КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Приёмыши революции (СИ) [Allmark] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Примечание: никого по фамилии Никольский в документах, касающихся этих событий, разумеется, не значится. Был Никулин, и это совершенно другой человек. Но, по логике нашего повествования, этой фамилии в архивах остаться и не должно)

Никакого Пашки так же на самом деле не было. А вот Ванька Скороходов был. Мы просто решили немного усложнить и развить историю.


- Что ты думаешь о Никольском? - спросила неожиданно Аликс, до этого минут десять или около того молча глядевшая в окно, где над кромкой дощатого забора и виднеющихся за ним крыш простиралось бледно-голубое, до крайности нейтральное небо.

- А? - Николай, глубоко погружённый в чтение, не ожидал вопроса жены и уж точно не сразу осмыслил его, а осмыслив, всё равно не понял.

- Я спрашиваю, что ты думаешь о Никольском, - Аликс повернулась, слегка опираясь о подоконник.

- О каком Никольском? А… Право, странный вопрос. Ничего не думаю. По-моему, совершенно ничтожный, ничего не значащий человек, - Николай собирался вернуться к прерванному чтению, однако это не было ему суждено.

- Ничего не значащий?! Это таков твой вывод?

- Аликс! У меня нет ровно никаких выводов о Никольском, и откуда они могли бы взяться? Я не сказал с этим человеком сколько-нибудь больше пары слов, и как я мог заметить, никто здесь вообще… По-видимому, он занимает здесь положение столь ничтожное, что совершенно никто из этих господ не считает его стоящим внимания. Такое молчаливое приложение к Юровскому ли, к караулу - не знаю…

Этот развёрнутый ответ, как видно, понравился ещё менее.

- Ники, ты, как видно, совсем иначе разбираешься в людях и их отношениях! Как ты не видишь, что это и означает, что этот Никольский совсем не прост и уж точно не ничтожен? Напротив, он значит среди них, по-видимому, очень много, потому-то они не говорят с ним даже попусту, и потому-то нам ни разу не представили его, кто он есть! Ровно ничего мы о нём не знаем. Даже имя… Можно подумать, его и в самом деле могли бы так и звать!

Николай отложил книгу, осознав, что сосредоточиться в ближайшее время не удастся.

- Ну тип, положим, не из приятных… Но бог мой, Аликс, что ты навоображала? И чем тебе его имя не угодило?

Аликс медленно прошлась от окна к креслу, тяжко опустилась в него.

- Мне сперва послышалось, они называют его - Янис, или Ярек… Нет, Яков! Яков Никольский… Будто к его лицу это имя сколько-нибудь подходит! А его речь ты слышал? У него же невозможный акцент!

- Аликс, брось, что странного, что человек носит русское имя при нерусской крови? Если честно уж, так мы тому пример. Среди этой братии нормально вполне носить другие имена, которые они приняли в прежней своей жизни в целях конспирации, из других паспортов, да и не обязательно потому, чтоб собственного имени они сколько-нибудь стыдились. Юровский пояснил мне, например, совершенно спокойно, что хоть зовут его с рождения Янкелем, русским друзьям удобнее звать его Яковом. Русскому человеку, видишь ли, удобнее переиначивать иностранные имена на привычный для себя манер.

Но супруга упрямо мотнула головой. Если уж ей сразу чем-то крепко не полюбился этот молчаливый, мрачноватый Никольский, то она не согласна была признать, чтоб в нём хоть что-нибудь было нормальным.


- Ну а ты, Татьяна, что скажешь?

Татьяна, здесь же присутствовавшая, но до сих пор молча и недвижно сидевшая в кресле - хоть давно уже и не занималась своей вышивкой, даже не глядела на неё, а переводила взгляд с лица отца на лицо матери - облизнула губу, словно неторопливо, обстоятельно готовилась к ответу, не желая показать, что вопрос застал её врасплох. Не должен бы, не далее как утром те же разговоры велись в комнате сестёр. Но одно дело, когда речь идёт о её младших сёстрах (младших и старшей, поправляет себя Татьяна, хотя иногда кажется, да простит ей Господь эти признаки гордыни, что Ольга - тоже младшая), и совсем другое - когда то же слышишь от родителей. Хотя, впрочем, нет, уж хвала Господу, не то же. Сёстры - их можно понять. Дни в заключении тянутся весьма однообразно, особенно теперь, здесь, в обстановке куда более скромной и с режимом ещё более строгим, чем было в Тобольске, и логичным, а иногда и главным развлечением становится обсуждение окружающих. Читать может прискучить, вышивать - тоже надоедает (особенно Ольге, да, говоря откровенно, и Анастасии), надоедает и безик. Вот и судачат. Обсуждают всех: солдат караула, приходящих изредка для уборки городских женщин, просто тех прохожих, кого удаётся увидеть за забором. И не важно даже, если с обсуждаемым и двух слов сказано не было, и встречи даже лицом к лицу не было, а был только краткий взгляд из окна. Всё годится: обсудить одежду, или походку, строить предположения - что за человек, какого возраста и достатка, и куда он направляется; и какова его семья и повседневные думы… Нет в этом смысла ни малейшего, глупое баловство, на которое сейчас Татьяна, впрочем, хоть и сердилась, но больше про себя, одёргивала себя, чтоб не разворчаться вслух - такие уж вещи делает с человеком длительное затворничество, отсутствие ярких, живых впечатлений, тут и узор на стенах начнёшь с серьёзным видом обсуждать, и макароны, съеденные на ужин… Вот и этот Никольский. Новое здесь лицо, впервые заметили его в среду утром - Мария заметила, следуя до ватерклозета, он стоял как раз в коридоре и о чём-то вполголоса разговаривал с комендантом, кажется, не на русском языке. Если уж Мария говорит, что прежде его здесь не было, то так оно и есть - Мария, как и отец с матерью, здесь с самого начала. Ну и конечно, как не стать новой темой новому-то лицу, да ещё такому заметному. Хотя правду сказать, хватает здесь колоритных типов. Но отец с матерью - другое дело. Они не праздно судачат, как глупые сестрички. Мать боится. А если мать боится, это не может быть пустячным.

- Не знаю. Мне он не понравился. Хотя откровенно сказать, кто же из них всех может нравиться? Правда, что есть в нём что-то зловещее… Может быть, вернее всего, он кем-то прислан как наблюдатель, надёжно ли нас охраняют.

- Охраны что-то… побольше, чем нас…

- Бог мой, Аликс, не находишь ли ты, что это естественно? - добродушно усмехнулся Николай, и несколько стушевался под красноречивыми взглядами жены и дочери, - ну, сколько хочешь можешь говорить, что мы не преступники, мне-то зачем говоришь? Для нас да, а для них так, видать, преступники…

Татьяна была, пожалуй, согласна с матерью, раздражавшейся на эту, с её точки зрения, легкомысленность, с которой отец забавлялся этой мыслью. Впрочем, и отца можно понять - хоть странное их и абсурдное, в общем-то, существование длилось уже больше года, можно ли к нему привыкнуть? Ну, привыкнуть - положим, ко многому человек привыкает… Но понять, найти обоснованным? Нет.

- Мне кажется, человек он умный и опасный. Из тех, что знают больше, чем говорят, чем говорят даже своим соратникам…


То же 12 июля, утро


- А о Никольском ты что скажешь?

- О каком таком Никольском?

- Ну этот… Заместитель он нашего коменданта или личный оруженосец, уж не знаю, - хихикнула Мария.

- А, жердь в шинели?

Про жердь в шинели - это было, положим, неправда, потому что никогда в шинели Никольский перед ними не появлялся, жарко для шинели в середине-то лета. Впрочем, наверное, и в этом тёмном плаще не слишком-то прохладно, однако, никто, кажется, никогда не видел его без этого плаща, словно рос он прямо из его худых плеч и являлся таким же продолжением его тела, как каштановые, тронутые сединой волосы и жидковатая бородка клинышком. Впрочем, может быть, ещё увидят - он здесь всего-то, получается, три дня, но Мария вот почему-то уверена - надолго.

Девушки сидели на кровати Ольги, придвинутой к окну - Ольга всё жаловалась на нехватку воздуха, вот и подвинули кровать сюда, ровно хотя бы до того времени, как Ольга начнёт жаловаться на сквозняк - и судачили. Татьяна, сидевшая отдельно, порой бросала на них взгляды, полные неудовольствия - шитьём сейчас занималась, по-честному, одна она, у остальных же их работы праздно лежали на коленях, лишь время от времени они лениво, для галочки, делали в них пару стежков. Впрочем, Татьяна и сама не могла не сознаться, что беседа увлекает её. Мало хорошего в праздных пересудах, но к жизни они ближе, чем мёртвая материя, даже пусть и добротной ивановской мануфактуры.


- Страшилище, - фыркнула Ольга, - костлявый, страшный. И взгляд у него нехороший. Злодейский. В нём всё злодейское! Борода эта…

- Борода - у митрополита, - наставительно сказала Мария, - а у него так, бородёнка.

- Я о том и говорю. Козлячья…

- Он тебе что, что-то резкое сказал? - подала голос проницательная Анастасия.

Ольга раздражённо дёрнула плечами, ясно давая понять, что, если и сказал - пересказывать здесь это она не намерена.

- Ну уж да, он язвительный, - согласилась с каким-то даже удовольствием в голосе Анастасия, - и не пустобрёх, редко от него что услышишь.

- Зато как услышишь… - закатила глаза Мария, - этот акцент невозможный… Тебе хорошо, Ольга, твоё имя и не исказишь толком. А каково Насте? «Анасштасия», - Мария безуспешно попыталась подражать выговору Никольского, сёстры рассмеялись.

- О, и о чём же он говорил с нашей маленькой Анасштасией? Публика жаждет подробностей!

- Откровенность на откровенность, - Настя показала сестре язык.

- Увы, но о чём он может говорить, кроме как… «Не поведаете ли, что за удивительный мир открывается вам через щель в заборе, великая княжна? Прежде чем я устрою разнос караулу, а заодно и вашей матушке, попускающей беззастенчивое нарушение режима?»

- Пашку опять выглядывала? - напрямую спросила Настя, - дело глупое, сама понимаешь, не станет он так рисковать.

- Знаю, - вздохнула Мария, - ещё и от Ваньки так ничего и не слыхать… Кой чёрт засекли его с этим пирогом… Раз бы в жизни повезло человеку?

- Вам и так долго везло, - хмыкнула Ольга, - нашёл бы Юровский эти ваши записочки в ватерклозете - долго б животик надрывал… А уж если б нашла маман, так пожалуй, ещё бы хуже было.

- Вот только сдай! - гневно насупилась сестра.

- А чего я? У нас Танечка по этой части!

- Ольга! - Татьяна в гневе вскочила.

- Ой, невинную оговариваю!

- Сестрицы, не ссорьтесь!


Ольга с невозмутимым будто бы видом демонстративно вернулась к шитью, будто меньше всего это сейчас её касалось. Однако долго молчать она, конечно, не собиралась.

- Между прочим, вот тебе, Машка, любопытнейший образец для твоих упражнений. Ты ж как раз сейчас рисуешь всё больше такое мрачное и кошмарное, хорошо, маменька из этого только «Старую часовню» видела. Так вот хороший тебе образец, для рисунка какого-нибудь упыря!

- Ну, это уж слишком! - возмутилась Анастасия, - вижу, что очень он тебе невзлюбился, только упырём-то ругать человека за что?

- Не очень-то и мрачное я рисую, - возмутилась уже по своему поводу Мария, - где ж «Часовня»-то мрачная? Тёмная, это верно - а какая ж она должна быть, если она старая? Да и ночь там у меня, там и месяц над нею… Тоже радовалась безумно, конечно, когда Пашка мне акварель новую притащил, а то боялась же, увидит маменька, как много коричневого и чёрного ушло - недовольна будет…

- Спёр где-то, - с довольной улыбкой вставила шпильку Ольга.

- А мне от этого рисования ничуть не грустнее, а наоборот, веселее и легче, страшное - оно и не страшное совсем, и словно всё страшное только на бумаге существовать может…

- Так я его самого и не ругаю! - продолжала дурачиться Ольга, - сам он, может, и не упырь… Хотя как знать, я б не удивилась… Нарисуй, Машка, только нос ему ещё крючковатее сделай, и самого костлявей, жаль только, говор никак не нарисуешь. Чем не змеиное шипение?

- А по-моему так - шелест листвы скорее, - возразила Анастасия.

- Ну пусть даже так, всё равно ж зловеще.

Чем это он успел её так уесть, думала Анастасия. Хотя, наверное, дело просто в том, что все книжки, какие ей было интересно, Ольга уже прочитала, и сейчас читает неинтересные, а когда она скучает - она очень раздражительна, и под раздачу ей попадают правые и виноватые, просто мимо некстати прошедшие. Провести бы эксперимент, подговорить этого самого Никольского принести Ольге какую-нибудь интересную ей книжку, и послушать, как тогда она будет говорить… Увы только, сложно было б такое исполнить…


========== 13 июля. Нерассказанное ==========


Примечание: намеренно искажены только несколько фраз, чтобы обрисовать выговор Никольского, как я себе его представляю, но писать так всё время я просто не выдержу)


Чем без сомнений могла гордиться Анастасия - и пользовалась в своей жизни не раз и не два - это умением совершенно неслышно приближаться на цыпочках. Обладая таким талантом, грех удержаться от искушения, даже если и есть опасение, что тень её - неяркая, конечно, ввиду рассеянного освещения - упадёт через сгорбленную над столом худую спину на белый лист, который покрывается сейчас мелкой вязью не опознаваемых по взгляду издали значков. Может быть, одного беглого взгляда, прежде чем нужно будет так же тихо ретироваться - и ничтожно мало для раскрытия таинственной личности этого страннейшего Никольского, но ведь это больше, чем ничего! Постыднее, чем подглядывать в чужие письма, особенно в процессе их написания, ничего и придумать нельзя, однако Анастасия, по детской ещё шаловливости натуры, находила себе оправдание - в том, что может быть, ничего больно секретного Тополь, как звали они его между собой, и не пишет, может, составляет лишь обыденное какое-нибудь распоряжение для обслуги или караула, или же что может быть, прочтённое там прольёт хоть малейший свет на личность господина Никольского и благодаря этому они начнут больше понимать его и относиться к нему лучше, а разве это может быть плохо?

Никольский обернулся так резко, что она сперва отпрянула и вскрикнула, и лишь потом отскочила. Во всех случаях, когда она делала что-нибудь неодобряемое и была на том поймана, боялась она именно подобного - холодного, тихого гнева. И сейчас зелёные, со своей обычной гипнотической неподвижностью - верно, это называют змеиными - глаза Никольского полыхали гневом, он смотрел прямо на неё, неотрывно, даже не двигая зрачками - и молчал. Совершенно точно, Анастасии не хотелось бы знать, каковы могут быть проявления его ярости - любой человек, когда кричит, это неприятно, а может ведь и ударить - но это молчание и этот холодный зелёный огонь были нестерпимы совершенно. Разумеется, он ждал извинений. Только как тут извиняться? Не ещё более ли постыдно тут ещё и бормотать какие-то извинения, будто такой поступок в самом деле заслуживает прощения?


- Я ничего не успела увидеть, - пролепетало через её горло что-то другое вместо неё.

- Очшень хорошо, Анасштасия Николаевна, если это дейсштвительно так, - она услышала его голос, ровный и жёсткий, как хорошо отполированный металл, и ей в какой-то мере стало легче - не от слов и не от интонаций, а от самого факта, что он наконец отворил уста.

- Вы отнюдь не должны думать, будто я извинения своей наглости жду, - взяла она наконец сколько-то себя в руки, хотя колени очень и очень сильно дрожали, - если буду просить вас не гневаться… Мне действительно хотелось бы, чтоб вы не гневались - точнее, гневались на меня одну, а не на семью мою… Поэтому совсем не для извинений я скажу, что сделала это ни для чего зловредного, и мотивы мои ничтожны и вам не интересны.

- Отчего же, отшень интересны, Анасштасия Николаевна, - и снова интонации его не изменились ничуть.

Девушка замялась, отчаянно теребя пальцы.

- Не думаю, чтоб это было так. Вы не обязаны меня понимать - как надзиратель заключённого и как взрослый непутёвого ребёнка. Ведь это звучало бы как глупая жалоба - как тягостно от скуки бывает порой, что как ни стараешься держать себя в благоразумии, а в иной момент всё же сорвёшься и совершишь что-то совершенно глупое и негодное даже, просто от тоски бездействия и малых впечатлений здесь… Хоть и понимаешь, что делаешь ненужное и скверное даже, но не сделать не можешь, потому что изнывающее сердце толкает на это.

- Ошибаетесь, Анасштасия Николаевна, я очень хорошо понимаю это как раз.


Этого она не ожидала. Она ожидала в равной мере, что он просто велит ей убираться, а сам пойдёт и доложит о её поступке коменданту, после чего и последуют какие-нибудь неприятности, или же что какие-нибудь неприятности он устроит сам - если правы мать и Татьяна, полагающие, что полномочия его больше, чем кажутся. Но только не этого, не того, что он начнёт разговаривать с нею. Это было совершенно как-то невероятно и даже неправильно - словно за хулиганство не нашлёпали, не отругали даже, а дали пряник.

- Я видел, что делает с людьми длительное заточение, видел это много раз и знаю это очень хорошо - даже с людьми взрослыми и степенными, тем более с молодыми юношами и девушками, недавними детьми. Они имеют лишь самое общее представление о боге и дьяволе, однако готовы порой признать, что в них вселяется дьявол, когда им хочется каких-то абсурдных и бессмысленных выступлений, не только не дающих им ничего полезного, а несущих несомненный вред и им самим, и их товарищам - потому лишь, что любое действие упоительнее и слаще бездействия. Они понимают всю пустоту и бессмысленность этих действий, однако уже не в силах отказать себе, остановить себя… Громко говорить или петь, или обругать прошедшего мимо солдата, даже если он не сделал им ничего. Не слова или действия доставляли им радость при этом, не мелкие и пустячные нарушения правил, ничем их жизнь не облегчающие, а само действие, сама дерзость совершить действие, показывающая, что они ещё живы в этом казённом гробу… Любая тюрьма - даже если в камере чисто и в матрасах нет насекомых, и не самоуправствует жандармерия, и разрешены прогулки и свидания - это тюрьма, это отсутствие свободы. Даже если выстлать полы коврами и приносить обеды на золотых блюдах, это останется тюрьмой, потому что человек ограничен и лишён независимости, и судьба его неизвестна, и он разлучен с близкими… Сами стены и запертые двери, и однообразие дней, разбавляемое только редкими визитами адвоката и свиданиями - медленно убивает, и душа начинает изнывать от охватывающего её мертвенного оцепенения, и всеми силами противодействует ему, как жизнь противодействует смерти…


Она смогла сделать глубокий вдох, только когда он разорвал с нею зрительный контакт. Сколько может человек жить без воздуха? Она точно не помнила, но кажется, совсем недолго. Ну, значит, это было недолго… Достаточно и того, что голос его, напоминающий ей, как верно сказала она сёстрам, шорох сухой листвы в старом саду, зачаровывал, унося от реальности прочь, оживляя перед взором череду странных и страшных видений - невозможно представить то, чего не видел никогда, однако она представляла - и звон цепей, которыми скованы руки арестантов, и тихий перестук, привычным, обученным слухом складываемый в слова, и мирный прежде звук разрубаемого топором дерева, здесь ставший звуком страшным, означающим, что для кого-то сколачивают виселицу…

- А вам не будет неприятностей за то, что вы говорите сейчас со мной? Разве вам не запрещено тоже разговаривать с нами?

Он слегка улыбнулся - до того ей не представлялось, чтоб он и улыбаться был способен, хотя Ольга раз и говорила, что, проходя мимо караульной комнаты, видела, как он шутил и смеялся вместе со всеми, однако было это один раз и могло ведь ей и почудиться.

- Если только вы не донесёте на меня, Анастасия Николаевна, может быть, всё и обойдется, - насмешливо ответил он.

Она, чувствуя, что покрывается краской до корней волос, готова была уже сей же момент вылететь прочь из комнаты, но почему-то осталась на месте.

- Не донесу, - она постаралась говорить как можно более ровно, невозмутимо, чуть вздёрнув подбородок - иногда удобно, что тебя воспринимают ещё как дитя неразумное, меньше спросу, - просто не донесу, хотя и хотелось бы кое о чём попросить взамен. Но не буду.

- О чём же?

- Рассказать ещё о тех молодых людях, о которых вы говорили сейчас. В чём они обвинялись и… что было дальше.

- Зачем вам это?

- Узнать о перенесённых ими… и вами страданиях. Чтобы понять, за что вы так ненавидите нас.

Он говорил о своей жизни, это ясно, однако ей хотелось, как ни понимала она дерзость и, наверное, даже возмутительность для него этого её порыва, знать больше - где, когда это было, в чём он обвинялся и как получил свободу…

- С чего же вы решили, что вас непременно ненавидят? Ненавидят, верно, всем сердцем старый несправедливый строй, а вас - как его представителей и носителей, но лишь в силу недостатка сознательности. Обвинять в преступлениях против рабочего класса, против всего трудящегося народа, можно б было вашего отца, допустим, мать, но не вас, вашего брата и сестёр. Вы - такие же жертвы низверженного режима, и те, кто ненавидит вас, безбожно льстят вам. Вы лишь марионетки, разряженные куклы, заложники своей среды, своего воспитания. Разумеется, в будущем вы стали бы соучастниками преступлений, которые творились до вас и творились бы после вас, потому что ваша среда, ваше воспитание не оставили бы вам иного выбора.


Эти слова ещё долго звучали в её голове, когда она вернулась к себе, когда сидела, якобы за книгой, на своей кровати, не желая показывать сёстрам своё лицо, бурю своих мыслей. Больше не возмущения даже - обиды, досады. «Кукла»… Неужели он в самом деле считает её разнеженной, чванливой принцессой из сказок? Да непохоже, иначе б он тогда говорил… и легче б было просто плюнуть на его слова, они не задевали бы, как не задевают глупые матершинные частушки, которые распевают курящие в саду солдаты. Разве виновата она в том, кем она родилась? О нет, впрочем, он о вине и не говорил… Только от этого не легче…


13 июля, суббота, позже


Рябой, немного грузный дежурный поднял от газеты больше усталый, нежели раздражённый взгляд.

- Что, в сортир, что ли? Разбегались… Ладно, пойдём.

Мария улыбнулась мелькнувшей в дверном проёме Анне Степановне, но не знала, заметила ли та её.

Они едва только успели пересечь столовую, как из коридора выступил молодой белобрысый солдат, двинулся навстречу, широко раскрыв объятья:

- Отчего же Машка,

Дочка Николашки,

Кажет свои ляжки

Только гаду Пашке?

Девушка побагровела.

- У вас, молодой человек, конечно, несомненный талант стихотворца, однако ваши фривольные намёки мне странны! Дайте пройти, прошу.

- Отчего ж странны-то? И ничего не намёки, - солдат сделал попытку обнять её за талию, - это известно, что Пашку Скворца из-за тебя, красавица, сюда не допускают больше, да и Ваньке Скороходову из-за тебя влетело… А я не хуже, смею заверить, не хуже!

Мария весело посмотрела в светлые, в опушении белёсых ресниц, глаза нахального парня.

- Хотите, чтобы и вам влетело?

- Мельников! - прогремел из коридора окрик Юровского,- у тебя что, слишком много зубов выросло? Под арест хочешь?

Мельникова как ветром вынесло. Мария усмехнулась - на эти глупые выходки своих стражников она и не сердилась по-настоящему, понятно ведь - мальчишки, ну да, невоспитанные, ну так кто б их воспитывал? - и проследовала, в сопровождении неторопливо топающего следом дежурного, мимо обеих комнат караула, куда и собиралась. Смотреть туда она совершенно не была намерена, вот вовсе даже собиралась не смотреть - с чего это, но всё же не удержалась и взгляд бросила… Не потому, чтоб надеялась снова увидеть там Пашку, нет, по привычке… И не сразу, совсем не сразу поняла, что поразило её в увиденном…


И найти снова туго скатанный белый комочек в заветной трещине штукатурки она тоже не надеялась - но рука по привычке нырнула и надо же, нашла. Не сдержавшись, Мария развернула письмо тут же - вряд ли этот сопровождающий будет подглядывать, что-то кажется, он не таков, да и росту не хватит, чтобы достать до самой удобной для догляда щели…

«Дарогая моя прелесная Мария, - писал Пашка своим кривоватым, переполненным старанием в каждой букве почерком, - пишу тебе, што у меня всё прекрасно и не стоит беспокоится, как ты, наверно, беспокоишса. Только грусно, што тебя не вижу вот уже сорак два дня. И нехорошие мысли лезут в голову, што отправят вас с семействам в Москву, а я и знать не буду и не смогу прити попрощаца. Хотя прощаца мне совсем не хочеца, а хотеть чего - не знаю, так для нас всё сложна, но о грусном не буду тут, потому што тебе и так там не весело. Но ты не грусти, любезная, потому што если мы сможем снова друг другу письма слать, так сможем наверна и снова свидетса. Так жалею, што нет у меня твоей фотокарточки, хотя литсо твоё прекрасное и так стоит перед глазами всегда. Люблю тебя всё так же и в этом ты даже не самневайса. А Ваньку Скороходова видел третего дня и у него тоже всё харошо, ахраняет склад. На сем прощяюсь милая моя Маруся и буду ждать письма тваего с нитерпением. Весь твой Пашка»

Царевна улыбнулась, прижимая письмо к сердцу, потом с особой тщательностью пряча в корсете. Милая безграмотность Пашки, хотя сейчас уже, к слову, меньшая - вон сколько слов правильно написал… Уж как правильно «Москва» пишется, запомнил… А слово «дорогая» так и будет для него образовано от «дар», видимо… Она словно слышала живую речь его, его милый, неповторимый голос, видела его синие глаза, скользящие по строчкам её письма, которое она, конечно же, напишет… Хорошо, что и про Ваньку написал - месяц прошёл с того, как Ваньку поймали с попыткой пронести для неё именинный пирог, ругались на него тогда крепко, Мария три ночи плакала, воображая и для него, и для Пашки какую-нибудь ужасную судьбу, масла в огонь подливали и сестрицы, потом наконец один конвойный, сопровождая её на прогулке, шепнул ей, что всё у них обоих в порядке. Милые, безрассудные мальчишки… И снова ведь смог он найти, через кого передавать письма… Узнать бы, кто этот герой…


На обратном пути Мария уже сознательно глянула сперва в кухню, потом в соседнюю, занятую отдыхающим караулом комнату, чтобы понять, что же так поразило её.

Ни в комнате, ни в кухне никто в эту минуту не отдыхал. Красногвардейцы, засучив рукава гимнастёрок и разувшись, делали самую настоящую генеральную уборку. По полу гуляла мыльная пена, отчитанный Юровским Мельников, всё ещё с пунцовыми ушами, стоял на подоконнике и драил оконные стёкла. Командовал всем, видимо, Никольский, сейчас почти скрытый за отодвинутым от стены низким диванчиком, верно, и инициатива была его (многим позже она узнала, что не ошиблась в этом предположении). То-то не видела этого маменька, столько брезгливо отзывавшаяся о разведённом солдатами свинарнике… Мария так и стояла бы, разинув рот, но пришла в себя от тычка в спину. Не права Ольга, здесь бывает совсем даже не скучно…


- Я сам, - упрямо повторил Алексей, отстраняя протянутую руку, - сам.

- Тебе рано ещё самому, - Татьяна старается говорить спокойно, не пропуская в голос раздражения, - дай ноге зажить как следует…

Жаль, нельзя его просто взять под мышку и потащить, великоват уже. Мария, конечно, могла бы, но Марии характеру не хватит. Как же, ведь обидится братик…

- Алексей. Сядь в коляску. Если ты на полдороге поймёшь, что идти больше не можешь, что мне делать? Тащить тебя, или бежать за коляской?

Мальчик задумался. Всё же, слова сестры были разумны…

- Ты можешь взять коляску и катить её следом. На случай, я имею в виду, только на случай, если я действительно могу упасть. Но я должен по крайней мере пытаться идти сам.

Татьяна закатила глаза.

- И как это будет выглядеть? Идёшь ты, и следом я качу пустую коляску? Тебе не кажется, что конвой нам не одобрит таких выдумок?

Покраснел. Понимает, чья правда, хоть и не хочет в этом сознаваться.

- Тогда сделаем так. Ты выкатишь меня в коляске, а потом я скажу, что попробую идти сам, это ведь нормально будет?

Какая ни есть, но победа разума над неразумием, подумала Татьяна. Она надеялась, что вставать с коляски Алексею расхочется. Как же она ошибалась…

- Алексей, ведь на коляске быстрее.

- Я нормально могу идти сам.

- Нормально, он это называет… - ворчит под нос конвоир, и Татьяна, при всём раздражении, с ним согласна. Ну вот, столовую прошли, Татьяна поджимает губы, не оборачиваясь на караульных, сидящих у стены, но кожей чувствуя их взгляды. И те, что на неё, и те, что на брата. Алексей всё же не всё ещё понимает, иначе не глупил бы с этими демонстрациями… Хотя, много ли это изменило бы?

И по лестнице, как кстати, поднимается комендант, останавливается, кажется, явственно любуясь ситуацией и усмехаясь в усы. Татьяна сдержанно здоровается.

- Мыться следуете? - кивает он на полотенце, перекинутое у Алексея через плечо с торжественностью генеральской ленты.

- Так точно, - весело отвечает Алексей, лицо которого продолжает кривиться от каждого медленного шаркающего шага. Татьяне очень хочется схватить глупого мальчишку за шиворот и усадить в коляску, но увы, и это не сделаешь, не сейчас, не под прицелом глаз.

- Хорош бы был государь, - усмехается сзади конвойный, - ажно в ванную сам ползёт.

- Ну, уже же не государь, - зевает комендант, - так тебе-то что?

Татьяна имеет очень много слов «благодарности» брату за эту пытку - это уничтожающе медленное шествие мимо комнаты караула, мимо кухни, где сейчас ужинают трое солдат… но конечно, ничего из этого ему не скажет.


Конвоир, видимо, в некотором затруднении - с одной стороны, пропустить в ванную сразу двоих, да ещё разного полу, с другой - как же этот сам-то, без помощи справится? Потом, видимо, махает рукой. Коляска остаётся снаружи, а брат на какое-то время позволяет поддерживать его под руку, но только до того момента, как вешает полотенце на вешалку рядом с ванной и скидывает башмаки.

- Отвернись, - велит он, она взглядом яснее всяких слов обещает, что повернётся при малейшем подозрительном звуке, но поворачивается только тогда, когда слышит шаги его ног, уже снова обутых.

Забрался в ванну и выбрался из неё сам, стоит бледный, но гордый собой до невозможности. Выговорить бы ему всё, что на душе, за все страхи, которые она перетерпела, ожидая каждый момент, что он может поскользнуться, мокрые руки соскользнут, а удар о бортик ванны или о выложенный твёрдой плиткой пол - не хочется и представлять, каков будет… но ничего говорить не хочется, слишком велика радость, что обошлось.

Он всё же упал на обратном пути - задержался о стену и рука соскользнула. И снова отпихнул её руки, пытаясь сам встать, цепляясь не за коляску даже - за стену. Она оглянулась, чувствуя, как беспомощность и паника переходят неумолимо в злость, на конвоира, остановила взгляд на вышедшем на её вскрик Никольском.

- Что ж вы стоите, помогите, поднимите его!

Никольский двинулся было к ним, но остановился.

- Нет, я не буду этого делать.

- Почему?! Неужели вы настолько жестокосерды?

- А по-моему, это вы жестокосерды, если не понимаете, как важно для него сделать это самостоятельно.

Вдвоём с конвоиром они всё же усадили мальчика в коляску. Остаток пути Алексей хмуро молчал, и по возвращении ни словом не обмолвился родителям об этом происшествии.


========== 14 июля. Удар по иллюзиям ==========


14 июля, воскресенье


Никак не ожидали они такого скорого удовлетворения их просьбы. Сразу по пробуждении им было объявлено, что сегодня будет для них отслужена обедница, что за священником уже послали и он в скором времени должен быть.

Батюшка был тот же, что приходил в первый раз, и один этот факт, кажется, был воспринят семейством с большим воодушевлением - не по причине даже самой личности священнослужителя, а потому, что несомненно отрадным было видеть ещё одно лицо знакомым, лицо не охранника-надзирателя при том, а лицо дружественное, спешащее с самой важной и ценной в настоящий момент помощью. Некое ощущение постоянства в зыбкости их положения, и несомненная радость в надежде получать и впредь столь необходимое…

«Это заставляет задуматься, - размышлял Алексей, в то время, когда священник с диаконом совершали все необходимые приготовления, - ценили ли мы радость участия в церковных службах в то время, когда она была нам невозбранно доступна, так, как полагается… Быть может, это хороший урок христианского смирения. Правильно ли тут роптать? Первые христиане были лишены церквей и самой возможности открыто собираться и молиться, но были ближе к Господу, чем мы, и были в веках прославлены… Легко почитать себя исполняющим заповеди божьи, когда всё у тебя к тому есть, но легче на деле впасть в гордыню и полагать, что одна только молитва пастыря, одно только стояние в храме божьем тебя спасает… Только в испытаниях возможно проверить, действительно ли мы способны исполнять заповедь - молиться о ненавидящих и обидящих, благословлять проклинающих…»

И вспомнилась, конечно, последняя исповедь, когда он каялся в обиде - на мятежников ли, на отца или на жизнь в целом, что не быть ему теперь государем. Хотя ведь наивные детские мечты самой жизнью легко могли перечеркнуться, и сам он не раз признавал это…


Когда батюшка направился к Алексею, чтобы он так же приложился к кресту, Ольга подняла взгляд и увидела в дверном проёме Юровского. «Что он здесь делает? - подумала она с неудовольствием, - в самом деле полагает, что даже священник может оказать нам какую-то недозволенную помощь? Если только и помощь духовная не стала уже недозволенной… Однако же, будто недостаточно для надзора обычной охраны…»

Ближе всех к нему оказались мать и Мария, их он и подозвал, проговорив им что-то шёпотом, одними губами. Верно, думала Ольга сперва, опять выговаривает за что-то - но странно, потому что выговаривал он обычно громко, во всеуслышание - но лица матери и сестры были после этого не гневны или раздосадованы, а выражали скорее растерянность…


- Ну, о чём это он с вами говорил? - сразу же, как они вышли в сад, вцепилась в сестру Анастасия.

- Не поверишь! Сегодня вечером, вместо отбытия ко сну, всем нам велено собраться у нас в комнате, для какого-то серьёзного разговора.

- Однако же… Вероятно, будет какой-нибудь здоровский разнос…

- Вот и я так думаю. Ты ничего за последнее время не натворила?

- А чего как что, так сразу я? А может, они нам окончательное решение по нашей дальнейшей судьбе объявить собираются?

- Тоже вероятно…

Мария ласково коснулась тихо покачивающейся, ещё в каплях ночного дождя, грозди сирени с тугими зелёными семечками.

- Глянь-ка, - прошептала, - Тополь наш выполз на солнышке погреться… Жаль, Ольга с маменькой осталась, сейчас вот увидела бы, что никакой он не вампир… Вот мне кажется, правда, Тополь - ему не очень подходит… Может, Кипарис?

- Нее, тоже не про него… Звучит как-то… прихотливо и несерьёзно.

С лёгких языков Марии и Ольги «древесные» прозвища получили почти все, кого они более-менее успели изучить. Медведев - Дуб, Юровский - Вяз, только вот по поводу Никольского всё никак определиться не могли.

- Анчар, - заявила подошедшая сзади Татьяна, - авторитетно заявляю.


14-15 июля, ночь с воскресенья на понедельник


- Всё же я думаю, это не слишком разумно, - Аликс, уже занёсшая ногу над порогом, остановилась, - нет, совершенно не разумно. Тем более, что он только уснул.

- Маменька, - покачала головой Мария, - позвольте не согласиться. Если они сказали - собрать всех, значит, следует собрать всех. Вы же не хотите, чтоб они снова злились, и повод им дали мы сами? Тем более, что вовсе он не спит.

- Как это? - ошеломлённая мать забыла, что только что хотела возразить на первую часть ответа дочери.

Мария хотела было пояснить, что прекрасно способна увидеть, когда брат только притворился, что спит, чтобы успокоить родителей, но вовремя прикусила язык. И так брат, конечно, обидится на неё, что раскрыла его.

Как бы то ни было, Алексей не спал. Мать и сестра помогли ему пересесть в каталку и выкатили в соседнюю комнату, где уже собралась остальная семья.


Никольский явился через минуту. Всё такой же, длинный, худой, похожий на сухое дерево в своём наброшенном на плечи тёмном плаще, он нейтрально поздоровался со всеми и сел на стул напротив.

Татьяна отметила с некоторым удивлением, что в комнату он зашёл один, и кажется, насколько было видно в приоткрывшуюся дверь, снаружи обычного конвоя тоже не было. Положим, и чего в этом такого, ну не нападут же они на него, но такое явное пренебрежение протоколом… говорит либо о большой глупости, либо о большой власти, и в любом случае о серьёзной ситуации…

- Николай Александрович, Александра Фёдоровна, - без дальних предисловий начал Никольский, - я пришёл говорить с вами не как с бывшими царём и царицей, не как с политическими деятелями вообще, а как с родителями, полагаю, не равнодушными к судьбе своих детей. Скажите, как многое вы могли бы сделать для их спасения?

Как ни полагала Татьяна, что готова к любому повороту предстоящего разговора, это её удивило. Большевики решили предложить родителям сделку? Интересно, какую…

- Нахожу вопрос излишним, неуклюжим и неуместным, - с лёгкой прохладцей ответил Николай, - вы прекрасно, думаю, понимаете и сами… И вы могли бы, из уважения если не к нашему времени - в коем мы не стеснены - то к вашему, перейти сразу к делу, с которым вы пришли.

- Время, - усмехнулся Никольский, - такая штука, что никто не может утверждать, что оно у него есть. Не сейчас. В общем, вы правы. Но вы поймёте, что мне совершенно необходимо было задать вам этот вопрос. Скажите, каким вы представляете будущее ваше и вашей семьи, и каким хотели бы его видеть.

- Если это очередная провокация… - начал Николай, и осёкся под взглядом жены.

- Я не понимаю, чего вам от нас нужно, - медленно произнесла Александра, - чего ещё вы можете от нас хотеть. Вы уже подписали этот позорный, унизительный для России мир, и вы должны понимать, в какую бы новую беду вы ни хотели ввергнуть Россию, вы сделаете это без нашего участия.

- Бросьте, - сухо рассмеялся Никольский, - я ожидал лучшего понимания политических реалий если уж не от вас, Николай Александрович, то от вас, Александровна Фёдоровна. Если только ваш патриотический драматизм не наигран… Брестский мир был подписан без всякого вашего участия и был бы подписан без него в любом случае, вы для него ни в коей мере не требовались. Просто потому, что кайзеру Вильгельму было решительно плевать, кто подписал бы его с нашей стороны, покуда он мог диктовать свои условия, а он диктовал бы их в равной мере вам или нам, потому что отнюдь не политическая окраска являлась в этом вопросе определяющей, а реальная расстановка сил…


Анастасия во все глаза смотрела на непостижимого, пугающего и одновременно притягивающего человека. Смысл его слов старательно ускользал от неё, равно как и смысл ответов родителей, вероятно, потому, что в странное, заторможенное состояние её ввергал его взгляд, иногда, совершенно равнодушно, проскальзывающий и по ней, и что-то, исходившее от всей его фигуры. Как кролик перед змеёй. Или ну да, магнетическое влияние вампира на жертву… Тополь или кипарис, всё вертелся в голове тот дурацкий спор. Тополи или кипарисы росли в этом греческом аду? Дурацкая учёба, не тянуло тогда запоминать, хотя мифы, пожалуй, были даже интересны… Но не до таких же деталей…

- Да, - продолжал Никольский, - разве что отдельные наивные элементы могли бы надеяться, что вы могли бы повлиять на условия этого договора, равно как и надеяться свалить вину за унизительность и безысходность его на вас… Однако же, здесь одно «но». Ваши надежды на помощь и гостеприимство германской стороны…

- Не дают вам оснований для новых обвинений в предательстве родины, - вспылил Николай, но Никольский досадливо отмахнулся от его возражений:

- …Так же не имеют ничего общего с реальностью. Подумайте сами, если бы Вильгельм действительно был заинтересован в вас, не были ли вы бы уже в Германии? Или же то, что это до сих пор не так, вы готовы списать исключительно на наше противодействие? Должен вас расстроить, ни один человек не стоит целого вагона с золотом, это так и для нас, и для них. Другое дело, что в высшем обществе не считается приличным говорить о вагонах с золотом вслух и главным образом. И если бы отдельным пунктом Брестского договора был означен ваш выкуп - Вильгельму пришлось бы его рассмотреть и принять по нему решение…

- Почему же вы не сделали этого? Почему не попытались нас продать? - резко спросила Ольга. Мать и отец метнули на неё короткие гневные взгляды, но девушка словно не заметила их. Начало разговора не могло нравиться никому, но его итог, чувствовала она, окажется ещё более скверным, чем всё, что они представляли.

- Я потому и спросил, каким вы представляете наилучшее будущее, на что вы надеетесь. Как вы полагаете, какие силы сейчас на вашей стороне, каковы их намеренья и возможности? Правда в том, что вы не нужны никому. Как вы знаете, Георг V, сперва готовый предоставить вам убежище в Англии, впоследствии взял свои слова назад. Если вы полагаете, что он это сделал под нашим давлением или народных массАнглии, которым достаточно и собственных уже имеющихся нахлебников, то нам весьма лестно такое мнение. Любая держава могла бы принять вас лишь в том случае, если бы надеялась в будущем иметь с этого пользу. То есть - инициировать реставрацию монархии в России, марионеточной, подчиняющейся непосредственно им. Только вот для властных притязаний у них предостаточно собственных принцев и принцесс, благо, находящихся с вами в некоторой степени родства. Для закрепления своих прав они могли бы, конечно, устроить брак ваших детей с кем-нибудь из своих родственников, с кем позволяют приличия, степени родства… Но, думаю, сами понимаете, такой вариант имеет свои слабые стороны. Королевским дворам прекрасно известно о болезни, пришедшей в вашу семью по женской линии, жертвой которой уже стал ваш единственный сын. Любая из ваших дочерей может быть так же носительницей, а это не даёт больших надежд на прочную династию.

Александра поджала губы. Ей было, разумеется, прекрасно известно это… настороженное отношение королевских домов к их ветви. Она только не ожидала, что это уже прекрасно известно и какому-то неизвестному Никольскому без роду без племени.

- Кого-то, конечно, устроил бы и такой расклад - марионеточная династия вымрет своим ходом, но знаете ли, предприимчивым людям долгосрочные проекты менее интересны, лучше уж синица в руках… Поэтому большинству влиятельных королевских и герцогских дворов Европы вы скорее интересны в одном виде - мёртвыми.


Александра побледнела ещё более прежнего, судорожно сжав кулаки. Конечно, будучи достаточно умной женщиной, она уже давно понимала всё то, о чём говорил этот человек, но до последнего момента, иными словами до того момента, как её собственные мысли прозвучали столь равнодушным тоном из уст красного комиссара, она смела надеяться, что её подозрения так и останутся всего лишь тяжёлыми думами, не имеющими реальных последствий. Когда же прозвучали эти слова, с той точностью и пугающей осведомлённостью сказавшего их, бывшая императрица почувствовала прилив гнева. Не на него, что было бы вполне оправдано, скорее на ситуацию в целом, и на родственников, не пожелавших их спасения.

Молчавший во время всего разговора Алексей, ухватившись за рукав отцовской рубашки влажными пальцами, тихо произнёс:

- Папа, это правда?

Николай ничего не ответил, он даже не повернул головы в сторону сына. Казалось, это известие выбило его из колеи, даже более того, словно выбило из него всю жизнь. Спина мужчины была неестественно прямой, лицо бледнее, чем у матери. Не дождавшись ответа, Алексей вновь испуганно посмотрел на говорившего.

- И идеальным вариантом было бы совершить это действо чужими руками. Заодно обвинив большевистское правительство в вашем уничтожении. И, как только силы к новой войне будут готовы, страны-союзники, разумеется, тоже не помогут России, в лучшем случае выдержат нейтралитет.

- Вы говорите что-то совершенно чудовищное, - не выдержал Николай, - получается, с ваших слов, у нас всюду враги, даже там, где мы надеялись иметь если не друзей, то по крайней мере благожелательных союзников… Не мерите ли вы людей по себе, приписывая им свою способность к любому гнусному братоубийству ради власти?

Никольский иронично улыбнулся.

- Будто эту традицию действительно завели мы. Вам лучше меня должна быть известна история не только России, но и Европы. Что говорить, кайзеру Вильгельму то, что он приходится двоюродным братом Александре Фёдоровне, не помешало объявить войну России. Да, друзей у вас действительно нет. По крайней мере, нет там, где вы их ожидали найти. Единственная сторона, которой не выгодна ваша смерть - это правительство большевиков.

Александра не сдержалась и зло рассмеялась, невольно нервно улыбнулась и Ольга.

- Зря смеётесь. Подумайте сами… Зачем? Если иметь в виду надежду вашего выкупа германской стороной - а именно на это рассчитывало Временное правительство, отсылая вас из опасного региона в Тобольск - то ваша безопасность представляется задачей не маловажной. Мы должны бы беспокоиться о том, чтоб кто-то из вас нечаянно не подавился за завтраком!

- Зачем? Чтобы пресечь отныне и впредь любые надежды на восстановление монархии в России, чтобы уничтожить сам символ, само имя монаршей власти. Раз ваши надежды уменьшить за наш счёт размеры контрибуций потерпели крах, мы представляем теперь для вас не ценность, а опасность.


Никольский отмахнулся почти добродушно.

- Вы? Опасность? Разве что своей глупостью. На что вы имели смелость надеяться - кроме участия Георга V или Вильгельма II? на скорый подход белогвардейских войск? А с чего вы решили, что вы нужны белогвардейским генералам? Если вы не знали, единицы из них имеют своей целью восстановление монархии в прежнем, дореволюционном виде. По преимуществу, их идеал где-то около парламентской республики, с сильно усечённой в полномочиях монархией или без неё - не слишком принципиально. Единственно, им ваша смерть не нужна до стадии необходимости. Будете вы живы - хорошо, так как будете своим формальным царствованием поддерживать легитимность их власти, будете мертвы - тоже хорошо, так как в вашей смерти у них, опять же, будем виноваты мы, и их война с нами приобретёт дополнительную окраску священной мести. Тратить силы единственно на то, чтоб вас освободить, они в массе своей не будут, разве только ваше освобождение произойдёт в ходе их наступления естественным порядком. Однако есть веское основание вам не желать и не мечтать о скором взятии Екатеринбурга белогвардейскими войсками.

Пришел черед растеряться Александре.

- Почему?

- Я не знаю в точности, какие сведенья о происходящих в столице событиях доходят до вас. 6 июля был убит германский посол Мирбах… Нам, возможно, и не удастся выяснить точную его роль и намеренья - он был очень аккуратным человеком. Но тот факт, что его убийство было частью плана по дискредитации партии большевиков, не подлежит сомнению. Это было осуществлено достаточно грубо и неумело, и убийцы были вскорости разоблачены, и вот тот факт, что это были те же силы, что настаивали и продолжают настаивать на вашем немедленном уничтожении, и продолжают настраивать на такие мысли советы в регионах и народные массы - заставляет задуматься.

- Как такое возможно… - вспылила Мария, - отняли у нас все, что могли, кроме, конечно же, жизни, но видимо, действительно мало этого, непременно нужно дойти до самой последней стадии невежества и жестокости!

- Говорить о жестокости не вижу смысла, - неопределённо ухмыльнулся Никольский, - а вот о невежестве… Непременно ли нужно называть невежеством служение интересам своих нанимателей? Они последовательно проводят линию, угодную их хозяевам за границей, часто действуя грубо и неумело, как было с убийством Мирбаха, но ведь они учатся. Керенский был безнадёжно глуп, полагая, что вас нужно беречь от нас и беречь для Вильгельма либо Георга. Возможно, он был достаточно умело дезинформирован, но это дела не меняет. Поэтому вы и были в срочнейшем порядке переброшены в Екатеринбург - город, который вы полагали самым враждебным для себя, был на самом деле самым безопасным, только здесь мы могли быть уверены в отсутствии пламенных «доброжелателей», которые исполнили бы, так или иначе, возложенную на них задачу. До недавнего времени… К сожалению, мне удалось вычислить лишь некоторых… потенциальных исполнителей. Уверен, что не всех.


- Что же, господин Никольский, вы настолько не уверены в своих людях? - с нескрываемой иронией спросил Николай.

- Если вам, Николай Александрович, нацепить на мундир красную ленту, вы вроде как тоже будете красноармеец, однако рабоче-крестьянских интересов в вас от этого не прибавится. На словах эти люди могут сколько угодно быть преданы делу революции и интересам молодой советской республики, только часть их выражает неприятие партии большевиков явно, это только прикрытие для отвода глаз от основных сил, и возможно, большинство из них не догадывается, кому и чему служит на самом деле… Мы же не можем хватать и сажать в тюрьму всякого, кого заподозрим в том, что он германский агент. Хотя скоро, видимо, придётся так и делать. Но здесь я, к сожалению, не могу так поступить, потому что не могу позволить раскрытия своей личности и путей получения информации до того, как станут известны ещё некоторые имена. Это привело бы с большой вероятностью к провалу всей операции, сотням, если не тысячам, бессмысленных смертей, а мало не половина виновных ускользнула бы от справедливого суда. Вот только сейчас обстоятельства сильно осложнились и могут не дать спокойно работать, как ожидалось… Даже при том, что ожидания и были мрачные.

- Из-за подступа белогвардейских войск?

- Бог с ними, с белогвардейскими войсками. Они - повод, настоящая угроза внутри. Я надеялся, что мне удастся раскрыть заговор и вывезти вас спокойно и официально, но на настоящее время надежды на это практически нет. По нашим представлениям, максимум дней через десять… либо вы будете застрелены при попытке побега, либо даже «нечаянно» погибнете при штурме города, но очень вероятно, что вас расстреляют вполне официально, по соответствующему распоряжению местных Советов.

- Вот так, без суда? Всех?

Никольский повёл плечами.

- Обоснования они найдут. А Юровский и те кроме него, кто безусловно заслуживают доверия, просто не смогут не подчиниться, не поставив под угрозу свою жизнь, и, что ещё более важно - всё дело. Получив «официальное» распоряжение о вашем устранении, он не сможет отказаться, не озвучив при этом подозрения по поводу германских агентов, а после этого он и сам проживёт недолго, и вам помочь всё равно ничем не сможет.

- Юровский? Это он у вас безусловно заслуживает доверия?

Никольский снова весело усмехнулся.

- А что вы имеете против Юровского? Не то ли, что он не выказывает к вам горячей симпатии? Между тем, как я вам сказал, дальше всего вам следует держаться от тех, кто громче всех кричит про веру, царя и отечество. Быть может, и есть среди них люди, сочувствующие и желающие помочь вам искренне и по благородству душевному, однако способов отличить их от людей совсем иного рода не выявлено. А Юровский, невзирая на свои симпатии и антипатии, прежде всего приверженец порядка и не любит подобных нечистых дел. И только с его помощью может получиться предотвратить худшее… если получится. Вероятно, больше возможностей для обстоятельных откровенных разговоров у меня не будет. Поэтому решать вам предстоит сейчас.

- Что же вы предлагаете? Хотите помочь нам с побегом? - по тону Николая было ясно, что он не верит в это ни в малейшей степени, и не считает происходящий разговор ничем иным, как провокацией.

- Чтобы вас в процессе убили, и меня заодно? Спасибо, не надо. Для них удобнее даже повода не придумаешь. Вас семь человек не считая слуг, даже если б у меня был собственный самолёт - это нереально. Поезд подорвут или расстреляют, то же и с машиной. Любым способом, вам не дадут уйти. Значит, нужно, чтобы они не заметили, что вы ушли. Поэтому оговорюсь сразу - едва ли я могу что-то обещать вам всем. Я берусь вывезти только детей. Вы же можете только уповать на другой, благоприятный исход, если мне удастся задуманное, а это уже куда менее вероятно. Поэтому я ещё раз спрошу вас, на всё ли вы готовы ради спасения ваших детей.


Как ни странно, подумала Александра, именно теперь она начала чувствовать, что верит Никольскому. Если бы он обещал чудесное спасение им всем - это было бы куда меньше похоже на правду, однако его слова относительно возможности спасения хотя бы детей казались ей вполне правдивыми. В конце концов, она знала, насколько запущена ситуация, настолько слаб в своих решениях Николай, и ещё она знала, что всё, что говорил до этого Никольский - правда. Как ни странно, именно его невозмутимый тон, его слова, практически не окрашенные в эмоции, сухие факты их жизни, подействовали на неё отрезвляюще, заставили мозг интенсивнее работать. Она, казалось, могла предсказать, что прозвучит далее, но не решалась оформить эти мысли. Николай, воспринявший всё сказанное со свойственным ему непониманием подтекстов и полутонов в разговорах, поддался панике.

- Чего вы хотите от нас? Что вам нужно - деньги, или какие-то имена, которые мы должны назвать?

- Какие уж имена… Если мои подозрения о планируемом покушении верны… Через несколько дней ЦК планирует осуществить кардинальную смену состава охраны дома. Чем-то текущий состав их не устраивает. Вероятно, в составе новой охраны будут лица, которым предстоит осуществить ваше устранение и которые прямо ответственны за его успешность. И если у них ничего не сорвётся - они должны увидеть то, что ожидают увидеть. Нет, вы едва ли можете знать этих людей… Но есть один плюс - эти люди вас тоже не знают. То есть… Вас, Николай Александрович, подменить достаточно трудно, ваши портреты висели в каждом государственном учреждении, печатались в газетах. То же и касаемо Александры Фёдоровны. Но совсем иначе с вашими дочерьми и сыном. Из тех, кто не видел их лично, и желательно - не один раз, мало кто способен их узнать без связи с вами. Поставьте любую из них в кругу так же одетых сверстниц - не каждый сможет указать, которая из них царская дочь. Всех вас вместе - не опознает только слепой идиот, поэтому нечего и надеяться найти «какую-то похожую семью». А поодиночке, к тому же с грамотно подобранными фальшивыми родственниками - уже сложнее. Поэтому главное условие, которое я намерен поставить очень жёстко - беглецам необходимо будет разделиться. Даже двое вместе - это слишком большой риск. Случайно оговориться, быть опознанными… Поэтому никакой переписки, никакой связи друг с другом, никакого нарушения инструкций. Эвакуированные будут развезены по разным городам, в дальнейшем я планирую собрать всех в Москве, но возможно это будет лишь после того, как минует опасность. Замена караула будет осуществлена, скорее всего, ночью. Тогда же мы произведём подмену ваших детей. В общих чертах операция спланирована, сейчас мы прорабатываем детали. Для двух девушек новые документы уже готовы, подобраны сопровождающие, есть варианты и для остальных, утверждаются…

- И где же, если не секрет, вы собираетесь их прятать? В домах ваших сторонников? Или, может быть, в тюрьме?

- Прятать что бы то ни было лучше на видном месте, но так, чтобы в глаза не бросалось. Вариант с тюрьмой нам в голову приходил, но - слишком рискованно. Не в данных обстоятельствах, город действительно может и не отбить очередную атаку белочехов. Поэтому из города уезжать в любом случае придётся. Само по себе это нормально, бегут сейчас многие… Среди нового состава с очень большой вероятностью может быть кто-то, кто знает меня в лицо, поэтому мне после этого необходимо исчезнуть. Поэтому весь возможный инструктаж мне придётся дать вам сейчас. Другого случая, скорее всего, не будет.


- Подождите-ка, - резким тоном вдруг вклинилась Ольга, - хотелось бы кое-что уточнить… Вы говорите об опасности, которая угрожает здесь нам всем, о том, что могут подстроить наше убийство… И при этом так спокойно говорите, что не можете спасти всех. И говорите как о решённом факте, что увезёте детей, нас… Полагаете, мы дружно и спокойно оставим родителей здесь, в опасном, как вы говорите, месте, и поедем неизвестно с кем и неизвестно куда, вероятно, к опасностям куда большим? В своём ли вы уме?

Александра бросила на дочь многозначительный взгляд, но девушка, явно, не желала останавливаться.

- И потом, вы говорите, что намерены совершить подмену… Не говоря, что это просто смешно - кто ж поверит, хотя может быть, вы намерены нанять каких-нибудь артисток из ближайшего театра - если ситуация так опасна, как вы говорите, получается, невинные люди могут погибнуть вместо нас? Вы не находите, что это несколько… безнравственно? Вы кем нас считаете, если думаете, что мы согласны так беззастенчиво обменять чьи-то жизни на свои?

- Жить захотите - согласитесь, - цинично хмыкнул Никольский, - силой мы вас увезти, конечно, не сможем… к сожалению… Хотите остаться и пафосно и бессмысленно погибнуть ради чужих грязных интриг - воля, конечно, ваша, не переживать же вам из-за того, сколько наших усилий пустите псу под хвост.

- Про это никто и не говорил, - встряла Александра, - мы пока никакого решения вам не изъявили.

Никольский ядовито улыбнулся - не приходится сомневаться, кто тут в конечном счёте будет принимать решение. Что ж, тем легче.

- Что же насчёт вашего похвального благородного порыва, Ольга Николаевна, - если б яд из голоса можно было как-нибудь конденсировать, набралась бы, пожалуй, приличная склянка, - прежде чем произносить гордые и гневные речи, вы б сначала дослушали до конца. Кто говорил о невинных людях? Хотя и в таком случае не понимаю, что это вдруг вас возмутило. Разве вы не считали само собой разумеющимся, чтоб ваши подданные были готовы отдать свою жизнь за обожаемого царя, а значит, и за его царственный выводок? Но это уже для нас неприемлемо. По счастью - хотя счастьем это называть несколько… коробит, в нашем распоряжении предостаточно преступников. Кого вы собрались жалеть? Вашу вероятную заместительницу, анархистку, ответственную за минимум два теракта с немалым количеством жертв, главным образом совершенно случайных? Или преемницу вашей сестры Марии - тоже очень милую девушку, кстати, немного даже аристократку, чья-то там побочная дочь… Это прелестное создание зарабатывало на жизнь тем, что втиралось в доверие к одиноким богатым дамам, рассказывая слёзные истории о том, как дом и семью уничтожили красные, дамы таяли и кудахтали, а она ночью перерезала благодетельнице горло и скрывалась с её драгоценностями… Первой доверчивой дурой в её списке, кстати, была её собственная приёмная матушка.

- Что же, вы и на место Алексея берётесь найти какого-то… преступника? - Николай сглотнул, с трудом уняв дрожь, - преступника 13-ти лет?

- А почему вы так говорите, словно это что-то невероятное? Мне случилось, знаете ли, слышать о том, как помогал отцу поджигать дом с запертыми там красногвардейцами мальчик как раз возраста вашего Алексея. При этом то, что в этом доме, кроме красногвардейцев, так же находятся хозяева - простые мирные крестьяне, старики, дети - их не волновало… Однако я не отрицаю, что вопрос сложный, самый сложный… Если между кандидатками в царевны у нас даже выбор есть, то тут так запросто не решишь. На отчаянный случай у нас есть вариант инсценировать смерть Алексея, но не хотелось бы - слишком рискованно, а ставки великоваты.


- А им, этим… преступницам, заменять нас какой резон? - не унималась Ольга, - в порядке искупления грехов?

- А это уже не ваша забота, - отрезал Никольский, - вам с ними и встречаться не предстоит. Ваша задача - хорошо сыграть те роли, которые вам будут выданы. Выучить на зубок свои легенды, изображать семейную привязанность к фиктивной родне и помалкивать, ожидая дальнейших указаний. А вот вам, - теперь он снова повернулся к бледным бывшим царю и царице, - определена самая трудная часть. Вы должны будете вести себя с этими… самозванцами так, словно это действительно ваши дети. Никто не должен заподозрить ничего. Вы ведь, кажется, на досуге развлекались домашним театром в прежней беспечальной жизни? Нынешней вашей пьесе я не завидую, однако от того, сколько в вас актёрского таланта, зависит, сколько проживут ваши дети. Согласитесь, это будет потруднее, чем отдать семейные драгоценности и назвать какие-то там имена…

Николай наклонил голову - непонятно было, согласно кивая или просто сдавшись бессилию, кошмарной нереальности происходящего, а Александра упрямо вскинула подбородок.

- Мы согласны.

- Мама! - ошарашенно вскрикнула, кажется, Татьяна.

- Позже обсудим, дорогая. Мы согласны, - повторила царица ещё твёрже, - мы выслушаем ваши инструкции, запомним их и будем им следовать.

Алексей, ещё крепче схватившись за рукав отца, переводил взгляд с него на матушку, всё ещё не до конца понимая, что только что услышал. Разлука с матерью и отцом рисовалась вполне понятно, но как долго она продлится, и закончится ли она вообще… Однозначный ответ maman его напугал ещё более, чем гневные препирательства отца. Алексей почувствовал отчаяние, как тогда, когда его недуг набирал особую силу, и он не мог даже сидеть. Внутри всё похолодело.

- Гос.. подин Никольский… Раз уж вы знаете о моей болезни, вам не нужно объяснять некоторые вещи… Вам вдвое, если не втрое легче будет осуществить задуманное, если это будет касаться только моих сестёр. Если я останусь здесь, с отцом и матерью. Вы должны понимать… Достаточно неблагодарное дело спасать умирающего.

- Не может быть и речи! - резким тоном ответил Никольский, как раз поднявшийся, ввиду того, что разговор полагал оконченным, - если вы, Алексей Николаевич, не полагаете, что я здесь попусту сотрясал воздух, говоря о необходимости спасения детей, то согласитесь ведь, что было бы странновато - вывезти ваших уже взрослых сестёр и оставить здесь вас! Не ваша задача считать наши усилия, ваша задача их оправдать!


Алексей вспыхнул, опуская глаза, но, взяв себя в руки, всё-таки отпустил руку отца и попытался встать. Попытка не увенчалась успехом, ноги пронзила острая боль, отчего он чуть слышно ахнул и опустился на стул.

- Вы верно подметили, господин Никольский, моих взрослых сестёр…

- Алексей! - бывший император сердито посмотрел на сына.

- Позволь мне договорить, отец! Мои взрослые сёстры, при всём ужасе разлуки с близкими и дороги в безвестность, по крайней мере имеют здоровые руки и ноги. Они не доставят вам и малой толики моих проблем.

- Прекрати немедленно!

На этот раз Александра попыталась одёрнуть сына, но он и это пропустил мимо ушей, продолжая:

- Не знаю, достаточно ли хорошо вы себе представляете, чего стоит поддерживать мою жизнь. Вокруг меня всегда, всю мою жизнь, были врачи, меня носили на руках в самом прямом смысле. Состояние, в котором я сейчас, не худшее из возможных. Просто споткнувшись и упав, я пущу прахом все ваши усилия, как бы ни желал, в самом деле, их оправдать, вы ведь и сами понимаете!

- Что самое интересное, понимаю, - ядовито огрызнулся Никольский, - в этом я с вами полностью согласен! Но вам придётся усвоить и принять две вещи - первое, это что мы категорически не можем позволить этим выродкам свалить на нашу партию вину за ваше уничтожение, второе - что я не могу позволить, если только хоть сколько-нибудь свободен в своих действиях, убийство ребёнка! Разумеется, всего надлежащего комфорта я вам не обещаю обеспечить… Уж во всяком случае, сей же момент. Но повторюсь, ваше дальнейшее обустройство - не ваша забота. Найдём какую-нибудь больницу, или частного врача, для которого вы будете не слишком большой обузой.

- Вы ведь даже не можете сказать, ни нам, ни кому-либо ещё, сколько времени это продлится! И всё это время я буду тяжёлой и опасной ношей для кого-то? И если то, чего вы опасаетесь, всё же случится… Вы всё равно рискуете жизнями наших родителей, жизнями наших двойников - каковы бы они ни были, но это ведь тоже живые люди, обречённые люди, почему же не рискнуть так же и моей, всё равно висящей на волоске? Если вас интересует моральная сторона вопроса - вам всё равно придётся смириться со смертями, которые будут в любом случае. Вам… Всё равно жить с этим.

- Разговор, полагаю, всё-таки окончен, - Никольский повернулся к выходу, - благодарен за трогательную заботу о моей душе и тяготеющем на ней, но решайте всё же с вашими родителями, полномочны ли вы принимать решения сами за себя.


В эту ночь так никто и не смог уснуть. Комнаты были наполнены тихим шёпотом - то отчаянным, то яростным, то глухим, безнадёжным - в большей степени, чем воздухом. Николай недвижно стоял у окна, глядя на залитый мертвенным лунным светом сад. В этом свете лицо его казалось ещё бледнее, измученнее, он выглядел призраком его самого. Александра стояла рядом, но в тени, только глаза блестели лихорадочно, отчаянно.

- Поверить не могу, что мы сами, сами отдаём им наших детей… В безвестность, в тьму, в кровавый хаос…

- А что нам ещё остаётся? - горько усмехнулся Николай, - будто, откажись мы, это уберегло бы… Если им пожелается - что не даст им убить их здесь, на наших глазах, кто или что удержит их руку от беззакония, если до сих пор не удерживало? Всё одно, безопасного пути - нет, гарантий - нет, мы или рискуем - или нет, и быть может, это даже фикция, что у нас действительно есть выбор… Правда в том, Аликс, что мы согласны на это, безусловно согласны, потому что не хотим, малодушно не хотим видеть их смерть. С той минуты, как мы выпустим их из-под нашего крыла, мы не будем ничего знать о них, и сможем тешить себя верой, что они живы, где бы они ни были…

- Именно так, - кивнула Аликс, - за этот малый шанс я не могу не ухватиться, потому что… Потому что здесь я не вижу шансов. У нас нет выбора, у нас нет способов… Мы беспомощнее были только в младенческой колыбели! Кто бы ни был этот Никольский, какую бы дьявольскую игру ни вели скрывающиеся за ним силы, я хотя бы на малую толику хочу верить, что слова его - правдивы…

Николай повернулся, сжал руки жены в своих.

- Всё в руках божьих, Аликс. Никогда ещё так ярко и сурово не являлся нам смысл этих слов. Только Господу мы можем вверить наши жизни и жизни наших детей. Не оружию и не деньгам. Не положению и не союзникам и сторонникам. Господу. Если Господу будет угодно спасти наших деток, он сделает это и руками господина Никольского. Если Господу будет угодно призвать нас к себе, послав нам сколько угодно позора и мучений - кто мы, чтобы полагать, что можем изменить его волю? И монарх - раб божий. Следовало однажды вспомнить об этом.

- Ты прав. Однако… Меня волнует Алёша… С какой яростью он отстаивал своё намерение последовать нашей судьбе… И мне страшно за него, Ники. Страшнее, чем за девочек. Они совсем ещё дети… Но я думала, я знаю, чувствую, что происходит в их душе. Мы так старались их беречь… Не перестарались ли мы? Они не готовы к подобному, слишком не готовы. И мы не хотели думать, не хотели верить, что его недуг, при всей нашей защите - глупой защите нашего молчания! - может подточить, сломить его дух… Мы думали, наша любовь защитит, оградит его от жестокости мира - ладно, но оградит ли она его от него самого?

- Мы поговорим с ним, Аликс. Времени не так много, но оно пока есть. Убедим его, он умный мальчик, поймет.

- Мы думали, что понимаем, какая тяжкая ему досталась ноша, мы думали, что сможем её облегчить. Никто не может облегчить ношу другого, Ники. Как ненавижу я сейчас своё бессилие… Мы должны признать перед нашими детьми, что мы, родители, не смогли защитить их. Что доверяем их жизни первому встречному, уповая, что в нём есть капля совести и благородства… И на то, что наши бедные, невинные дети окажутся достаточно мудры и благоразумны, чтоб не стать пешками в чужих играх… А должны ли они это суметь? Мы-то стали.


Во второй комнате тоже не спали.

- Абсурд! Безумие! - разорялась Ольга, - о чём думают папа и мама, как позволяют так бесстыже играть на их эмоциях? О, я вся в нетерпении посмотреть на эту свою двойницу…

- Размечталась, - хмыкнула Татьяна, - слышала же, нам с ними общаться незачем и не положено. Жаль, конечно, я б на свою тоже не отказалась посмотреть. Хотя и опасаюсь, что потом одна мечта б была - забыть как-нибудь…

Сестра сидела на расстоянии ближе вытянутой руки, но и лицо, и фигура её тонули в тени угла, куда не доставал льющийся в окно лунный свет, однако отчего-то Татьяна была уверена, что лицо сестры залито слезами, что плечи её сотрясаются от сдерживаемых рыданий - хоть она и не пропускает их в голос. Старается не пропускать…

- Они займут наше место, наденут наши платья, наши имена… А мы… чужие имена, чужие одежды. Может быть, людей, которые уже мертвы, или… И он говорил - фальшивые семьи… Я не знаю, что может звучать ужаснее, быть не собой, забыть себя, не сметь вспоминать… Имени своего бояться, лица своего бояться… Отзываться на другое имя, кого-то чужого называть отцом или матерью, или братом…

Глаза самой Татьяны были сухи. И, она клялась, и надеялась сдержать эту клятву, останутся сухими покуда это требуется, пока не останется далеко позади этот дом, этот город, родные люди…

- Я тебе скажу, что может быть ужаснее. Знать, что вместо себя, в нашей роли, оставляем чужих. И… Я не была бы счастлива, конечно, знать, что вместо нас невинные, благородные люди рискуют своей жизнью… Но если уж они действительно таковы, как говорит Никольский, люди, по которым плачет тюрьма, если уж не петля - то нам предстоит уезжать и думать, с кем мы оставляем наших бедных родителей. Нет, как ни посмотри, для нас ни одного пути, который не был бы болью, испытанием, тяжестью на сердце - и не был чреват новыми, непредставляемыми сейчас страданиями. А кроме того, вспомни, что не только с родителями, но и с Алёшей нам предстоит расстаться. Всего несколько дней нам осталось быть вместе, и мы даже не знаем точно, сколько, каждый может быть последним…

Ольга двинулась в темноте, оказавшись чуть ближе к свету, глаза это её блеснули или слёзы на ресницах? Сейчас Татьяна совершенно не готова была отчитывать сестру за то, что ведёт себя так, будто младше - она. Не повернулся бы язык.


- Дорогие, - раздался с другой стороны шёпот Марии, - слова ваши, конечно, справедливы и действительность несомненно кошмарна… Только будьте уж справедливы и замечайте в ней и положительные стороны! Почему же вы не думаете о том, что это ведь долгожданная возможность выйти наконец отсюда, покинуть эти опостылевшие стены - и хоть всё равно с риском для жизни, но с некоторой помощью, а не только надеждой на заступничество божье… Почему не радуетесь тому, что в ком-то из наших тюремщиков нашлось всё же что-то человеческое, и они готовы способствовать нашему спасению - пусть из своих интересов, конечно, но готовы спасать жизни, не только губить… И почему не держите в голове, что разлука не обещает быть непременно вечной, что грядущего мы не знаем, конечно - но значит, не знаем и такого, чтоб оно непременно сулило нам только новые беды! Будем терпеливы, благоразумны - может быть, это совсем и недолго продлится? Он ведь говорил - не он один, но и его сторонники ищут доказательства против злоумышленников… Может быть, мы и обвыкнуть на новом месте не успеем, а они уже раскроют всех заговорщиков, и мы снова сможем собраться вместе, уже никого не таясь, зная, что наша любовь и верность проверены испытанием… Да и эти злодейки, которые назначены нам в подмену - может быть, за помощь получат какое-то снисхождение, и сумеют начать новую жизнь…

- Машка есть Машка, - фыркнула Ольга, - вся в романтических мечтаниях, весь мир у ней добрая сказка…

Однако по голосу слышно было - спорит больше по привычке. Что-то из слов сестры всё же имело для неё значение…

- А по-моему, Машка права, - отозвалась с соседней кровати Анастасия, - нас спасти хотят, дурочки, радоваться бы этому нужно… Ещё неизвестно, конечно, выйдет ли что-нибудь с этой затеей… Хотя лучше сейчас поплакать, а ближе к самому делу успокоиться и мыслить трезво. Вспомните, быть может, романы, которые читали… Ну да, и не только те, что разрешала маменька, чего там… Там героиням, вроде бы, и потяжелее бывало.

- Книга есть книга, а жизнь не роман, здесь не по-писанному.

- Ну кто ж знает? Книгу романист писал, а нашу жизнь Господь Бог пишет. С чего ж вы решили, что он автор недобрый и к нам не благосклонный?

Ольга покосилась на сестру с некоторым скепсисом - обычно разговоры, отдающие религиозной кротостью и рассуждениями о воле божьей, для Анастасии мало характерны. Но Анастасия взгляда её видеть никак не могла, так что был этот укор, в общем-то, впустую.

- Какая-то авантюрность в тебе странная говорит, - нахмурилась Татьяна, - неуместно тут про книги. Неуместно и неумно.

- Это ж почему? Разве книги мы не для того читаем, чтоб чему-то учиться? Ну вот и из романов чему-то научиться можно, не только из географического атласа. А урок этот в том, что тому Бог не помогает, кто сам сидит сложив лапки. Если мы от этой помощи откажемся и будем дальше тут сидеть, ждать какого-нибудь проблеска - то если случится с нами беда, о которой нам тут намекали, то так нам и надо. И если уж о родителях говорить - да, даже спорить не буду, что им предстоит - это и представлять страшно… Но зато если кто-нибудь придёт, будет угрожать им, что убьёт нас, например - то эти угрозы ничего стоить не будут, потому что настоящие их дети будут далеко и в безопасности…


Алексей старательно делал вид, что спит, по крайней мере ровно до того момента, как родители уснули, а за стенкой перестали слышаться голоса сестёр, то спорящих едва различимым полушёпотом, то громко высказывающих своё негодование, будто совершенно не думая, что находящиеся за стенкой родители могут их услышать. И это дай-то бог, чтоб не услышал конвой снаружи… Конечно, при всём понимании, что это согласие родителей есть высшая точка отчаянья, с которой утопающий хватается за соломинку, и может быть, наутро они сами пожалеют о своих словах и будут готовы взять их назад, принять это без боли, протеста, слёз невозможно. И невозможно забыть об услышанном, а тем более о сказанном в ответ. И можно просто корить себя за то, что не смолчал, что сказал при родителях то, что нельзя было говорить никогда, но если б он хотя бы при этом был услышан…

Встать с постели, не разбудив при этом спящую мать, было сложной задачей. Привыкшая прислушиваться к каждому шороху, сидящая по ночам у его постели во время обострения болезни, она имела очень чуткий слух. Алексей, чувствуя, как боль раздирает, кажется, даже его мозг, всё же очень медленно прокрался мимо постели родителей, на цыпочках выскользнул за дверь, где находилась спальня сестёр. Ольга и Татьяна спали спиной к двери, и его не могли увидеть, даже если они, как и он ранее, только изображают, что спят. Аня спала совершенно точно, положив руку под подушку и чему-то хмурясь во сне. На секунду Алексей задержал взгляд на спокойном и безмятежном лице спящей Маши. Казалось, её не тревожат печальные события, по крайней мере на круглом лице сестры не было отпечатка тревожных дум.


Когда он вышел из их спальни, мальчик даже не сразу понял, что именно заставило его замереть на месте. Первобытный страх перед темнотой, свойственный детям и суеверным людям, сказал бы кто-нибудь. При свете дня Алексей и сам мог посмеяться над таким страхом - чем старше он становился, тем легче было над такими глупостями смеяться, но сейчас всё было как-то серьёзно и не до смеха. Темнота не была кромешной, но от этого не легче - рассеянный свет из окна и причудливо переплетающиеся тени воскрешали какие-то позабытые кошмары, про тёмный лес и живущее там что-то неопределимо-страшное, темнота была живой, дышащей, она смотрела на него. Так чувствует себя, наверное, маленький зверёк, ещё не видящий хищника, но несомненно уже чувствующий его присутствие, его движение, дыхание, и ужас парализует его члены. Невольно перекрестившись, Алексей сделал еще шаг, и только теперь различил в темноте человеческий силуэт. Шумно сглотнув, мальчик повернулся к стене, самому темному участку помещения, и встретился с как будто изнутри светящимися глазами Никольского.

Тот немедля вскочил.

- Что вы здесь делаете? Почему вы встали? Разве вы не знаете, что самостоятельные передвижения не положены? Тем более ночью, тем более вам? - резко спросил он свистящим шёпотом.

- Не говорите так громко, пожалуйста… - стушевавшись, проговорил Алексей. Затея поговорить тет-а-тет уже не казалась такой хорошей. Это уже не был бесформенный, как сама темнота, заполняющий всё сущее страх, это был страх вполне реальный и предметный, но легче ли от этого? Но и отступить теперь было просто глупым и позорным. - я передвигался всего по двум спальням, а это не запрещено, насколько я помню, здесь же я сделал всего три шага, это немного, хотя много для меня. И далее идти не намерен, так как уже пришел туда, куда желал. Я хотел поговорить с вами, однако если кто-нибудь услышит нас и проснётся, боюсь, это будет невозможно.

- Вот как? Вы полагаете, что ещё не всё сказали, - Никольский встал и приблизился к краю светового пятна, - или у вас появились новые аргументы? Не понимаю причины вашего упрямства. Вы не хотите жить, или не уважаете желания ваших родителей, чтобы вы жили?

- Ни то, ни другое, господин Никольский. Я понимаю, что у вас могло создаться такое впечатление - что мной владеет отчаянье, и что это отчаянье стало моим эгоизмом, заслонило для меня чувства и желания и моих близких, и всех других людей, включая вас. Да, не отрицаю, бывали моменты, когда я чувствовал нечто подобное, но в таких случаях я вспоминал о покалеченных на войне солдатах, которые благодарят Бога за то, что остались живы, напоминал себе, что мои страдания не самое страшное из того, что может постигнуть человека. Но сейчас совсем другое дело, и не в том вопрос, хочу ли я жить. А в том, что моё спасение может осложнить всё дело, поставить под угрозу спасение моих сестёр. И… я не хотел говорить этого при родителях, я и так сказал больше, чем можно позволить себе в нормальных, не таких критических обстоятельствах, мне стыдно за это, но я не мог иначе… Но ведь вы сами признались, что нашли двойников для моих сестёр, но не для меня. А возможно ли это вообще? Что вы будете делать, если к нужному времени так и не найдёте? Не лучше ли сразу отказаться от самого замысла, как нереализуемого и не стоящего того? Быть может, вы не могли прямо сказать моим родителям, что для меня нет спасения - так и не говорите, скажите потом, когда будете увозить девочек, пусть какое-то время они ещё надеются… Но не тратьте на это свои силы. Я думаю в то же время… С одной стороны мои отец и мать готовы сделать всё, конечно, чтоб меня спасти, с другой… Их утешило бы, если б я остался с ними. Поддержало. Если б они лишились не всех детей разом, если б среди чужих и настолько сомнительных лиц осталось одно родное… Это так же придало бы картине достоверности, разве нет? Разве это не лучше - и для вас, и для нас?


В темноте невозможно понять, каков он, этот взгляд, что в нём - раздражение, неприязнь, изучение, усталость? Взвинченным нервам может показаться всё это в равной мере.

- Не лучше. Лучше - иметь запасной вариант на случай непредвиденных обстоятельств, но это опять же не ваша забота. Я не собираюсь сейчас распинаться перед вами, уверяя, что мы найдём не один способ, так другой. Поверьте, в последнюю очередь я щадил бы чьи-то трепетные чувства, если б на самом деле не имел тех намерений, о которых сказал. Возвращайтесь к себе и настраивайтесь на предстоящее. Разумеется, вам это тяжело вдвойне и как ребёнку, и как больному, но выбора у вас сильно-то нет. Таковы обстоятельства.

Алексей, глаза которого пообвыклись немного к коридорному мраку, проковылял к ближайшему стулу и неловко присел, умоляя небо только об одном - не расплакаться. Он надеялся, что в сидячем положении боль отпустит его или по крайней мере станет меньше - как же он ошибался.

- Мне правда жаль, но я не могу выполнить ваше распоряжение сей же момент. Мне просто необходимо немного отдышаться, прежде чем предпринять обратный путь. Я посижу, совсем немного, просто собраться с силами, а вы, если хотите проследить, чтобы я действительно сделал это, посмотрите - и скажите, что вы видите? Вы мало были здесь, чтоб наблюдать, но вы наверняка могли слышать от нашей охраны, как практически вся семья и прислуга хлопочет вокруг меня. Охрана смеётся над тем, что для меня и путешествие в ванную - событие и подвиг. Разумеется, так бывает не всегда, однако я на грани такого состояния был и буду всю мою жизнь. И сейчас я именно в таком состоянии, когда моё тело - мой злейший враг и палач, другого и не надо. И вы говорите о побеге, о путешествии куда бы то ни было? Положим, мне помогут покинуть дом. Положим, меня отвезут туда, куда прикажете вы, разместят там, куда прикажете вы… Неужели у вас на примете человек, который настолько сострадателен, или же настолько вам обязан, чтоб обречь его на то, что все эти годы приходилось выносить моим близким? На сколько хватит самого великого сострадания - тем паче, что вряд ли вам по душе сострадание к тому, кто может, и не является предметом вашей ненависти, с ваших слов, но не является и предметом вашей симпатии? Или на сколько хватит самого высокого чувства долга?

Так и не выступив в пятно света, Никольский оставался тёмным силуэтом, и было даже странно смотреть на него и осознавать, что это живой человек стоит сейчас перед ним, а не отделившаяся от стен ночная темнота, обретшая голос и дыхание. Размышляющая сейчас, что ему ответить.

- Один вопрос, Алексей Николаевич. Как вы собирались управлять государством?

Алексей нервно рассмеялся.

- Я собирался? Я не виноват в том, кем родился! Не виноват в том, что родился цесаревичем, не виноват в своей болезни… Вашими стараньями, я больше не будущий государь, но вот так же отменить мою болезнь вы не можете!

- Верно. Но я могу предложить вам не быть вечно страдающим куском венценосной плоти, ненавидящим в себе в равной мере желание жить и желание умереть, а попытаться сделать то, что считали для себя немыслимым. Вы не можете изменить своё прошлое, но вы можете что-то сделать для своего будущего. Выше вы говорили о солдатах, благословляющих жизнь несмотря на перенесённые раны и увечья. Рад, если вам действительно попадались лишь те, в ком говорило мужество, воля к жизни, а не малодушие, рад, если за волю к жизни вы не принимали смирение, апатию, не дающую человеку выбрать смерть, но так же не дающую и выбратьжизнь. Так если вам действительно дорог пример этих людей - вы поступите так же. Проживёте столько, сколько будет вам отпущено, столько, сколько сможете сражаться со своей болезнью, а не позволите принести себя в жертву не благу страны даже, а интересам кучки беспринципных негодяев. В моей власти только дать вам шанс, а не обеспечить всю вашу дальнейшую жизнь, это верно… В том смысле, что я не могу прямо сейчас сказать, где вы будете жить, у кого, и тем более как долго. Я не знаю этого пока сам. Но это можно решить уже после того, как мы выберемся отсюда. Даже если вы полагаете, что жизнь на новом месте будет много трудней, чем здесь - должно ли это останавливать вас?


Алексей замолчал. Всё то, о чем говорил этот человек, было и верно и правильно, до известной степени. Точнее - ровно до того момента, как он пытался представить себе эту эвакуацию - и чувствовал, что хотел бы в панике бежать от самой смутной картины. Казалось бы, сама мысль о возможном спасении должна вселять радость и нетерпение - а вселяла один только страх. Тому было достаточно причин - разлука с любимыми родителями и сёстрами, и то, что все они, кроме отца с матерью, будут так же разлучены между собой, и полная безвестность предстоящего пути, и необходимость зависеть, необходимость лгать о себе. Не говоря о том, что родителям может и не повезти в случае, если на них действительно совершат покушение, об этом попросту тошно думать, как и об этих двойниках, которые должны будут в таком случае отдать свои жизни за них - кем бы они ни были, но невозможно знать о чьей-то смерти и не чувствовать скорби, не чувствовать себя соучастником… Да, как ни тошно и беспросветно существование здесь, но оно по крайней мере известно и знакомо, а побег… не приведёт ли к чему-то во сто крат худшему, чего сейчас и не представить? Да, этот человек прав, это трусость, и никак иначе, но хоть тысячу раз назови это трусостью, не станет легче.

- Видимо, не должно… Знаете, вас стоит поблагодарить за одно только это доброе намерение, даже если оно и не осуществится. Хотя возможно, сами вы не назвали бы его добрым, а только отвечающим вашим интересам, ведь вам не за что быть к нам добрыми. Но вы вселили смятение в сердца моих близких, и это смятение лучше уныния. Я слышал, как девочки говорили, как это прекрасно, что в ком-то из вас можно встретить справедливость и благородство. Не обижайтесь, мы узнали достаточно страха за это время… Но теперь кроме страха появилась и надежда. И хотя к тому прибавились новые страхи… Говорят, что жалеть о не сделанном куда горше.


========== 15 июля. Операция “Царское зеркало” ==========


Хотя ночные волнения никого не оставили полностью, как вода после дождя под лучами взошедшего солнца в одночасье не высыхает - всё же было солнце, всё же было приподнятое настроение, кому-то показалось бы, быть может - необоснованно приподнятое… Всё же, должна была себе признаться даже Татьяна, брошенное Марией о предстоящем освобождении из этих стен оставило след и в ней. Не отрицая, что впереди ровно ничего лёгкого и беспечального - однако смена опостылевших декораций на живой, настоящий мир, который уже больше года они видели преимущественно из окон, как ни страшен и непостижим этот мир сейчас - это возможность жить… Не от страха перед возможными заговорщиками тут уже можно бежать, а от безысходности тюремного режима, насколько силён страх смерти, когда чувство беспомощности и бесправности выпивает жизнь по капле? Так, наверное, корабль, стоявший на мели, заброшенный и медленно разрушающийся, будет счастлив нахлынувшей волне, вырывающей его из плена песка, пусть она и угрожает разбить его в щепки…

Она видела, как смесь тревоги, нетерпения, сомнений, воодушевления захватывает её сестёр, и видела, что им куда сложнее сдерживать, скрывать эту взбудораженность. Наилучшим выходом, конечно, было занять руки, да и голову, работой. С утра Татьяна и Мария, пока Ольга и Анастасия выводили на прогулку Алексея (маменька протестовала, потому что с утра было ещё довольно прохладно, однако он настоял), помогали Ивану Михайловичу на кухне - месили хлеб. Едва развернулись все на одной кухне - там же над кастрюлей шаманил Юровский, жаль, не видела Ольга, сказала бы, что зрелище любопытное. Сновали под ногами белобрысый Мельников и поварёнок Лёнька, получая соответственно каждый от своего начальства различные поручения.

- Яйца-то кончаются… - вздохнула Татьяна, катая в руках пышную будущую булку.

- Не вопрос, достанем, - отозвался Юровский, отмахиваясь от Мельникова, не вовремя сунувшего ему подвявший пучок укропа, - кого послать, найду…

- Быть может, заодно… - робко подала голос Мария, не особо надеясь на успех, - нитки кончаются… Для вышивания… Красные и жёлтые особенно нужны…

- И это не проблема, заодно и ниток закажем.

Наверное, подумала Татьяна, ему самому облегчение немалое - вывести хотя бы часть из них из-под своей ответственности. На кой же только сестра про эти нитки… Им здесь, может быть, совсем немного осталось быть, и кому в таком состоянии будет до шитья… Хотя нет, правильно. Лучше ничем не выдавать своих ожиданий, вести себя именно так, как вели бы, если б не было этого ночного разговора. Мало ли, кто из находящихся в доме может услышать, кто не входит в число доверенных…

В кухню, а потом в кастрюлю сунул нос Антонов, посвежевший и непривычный без своей щетины.

- Скоро готово, что ли?

- Да уже.

- Прямо невероятно возбуждающе, хочу сказать… А неужто кошерно?

- Ужасно остроумно, - огрызнулся Юровский, - вам прекрасно должно быть известно, что я крещёный лютеранин. Зачем пожаловали, кроме как слюны в кастрюлю налить?

- Да там эти… бабы пожаловали… Мыть-то…

- Ладно, пойду, разберусь… Снимай, разливай пока.

Потом была уборка. Сёстры сновали весело туда-сюда, сдвигая кровати, деловитые женщины таскали вёдра, шикая на попадающихся на пути солдат, остальная семья вместе с прислугой обедали, там же сидел, лицом к обеим дверям, чтобы наблюдать за происходящим, Юровский, рядом с Алексеем, которого тоже выкатили на коляске.

- Как ноги сегодня?

- Лучше, - соврал Алексей.

- Что за болезнь у тебя такая злая… А на воздух правильно, что выбрался - для здоровья необходимейше. Только кутайся в следующий раз получше, чтоб не прозвездило… Хотя сейчас-то распогодилось уже, вторую прогулку хорошо погуляете. Ну и погода, мать её, то жара, то дождь, и всё в один день… Да что там ещё такое?

Антонов сегодня, видимо, заделался главным вестником.

- Да там какие-то две монашенки пришли, спрашивают, чем помочь могут…

- Гони их в шею… А, не, погоди… Им-то мы про яйца и нитки и препоручим…


Вторая прогулка и правда выдалась славной. Ветер, в сравнении с утром, практически стих, и хотя всё равно было прохладно, выглянувшее солнышко заметно пригревало и изумительно играло на повисших на листьях и травинках каплях. Алексей уговорил сестёр поднять его из коляски и, взяв с двух сторон под руки, немного провести туда-сюда по дорожкам сада. Он крепко стискивал их руки, думая невольно о том, что очень скоро им придётся расстаться. Хотя ведь может быть, что и не придётся? Может ведь быть, что вот сегодня, или завтра - этих таинственных злоумышленников, что хотели их убить, поймают… И тоже ведь будет хорошее в том, что легче будет сносить тяготы заключения ввиду прошедшей угрозы вероятно долгой разлуки…

Потом они с Лёнькой строили домик из спичек - Лёнька, у которого эта способность была развита до высот невиданных, выцыганил под это дело у солдат ещё несколько коробков.

Вечером он расхрабрился настолько, что изъявил намеренье снова принять ванну самостоятельно - что, разумеется, вызвало протест у родителей и спор так же между сёстрами, Мария предлагала всё же поддержать смелость брата, считая её необходимой для выздоровления, и говорила, что можно сопроводить его и подхватить, если что, а коляска не нужна, Татьяна, памятуя прошлое путешествие, не соглашалась с ней ни в какую, а Алексей, кажется, скорее готов был отказаться от мытья, чем допустить, чтобы ему помогали родители - которым ведь, как Татьяне, отвернуться не прикажешь. На шум заглянул Юровский, узнал, о чём спор, ультимативно заявил, что отведёт наследника мыться сам, «а то у вас тут, гляжу, до драки ещё дойдёт», подхватил на одну руку мальчика, в другую сгрёб полотенце и «всю эту дребедень» - то есть, мыло, вехотку и лечебную соль в пузатом флакончике, и отбыл. Александра хотела было разразиться возмущениями, но дверь перед носом уже захлопнулась.

- Хам… скотина… Да что он себе позволяет…

Татьяна почувствовала даже некоторое злорадство к брату - комендантом он так не покомандует.


- Значит так, - Юровский несколько раз придирчиво ощупал воду и, сочтя её всё же приемлемой, как мог аккуратно сгрузил в неё мальчишку, - теперь слушай меня внимательно. События тут, как оказалось, совсем вперёд нас бегут… Передашь извинения сёстрам, ни ниток, ни яиц им уже не получить. Меняемся сегодня ночью. Так что постарайся голову успеть обсушить, а то точно горячку себе схлопочешь.

- Вы поэтому со мной пошли? Предупредить? - Алексей невольно зашипел, когда по его смоченным волосам принялись возить куском мыла.

- Вам тут говорили, небось, что кому здесь можно доверять, а кому и не очень… Я о том, что замена сегодня ночью будет, и сам два часа назад узнал, например. А так бы подняли ночью и перед фактом поставили - принимай новых людей… У нас на этот счёт, конечно, всё просчитано, что только не отрепетировано, а внезапность сумятицу вносит. И говорить с вами вот так, перед самым отходом ко сну, подозрительно для кого-то может стать… Если б я папашу твоего мыться потащил или там покурить на кухне или стопку-другую пропустить, так это б точно не очень поняли. Так что слушай и запоминай, на это вся их надежда. Через полчаса вас проверять пойду - все в постелях чтоб были, но ни один чтоб не спал. Когда эти, меняться, прибудут - вы это услышите, поди, к тому времени можете с себя поснимать побрякушки все, ну и одёжу верхнюю - чтоб потом меньше было замороки… Придёт солдат - кто точно, не знаю, может, Марконин или Антонов, кого проще будет - принесёт узел с вещичками, в которые надо будет переодеться. На себе ничего из прежнего не оставлять - ни белья, ни серёжек, ни креста нательного, не дай бог, какую мелочь утаите… Узлы с этим всем, что с себя снимете - отдать солдату, это для замены вашей. И - ждите. Одного за другим вас из дома выведут. Зажми нос. - окунув намыленную голову мальчика в воду, он растрепал пятернёй волосёнки, вызвав ещё один протестующий писк, точнее - бульк, - там будете действовать по указаниям, но сразу упреждаю - сами старайтесь на глаза никому не попасться. Вообще никому, тем более двойникам вашим.

- А двойники, они… они думают, мы, настоящие - где? - Алексей отфыркивался от воды и пытался протереть глаза.

- А кто где… Кто будто умер, кто сбежать исхитрился, для каждого своя легенда.

- Что, все пятеро?

- Тебе об этом зачем знать? Повернись, спину потру. Ох ты ж, статуэтка фарфоровая, как тебя мыть-то, чтоб не поломать…

- Так дайте, я уж сам… Да просто странно мне - как же они это воспримут, что всех пятерых-то меняете? Ведь проговорятся между собой, наверняка…

- Не каркай. Ну, друг о друге они знать не будут, в смысле, что и другие - не настоящие… В том и сложность главная, так бы голова, знаешь, меньше болела. Но это опять же забота не твоя.

- А… а слуги? Их-то вы предупредить успеете? Лёньку… он ведь, хоть сообразительный, всё ж ребёнок, может оговориться нечаянно…

- Со слугами уже по… ах ты ж чёрт, ещё ж малец… Ну, завернём его завтра с утреца под благовидным предлогом… Всё равно с этим ему и самому играть не захотелось бы…

- Может быть, вы… отвернётесь? Я вылезать буду…

- Ох ты ж стеснительный! чего я там не видал? У меня своих трое, и один твоих лет… Ты сам три часа одеваться будешь, матушка твоя всполошится, что я тебя тут утопил…

Алексей поднял со стульчика часы, посмотрел на них с грустью, едва сдерживая слёзы.

- Ни разу не ломались с тех пор… Нет, я понимаю, что взять нельзя… Уж если крест нельзя, так это - подавно… Просто бывает, с вещью грустно прощаться - как с человеком…

- Получишь в своё время обратно, не переживай. Так же исправно тикающие. Вещи, они потерпеливее людей…


15-16 июля, ночь со понедельника на вторник


Никогда ещё душная июльская ночь не казалась такой живой. Она дышала, она смотрела, она, почти несомненно, даже думала, поблёскивая с небес редкими звёздами и подшептывая ветром в листве. Глупости, конечно, и игра больного воображения. Хотя наверное, эта-то ночь могла себе что-то такое позволить… Всё же была она необычной, если не по рискованности предстоящего, рисков-то и помимо было немало, и где-то, возможно, даже больше, то по его нетривиальности…

Она отлипла наконец от щели в заборе, обернулась, нервно переступив с ноги на ногу, облизнувшись. Чем-то напоминая нетерпеливую молодую лошадь, сильную, глупую, опасную этой глупостью… Дай бог или чего там, чтоб всё же ума у этой женщины было побольше, чем у лошади.

- Что, лезть уже?

- Давай. Там у дома встретят, влезешь через окно, он поможет… И дальше там поможет… А в остальном сама себе поможешь.

Спасибо, что ни говори, ни одного фонаря не горит. Избавили от счастья хоть сейчас видеть эту морду… Но хищный блеск глаз всё-таки угадывается, слишком хорошо. И ещё измерь, чего в нём больше, алчности или страха.

- Тебе хорошо… Ты, если что, весь в мажоре. А я… оно понятно, куш большой за просто так не даётся, но и сдохнуть, если коснись, охота не так люто. Где оступлюсь…

- Значит, не оступайся. Как-то до сих пор умела, и тут сумеешь.

По тону чувствуется, как скривила губы.

- До сих пор, сравнил… То ли мелкую дворянскую сиротку играть, то ли цесаревну!

- Ай, иди ты. Ну уж извини, вместо тебя цесаревну сыграть не могу. Да не гони раньше времени, я тебе всё раз десять уже вроде обстоятельно расписал, чего ещё не поняла? Знал бы, что ты такая нюня, другую б взял, да вот похожа ты мордой на ту царевну больше других… Да кого тебе там бояться? Охрана вся новая, старую, видать, теперь в расход за такой казус пустят, подмены не распознают. Комендант в деле, ему самому жить хочется. Николашка с жёнушкой подавно, они второй день трясутся, что раскроют их враки про дочкину болезнь… Примут как родную и остальных дочурок на то же настропалят. Им, если узнают, что они дочурке побег устроили, не лучше выйдет, чем тебе за подмену, так что ещё сами и научат, и выгородят… Ты знай сиди и мило улыбайся, если кто сунется. Хотя кто там сунется… Дня через три город белочехи займут, тут уж никому не до тебя будет, кутерьма знатная получится… Там уж как сумеешь, не мне тебя учить. Много не хватай, разум тоже иметь надо. Рви на хату к Ненашину, он вывезет, там я весточку пришлю, там сочтёмся…


Вроде, приободрилась… Ага, ещё б не приободрилась, как про драгоценности напомнил. Анна Ярошина если что и любила больше, чем драгоценности, так вкусно пожрать или выпить после их сбытия, и то не факт. И в свою удачу до недавнего времени веровала, как не каждый поп в священное писание. Недобрый же случай привёл её в её гастролях через Екатеринбург… или добрый, это кому как. Здесь она первый раз и совершенно глупо попалась, здесь впервые по-настоящему испугалась, сидя в подвальной камере местного ЧК. На малый срок можно и не уповать, да что там, и на большой - времена нынче крутые, церемонии да суды с адвокатами для всякого паршивого ворья не разводят, пулю в голову и весь разговор. Однако Анюте повезло и в этот раз совершенно неожиданно и сказочно - пришедшим по её душу представителем новой власти оказался Никитка Кошелев, в определённых кругах носящий прозвища Кошель и Меняла. Ничего странного в этом не было, мало ли сейчас вчерашних проходимцев, а ныне важных людей при посте и власти? Сколько она о том Кошеле слышала - лично-то встречаться не доводилось - с этого-то сталось бы, парень славился как оборотистый. Узнав, кто попался ему в руки, Кошель быстро сообразил беспроигрышное дельце - есть вариант для Аньки сработать по-крупному, тут как раз в Доме Особого Назначения того гляди переполох подымется, когда вскроется, что одна из царёвых дочек сбежала. Комендант пока дело замалчивает, а то ж его голова первой с плеч полетит, тут и в розыск нормально не пошлёшь… Пришла идея вместо неё найти девку похожую - ничего прямо особенного-то в их наружности нет, девки как девки, хоть и царевны. Понятно, что кто из близких - подмену бы сразу отличил, но о близких тут речи не идёт, а дальних Анька как-нибудь убедит, ей не привыкать. Всем выгода - и царю с царицей, и коменданту, и Кошелю с Анькой, как улучится минутка, она с какой-нибудь царской шкатулочкой сбежит, ну а дальше дело известное…

- Ладно, Кошель, век прощайся - не напрощаешься, - она бодро усмехнулась, отодвигая наконец доску в заборе, - пожелай, что ли, не пуха… А ну как насчёт белочехов и переполоха не сбудется, что тогда?

- А тогда уж как-нибудь, сама не маленькая.

Девица расхохоталась.

- Это-то да, да тут случай не шибко лёгкий. Мамашка ладно, считай - старуха, так там же ещё три девки и сам Николашка… Это не считая охраны, да у них же ещё слуги есть… Ты за кого меня держишь, за богатырку? Ладно, поди, получится у кого наган стащить…

Доска наконец легла на место, Никита сколько-то времени смотрел на неё серьёзным, мрачным взглядом, слушая шелест удаляющихся шагов - сейчас пересечёт сад, там встретится с Денисом, он её через окно запертой, как считается, комнаты в дом и втащит… Почти сделано дело. Уж его часть, во всяком случае, сделана. Крепко заблуждалась Анюта в одном, что было, впрочем, не сильно и её виной - симпатичный мужчина в красноармейской гимнастёрке, проводивший её до забора Дома Особого Назначения, был полным тёзкой того Никиты Кошелева, о котором она слышала «добрую молву». Зато вот о славных её подвигах, по долгу службы, знал даже побольше, чем мог бы настоящий Кошель.

Никита наконец развернулся и зашагал прочь по пустому, к великому счастью, переулку. Ночь была жаркой, однако почему-то морозило. «Ох и тварь… Казалось бы, чего мне их жалеть, а жалко… Такую-то змею дочкой предстоит называть…»


Да, ночь жила. Дышала тихо, но жарко прямо в лицо - это невозможно не ощутить, когда ты с ночью в настолько тесных объятьях, когда чувствуешь, как бьётся под корсетом из плотной материи листвы, темноты, смутным очертаний её горячее сердце…

В караульной никого не было. Кроме Антонова, разумеется. Антонов только что вывел «свою» царевну, передал с рук на руки Ивашову, и теперь главным образом стоял на стрёме. Ну и ждал «свою» лже-царевну, которую ему предстоит втаскивать через окно ватерклозета - и в этом плане мог считать себя везунчиком, если что - сопровождал свою поднадзорную по естественным надобностям, Марконину-то посложнее б было объяснить, что он со «своей царевной» в запертом и опечатанном кабинете хозяина-инженера делал… Не то чтоб ни у кого на этот счёт идей не возникло, в смысле - а труд тут убедить, что нет тут оснований для чего-то большего, чем просто тычок по зубам и веление выгуливать своего жеребца по другим пастбищам, расстрельными статьями не чреватым…

С улицы доносились шум и голоса. Слышался густой бас Медведева, зачитывающего инструктаж новой охране, ржание лошадей, расквартируемых по стойлам, обычная суета… Ржание в какой-то момент стало прямо истерическим и перекрыло вещания Медведева - похоже, два мерина старой охраны, друг друга ненавидящих, видимо, с самого своего жеребячества, наконец встретились на узкой дорожке и теперь начисто плевали на все усилия своих седоков их утихомирить. Молодцы, ребята, очаровательный ход…

- Единственный случай, когда можно оправдать неразбериху и беспорядок, - проговорил Никольский, со своей ношей переступая порог. Антонов сперва кинулся ему на помощь, но встретившись с его взглядом, так же быстро метнулся к окну и вцепился в шпингалет. Шпингалет, хоть и был накануне добросовестно смазан, поддавался с прямо-таки контрреволюционной неохотой, что нервировало тем более, что Никольский так и стоял, даже не пытаясь присесть или хотя бы переменить положение тела, хоть лепи с него прямо здесь памятник коммунистической выдержке. Наконец створка с неохотой, со скрипом, отошла, в караульную, вынося табачный туман и заменяя его божественными запахами ночного сада, ворвался свежий воздух. Слышнее стали грохот отгружаемых ящиков, неугомонное ржание, цветистый мат…

- Давайте, подержу его, что ли…

Никольский только головой мотнул и спокойным шагом ступил на подоконник, здесь, к счастью, не очень высокий, а с него так же легко шагнул в сад.

- Удачи вам, Яков… Андреич, - отчества, приписанного товарищу Никольскому, он вспомнить не смог, хоть и произносилось оно при нём раз или два, но беда в том небольшая - всё лучше, чем прозвучало бы здесь, пусть даже будто без свидетелей, его настоящее имя. «Яков Андреич» ответил что-то односложно - не разобрать, быть может, и не по-русски, но кажется, в тоне общей благодарности. Антонов проследил, как силуэт его растворился в темноте, не слишком разбавляемой светом от окна, вздохнул и притворил оконную створку. Шпингалет пока не задвигал - рано…

- Тяжело ведь вам, - невольно пробормотал Алексей, он-то чувствовал, как напряглись руки Никольского, когда перешагивал он подоконник.

- Тут никому не легко…


Да, при самом минимуме поэтического воображения подумалось бы - ночь тоже участвовала в действе. Не только наблюдала. Не только комментировала шёпотом листьев, шелестом ветра в занавесках приоткрытого окна, шорохом тихих, крадущихся шагов. Она поворачивала так и сяк, словно сумасшедшая модница, своё странное зеркало. Тёмное кривое зеркало рискованной авантюры. Скользили по его глади двойники, не видя друг друга… Вот затворяет поплотнее створки окна рядовой Марконин, счищает с подоконника земляные следы, матерясь вполголоса - этого-то не предусмотрели, туфли «царевны» теперь проще выбросить, чем трясти этой грязью по этажам, это уж лучше сразу во всём расписаться… Цыкнул на девицу, чтоб шагу пока ни единого не делала, звука не издавала, дышала даже как можно тише - сам скажет, когда выходить, когда красться осторожно в верхние комнаты. Девица так и вертит любопытной головой - пухлая, щекастая, как и та, и волос похож, и на её крепкой, ладной фигуре уже как родное сидит царевнино платьишко, принесённое загодя. Однако даже в темноте, сквозь серый дым занавесок, видно - не она. Совсем иначе кривятся пухлые губки, совсем иные движения обманчиво мягких рук.

- Что же, солдатик, мы вот тут так просто стоять и будем? - спрашивает игривым шёпотом.

- Так и будем, - словно само собой отодвигается, продолжая оттирать земляные следы старым носовым платком, - а если со штыками пообщаться захотела - так выйди, конечно.


Ряскову со «своей» таких проблем не досталось - и шла она больше посуху, и в оружейной, через которую они прошли, до неё грязи хватало. И идти им до лестницы ближе…

- А это обязательно? - кривится Елена Берг, когда Рясков вешает ей на шею последнюю деталь - нательный крестик царевны Анастасии. Елена Берг католичка. Верующая, хоть и отправила своими доносами на смерть десятки людей.

- Обязательно. С католическим крестом ты православную царевну играть собралась?

- Жаль, поубивать их прямо сейчас нельзя…

- Дуру не ломай. Как узнаешь, где они бумажки спрятали - так и убивай сколько влезет, только помимо тебя желающих найдётся. А пока смотри, играй так, чтоб даже сама себе верила.

Вот уж задача так задача. Да видать, простых жизнь не любит давать. Надо ж было самой похожей, да ещё самой способной, оказаться Елене Берг - ладно, что ей на три года больше, чем надобно, это, положим, не слишком заметно, ладно, что везти её пришлось с самых Решет, и едва успели, так ещё легенда в самый раз по ней - добродетельная, будто бы, девушка, при святой старице воспитывалась, и было ей видение, благословил её господь подменить младшую царевну, чтоб её верные люди могли вывезти и спрятать. С такой-то легендой и идёт она в низложенную царскую семью, чтобы вызнать, где они прячут очень важные бумаги, нужные очень влиятельным людям. Елена Берг не очень умна. Да и убеждения имеет не слишком внятные. Знает только, что она католичка, потому что католик был отец её, мелкий шпион, кончивший дни для шпиона бесславнейше, с ножом под рёбрами в сточной канаве - случайные грабители, а Елена верит, что отца за его великую работу убили, и потому, что ненавидит свою бабку, забравшую её после отцовой смерти (мать-то ещё раньше преставилась) и насильно окрестившую. С юных лет Елене хотелось тоже в чём-то участвовать, на кого-то против кого-то работать. Шестнадцати лет затесалась она в кружок социал-демократов при мастерской дяди, слушала да кивала, а потом пошла и всех до единого жандармерии сдала, за кем вины мало было - про тех ещё присочинила. Тогда, конечно, за жизнь Елены ломаного гроша было дать нельзя, брат одного осужденного - тот сам провокатор был, да по сказкам Елены вышло, что убеждённый революционер и будто бы за убийство урядника лично ответственный - тогда поклялся, что не узнает труп этой девки родная мать, если из гроба встанет… Бежала Елена из города со случайным ухажёром, которого благополучно прирезала с пьяной ревности, тут же и нового подцепила, с которым и прибыла в Екатеринбург - новый друг её то богатым будто бы дядей соблазнял, то обещал устроить в театр прямо сразу примой, каких свет не видывал, то вовсе говорил, что скоро Германия Россию завоюет, чему они, своей какой-то тайной деятельностью, будут всемерно способствовать, чем особо запал ей в душу. Но поскольку речи такие имел неосторожность говорить не одной Елене, был в конце концов схвачен, и хоть никакой помощи Германии, кроме как в своей голове, не оказывал да и оказать не мог, был на всякий случай повешен. Но перед этим успел рассказать много интересного и о Елене, в том числе о зарезанном полюбовнике - хвастать подвигами что мнимыми, что реальными она любила не меньше его. Так и оказалась Елена в тюрьме, но до разбора её дела так и не дошло, а с революционными беспорядками стало и не до того…

- Одного не пойму, зачем они даже между собой-то меня за настоящую Анастасию держать будут? За запертыми дверями-то можно и не притворяться.

- Дура совсем? А караул что, не слушает? Какое слово подозрительное - и всё, за химок и на допрос. А коли не настоящая - церемониться не будут. С тобой точно, и с ними тоже куда меньше. Да и тебе меньше хлопот, только одну роль играть для всех сразу, а то ведь хоть где-то, да спутаешь Анастасию с Ефросиньей…

Елена кивает. И правда, что ей за дело, какой там Ефросиньей расписал её Франц царской семейке, ей бы запомнить, что там эта Анастасия любила и в какой там день тезоименитство у ейной бабушки…

Рясков вздыхает. Ненормальная же девка, не отчудила бы чего такого, что потом всем не расхлебаться… Однако у другой, которую сперва хотели взять, проблема образовалась в области живота, и решать эту проблему сейчас совершенно некогда… Зато в любой бред верит, даже вот в то, что он всамделишный немецкий военнопленный, выдающий себя за русского, даром что немец с него - как с неё монашенка… Кривое зеркало усмехается, поправляя рыжеватую прядь. Что ж, кривое зеркало, по крайней мере, готово отражать то, что ему прикажут. И при этом достаточно боится вызвать неудовольствие. По крайней мере, пока…


Кривое зеркало причудливо, и живёт порой своей жизнью… Может, и нет бога, думал Кожевников, протискиваясь вслед за своей подопечной всё через ту же дыру в заборе, но нечистый-то должен существовать. Только ему и может быть впору шутить такие шутки. Выражение «из грязи в князи» тут, наверное, хотя бы отчасти всем подходит - не совсем, то есть, из грязи, всё же неграмотную, тасканную жизнью девку за великую княжну и не выдашь, грязь тут иного рода - однако «княжне Вере» по-особенному.

Кожевников себя к ярым сторонникам нового порядка причислить не мог, впрочем, к ярым противникам - ещё менее. Происходящее сейчас можно было называть ужасным, чудовищным даже, однако следовало признать и назвать так же закономерным. Ясное тому доказательство, тихо бормоча что-то себе под нос, шло прямо впереди. Александр слышал в общих чертах о других «самозванках», признавал, что все они личности малосимпатичные, но на том, что истинным воплощением зла следует называть лже-Татьяну, продолжал настаивать. Те, кто проникались к ней жалостью при первом знакомстве, не могли, конечно, вообразить, что сложно было б найти в этом мире существо, менее достойное жалости, а он и рассказать им об этом достойных слов бы найти не смог. Тогда бы душу пришлось вывернуть наизнанку и слишком много черноты явить миру, и без того страдающему… Лучше уж так. Словно преступному прежнему миру, как убийце на казни, набросили на голову мешок, чтобы не видеть этого ужасного лица. Можно брезговать и ненавидеть работу палача, но всегда нужно помнить - он убийца по необходимости, преступник же, приведённый к его плахе - убийца по выбору.


Когда-то сердце его, двадцатилетнего офицера, замирало и падало куда-то в невообразимую бездну, разверзшуюся под ногами, стоило мелькнуть только силуэту его прекрасной соседки за туманом дорогих газовых штор. Само слово «любовь», само имя прекрасной он боялся произнести, словно это было бы однозначным и суровейшим самому себе приговором, дерзостью немыслимой и гибельной. Разве быть ему когда-либо с такой девушкой? Даже бледной тени её он не мог бы быть достоин. И не потому только, что семья юной Веры была богатой, не чета его, хоть и было деду его за личную доблесть и заслуги перед отчизной пожаловано дворянство, разве равняло это его с ней хоть в малой степени? Высокородная, прекрасно воспитанная, обладающая натурой столь чувствительной и совершенной, она была истинным ангелом и по красоте, и по душевным качествам. Вдовствующая мать её была главным в городе меценатом, любовь к благотворительности передала и дочери - в дом регулярно брали сирот и детей из бедных семей. Александр проклинал судьбу за то, что явила ему в жизни истинный идеал женщины, легче жить в несовершенном мире и не желать несбыточного. Один только раз он был в этом доме, когда хозяйка, мать Веры Екатерина, давала вечер для ближайших соседей. Вера музицировала, и божественная игра её уносила душу в высоты запредельные, откуда страшно и несомненно смертельно падать… Тогда он предчувствовал уже это падение, только не мог и догадываться о причинах его.

- Знаешь ли ты, Саша, - сказала ему через три дня мать, - что Екатерина Сергеевна желает твоего союза с Верой?

И не успел он подумать, что господь так невовремя и жестоко лишил его разума, что слышатся ему такие невозможные вещи, как мать добавила жёстко:

- Однако я не хотела бы этого, и буду противиться таким намереньям, пусть это и послужит охлаждению наших отношений. Если и половина того, что говорили мне люди, обычно не склонные собирать пустое, верно, то иметь с этой семьёй связи не пожелаешь и тому, кто сделал тебе любое из возможных зло.


Разумеется, мать Александр выслушал со всем почтением, однако не слишком внимательно. Известно же, матери всегда придирчиво относятся к невесткам, и редкая женщина не грешит тем, чтобы собирать о другой женщине разные слухи, особенно касающиеся её морального облика, так ревность женская будет искать тёмные пятна даже там, где найти их невозможно - на чистейшем образе Веры. Да и что ему за дело, что мать Вериного отца - родная мать, родами помершая - была не то что не дамой, а неграмотной кухаркой, из любовной прихоти замуж взятой - если перед богом венчаны, тут не людям судить. Уж тем более - какое ему дело до домыслов, что мать Верина, Екатерина Сергеевна - не своего отца дочь, слишком уж стар он был, когда женился на слишком молодой невесте… Досадно ему было, что мать так невысоко себя держит, что до сплетен опускается, но ведь не одной только её волей делу делаться, слово отца тут важнее. А отец только усмехнулся, отмахнулся - куда торопиться, и велел своему подчинённому, лучшему другу сына, Аркадию, выяснить как можно полнее, есть ли какой огонь при этом дыме. Долго Александр не мог простить этого отцу. Просто запретил бы, нашёл предлог, пострадал бы сын, но смирился бы с отцовской волей, и не случилось бы беды…

При нём ведь это было, когда глупая собачонка Екатерины Сергеевны притащила на всеобщее обозрение ботинок Аркадия, но узнал он обо всём много позже. Когда ясный рассудок смог себе возвратить. Тогда и не соображал, почему серые стены камеры вокруг, и о чём всё допытывается у него седой человек с обвислыми, как у моржа, усами, и почему плачет мать… Тут в голове надо было уложить, что Аркадия больше нет, совсем неглубоко он был зарыт у забора дома его несостоявшейся невесты. Спасибо отцу, его дружбе со становым, ходатайствам матери, да друзьям, которые в беде не оставили. А то бы не избежать ему каторги, а то так и виселицы.

- Понимаешь, больно уж яро она доказывала, что сама видела, как ты Аркаше нож в сердце воткнул. И она, и мамаша - в один голос, одними словами. А я так подумал - да как же она видела, если от окон до того забора - добрых футов тридцать? Да ещё нож разглядела… А ночь-то безлунная была. А Екатерина Сергеевна так и вовсе, с её-то зрением… А мы, правду сказать, на дом этот давно с подозрением поглядывали - больно уж часто эти сироты, взятые на воспитание, мрут. Да кто их знает, чего мрут, больные были, вот и померли, врач так говорит, вот и зацепиться нам было не за что…

Видать, Аркадию - нашлось, за что. Потому что он пригрозил Вере, что не только не допустит, чтоб его друг связал жизнь с таким чудовищем, но и всем правду откроет. Вот нервы у Веры и не выдержали.


Мать, когда свои подозрения пересказывала, не с того конца заходила. Не о том надо было, что люди говорят и что ещё скажут, а что самой-то Вере про эти разговоры тоже известно.

С самого детства Вера тяготилась своим не вполне чистым происхождением, унаследовав эту черту от обоих родителей. С самого детства находилась под влиянием бабки, второй дедовой жены, женщины властной, с отменой крепостного права и потерей через это двух деревень, так и не смирившейся. Её, в отличие от мужа, которого не устраивали размер выкупа и рассрочка, унижал сам факт, что она больше не владеет ничем. Деньги - это ничто, деньги - бог безродных торгашей. Без земли и живущих на ней людей словно и их опустили до этого паршивого сословия. Такова же росла и Вера - то, что не быть ей никогда настоящей барыней, ранило её ещё больнее, чем «неполноценность», пусть и не обсуждаемая вслух, их семьи. Взятых ей в услужение сирот она воспринимала не иначе, чем как свою собственность, обращаясь как с живыми игрушками - в хорошем настроении баловала, за малейшую провинность нещадно избивала, запирала в холодном подвале, морила голодом. Само собой, иные такого обращения и не выдерживали - хилые дети городской бедноты обыденно отправлялись на погост, благо, врач - близкий друг семьи - писал в заключении что требовалось. Может быть, никогда бы Вере за всё это ничего не было, но с Аркадием, парнем настолько речистым и обаятельным - раз сумел разговорить служанку и даже убедить её помочь сбежать двум девочкам, которые потом тоже прошли свидетелями, насколько и честным и справедливым - раз уж пообещал «барыне» костьми лечь, но милые её развлечения прекратить - у неё вышел промах. Он-то лёг, но такого скандала даже её семье было уже не замять. Всё, что смогли сделать многочисленные связи - это минимально огласить процесс да добиться смягчения всего лишь до шести лет каторги. Шесть лет эти только в этом году истекали, и глядя сейчас в спину остановившейся в густых зарослях напротив нужного окна, в ожидании условного знака, женщины, он думал - хватило ли их, чтобы отработать, искупить содеянное? Вопрос непростой…


Ад, которого не ждала для себя после смерти, Вера нашла ещё при жизни. Каторжанки из простых, прознав, за что она осуждена, несколько раз серьёзно избивали Веру. Которые «поблагороднее» - в лучшем случае не вступались, а то и присоединялись, за её спесивость и истеричность её не любил никто. Пробовала жаться к политическим - те, конечно, гнали её как чумную. Пробовала стать доносчицей, надеясь на покровительство - кончилось это для неё только хуже. От физических страданий и постоянно окружающей её враждебности Вера повредилась умом, её жалобы каждому новому лицу на то, что она, женщина высокого происхождения, безвинно здесь страдает, приобретали всё новые фантастические детали. Своей настоящей фамилии она больше не называла, вскоре и вспомнить не могла, даже не отзывалась, когда обращались к ней так. То она говорила, что она дочь генерала, погибшего в войне не то с немцами, не то с японцами, коварная родня лишила её законного наследства и сослала сюда, то будто бы отец её жив, но в немецком плену, а враги семьи хотели силой принудить её к неравному браку, а затем обвинили подложно в убийстве её жениха, то вовсе она - подмененная дочь какого-то из великих князей (которого точно, тут было не менее пяти разных версий) и попала сюда за то, что зарезала подосланного к ней убийцу, были и другие рассказы. Расспросы подогревали её фантазию, только вот фамилии, даты, места она называла всякий раз разные, а пойманная на лжи, бывала снова бита. Какая-то сердобольная женщина из жалости взяла сумасшедшую под свою опеку, впрочем, сердобольна она была не настолько, чтоб время от времени подопечную тоже не поколачивать - нрав у Веры портился год от года больше, она устраивала непрерывные истерики, отказывалась работать, пыталась заставить прислуживать себе, как высокородной даме, набрасывалась сама с побоями, если ей не нравилось сказанное ей резкое слово. Когда на Урале началась совсем уж неразбериха, женщина, опекавшая Веру, уехала, бросив обузную девицу в пустом доме, из которого её тут же выгнали новые квартиранты. К Коптякам она прибыла, как говорят, тому недели две назад в сильной горячке, от которой и сейчас не вполне оправилась - видимо, в дороге попала в дождь, и в бреду только повторяла, что сбежала от врагов и разыскивает свою семью, умоляя каждого, кто к ней приближался, помочь в этом, обещая царское вознаграждение. Слова упали на благодатную почву - как раз кстати было вспомянуто, что кума такая-то ещё третьего дня рассказывала, что в городе один верный человек, который зря врать не будет, говорил, что был сам у той тюрьмы, где содержатся бывший царь и его семья, и даже смог через окошко поговорить с самим царём, будто царь слёзно рассказывал, что грехи народные со всей семьёй искупает, что царицыно тело жгут калёными прутьями, и царевен бьют смертным боем и чинят над ними прочее насилие - подробности кума сочиняла, видимо, тут же, при этом глаза её горели так, что невольно в сострадании её можно было заподозрить в последнюю очередь, что наследника терзают собаками, устраивая потехи, как древние римляне над христианскими мучениками, и бысть их мучениям ещё три года. Тут, правда, куму перебила её давняя оппонентка, заявив, что кому б другому врала, а давно известно, что вся семья мученической смертью уже давно мертва, только царевич спасся - перенесла его Пресвятая Богородица в святую обитель, откуда в свой срок явится новый царь осиротевшей России. Ту и другую никто особо не слушал - обычно, они и не такое рассказать могут, а тут ленивый такой интерес в народе проснулся, девица-то больная и впрямь видно, что не низкого сословия, хоть и надеты на ней лохмотья, и следы побоев на теле множественные, и говорит в бреду о своей знатной семье и её бесчисленных врагах - а ну как?.. Вера в горячке все эти разговоры слышала, и к тому времени, как очнулась, сама уже верила, что она великая княжна, не знала, правда, точно, которая именно. Честно говоря, что с высокой гостьей делать, никто в деревне не знал, да и думать не хотел, в том числе обе кумы-рассказчицы. Но тут уж кстати случились он и член ОблЧК Никита Кошелев, и, такие разные и по судьбе своей, и по убеждениям, прекрасно смогли понять друг друга и договориться… Так сумасшедшая каторжанка, уже и не помнящая своего настоящего имени, стала цесаревной Татьяной, и сейчас с нетерпением ожидала встречи со своей семьёй…

Она и не узнала его, и только от этого так легко, так спокойно было на душе…


Гладь кривого зеркала колыхнулась, коротко усмехнулась хрустом сухой ветки, любуясь встречей отражения - с отражающимся. Они и правда смотрелись зеркально - Никольский с Алексеем на руках и мрачный, тяжело дышащий Юровский, ноша которого была потяжелее, потому как годами старше и телом крепче. Никольский окинул взглядом спящего мальчишку - не так чтоб фотографически похож, но вполне сойдёт.

- А чего сам?

- Да ну его, кому другому - он тяжёлый, во-первых, как сволочь, во-вторых - это пока спит, а ну как проснётся? Они на него, оказалось, весь оставленный морфий извели, не хватило, а где я сейчас возьму, делать мне тем более будто больше нехрен? Сброшу - и мне к этим обратно… Надеюсь, Боткин там не уснул, а то мне этого только не хватало…

С другой стороны дома оглушительно грохотнуло что-то железное.

- Ну, пора. Ни пуха. Береги там себя…

- Аналогично, Янкель.

Тут уж без помощи Антонова не обошлось - сперва он принял с рук коменданта спящего подростка, потом помог влезть и самому, затворил наконец окно. И словно отпустил кто-то пружину таинственного механизма, пришли в движение таинственные силы, скрытые под покровом ночи - пожилой доктор принял с рук на руки лже-царевича, втащил через окно ватерклозета Антонов сумасшедшую Веру, повёл наверх, с повелением сесть в комнате иждать, пока придут к ней сёстры, повёл туда же другой лестницей Марконин Аньку Ярошину, ждут своей очереди, чтобы выступить в свой час и миг, Елена Берг и Аглая Гущина - каждая считая себя примой, считая единственной, не представляя и малой доли адского труда незримого для них режиссёра…

Режиссёр вытер пот со лба, когда махнул из окна Антонов - всё, свершено, все на месте, можно заходить… Во сколько - в полчаса, больше, меньше уложилась работа незримого механизма? А кажется, что целая жизнь, целая вечность прошла за одну ночь…


- Хоп, с приземлением! - молодой солдат подхватил спорхнувшую девушку, пользуясь случаем, обнимая за талию - крепче, чем это могло б быть случайно. Качающаяся над головой яблоневая ветка словно шутливо похлопала по макушке.

- Пашенька! Ты здесь? - лицо Марии расцвело счастливой улыбкой.

- А ты кого-то другого ожидала увидеть, любезная Маруся? - с шутливой ревностью прищурился солдат.

- Давайте-ка миловаться будете уж как дойдём, - пихнул в бок товарищ.

- И то верно…

- Ванька! И ты тоже… Ну всё, не взаправду всё, сплю я… - Мария, отпустив удушаемого в объятьях Павла, кинулась обнимать его друга.

- Ну так айда, спящая красавица, а то нам через час уже на месте нужно быть, а ещё тебя обустроить… Да нацелуетесь ещё! тьфу, смотреть противно…

Весело хохоча, они потащили девушку в темноту Вознесенского переулка.


- Господин Никольский… - Алексей держался за шею мужчины, чувствуя, как неумолимо колотится сердце, - кто он? Этот мальчик, который будет изображать меня?

Когда цесаревич увидел его на руках у Юровского, первым его ощущением было - неверие в реальность происходящего. На какой-то миг он испугался того, что на самом деле просто умер в эту ночь, или попросту из тела сверхъестественной силой восхищен, и парит сейчас навроде ангела, и смотрит на себя со стороны. Потом он, конечно, вернулся в реальность, когда почувствовал на своей щеке рваное дыхание Никольского, но какой-то суеверный страх всё же успел овладеть им, и единственное, о чём Алеша жалел, что тогда не смог осенить себя крестным знамением.

- Если вы спрашиваете о его имени, то я его не знаю, - Никольский осторожно спустил свою ношу с рук у требуемого места - всё той же замаскированной дыры в заборе, с той стороны уже выглядывал Черняк, одной рукой придерживая за уздцы флегматичную чёрную кобылу, другую протянул мальчику - помочь перебраться, - и не понимаю, зачем вам его знать.

Протиснуться в щель не составило труда, ранее здесь пробрались лже-царевны с сопровождающими, какой уж труд для подростка и худого, как щепа, Никольского, улица, к счастью, всё так же была темна и пуста, мирно качали ветвями деревья, и всё сущее вокруг, казалось, дремало, прикрыв глаза, и делало вид, что двое мужчин, лошадь и едва стоящий на ногах подросток глухой ночью на улице - это совершенно в порядке вещей.

- Нет, конечно же, я не об этом. Простите… Сейчас, конечно, расспрашивать об этом совершенно не к времени, и вы опять же скажете, что это совершенно меня не касается. Но… сколько ему хотя бы лет? Вы говорили ведь, что на роль моих сестёр взяты преступницы, при чём преступницы, совершившие какое-нибудь значительное злодеяние, за которое их могли и казнить… Неужели этот мальчик - тоже преступник? Но ведь вы же… с ваших слов… вы же не могли взять на такую рискованную роль невинного?

- На лошади-то, чай, сидел, - Черняк легко вознёсся в седло и протянул руки - помочь и Алексею взобраться, - и тут, благо, недалеко…

- Не преступник… в полном смысле, - Никольский снова ненадолго поднял Алексея на руки, подсаживая на лошадь, - но о том не меня спрашивайте, а то подумаете, пожалуй, что неправдоподобно… Ждите через час или около того, надеюсь не задержаться долго.

Всадник - с обильной проседью, несмотря на нестарый ещё возраст, солдат с густой щетиной, явно обещающей стать в дальнейшем бородой, пустил лошадь рысью - быстро нельзя, никакого риска сейчас, но и совсем шагом ползти не следует.

- Не преступник, - проговорил он, одной рукой покрепче перехватывая Алексея под грудь, - но от таких общество тоже защищать надобно бы… Дурачок он с рождения. Только дурачок дурачку рознь. Который просто в носу колупает и посреди дороги срать садится - тот ладно, одна беда с него, что позор родителям и смущение людям. А этот на людей бросается, когда с ним случается затмение, а случается всё чаще. Мать его несчастная сама к Якову Михайловичу обратилась с просьбой забрать сыночка - хоть в тюрьму, хоть в богадельню какую, лишь бы от неё подальше… Это при мне было, мы вдвоём с Яковом Михайловичем парня этого забирали, вдвоём держали, чтоб доктор укол смог сделать - двое мужчин одного мальчишку, так-то… А там одни женщины в доме, дочь старшая - сестра его - синяки показывала, укус страшенный - так не каждая собака кусит… Вторая-то дочь, как замуж вышла, из родительского дома быстренько сбежала, и язык не повернётся её винить, а старшая вот мужа с фронта в материном доме ждёт, думает, как объяснять, что сыночка их больше на свете нет - братец племянничку в колыбели шею, как курёнку, свернул… Им-то теперь облегчение, а Якову Михайловичу по городу весь морфий скупать, видимо, чтоб этого зверя под контролем держать… Уж не знаю, как справятся, по мне так лучше б труп какой нашли… Только вот трупы сейчас всё больше огнестрельные, а оно правда проще объяснить, почему наследник спит всё время - дескать, болями мучается, чем как же это он под надёжной охраной пулю схлопотал…


Если б не держал его красноармеец хоть и одной рукой, да так крепко, будто рука его была куском камня, то несомненно свалился бы Алексей с лошади, такой прошиб его ужас. Что, что он только что услышал! А вместе с ужасом и невыразимый, непредставляемый раньше стыд. Разумеется, это правда, что он не считал свои муки самыми страшными и несправедливыми на свете - по крайней мере, с тех пор, как стал старше и больше узнавал об окружающем мире. Однако скорее это, сейчас он понял, касалось мук физических, муки же душевные действительно владели почти всеми его мыслями. Он спрашивал себя, что может быть ужаснее и невыносимее, чем горе его родителей, терзаемых страхом за него и чувством бессилия, чем быть единственным долгожданным сыном, при том с рождения неизлечимо больным? Вот, это, пожалуй, стократ страшнее.

- С рождения сумасшедший?

- Будто впервые слышишь о таком?

- Нет, конечно, не впервые… Но ведь одно дело такие, как вы сказали, дурачки… Кому Господь не дал разума, однако же не дал и… как может с рождения жить в человеке такое зло?

Сам понимал, как глупо это звучит, но ведь в самом деле, примерно таково было его представление. Об убогих умом с рождения он, конечно, знал, именно такие нередко почитались как святые юродивые. Хотя не все из них были таковыми с колыбели, а нередко сами брали на себя трудный духовный подвиг - отказ от мирского, земного ума во имя мудрости высшей, сносить пренебрежение от людей и отвечать им простодушной незлобивостью. Но и с теми, кто рождался такими, было как будто всё понятно - Господь попустил быть так, быть может, для того, чтоб оставить душу не тронутой лукавыми земными мудрствованиями, земной суетой. И родителям во испытание, во искупление каких-то их грехов… И о буйных сумасшедших он, конечно, тоже знал, но совсем немного - разумеется, никто из его близких не попускал мысли глубоко просвещать его о таких, откровенно ранних для него вещах. Но совсем-то не скроешь… Но как-то он так представлял, что для этого зло должно восторжествовать в душе, она должна почернеть от грехов, от богохульных мыслей, к примеру… Может быть, таковы были эти террористы, кидавшие бомбы…

- Кто бы это знал. Отчего одни вот люди рождаются уродцами, а другие вот так, без разума, как дикий зверь? Говорят, мол, родители нагрешили… Ну уж не знаю, как так нагрешить можно. Твои вот как, много грешили? Может ещё - нервничала мать во время беременности, болела чем-нибудь… Но иногда-то такие болезни семейные, в нескольких поколениях встречаются. Думаю, вот просто случается так, и всё. Природа шутит, и шутки у неё жестокие.

- Может быть, он… бесами одержим?

В самом деле, как ни ужасно, бывают же и дети бесноватыми? По слабости родительской веры, по каким-то совершённым ими грехам…

- Ну, про бесов - это не ко мне. Да чего только с ним ни делали, и попов водили, и всякие иконы, частички мощей и прочую дребедень таскали, и самого по святым местам водили… В доме иконостас такой, какой не в каждой церкви. Бесполезно. Что-то не хочет боженька болезного исцелять.

- И даже невозможно что-то сделать, чтобы… ну… эти приступы бывали с ним пореже?

- Ну, если б понять, от чего они зависят - может, и возможно б было. А мать говорит - ни с того ни с сего. Слова ему дурного никто не говорит, куда там, на цыпочках ходят… Врач, вроде как, сказал - оттого, что организм взрослеет. А раз так, то дальше только хуже будет. Вроде как, растёт человек - и болезнь с ним растёт, всего его забирает. Я не врач, куда мне понять…


Если даже… если он хотя бы иногда приходит в себя… легче ли от этого? Тяжелее намного - и родителям, в очередной раз испытуемым ложной надеждой, и ему самому, если в эти минуты он хоть малую часть содеянного осознаёт. Что можно чувствовать, зная, что в минуты безумия причиняешь зло близким людям? Как можно пережить, что лишил жизни невинное дитя, пусть и ненамеренно, не владея собой? Какой ужас и отчаянье - знать, что это повторится с тобой вновь, и не ведать, что натворишь на сей раз? Насколько ненавистна должна стать такая жизнь?

- Он ведь не будет долго страдать? - цесаревич всхлипнул, надеясь только на то, что звук этот проглотит ветер, свистящий в ушах, да стук копыт лошади.

- Кто, Яков Михайлович? - усмехнулся Черняк, - этого знать заранее нельзя… Сейчас главное вас всех развести, чтобы успокоиться. У нас, вообще-то, помимо этой внутренней контры, которую ещё вычислить и на чистую воду вывести, контра внешняя на подходе… Дадут тут нормально поработать, пожалуй… И Якову Алексеичу, - да, вот уже и новая версия отчества, - уезжать надо, если его опознают - это всё пропало… Если справимся и без него, как задумано - может быть, вы все ещё до мест доехать не успеете, поворачивать к Москве надо будет, и там уж пусть те, кому положено, решают, что дальше с ними всеми делать, я б вот лично не взялся. В смысле, с женщинами - тут более понятно, а с ним… Вроде как - в тюрьму не отправишь, он не по умыслу это делал, тюрьма уроком для человека должна быть, что за дурные поступки бывает, но это ведь надо понимать что-то, а он не способен… Мать тринадцать лет его воспитать пыталась, долго верила, что сынок просто озорной и возбудимый не в меру… Так ведь он и грамоте даже выучиться не смог… Потом уж понимать начала… И в сумасшедший дом какой толк - многие ли там вылечиваются? Нет, кому, может, легче и становится со временем, хотя бы из буйных в тихие делаются, но чтоб врождённое-то лечилось - такого не слышал… В общем, дело это докторов, может, найдётся какое светило и сделает из него человека, но это если повезёт до того дотерпеть… Родным-то его возвращать не станут, это Яков Михайлович обещал, запрут где-нибудь, как в таких случаях полагается, сиделок приставят… Ну а о том, что в случае неудачи злоумышленники его вместо тебя убить могут, ты лучше не думай, незачем это, всё равно бессмысленно ведь…

- Бессмысленно? Нет, думаю, вы ошибаетесь. Не может у Бога ничего быть бессмысленным, и как ни страшно говорить такое и думать даже, но ведь это… это вроде искупления для него, за грехи, пусть и невольные - ведь даже невольные, неосознанные грехи отягощают душу. Быть может, Господь помилует его душу, освободит ли от уз плоти или жизнь оставит - тут как воле Его угодно будет… Теперь я знаю об этом, и буду молиться о нём, значит, уже не бессмысленно. Может быть, как ни грустно это, и лучше б было для него расстаться с этой жизнью, ведь жизнь эта истинно мученическая, и мученической будет кончина…

- Э нет, вот тут не путай. Если жития какие-нибудь читал - то понимать должен. Мученики - они не потому, что мучились, эдак и римляне от своих ран или болезней, бывало, мучились, но им из-за этого поклоняться не стали. Мученик - этот тот, кто свои муки сознательно принял, сознательно, понимаешь? За то, во что верил, за то, что не предал свою совесть. А это… это просто несправедливость, и не самая большая, какая в жизни бывает. Ну, вот и прибыли. Здесь Якова Алексеича дождёмся, а там распрощаемся - вы на вокзал, а я в казармы, кончается моя увольнительная…


- Господи, привезли, привезли, родимые! - полная дама в бирюзовых бусах - каждая бусина с куриное яйцо, не меньше, да такие же серьги оттягивают мочки ушей, именно эта деталь, во всяком случае, бросилась Ольге в глаза первой и запомнилась из той ночи всего ярче, - доченьку мою, блудную, тьфу, ненаглядную… Благослови вас господь, вернули покой матери…

Дама в два проворных, неожиданных для её комплекции прыжка оказалась возле Ольги и заключила её в объятья, едва не придушив роскошным бюстом и сильным ароматом французских духов. Лёгкий ступор не помешал Ольге вспомнить показанные по дороге фотографии и краткий инструктаж - это, стало быть, её наречённая мать… А кто остальные-то, собравшиеся в комнате?

- Алёнка, ты не стой тут, не празднуй, проводи хозяйку в уборную, ванну сготовь… Да живо! Ох, как вас благодарить-то, спасители… - это она обратилась уже к красноармейцам, дальнейшее Ольга уже не слушала, последовав за горничной с поспешностью, наверное, даже не подобающей, однако судя по звукам - те поспешили как можно скорее ретироваться.

- Непредвиденное, знаете ли, - вымолвила Алёнка, затворяя дверь уборной и закрывая её на замок, - гостей не ждали, сами пришли… Ну да небось, много не попортят… Фёдор Васильевич, правда, некстати… Фёдор Васильевич - тот, что с усами, и он дядя ваш вроде как. Но вы не бойтесь, он настоящую Ирину последний раз в возрасте пяти лет видел, а все портреты Аделаида Васильевна поспешно убрала… Вы пока разоблачайтесь, а я ванну натаскаю, всё ж помыться и правда не худо бы…

- Вообще-то, - смутилась Ольга, - я мыться привыкла сама, и ванну себе всегда сама набираю…

- Ишь ты, - в голосе Алёны послышалось уважение, - наша-то барышня сама вообще мало что делала…

Алёна была девушкой, вероятно, лет двадцати, не больше, с вытянутым веснушчатым лицом, которое портили слишком мягкий подбородок и совершенно бесцветные брови, и была она, как потом узнала Ольга, и не горничной вовсе, просто из слуг при хозяйке только она одна и осталась, потому что была сирота и идти ей особо было некуда. Вот и была Алёна теперь и горничной, и поломойкой, и прачкой, а в худые дни, когда не могла приходить готовить строгая, неулыбчивая соседская повариха Груня, ещё и стряпухой. Хозяйка вздыхала, но не жаловалась - так сейчас жили все.

- А что случилось с настоящей Ириной? - Ольга решила уступить своему естественному любопытству, тем более из объяснений солдат она это как-то не очень хорошо поняла.

- Один господь пока что знает, - Алёна споткнулась о далеко выступающую фигурную ножку ванны и расплескала половину ведра, - но явно ничего хорошего. Из дома Ирина Савельевна сбежала с проходимцем одним, мать не пожалела, а ведь знает, что у Аделаиды Васильевны сердце слабое… Говорили про них, что в Екатеринбург отправились, но вот месяц мы уже здесь, сколько искали, расспрашивали - без толку…

- Так вы не местные? Ой, дайте же, помогу, мне правда не сложно, чудачка вы…

- Не, омские, покойный Савелий Игнатьевич там служил… Теперь, верно, в Новгород, на родину хозяйкину поедем, она там с самой своей свадьбы не была…

- Как-то нехорошо… - пробормотала Ольга под нос, - а ну как настоящая Ирина вернётся? И как мне тогда ей в глаза смотреть?

- Вернётся… оно б хорошо, если б вернулась, тогда б что-нибудь придумали, сказали, что близнецы у Аделаиды Васильевны были или уж не знаю, что, а только куда она вернётся? В Омск? Про то, что в Новгород поедем, она, положим, слышала, но адреса ж нашего там не знает, дом-то ещё купить надо… А вообще она за границу хотела, в Париж. Они об этом с матерью всё и ругались. Барышня новых порядков, сказала, ни терпеть ни принимать не может, а мать наотрез сказала - из России не уеду, в Новгороде буду жить или в Иркутске где-нибудь, да хоть на конюшне с лошадьми, но - в России, нечего нам в Париже делать, русские мы… В благословении ей на брак отказала, потому что слышала, что жених эмигрировать собрался… Это вам, барышня, теперь думать надо, если тот же дядя вас спросит - Аделаида Васильевна ему обо всём этом ещё из Омска писала…

- Скажу, что соскучилась по матери, - улыбнулась Ольга, - и что как посмотрела на поля родные, на златоглавые церкви - поняла, что жить без них не могу, и в раю бы божьем не стала.

- Ну, это вы поубедительней главное, - хихикнула Алёна.


Через час или полтора их сидения в комнате за разговорами о том о сём к ним поднялась Аделаида Васильевна, довольно улыбнулась Ольге, уже переодетой в домашнее платье Ирины.

- Ну, теперь здравствуйте по-настоящему, милая… Вишь, как скомкано получилось - всего-то не загадаешь, думала, Федя раньше чем завтра к нам не успеется… Теперь надо нам привыкать - мне вас дочкой Ириной звать, а вам меня матушкой. Да вы не плачьте, милая, что вы, успокойтесь! - Ольга только после этих слов осознала, что дрожь её - не от холода после ванны, а от подступающих неумолимо рыданий, потому что теперь только до неё стало доходить свершившееся, - дня два, не больше, и уедем мы из этого места, уедем в красивый город… Вы в Новгороде бывали? Ну, утешьтесь, что осиротевшую мать своим присутствием согреете - грешно так говорить, но не верю я, что дочь свою живой увижу… Месяц я её дома ждала, все глаза выплакала, месяц здесь разыскивала… И ни одной весточки, ничего… Может, она и в Париже уже этом проклятом, как знать, но не доверяю я что-то этому её Модесту ни на грош, её ли он так крепко полюбил или драгоценности её, которые она с собой взяла… Обобрал и бросил где на погибель - не удивлюсь… А времена нынче сами видите, какие, могли и обоих прибить по дороге где… Она ведь у меня дурочкой доверчивой всегда была… Ну, надобно, наверное, вам какие-то истории из её жизни рассказать, чтоб вы побольше представления имели, и начну я, пожалуй, с пяти её лет…


В то же время Анастасия жалась у порога уютной гостиной, охваченная смятением, после такого-то инструктажа не странным. Дородный сорокалетний мужчина с густой чуть вьющейся бородой, верхней частью лица напомнивший ей дядю Сергея, взял её руки в свои - огромные и при том казавшиеся невесомыми из-за осторожности движений, и проговорил тихим, ласковым голосом:

- Милая моя, прелестная юная княжна! Об одном посмею попросить вас с порога - не бояться меня. Ведь это, вы сами должны понять, может погубить всё дело! Ведь вы, по легенде, которую мы должны разыгрывать в дороге, моя почти что жена, а разве при этом вы могли бы бояться меня? Я понимаю вас прекрасно, что это не та роль, какую вы готовы бы были и имели какое-либо удовольствие играть, однако согласитесь, это ведь такая роль, в которой сложно б было вас заподозрить, а не это ли главное? К сожалению, у меня никогда не было дочери, и это известно столь хорошо, что приписать мне дочь, даже и внебрачную, было бы довольно затруднительно и вызвало бы дополнительные сложности. Тогда как наличие у меня молодой невесты удивительно в куда меньшей степени…

Анастасия наконец отмерла - всё же, голос господина Крюгера звучал приятно, успокаивающе, а кроме того - бойся не бойся и смущайся не смущайся, а времени у них критически мало, наутро им предстоит отправка из города…

Из соседней комнаты выскочила, заливисто тявкая, миниатюрная болонка. Царевна невольно тут же улыбнулась, протянула руку, потом боязливо отдёрнула, запоздало подумав, что чужая, не знающая её собачка может и укусить, но собачка подбежала, повизгивая от интереса и возбуждения и виляя не только коротким хвостиком, но и всем своим кудлатым, как облачко с детской картинки, задом.

- Марта - очень добродушная собачка, - прокомментировал господин Крюгер, - и как мне кажется, разбирается в людях. Вы ей нравитесь.

- Милашка,- Анастасия присела, почёсывая радостно подставленное собачкой пузико, - это ваша?

- Теперь, пожалуй, ваша. Я купил её три дня назад у мальчишек на рынке, бог знает, где они её взяли… Вот только моя сестра, боюсь, о таком подарке не мечтала, да и я сам предпочитаю совсем других собак.

- Борзых, наверное, - улыбнулась Анастасия.

- Можно и борзых. Ах, если б вы видели моего прекрасного Джека! Я купил его в Америке во вторую свою поездку туда, он прожил со мной пятнадцать лет и вернее друга у меня не было, по правде, я не встречал среди двуногих такого ума и такта… Ну, будет вздохов. Вы можете покуда познакомиться с моей сестрой Эмилией, она, должно быть, уже закончила с упаковкой вашего гардероба, иногда мне кажется, что эта женщина сделана из камня, она не нуждается ни в сне, ни в отдыхе, слава богу уже, что нуждается в еде.

- Я нуждаюсь в сне и отдыхе, Карл, - из комнаты, откуда недавно выскочила лохматая Марта, выглянула темноволосая женщина лет пятидесяти со строгим, несколько постным лицом, - и была бы благодарна, если б ты давал мне его, беря на себя труд самому укладывать свои сорочки… А раз уж ты заговорил о еде, то мог бы помочь мне с поздним ужином, если уж спать нам в эту ночь не суждено, то подкрепиться на дорогу нужно непременно. Бедной девочке, я имею в виду, ты-то и так не оголодал.

- Добрейшая моя сестра! - расхохотался Карл Филиппович и ушёл на кухню.


- Как на духу говоря, я сердечно рада, что не придётся и в самом деле выдавать вас замуж за моего брата, милая, пусть и для спасения вашей жизни. Такое счастье редкой женщине пожелаешь… я терплю его без малого сорок лет, и с радостью уступила бы эту обязанность более достойной, да вот что-то не видала такой…

- Что же, господин Крюгер никогда не изъявлял настоящего намеренья жениться? - удивилась Анастасия. Это странно - видный, обаятельный мужчина, при том не бедный… А что до того, как невысоко оценивает его сестра - так это обычное дело для старших к младшим. Татьяну послушать, так и она не достойная похвал невеста…

Эмилия Филипповна скривилась.

- Был он женат однажды, девятнадцати от роду лет… Жена умерла родами, это для него хороший предлог, чтобы не жениться более. Нет, правду сказать, два года он действительно горевал нестерпимо и отец даже опасался, что он от горя этого не оправится… Но молодость не терпит долгого страдания. Нет, братец мой просто и поныне не повзрослел. И с женщинами предпочитает отношения лёгкие, браком не обременённые. Да будучи сластолюбцем редкостным, среди своих пассий и выбрать бы не смог, и слава богу, я б, чую, от такого его выбора в себя и не пришла бы…

Слова эти снова подняли улегшееся было смятение. Заметив краску на щеках девушки, Эмилия улыбнулась - и это было, признаться, неожиданно, как преображала лицо этой женщины улыбка:

- Нет, вот в чём, а тут я заверения брата только подтвердить могу и на Библии поклясться, хоть она у нас с вами и разная - вам его бояться нечего, никакой неделикатности он с вами не допустит. Сперва господа, которые хлопотали о вашей судьбе, думали, для обеспечения вам как можно более убедительных документов, не устроить ли в самом деле венчание, но Карл эту идею решительно отверг, сказав, что, во-первых, венчание под подложным именем - оскорбление церкви, да и с одной стороны, хоть как, будет изменой вере, во-вторых - перед богом венчанная, вы и потом женой ему будете считаться, а это непорядочно и имя ваше чистым не оставит… Нет, всё же принципы у моего брата есть и порядочности его доверять можно, сколь бы некоторые его поступки Библии ни противоречили…

После из нескольких неосторожных оговорок Эмилии Анастасия с шоком для себя поняла немыслимое - многочисленные романы Карла Филипповича, призванные создать ему репутацию человека, в женском поле толк знающего, служат на самом деле прикрытием его противоестественной страсти. Женскую красоту Карл Филиппович действительно любил, но больше эстетически, всячески нахваливая прелесть той или иной молодой особы и одаривая любовниц дорогими подарками, плотским утехам с ними предавался умеренно и через силу, что в последние годы умело списывал на здоровье, подточенное разгульной жизнью, хотя на самом деле с его здоровьем ещё можно поле без лошадей распахивать. Хоть и несколько успокоенная за свою девичью честь, Анастасия теперь чувствовала неловкость и любопытство - впервые она видела перед собой живого содомита, и ей невероятно было, как им может быть такой приятный, обаятельный, достойный с виду мужчина, о котором и не подумаешь такого, и прокручивая в голове слова Эмилии, то она думала, что всё поняла неправильно, то пыталась срастить эти слова с образом господина Крюгера, то, к стыду своему, пыталась представить его в объятьях не женщины, а мужчины - воображение ей в том отказывало, Карл Филиппович же, не подозревая о творящейся в её душе буре, увлечённо рассказывал о своих торговых делах и обещал в подробностях рассказать по дороге о технологии плетения тончайших кружев, поразившей его в своё время до глубины души. За окном занимался рассвет 16 июля…


========== 16 июля. Чужие жизни ==========


16 июля, вторник, утро


Тогда, по прибытии, она вокзал, понятное дело, толком не видела, что вполне было естественно, и сейчас едва сдерживалась, чтобы не слишком вертеть возбуждённо головой, чуть ли не подпрыгивая и хлопая в ладоши, как маленькая. Надо-то изображать глуповатую, жеманную девицу, вместе с богатым женихом покидающую грязный, наскучивший ей Екатеринбург и утешающуюся в перспективе утомительной дороги лишь тем, что в конце её они найдут жизнь куда лучшую, им подобающую. Если б такая девица - каких сейчас, несомненно, много, о чём ворчит и Эмилия Филипповна себе под нос - только могла представить, каким наслаждением может быть вдыхать горьковатый от «машинных» запахов воздух, слушать гомон этой разношёрстной толпы, каким наслаждением после долгого заключения может быть и эта долгая, трудная дорога, эти толкающиеся вокруг люди - какие же они все милые и хорошие, и эти грязные, грубо хохочущие вчерашние рабочие, нынешние солдаты, и женщины в линялых застиранных юбках, окрикивающие галдящих, носящихся по перрону чумазых детей, и хмурые, уставшие с ночного дежурства работники станции, и курящие у вагона машинист и контролёр… Уже это всё - и бродящие поодаль, в ожидании возможности выпросить подачки, кудлатые, в колтунах и репьях собаки, и деловитые голуби, рассевшиеся рядком на карнизах и взирающие сверху на бескрылых с явственным пренебрежением, и утреннее небо с лениво дрейфующими тучками - так много, так прекрасно, что просто не верится, что предстоит ещё и дорога, лица попутчиков, в которые она так же будет вглядываться, как с сёстрами из окна своей комнаты в Доме Особого Назначения, гадая, что это за люди и куда они едут, а может быть - и слушать их действительные рассказы, с настоящим интересом и вниманием слушать, и проплывающие за окном леса и просторы такой огромной и прекрасной Родины… И не огорчало даже то, что места назначения она не знает - пусть будет сюрпризом, и то, что едет порознь с сёстрами и братиком - тем интереснее будет, когда они снова соберутся вместе, слушать рассказы друг друга… Бедные маменька и папенька будут, конечно, в ужасе, но втайне наверняка будут завидовать, им-то не выпадет столь интересных приключений…


Идти под ручку с Карлом Филипповичем оказалось совсем не сложно, через некоторое время, пожалуй, она воспринимала его уже совсем как своего дядюшку и любезничать с ним в силу этого не требовало от неё никаких усилий, тем более что Карл Филиппович в общении был человеком лёгким и приятным, знал множество шуток и интересных историй. С виду неулыбчивая, нелюдимая Эмилия Филипповна тоже оказалась попутчицей замечательной и рассказчицей хоть не такой задорной, как её брат, но кладезем житейской мудрости неиссякаемым. Не доставляла в дороге хлопот и собачка Марта, сразу понятливо и смирно заняв взятую специально для неё подушечку, один только раз облаяла контролёра, но после сделанного замечания сразу же умолкла, и ни разу в дороге не оскандалилась, соображая терпеть до стоянок, словно только и делала всю жизнь, что ездила в поездах.

Что больше всего беспокоило Анастасию в её легенде - что по ней была она певицей, а в благозвучности своего голоса и умении достаточном, чтобы убедить кого-либо, что она где-то выступала, она совсем не была уверена, однако как пояснила шёпотом Эмилия Филипповна, того и не требовалось - едва ли кто-нибудь в дороге попросит её спеть, да и для того, чтоб быть певицей того уровня и сорта, какова она по легенде, умений и талантов слишком больших и не требовалось. Мысль эта, сперва ужаснувшая Анастасию, вскоре начала забавлять - как и собственное отражение в зеркале, всей такой расфуфыренной девицы сомнительного поведения, чрезвычайно гордой собой от того, что окрутила взрослого состоятельного мужчину. В самом деле, очень умно придумано, едва ли кому в голову придёт подозревать в такой особе переодетую великую княжну! Прежде Анастасия, ещё по-подростковому нескладная и угловатая, не имела особых поводов считать себя красавицей - ну, уж не на фоне сестёр, сейчас же, когда она проходила по вагону к курительной комнате, встречные господа улыбались ей и делали комплименты, это было очень забавно.


Как миновала ночь, они и не заметили. Они всю её провели в той самой комнате, вернее всего, являющейся кладовой, судя по загромождающим её старым и не сочетающимся между собой вещам и свисающей с потолка роскошной паутине, но убожество окружающее если и замечали, то любить и благословлять готовы были более, чем всю роскошь всех дворцов мира. Они так и сидели в углу на продавленном топчане и без устали целовались, а Ванька сидел у двери на колченогом стуле, иногда только выходя курить и справиться, который час, они ушли с рассветом - она едва смогла снова выпустить Пашку из своих объятий, только после многократных клятвенных заверений, что теперь-то они увидятся вновь, теперь они будут часто видеться, она успела задремать совсем ненадолго, когда неожиданный гость разбудил её. Увидев на пороге Мельникова, она не успела даже явственно оформить никакую мысль - что её выследили, что за ней погоня, что всё пропало, она только приготовилась защищаться и уже шарила вокруг рукой, чем бы огреть ненавистного белобрысого нахала, а Мельников развернул принесённый свёрток и кинул ей замызганный головной платок:

- На вот, повяжи, больно уж у тебя космы хорошие, в глаза бросаются. И пошли, что ли.

- Куда?

- Куда, куда… с семьёй знакомиться, знамо дело! Теперь вот я увольнительные свои на тебя трачу. Одна радость - больше не таскать ваши писемки туда-сюда…

Мария не сразу обрела дар речи, руки не слушались, повязывая на голову грубый, траченный местами молью платок.

- Так это… был ты? Ты носил наши письма?

- А то кто ж, мож, думаешь, сам Яков Михалыч?

А ведь да… ведь он же тогда со стороны ватерклозета как раз и шёл…

- А я… я думала…

- Что я к тебе пристаю-то? Да нужна ты мне больно. У меня своя девчонка есть, работница и партийная, не то что ты. Правда, теперь-то и ты вроде как рабочая… Всё, айда, пока совсем-то не рассвело.

Под утро явственно схолоднуло, и кажется, сегодня обещается дождь. Мария едва поспевала за длинноногим Мельниковым, стараясь не упустить ни слова из его инструктажа - она уже слышала, что ей предстоит войти в какую-то большую бедную семью, вместо их задавленной позавчера автомобилем дочери, но на этом почти и всё.

- Значит так, зовут тебя Катькой. Катька Трифонова, девятнадцати лет от роду, день рождения - ноября семнадцатое. Вот на этой фабрике, кстати, работала, но это уже не важно - сейчас фабрика стоит, и всё одно вас вывозить не завтра, так послезавтра… Сирота. Отца Прохором звали, погиб три года назад, на заводе несчастный случай, мать ещё раньше померла - лет пять назад, тиф или что, точно не знаю… Живёшь, значит, с бабкой и дедом. Ну и остальными. Два брата - пятнадцати и двенадцати лет, и две сестры - десяти и семи… Ну, ещё сын у тебя, годовалый, зовут Егорием, как деда…

- Сын?!

- Ну уж извини.

- А чего я с мужем не живу, или он в нашу семью ушёл?

- Какой ещё муж? Не было его у тебя никогда, будто не знаешь, как это бывает… Не, ну теперь-то, понятно, будет, Пашку даже чужой малец в нагрузку не смущает, вот что любовь с мужиками делает…

- Чего?!

- А что? Это великой княжне без всяких там позволений и согласований замуж выходить нельзя, тем более за какого-то солдата безродного, а такой же безродной рабочей-то можно… Но мне до этого всего что - меня Пашка в свидетели, опять же, не позовёт, Ваньку позовёт, как пить дать…


Низенькая лачужка, по самые окна ушедшая в землю, ничем в ряду соседних не выделялась. Из подворотни, сипло гавкая, вылетела хромая собака, после матюга Мельникова трусливо нырнула обратно и спряталась в кособокой будке, ей из соседних дворов истерично поддакнули товарки, где-то заквохтали встревоженные куры. Мария, вслед за сопровождающим, пробиралась по двору, переступая кирпичи, собачьи кучи и какой-то мусор и уворачиваясь от развешанного на верёвке белья, слегка колыхаемого ветром.

Дверь заперта-то была, но от богатырского солдатского рывка крючок безропотно слетел. В сенях пахло чем-то кислым, пол прогибался. В доме - комната была одна, она же и кухня, и столовая, и спальня, спальные места отгорожены наполовину задёрнутой занавеской - не спали, по крайней мере, спали не все. Куда-то собирался с утра пораньше старший мальчишка, сейчас сидел вместе со старухой за столом, заканчивая нехитрый завтрак.

- Явилась, - раздался со стороны спальных мест скрипучий голос, - где шлялась? Дитё-то за тебя кто кормить будет, я?

Мария догадалась, что старик сослепу принял её за свою настоящую внучку. Так что, разве им не сообщили, что их Катя погибла? Или, может быть, сообщили, но не всем? Или, может быть, как бывает это со старыми больными людьми, он не всё уже помнит?

- Житуха, в общем, получается не на зависть, - проговорил из-за спины Мельников, - ну да это временно. Сегодня тебе никуда не надо, осваивайся тут. А я пошёл, ещё увидимся, может. Вот документы твои.

Мария присела за стол, к чадящей керосинке, и дрожащей рукой развернула их, всматриваясь. Трифонова Екатерина Прохоровна…

- Ты это… не бойся, - шепнул мальчишка, старший из теперь её братьев, - будешь как своя… Катьку не вернуть, что ж тут сделаешь… Я её труп видел… Деду говорить не стали, он хоть и ворчливый, и костылём ударить может, а Катьку любил страшно… Может, и не поймёт, он слепой почти… Я пойду сейчас, вечером познакомимся ещё…

В своей люльке завозился ребёнок, Мария подошла к нему - ну да, мокрый, да и, наверное, кушать хочет… Вернулась, покачивая его, к столу, где бабка трясущейся рукой уже наливала из щербатого кувшина водянистое, сильно разбавленное молоко.

- У тебя, дочка, свои-то дети были? - спросила шёпотом, - не было, поди, молодая ещё… Хотя и Катька была молодая…

«Не знают, кто я такая… Ну, и хорошо…»

- Нет, бабуль, не было. Но всегда хотелось.

При неверном, тусклом свете вгляделась в детское личико - глазки чёрные, умненькие, рот упрямый… «Всенепременно себе оставлю, - мелькнула дерзкая мысль, - даже когда и кончится всё это дело с притворством… Красавец, Егорушка, мой сынок теперь…»


Вздремнуть Алексею в эту ночь так и не пришлось, и это было, в общем-то, собственное его решение. Собеседником солдат Черняк был интересным, говорил много и приятно, и мальчик сам не заметил, как в окне забрезжили первые проблески рассвета. Увы только, о предстоящем Черняк мог рассказать мало, потому как, с его слов, сам не знал. Ни с кем Алексею предстоит наутро отправиться в путь, ни - куда. Одежду для переодевания - довольно ветхую и грязную - Алексею выдали ещё в доме, сейчас же Черняк принёс с улицы горсть земли и несильно, но тщательно измазал ею волосы, шею и руки мальчика.

- Больно ты всё же чистенький, - с улыбкой проговорил он, растрёпывая его волосы, - слишком юродствовать, конечно, тоже не след, но роли и имени своему надобно соответствовать.

- А какое у меня имя? - улыбнулся и Алексей, маскарад необыкновенно забавлял его. Бывало, в домашних спектаклях, какие ему только не приходилось одевать костюмы, и бывало, что родители не слишком на него ругались, когда, возясь с сёстрами в саду, он потом бегал грязный остаток дня, покуда его не отлавливали для принятия ванны, но никогда до сих пор он не получал от взрослого специального указания испачкаться. Да и разве не забавно вышло - вчера Яков Михайлович его, получается, почём зря мыл, а сегодня вот его сообщнику приходится устранять этот эффект…

- А какая разница-то… Ванька, Петька… В дороге никто всю биографию и родословие до седьмого колена, чай, спрашивать не будет, ну а потом-то всё выдадут, выучишь…

Значит, играть ему предстоит какого-то побродяжку - эта мысль и повеселила, и напугала. Как следует вести себя побродяжке, как говорить - он не знал. Вероятно, такое поведение должно отличаться от поведения его товарищей по детским играм из семей прислуги, быть более грубым или, может, нелюдимым, и это, наверное, будет трудно… И ещё более интересно, кого же назначат в провожатые-попечители такому вот побродяжке. Может быть, цыган?


Чего Алексей никак не мог ожидать - что повезёт его с собою сам Никольский. Но именно он встретил его на вокзале, приняв из рук Черняка, внёс в вагон - документов на входе не спросили, вероятно, он показал их ранее. Багажа с собой у него, по-видимому, не было, тем более не было его у Алексея, и они просто расположились у окна, и пользуясь возможностью, пока рядом не было никого постороннего, Алексей быстро спросил шёпотом:

- Как, получается, что это вы самолично меня повезёте?

- Получается, что так.

Алексей молчал какое-то время, украдкой разглядывая своего спутника и размышляя, как же возможно быть таким отталкивающим и таким притягательным одновременно, а ведь это замечено и сёстрами в их многочисленных разговорах о его персоне. Своей резкостью, язвительностью он сразу, конечно, настраивает против себя - особенно отца и матушку, тут нечего и говорить, в то же время странная сила, чувствующаяся в нём, невольно завораживает и заставляет слушать, как бы ни было неприятно то, что он говорит. Может, и в самом деле сила это колдовская, нечистая, как предположила то ли Ольга, то ли Маша, а может, и обе они по очереди? Ещё более странным было понимать сейчас, что странный, враждебный человек заботится о нём. Да, положим, не искренне, не от какой-то душевной теплоты и сострадательности, но ведь настолько сильно, что не доверил его сопровождение никому другому. А ведь попросту нести его на руках - должно быть очень тяжело… Алексей чувствовал при этом напряжение в его руках, во всём теле, и от этого тоже было очень не по себе. Да, как не вспомнить при этом тоже «древесные» прозвища, выданные девочками… Руки солдата Черняка показались Алексею каменными. Что такое было б для ожившей каменной статуи нести даже взрослого мужчину? Тьфу, да и только. А напряжение в руках Никольского напомнило ему упругость древесных ветвей. В то же время, дерево очень сильное, даже много сильней, чем камень. При всей хрупкости, какая свойственна всякой живой материи, дерево способно пробить любую твердь своей неумолимой волей к жизни. Он видел как-то, как упершаяся в процессе роста ветка пустила глубокие трещины в казавшейся нерушимой каменной кладке, это зрелище поразило его…

- Но… разве же вы… разве вам к лицу, я хочу сказать, такой спутник? не будет ли это выглядеть странно?

- Ничуть, - глаза Никольского смеялись, - как раз, от меня вполне ожидают чего-либо подобного. И если в дороге встретится кто-то знакомый - в хорошем смысле знакомый на сей раз - то просто подумает, что я подобрал где-нибудь бездомного сироту, и, не имея возможности устроить его судьбу на месте, везу его с собой… Но лучше бы, конечно, никто не встретился, не нужно дополнительных усложнений.

- Как ни странно, но всё же теперь мне не столь страшно… Я было подумал, что поеду с какими-нибудь нищими. Нет, я не хочу ничего плохого сказать… Но ведь я совершенно не знаю, как следует вести себя нищему, и очень боялся бы наделать глупостей, да и мне было бы очень неловко оказаться среди совершенно незнакомых людей…

И в самом деле, насколько спокойнее ему стало, когда он понял, что ехать предстоит со знакомым лицом. Да не просто знакомым, а с тем человеком, кто более всего в курсе всей авантюры, и сможет подсказать, сможет ответить на вопросы… Хотя конечно, называть в полном смысле спокойным такое соседство нельзя. Но в то же время, это, как ни крути, шанс больше узнать об этой таинственной и пугающей фигуре. Очень странное лицо у этого человека - вероятно, резкие, заострённые черты, выдающие в нём нерусскую кровь, придают такое хищное выражение, но так же, если притерпеться, обнаруживают необъяснимое обаяние. Кто же из девочек обозвал его упырём? Нехорошо так говорить о человеке, конечно, нехорошо, даже если человек этот тебе враждебен, всё равно он создание божье, а не порождение мрака…

- Скажите, ежели не секрет… Как вас зовут на самом деле?

- Зачем тебе это? - рассмеялся Никольский почти добродушно, - в дороге лучше меня называть как привык… А ещё лучше и вообще имён избегать. Позже узнаешь всё…

Рядом с ними заняли свои места ещё двапассажира, потом и ещё один, и разговор пришлось отложить до лучших времён.


16 июля, день


- Всё запомнила? Ничего не попутаешь?

- Запомнила. Не попутаю.

- Ну, с богом тогда, - Кошелев встал и отворил дверь камеры, выпуская Татьяну в полутёмный узкий коридор. Глаза, к счастью, успели привыкнуть к полумраку, царившему и в камере, и шла она за комиссаром уверенно, не спотыкаясь.

- Эй, стрелять ведут? - окликнули из-за ближайшего зарешеченного окошка.

- Напротив, на волю отпускать, - как-то даже злорадно ответствовал Кошелев. Голова, разочарованно хрюкнув, скрылась.

- Доброжелательная тут у вас публика, - пробормотала Татьяна.

- Да, без приятного общества не скучаем. Так вот, там, по счастью, только родители будут, насилу я их убедил всей толпой не тащиться, так бы точно растерялась, кому первому на шею кидаться… Мне-то всё равно, но кто и удивиться может, если ты матерью тётку обзовешь или что-то подобное. На лицо они, прости господи, не сильно все различаются… Остальному они тебя сами обучат, дня два в городе пробудете, не больше, покуда решим, куда вас, да билеты купим…

- Вы - нам?

- В долгу, своего рода. Наш же грех, что не доглядели… Хотя как тут доглядишь, эту Дуньку по-доброму ни с кем сажать нельзя… Третий месяц уже тут торчит, за королеву себя считает…

- Третий месяц? - ахнула Татьяна, - так вроде… Это ж место для временного содержания, до суда?

- А по-твоему, суд так скоро деется? Скоро только неправый суд деется. То есть, совсем неправый. Я, например, до суда полгода сидел, и так и не досидел - революция… И тут не проще - пока подельников её ловили, пока хату их вторую искали, чуть не сгинули тут в болотах… А последний месяц и не до того было, почитай, вся ЧК только царской семьёй и этим заговором занималась… Ну, пришли.


Зря были все опасения и предосторожности - первую минуту Татьяна проморгаться не могла от показавшегося ей ослепительным света, не то что там к кому-то подойти - наугад шарахнулась, споткнулась о стул… Так что первой к ней бросилась её теперь новая мать. Татьяна лица не увидела, только почувствовала, как обдало запахом хлеба, душистого мыла да особым, истинно материнским теплом. Женщина что-то говорила, Татьяна, разумеется, не понимала ни слова, но повторяла в ответ принесённые Кошелевым на бумажке, старательно выученные ею слова незнакомого, смешного и очень нежного языка.

Кошелев зря на себя наговаривает, не настолько и забросили они свои остальные обязанности из-за узников Дома Особого Назначения. Неделю просидела Лайна Ярвинен под арестом, и этой недели хватило, чтобы понять, что она невиновна в том, в чём её подозревают - при том, что дело было чрезвычайно запутанное. И отпустили бы её… Но угораздило посадить её с Евдокией Москалюк, прозванной в узких специфических кругах Дунькой-Кувалдой да теперь ещё Дунькой-Мешочницей, бабой, помимо того, что честной жизнью жила разве только младенцем в колыбели, скандальной, неуживчивой и на руку горячей. Первой эмоцией Кошелева после того, как схватился за голову, было эту Дуньку хорошенько отметелить, и не считал бы он это за избиение женщин - где женщина и где та Дунька, которая габаритами его превышала вдвое и ударом кулака, по собственному хвастовству, убивала поросёнка, да и к такому обращению была привычна - в детстве отец всякий раз колотил, если наворованного на рынке приносила мало. Но - не при московском госте же, заколебавшем, честно говоря, своей принципиальностью. Удивительно ли, в общем, что хрупкая финка первой же крупной ссоры с суровой русской бабой не пережила?

- Но… я же финского не знаю… - бормотала Татьяна, пока Кошелев оперативно вводил её в курс предстоящей роли.

- Ничего, семья в России давно живёт, ещё до её рождения, русский хорошо знают. Между собой-то понятно, по-фински говорят… Ну так старайтесь первое время при посторонних приватных бесед не вести, а там, поди, что-то да выучишь… Жить захочешь - выучишь. А то, может, переселим вас куда-нибудь вон к ненцам, им один хрен, по-русски вы говорите или по-фински… Всё одно, обратно нельзя - там, во-первых, белые сейчас, во-вторых - там Лайна Ярвинен восемнадцать лет с самого рождения прожила, её там любая собака по памяти нарисует…

- Вот, им теперь и переезжать из-за меня…

- Ничего, переживут… Брат, кстати, партийный с прошлого года, и сам по себе парень неглупый, в местном обкоме себе какую-нибудь работу найдёт, благо, мы рекомендации дадим, в общем, в накладе не останутся…

Если только так. Больше Татьяна не представляла, какими посулами можно убедить нормальную семью не только смириться с потерей дочери - тут, положим, кричи не кричи, все под богом ходим, а ещё и с тем, что даже тело им не отдадут, а вместо этого велят называть дочерью чужую им девушку…

Она гадала, знают ли они всю правду, кто она такая, и пришла к заключению, что не знают, почитают её за девушку, может быть, происхождения высокого, но не настолько, и прониклись к ней состраданием как к несчастной, которая тоже сидела в тюрьме по несправедливому обвинению, как и их дочь, и к тому же лишилась всех родных. Теперь только восемь человек знали о том, что настоящая Лайна Ярвинен мертва - её семья, мать, отец, брат и жена брата (двоим их детям правду не сказали - они были ещё очень малы, когда Лайна уехала из родного городка и плохо помнили тётю) и трое организовавших подмену - Никольский, Кошелев и его подчинённый, который и обнаружил убийство. Ну, Татьяна и собственно убийца, но та имени зашибленной ею девушки, по счастью, не запомнила…


Проехали ещё какую-то станцию - названия Алексей не расслышал. Никольский сидел молча, полуприкрыв глаза, но кажется, не дремал. Вниманием соседей в последние полчаса в основном владел сидевший с краю мужичок, представившийся Василием и располагавший к себе как словоохотливостью - он рассказал множество историй, обильно приправляя их шутками и прибаутками и при том ни разу не повторяясь, так и комичной внешностью - смешным, как показалось Алексею, идеально круглым носом - словно нос этот скатали из теста и прилепили мужику отдельно, спохватившись, так сказать, в последний момент, а то как же человеку без носа быть, и растрёпанной жидкой бородой, отдельные прядки которой торчали в разные стороны под самыми вольными углами. Наверное, так должен выглядеть какой-нибудь домовой, лесовичок или тому подобная сказочная довольно безобидная, хоть и проказливая нежить. Некоторую конкуренцию ему составляли Трифон - его ровесник, обладатель роскошно кустистых седых бровей - при куда более скудной растительности на голове, и высоких, но самого колена огромных сапог, и Марфа, сухонькая старушка в цветастом платочке и ватнике - видимо, она находилась в том возрасте, когда мёрзнут в любую жару. Трифон в юности едва не стал солдатом - по собственному признанию, просолдатствовал недолго и бесславно, умудрившись на учениях повредить ногу так, что дальнейшая военная карьера была для него невозможна, но любовь и родство с солдатской братией сохранил на всю жизнь, умел вывести на душевный разговор практически любого встреченного солдата, каков и был источник большинства его историй. Речи Марфы были поскромнее и в основном касались её собственной жизни, родного села, родственников, соседей и домашней скотины. Остальные двое - средних лет господин, кажется, инженер, и помоложе, судя по длине бороды - лицо духовное, были большей частью слушателями. Лицо духовное сошло на очередной станции, его место тут же попытался занять долговязый паренёк с увесистым чемоданом.

- А ну кыш отсюда, жидёнок! - замахнулся Василий, - нигде от вас покою нет…

Парень ретировался, и в ту же минуту ожил Никольский, обратив на Василия далёкий от приветливости взор.

- Вы говорили, что вы состоите в партии?

- Да, состою…

- Дайте ваш партийный билет немедленно!

- Это ещё зачем?

- Дайте сюда, я его уничтожу! Таким, как вы, не место в партии, провозглашающей своим принципом неприятие всякого рода национальной и религиозной нетерпимости! Если быть откровенным до конца, таким, как вы, и на земле не место!

- А ты кто такой, чтоб мне указывать? - возмутился Василий.

- Узнаете когда-нибудь, кто я такой, - тихо и зловеще пообещал Никольский.

Василий, от греха, будто незаметно выскочил прочь. Марфа покачала головой.

- И впрямь, нехорошо как-то… Оно конечно, правда, жиды Христа распяли, да ведь этот-то никого не распинал, да и дитё ведь почти… Хоть и говорят, что дети за грехи отцов в ответе, а всё равно нехорошо… Они ж перед Богом в ответе, а не перед нами…

- Христа распяли, говорите… - Трифон с наждачным звуком поскрёб щетину, - а сам Христос-то, матушка, он кто был?

- Как кто? - даже удивилась старушка, - Спаситель наш!

- Это-то понятно… Но ведь он, получается, тоже жид был. Национальность-то у евреев по матери определяется, а мать у него, как ни крути, из еврейского народа происходила!

Такой простой и очевидный факт произвёл, видимо, в голове старой Марфы прямо-таки революцию сознания. А Трифон ещё припомнил что-то из книжек, которые не то он читал, не то ему рассказывали, кто читал, откуда пошло главное обвинение против евреев - в ростовщичестве, рассказал про лично ему знакомого врача-еврея, который один поднял на ноги человека, который, все думали, умрёт, и что-то ещё прибавил, кажется, из личных умозаключений…

- Гляди-ка, дитё-то - умаялось, бедное, засыпает… Ты б потише, мил человек? Хотя толку, тут всё одно шум ровно в аду на ярмарке…

- Да уж, поспишь тут… Господи, ручонка-то… Кожа просвечивает… Хворал, верно, долго? Сиротка, небось?

И под тихие, вполголоса, рассуждения, чем он, вероятно, болел да как от этого лечат, да как вреден детям городской воздух, да про «у нас бы в деревне на молочке-то быстро б поднялся и окреп» Алексей и задремал, и умудрился проспать до самой Перми…


16 июля, вечер


Стены в гостиной, где остановились Ярвинены, хлипкие, слышимость очень хорошая. Поэтому Татьяна старалась всё больше молчать, чтоб не удивился кто русской речи в финской семье. Но всё время молчать тоже нельзя - не немая ж она, и «брат», Пааво, время от времени подсовывал ей бумажки с фразами-подсказками на финском, написанными русскими буквами, чтоб понятно было, как это читать. Татьяне было очень интересно, как объяснили детям, двенадцатилетнему Рупе и пятилетней Ритве, почему тётя не говорит на родном языке, но спросить она, понятно, не решалась.

- Они думают, что ты забыла родной язык, милая, - шёпотом пояснила Хертта Ярвинен, - потому что долго не была дома.

- Как же можно забыть родной язык?

Хертта вздохнула, её круглое доброе лицо подёрнулось сетью скорбных морщинок.

- Ты не знаешь этого, милая, потому что ты русская. Бывает, что и забывают. С взрослым человеком, конечно, такое редко случится… Но если он живёт обособленно, не в кругу соплеменников - то не он, так его дети или внуки могут не знать ни родного языка, ни родных верований и песен. Большое поглощает малое, и тем быстрее, чем это малое меньше. Когда всюду принят русский язык, превозносится русский порядок… Это не странно, конечно, мы гости в чужой стране, хоть и давние гости - я родилась здесь и мой отец родился… Нам повезло всё же, мы жили в большой финской деревне, говорили на родном языке и справляли свои праздники, иным и в своём доме везёт меньше…

- Что вы… имеете в виду?

- Да что угодно, что бывает с народами прежде свободными, теперь подчинёнными. Поляки, литовцы, да и малые народы здесь… Когда в школах преподавание ведётся на русском, всё делопроизводство ведётся на русском, и в учреждениях запрещено бывает даже говорить на других языках, кроме русского… что тут будешь делать? Лайна жила с русским мужчиной, они не могли пожениться - мы ведь лютеране, она не хотела менять веру, и он не хотел… Нам опять же ещё не так плохо, к лютеранам относятся получше, чем к иудеям или раскольникам. Тем разрешено исповедовать свою веру, но строго запрещено обращать в неё кого-либо. Поэтому, если они желают жениться с русскими, они должны принять православие. Хуже всего евреям - они должны принять какую-либо христианскую религию, если хотят быть кем-либо, кроме торговцев или ростовщиков, если хотят вести свободную жизнь, жить где захотят…

- Кто же ввёл такие чудовищные порядки?

- Ты разве не знаешь, милая? Царь. Теперь, говорят, будет иначе. Большевики объявили о праве наций на самоопределение, потому Пааво и вступил в их партию…


Засыпая, Татьяна долго думала о покойной Лайне, молилась за неё, погибшую так рано и несправедливо. Малые народы могут жить счастливо в своём малом мире, говорил Пертту Ярвинен, её новый отец, это верно - но за пределами этого доброго малого мира их ждёт большой, не всегда добрый. Лайне не повезло, конечно, не в том, что мужчина её был русским, а в том, что был он подлец. Натворив сколько-то не очень похвальных дел, он сбежал, бросив Лайну, да ещё и бросив на неё подозрение в своих деяниях. А в камере ей встретилась ненавидящая иностранцев и иноверцев, а на самом деле просто невежественная, злобная женщина, ищущая только повода выместить на ком-то свою ярость…

Блики неясного света лежали на стенах, на казённой, пахнущей чистотой и безликостью постели, тонкие веточки осторожно скребли в окна, как маленькие пальчики призраков чьих-то несбывшихся надежд и несостоявшихся жизней. Всю свою жизнь Татьяна не представляла себя никем иным, кроме как царской дочерью, русской и православной. Конечно, когда-нибудь ей предстояло выйти замуж, и, вероятно, за принца или герцога из страны с иной верой… Но момент этот был не то чтоб очень далёк, но неопределён. Была ведь всё же старшая Ольга… И были и варианты найти мужа здесь, в России, среди князей крови, которые не были бы ей достаточно близкими родственниками… По правде говоря, Татьяна надеялась вовсе не выйти замуж, всё же для династических браков у её отца достаточно было и дочерей, и племянниц. А если уж совсем честно, то было страшно. Она ведь уже знала, что у её тётки тоже были больные дети.

Но вот теперь ей предстоит быть финкой-лютеранкой, вот теперь ни с нею, ни на ней нет ничего из прежней, настоящей её жизни, даже нательный крестик пришлось оставить для фальшивой Татьяны - ничто не должно заставить злоумышленников усомниться, ничто не должно навести их на след. Как знать, может быть, однажды ей покажется, что это только в каком-то странном сне она видела себя царской дочерью? может быть, она уверует, что она - Лайна Ярвинен, в недолгом, но страшном заточении повредившаяся умом и возомнившая себя цесаревной Татьяной Николаевной? Интересно, приходило ли, или придёт ещё, такое же в голову её сёстрам?

Одна из веточек вдруг стукнула очень громко, и Татьяна рывком села в постели с гулко колотящимся сердцем. Кажется, явственно послышались ей выстрелы в ночи, и охватила внезапная смертная тоска, предчувствие неизбывной беды…


========== 17 июля. Анастасия продолжает путь ==========


- Ну, вот здесь, милая фройлейн, мы с вами прощаемся, - Карл Филиппович поднялся и снял с полки чемодан, который они не сдавали в багаж - всё же сойти совсем без багажа юной девушке будет странно и подозрительно.

- Как? А вы… Я думала… - Анастасия в большей мере не знала, шокирована она или расстроена, она успела очень привязаться к Карлу Филипповичу и его сестре и уже представляла некоторое время жизни с ними рядом - исключая неприятный момент в том, чтоб считаться его женой или невестой, она уже пришла к заключению, что её время необходимости скрываться под чужой личиной пройдёт определённо совсем не плохо.

- Нет, мне ехать далее. Не беспокойтесь, на перроне вас встретят те, кто позаботится о вашей судьбе в дальнейшем.

Что ж всё так сложно, с грустью подумала царевна. Верно, для того, чтоб запутать следы для вероятных ищеек, они ведь наверняка тоже очень хитры…

- А вы, значит, в Париж?

Про Париж она много слышала в разговорах соседей по вагону, кто говорил о родственниках или знакомых, уже уехавших, кто изъявлял намеренье уехать, как только уладит все дела.

- Нет, ни в коем случае. В Париже я бывал и он мне наскучил на вторую же поездку. В Париже, быть может, хорошо бывать туристом, но не представляю жить там остальную жизнь. Нет, мой путь - в Америку. Вот где простор для хорошей жизни и дела! Ах, фройлейн, если б я имел точную надежду однажды снова свидеться, я б пригласил вас когда-нибудь побывать у меня… Но я не могу вам дать сейчас никакого адреса, потому что не знаю ещё, где поселюсь, да и вы не знаете, где поселитесь… но жизнь полна сюрпризов и неожиданных встреч. Я был счастлив, фройлейн, свести с вами знакомство, ваше общество очень скрасило мне дорогу!

Она невольно шмыгнула, надеясь, что это было не слишком слышно и заметно.

- И, неловко мне о том говорить, конечно, милая фройлейн, но ведь вы не откажете в большой услуге по дальнейшей заботе о славной, достойной Марте? Понимаю прекрасно, что подарок, в былые времена, быть может, оценённый, по нынешним временам сомнительный… Однако полагаю всё же, что вы в гораздо большей мере способны позаботиться об этом чудесном умном создании и компанию ей составите куда лучшую. Я боюсь, правду сказать, подвергать её трудностям пути через океан, и полагая, что ваш путь будет всё же несколько короче…

- Конечно-конечно, вы могли даже не сомневаться! Я счастлива б была принять её уже как одну только добрую память о вас…


Сойдя на перрон, Анастасия почувствовала, как могильной тяжестью на неё навалились растерянность, одиночество и беспомощность. На глаза наворачивались слёзы, и неправдоподобно тяжёлым казался постылый чемодан, и хотелось броситься назад, в поезд… нельзя.

Впрочем, долго предаваться паническому настроению ей не пришлось, к ней подошла женщина лет тридцати пяти-сорока в заношенном тёмном, великоватом ей костюме (рукава пиджака были невозмутимо закатаны), в чёрной шляпе с короткими полями - кажется, всё же мужской, из-под которой выбивались растрёпанные тёмно-рыжие волосы.

- Добрый день, фройлейн Крюгер, - весело сказала она, - я, стало быть, за вами. Меня зовут Роза, и мне поручено доставить вас до вашего нового места обитания. Не будем терять времени.

- Значит, с вами мне предстоит жить? - Анастасия с интересом посмотрела в лицо новой знакомой. Приятное лицо, не так чтоб красивое - очень уж большой нос, да и кожа грубая, обветренная. Но карие глаза живые, умные.

- О нет, нет. Я лишь введу вас в новую семью… ну да, велика ли та семья… и на этом мы распрощаемся. Хотя, полагаю, не насовсем, время от времени я всё же буду вам надоедать визитами и проверками, как вы там живёте-бытуете. Надеюсь, вы не будете сильно возражать, потому что я вас не послушаю, всё же теперь я за вас отвечаю головой. О… а это ещё что за комок с глазками? Вы… вы взяли с собой свою собаку? - в тёмных глазах женщины мелькнул неподдельный ужас.

- Нет, нет, это не моя собака. То есть… теперь моя. Мой провожатый подарил её мне.

- Тоже не очень хорошо, конечно… Но может, и ладно. Таких-то собак мало ли, ни на какой след не наведёт… И сама не проболтается… Скажем, что у какого-нибудь разорённого поместья была подобрана… Ну, давайте ваш саквояж сюда…

Анастасия даже сама удивилась, как быстро разговорилась со странной женщиной - манеры её, возможно, многие назвали бы вульгарными, и порой проскальзывало в ней что-то хищное, но в то же время было и обаяние, лично на Анастасию действовавшее. Она ловко, как-то словно не нарочно, расталкивала гудящую вокруг толпу, таща за собой девушку, и попутно рассказывала о разных событиях в селе, где она живёт и работает.

В какой-то момент они замедлили свой почти бег, и ухо Анастасии поймало обрывок разговора - стоящего у касс господина с чёрными усиками-стрелочками и дамы рядом с ним. Не сам разговор не то слово заинтересовал её - поразил, словно громом - в нём она, разумеется, не поняла ни слова…

- Сударь… - она налетела на некстати метнувшегося ей практически под ноги толстого коротышку, коротышка надулся, приготовившись пропесочить её по полной, она рассыпалась в извинениях и поспешно обогнула его, - сударь, простите… Скажите, кто вы по национальности?

- Поляк, - ответил усатый господин удивлённо и настороженно, - а в чём, собственно, дело, барышня?

Её догнала и снова потащила за собой Роза, как-то попутно объяснив усатому господину, что наивный и странный вопрос барышни ему не стоит принимать близко к сердцу, а стоит забыть как можно скорее, Анастасия не вслушивалась - сильное волнение захлестнуло её с головой.

«Что ж, теперь, по крайней мере, я знаю - он поляк…»


========== 18 июля. С рук на руки ==========


18 июля, утро, Москва


Прибытие в Москву не нужно было даже объявлять - большинство пассажиров похватали свои нехитрые пожитки и устремились к выходу. Никольский не торопился - подождал, пока толчея немного рассосётся, потом снова подхватил Алексея на руки и спокойно сошёл с поезда, сказав контролёру на выходе, что он может сам достать удостоверение - оно во внутреннем кармане плаща, но контролёр не стал доставать, как послышалось Алексею, пробормотав, что узнал его и так.

Около получаса они пробыли в здании вокзала - Никольский усадил Алексея в какой-то маленькой комнатке, не имеющей в себе ровно ничего примечательного и служащей, по-видимому, для временного хранения вещей, которые не нужны никому в настоящий момент, здесь стояло несколько шкафов, на двух столах громоздились стулья, некоторые из которых были сломаны, и испорченные либо запасные телефонные аппараты, сам же вышел в соседнюю, чтобы сделать звонок. Разговора Алексей не расслышал, хотя самого Никольского мог видеть в приоткрытую дверь, да и был этот разговор недолго, остальное же время они ждали вскоре прибывшую к вокзалу машину.

О переносе столицы он, конечно, уже знал и не раз слышал, как спорили об этом сёстры. В целом этот акт не казался ему неправомочным и возмутительным, как казался почему-то Ольге - ведь прежде, до Великого Петра, Москва уже была столицей, и нет ничего странного и экстравагантного в том, чтоб вернуть ей эту роль. Ведь не какой-нибудь другой, совершенно новый город был дерзко назначен столицей, а вполне исконная прежняя столица. Да, и опасность немецкого наступления играла здесь роль немалую, и с этой стороны действия новой власти были понятны…

Сейчас он жадно смотрел в окно - пытаясь определить, представить, как изменились эти улицы и их жители от всех произошедших событий, от осознания себя теперь столицей и подданными уже новой власти. Ему ли, правда, об этом можно б было судить - в прежней своей жизни, бывая здесь с визитами вместе с отцом и матерью, он тоже не эту Москву видел, не Москву шумных, ярмарочно ярких улочек с лепящимися друг другу тесным рядком лавками и магазинами, не Москву улочек тихих, неприбранно-домашних, не Москву всех этих людей, о которых он не мог бы иметь представления, кто они, куда и зачем идут. И сейчас, увы, не может иметь…

«Быть может, когда кончится всё это… И когда буду снова здоров, конечно… Смогу погулять здесь… и здесь тоже… Буду подходить к этим лавочникам, покупать у них какой-нибудь товар, расспрашивать о их житье-бытье и желать им успеха в делах, и разговаривать с этими женщинами, если они так же будут выглядывать из окон, и они будут потом говорить мне вслед: что за чудаковатый молодой человек… И даже предположить не смогут, кто я такой…»

Размечтавшись, он даже удивился, когда машина вдруг резко остановилась, и Никольский, открывая дверь, повернулся к нему:

- Вот мы и прибыли к твоему новому дому, на неизвестно, какое долгое время. Человек, у которого ты будешь жить - Аполлон Аристархович, врач и очень хороший человек. Он знает, кто ты такой, так нужно и целесообразно, но больше никто не должен этого знать, поэтому для всех Аполлон Аристархович будет называть тебя Антоном, и говорить, что ты сирота, привезённый из сиротского приюта в Костроме…

- Почему в Костроме?

- Не нравится Кострома - будет что-нибудь другое, это не очень важно. Всё равно, если кто-то спросит тебя о родном городе и ты ничего не сможешь ответить - это нормально, потому что по болезни не имел возможности по нему гулять. В дальнейшем мы оформим тебе даже документы из этого приюта - если будет надобность, в ближайшее время такой надобности нет, а я надеюсь, дело не затянется слишком надолго…


Аполлон Аристархович имел внешность, с его громким и вычурным именем сочетающуюся весьма странно - это был низенький, толстый румяный человечек с усами такими белыми, словно он мажет их специально сметаной или белой краской, приветливый, добродушный и энергичный в свои 65 лет больше, чем иные молодые люди. Он сообщил, что уже приготовил новому воспитаннику комнату, маленькую, но очень милую и светлую, и немедля взялся препроводить его туда.

Паника, все эти дни подбиравшаяся к нему, вдруг накатила разом и накрыла с головой, как волна в расшалившемся море. Словно его поставили на край обрыва и велели прыгать, или во всяком случае, заставляют шагнуть в неизведанное, когда он совершенно не готов к этому. Хотя он должен был быть готов, он знал, что в конце пути его ожидает некое новое место жительства и незнакомые люди, ведь не мог же он рассчитывать, что господин Никольский везёт его к себе домой и будет обременять себя его проблемами и далее, так что было такое поведение, конечно, недостойным, но ничего поделать он с собой не мог.

- Вы… не проводите меня? - пискнул он и сам устыдился, как глупо это звучало, как жалко он выглядит, не решаясь выпустить руку красноармейца - словно ему самое большее пять лет, и он балованое дитя, которое совершенно неожиданно услышало, что он большой мальчик и должен идти сам.

- Куда, до комнаты? Не бойся, там ни волков, ни вражеских солдат нет, успокойся, ты в надёжных, полностью заслуживающих доверия руках.

Алексей кивнул, украдкой бросив взгляд на старого доктора - как он, возможно, обидел сейчас его своим страхом. Разве так должен реагировать человек, который, если уж верить всему сказанному, был вывезен оттуда, где его жизни угрожала опасность? В то же время, опасность, которой он сам непосредственно не видел, и не осознаётся в полной мере, а вот разлука с близкими - вполне реальна, и он уже чувствовал, как глухо ноет в груди, как хочется сей же момент очнуться и увидеть маму у своей постели, и чтоб всё на месте, всё по-старому, вернее, как угодно во всех остальных смыслах, лишь бы они все были рядом… Верно, в этом дело, этот человек - единственная связь с ними, уйдёт он сейчас, закроется дверь - и эта связь оборвётся, и быть может - эта мысль и вставала подобно чудовищу из ночного кошмара за спиной - он не услышит о них больше никогда, никогда!

- Но мы же… Мы ещё увидимся?


Он готов был просить по крайней мере дать ему адрес, чтоб писать, но конечно, вымолвить такое не решился бы - во-первых, вспомнил про запрет на переписку, во-вторых - что бы это означало? Жаловаться этому человеку на свою тоску по семье, докучать расспросами, когда ж, да нет ли каких вестей? Нет уж, в этом точно не было бы ничего хорошего.

А ведь если подумать о том… Он ведь в самом деле мало об этом думал, больше захваченный страхом разлуки и новой, неведомо где и в каких условиях, жизни, страхом за родителей, тоской и нервозностью, страхом того, что придётся зависеть совершенно от чужих людей, ещё неизвестно, как к нему настроенных, придётся лгать, притворяясь кем-то другим - а он это совершенно не умеет… Но если верить всему, что было рассказано - а если не верили, так зачем они соглашались на это? - то сейчас он должен испытывать счастье, радость от того, что избежал неминуемой смерти, наконец оказался в безопасном месте. Если вспомнить разговоры родителей и сестёр меж собой в ту ночь, то можно в равной мере сказать, что они и верили, и не верили услышанному, и метались между желанием безоглядно поверить, пусть даже проходимцу и разбойнику, но сколько ж может человек жить, никому не доверяя? - и отвергнуть такое жестокое искушение, сберечь то немногое, что у них осталось, единство их маленького семейного мира. А теперь страшнее стократ от мысли - если поверишь и доверишься, как скоро вместо каменного лица врага увидишь лицо человеческое, и подумаешь - если есть волки в овечьей шкуре, то должны быть, верно, и овцы в волчьей? Далеко ли отсюда до предательства себя самого, и всего, что есть несомненного и святого? Надобно бы крепко держаться понятий, что есть свет и что есть мрак, где правая сторона и неправая, но демоны не ходят по земле, и Господь и враг рода человеческого действуют через людей, как отличить их деяния? По плодам. Так ведь тех плодов надобно ещё дождаться. А тем временем думать, крутить в голове - не времени ведь не хватило, времени-то вон сколько было, а желания и готовности узнать больше о том, как живут и как устроены эти люди, что привело их на этот страшный путь… Страшно было проникнуться сочувствием к ним. А ведь они тоже чьи-то сыновья, чьи-то мужья и отцы. Комендант упомянул тогда, что у него трое детей… Ведь они же, наверное, любят своего отца. Хотя что значит - наверное? Как же можно отца не любить? Может быть, и у господина Никольского есть дети. Может быть, вынося его на руках из дома-тюрьмы, он вспоминал о них. И сейчас, наверное, он торопится домой, к своим детям, которых так давно не видел… Со всё той же смутной мыслью, что лучше сожалеть о сделанном, чем о несделанном, Алексей поддался порыву, обхватил слабыми с болезни руками тощую, жёсткую фигуру так крепко, как смог - без слов, всё равно непонятно, что тут говорить, то ли благодарить за спасение, то ли извиняться за доставленное, хоть и не по своему желанию, беспокойство, то ли пожелать удачи… Оттолкнёт - так оттолкнёт, как-то уж он переживёт это. Никольский не оттолкнул, даже неловко провёл ладонью по его волосам. Эта никак не ожиданная ласка словно даже обожгла, и Алексей, не желая показывать бури эмоций, в которых сам не смог бы разобраться в этот момент, поспешил последовать за своим новым опекуном.


Комната и правда была небольшой и очень милой. Два большие окна выходили на тихий зелёный дворик, между ними помещалась кровать, застеленная покрывалом в мягкий незатейливый цветочный узор, справа стоял письменный стол с мягким высоким стулом, левую стену почти всю занимал шкаф - вот и всё.

- Располагайся, - Аполлон Аристархович положил руку ему на плечо, - полагаю, тебе захочется отдохнуть с дороги, путь был долгий, а тряску в поезде не каждое богатырское здоровье выдержит. Если захочешь поспать - вполне пойму… Хотя мне и хотелось бы, чтоб ты присоединился к нам за обедом, познакомился с остальными… Чем скорее ты почувствуешь, что не одинок здесь, тем легче тебе будет справиться с естественным сейчас, но совершенно лишним угнетением духа.

Алексей постоял ещё какое-то время после того, как дверь за стариком закрылась. Теперь это будет его дом? Как быстро он сможет привыкнуть к этому, как быстро возьмёт сердце тоска от затянувшегося снова заточения? Да уже взяла. Как и боль, которую усталость от поездки довела, кажется, до той стадии, что он её почти не замечал, да и не замечать способствовала неизбывная тревога. Новая неволя, только здесь он совсем один, и все связи со всем, что осталось своего, привычного, жизненно необходимого оборваны. Возможно ли выжить с этим, когда кажется, сей же момент можно умереть от тоски и чувства брошенности? Он проковылял к кровати, боль и усталость никак не позволяли оставаться на ногах, а разум не позволял принять это как своё, он неловко прилёг на краешек, сжался в комок, думая, как долго его могут не беспокоить, сможет ли он дать волю слезам. Как там отец и мама, сколько слёз им приходится прятать от охраны, стараясь не давать повода к подозрениям? Он думал об этом ещё в поезде - как они встретили первое утро без него? Как встретили второе? Что они представляют теперь о том, где их сын и что с ним? Господи, пусть представляют хорошее, пошли им прекрасные сны, пусть они улыбаются… А девочки? Где они сейчас, добрались ли уже до тех мест, где им надлежит жить? Сидят сейчас в таких же комнатках, утирая слёзы, которые никак нельзя удержать? Больше он волновался, как ни странно, за старших, за Олю и Таню. Маша и Анечка, с их весёлой неугомонной натурой, верно, легче справятся. А Таня ведь так привязана к матушке, каково ей сейчас… Да и Ольга, она так тяжело всё переживает. Где же они сейчас, как пережить, что не можешь передать им ни капли тепла и поддержки…

Теплота и уют понемногу согревали бывшего цесаревича, и мысли его стали очень вялыми, медлительными, словно им надоело роиться у него в голове, и они решили отдохнуть. И уже практически засыпая, он опять подумал о Никольском. Действительно, хочется надеяться, что они ещё увидятся достаточно скоро, либо что новая жизнь, это новое место и тот человек, заботам которого он теперь поручен, отвлекут его от этих непростых, будоражащих душу мыслей. Слишком хочется придти к какой-то определённости, к какому-то твёрдому знанию, мнению, однако сейчас это совершенно невозможно. Верно, оттого, в самом деле, что так резки и пугающи эти перемены, он готов сейчас скучать по каждой детали привычной, хоть и постылой до того жизни, и оттого кажется, что человек этот вовсе не злой, что не злой и Яков Михайлович, и вообще ни за что и ни на кого он не готов держать зла. Если б только можно было снова быть всем вместе, и не ждать для себя никакой опасности…


Он выпал из забытья от звука - скрипнула открывающаяся дверь. В неё просунулась любопытная, улыбающаяся старушечья голова, заставившая его сразу подскочить на постели в изумлении. В совершенно седые, собранные в пучок на затылке волосы был вплетён красный цветок, да и тёмные глаза этой, верно, не менее чем семидесятилетней женщины были задорны, искристы и даже, как ни странно такое говорить, кокетливы.

- Ох, извини, - старушка смутилась, - будить тебя не хотела… Отдыхай, я уже исчезла! Если не проголодался, конечно. А то обед через пять минут.

- Нет-нет, я не сплю… Ну, уже не сплю. Но больше и не хочу. Конечно, к обеду я непременно буду. Только… мне б переодеться, наверное, а лучше и помыться… Но у меня нет другой одежды.

- Нашёл проблему, - старушка прошла к шкафу и распахнула его, - а это что? Ну да, полки покуда почти пусты, это то, что у Ицхака взять можно было, потом-то уж купим, что надо… Я зашла, по правде - ну, кроме того, что посмотреть на тебя, спросить - любишь ли ты птичек? У меня в комнате две клетки с птичками, я как могу берегу их от Ицхаковых кошек, могу одну поставить у тебя. Можешь, конечно, присоединиться к клану кошатников, тогда будет, правда, посложнее… В общем, сейчас мне скажи - сможешь переодеться сам или позвать на помощь Аполлона Аристарховича? …Так, вот с сего момента и на будущее запомни - здесь стесняться просить помощи строжайше запрещено, как и утаивать что-либо о самочувствии. Аполлон Аристархович - врач, поэтому даже если у тебя всего лишь мизинец заболел или в носу засвербело - он должен об этом знать.

Алексей улыбнулся. Он уже косвенно понял, что в доме, кроме него и доктора, живёт и кто-то ещё, и этот факт его очень тревожил. Кто эти люди, как отнесутся к нему, перед скольки людьми ему придётся испытывать стыд за свой вынужденный обман и неловкость от того, что они, не родня ему и не домочадцы, вынуждены держать его рядом с собой и заботиться. Однако такое приветливое обращение от второго человеке в доме понемногу прогоняло мрачные мысли, и давало надежду, что его существование здесь будет весьма сносным, если уж счастливым ему, по понятным причинам, не бывать.

Аполлон Аристархович явился менее чем через минуту, и, помогая Алексею переодеться, повторил слова старушки, прибавив:

- Я, Антоша, тем здесь и занимаюсь, что изучаю редкие болезни крови. Потому-то, хотя для всех ты сирота Антоша, родства своего не знающий (они хоть ребята все разумные и порядочные, но меньше знают - крепче спят), мне ты родословие своё должен будешь в подробностях рассказать. В особенности, как ты понимаешь - кто из твоих родственников страдал той же, что и ты, болезнью. Ты ведь знаешь уже, что болезнь эта - наследственная, а законы её передачи требуется ещё изучить.

- По правде говоря, - вздохнул Алексей, - хотя родословное древо наше я вам обрисовать могу, однако не могу в точности сказать, кто из моих родственников болен так же… Ведь речь идёт о тех родственников, что живут не в России, сам я их не видел, а маменька с папенькой не любили говорить со мной о моей болезни. Я только знаю, что унаследована она по материнской линии, однако поражает исключительно мальчиков.

- Ну, не совсем всё же исключительно… Да, коляска у нас на дом, к сожалению, одна, и в настоящий момент в починке, но в некотором количестве имеются вот такие приспособления, - доктор протянул мальчику костыль с опорой для руки на вершине, - в случаях, когда боль не сильная, передвигаться поможет. В случае, когда боль сильная - следует оставаться в постели, принесём в постель и пищу, и судно, и книги или что-нибудь ещё для развлечения. Не геройствовать, договорились?


Так, опираясь на костыль одной рукой и поддерживаемый доктором под другую, Алексей и дошёл до столовой, где собрались уже все - за столом сидели четверо, включая уже знакомую ему старушку, высокая русая девушка в переднике разливала по тарелкам суп.

- Ну вот, друзья, поприветствуем Антона, нового члена нашей маленькой бодрой команды! - парень лет семнадцати, носатый и буйно кудрявый, начал подниматься, но сел обратно под строгим взглядом Аполлона Аристарховича, - сиди, Леви, все как-нибудь и так поймут, что ты вежливый! Знакомься, Антон, это Леви и его брат Ицхак, - Ицхак, прежний хозяин надетых на Алексее вещей, и, если верить выданным рекомендациям, любитель кошек, был младше брата лет на пять, в остальном же его точной копией, - это Миреле, - девушка с пышными медно-рыжими волосами, место рядом с которой предназначалось Алексею, улыбнулась и протянула руку… в пространство мимо Алексея, - да, Миреле повезло ещё менее, чем тебе. Помимо того, что она страдает той же болезнью, что и ты - что действительно крайне редко встречается у девочек - она ещё и ничего не видит. Ну, с Лилией Богумиловной вы уже, как понимаю, знакомы… И Анечка, моя верная, расторопная и сообразительная помощница.

Обед прошёл в весёлой, непринуждённой атмосфере - Ицхак, сидящий напротив Алексея, продолжал, несмотря на все увещевания Аполлона Аристарховича, болтать с набитым ртом:

- А ты сам откуда? Издалека, наверное? Мы с братом местные… Как окрепнешь достаточно, мы тебе Москву покажем. Если захочешь, кстати, можешь к нам переселиться. У нас комната большая, и втроём не тесно будет. А веселее уж точно. У нас три кошки! Мы научили их прыгать через обруч. Они невероятно умные!

- Вы их разбаловали, - вставила Лилия Богумиловна, - они врываются ко мне и терроризируют бедных кенаров, садятся вокруг клетки и смооотрят… Бедные птицы! Щеглы, хорошо, под потолком висят, надо и эту клетку подвесить, хотя она тяжеловата…

- У нас много глины для лепки, можем дать! Мы с Леви слепили вдвоём собор Василия Блаженного, почти похож… Так-то он больше любит фигурки зверей лепить, а я - автомобили… Пока, правда, только три - леплю больше по картинкам, гуляю-то редко… Если получится маленькие кисточки купить, то и покрасим. Если Леви сам всё не покрасит, он это прямо обожает…

- Леви ещё божественно играет, - проговорила с улыбкой Миреле, - он и со мной занимается. Аполлон Аристархович распорядился поставить второе пианино в моей комнате…

- Вы - играете? - поразился Алексей, краем глаза наблюдавший, и стыдившийся такой нескромности, хоть она и не может этого видеть, как она ест - медленно, однако же сама, безошибочно находя на столе все приборы и поднося ложку ко рту, - но… как?

- С трудом. Однако это возможно. Меня начал учить ещё дядя, мать просила его об этом, в надежде, что это поможет мне заработать на кусок хлеба… Всё же в музыке главное слышать, а не видеть.

- А слух у Миреле великолепнейший, - отозвался Леви, - она невероятно талантлива!

Девушка зарделась.


После того, как с едой было покончено, Анечка встала и разлила по большим стаканам ароматно благоухающий чай, а перед Леви, Миреле и Алексеем поставила так же маленькие чашечки с чем-то красным.

- Пейте-пейте, - кивнул Аполлон Аристархович, - не слишком вкусно, признаю, однако есть мнение, что при вашем недуге помогает употребление продуктов красного цвета. Возможно, это и изрядное преувеличение, однако это в любом случае витамины. Один мой друг обещал достать гранатов, они-то, думаю, понравятся вам больше…

Алексей пригубил чашечку. Свекольный сок…

- По крайней мере, я пока не знаю от него вреда…

- А я знаю, - проворчал Ицхак, - скорее, отличное средство от запора, но я ими не страдаю.

- А тебе никто и не предлагает. Что поделаешь, медицина тоже, как любая другая наука, идёт путём множества проб и ошибок. Ошибки в ней стоят жизни чаще, чем хотелось бы, однако это всё, что у нас есть. Проверять, отсеивать ложные убеждения… Например, до недавнего времени считалось делом обыкновенным прибегать к кровопусканию, когда надо и не надо. В вашем случае, как оказалось, совершенно не надо. Это не только бесполезно, но и вернейший способ убить пациента. На моих глазах умерло двое, кого лечили кровопусканием, и так же я слышал о множестве случаев… если точнее, я не слышал ни об одном случае, когда этот метод принёс бы пользу, а не вред.

- Множество случаев? - ахнул Алексей, - нас, с такимнедугом… так много?

Аполлон Аристархович развёл руками.

- Это как смотреть. Если в сравнении с людьми здоровыми - то, конечно, мало… Хотя здоровыми, строго говоря, правомочно называть едва ли много кого, каждый чем-нибудь, да страдает… Но я за свою жизнь узнал не менее чем о ста семьях, где так или иначе встречался этот недуг. Полагаю всё же, это совсем не мало. Позже я узнал, что по крайней мере часть из этих семей находилась друг с другом в родстве, хотя бы дальнем, это подтвердило догадку о наследственном характере болезни… Хотя и сейчас не все верят, что она наследуется, а не приобретается вследствие каких-либо проблем, осложнявших течение беременности матери.

- Вы намекаете, стало быть, что мы с Леви и Ицхаком состоим в родстве?

- О нет, ничего такого я не предполагаю. Вы слишком различной национальности. По-видимому, болезнь всё же имеет множество отдельных очагов возникновения, сходные описания встречаются в трудах лекарей с древнейших времён. Ну, Антоша, лекцию эту я остальному благородному собранию уже читал, и чтобы не прискучить, тебе, если захочешь, потом прочитаю отдельно. А сейчас, коль с трапезой все закончили, предлагаю тебе - по выбору вернуться в свою комнату или посидеть в гостиной со всеми, Ицхаку - помочь Анне убрать со стола, а я, с вашего позволения, удалюсь к себе, если хочу закончить сегодня перевод очередной главы… Однако беспокоить меня при острой необходимости не только разрешается, но и настоятельно рекомендуется! Любезная Лилия Богумиловна, позаботьтесь, пожалуйста, о детях!

- Охотнейше, - кивнула старушка.


========== 19 июля. Попутчики ==========


19 июля, Урал


Дороги по итогам прошедших дождей развезло, конечно, ожидаемо, поэтому эвакуируемый обоз растянулся на многие мили, и те, у кого были послабее лошади и потяжелее груз, порой теряли из виду уехавших далеко вперёд более везучих.

- Говорю тебе, не там повернул! - снова проворчал дед Егорий, - правее он, тракт, правее!

- Кой чёрт, может, и правее, - Головин спорить не стал, потому что устал дико, а это они, считай, ещё толком ничерта не проехали, - в этих ваших болотах сгинуть можно целым отрядом и концов не найдёшь…

Головин был не местный, название его родного села было дай бог выговорить, не то что запомнить, ясно только было, что жила его семья где-то в степях, и к таким пейзажам был непривычен до сих пор, хоть и наблюдал их уже третий год.

- Это ты болот не видел ещё… Так ты глазами-то смотрел бы, куда сворачиваешь-то! Это что, на тракт похоже, вот эта козья тропа?

- А чего, не дорога, что ли? Хоть не так разворочена, как там сейчас… Вон, ехал же здесь кто-то, колея-то свежая…

- Ага, только колея от грузовика…

Мария в эти перепалки и не вслушивалась особо, какое-то умиротворённо-дремотное состояние ею овладело. И опасность сбиться с дороги и заплутать казалась какой-то столь же далёкой и нереальной, как подступающие к оставшемуся за спиной городу белогвардейские войска. Они далеко, они за спиной, они только часть ночного кошмара, который отступил, хоть и нехотя, с лучами рассвета… Погода не ахти - зябкая морось висит в воздухе, на ветру вовсе пробирает до костей. Мария поплотнее кутала сопящего и причмокивающего во сне Егорушку, стараясь при том не разбудить привалившуюся к ней и тоже прикорнувшую названную младшую сестрёнку. Девочка недолго дичилась её, привыкла, это тоже грело неимоверно. Славная такая девочка, Мария всё мечтала, что расчешет её спутанные русые кудряшки, повяжет в них красивую ленту… Эх, один бы хотя бы простенький браслетик если б захватить - она б продала его, сколько б можно было красивых лент купить, и на платья обеим сестрёнкам красивой материи, и старухе-бабке… Хотя что тут глупости говорить, первее надо б было деду шапку хорошую, вместо этой - выглядит дохлятиной и пахнет соответственно, и сапоги и ему и бабке, да и брату обувку получше бы - он свои сапоги младшему отдал, с того они падают, а сам едва не босой, в ботинках с отошедшей подошвой… Жаль, нельзя было. И маленького браслетика нельзя. Попадутся с этим - кто их спасёт? И незачем, и поделом бы было…

Пашка сидел с ними, сзади, дремал, приткнувшись в щель между мешками. Сколько ж это он ночей не спал? А Ваньке и совсем сейчас не до сна, он среди тех, кто остался для обороны. Может быть, они уже вышли навстречу первым отрядам подступающих белочехов… Нет, страшно за Ваньку опять же не было, почему-то не было, никакого опасения, что он может погибнуть - и речи о том быть не могло, только печаль, сколько ещё ему предстоит трудов и тревог… Пашка, верно, сколько их поторапливал, что уезжать пора, столько и сам внутри себя сердился - не больше и ему хотелось покидать город. Сколько было разговоров, что белые вот-вот нагрянут - вот, видать, и приелись, прошла первая паника, уже храбрились - да чёрта лысого они войдут, развернутся на подступах, как отряды обороны вдали увидят, и вот Пашке тоже хотелось быть в таком отряде обороны, чтобы лично видеть, как сверкать их пятки в пыли будут. А приходилось ехать в обозах, вывозивших из города несколько семей рабочих со сталелитейного завода - у кого отцы или деды ещё до революции в активистах значились, тем с вражескими силами встречаться совсем не улыбалось. Ну, вот под такую-то песню и вывезли семью Трифоновых, пустив домысел, что покойный Прохор тоже каким-то активистом был, хотя было это некоторым преувеличением. И хоть и не хотелось Марии оставлять дом, в котором только-только чистоту и красоту навела, а понимала, что необходимо. Всё же лучше на авось где-нибудь подальше надеяться - может, и не опознают её никто из захватчиков, а шальную пулю схлопотать всегда не исключён вариант.

- Ничего и не дрянная дорога, вон, какой хороший мосток из шпал наведён. Проедем…

- Куда проедем-то? Говорю ж, на тракт выворачивать надо, не обогнёшь ты тут эту гать, как ни старайся.


Лошади вдруг беспокойно заржали и встали, крутя головами и фыркая. Сонно завозилась, протирая глазёнки, Матрёнушка, заозиралась и Мария - что-то тревожное повеяло вдруг в воздухе. Болота… не даром люди их не любят, и каких только страшных историй не рассказывают о них. Белый день сейчас, конечно, самое неподходящее для разгула нечисти время, однако словно завис, дрожа, сырой горьковатый воздух, словно смотрит на них из каждого просвета между сосёнками и берёзками, которые словно не по воле ветра качают тощими ветвями, а по своему почину, вернее - некой единой неведомой силы, грозно так, многозначительно… Не живым его хочется назвать, конечно, вовсе даже не живым. В кладбищенской ночной жути больше жизни… Сорвалась с ближайшей маковки ворона, полетела, каркая, куда-то за тёмные вершины в серое пасмурное небо. Старая Олёна истово закрестилась.

- Поедем-ка отсюда, мил человек… Нехорошее место. Вон, и лошади встали.

- И впрямь разворачивайся, - поддакнул и Егорий, - оно бабку-то слушать нечего, ей везде черти мерещатся, но ведь увязнем же здесь…

- Да чёрт с вами, разворачиваться так разворачиваться… Чего сами за вожжи не брались, раз умные такие?

Пашка перебрался ближе, приобнял, опрокидывая себе на грудь.

- Ты чего дрожишь, Маруся? Мальца вон перепугала…

- Не знаю. Ворона это проклятая, верно, перепугала и меня, и его… Нервы это всё и глупости. Только правда… нехорошо тут как-то, и сон мне сразу вспомнился, что ту ночь снился…

Ожидала, что рассердится, ну или разворчится хотя бы на эту глупую суеверность. Но не рассердился и ворчать не стал. Не такой он, Пашка, чтоб даже сам усталый, измотанный, света белого уже не видящий, раздражению на кого-то поддавался.

- Ну, это всё и не странно совсем, положим. Как-то оно последние деньки для всех нас нелёгкими были, и для тебя тоже. Вот отъедем подальше от неспокойных этих мест, отряхнёмся, успокоимся - и все страхи у тебя пройдут. Что за родителей вся тревожишься - это понятно… Ты помолись, и полегче станет, а там и некогда тревожиться, на новом месте обустраиваться надо.

- Паш, ты это… серьёзно?

- Что, про молитву-то? Ну… это я тебя в пустых измышлениях укреплять, конечно, не намерен. Однако ж всему своё время. Враз веру оставляют и к правильным убеждениям единицы приходят всё же, а для большинства это путь трудный. Я вот, например, не меньше чем год маялся. Но своим чередом, если уж оно началось, понимание и прозрение, то всё равно произойдёт и завершится. Как и революция наша - она не в один день делалась, а делается и по сей день. Молитва - это ведь что такое? Это не способ другому человеку помочь, ты до него своей молитвой не достанешь, а способ себе самому помочь. Когда объективно и по существу ничем вообще помочь не можешь, а беспомощность она человеку вообще хуже ножа, то и молишься, как бы жалобу свою и надежды свои изливаешь. Тут полезнее на мой взгляд кому другому выговориться, но не можешь - так пусть внутри себя. Тебе сейчас это облегчение какое-то - так молись. Просто помни, что молитва - дело не вредное, однако и пользы не несёт никакой.

- Что ж ты безбожник-то такой, Пашка… Нешто полагаешь, бог тебя обидел чем?

Павел улыбнулся - улыбнулись и глаза его, красные, невыспавшиеся, своим синим светом сейчас неласковое серое небо заменяющие.

- Не, ничем не обидел. У других вот бывало - в вере разочаровывались, когда за мать больную молились, а бог не спас, или отца несправедливо осудили, на каторгу сослали - а бог неправедных судей не покарал, так и прожили до старости в сытости и неге, без всякого для богобоязненного люда урока… У меня ничего такого не было. Просто… я не в бессилии бога уверился, а в силах своих собственных. Понял, что как в мире делается, понял, и почему люди в церковь ходят. И увидел, что пустое это. В своё время и ты увидишь.


19 июля, Москва


- Это скверно, конечно, когда родства своего не знаешь, - покачал головой Ицхак, - ты даже не знаешь, сирота ты полный или подкидыш-отказник? В смысле, живы ли родители?

Алексей запнулся, судорожно вспоминая, до чего в плане проработки легенды договорились вчера с Аполлоном Аристарховичем, но Ицхак не требовал, оказалось, немедленного ответа:

- Потому что если они где-нибудь живы, это б было очень хорошо их разыскать, хоть и большая это, конечно, проблема… Ведь у них могут быть другие дети, и при том здоровые, и они могли бы быть тебе полезны… Нам с Леви в этом плане всё же повезло несказанно.

Они сидели в гостиной - небольшой, уютно обставленной комнате, куда выходили двери комнат Миреле и Лилии Богумиловны. Последняя иногда с улыбкой называла гостиную «младшим кабинетом», потому что всё свободное пространство у стен занимали шкафы с книгами. Что и говорить, все потребные книги в кабинете Аполлона Аристарховича и его спальне не поместились бы, их и так там было столько, что Лилия Богумиловна долго ворчала каждый раз, делая там уборку - перекладывать огромные стопки, стоящие на столах и прямо на полу было трудом в чём-то даже каторжным, но «плюнуть на это» и подмести-помыть ограниченный пятачок свободного пространства между ними, как уговаривал доктор, старушка не соглашалась никогда - уборка так уж уборка, она ничего не привыкла делать наполовину. Кроме книжных шкафов, в гостиной стояли три кресла-близнеца, журнальный столик, ещё один столик с граммофоном, низкий диванчик. Стояло раньше пианино, теперь перемещено в комнату Миреле - когда она играет, в гостиной всё равно прекрасно слышно.

- Я не думаю, что они могли бы мне помочь и тем более что правомочно б было их об этом просить, - нашёлся наконец с ответом Алексей, - потому что как полагаю, достатка они низкого и жизнь их и без того нелёгкая, и я вовсе не сужу их за то, что от меня отказались.


Трудно врать. Ему и прежде, конечно, врать случалось, да разве такой грех не бывал хотя бы раз в жизни каждого мальчишки, однако никогда прежде так многое не зависело от того, насколько хорошо и убедительно он соврёт. И ещё тяжелее было от того, что стыдно было врать Ицхаку, который, как чувствовалось, по крайней мере, Алексею, был с ним всегда честен.

- Это-то понятно, - кивнул тот, - однако и я не про денежную помощь. Аполлон Аристархович нас без всякой платы держит, денег он лучше у богатеев каких-нибудь выпросит, пусть в кои веки за хорошее дело отдадут, а пользу они могли б тебе дать непосредственную, дав свою кровь.

- Кровь? - Алексей так и подпрыгнул в кресле в неописуемом шоке.

Миреле, хоть не видела выражения его лица, рассмеялась - хватало, верно, и интонаций.

- Кажется, Ицхак, записали нас с тобой в упыри… Ой, прости, тебя-то не за что. Видишь ли, Антоша, среди средств помочь больным, собственная кровь которых с нормальными своими обязанностями не справляется, есть такое, как переливание крови. От больного здоровому. Не через рот, нет, в этом пользы нет, а через иглу и трубку, из жилы в жилу. У этого метода и сейчас, кажется, больше противников, чем сторонников, однако ж многим, говорят, он спас жизнь. Не меньше, правда, говорят, и погубил. Тут свой фокус в том, что кровь можно переливать не любому и не любую. Чем-то она различается, и если влить человеку не ту кровь, он умрёт. Я сама в этом мало понимаю, только то, что рассказывает Аполлон Аристархович, хотела б понимать больше… Ты никогда не задумывался, как сложно и таинственно всё, что связано с кровью? Наверное, не задумывался, русские об этом тогда только говорят, когда по какой-либо причине своей кровью гордятся особенно. Мы - другое дело… Вот если подумать - чья кровь течёт в ребёнке, отца или матери? С одной стороны, вроде - матери, ведь он в её теле развивается и через него её кровь течёт… С другой - брата по отцу ведь называют единокровным! Похож бывает ребёнок больше на отца или на мать, или вообще на деда… Кровь и всё, что она в себе несёт, наследуется как-то странно, и Аполлон Аристархович надеется это как-то понять. Пока он только предположил, что для переливания больше всего подходит кровь самых близких родственников, братьев или сестёр, которые были бы при том здоровы, однако и это не всегда так.

Ицхак хмуро потёр ладонями смуглое, серьёзное лицо.

- Вообще-то, это грех большой, то, что мы это делаем. Но я уже, по правде, о многом не знаю, что грех, а что…

- Жить не грех, - изрекла Миреле, - это не праздное потребление крови, когда ты можешь этого не делать, если мы в бою готовы отдать свою кровь за брата, просто пролив её на землю, то отдать её действительно для жизни - и оправданно, и священно.

- Ты, Миреле, не раввин, и…

- Вас обрезать не стали, вы и так исключение. Что, разве сильно жить не рады?


Миреле вышла, отправилась на кухню помочь Лилии Богумиловне в готовке ужина, Ицхак долго ещё сидел, глядя перед собой в одну точку, Алексей смотрел на него и думал, что хоть годами Ицхак несколько его и младше, однако кажется почему-то старше.

- Невесело, конечно, быть исключением… Однако так решили, и оспаривать не стал бы. Леви так это точно жизнь спасло, мне не знаю…

- Вас только двое? Или есть и ещё братья и сёстры? - решился спросить Алексей.

- Только двое. Были два старших брата. Умерли… Десяти дней один и двенадцати другой. Потому нас обрезать и не стали - есть закон такой, хотя о нём не все знают. У меня болезнь так и не проявилась потом, но обрезать всё равно не стали - мало ли… Я теперь могу давать кровь для Леви. Были б ещё, быть может, но отец вскоре после моего рождения умер, он был уже не молод тогда…

- А мать? Как же она решилась отпустить от себя сразу вас обоих?

- А мать… умерла тоже. Погибла. При погроме.

- При… чём?

- Ты что такое погром не знаешь, что ли? Врываются в дом, всех убивают, поджигают…

- Кто? За что?

- За то, что евреи. Мать дверь снаружи загораживала, пока мы с братом из окна выбирались. К Аполлону Аристарховичу побежали, знали, что он поможет… У него уже несколько пряталось, к нему стучались, он не открыл… Это не здесь мы, конечно, жили ещё…

Алексей потряс головой. Смутно оформлялось и прояснялось нечто, что слышал он и прежде, конечно, в обрывках разговоров, и тогда просто не мог понять, и непонятое, оно потом долго беспокоило, неясно садня, как мелкий осколок - острый, неприятный и непонятно, чему прежде принадлежащий. Теперь было ясно - картине мира. Чем больше Алексей встречал таких вот разрозненных осколков, тем более подозревал, что цельная картина не больно будет симпатична…

- Потом иногда спрашивали нас, как мы могли спокойно убежать, зная, что там нашу мать убьют, и деда с бабкой, всех… Ну, не меня спрашивали, я-то совсем мал был, брата… Ну и не в том даже дело, что мы могли… Правда в том, что если близкие друг за друга жизнь отдать готовы, то они этой жизнью будут перебрасываться, как горящим угольком, пока один кто-то не решится взять… В этом две стороны потому что - ты, умирая за кого-то, счастлив, что он живёт… а он? Но вот мы знали, как для нашей матери важно нас спасти, поэтому бежали со всех сил, какие в нас таких нашлись - во мне, мелком, и в нём, больном… Поэтому грех там или не грех, а мы оба должны жить, сколько только будет возможно…


========== 21 июля. Брошка ==========


21 июля, Урал


-Глянь-ка, Марусь, что покажу, - сказал Пашка, когда они отошли достаточно далеко от всех зданий и уже никто не мог бы их подслушивать, - может, опознаешь?

Мария вгляделась в лежащую на его ладони золотистую бляшку с голубым камушком в середине.

- Брошка… Похожа на одну Ольгину брошку, я давно её, правда, на ней не видела… Может, и не она… А откуда это?

- Летемин перед отъездом отдал. Он мне должен был, а отдать не имел, чем, вот эту штуку отдал, сказал - дорогая… Говорил, что нашёл, врёт скорее всего, спёр… Я хотел, понятно, сразу пойти сообщить, сама понимаешь… А потом подумал - не умно… Ведь тогда сразу что? Обратятся к твоим, в смысле, ладно б к родителям, а то к этим вроде как сёстрам - ну, чтоб опознали, чья… А они не опознают, они ж эту брошку в глаза не видели. Ну и зачем, лишнее внимание, одно за одно… и как бы чего совершенно лишнего не вышло из-за брошки этой дурацкой. Лучше, подумал, тебе отдам, ты уж сама решишь, что с нею делать.

Мария задумчиво провела пальцем по оправе.

- С одной стороны, вроде как, не знаешь, как и благодарить - всё же мелкая, а память… А с другой - ведь и мне её держать не безопасно, не дай бог, кто увидит и начнёт дознаваться… Зря разве строго запретили даже мелкий браслетик или перстенёк брать.

Красноармеец пожал плечами, с противоречивыми чувствами рассматривая эту мелкую, мирную вещицу, таящую в себе при том такую нереальную, несоотносимую с её видом опасность. В истории о проклятых украшениях из разбойничьих кладах он разве что ребёнком верил, а тут - разве, по сути, не что-то подобное?

- Ну, может, всё ж не такая она опознаваемая? Вензель на ней, гравировка какая-нибудь есть? Если нет, так может, всё ж такая и у какой-нибудь ещё богатой девушки могла б быть?

- Да ведь богатой-то девушкой мне тоже нельзя быть, - улыбнулась бывшая царевна, - а мне, какая я по нашей сказке есть, не то что эта брошка, а вот такой её кусочек не по ранжиру!

- Ну, прямо совсем невесело… Может быть, правильней было тогда выкинуть её где-нибудь по дороге?


- Подожди… - вспомнились собственные мысли недавнего времени, - если уж она к тебе попала, так само по себе это, наверное, не зря. Вот что, нужно её продать. Это самое правильное, и с рук сбудем подозрительную вещь, и деньги не лишние будут… Брошка Ольгина, конечно, но поди, это она мне простит. У неё таких брошек ещё видимо-невидимо. Ну или, если захочет, какую-нибудь свою подарю. Всё равно сейчас-то ей эта брошка самой без надобности.

- Только продавать-то тогда тоже нужно осторожно, чтоб подозрений не вызвать к себе, не кому попало, то есть… Она стоит-то много, небось?

- Сколько она стоит, - рассмеялась Мария, - за столько мы продать едва ли сможем, это ещё не найдёшь такого покупателя. К счастью, смотрится она не слишком вычурно, простая довольно с виду-то…

- Неужто так много? Тыщу, что ли?

- Эх, «тыщу»… Ну, самое дорогое в ней камушек. Можно, например, камушек отколупать и продать их раздельно, камушек и оправу, тогда опознать труднее…

- Это и продавать тогда ещё вопрос, кому… Мне, думаю, неразумно - заметут сразу, заподозрят, что украл… А тебе можно сказать, что прислуживала у какой-нибудь богатой дамы и она тебе эту штуку на прощание подарила. Ну и да, так изобразить, что ты истинной её цены не знаешь. Тут хоть обидно, но надо так - жадность всё дело сгубит, деньги жизни не стоят. Но и деньги не лишне бы, да. Если здесь останемся, можно дом купить, корову… Ты если коров боишься, то бабка-то тебя научит… Свадьбу, опять же, будет, на что сыграть…

- Свадьбу, Паша?

- Ну, с пышностью опять же не выйдет, и у меня половина друзей на фронте, и у тебя… вон… Однако ж если будем ждать спокойного времени, так и не дождаться можем. Меня, может, завтра снова на фронт отправят и там убьют?

- Пашка, прекрати.

- А чего? Я, конечно, когда отбывал, мне на вопрос, когда обратно, командир только рукой махнул… Понимаю, не до меня тут вообще… Но ведь мало ли. Вон я там купола, кажется, вижу? Можем зайти, справиться насчёт этого вопроса?

Тут уж Мария слов не нашла, а только обалдело смотрела на Пашку.

- Нет, мне-то оно не позарез, мне расписаться главное. Но тебе-то, как понимаю… Да и твои, поди, не поймут иначе, скажут - несерьёзный… Я имею в виду - эти твои… Я ж и подарки взял, чтоб не с пустыми руками свататься идти, а на это, между прочим, ушла почти вся наличность. С теми-то твоими, конечно, уж не знаю, что делать будем… Только и надеяться, что матушку вашу, извиняюсь за такие слова, Кондратий от таких новостей не приобнимет. Но тут уж извините, право имею… Это по-доброму только нас двоих дело, и поскольку обществу нашему быть бесклассовым, то тут больше нет преград, кому на ком жениться, пусть уж поверят, что нет мне в этом престижу, как нет и позора.


Мария засмеялась, потянула Пашку за ворот гимнастёрки.

- Нравятся мне твои рассуждения… Только чего ж тогда про сватовство к «этим моим» заговорил?

Пашка обнял её, приподнимая и кружа в объятьях.

- По честному, конечно, дело это совсем не нужное, ну, не необходимое уж. Пойти и хоть сейчас расписаться - для этого они не нужны. Это я так, для миру, чтоб не думали, что я их не уважаю совсем. Они всё ж люди не совсем ещё сознательные и немного ещё в старых порядках, для них это вот - порядочность… А мне с ними жить, получается, потому как пока мы это ещё к моим-то сможем вернуться… Да вообще и разницы нет, где жить, просто пока тебе здесь же жить определено, и я тут своевольничать не посмею… Ну и, я и к «тем твоим» пошёл бы, но сама ж знаешь, невозможно это пока что… Дождёмся сообщения, что Екатеринбург отбили и нам вернуться можно - так прямо сразу…

Мария аж зажмурилась, представив ненадолго это сватовство - вот ценнее зрелища в её жизни не было б…

- Сумасшедший ты, Пашка…

- Как есть сумасшедший. Так что уж прости. Ждать больше не хочу, мне важно, чтоб определённость была. Если под пулями буду помнить, что дома меня жена ждёт - так меня, поди, и пули старательнее обходить будут.

Царевна спрятала зардевшееся лицо на груди своего солдата. Смешной, такой смешной… Такой разумный, рассудительный вроде, и такая наивная вера, что мужа у жены смерть вернее не посмеет отнять, чем жениха у невесты. Но сумасшествие заразным бывает. С одной стороны, вроде как, они как дети малые себя ведут… С другой стороны - про семейную жизнь ведь, не про одну только любовь речь. Пашка столько ей твердил, что революция для того и была, чтоб всем свободу дать, так вот и она теперь свободная, обычная гражданка, и замуж может выйти, когда и за кого пожелает… И если подумать - хоть и страшно немного, что Пашке может за такую дерзость тоже по шапке прилететь, но с другой стороны, не хотели б этого совсем - не послали б его с нею - то это хорошо даже… Это ведь своего рода защита ей, неравный брак - и больше она ничему ни для кого не наследница. Ну, а матушка… покричит и поймёт. Если не на словах своей дочери счастья хочет, то поймёт. С ближайшего кривенького деревца вдруг с хриплым карканьем сорвалась ворона, пронеслась низко, едва голову не задев, и словно пахнуло горьким, нехорошим воздухом того болота, где они чуть не увязли… Мария замахнулась на неё: кыш, проклятая. Не порти. Да в самом деле, тут Пашка прав, вера верой, а суевериям в жизни точно не место, от этого-то избавляться надо. Просто птица, сидеть ей на ветке надоело, вот и спорхнула. Никакого дурного знака. Хватит дурного.


Мария стала первой из сестёр, кто устроил свою личную жизнь. В ту же неделю они продали злополучную брошку - очень удачно, местному попу. Поп, чувствовала Мария, сперва хотел выпросить вещицу просто в дар церкви, но приглядевшись, решил, что запрошенных за неё денег ему отдать не жаль. А ну как молодые пойдут, продадут её где в другом месте… Поженились они в начале августа, потом у них было лучшее в мире свадебное путешествие - в ближайшую деревню на помощь в уборке урожая, потом нашли и постоянную работу в городе, отдали в школу братишек и старшую из сестрёнок, и даже на нехитрое хозяйство находилось время…


========== Июль-конец 1918, Ольга ==========


Вот от этих пор особенно простите меня, новгородцы и сыктывкарцы, если таковые среди читателей случайно окажутся)) Ибо что нашёл, то нашёл, с тем и работаю, поэтому неточностей, допущений и откровенного вымысла будет много… Ежели кому-то будет, где поправить и что добавить - выслушаю с радостью)


Июль - конец 1918 года, Нижний Новгород


В городе был мир, но не было покоя. Мир был понятием условным - в городе не слышно было грохота далёких боёв, но война была рядом. Биение её неистового злого сердца хоть и не заглушало стука собственного, но было слишком близко, ощущалось слишком явственно, рождая поминутно тягостную дрожь, болезненное ощущение зыбкости, иллюзорности безопасности. Эти мысли не забирали покой полностью, но они всечасно напоминали, насколько он не вечен.

Аделаида Васильевна ежедневно изучала новости с фронтов - какие доходили. Она не имела политических предпочтений, не желала с определённостью победы той или другой стороне, она просто хотела, чтобы этот кошмар поскорее закончился. Фёдор Васильевич политические предпочтения имел, но предпочитал о них не распространяться - не столько потому, что опасался возможных последствий, сколько потому, что считал болтовню пустым и вредным делом. Себя он считал человеком слишком мелким, чтобы сколько-нибудь качественно влиять на судьбы страны. Аделаида Васильевна с дочерью и единственной служанкой так и остались в его доме - он сумел настоять. Совершенно нет никакого резона покупать отдельный дом, когда в его доме есть пустующие комнаты, тем более что сейчас как раз такие времена, когда семье лучше держаться вместе. Аделаида Васильевна подумала и сдалась - здоровье, несмотря на нестарый ещё возраст, не внушало ей радужных надежд, и вести хозяйство, даже самое скромное, было бы затруднительно… Ольга позже думала, как сильно влиял на принятие окончательного решения единственный сын Фёдора Васильевича Андрей.


Андрею было около тридцати, он был весьма хорош собой, удавшись лицом в большей мере в свою покойную мать, но при том имея в волнах сочных, старинного золота кудрей и рисунке бровей некоторое парадоксальное сходство с Ольгой, что заставляло Аделаиду и Фёдора умилённо вздыхать, глядя на склонённые рядом головы их детей. Будучи демобилизован после ранения ещё в самом начале войны, Андрей применил себя, как считал и он сам, и отец, с пользой не меньшей, трудясь инженером на «Нижегородском теплоходе». В свободное время он был одним из центров притяжения местного «благородного общества», собирая в доме отца, пустующем и тихом после смерти его матери и сестры, скончавшихся в один год от чахотки, любителей музыки и литературы. Игрались избранные произведения - при чём репертуар был достаточно широкий, иногда устраивались танцы - балами это назвать, конечно, в полной мере было нельзя, либо же просто играли в карты, пили чай и вели разговоры об искусстве. Сам Андрей превосходно играл на рояле и немного пел, стесняясь сорванного после тяжёлой простуды голоса, сочинял стихи, но читал их редко, только если к хору упрашивающих барышень присоединялся какой-нибудь достаточно солидный мужской голос - ибо похвалу из женских уст Андрей понимал исключительно как лесть, его, автора, расхолаживающую, сам рисовать не умел, но в живописи разбирался превосходно. Так же увлекался он фотографией, и в этом деле имел успехи. Это было первое, на чём сошлись они с Ольгой - он был приятно удивлён, встретив в её лице девушку, интерес которой простирался дальше желания быть запечатлённой на фотоснимке, которая с удовольствием фотографировала сама и более того - знала весь процесс обработки плёнки и фотопечати. Отныне маленькая комнатка с наглухо задёрнутыми плотной чёрной материей окнами перестала быть безраздельно его царством.

- Я удивлён, однако же, что при этом у вас так мало собственных снимков, - сказал однажды он.

- Это прискорбно, но естественно, - пожала плечами Ольга, внутри себя горя стыдом за свои следующие слова, - ведь снимала в основном я.

Та коллекция снимков дома в Омске, сада и некоторых городских видов, которую Ольга теперь выдавала за свою, частью была сделана сослуживцем покойного Савелия Игнатьевича, частью подарена ещё одним знакомым семье фотографом. Снимки настоящей Ирины, действительно немногочисленные, Аделаида Васильевна уничтожить, разумеется, не решилась бы, но спрятала достаточно надёжно от посторонних глаз. Миру было явлено лишь несколько - и только два из них были подлинными, при чём на одном не видно было Ирининого лица, там она была склонившейся над отцовской могилой в годовщину его смерти, второй же качества был такого, что при желании молодой девушке на нём можно было приписать любые черты. Ольга с улыбкой вспоминала историю трёх других - среди них несомненным шедевром был тот, что считался первым семейным снимком, где вся маленькая семья была заснята на фоне светлой стены гостиной, торжественно сидящими на стульях с высокой спинкой - родители по краям и юная Ирина в середине. На втором Ирина уже отдельно с покойным отцом, тогда уже сильно болеющим, он положил обе руки ей на плечи. На третьем Ирина у рояля, в пол-оборота к объективу. Ольга многократно, за время дороги, брала в руки эти снимки, вглядывалась в них и пыталась постичь, как же такое возможно было сделать. Даже зная стопроцентно, что снимки поддельны, она готова была сама поверить, что когда-то была знакома с покойным господином с круглым, несколько безвольным, тронутым муками болезни лицом, и бывала в этой гостиной со светлыми обоями, цвет которых она знала лишь по рассказам Аделаиды Васильевны. В день их отъезда, невероятно счастливый, что успел, прибежал мальчик-посыльный и принёс в свёртке эти три снимка.

- Просто, понимаете, там подумали - с остальными ладно, там семьи попроще, а тут если фотокарточек не будет - это странно. Ну вот, ваши обе матери дали снимки, ваши и настоящей Ирины…

Он искренне насладился шоком - и её, и Аделаиды Васильевны, и охотнейше объяснил - как вырезали, приклеивали, переснимали, ретушировали, чтоб незаметно было вклейку, потому что, во-первых, и самому хотелось похвастаться, потому что тоже ведь помогал, пальцы-то у него тоньше, ловчее для такой ювелирной работы, и потому что под эту беседу попутно употребил ватрушку и три пряника. Ну, фото как раз удачно подобрали, одной размерности, и свет одинаково падал… Яков Михайлович среди всего прочего в своей бурной жизни держал фотомастерскую, и дело это для него хоть не рядовое, но посильное…

И пока Андрей восторгался собственно фотографиями «кузины», «кузина» мучилась от зависти и мечтала когда-нибудь научиться таким же фокусам.


Второе, на чём они сошлись - то, что она с неподдельным интересом слушала его рассказы о его работе, обнаруживая свой интерес не одними только кивками, но и вопросами, умными и к месту. И потом сами уже не могли точно сказать, кому из них пришло в голову - ему предложить или ей спросить, о работе в конторе на том же заводе. Это само собой вывелось в их разговоре и озвученное, не очень-то удивило. Прежде Ольга не могла сказать, чтоб её особо тянуло в какой-нибудь работе, сейчас же, как ни хороша и комфортна была её жизнь - она скучала. В самом деле, не на что было жаловаться - Аделаида Васильевна была с нею мила и нежна, Фёдор Васильевич предупредителен и любезен, в собираемом Андреем тёплом и приятном обществе она была встречена с интересом и приятием, и в воскресных прогулках по городу ей охотно составляли компанию новые подруги - Ксения и Наталья, две смешливые, кокетливые девушки младше Ольгиных лет, которых подработка уроками в начальной школе не слишком стесняла в приятном времяпрепровождении, да и книг, на худой конец, интересных хватало, к её распоряжению была библиотека «дяди» и его покойной жены - ей было этого мало. Вероятно, думала она, так долго голодавший не может потом наесться и с жадностью смотрит на еду, даже когда сыт - первое время, когда она всё не могла до конца поверить в возвращённую ей, пусть и таким странным образом, свободу, и каждое утро опасалась, открыв глаза, увидеть себя в их комнате в Екатеринбурге и утешиться лишь тем, чтоб похвастаться перед сёстрами таким удивительным сном, ею владела необыкновенная эйфория, она чувствовала непрерывный восторг и от обстановки вокруг, и от приветствий приёмной семьи, совместных завтраков с ними, и от дома - небольшого, скромного и такого милого в каждой детали - рисунке обоев, потёртой обивке мебели, скрипе ступенек, приглушённом покрывающей их мягкой дорожкой - этот восторг и спустя месяц и два не делся никуда, однако теперь, как разгоревшееся пламя, требовал новой пищи. Андрей не мог, конечно, предполагать о причинах её настроений, однако поддерживал её во всех желаниях - посетить ли вместе в театр, пусть и ставится там сейчас «невесть что», сходить ли посмотреть на законченную два года назад старообрядческую церковь и навестить могилы родственников, или любоваться не менее часа, как плывут по Волге выпущенные его заводом суда.

Часто бывает, как что-то замечают и озвучивают люди как будто даже посторонние - так приятель Андрея по училищу Коля Негодин, только пару раз с приезда омской родни бывавший у него в гостях, сказал:

- Твой отец, Андрейка, вроде бы, конечно, мудро рассуждал, всеми силами препятствуя для тебя ранней женитьбе… Однако возможно, лучше б он попустил тебе жениться на твоей первой юношеской влюблённости, потому что теперь ты, чего доброго, не женишься вовсе. Потому что явственно предпочитаешь всем девушкам нашего города общество своей кузины.


Он имел в виду, конечно, что Андрей, теперь ценящий, помимо красоты и обаяния, в большей мере развитый ум и способность понимать и разделять его мысли, теперь избалован такой общностью интересов, которую нашёл в своей кузине, но Андрей после этого разговора долго ходил хмурым.

И поскольку, хоть у него и не было недостатков в друзьях, в искренности которых он не сомневался, главным доверенным лицом у него был его отец, то ему первому он и озвучил то, что тяжким грузом лежало на его сердце уже точно больше месяца. Разговора этого он не планировал специально, однако неверным было бы сказать, что не хотел. Мучительно ища подходящие слова, он был счастлив, когда отец сам спросил о причинах его угнетённого состояния, принудив таким образом дать ответ сейчас, без дальнейших тягостных раздумий, так, как есть на духу.

- Я никогда до этих пор, что бы со мной ни происходило, не считал, что у меня есть основания считать жизнь несправедливой и немилосердной ко мне. И война, и тяжёлые для нашей семьи времена, когда мы лишились матушки и Анечки - всё это то, что постигает многие семьи, что неизбежно несёт жизнь, мы должны быть к этому готовы, в этом нет особой злокозненности судьбы… Однако сейчас я не могу сказать иначе. Зачем она мне сестра? Или зачем, если уж так, либо я не знал её с самого своего детства, чтоб привыкнуть не воспринимать иначе, чем сестру, либо не знал вовсе никогда, только и слыша, что в Омске у меня есть сестра, но никогда не теряя из-за этого покоя? Зачем так нужно было, чтобы теперь, увидев её во всём великолепии юности, в совершенном расцвете женской красоты и многочисленных добродетелей, я тщетно напоминал себе, что она по крови мне родня, но сердце, поздно восприняв эту установку разума, уже не желает этому подчиняться…

Фёдор Васильевич грустно покачал головой.

- Значит, я был прав…

Андрей резко отвернулся, не желая, чтоб отец видел, как он остервенело кусает губы, как мало его лицо выражает воли, способности владеть своими страстями.

- Так значит, я потерял над собой власть настолько, что это уже со стороны заметно…

- Сынок, отцу всё же позволь видеть больше, чем видят остальные. Для родителя движения души его детей не должны быть тайной, если он хороший родитель. Как видишь, я не собираюсь тебя распекать, тем более что достаточно ты казнишь себя сам - пожалуй, излишне даже… Я не желаю усугублять твоё состояние хотя бы уже потому, что не сомневаюсь, что выход из этого будет и могу только желать, чтобы наступил поскорее… Увы, не приблизить… Это чувство, мучающее тебя, не будет мучить тебя вечно, и не потому только, что оно противоестественно, а потому, что такие чувства, проходя в жизни человека легко и мимолётно, всегда оставляют его. Оставляют в добром душевном здравии и не ломают жизни, воли… Умом ты, сын мой, конечно, зрел, а вот сердцем нет. Сердцем ты дитя, и испытываешь сейчас детское чувство, потому что не можешь позволить себе испытать чувство зрелое, потому что, по юности и ранимости твоей души, не можешь открыться миру внешнему, привязываясь сердцем только к миру семейному, которому достаточно доверяешь, и любви ищешь только здесь…

- Если бы только она не была мне родственницей… Жизнь вновь обрела бы свой естественный, неискажённый вид, где вовсе не было бы несправедливостью то, что она не отвечает мне взаимностью… Это было бы если уж мукой - то мукой оправданной, имеющей место и право под солнцем, а не кошмаром, разрушающим изнутри… Если бы только она не была мне сестрой, я не имел бы больше, чего желать…


Если он полагал в наивности своей, что кузине ничего не известно о его чувствах, то этой наивности недолго оставалось существовать. Ольга ровно потому не могла о них не знать, что такая же буря чувств творилась в её собственном сердце, а два магнита, как известно, не могут оказаться рядом и не заподозрить о существовании друг друга. Только ей ещё тяжелей было в том, что должно б было быть величайшим счастьем, а стало величайшим кошмаром - она никому не могла открыть истинной причины своих мук. Если Аделаида Васильевна и Алёна ещё не подозревают о не вполне братской природе чувств Андрея, то пусть лучше не подозревают и дальше, тогда, быть может, ему легче будет справиться с таким прекрасным и таким несвоевременным чувством - если б только она могла ему помочь! Но она и себе помочь не может… Какая злая насмешка! Как долго боялась она, что её спасение окажется обманом, изощрённым коварством, невольно вздрагивала от каждого шороха в ночи, ожидая подосланных убийц или тюремщиков, которые ввергнут её в заточение длительнее и страшнее прежнего… Но опасности для жизни, здоровья и свободы - той свободы, какая она у неё могла быть, ограниченная применением собственного имени и какой-либо связью с родными - не было, так нашлась другая…

Несколько раз уже она порывалась - открыться ему, рассказать всё… Избавить его от муки полагать, что охвачен противоестественной страстью, что может быть проще…

Нет, нельзя. Если круг посвящённых в её тайну должен быть ограничен как можно меньшим числом лиц, то никаких извинений и послаблений тут быть не может. Разве не все когда-либо выданные секреты, приведшие к чему-либо плохому, были поведаны сперва с лучшими побуждениями и тем, кому доверяли? Пусть она уверена в Андрее - хотя как знать, не любовь ли застит ей взор, рисуя его совершенством и идеалом, между тем как любой ведь человек не без греха, не без слабостей - то ведь по простодушию своему он может поделиться ещё с кем-то, с дядей, с лучшим другом… А им она не готова была так доверять. Следовало признать, произошедшее изменило её, сделало хоть немного, но другой, и раньше-то не готова она была доверять людям прямо безоглядно, но прежде недоверие вызывали люди подозрительные и малознакомые, теперь же всё чаще она ловила себя на том, что наблюдает, запоминает сказанные слова, анализирует поступки, размышляя о мечтах и целях этих людей, о том, на что они способны или не способны… Быть может, Андрей, узнав правду, и не устроит чего-нибудь такого, вроде - объявить всем во всеуслышание, что она тайно спасённая царская дочь, в нём не заметно честолюбия, он достаточно разумен и благороден, чтобы подумать в первую очередь о её безопасности… Но насколько ему, его простой, честной натуре будет легко поддерживать её игру? Насколько легко будет ничего не говорить даже самым близким? И даже зная правду оба, вынужденные скрывать её от всех остальных, они всё равно останутся заложниками обстоятельств, из-за которых их чувства под запретом…


Можно б было, думала Ольга, сказать полуправду. Сказать, что она приёмная дочь, взятая из какого-нибудь сиротского приюта, что настоящая Ирина умерла, например, в возрасте пяти лет, когда на самом деле она очень тяжело болела… Но… она бросала взгляд на семейную фотографию, в которую так искусно было вставлено её лицо,и ей становилось стыдно за эту минутную слабость. Не напрасно ведь было приложено столько стараний, чтобы никто не смог заподозрить, что она не родная дочь… Если б были пути проще, наверное, ими воспользовались бы. Но не для того ли ей эта названная семья, чтоб быть ей покровом и защитой…

Можно ведь, говорила себе Ольга, надеяться, что эта вспышка окажется недолгим увлечением, угаснет. Но проходили недели, проходил месяц за месяцем, а не угасало. Можно ведь любить исключительно духовно, оставляя чувства чистыми, не допуская в них ничего плотского… Увы, Ольга очень хорошо понимала, что не быть этому чувству свободным от плотского, потому что как есть оно именно земное, естественное притяжение женщины и мужчины, притяжение плотское, желание соединиться и стать плотью одной. Будь она, может быть, моложе годами, она нашла бы достаточно в своём сердце восторженности, чтобы довольствоваться любованием своим избранником, звуком его голоса, простыми, братскими касаниями его рук. Но она была вполне развитой молодой женщиной, и её женское естество требовало того, что положено ей природой, что было её священным правом, к чему на самом деле не было никаких природных нерушимых преград. Ольга просыпалась ночами, рыдая в подушку, и стократ тяжелее и горше ей было от понимания, что то же чувствует и любимый ею человек, страдая к тому же от убеждённости в великом грехе перед Создателем. И как ни искала выход, она не могла его найти…


========== Июль-конец 1918, Татьяна ==========


Июль 1918 - конец 1918, Усть-Сысольск


Жизнь на новом месте сразу была какой угодно, только не скучной - в городке, который можно было пройти из конца в конец пешком, особо не напрягаясь, ещё слышалось эхо бывших совсем недавно потрясений, по силе необыкновенных для его размера, и чувствовались отзвуки потрясений грядущих - эхо гремящих совсем недалеко военных действий. Пааво, как и ожидалось, нашёл работу в районном комбеде, и тут, нельзя не сказать, хорошо подходили и работа Пааво, и Пааво работе. Сам крестьянин по рождению и всей семейной истории, он проявил к вверенному делу не только интерес и энтузиазм, но и показал рациональность и дальновидность, делая в своих поездках по деревням многочисленные записи о положении дел, о состоянии пахотных земель, сельскохозяйственного инвентаря, количестве кормового и тяглового скота, беседуя с крестьянами и вынося по итогам предложения руководству относительно будущего сезона работ, какие реформы и усовершенствования в первую очередь стоило бы внести.

Старик Пертту отпускал товар в лавке, бывшей прежде одной из сухановских, напару со снохой, которая подменяла его, когда слишком уж у него начинали ныть ноги, так по очереди они работали либо сидели с детьми и вели нехитрое хозяйство. Хертта сидеть дома не стала, устроившись на маслобойню и найдя эту работу интересной для себя и приятной - «силы-то у меня ещё есть, дай бог, и ещё долго будут». Про Лайну семейство говорило, что она поправляет здоровье после тюрьмы, чем вызывали сочувствие товарищей по работе и смущали Татьяну - на самом деле, конечно, первые почти два месяца она сидела дома потому, что учила язык и семейную историю до меры достаточной, чтобы не бояться разоблачения. Так же она занималась с Рупе и Ритвой посильными домашними уроками, помогающими в том числе ей практикой в языке.

Однако осенью, когда Рупе пошёл в школу, а Ритва - в руководимый её же матерью детский сад (необходимость в детских садах встала тогда острейше, немало семей отправили кормильцев добровольцами в Красную Армию, женщины работали, работали в большинстве своём и старики, и старшие, не имеющие своих семей дети), она сказала:

- Мне нужно пойти работать. Нехорошо, если я буду жить на вашем иждивении и тем более нехорошо это теперь, когда Пааво тоже хочет идти добровольцем.

- Хорошо, дочка, желание твоё благое. Куда же ты хочешь идти работать?

- В госпиталь! Есть ведь здесь госпиталь? Дело это, в нынешних обстоятельствах, самое правильное и необходимое.

- Госпиталя тут нет, но какая-то больница есть… А ты что же, дочка, медицинское дело знаешь?

- Немного знаю, - улыбнулась Татьяна.


Больница действительно привела её в ужас. Маленькая, одноэтажная, снаружи она была, слов нет, нарядной и даже представительной, вот только на больницу походила мало, а изнутри ещё менее. Рассчитанная всего на 35 мест, сейчас она была пуста, как пояснил не очень твёрдо стоящий на ногах сторож, он же санитар - лекарств не осталось, вот никто и не лечится. Доктор и фельдшера разошлись, кто-то, кажется, даже уехал из города. Не хватало кроватей, кто и когда их растащил, сторож сказать не мог, в операционной не было ровно никаких инструментов - как пояснил сторож, доктор забрал их с собой, «чтоб не растащили». Татьяна решила не задавать вопроса, зачем же тогда нужен тут сторож, она отправилась к доктору. Доктор, видом своим и обращением вызвавший в ней уважение и расположение, высказался однозначно, что возрождать больницу - дело необходимое и правильное, только вот материальная база её теперь совсем бедственная, в аптеке едва ли осталось что-то кроме бинтов, аспирина и глазных капель, а ведь эта аптека одна не только на весь город, а и на весь уезд. Что же говорить о госпитале - это совершенно нереализуемая затея, для этого нет ни места, ни средств, которых нет и для больницы-то.

- Что же делать будем, когда солдаты, ушедшие отсюда добровольцами, начнут поступать сюда ранеными? Ведь фронт-то не так далеко от нас.

- Верно, не очень и надобно везти их сюда, ближе до Котласа или каких других городов. Вы бы, барышня, по всем этим вопросам обратились в горсовет или уж не знаю там, куда, вот что они решат, то и будет. Скажут возвращаться в больницу - так вернёмся, кто не уехал, конечно, скажут госпиталь устроить - так устроим… Если они ещё денег найдут, хоть на то, хоть на другое - так уж вовсе хорошо будет…

По тону его можно было предположить, что к новой власти он расположен с изрядной долей скепсиса и не очень-то верит, что у барышни что-то получится, но Татьяна в том, в чём считала себя правой, умела быть настойчивой. Не став спрашивать, почему ж он сам до сих пор не пошёл и вопрос этот не решил, она пошла в горсовет искать «кого-нибудь, кто за это отвечает».


Надо сказать, никакой своей верхней одежды у Татьяны не было. Переезжали в Усть-Сысольск Ярвинены ещё по теплу, да и налегке, как и приехали в Екатеринбург, с наступлением осени встал вопрос, как быть. Выехать в родную деревню для продажи дома и перевоза хозяйства всё не представлялось возможным, покуда в Сибири было неспокойно, было это небезопасно. Исполкомом было им выдано из реквизированного из купеческих лавок - по две рубахи мужских, по одной паре брюк, по двое женских платьев, по одной тёплой, для осени, одёжке, выдали одежду для детей. Татьяна себе ничего не согласилась брать, считая недопустимым брать чужое.

- Чудная ты, - сказала тогда Эльза, - будто обеднели они от этого. Будто в самом деле с их плеч это сняли, а не из товара их, который здесь большей части народу покупать не на что!

Но Татьяна упрямо отказывалась, и мёрзла бы под осенним дождём в подаренной Херттой кофте, если б не эти привезённые Пааво подарки. Крестьянам вычегодских деревень, которым его отряд развозил зерно и муку, он полюбился не только за помощь материальную, но и за простоту и доброжелательность в общении, искреннее внимание к их судьбе, в каждом бедняцком доме его норовили зазвать за стол, угостить уж чем найдётся - грибной похлёбкой или хоть чаем с мочёной ягодой, некоторые наиболее простодушные осторожно выясняли возможность выдать за него дочек, а узнав, что он женат, утешились сведеньем, что у него есть незамужняя сестра, которой, тая мечту посватать за кого-нибудь из сыновей, и передали подарки - кто вышитое нарядное платье, кто платок, кто просто яркий тканый пояс. Был среди подарков и вот этот род тёплой женской одежды - распашная, из дублёной кожи, с мехом по рукавам, с орнаментом по подолу. В ней-то Татьяна и пришла в горсовет, и председатель комитета по народному хозяйству, к которому её в итоге направили, приняв её по этой одежде за крестьянку, обратился к ней на местном наречии. Татьяна объяснила ему его ошибку, внутренне молясь, чтоб лучше он не знал так же и финского, она не была уверена в своей способности вести беседу на столь сложную тему на чужом языке, но председатель финского не знал, и беседу они вели на русском.


- В самом деле, проблема серьёзная, это вы правильно говорите… И решать её надобно, это верно, хотя и сложно - это мы только-только с продовольствием вопрос решили, и то не повсеместно, а устройство школ, а с дорогами вон какое бедствие… Но решать мы будем. Вы вот что - составьте список-запрос, какие нужны лекарства, и инструментарий, и кого хорошо бы прислать в помощь, в каком количестве какого персонала, а то ведь один только доктор - это ж в самом деле что такое, не надорваться же человеку… А по поводу госпиталя - это вот вы очень даже умно и дальновидно придумали, ведь интервенты от Архангельска аж вон куда продвинулись, ожесточённые бои теперь по обоим берегам Северной Двины, так что же, если всех раненых в Котлас, в Вологду везти - ведь разве они там справятся? Надо, чтобы хотя бы тех, что полегче, переправляли к нам, и тех, что родом из этих мест… Но с имеющимися ресурсами нам этого, конечно, не сделать, людей нет, средств нет… Но это мы, значит, решим, как только вы запрос нам подготовите - так в центр его пошлём. Знаете, вот вам, товарищ Ярвинен, руководство этим вопросом и поручим. Определить, что потребно и кто потребен, и как это больничное хозяйство держать…

- Мне? - не поверила своим ушам Татьяна, - но я ведь… Я и не врач, я образования нужного не имею, я только сестра милосердия…

- Ну, значит, найдёте, подберёте людей, кто будет разбираться как подобает и работать как подобает. Верите ли, я вот в медицине ещё поменьше вашего разбираюсь, так что вместо вас не встану. Никто вас прямо оперировать и не заставит, на то, будем надеяться, пришлют нам ещё хотя бы кого-то из врачей оттуда, где имеется в них излишек. А вот руководство - будет на вас. Вы ведь инициативу проявили, проблему обозначили - значит, и в дальнейшем ответственность иметь будете. Что не умеете - тому научитесь. Как все мы. Тут ведь, знаете ли, ни в чём образованных и опытных не переизбыток, мало их прежний порядок нам вообще оставил, а кого и оставил - с теми много каши не сваришь, ну да что об этом… Тут не умеешь - так следует научиться, не чувствуешь в себе сил - так надо найти, а иначе никак, никто за нас работы не сделает. Вы ведь член партии?

- Нет…

- Странно… Ну, как бы то ни было, а мыслете вы в правильном, прогрессивном направлении, а это главное. Значит, справитесь. Однако же устройство госпиталя в имеющейся больнице, конечно, совершенно невозможно. Надобно найти какое-то другое место. Только какое… Сами видите, подходящих зданий-то в городе раз два и обчёлся. Не гимназию же переселять куда-нибудь… Разве что, вот. Пойдите к Стефановскому собору, у них на дворе есть вроде как какие-то хозяйственные постройки, корпус какой-то, вроде, может подойти…

- Так разве ж они его уступят?

Председатель усмехнулся.

- Уступят… А вы уговорите. А не согласятся - так заставьте. А если вы о том, что вроде как, скажут, кто вы такая - так возьмите для солидности из персонала кого, ну и вон… Наумов! Сходишь с товарищем Ярвинен к Стефановскому!


Хоть и мало верилось Татьяне в успех такого дерзкого предприятия, но делать-то было действительно нечего - больших зданий в городе и правда по пальцам перечесть, и все заняты уже, преимущественно школами и училищами, а имеющейся больницы и для больницы-то мало. Хотя ещё неизвестно, выйдет ли у них хоть что-нибудь - обойдя персонал, запросто можно было пасть духом и бросить всю затею. Двое из фельдшеров действительно уехали, тому полгода или более назад, и куда - никто не знал, одна из фельдшериц умерла, ещё один фельдшер принялся чваниться и увиливать, Татьяна, впрочем, решила, что потеря невелика, потому что человек неблагонадёжный и явный пропойца. Но ещё фельдшер и фельдшерица выразили горячую готовность помогать, и более того - изъявили намерение сейчас же отправиться в больницу, чтобы уже начать наводить там порядок и начать составлять нужные Татьяне списки, покуда она решает вопрос с обустройством госпиталя. Это поддерживало.


К собору Татьяна подходила не без внутренней дрожи - с нелёгкими мыслями, которые не много-то кому выскажешь. Вот ведь насмешка судьбы - первый раз более чем за год она входит в православный храм, и не для молитвы, совсем не для молитвы. Это было самым тяжёлым в отведённой ей роли, тяжёлым ещё более, чем язык, которого она не знала - она не могла даже посетить воскресную службу. Её приёмная семья, правда, лишена была этой возможности так же, так как лютеранских приходов в этом краю попросту не было. Они молились дома, молилась и Татьяна, когда оставалась в уединении. Горечь и отчаянье охватывали иногда от того, что не только возможности стоять службы и видеть святые лики - даже духовного чтения у неё не было, даже Библии. И много раз приходило ей в голову, что можно бы решиться однажды пойти, ну кто обратит внимание, если она скромно постоит у врат, как евангельский мытарь… Нет, обратят. Уж как может батюшка не обратить внимания на новое лицо в его невеликом приходе? И ещё страшнее, если подойдут к ней, спросят, что привело её в православную церковь, спросят, не пожелала ли она креститься… Что тогда ответить? Нет уж, немыслимо даже привести к такому вопросу. Так же и пойти приобрести себе Библию - как же могут не заметить, что сестра партийного активиста Пааво Ярвинена покупает Библию, да ещё православную? Да и достанешь ли здесь… В маленьком городе иметь домашние духовные книги могли себе позволить только образованные и богатые, таких здесь было немного… Она не знала, конечно, где сейчас её сёстры и Алексей, насколько поняла только - ни с кем из них, кажется, не обошлись так же, как с ней. Это только и утешало. Быть отлучённым от Христовых таинств - тяжкое испытание для христианина, наказание за серьёзный проступок. Как ни была она к себе критична, таких поступков она за собой не знала, но толку говорить, что людским судом - и не было это наказанием. Просто сложилось так, случайно, могли ведь и другую ей выбрать семью. Однако у Бога случайностей нет, и в молитвенный час перед сном Татьяна часто размышляла, почему Господь попустил такому случиться, кара это для неё или испытание. Что ж, первые христиане лишены были возможности открыто исповедовать свою веру, они собирались для молитвы тайно, да и церквей, и икон не было тогда - а сколько было причисленных к лику святых, к лику мученическому! И позже многие святые удалялись от мира в пустыни, в леса - и дикие места наполняли святостью своего труда, своего духовного подвига… Татьяна, конечно, не полагала, что ей подобное под силу, но в примере святых черпала силы, мужество, так необходимое ей сейчас. Молилась лишь о том, чтоб легче был путь её сестёр и брата, чтобы они имели те возможности, которых была лишена она. О, если б она хотя бы доподлинно знала, что жизнь их устроена лучше, чем её жизнь, если б имела хоть какие-то вести о матери, отце, доброй Нюте… Тогда не то что ропота - никакого упадка духа не было б в ней, и снесла б она и в два раза большие тяготы… Но видно, в том и было испытание божье, чтоб училась она со смирением сносить безвестность, сносила их даже без поддержки благодати совместной молитвы, без исповеди и причастия, положась во всём на волю Божью.


Храм бедного северного края был, конечно, прост и скромен в убранстве, но строгие тёмные лики икон в потемневших от времени массивных ризах внушали глубокий душевный трепет и сладостное умиление, трепетавшие перед ними редкие свечки плакали восковыми слезами, неся к небу молитвы поставивших их, и Татьяна была благодарна судьбе уже за возможность этих кратких, беглых взглядов на них, она удержала руку от крестного знамения, но душу от ликования удержать было нельзя, да и не нужно вовсе.

Кривоватый служка путано объяснял, что батюшка отсутствует, вместе с дьяконом отправился то ли соборовать умирающего, то ли отпевать свежепреставившегося, Татьяна подумала в тот момент, что уж если тяжело заболеет - строго закажет приёмной семье привести к ней православного батюшку для исповеди - что уж тогда это будет решать, а отойти её душа должна чисто и спокойно, по-христиански.

- Ладно, чего там… - шмыгнул носом Наумов, - пошли, глянем пока эту постройку, а то может, и не подойдёт она вовсе, и чего тогда попа зазря дёргать?

По первому уже взгляду на двухэтажное строение Татьяне подумалось, что вполне как раз подойдёт, и от этого-то стало нехорошо на душе. Лучше б не подошло, не пришлось совершать такой сомнительный всё-таки шаг - отбирать его у храма Божьего… «Но ведь на время, - успокаивала себя Татьяна, - только на время… Война закончится - и возвратится им их имущество, а там, поди, и новое здание построится…»

- Здесь у них не то мастерские какие располагались, не то хранилища, - пояснял Наумов, когда они входили в двери, - ну, для всякого церковного добра, для починки и ремонта… У вас, лютеран, проще канон, и жизнь проще, а у православных вон, сколько всякого барахла принято - иконы, ризы…

- А вы не православный? Или в том смысле, что больше не православный?

- Ну, в общем да… Семья-то у меня из старообрядцев, ну и мы себя тоже православными всегда звали…


Пройти далеко они не успели - навстречу им выскочила старушка в тёмном длинном платье, в тёмном же платке - не инокиня, верно, какая-нибудь церковная служащая, может быть, заведующая здесь хозяйством. Наперебой с Наумовым они объяснили цель прихода, два раза повторили, что сначала только осмотрят здание, а забирать его без ордера от исполкома всё равно права не имеют, однако старушка упёрла руки в боки и заявила, что никуда их не пропустит.

- Да что ж вы так… - Наумов даже попятился, - разве у вас тут какие-то работы ещё ведутся? Так незаметно…

- Не ведутся. Вашей милостью, нехристи проклятые, не ведутся, всех мастеров, всех швей разогнали, на фабрики свои сманили… Так хотите теперь и последнее забрать?

- Не грешите уж, бабушка, никто у вас последнее не забирает. Перенесёте станки свои или чего у вас там, и весь скарб в какое надёжное место, нам это здесь и не надобно. Здесь госпиталь будет. Госпиталь, понимаете? Нам только комнаты нужны, больше ничего.

Старушка яростнее ответствовала, что не допустит такого поругания, костьми ляжет, но не допустит… А если они своего всё же намерены добиться, кары небесные на их голову обрушатся и проклятья до седьмого колена им и тем нехристям, что богопротивный такой ордер подпишут.

- Да какое такое поругание? - не выдержала Татьяна, - разве госпиталь, помощь раненым - не богоугодное дело?

- Так, бабка, отойди, не гневи… Костьми она ляжет… Да кому твои кости нужны? Без нас не ровён час земля призовёт… Повторяю, мы без закона ничего не делаем. По закону возьмём, по закону и вернём. По нашему, рабоче-крестьянскому, когда Совет распорядится. Лишнего нам не надо… Было б, куда окромя этого - так сдалась бы эта твоя мастерская вместе с тобой…


Они ходили по полупустым комнатам - в некоторых ещё стояли станки, на которых, видно, починялись рамы и ризы у икон, вышивались облачения, но в целом действительно было заметно, что работы в мастерских не ведутся уже давно.

- Ну, прямо сказать, хоромы, - довольно крякнул Наумов, оглядывая густо побеленные потолки и большие светлые окна, - вот тут-то можно уже о госпитале говорить. А то в самом деле, что ж это - и раненых, и тифозных каких-нибудь, и рожаниц вместе класть? А, что скажете, товарищ Ярвинен? Славное ведь место, подходящее? Давайте, ещё и подвал глянем, вон лестница, гляжу… В подвале можно будет, полагаю, прачечную устроить или мертвецкую…

Бабка снова взвилась, осыпая «иуд безбожных» изысканными библейскими проклятьями, мастерски достроенными народной словесностью, и попыталась натурально преградить им путь, упёршись руками в косяки.

- Уйди, бабка, уйди, добром прошу. Не хватало мне старуху арестовывать за препятствие советским властям, сама на старости лет не позорься! Что у вас там в подвале, жемчуга самокатные, что ли, или святые мощи?

Наумов мягко отцепил старушечьи пальцы от косяков, Татьяна, бросив на бабку виноватый взгляд, проскользнула мимо неё за дверь подвала. И ахнула. В небольшом помещении вдоль стен лежали плотным штабелем мешки… С одного соскочила, воровато зыркнув, крыса, из маленькой бреши тоненькой струйкой текло золотистое зерно.

- Ах вы… - Наумов не сдержался эмоций и ввернул выражение, заставившее Татьяну втянуть голову в плечи, - вот оно, значит, поругание-то какое? Вот они святыни-то ваши? Народ голодает, ребятишки кору и лебеду жуют, а они хлеб укрывают! Им пустующей мастерской для госпиталя жалко, думал я… им зерна для голодных жалко!

- Поля отобрали! Работников разогнали! - разорялась бабка, - теперь и хлеб насущный последний вам отдать?

Татьяна была бледна, губы дрожали, голос грозил сорваться. Слишком хорошо помнила рассказы Пааво о рецептах - о хлебе с древесной корой, травой, толчёной соломой…

- Удивительный народ, и ведь выживают на этом… Не все, конечно… Разве только навоза в хлеб не добавляют, а может, и добавляют, только не сказали… Ладно б, хоть мясо было, но сколько скота война-то съела… А кому и дорого держать-то. Почитай, грибами и рыбой и выживают.

Наумов прошёл в соседнее помещение, обнаружил мешки и там - кажется, с крупой.

- Это ж вы, никак, до конца дней себя обеспечить решили? Или, может статься, не всё тут ваше, а кто из благотворителей церкви укрыть попросил? Ну так передайте им - не вышло!

- Нет, матушка, как хотите, называйте, только не последний… Да вы… да вы ж, когда развёрстка началась, первыми должны были, не ожидая, когда к вам придут, сами придти и не то что излишек - всё отдать, и не за откуп, без всякой мзды… Какие ж вы христиане, какие ж вы божьи служители? Христос ведь сказал: «Не заботьтесь, что вам есть и пить и во что одеться»… Христос сказал: «Имеющий две рубашки, одну отдай неимущему»… Как же вы бедному, голодному народу о грехе лихоимства и стяжательства рассказываете, на собственном, что ли, примере?


Дальше Наумов поймал на улице двоих рабочих и оставил их в мастерской вроде как то ли сторожами в помощь Татьяне, то ли понятыми, а сам побежал в исполком доложиться, дальше прибыли уполномоченные для описи и изъятия, а Татьяна отправилась сперва к больнице, справиться, как дела там у новых её помощников, потом в горсовет с первичным заказом - на медикаменты, перевязочные материалы, спирт, различный инвентарь, а кровати можно уж найти и здесь, кто изготовит, и Наумов по дороге говорил ей, что потому он в бога больше и не верит, что хорошо увидел, как попы наживаются на народе, твердя ему о нестяжании сокровищ на земле, а сами очень даже стяжают, и если они в этом врут бесстыже - так может, и про бога вообще врут… Ордер на занятие помещения был выдан, о запросе, как и о присылке врачей и младшего медицинского персонала, было обещано похлопотать, и часть реквизированных из подвалов продуктов было обещано отдать на нужды будущего госпиталя и восстанавливаемой больницы, и Татьяна отправилась пока домой, в упадке духа таком, что прежний казался ей совершенно несущественным. В голове звучали и слова Наумова - что вот, говорят богатеи и церковники, что они людям бедным работу дают, от нищеты их спасают, а кто ж тех людей в нищету вверг? Не сами ли богатеи и церковники? Когда из-за долгов люди землю теряли, не находили, чем уплатить за пользование ею, или на что купить плуги и бороны и лошадей - вот земля почти вся в собственности у богачей, а разве их она, разве не всем людям должна принадлежать? Разве не все мы одних Адама и Евы дети, которым Господь сказал: плодитесь и наследуйте землю? И слова Пааво, что для него в вере и партийной идее противоречия нет, потому что и сама их вера возникла когда-то как такая же революция, и потому что вера их, какой он впитал её с детских лет, скромнее в обиходе и предполагает меньшее отдаление священников и мирян. Их вера с того и начиналась, чтоб отбросить всё наносное, ложное, чтоб от идолопочитания икон, поклонения злату распятий и священнических риз вернуться к истинному евангельскому духу, чтоб священники, именуя себя посредниками между Богом и людьми, не подменяли собой Христа, не стяжали почёта и богатства, а были слугами, каковыми себя называют. Татьяна много спорила с ним когда-то, доказывая, что иконам вовсе не поклоняются, а через них поклоняются Богу и святым, что богатое убранство церквей для приходящих в них людей делается, чтобы вещественными средствами показать им величие и сияние горнего мира, что сами люди на церкви жертвуют, чтобы так, доступными средствами, выразить свою любовь к Богу, Пааво только улыбался и отвечал, что сама ведь должна понимать, Богу ни золота, ни драгоценных камней, ни парчи не нужно, он и так творец и хозяин всего, а вот с проповедями Христовыми и с жизнью первых его учеников убранство церквей и богатство монастырских угодий мало сочетаются. Татьяна махала рукой: мирским судом судит, о букве, не о духе. А сейчас - Пааво далеко, на фронте, а его слова всё в ушах звучат, и не поспоришь с ним, не только потому, что не услышит. Не сама ли недавно думала о первых последователях Христова учения, у которых не было ни икон, ни церквей, а веру они имели необыкновенную, и всей жизнью и смертью эту веру исповедовали? Разве сама не увидела, не сказала даже, что у слуг Божьих божьи заповеди только на устах, а не в сердце?


Спасалась в работе и в молитве. Больше в работе - благо, уж в ней недостатка не было. Прибыли из Москвы к ним ещё двое врачей, один пожилой, второй помоложе, но тоже в госпитальных делах опыт имеющий, их обоих к госпиталю и поставили, а местного доктора местной больнице и оставили, прибыл десяток фельдшеров и десяток же сестёр - мало не половину Татьяне тут же захотелось отослать обратно, не понять, то ли из-под палки их сюда гнали, то ли калачами какими заманивали, фельдшера через одного то и дело норовили отлынивать, лабунились к склянкам со спиртом и щипали за задницы сестричек, один так фельдшер и вовсе оказался ветеринарным, примазался под сурдинку, ну а сестрички - ну, три опытные, толковые, серьёзные, а остальные - новенькие-зелёные, путали поминутно бадьи для кипячения простыней и стерилизации бинтов, бледнели и чуть не падали в обморок при виде крови и вообще, кажется, ожидали, что они на этой работе будут только подавать полотенчико доктору после мытья рук. «Ничего, не я, так Любовь Микитична их вымуштрует» - внутренне улыбалась Татьяна. Так, в общем-то, и было.

Любовь Микитична была та самая фельдшерица, что первой откликнулась на её призыв. Высокая, крепкая, с крупными, грубоватыми чертами малоэмоционального лица, Любовь Микитична являла собой настоящего профессионала. Своё дело она знала от и до, и не было ни одного вопроса, на который она не смогла бы ответить и никакого дела, которое она не могла бы сделать сама либо найти, кому поручить, да ещё проконтролировать, чтоб было сделано. За всё время работы с нею Татьяна никогда не замечала, чтобы эта женщина болела, чтобы что-то могло смутить, расстроить или напугать её. Казалось, она была механической и работала с размеренностью и неутомимостью механизма, ненавидя праздность как для себя самой, так и для других, если не было в настоящий момент больных, которым требовались бы какие-то процедуры, и было перестирано всё бельё, она наводила ревизию в препаратах и посылала за чем-нибудь недостающим, или устраивала внеочередную уборку коридоров и уборных, мытьё окон, или шла на кухню узнать, не нужна ли какая-либо помощь там. В общем и целом, если б мир начал рушиться и самый свод небесный начал падать кусками на землю, Любовь Микитична не повела бы и бровью, и госпиталь продолжал бы стоять и работать как часы. Единственное, на что Любовь Микитична не была способна - это на общение, пожалуй, общение вообще, не только душевную поддержку и развлечение выздоравливающих бойцов. Но для этого как раз и были в штате молоденькие сестрички, которые, стараниями фельдшериц и Татьяны, приобрели всё же большую серьёзность и расторопность, и способны были теперь отнестись к времени, проводимому в палатах, за чтением раненым книг или написанием писем их родным, не как к развлечению и отдыху.


Первые раненые стали поступать уже в конце октября, а к декабрю Татьяна едва не поселилась полностью в госпитале, что, впрочем, устраивало её полностью, так как отвлекало от собственных невесёлых мыслей. Больше не было времени, да и желания тосковать и изводить себя мыслями - как там матушка, отец, где сейчас сёстры и брат, живы ли, здоровы, как с ними обращаются, страдать от безвестности, считая дни - когда же закончится эта её ссылка… Перед лицом боли, страданий, смертей, перед той большой работой, которая перед ней стояла, думать об этом было даже кощунственно. Фельдшерица Анна не дождалась сына ещё с германской войны, пропал без вести. У фельдшера Ивана брат погиб на японской войне, дядя был в германском плену и вернулся без ноги - молодой мужчина, на семь лет старше самого Ивана. У старшей из сестёр милосердия Анфисы жених, уже почти муж, погиб ещё в 15м, и она поныне не снимает траура. Хотела принять постриг, но предпочла отдать себя такому вот служению. Перед ними всеми, перед матерями, ждущими сыновей с фронта, перед ранеными, искалеченными, мёртвыми, перед сыновьями, вернувшимися к опустевшему дому и могилам - в тылу зверствовал свой враг, голод - она не смела и думать о своём несчастье.


Санитарный поезд, привозивший раненых, по первости не делал различий между солдатами противоборствующих армий, хотя красноармейцев было всё же больше - белых забирали свои обозы. Татьяну неприятно поразило чванство некоторых белогвардейских офицеров, дерзивших сиделкам и даже врачам, хорохорясь, что не желают милостей от «красного сброда» - она привыкла к грубости «своих», красных, эта грубость чаще всего была и не злая, а больше от необразованности, от низкой культуры, она не обижалась на мальчишескую дерзость молодых солдат - это дело тоже обыкновенное, но от офицеров старше её лет она ожидала всё же большей интеллигентности и сознательности. В целом, впрочем, она с полной уверенностью могла сказать, что самые разные люди встречались с той и другой стороны, были озлобленные и ещё больше взвинченные физическими страданиями белые, требующие, чтобы их, раз уж они военнопленные, или перевели в тюрьму, или вернули по обмену к своим, но лежать рядом с этими скотами они не желают, и такие же красные, в том же духе попрекающие врачей, что тратят народные средства на этих контрреволюционных отбросов, были и простые, обыкновенные ребята, из которых одни не очень и понимали, за что сражаются, а другие на прогулках - после нескольких драк было принято решение белых с красными в одну палату не класть ни при каких обстоятельствах - задорно агитировали антагонистов за переход в свой лагерь. Были, кстати, и такие, что соглашались. Татьяна, слушая это, когда улыбалась, а когда и хмурилась, она со страхом ждала вмешательства властей в дела госпиталя, всё же где-где, а политике здесь не место, однако полевые санитары, к счастью, сумели разделить сферы с противной стороной, и больше вражеских элементов в Усть-Сысольск не поступало. Белогвардейский ефрейтор Владимир Сумин был в числе последних поступивших.


Ему никак не было тридцати, впрочем, о возрасте Татьяна его не спрашивала. Ранен он был нетяжело, в ногу, но ему не повезло упасть в реку, и пробыв долго в холодной воде, прежде чем был выловлен санитарами и в суматохе отправлен вместе с ранеными красных, он сильно застудился, по каковой причине, в основном, с ним и было столько возни. Первые дни по прибытии он в себя не приходил, сильно бредил и жар у него был такой, что Любовь Микитична, глядя на него, только молча качала головой, что у неё, уже выучила Татьяна, означало: «умрёт». Но не умер, через три дня первый раз открыл глаза и посмотрел вокруг почти уже осмысленно - Татьяна тогда как раз была подле него, на четвёртый день вечером внятно попросил, увидев соседние койки за ужином, себе супу, и ночью спал уже вполне удовлетворительным, спокойным сном. Когда наутро Татьяна принесла ему завтрак, он взял ложку и ел с жадностью и доев, застенчиво спросил добавки. Татьяна отметила, что цвет его лица посвежел и огромные голубые глаза - пожалуй, выглядящие несуразно, не по возрасту наивными и сочетающиеся с короткой рыжеватой бородой и усами очень странно - смотрят вполне ясно. Когда она хотела уже забрать у него опустевшую миску, он схватил её за руку и с жаром, смущаясь и запинаясь, проговорил:

- Благодарю вас… Ах, как хорошо, что я чувствую вашу руку! когда, очнувшись, я увидел вас у своей постели, я подумал сперва, что я уже на небесах и вижу ангела… Однако вы не бестелесное создание и не видение… Скажите, как вас зовут? Где вы служили раньше? Я уверен, что уже видел вас, что вы так же входили в мою палату, во второй год войны с немцами… Я был ранен дважды, в плечо и в руку…

Внутренне холодея - «Господи, нет, Пресвятая Богородица, затвори ему уста…», она со спокойной улыбкой ответила ему:

- Вы, вероятно, ошиблись, меня зовут Лайна Ярвинен и я уверена, что мы не были с вами знакомы. В ту войну я ещё жила в родной деревне, а в орден пошла лишь теперь…

Это было, положим, не совсем точно, в те годы Лайна Ярвинен жила уже в Екатеринбурге и трудилась в комитете по сбору помощи для инвалидов и их семей, но ей не хотелось даже произносить название этого города лишний раз. Она довольно хорошо научилась имитировать акцент, который особенно хорошо был выражен у Хертты, и почти никогда не сбивалась. И кажется, он удовлетворился её объяснением, хотя и заметно погрустнел. Татьяна же дрожала ещё долго. Надо ж было такому случиться, чтоб ей встретился один из тех солдат, кто видел её тогда, в той же форме, в той же роли…

В следующий раз, когда она зашла в его палату, он подозвал её и проговорил тихо, виновато:

- Простите меня, прошу… Вы подумали, верно, что это такое глупое мужское ухаживание - сказать, что я видел вас уже прежде когда-то… Я вовсе не хотел этим обидеть вас. Не знаю, что на меня нашло и что мне померещилось. Тем более я должен был подумать, что никакой женщине не бывает приятно, что её сравнивают с какой-то другой… Вы же женщина действительно необыкновенная, и единственное объяснение моему узнаванию могло б быть, что прежде вы являлись мне во сне, но этого я тоже говорить не буду, потому что вы подумаете снова, что я легкомысленно шучу и вольничаю…

- Вы ведь уже сказали, - рассмеялась Татьяна.

- Да, и в самом деле…

Мир был восстановлен.


На вторую неделю Владимир добился позволения выходить гулять - хотя был ещё очень слаб и нога его очень беспокоила, а колясок у госпиталя не было, только костыли, они в нужном количестве изготавливались местными умельцами, которые храбрились изготовить полностью из дерева и коляску, да хоть карету с вензелями, если б предоставил им кто чертёж. Пуля у него кости не задела, зато задела, похоже, сухожилие, и это вызывало тревоги, да и при ходьбе, даже с костылями и при переходах недлинных, от скамейки до скамейки, доставляло проблемы немалые, но он говорил, что двигаться ему попросту необходимо, потому что отлежал себе уже всю спину и попросту тело расхлябается и привыкнет к болезни. Татьяна улыбалась - по её наблюдению, избытком мужества Владимир не отличался, в этом взрослом мужчине было много от ребёнка - и эти его большие, в опушении густых ресниц глаза, и взволнованный, полный эмоций голос и такая же жестикуляция, однако он делал попытки хотя бы изобразить, внушить себе, что он стоек и крепок, и она уважала эти его попытки, и тактично не замечала, когда во время перевязок он стонал от боли и едва не плакал. На очередной прогулке он остановил её и спросил, есть ли у неё свободная минутка для очень серьёзного разговора. Минутки у Татьяны как правило не было, однако третьего дня они отправили несколько человек выписавшихся и пока не приняли новых, и загружен персонал был не сильно, можно было уделить некоторое - недолгое, конечно - время беседе.

Владимир потупился, сколько-то времени с деланным интересом разглядывая свои ботинки и концы костылей, потом поднял глаза, моргнул ими в своей обычной ребяческой манере.

- Я, сестра, конечно, не вполне ещё здоров, однако скоро уже буду…

- Это верно, - улыбнулась Татьяна, - здоровье у вас богатырское и, признаться, вы всех нас изрядно удивили. Второй раз тем, как хорошо заживает ваша нога, а было ведь подозрение, что она не сможет теперь гнуться. Однако ваша воля чудеса творит…

- Это ваша ангельская забота чудеса творит! Однако есть в этом не только радость, но и печаль… Понимаете, Лайна Петровна…

Так придумали называть её коллеги, а за ними подхватили и больные. Обращение по имени казалось им слишком фамильярным, обращение «товарищ Ярвинен» - слишком официальным.

- Вы вправе, конечно, назвать меня трусом и презирать меня, только прошу, выслушайте меня сначала. Мне самому стыдно за эти мысли - что лучше бы не выздоравливал я так скоро, а ещё лучше вовсе не годен бы был снова к строю, потому что не хочу я туда возвращаться. И вот тут что хотите делайте со мной, а только это правда. Не хочу, от одной мысли тошно, и мысли окаянные в голову лезут… Мерзко и бессмысленно всё… Ладно, когда война была - там неприятель на нашу землю шёл, там мы родную страну от врага защищали. А здесь что? А здесь свои, русские на русских, братьев убиваем… Да ещё что хуже, они же, там, то есть, от соседних держав помощь берут, деньгами, оружием, они иноземцев на нашу землю ведут… Это ли не безумие! Они ж о том только и мечтали, чтоб разорвать Россию… Не хочу я в этом участвовать, не могу. Видеть не могу, как кровь русская льётся, от русской руки, иноземцам на потеху… Если б мог я просто здесь остаться… Никакой бы работы не побоялся! Может быть, вам ведь нужна здесь помощь? Всё же, мужчине со многими делами справиться полегче, чем женщине, и пользу б я приносил… всё же большую, чем в войне неправой, думая, на правой ли я стороне, а по правде - какую ни возьми, всё неправая… Не хочу я думать, кто прав из них, кто нет, пусть их бог судит…


Татьяна покачала головой. Нет, она не взялась бы его осуждать. Она достаточно уже работала здесь, достаточно смотрела на молодых ребят, которым бы теперь выбирать невест и мечтать о красивой свадьбе, а не лежать в окровавленных бинтах, с глубокими, страшными тенями под глазами, на мужчин зрелых, которых ждали дома дети - скольких не дождались… В какой-то момент она и на ту, памятную, войну посмотрела иначе - должны ли были те солдаты, за которыми она ухаживала в госпитале, носящем её имя, отдавать своё здоровье и жизни? Не было ли это великим обманом? Ведь и там, с другой стороны, были такие же мальчики, мужчины, которых жизнь протекала бы мирно в повседневных трудах и заботах без всякого влияния друг на друга, ни этим простым немцам не нанесли никакого вреда такие же простые русские, чтобы начинать войну, ни русским - немцы, они оставили свои мирные дома, так далеко отстоящие друг от друга, пойдя на призыв Отечества, нуждающегося в них… Отечества ли? Или кайзера Вильгельма… и её отца? Тогда она не видела в этом ничего несправедливого, ужасным видела и тогда, но находила оправданным просто в силу того, что одни были русские, а другие немцы, что приписаны были к разным, враждующим державам, теперь же она видела, что так же льётся русская кровь от русской руки, такую же ненависть может испытывать народ внутри себя. И вспоминались снова слова Наумова: «Не одних ли Адама и Евы мы дети?» Нет, она не могла теперь осуждать Владимира, мучимого теми же мыслями, стремящегося, если уж не в его силах прекратить этот чудовищный кошмар, хотя бы выйти из него, хотя бы своей доли не вносить в братоубийства…

- Чего же вы хотите от меня?

Владимир совсем смутился, и смешно, и больно до слёз было смотреть на этого взрослого мужчину, такого потерянного, такого несчастного.

- Замолвить за меня слово, быть может… Я ведь, если так посмотреть, враг, и доверять мне тут никто не может… Но не хочу я быть врагом, никому из русских людей… и из не русских тоже, - поспешно добавил он, - может быть, можете вы испросить, чтобы дали мне какую-нибудь работу? Всё равно какую, дрова рубить, воду носить, помогать вам таскать в операционную раненых… Если и какая другая работа в городе будет, я на всё согласен, но хотел бы, конечно, здесь, ваш пример для меня идеалом стал - спасать жизни, а не губить… Вы ведь большевичка, вас послушают… - Татьяна уже удивляться устала, что в который раз её посчитали большевичкой. Будто для того, чтобы быть неравнодушной, что-то делать, не бояться работы и не бояться к тому же призывать людей, надо непременно быть большевиком! - ведь можно ж быть не белым и не красным, а просто быть?

- Не знаю, - вздохнула Татьяна, - не знаю… Сама хотела бы это знать…

- Там, в одном местечке - не помню названия его… нам один чудак встретился… проповедник, как он говорил… Трус и вероотступник, как мы тогда решили. Он принялся смущать солдат, призывать к дезертирству, говорил, что ни один настоящий христианин и в руки-то оружие брать не должен, и что ничем не оправдывается нарушение божьей заповеди - «Не убий». Двое из нашего отряда соблазнились этими россказнями… Мы убили всех троих, конечно, долго смеялись над ними… А теперь я думаю, он в чём-то был прав… Что корить бунтовщиков, что они отреклись от веры, если мы ещё хуже? Они-то просто безбожники, а мы на словах веруем, а на деле заповеди Божьи давно забыли…

- Поверьте, и я всё чаще думаю о том.


========== Июль-конец 1918, Мария ==========


Июль- конец 1918 года, Урал и Пермский край


Первый месяц Мария часто просыпалась, слыша будто бы в ночи выстрелы и взрывы - хотя на самом деле слышать их не могла. Теперь не просыпалась, и если взаправду слышала - привыкла. Теперь скучала ещё и по старой Олёне, по приёмным сестричкам и братику - привязалась к ним очень, а что сделаешь? Пришлось разделиться, когда Пашка был прикомандирован к Тагильскому отряду Красной Армии - сам попросился, невмочь уже было на мирных постах отсиживаться, не скажешь же вот так, что не просто отсиживается, а царевну укрытую охраняет, да это и самому себе уже не скажешь, а Мария сказала, что пусть кем хочет, санитаркой, поваром, да хоть и тоже бойцом, а берёт её с собой, так и охранять надёжнее выйдет. Пашка поругался-поругался с нею, но признал - со старухи и детворы охрана всё одно так себе, при нём действительно безопаснее будет. Эвакуировать бы их, быть может, сразу подальше в тыл, да не так легко это сделать… Вот казалось же, что и Тагил - очень даже далеко…

Там, в Тагиле, умер дед Егорий - умер тихо, во сне, и как-то очень уж неожиданно и для своей родни, и для Марии. Вроде бы, и знали, что старик возраста уже такого, до какого не каждый и доживает, вроде, и сам он то и дело говорил, что пора ему уже на погост и давал на этот счёт какие-то распоряжения - не много-то их и было, и о том, что не ляжет в землю у родной деревни, он не печалился - не всё ли равно, в какой земле лежать, и служб по себе никаких не просил - Господь и так примет, и в рай или ад - уж как заслужил. Троих сынов и двух дочерей пережил дед, из них только один дожил до лет совершенных и свою семью имел. Много горя выпало на его долю, но несчастливой он свою жизнь не считал - дожил ведь до правнука, да до свадьбы любимой внучки, в зяте души не чаял, о чём ещё можно было мечтать? О победе, о мире на родной земле, да о правнуках, уже в законном браке рождённых… Но это, может быть, уже и жирно будет.

Старая Олёна выла в голос, ревели дети, плакала и Мария - деда, несмотря на его сварливость, она успела полюбить. Хоть от него, инвалида, пользы хозяйству ровно никакой не было, однако казалось, что на нём, как на старом кряжистом дереве, весь дом держится. А через месяц снова слёзы были - прощались надолго, кто знает, может быть, навсегда. Долго всхлипывала Матрёнушка, не желая разжать ручки, которые сцепила вокруг Марииной шеи, долго крестила и целовала Олёна Пашку и давала наставления Олежке, вперемешку браня его на чём свет стоит. Но как ни трогали Олежку бабкины слёзы, он решил твёрдо - остаётся, идёт к Пашке в отряд.

- Нешто, у нас в семье один ты мужик? И я хочу родную землю защищать…

- Куда? Тебе учиться надо…

- Потом выучусь. Когда недобитков этих заколотим туда, откуда они вылезли.

- Ты винтовку-то поднять сможешь, защитник?

Однако Олег поднял. В общем, устал Пашка с ним спорить - всё же 16 лет парню стукнуло, уже не ребёнок, хотя и не взрослый, конечно.

- Опять же, и за этим ещё на одного больше, кому приглядеть.

Этого - то есть, Егорушку - Мария решила оставить при себе. Хватит бабке хлопот и с внуками, ещё правнука на неё, немощную, вешать. Мария как-то уже забыла, что по крови Егорушка родня им, а не ей, да и Пашка гордо хвастался сослуживцам сынком, и ни один почему-то не спрашивал, почему это у ребёнка глаза чёрные, а у обоих родителей - голубые.


Когда-то давно, в почти невероятном прошлом, Мария думала, как это было б здорово и славно - чем-то уметь помочь этим героическим солдатам, она завидовала старшим сёстрам, которые были уже достаточно взрослыми, чтобы работать настоящими сёстрами милосердия, ухаживать в госпитале за ранеными, завидовала брату, ездившему с отцом в Ставку. И тут же грустила, думая - а смогла бы, а сдюжила бы? Вот теперь узнала - и смогла, и сдюжила. Вместе с другими женщинами стирала, кашеварила, одёжу бойцам чинила, а иногда и помогала чистить и смазывать оружие. Теперь уже она в полной мере осознала, что из этого вот оружия людей убивают. Теперь уже знала, какова война не на бумаге, не в газетах, не в разговорах за обедом, не в одних только словах - сколько потеряно убитыми и ранеными, какое местечко взято или какое не удалось отбить, какова армия не парадов и смотров войск, не начищенных пряжек и орденов, присяг и гимнов - изнутри знала. Вчера Роман Стрельцов, Пашкин командир, сидел с ними, балагурил, кормя с ложки кашей Егорушку, а сегодня принесли Стрельцова мёртвым, чёрная кровь запеклась над остановившимися глазами.

Вечерами, если бывала передышка, Мария, бывало, подпирала щёку кулачком и вела с Пашкой беседы.

- Паш, а зачем они с нами воюют? Чего они хотят?

- Знамо дело - большевиков свергнуть. Тут меня не спрашивай, да по-моему, они сами не знают, как они хотят-то, главное - чтоб не так, как у большевиков. Тут ещё учти, что и между собой они не единая сила, у них много разных генералов да атаманов, и каждый во главе себя видит… Эх, стравить бы их между собой, пусть передерутся за то, кому Россией править, а кто победит - потом добить… Да никак, они ж с разных сторон наступают.

- То есть, они просто властвовать хотят?

- Ну да. Ну а как - что, какому-то Ленину всё отдавать, каким-то рабочим и крестьянам? Они-то считают, что царя свергли для того, чтоб им место уступить. Это-то им не жалко, что свергли… А вот что помещиков и фабрикантов выгнали, что землю крестьянам, а заводы рабочим отдают - вот это им не по нраву. Это, то есть, во-первых - они власти хотят, во-вторых - наживаться и дальше на чужом труде.

- И что ж, вот только из-за этого - всё это?

- Ну ты шутишь! Да ведь всё из-за этого, все войны на свете - из-за власти и из-за денег. Все другие причины - только отговорки.

- Страшное время…

- А какое другое не страшное? Вот война была - с немцами, а до того с японцами, а прежде, давно ещё - с французами, не страшно разве? А совсем в давние времена, когда Русь ещё единой не была, и князья и бояре между собой за власть дрались - разве мало крови лилось? Ты-то историю получше меня знать должна… Они говорят, конечно - что хотят порядок навести… Ясное дело, свой порядок, потому что наш порядок для них и не порядок вовсе.


Теперь вместо убитого Стрельцова Пашка был командиром. Тогда холодные проливные осенние дожди уже отошли, когда пожухлую, поседевшую осеннюю траву прибило злыми, жгучими заморозками, Мария слушала этот звон под ногами - эта музыка сопровождала каждый её день, когда она ходила за водой, выносила развешать бельё, поила лошадей - и с грустью вспоминала эти милые деревеньки и малые городки, оставшиеся позади, не ставшие, ни один, ей домом, простенькие узоры наличников у их изб, немощёные улицы с важно прохаживающимися грозными, крикливыми гусями, спелые подсолнухи, растущие за околицей просто так - кто-то, видно, семечку уронил, которым ребятня лихо сворачивала их тяжёлые, клонящиеся вниз блюдца, лузгала сама - так, не жареными, и угощала всякого желающего, и поля с вянущей на них скошенной травой… По этим полям, ещё тёплыми днями августа и сентября, она ходила всякую свободную минуту, вдыхала полной грудью - и не верилось, что столько счастья, столько красоты может быть на свете и явиться ей вот так сразу, она садилась, зарывалась лицом в цветущие травы - не всех и названия знала, вот, конечно, ромашка, вот тысячелистник, горошек, что-то ещё - ложилась и смотрела, как плывут одно за другим белые, пышные облака по высокому осеннему небу, и думала, что вот так, верно, и нужно когда-нибудь умереть, с миром в сердце, с любовью к родной земле, это-то и есть самая христианская смерть. На эти поля она выходила с косой вместе с другими женщинами - и они не насмехались над её неумелыми взмахами, снова и снова показывали - вот так держи, вот так размахнись, ничего, научишься… В одном из таких свежих стогов провели они с Пашкой их первую ночь - после жаркого дня поля дышали теплом, слаще мёда пахли цветки, запутывавшиеся в её волосах. Старой Олёне и объяснять не надо было, почему после скромного свадебного застолья они ушли из дома - а то б самой ей было решать, что проще объяснить деду - куда девалась совершенно новая простыня или как это его внучка, имеющая уже сына, вышла замуж снова девушкой. А как радовалась старуха, когда Мария уверилась, что это не нервное у неё, не застуда какая-нибудь, что будет у неё ребёночек. При ней и Мария старалась улыбаться, принимала поздравления и выслушивала всякие советы от сглаза, а одна оставалась - улыбка с лица сползала, и не раз Пашка заставал её с красными глазами.

- Ты чего это? Нет, понимаю, что страшно… Как ни мало я, мужик, в этом смыслю - а и мне страшно, как подумаю, как иные мучаются, и в родах помирают - так думается, и не надо вовсе никаких детей, лишь бы ты у меня была всегда, а хватит нам и Егорушки… Но ты ведь крепкая, не какая-нибудь барышня чахоточная, природа не ко всем зла, а то так бы и человечества не получилось…

- Не о том я, Пашка… Говорила ж я тебе… Страх есть более страшный… Порченая я…

- Вот этого только не говори! Может больным родиться - это понятно, но так это у кого угодно может. Но может ведь и здоровый. Вот о том давай и думать.

Долго она, конечно, удивлялась, как он вообще может так говорить, как может быть таким спокойным - ведь брата её он сам видел… Потом поняла, что Пашка таков, что бояться заранее вообще не любит и не умеет, если пришла беда - так конечно, отворяй ворота, ну и отвечай ей уж чем сможешь, а пока беды нет, и неизвестно, будет ли - настраивать себя на плохое нечего. «Мы бойцы, и не только на фронте, а и в жизни вообще, а паникёрство - враг победы и успеха в любом деле».

Страх никуда насовсем, конечно, уходить не собирался, просто затаился где-то очень глубоко, время от времени поскрёбывая сердце когтистой чёрной лапой, но Мария гнала его - работой, заботой о Егорушке, лаской Пашки. Засыпая на его груди, она не могла не чувствовать себя счастливой - быть женой, будущей матерью, законное ведь право женщины, и ничто, ни вероятная плохая наследственность, ни эти вот белогвардейцы, не должно этого права отнимать.


Белогвардейцев, естественно, она уже очень скоро перестала воспринимать как некую безликую и даже, пожалуй, нечеловеческую силу, что-то вроде вот этих заморозков, неумолимо наползающих на притихшие поля, с тех пор, как стала слышать какие-то отдельные фамилии, и многие были ей знакомы, хотя не всегда она могла вспомнить, кто это такой, где и чем отличился. Немного грустно было от мыслей, что вот с многими же из них она могла иметь приятные беседы и питать к ним дружеское расположение… в прошлом, которого, понятно, больше не было, или в другом будущем, которое могло случиться, но не случилось. Она знала, или по крайней мере предполагала, что большинство из них были вовсе не плохими людьми, может быть даже, очень хорошими людьми. Но сколько хороших людей и прежде, бывало, оказывались в противоборствующих лагерях из-за того, что каждый отстаивал свою правду. То, что в мирное время могло б быть только предметом споров, в военное время, во время суровых общественных потрясений, неумолимо разводит людей по разные стороны фронта. Одна, истинная, правда только у Бога, и нам она неведома. А на земле у каждого своя правда, правда своей земли, своего дома, своих убеждений, которые они защищают. Нам легко говорить, что общественное должно быть превыше личного, долг превыше любви и дружбы, пока это не касается нас самих. Делать выбор бывает легко лишь тогда, когда на самом деле что-то из этого было для тебя не столь важно, или дружба была не настолько дружбой, или идея была не столь близка. Пашка говорит, что попросту каждый отстаивает свои интересы - солдаты не хотят снова гибнуть на войне, которая им лично ни за чем не нужна, а генералам нужна военная слава, награды да повышение жалованья, крестьяне хотят работать на своей земле и с неё кормиться, рабочие хотят работать не больше 8 часов в день, и чтобы условия труда улучшались, чтоб меньше было травм, и получать достойную оплату, чтоб можно было прокормить детей, а если всё это сделать - богачам, землевладельцам, фабрикантам придётся поступиться своими капиталами, а этого они очень не хотят. Они хотят и дальше иметь наживу только за то, что вроде как их это земля и их заводы. Ты, Машка, когда в семью свою новую попала, так сокрушалась, что вот продать бы какой-нибудь твой завалящий браслетик - и как всё тут можно б было славно обустроить… Это только одну семью ты так увидела, а чтобы все их обеспечить - все твои браслетики пришлось бы распродать…

Ну и пусть, ей-то не жалко. Настоящее богатство - это Пашка, и Егорушка, и будущий их маленький, и поля с цветущими травами и золотой спелой рожью, что кроме этого надо для себя? Без роскоши она и прежде умела обходиться, и теперь своими руками сумеет и платьев нашить и для себя, и для Олёны и девчонок, и обед приготовить - простая пища, она ведь самая полезная, и баньку топить научилась… Только б дали ей жить так, как она желает, и не бояться за себя и семью свою…


В общем, и не была Мария прямо против этих самых белых, но тут ведь получается, если не за - так значит, против. В одном селе, куда приехали они с Пашкой и ещё двумя бойцами агитировать крестьян, их окружили и захватили в плен. Скрытно там уже три дня стоял отряд белогвардейцев. Один боец погиб сразу, а их троих офицер с коротко стриженой, почти наголо, головой и густыми с обильной проседью усами распорядился, вместе с несколькими местными, оказавшими отряду-освободителю не очень радушный приём, наутро повесить. Сейчас ночь была, зрелищность не та, так что желал он спокойно поужинать и спать лечь, а вопросы решать уж наутро. Пашка был спокоен, словно и ничего такого ему не сказали, сказал только:

- Отпустите, по крайней мере, жену мою. Она, во-первых, женщина, во-вторых, плюс к тому, в положении.

- Вот как? - усмехнулся офицер, - ну, будет одним коммунистом меньше. Жена да вспоследствует за мужем, бо едина плоть.

- Эх, знал бы он… - пробормотал Пашка.

- Пашка, не смей, молчи!

Однако утро сюрпризы принесло - заняли деревню красные, Пашкин отряд соединился с другим встречным, и это офицера вместе с его людьми, кто не погиб в сражении, с рассветом повесили. И как ни грешно так, а жалко их Марии не было. Потому как - прав Пашка насчёт интересов, и вот её чисто бабий интерес таков, что любого бы из этих белых, какими бы они ни руководствовались принципами, она за одну только угрозу Пашке собственными бы руками придушила. И всё больше она уже неподдельно злилась, что вновь приходится им отступать под вражеским напором, отступать в северные, почти нежилые земли, идти через скованную холодом степь… В какой-то момент была Мария почти что между двумя из своих сестёр, Татьяной и Анастасией, отделённых от неё, конечно, многими вёрстами и не знающими о том, как не знала, конечно, и она…


========== Июль-конец 1918, Анастасия ==========


Признаюсь в авторском произволе - место действия вымышленное. Ни к чему реально существующему привязываться не хотелось, тем более что и выбор поселений на севере Пермского края невелик…


Июль - конец 1918 года, Пермский край


Место, где предстояло жить Анастасии, было, сказать прямо, образцовым. В том плане, что тут уж её никто не найдёт, сюда ещё дай бог добраться. Верстах в десяти от посёлка Малого у перелеска, отделённого от основного леса полем с оврагом, стояла одинокая изба деда Фёдора. Дед говорил, что прежде здесь была деревня Кричи.

- Необычное какое название… Почему Кричи?

- А потому что кричи - не кричи - никто не услышит. На самом деле, конечно, называлась она наверняка Ключи или Кряжи, а потом вот исказили… Давно уж деревни-то нет, только на местах, где хаты были, крапива всё растёт ровными прямоугольниками. Она, крапива, пожарища любит, вот где хаты погорелые стояли - там и растёт. Деревня была старообрядцев, как говорят, может, потому и сожжена. А может, сама сгорела, а жители, кто жив остался, ушли куда… Вот одна только эта изба осталась, потому что особняком стояла.

Изба, конечно, была необыкновенная, из какого-то прямо сказочного морёного дуба её ставили, что ли? Ведь и посёлок Малой, получается, младше намного, никто там не мог упомнить, чтоб когда-либо здесь жили люди, никто не помнил, чтоб стояла здесь хоть одна изба, кроме этой. Получается, лет сто, не меньше, стояла она заброшенной, а не развалилась, немного только стала течь крыша да покосился дровяной сарай, но дед это, как мог, подправил. Дед Фёдор был персоной любопытной, откуда он изначально родом - не знал никто, а сам сказывал всё в основном шутками и прибаутками. Сколько лет ему - и то не говорил точно, полагали, что не менее, чем семьдесят. Старовером он себя не называл, хотя крестился двоеперстием, православных храмов не посещал - да и где б в ближайшей округе он их нашёл, в Малом церквушку только лет десять тому назад поставили, вот некоторые предполагали, что дед Фёдор здесь потому поселился, что это его родная когда-то была деревня, другие, впрочем, возражали, что уж не может дед быть настолько-то древним. И в то, что ему семьдесят, верилось с трудом, однако ж по его рассказам, многое он помнил из событий и сорока, и пятидесяти, и шестидесятилетней давности, и стало быть, бывал он и в крупных городах, даже кажется, в каком-то году, молодой, бывал в Санкт-Петербурге и Москве, и в какой-то войне участвовал, вероятно, в Крымской, возможно, там он и повредил себе колено, из-за чего теперь прихрамывал, но была и версия, что попросту неудачно упал с лошади. Семья у Фёдора, верно, когда-то была, рассказывал он про свою покойную бабку Анисью, помершую «ещё до немцев» и про сына, который не то на немецкой, не то на японской войне погиб. Вот этого сына, значит, Анастасия и считалась теперь дочерью. Имя ей предполагалось по бабке, Анисьей, но Роза оговорилась раз, другой, потом дед запомнил и привык - и осталась Анастасия Анастасией, по-простому Настькой. Ну что ж, имя не так чтоб редкое и простым людям не свойственное, всё ж какая-то радость - хоть имя своё собственное сохранить. И может быть, ещё и поэтому казалось всё таким естественным и правильным, словно она и должна была однажды попасть сюда, словно эти места её ждали, словно дед каким-то образом был ей действительно дедом, ведь и звали его Фёдор…

Фамилия у деда была Малиновский - то ли по названию какой-нибудь деревни Малиново или Малиновки, то ли по фамилии господ Малиновых, хотя сам он никогда не говорил, чтоб был крепостным, разве только предки его были. При том как-то он говорил, что сродный брат его фамилию имел Выселков, так что всё тут было, опять же, очень темно и неоднозначно. В общем, поскольку был дед и так предметом домыслов и удивлений, появление у него внучки никого особо и не шокировало. При чём сразу нашлись те, кто утверждал, что жила внучка у деда всегда, вот такой ещё они её помнят, и были те, кто говорил, что покойный дедов сын перед отправкой на фронт привёз сюда жену и дочь, жена-то померла, вот там-то её могила и крест берёзовый ещё виден, а дочка вот осталась, так и прожила всю жизнь с дедом. Может быть, это Роза грамотно так народную фантазию направляла, Анастасии оставалось только диву даваться.


С сельскими, правда, по первости она общения никакого не имела - далековато до села, потом стали сюда прибегать ребятишки, вместе с ними она ходила за одичавшими малиной и смородиной, оставшимися на местах бывших огородов, за грибами в лес - дед из всего этого крутил на зиму заготовки, и на речку купаться. Речка называлась Чертовкой и была малым притоком Чусовой, в самом глубоком месте едва голову взрослому скрывала, зато имела в каком-то месте коварный омут - где именно, правда, так выяснить и не удалось, Насте он ни разу не встречался, хотя плавала она по той речке, вместе с деревенской ребятнёй, и вдоль и поперёк иногда целыми днями до посинения. Елисейка, признанный авторитет в их почти исключительно мальчишеской компании, говорил, что была тут раньше ещё речка, в пару этой, Бесовка, потом будто бы за небогоугодное имя и за то, что взаправду там нечисть водилась, проклял её поп, и речка заболотилась, а раньше там можно было увидеть старый мост, что с времён ещё дохристианских, и перед мостом идолы деревянные стояли для поклонения и видны были ещё останки жертвенника. С Елисейкой, Яшкой и Саввой - кто не побоялся, они ходили на то болото, посвятили исследованию целый день, ни моста, ни идолов не нашли - верно, утянуло их в болото, но нашли остатки какой-то древней постройки - Елисейка уверенно заявил, что это верхние венцы, может быть, даже избы, всё остальное в болотистую почву ушло, а что трубы не видать - так вероятно, топилось по-чёрному, и вдоволь наелись клюквы и голубики. По пожарищу бывшей деревни они тоже провели ей хорошую экскурсию, рассказывая, где что когда находили - где старую подкову, где обгорелый чугунок, а где даже вышитую тряпку - порядком истлевший обрывок, так что решительно не понять уже, что это такое когда-то было. Из старших мальчишек - теперь уже женатых парней - кто-то находил, помнится, здоровую кость и пытался утверждать, что человечья, но потом рядом нашли череп, человечьим, уж точно, не являющийся. В общем, деревенское пожарище было ими исследовано довольно уже неплохо, но интересности своей всё равно не теряло, и не лень же было бегать для этого такую даль. Настя, молодые деревца над буйными зарослями крапивы и кипрея видевшая каждый вечер из окна, часто размышляла о судьбе деревни, о том, какие люди жили здесь когда-то, жаль, доподлинно, наверное, и не узнаешь уже, что произошло…

С мальчишками она ходила и удить рыбу, при чём места шаговой доступности компанией Елисейки опять же решительно презирались, ходить следовало далеко, чтоб ещё затемно, что по болотистым лесам и овражистым полям не очень-то легко было, зато лещей, утверждали мальчишки, больше нигде таких нет, а то можно поймать и голавля. Было и специальное щучье место, за щуками Настя ходила два раза, один раз даже поймала - мелкую, но как сказали мальчишки, для первого раза совсем даже недурно. Рыбу дед Фёдор готовил мастерски, хоть уха у него была невероятная, хоть жареная, засолил и навялил на зиму тоже достаточно - Настя любовалась на развешанные на чердаке «рыбные бусы» и заранее слюнка текла, щучку они закоптили вместе и она потом разделила её с Елисейкой и Яшкой - оба дедовы рецепты ценили очень высоко.


Держал дед небольшой огород, на котором выращивал в основном картошку, ещё морковь, лук и капусту. Картошку Настя по осени помогала ему копать, потом развели костёр, Елисейка с Яшкой принесли свежепечёного хлеба, Савва - варёных яиц, а Аринка - вполне усолившихся огурцов, напекли картошки, пир вышел славный. Из хозяйства дед держал кобылу и жеребёнка, на кобыле ездил сам, если ему куда-то было надобно, жеребёнка, который как раз подрос, объездила Настя, дала ему имя Скорый и на нём соревновалась с Елисейской в мастерстве - Елисейке своего коня отдал старший брат, после того, как по милости этого коня упал и так ударился о забор, что плечо так до сих пор в норму и не приходило .

- Не иначе, желал, чтоб и ты убился.

- Я - не убьюсь. Потому что подход к скотине иметь надо. У меня он смирно ходит.

И в самом деле, Елисейку, щуплого пятнадцатилетнего мальчишку, конь слушался прямо-таки беспрекословно. По осени так же дед привёл купленную (как поняла Настя, Роза на прожитьё с приёмной внучкой сколько-то деду передала, деньгами или каким товаром - неизвестно) корову Паскуду. В имени дед был неповинен - корову так назвали прежние хозяева, и как оказалось, заслуженно. Настя долго сетовала Елисейке, какой такой подход к этой-то бестии нужен - ни разу её подоить спокойно не удавалось, хорошо, пока только подойник опрокидывала, а не в лоб копытом засвечивала. Один раз, не выдержав, Настя оходила разбушевавшуюся скотину хворостиной, после этого корова несколько присмирела, а спустя какое-то время и вовсе смирилась с существованием в её жизни назойливой девчонки. Собачка Марта, надо сказать, в новой своей жизни освоилась прекрасно, дед варил ей кашу и размачивал хлебушек - зубы у Марты были очень плохие, возможно, потому, что в прежней её жизни её много кормили сладким, как часто бывает с комнатными собачками. Настя расчёсывала ей шерсть специально для неё выделенным гребешком, раз в две недели купала в лохани, тщательно выбирая из густых собачьих косм репьи и колючки, собака эту процедуру мужественно терпела. У деда, кстати, был свой пёс, Трезор, очень старый, дед его привёл с собой, когда здесь поселился, и пёс и тогда не был молод. Марту он принял на удивление хорошо, и скоро Настя умилялась их трогательной дружбе.

- Будут у тебя, дед, щенки породы, ни в одном справочнике не описанной, - говорила Роза, когда заезжала их проведать.

Однако щенки у Марты не родились - то ли Трезор был для такого дела слишком стар, то ли и сама она была уже в возрасте не детородном. Поэтому так и сидели они обычно вдвоём на солнышке, вытянув лапы и изредка ловя пастью пролетающих мух - беспородный пёс Трезор и болонка Марта.


В общем, получилось у Анастасии в это лето и осень словно второе детство, при том детство счастливее не бывает, одна только проходила через три эти месяца печаль - отсутствие каких-либо вестей о родных. Но тут уж ничего не поделаешь - во-первых, нельзя значит нельзя, во-вторых, даже если б и было можно, вести до этой глухомани доходят с трудом. Роза только и сказала, что да, Екатеринбург Колчаком взят, а больше ей ничего не известно. Может быть, успели их при отступлении куда-то эвакуировать, а может быть, и не успели, конечно…

- Во всяком случае, Колчак о том ничего не писал, уж нам сюда точно.

Об остальных она только слышала, что Алексея отправили в Москву, а кого-то из сестёр в Новгород. Оставалось утешиться тем.

Очень хотелось Анастасии написать матери и сёстрам, что всё с ней не просто хорошо, а замечательно, как здесь красиво и интересно - лучше, пожалуй, даже, чем на их любимом отдыхе в Ливадии, написать о друзьях - тут, конечно, маменька бы ей много чего высказала, что дружит с мальчишками, да ещё младше себя, это правда, поведение её в общем отнюдь не достохвально, это она и сама понимала. Да как здесь иначе, если в избе у деда и книг нет, и для рукоделия он сроду ничего не держал (можно б было, правда, чего-нибудь попросить у женщин в деревне, но тут уж, положа руку на сердце, не хотелось, вот уж правда, вместо рыбалки и сбора грибов-ягод с товарищами она б сидела за вышиванием!), и деревенская церковь сейчас стояла закрытой, потому что батюшка Киприан перешёл к коммунистам, сбрил бороду и заседал сейчас в сельсовете, сказав, что в священство его матушка отправила, его собственной воли не спрашивая, десять лет своей жизни он на это загубил, а теперь - баста. Коли хотят, пусть другого попа присылают, а он положил рясу в сундук, выходил со всей деревней на сенокос и сошёлся с расстриженной монахиней, которую привёз из города, куда ездил докладываться о сложении с себя своего служения. Или о женихах ей тут думать? Парней в деревне было мало, кто ещё прежде убыл в город на заработки, кто теперь на фронт. Бывала она, конечно, в деревне, и на собрании была, где Роза произносила речь о положении дел на фронтах и о том, как необходима Советской власти поддержка крестьянства, и на деревенских танцах. Танцевала даже с одним парнем - ничего, с лица приятный, а что руки от работы заскорузлые - так её собственные теперь такие же. Потом чуть с его невестой Васькой, Василисой, не подралась, но ничего, поругались-разговорились, перешли от неначавшейся войны к миру, лузгали потом семечки и хохотали над частушками - скабрезного и местами, чего греха таить, прямо матерного содержания. Да уж, не стоило б о таком маменьке писать. Да и бумаги, в общем, не было, для писем-то.


В конце месяца октября, когда все работы уже были закончены и развлекалась Настя, ввиду всё более редких визитов друзей, в основном разной домашней работой и рассказами деда - все истории у деда были построены по такому принципу, что света на его жизнь особо не проливали, редко он говорил, что то-то было именно с ним, обычно - «знавал я одного человека» или «вот мне, было тому десять лет назад, рассказывали» - нагрянула Роза, да не одна. Был с нею ещё один человек, незнакомый и судя по одежде, городской и облечённый некоторой властью.

- Тут, дед, понимаешь, такое дело… Внучка ведь у тебя, я так понимаю, грамотная?

- Есть такое, - важно ответил дед, - так-то и сам я грамоте разумею.

- Ну, к тебе-то с этим обращаться как-то… несподручно… А внучка твоя молодая, и работы у вас сейчас особой нету тут, а мы школу открываем… Тем более село растёт, сам понимаешь.

Это было верно. Посёлок Малой делился до сих пор, грубо говоря, на две части - мало не половина домов стояли пустующими. Из многих молодёжь ещё чёрте когда убыла в город на заработки и там осели, а старики померли, иные в войну - мужчины ушли на фронт, старики опять же умерли, молодёжь кто в город, кто поженились, повыходили замуж и зажили своим хозяйством. А сейчас начался обратный приток - кто-то вернулся в родные места из прежде живших, много прибыло из уральских деревень, бежавших от наступления белых войск. Их направляли сюда из города, там работы на всех бы не нашлось, да крестьянам и самим на земле привычнее и приятнее. Вот и разрастался посёлок, того гляди, в Большой придётся переименовывать. Поэтому как без школы? Тем более что не то что там дети, и из взрослых-то с грехом напополам читать умели единицы.

- Вот и хотим её в учительницы заагитировать.

- Её, в учительницы? Уж она научит…

- А почему нет? С младшими-то уж справится, кто постарше и взрослых мы, кто сумеет… Она ведь, вроде бы, даже как бы образование имеет? Сколько классов у ней?

- Просто удивительно, - подал голос незнакомец, - где ж она это умудрилась выучиться? Не здесь же, в этой глуши?

- В городе, в гимназии, - ответила за деда Роза, - я так понимаю, какой-то меценат ведь оплатил?

Дед игру подхватил мигом, и ухом не поведя.

- Нечего, Роза, на хорошего человека словами непонятными ругаться. Не меценат, а благотворитель, дай бог ему, Михайло Иванычу, здоровья, если жив ещё, конечно…


Настя уже ничему не удивлялась - чего доброго, если будет надо, и эта история, стараниями Розы, подтверждения приобретёт… Дай бог, чтоб не пришлось ей подробно рассказывать, как там, в гимназии, они при своём домашнем обучении это по рассказам-то, конечно, немного представляли… В общем, так и стала Настя учительницей. В веденье у неё находилось двадцать человек ребятишек возрастом от восьми до двенадцати лет, частью местные, маловские, частью из приезжих. Учила считать, читать и писать, занимались в две смены - группами по десять человек, по часу на каждый предмет, сверх того раз в неделю для обеих групп разом объясняла немного по географии - Роза для этой цели достала где-то роскошную, во всю доску карту. Доску изготовили сами - именно сами, Настя и Роза, подгоняли доски друг к другу, сколачивали с изнаночной стороны, шлифовали с лицевой. Потом ещё неделю искали для неё чёрную краску, ещё неделю ждали, когда высохнет, за это время кто-то привёз доску из города, списанную из какой-то гимназии - всю выщербленную, с намертво въевшимся в щербины мелом, но что уж нашлось. Вместо мела использовалась скатанная в колбаски и высушенная глина, мел тоже обещали прислать. Бумаги не хватало остро, писали на полях каких-то книг, на чистой бумаге писали уже набело, для проверок.

Приезжала Настя в Малой на Скором - пешком-то, по распутице и потом по замёрзшим колдобинам, нечего было и думать. Проводила уроки первой группы, обедала у кого-нибудь из сельсовета, чаще всего Розы или отца Киприана, вела уроки второй группы - и домой, иногда, правда, задерживалась поболтать с Розой или Аринкой, дед ворчал, но понимал. Настя часто дивилась тому, сколько ей за последнее время встретилось неординарных людей, которых прежде бы ей, конечно, никогда не узнать. Вот хотя бы Роза. Она не местная, что, конечно, хотя бы по лицу и имени понятно, а фамилию её Настя не слышала ни разу - все обращались к ней запросто, Роза и Роза. Обитала она в комнатушке при том же сельсовете очень по-походному, она вообще была очень легка на подъём, судя по беглым упоминаниям, где она успела побывать, сложно было сказать что-то о её образовании - она знала и умела множество самых разных и парадоксальных вещей и при том могла по-детски удивляться чему-то, с точки зрения Насти, совершенно обыкновенному, дважды попадала в тюрьму за революционную агитацию, о семье упоминала только о брате, которого повесили в Орле, своей семьи не имела никогда и, кажется, не собиралась, курила как паровоз и Настя, научившаяся курить вслед за сёстрами, начавшими эту практику ещё в первый год войны, часто составляла ей компанию - Роза щедро делилась табаком, довольно дешёвым, но Настя к нему притерпелась быстро.


Наступившая зима унесла сперва Трезора - пёс ещё осенью начал чахнуть, дед завёл его в избу, там он на день Георгия Победоносца тихо и околел под лавкой, а потом и самого деда - когда ходил хоронить Трезора, промочил сапоги и сильно застудился, и на сей раз от болезни не оправился. Кашель становился всё более нехорошим, но вызывать сельского доктора он наотрез отказался.

- Знаю я его, прохиндей. На все жалобы всё какие-то порошки даёт. На моей памяти ещё никто от этих порошков не поправился. Таким докторам верить ещё хуже, чем попам. Нет уж, если сам, травками да чайком с малинкой, не поправлюсь - значит, пора моя пришла.

Настя в его сборы и настойки не так чтоб совсем не верила - когда начала было по осени шмыгать, так пары стаканов отвара и ночи на печи под тёплым одеялом хватило, чтоб вся болезнь из неё вышла, но тут-то сравнивать нельзя, и хотела она всё же раздобыть ему хотя бы тех же порошков и подмешать в чай, но не сложилось - доктор, оказалось, как раз уехал, и сказал, что насовсем, а нового пока никого не прислали. У Розы нашёлся аспирин, его она и размешала в клюквенном отваре, однако существенных улучшений не было. Тут, сказала Роза, нужно уже серьёзнее что-то, потому что у деда, видимо, воспаление лёгких, тут надо к врачу, а такую даль и по такой дороге… Запрос про врача она уже сколько времени назад сделала, да кто хочет сюда ехать? Только такие вот, как этот, убывший, которые все болезни лечат желудочным порошком, при чём, кстати, просроченным. Да и доверия в людях после этого к докторам нет… Настю по временам это всё вводило в тихое отчаянье. Что же это за дела такие, что люди, живые люди ведь, целая деревня - даже врача при себе нормального не имеют, и все болезни и увечья лечат травками, пришёптываньями и свечкой за здравие?

- Вот для того мы здесь и работаем, - говорила Роза, - чтоб так не было. Потому что эта вот система - она вообще во всём, большим городам, как и большим людям, все блага достаются, а малым городишкам и вот таким глухим местечкам - хорошо, если крохи. И люди, у кого только возможность есть, стремятся из таких местечек перебраться в город, где хоть какие-то возможности есть. А разве это разумно, разве справедливо? Здесь красота такая, один вдох, кажется, год жизни прибавляет… Так что это не людей к возможностям, а возможности к людям надо нести. Много Россию нахваливают за то, что широка, огромна. Так вот и привыкают русские люди хвастаться количеством. А хвастаться надо качеством, а для этого не должно быть не важных мест и не важных людей.


Но не дождался дед этих перемен. Настя, вернувшись с уроков, не сразу это и обнаружила, думала - спит, и только когда подошла предложить чаю, обнаружила, что уже окоченел. Заметалась, не зная, что предпринять - то ли хватать коня и мчать снова в посёлок, а там к кому - к Розе, к отцу Киприану, куда? - то ли вынести его сначала на холод, но ведь не поднять, тяжёлый… Прежде Анастасия никогда так близко не видела умершего, и уж точно не оставалась с ним один на один. Страшно… да это мало сказать, что страшно. То вдруг абсурдно казалось ей, что он ещё живой, кидалась слушать сердце - и отскакивала, почувствовав холод и оцепенение мертвеца, то казалось, что шевельнулся, застонал… И хотелось убрать его, с глаз, немедленно, сразу в землю - так страшно, невозможно страшно быть рядом с тем, что было живым человеком, дышало, говорило, а больше не будет уже никогда, и было невыразимо стыдно за эти мысли - ведь положено прощаться с покойником по-человечески… Он ведь не чужой ей, он на эти пять месяцев заменил ей семью, как же можно вот так платить за всё добро… Она слёзно молилась перед образом Владимирской в красном углу - древним, тёмным настолько, что едва различимы были силуэты, обрамлённым старым, тяжёлым рушником с кистями почти до самого пола, единственной иконой в доме деда, рыдания начинали душить, и совершенно невозможно было сосредоточиться на молитве, только панические всхлипы: «Господи, Господи, что же это, что делать, Господи, помоги, спаси…» Она садилась на скамейку, обхватив себя руками, и тряслась, боясь даже взгляд бросить в ту сторону, где лежал покойник, потому что снова покажется, что он шевельнулся, что раздался в тишине его сип, предшествующий приступу кашля, и вздрагивала от каждого шороха за окном - казалось, что кто-то ходит там, ходит, смотрит в окна и молчит, и заглядывает в окна, что это, верно, мертвецы сгинувшей деревни пришли за дедом, дождались наконец… Что будет, когда они войдут? Они и её за собой утащат? Подходила, тыкалась холодным мокрым носом Марта, Настя обнимала её, зарывалась заплаканным лицом в её густую, пахнущую пылью и дымом шерсть. Так, оказалось, наступило утро, так и обнаружила её Роза, узнавшая, что утром Настя не приехала в школу и забеспокоившаяся.


Она-то всё устроила. Отправила Настю вместе с Мартой, которую она так и не выпускала из рук, в посёлок, к отцу Киприану, всё оформила, организовала похороны… Предложила ей вообще перебраться в посёлок, уж поди, найдётся, кому приютить, даже и не один вариант, опять же, и к работе ближе. Настя согласилась пожить по крайней мере некоторое время, пока привыкнет к мысли, что деда не стало - всё же бросать на произвол судьбы его дом, который и она сама полюбила любовью какой-то щемящей, глубинной, для неё самой неожиданной, ей не хотелось, но и быть там сейчас она не могла. Благо, здесь и провалиться в печаль и апатию не получилось бы - работа, действительно, стала ближе, при чём как в том смысле, что до бывшего докторского дома, где была обустроена школа временно, пока весной-летом не построят для неё отдельное здание, только улицу перейти и свернуть в проулок, так и в том, что ученики прибегали к учительнице на дом, тормошили её, приносили нехитрый гостинец к чаю, тащили после занятий на свежеизготовленную горку. Заливисто и сердито лаяла Марта, не понимая, почему это она проваливается в пушистый снег по самое брюхо - прежде, в городе, так не бывало, безобразие… Жизнь понемногу налаживалась. Когда стихли снегопады и метели и заново проторены были дороги, приехали к ним и доктор, даже и не один, с медсестрой, Настя только грустно вздохнула на этот счёт, приехал ещё человек из исполкома, привёз драгоценный груз - газеты и книги, привезли вести с фронта - неутешительные, увы.

- Белые перешли в наступление. Сдаётся, Пермь нам не отстоять… Сейчас они подошли к Сылве, и…

- И сюда дойдут? - ахнула Настя.

- Сюда им, полагаю, незачем, - хмыкнула Роза, - они, поди, и места-то такого не знают. Эх, если б было у нас тут какое-то оружие, кроме топоров и рогатин, мы б им могли какой-никакой, а сюрприз организовать.

Гость покачал головой.

- Сколько вас тут ни есть, боеспособного народа, это капля против их моря. Разве только как деморализация, но их, пожалуй, так запросто не деморализуешь… А если они прорвутся к Вятке, будет совсем плохо - тогда они двинутся на соединение с Миллером, идущим с севера…

- Как до Китая пешком им пока до соединения с Миллером. Каппель тоже много чего думал летом, но и с Казани, и с Симбирска его выбили. И этих выбьют. Это здесь они могли идти семимильными шагами, проглатывая городишки в полторы-две тысячи человек… Там они захлебнутся. Хотя признаю, с ними это будет посложнее, их много и поддержкой они заручились хорошей. Но может быть, Пермь они и возьмут, может, и дальше пройдут, но Волгу им не перейти.

Как ни храбрилась Роза, мысли её читались по её лицу очень хорошо. Если самые мрачные прогнозы сбудутся - это будет значить, что очень скоро им будет не получить никакой помощи, на которую они так надеялись. Белая стена отрежет их от всего мира - мёртвая враждебность снегов неоглядных нежилых вёрст, живая враждебность подступающей белой армии…


========== Август 1918, Алексей ==========


Впервые Алексею предстояло встретить свой день рождения не дома, не в окружении родных людей. Аполлон Аристархович предупредил всех домочадцев за неделю:

- Точный день рождения Антоши, увы, известен одному Богу. Но без дня рождения человеку нельзя, и думаю, хорошей идеей будет сделать этим днём 12 августа. Почему? Потому что родиться летом вообще очень хорошо и славно, я сам, например, так и поступил, и потому, что как раз 11го я получаю небольшой дивиденд за одну мою оказавшуюся неожиданно перспективной совместную работу… А значит, у нас будут и праздничный стол, и подарки.

Алексей при этих словах смутился, опуская глаза. На самом деле уже то, что он живет в этом доме, где принят был с таким непостижимым и несомненным искренним радушием - это при том, что ведь один только Аполлон Аристархович знал, кто он на самом деле таков, а если тебя принимают, не зная имени и звания, как человека простого - вот так, то действительно принимают - было для него лучшим и светлейшим, что вообще могло быть в такие печальные времена. И если думать о будущем - а думать было сложно, потому что сейчас совершенно не представлялось вообще никакого будущего, слишком крутым был слом жизни, приведший не к незнакомой дороге даже, бездорожью - он хотел бы, пожалуй, чтоб всё оставалось так. Тепло их маленькой компании, объединённой общей проблемой - прежде в его жизни никогда не бывало такого. Были люди, которые любили его и которых также беззаветно и горячо любил он, были люди, внимательные и предупредительные к нему и много хорошего внёсшие в его жизнь. Но не было прежде людей, которые понимали бы его жизнь в том, что до сих пор составляло его одиночество. Да, многое он мог представить, когда предавался фантазиям, которые, заведомо знал, не сбудутся, но не мог представить такого, чтоб встретиться, и рядом жить, с кем-то, кто страдает тем же недугом. И при том не умножать скорбь друг в друге, а чувствовать радость и душевный подъём от взаимопомощи, от успехов своих и товарища. И это было столь невероятным подарком, что о других каких-то ему просто не думалось.

- Это того не стоит… Вы для меня уже столько сделали, что я даже не знаю, как благодарить…

- Ну, молодой человек, если вы решили обеспокоиться моими тратами, - с мягкой улыбкой произнес Аполлон Аристархович, - то не буду, конечно, отрицать, что жизнь нынче весомо бьёт по карману, но неужели по-вашему, я разорюсь от именинного пирога и коробки-другой сластей, к которым, признаюсь, я сам питаю слабость, хоть мои зубы мне этого и не прощают? И уж тем более - лишить Лилию Богумиловну возможности щегольнуть своим коронным рецептом? Этого я категорически не допускаю. А благодарить меня можешь хорошим настроением и самочувствием и разумной осторожностью, что ты, надо сказать, с похвальной регулярностью делаешь.

Алексей хотел сказать ещё кое-что, но вовремя сумел себя остановить. И вроде бы, с одной стороны, радовался тому, а с другой - сразу же пожалел об этом, сам не в силах понять, которое чувство сильнее, только разозлился на себя, и нечаянно прикусил губу, хорошо, что не до крови - и вместо привкуса крови только привкус досады чувствовал, у него бы, наверное, и смелости-то не хватило попросить о таком, не говоря уже о том, что вдруг его желание исполнится.

Он бросил взгляд на Ицхака, который казался весь погружённым в свою кропотливую, довольно утомительную не физически, а именно для нервов работу, так что иногда даже забывал жевать (Лилии Богумиловне так и не удавалось отучать его таскать вне полагающихся приёмов пищи). Миреле сидела с ним рядом и быстро-быстро что-то говорила ему полушёпотом, изредка прислушиваясь к окружающему миру.

Бывший цесаревич не мог не сознаться, что восхищается ею. Лишённым зрения физического Господь даёт развитое зрение духовное, чуткость к тому, что скрыто на сердце и стороннему взгляду может быть недоступно - скорбь ли, радость или затаённая обида. И своим пониманием и состраданием, даже не высказываемым, она облегчает этот груз, будучи сродни в этом ангелам небесным, а живя жизнью земной, телесной, и телесные, хорошо известные ему неся страдания, даёт пример терпения и мужества тем более ценный, что будучи женщиной, бремя несёт тяжелее мужского. Об этом напоминал себе Алексей, когда думал, что нет ничего тяжелее и обидней, чем физическая слабость, не позволяющая быть мужчиной в полной мере - иметь здоровую, крепкую семью, трудиться, снискать славу воинскую. Трагедии и триумфы мужские заметнее, горя же женского часто не видит никто. Несбывшаяся жизнь увядает среди стен, у окна, за которым живут, любят, ненавидят, страдают, достигают вершин и преодолевают испытания. Женщине изначально меньше дано, так что может быть ужаснее, чем когда отнимается последнее? Но именно Миреле говорила о любви к жизни, о несомненном счастье и смысле жить. Он общался с ней меньше, чем с Ицхаком и Леви, несколько робея перед нею, однако знал, что может не сомневаться в её дружеском расположении так же, как в расположении братьев, и это-то грело больше всего - принятие, как равного, такими же, как он, их единство, столь разных между собой, но сроднённых общей бедой. Maman и papa всегда всеми силами стремились обеспечить ему живое и приятное общение в меру возможностей, это верно, однако же в большей мере они берегли его, и дистанция между ним и миром всех остальных, здоровых людей всегда была. Скорее ведь, не допуская мыслей выпустить его во внешний мир, грозящий ему таким количеством опасностей, они небольшие кусочки этого мира привносили в его, грустный, ограниченный и однообразный, стараясь, понятное дело, чтоб эти кусочки были таковы, чтоб никак не могли его ранить… А после и сам он привык к тому, что за редкими соприкосновениями с этим миром здоровых людей и свойственных им возможностей как правило следует расплата… Начал понимать, что многое ему просто не дано, никогда не будет дано, а такое взросление радовать не может никак… Здесь же, где в тесном бурлящем мире их маленькой компании без труда взаимодействовали здоровые с больными, мужчины с женщинами, люди разной национальности и веры, он с удивлением обнаружил, что от жизни больше не отделён. Да, пускай она не даётся ему вся сразу - допуск к каким-то хозяйственным делам или тем более прогулке даётся по состоянию самочувствия, и тревога о настоящем и будущем не ушла никуда - но он видит жизнь, движение вокруг себя и является его частью. Он радуется за Аполлона Аристарховича, вычитавшего что-то очень ценное в переводном труде древнего арабского врача, за Леви, которого перестали мучить так долго досаждавшие боли в суставах, за Миреле, разучивающую новый этюд, за Ицхака, уступившего брату покраску новой поделки, за Лилию Богумиловну, у которой щеглы начали строить гнездо (они, правда, уже принимались как-то это делать, но чего-то бросили, но она не теряет надежды), а они радуются за него, снова твёрдо стоящего на ногах. И его вечный страх, который внушало ему собственное своенравное больное тело, никуда, конечно, не ушёл, но он стал меньше, потому что он видел, как преодолевают кризисы его товарищи, и знал, что так же преодолеет, пусть и не навсегда, на какое-то время, но такова жизнь, чтоб состоять из череды побед и поражений. Да, было б трудно найти слова, чтоб объяснить маменьке, что вот это-то самый лучший, настоящий путь помочь ему, но он попытался бы…

- Что-то случилось, Антош? Твой вид меня беспокоит, поскольку, насколько я тебя изучил, он у тебя означает намеренье скрыть какое-либо неприятное ощущение или переживание. У тебя что-то болит?

- Нет.. Нет, всё хорошо. Просто… просто думаю, как не задать вопроса, важного для меня и при том неуместного…

Доктор, кажется, даже онемел на какое-то время, так был озадачен, его седые усы задумчиво зашевелились.

- Неуместное? Вот это ты формулировку вывел, просто единство и борьба противоположностей в чистом виде. Раз уж это что-то так важно для тебя, что тебе трудов стоит удержаться, так может, не настолько и неуместное? Слово как таковое, Антоша, редко обременяет человека, обременяет слово, сказанное в ответ, и то не всегда.

Алексей подошел поближе, желая, чтобы никто из присутствующих в комнате не услышал их разговор.

- Если уж так, то я всего лишь хотел сказать, только не считайте это, пожалуйста, за дерзость или нелепый каприз… Но в самом деле, стоит ли хлопотать о моём дне рождения, и всем тем, что я получаю здесь каждый день, я уже сверх меры обязан, и можно ли желать большего? Если и можно чего-то желать, то не игрушек и не сладостей, конечно, а того, что не знаю, в возможностях ли ваших… Ведь вы общаетесь хоть иногда с господином Никольским? Могли б вы при случае просто узнать, когда он смог бы посетить нас? Наверняка, так думаю, у него и других дел вполне достаточно, но всё же, если хоть небольшая такая возможность есть… я был бы рад этому.

Аполлон Аристархович сел поудобнее в кресле, сложив руки замком на животе, и посмотрел на мальчика со спокойной улыбкой.

- Я понимаю тебя. Действительно понимаю. Ты очень хотел бы сейчас получить хоть какую-то, хоть маленькую весть… о людях, которые тебе не безразличны. Но нельзя быть уверенным, что эти вести сейчас есть у… господина Никольского. Насколько я знаю, его сейчас нет в Москве. Я, к сожалению, не знаю, ни куда он отправился, ни когда вернётся. Но я не сомневаюсь, что как только ему будет, что сообщить тебе, он тотчас будет здесь.

- Я понимаю, - шепотом произнес Алексей, - понимаю, и все же отчего-то думал, что это возможно сейчас. Все хорошо, думаю, вы правы. Господин Никольский, если бы смог, наверное, заглянул бы… Спасибо ещё раз.

Мальчик развернулся и направился в свою комнату, попутно отметив, что в зале, где они находились, стало непривычно тихо. Миреле сидела всё там же, за столом, и перебирала тонкими пальчиками маленькие деревянные квадратики, из которых они ещё вчера строили игрушечный домик, Леви всё так же что-то читал, а Ицхак терпеливо и сосредоточено продолжал собирать каркас для второго, более надёжного варианта этого домика. Слышали ли они что-то? Во всяком случае, кажется, ни он, ни доктор не допустили формулировок, которые могли б быть опасно откровенными… Было неловко, конечно, так таиться от друзей, которые не таили своей жизни от него, это тоже был грустный, нелёгкий долг…

Прикрыв за собой дверь, Алексей прошёл к кровати, забрался на неё, поджав колени к груди, и заплакал, сам не понимая, отчего. Может, оттого, что Аполлон Аристархович угадал его намерения, а может, оттого, что только тогда, когда мысли были произнесены, он понял всю глупость ситуации, и ему стало стыдно за себя и свой эгоизм, а может - от бессилия, от не угасающего от невозможности желания знать… Слова матери - «он облечён действительно большой властью» - и это правда, эти сильные руки вырвали его из уготованного течения жизни, этот голос, сильный, уверенный и властный, перечёркивал константы их жизни с бесстрастностью, которой нечего было противопоставить, слова Татьяны, что он, вероятно, опасный фанатик - и его горящие в полутьме столовой дома Ипатьева глаза - глаза не человека, как показалось ему тогда, а некой неведомой силы, только имеющей вид человека. И что говорить, в руках этого-то, непостижимого, неизвестного - единственная нить, единственная надежда на преодоление неизвестности, и в общем-то, самая жизнь и его, и его близких, и тем более что говорить - он желал узнать не только о семье, но и о том, кто распорядился их судьбами и кому он, возможно, действительно обязан жизнью.

Как ни тяжело, но надо ждать, только терпением и разумностью оправдается всё то, что сделано для него и оплатятся его надежды. И в этот момент, тихонько постучавшись, в комнату вошел Ицхак.

- Не моё это, конечно, дело, - проговорил он, немного смущаясь, - но позволю себе спросить… О ком говорил Аполлон Аристархович, о ком ты беспокоишься? Уж извини, специально я не подслушивал, но демонстративно зажимать уши тоже б было как-то неуклюже. Понимаешь, вот нам с Леви волноваться и вспоминать больше уже не о ком. Так, дальние родственники далеко, в другом городе есть, но это не то, конечно… Если у тебя есть надежда ещё на какую-то встречу, это повод порадоваться за тебя.

Алексей сел на постели, украдкой, кажется, незаметно вытер глаза.

- Я говорил об одном человеке, который мне помог… Хотел спросить у него о тех, кто… помогал мне раньше… Да, о надежде на встречу… не сейчас, и наверное, ещё не в ближайшее время, но и просто получить весть - было б утешением и легче б было ждать.

Ицхак присел с ним рядом - на расстоянии примерно таком, в какое поместился бы ещё один человек, не слишком близко и не слишком далеко.

- И это было бы лучшим подарком для тебя, понимаю. Знаешь, я мог бы попробовать угадать, и если я попаду в точку - ты не будешь виновен в том, что выдал мне секрет, а я буду знать, чего и ни при каких обстоятельствах не упоминать при посторонних. Аполлон Аристархович сказал о тебе, что ты сирота и воспитывался в приюте, но это ведь вовсе не значит, что ты одинок, что ты никого не любил и никто не любил тебя. Как не значит наверняка и того, что ты именно сирота. Быть может, твоя мать, когда-то отказавшаяся от тебя, решила тебя разыскать? Или речь о ком-то, кто во время твоей жизни в приюте стал тебе дорог, друг, или какая-нибудь девочка?

- Скорее, пожалуй, первое, чем второе, - пробормотал Алексей, снова испытывая нравственные страдания от невозможности быть до конца откровенным с участливым собеседником и желания, чтобы в самом деле он как-нибудь угадал всю полноту картины, только чтобы это, конечно, не привело ни к каким нежелательным последствиям для его близких.

- Не мать, отец? Или кто-то ещё из родственников? Или может быть, какая-то семья пожелала взять тебя на воспитание, но по какой-то причине не успела это сделать? Я не знаю, конечно, и не могу знать, по какой причине обстоятельства твоей жизни требуют тайны, но я верю, что эти причины есть. Как бы то ни было, если есть люди, которым не безразлична твоя судьба - это великое сокровище, которым ты уже обладаешь, какое бы расстояние ни разделяло вас. Я слышал истории о том, как люди, дорогие друг другу, преодолевали расстояния, множество испытаний и опасностей, иногда долгие годы, чтобы однажды воссоединиться. Может быть, половина этих историй и сплошная выдумка, но хотя бы часть-то правдива. Ты знаешь, что мой народ когда-то сорок лет шёл к земле обетованной. Если подумать, любой сдался бы давно. Они ведь не сдались и нам сдаваться не следует.


Планы Аполлона Аристарховича бывали достаточно скромны и жизненны, именно поэтому он не терпел сколько-то существенных отступлений от них. Утром 12 августа по новому стилю Алексей проснулся от того, что ноздрей его достиг букет невероятно приятных, возбуждающих аппетит ароматов. Что-то мясное с пряностями и что-то сладкое, сдобное… И судя по звукам из гостиной, туда выдвигают из комнаты мальчиков стол, с которого временно выселены их законченные и не законченные поделки.

За время жизни здесь он успел убедиться - можно позволить сгореть всем поваренным книгам на свете, если рядом с тобой есть Лилия Богумиловна. Эта женщина обладала способностью сотворить нечто невероятно вкусное практически из ничего. Каким бы Аполлон Аристархович ни был важным лицом в науке, в общегородской жизни он был на тех же основах, что и любой человек, и так же ощущал на себе трудности, вызванные тяжёлым положением в стране. У него были, конечно, некоторые льготы ввиду находящихся на его попечении иждивенцев, но и при этом Анна нередко возвращалась домой и разводила руками:

- А масла не было. Когда успели расхватать…

Лилия Богумиловна кивала, прибавляя, что место-то, где можно этого масла купить, знает, но в цену оно такую, что купила бы исключительно для того, чтоб этих дельцов в этом масле сварить.

За счёт какого такого волшебства эта удивительная женщина из серой муки, мелкого, точёного червяком картофеля и каких-то скудных мясных обрезков умудрялась создавать не только съедобные, но и очень вкусные блюда, не мог дать ответ даже Аполлон Аристархович, разве что отмечал высокую, хотя и не главенствующую, роль специй. Мясной суп был, действительно, остреньким, Алексею на зуб попался, кажется, горошек перца и аж вышиб слезу. Лилия Богумиловна сообщила, что рецепт её бабки, знавшей толк в том, как выжить, когда выживать особо не на что, она же научила варить сытную кашу, которая составляла в доме традиционный завтрак и про которую Аполлон Аристархович сказал, что рецепт следует послать на фронты и тогда армия наша будет несомненно непобедимой.

- Ну, коли уж мы не подвергаем сомнению евангельское чудо с умножением хлебов и рыб, то должны допустить, что чудеса могут случаться и в наше время. Несомненно, способ умножения мяса в супе был вашей досточтимой бабке известен и унаследован в свой черёд вами.

Гвоздём кулинарной программы, однако же, был, и это было логично, именинный пирог. Начинённый яблоками и изюмом, пышный и ещё горячий, он и смотрелся на столе настолько великолепно, что Алексей долго не решался покуситься на него с ножом - просто рука не поднималась на это румяное произведение искусства.

Всё это походило на чудо, созданное персонально для него, и, когда проследив за его взглядом, Лилия Богумиловна торжественно предложила его рукам нож для разрезки угощения, глаза мальчишки засияли ещё более того. На вкус пирог был даже более восхитительный, чем все сладости прежней жизни, а, может, ему так показалось, но хрустящее и в то же время какое-то рассыпчатое тесто, сладкая начинка и весёлые разговоры обо всем на свете заставили забыть утренние переживания.

- Что ж, теперь от насущной части перейдём к… тоже насущной, но по-другому. Четырнадцать лет - дата, конечно, не так чтоб круглая и красивая, однако в жизни важная. Есть мнение, что именно этот возраст следует считать переходом из детства в жизнь взрослую. Поэтому без подарков, Антон, извини, никак. Ну, и первым, предполагая, конечно, что меня кто-нибудь да затмит, вручу свой подарок я. Ты, как я заметил, увлекаешься моделями кораблей, и вот эта книга будет тебе, несомненно, интересна. Она, правда, на французском, но иллюстрации столь красочны и подробны, что ты многое поймёшь и так, а кроме того, я помогу тебе с переводом. Заодно, возможно, мне удастся увлечь тебя этим чудесным языком и помочь в его освоении в меру своих весьма скромных педагогических талантов.

Алексей улыбнулся - не стоит, действительно, упоминать, что французский он знает. Доктор замешкался у отделения шкафчика, где загодя, с соблюдением всей необходимой таинственности, и собраны были все подарки и заперты на ключ, чтобы именинник как-нибудь случайно не обнаружил их где раньше срока.

- Человек, о котором ты спрашивал, предполагал, что не сможет быть здесь в ближайшее время. Поэтому подарок для тебя оставил заранее. Быть может, это послужит тебе некоторым утешением.

И он протянул Алексею продолговатую, довольно увесистую коробку, запертую на простой замок с задвижкой - набор инструментов для работы с деревом.


Следующей была Лилия Богумиловна, подарившая тёплое добротное пальто, которое ей посчастливилось купить как раз сразу после торжественного объявления Аполлона Аристарховича о планируемом торжестве. Анна подарила коробку игрушечных солдатиков - как потом пояснила, игрушки остались от её брата, что сказалось и на комплектации, и на состоянии, краска с многих фигурок облупилась. Но солдатики были невероятно хороши искусностью, с которой были изготовлены, детальностью проработки формы и оружия, что не могла бы испортить даже полностью сошедшая с них краска. Поэтому, хотя с одной стороны ей было неловко дарить далеко не новую вещь, да к тому же - игрушки такому уже взрослому мальчику, с другой - эти игрушки были настоящим сокровищем, какое не столь уж легко найти.

Аполлон Аристархович с самого образования своего маленького домашнего пансиона взял за правило обеспечивать, чтобы у его подопечных были свои, хотя бы небольшие, деньги. Для этого он изыскивал им возможность заработка в основном за счёт их увлечений по изготовлению каких-либо безделиц, в какую-то лавку он сдавал поделки Ицхака и Леви, кажется, там их продавали как работы каких-то ремесленников с Урала, Миреле собирала бусы и браслеты, кажется, любой сложности, у неё была своя система разноразмерных коробочек для бусин разных цветов и узоров. Алексей сам часто видел её за сбором очередного изделия - Миреле никогда не ошибалась.

Небольшие шкатулки для сбережений были у каждого, получил такую и Алексей, хотя ничего в ней пока не было - сейчас спрос на безделушки был, понятно, невеликим, но Аполлон Аристархович не унывал и искал новые возможности.

Сбережения Ицхака были сильно истощены бывшими некоторое время назад почти подряд днями рождения Леви и Миреле, поэтому его подарок был прост - сильная лупа для выжигания, впрочем, сам он не считал такое за малоценный подарок, его собственная лупа была слабее. Зато вот с инструментами для резьбы она сочеталась, неожиданно, очень хорошо, предполагая возможность создания много чего интересного. Неожиданным был подарок Леви - большой кусок янтаря, похожий по форме на сердце, свет играл в нём так, что он казался живым огнём. Миреле говорила, что подарки Леви вообще всегда бывают удивительно романтичными и никогда не возможно их предугадать, ей, например, он подарил большую морскую раковину, которая не продавалась бы так дёшево, если б не досадная потёртость на поверхности, которая для неё, конечно, значения не имела, если только она не взялась бы эту потёртость даже благословить за то, что благодаря этому раковина стала доступна Леви и в итоге ей. Да, больше всех удивила Миреле, подарив небольшую икону - Иверской Божьей матери.

- Мне сказали, что она очень красивая, и кажется, это действительно так, насколько я смогла оценить руками.

Икона была небольшой, менее книжки размером, и отделана, конечно, не золотом, а, кажется, обыкновенной жестью. Вероятно, она была из какой-нибудь бедной сельской церкви, и продавалась на рынке среди других, более привлекающих внимание вещей уж так, для количества. Мимо этого лотка Миреле с Лилией Богумиловной прошли бы, но старушку заинтересовали резные подстаканники - просто своим видом, не для покупки, конечно, а потому, что показалось, что узнала какую-то знакомую работу, а Миреле начала, как водилось у них в обыкновении, расспрашивать, что ещё лежит на лотке.

Алексей не знал, какому подарку в большей мере удивляться и тихо радоваться, все они, такие непохожие, были ценны не только сами по себе, но и отпечатком личности дарителя, о чём он размышлял уже после празднования, после следовавшего за тем замечательного вечера со стихийным концертом Леви и Миреле и пением Лилии Богумиловны, исполнившей три особо любимых Аполлоном Аристарховичем романса, и их с Ицхаком игры - естественно, Алексей не мог тут же не обновить один из драгоценных подарков, хотя в большей мере они, пожалуй, просто рассматривали фигурки и обсуждали их, завести игру в полной мере было неловко, как ввиду внутренних мыслей о том, что уже не малыши они для этого, так ввиду и чувства внешнего - желания прежде познакомиться с игрушками, отдать им должную дань словесного восхищения, вызвав даже обещание Леви подновить краску и изваять вдобавок пару пушек для сильно поредевшей артиллерии, и предложение Лилии Богумиловны использовать в качестве ядер вишнёвые косточки - всё равно значение их чисто символическое.

- Мы в детстве, например, так и делали. Только у нас пушка была стреляющая. Понятно, что совсем не так, как настоящая пушка, а по принципу рогатки, с резинкой. Отец придумал. Очень досадно было, что была она одна, поэтому мы с братьями использовали её по очереди. Ставили против вражеского полка и стреляли косточками, кто сколько выбьет…

- Лилия Богумиловна! - ахнул Алексей, - вы играли в солдатиков?

- Немного. Каковы там были те солдатики, это были скрученные из картона цилиндры, на которых были намалёваны мундиры и глаза… Не очень похоже, хоть на солдата, хоть вообще на человека. В наших играх очень важную роль играло воображение. Да и вообще мы предпочитали более подвижные игры, это было скорее ещё одно состязание в меткости. Лучше меня ножи кидал только старший брат…

- Вы ножи кидали?

- И великолепно! - Лилия Богумиловна взяла со стола, сдвинутого в сторону, чтобы дать мальчикам с игрушками место на полу, нож, которым резались яблоки, и, не сильно размахнувшись, метнула его в стоящую на шкафу фигурку из папье-маше, изображающую весьма стилизованного медведя. Нож воткнулся точно в середину груди. Аполлон Аристархович заметно побледнел.

- Лилия Богумиловна, прошу вас, больше так не делайте! Я бы на слово поверил, что вы опасная женщина!

- Стыдно, Аполлон Аристархович! Мы этими ножами крошили яблоки, стоявшие у кого-нибудь на головах - никто не пострадал!


Алексей с величайшим почтением поставил икону в угол своего письменного стола, и минуту или две просто в благоговении смотрел на неё. В квартире доктора иконы если и были, то были в его комнате и кабинете, из гостиной же доктор перенёс даже картину, изображающую Тайную вечерю, чтобы ничем не смущать тех, кто другой веры. Кажется, сам доктор всё же был верующим, и иногда казалось, что глубоко верующим, однако редко давал к тому намёки, и религиозные темы в общих беседах поднимались вообще редко. Да, это было в копилку удивительных, невообразимых явлений нового, вставшего с ног на голову мира - что первую икону, которую он видел перед собой спустя почти месяц после отъезда из Екатеринбурга, ему подарила еврейка! Та душевная простота, с которой она сделала то, что не могло б быть обыкновенным для человека её веры, вызывала непреходящее удивление, и Алексей долго размышлял над смыслом её поступка - ведь она могла, в самом деле, подарить и что-нибудь иное. Возможно, она попросту не придавала христианским святыням такого уж большого смысла, оценивая их так же, как люди оценивают картины и сувениры, а возможно, главным для неё было то, что такой дар будет иметь ценность для него, и при этом не важно, насколько это было чуждо её духу. Впрочем, непременно ли чуждо? Алексей находился в сильном затруднении, потому что никак не мог бы воспринимать своих новых товарищей как совершенно чуждых и противных христианству, ведь они были добры, а доброта была для него до сих пор неразрывно связана с христианством, и в большей мере с христианством православным. Он долго не мог осознать даже того, что вот они и есть те самые, кого называют этим самым обидным словом «жиды», прежде за этим словом он никогда не мог видеть человеческих лиц, это была какая-то тёмная, невнятная зловредная сила, стихийно враждебная всему правильному, подлинному, христианскому, возможно, враждебная даже не по своей злой воле, а ввиду особого влияния на неё врага рода человеческого. Он прекрасно помнил истоки, начало этого влияния, это было прекрасно описано в Евангелии. Однако он решительно не видел никакого подобного влияния в Леви, Ицхаке и Миреле, и если б мог видеть такое влияние в Якове Михайловиче (хотя это было б не вполне верно, ведь он сам говорил, что был крещён, хоть и не в православную веру), то следовало в той же мере признать это влияние и в его подручных, людях совершенно русских, и в господине Никольском, национальности которого он не знал, однако она совершенно точно не была еврейской. И он не видел ничего кощунственного в том, чтобы называть Миреле про себя ангелом, потому что именно им она, всегда являвшая чистейший образец доброты, предупредительности и самообладания, в его глазах и была. Ему очень нравилась ровность её характера, уравновешивавшая чувствительность и эмоциональность Леви и некоторую резкость Ицхака, которая, впрочем, так же не травмировала его, так как за ней он хорошо видел борьбу горячности его собственной натуры с необходимостью всегда владеть собой, будучи поддержкой больному брату, за которого, хоть и был значительно младше, он чувствовал ответственность. Вспомнилось, как как-то раз, было ему лет восемь, размышляя об очередном уроке Закона Божьего, он спросил Марию, больше рассуждая вслух, почему же столько людей на земле исповедуют какую-либо другую веру.

- Вероятно, потому, что они воспитаны так, - отвечала Мария, - и следуют законам своих предков и государства, в котором живут.

- Почему же они живут по таким несчастным и несправедливым законам?

- Ну, нельзя сказать, чтоб они были непременно несправедливы и несчастны. Каждый народ Господь ведёт своим путём, это забота их государей, а не наша.

Алексей тогда вечером молился о том, чтоб Господь привёл эти народы, в особенности языческие, к свету истинной веры, ведь не может быть такого, чтобы Господу была угодна погибель стольких душ, невиновных в том, что случилось им родиться на языческой земле. Вслед за этим вспомнилось, как, было это уже в Тобольске, один из солдат, охранявший их во время прогулки, позволил себе резкое высказывание по поводу религиозности царственной семьи, говоря, что религиозность их имеет формы фанатизма и они всё мерят мерками религии. Алексей возразил, что хотя вера, действительно, имеет для них важнейшее значение, они всегда уважали взгляды, отличные от их собственных.

- Ну да, конечно, - ответил солдат, - это у царей всегда. Взгляды людей влиятельных, чем-либо им полезных - иностранных лекарей или специалистов, или королей других стран - они уважают, а то ведь иначе кто будет уважать их? А с людом попроще не церемонятся.

Спустя дней пять, так, чтоб Миреле не увязала это с её подарком и не подумала, что он поспешно трактует её порыв как симпатию к его вере, что может и покоробить её, он спросил, как её вера предписывает относиться к Христу, и как она сама считает, следует к нему относиться. Он понимал, что вопрос его рискованный, и ответа боялся, потому что вообще не желал напоминать себе о том, что разделяет его с товарищами по нынешней жизни.

- Не могу говорить за всех, - улыбнулась Миреле, - но думаю, примерно так, как сейчас приверженцы старого порядка воспринимают Ленина.

- Ну ты сравнила, Миреле! - покачал головой Ицхак, - во-первых, Иисуса убили, а его дело потерпело поражение…

- Во-первых, сами-то его последователи верят, что он воскрес из мёртвых, во-вторых - дело его вовсе не потерпело поражения, если ты посмотришь, сколько в мире исповедующих нашу религию и сколько - христианство, а в-третьих - всё равно, это похоже, потому что речь о разрушении старого мироустройства и создании нового, для чего нужно иметь известную дерзость и что неизбежно рождает в одних горячую любовь, в других же такое же горячее неприятие.


Алексей поднял камушек, подаренный Леви, повертел его на свету, любуясь, как переливается внутри огонь, напоминая пламя свечей. Янтарь - это застывшая смола, от сосен, которые росли невероятно давно, до первых человеческих поселений. Это были далёкие пращуры тех сосен, что проносились за окном состава, увозившего его с Урала. В длинных промежутках между станциями нескончаемой стеной тянулись за окном эти леса, но Алексею не прискучили, тем более что отвлекали его и разговоры попутчиков, и неумолимо брал сон, но проснувшись, он снова смотрел в окно, и смотрел не так, как бывает обыкновенно с людьми, путешествующими часто - просто чтобы куда-то деть взор, он восхищался тем, что леса эти так огромны, и так огромны поля, перемежающие их, и такое множество озёр, болот и маленьких речушек встречается среди них, такой невероятный дикий простор, не освоенный ещё человеком… Страшно и волнительно было думать о том, как осуществлялось сообщение до железной дороги, а ведь это были они только в середине огромного пространства русской земли…

От деревьев мысль, логично, перешла к изделиям из них, он перевёл взгляд на страницы, повествующие об истории кораблестроения, не удержался, как ни ребячливо это - забегать вперёд, посмотреть иллюстрации. Лодки, выдолбленные в целом стволе огромного дерева - бывают же такие великаны! - и щедро просмолённые ладьи, ярко расписанные - жаль, рисунок чёрно-белый, древние суда воинственных викингов и любопытных (и тоже воинственных) греков, гордые, величественные корабли Англии и родной флаг на кораблях, многие из которых он узнавал, даже не глядя на подпись внизу иллюстрации. Была небольшая глава, посвящённая пиратству - хотя прямого отношения к кораблестроению это не имеет, но рассматривались, кажется, тоже преимущества и недостатки тех или иных моделей, и истории некоторых кораблей, ставших легендами… Дальше были уже современные корабли, разумеется, современные с поправкой, так как книга была выпущена лет десять тому назад, и больше, поскольку книга французская, внимания уделялось французским судам, однако гордость общечеловеческая тут была - могли бы вообразить их далёкие предки, с великим трудом выдалбливавшие цельные древесные стволы, что можно будет спуститься на воду в кораблях из металла, более того - что в них можно будет опуститься под воду, достигая глубин, прежде немыслимых? Очередь за кораблями, летающими по воздуху, что ж, первые такие уже есть…

Алексей рассмотрел рисунки и схемы, выбирая, что можно попробовать воплотить в дереве, посмотрел на коробку с инструментами, лежащую рядом, на кровати. Роскошный подарок, сказал с нескрываемым восхищением Ицхак. Роскошный и серьёзный, опасный… Да, это верно, маменька, наверняка, пришла бы в ужас от этих разновеликих, но равно острых ножиков, которыми ведь совершенно ничего не стоит пораниться. Но ведь саблю, как атаману казачьих войск, ему носить не возбранялось… Если быть осторожным, то ничего плохого не случится, ведь не ранятся же люди каждый раз, когда берут в руки что-нибудь острое… Может быть, маменька, с её извечным беспокойством, могла воспринять такой подарок даже как дурное намеренье, но Алексей полагал, что дурным это намеренье как раз не было, а было изъявлением веры в его умение самому позаботиться о себе и желания приобщить его ещё в чём-то к полноценной жизни, которой сам он отчасти немало боялся. В конце концов, это ведь был тот человек, который, встретившись с ним взглядом в коридоре, отказался поднимать его. В жизни тяжело больного, Алексей уже знал, есть две огромные опасности, которые он может создать себе сам, выбрав неверный путь - слабость и капризность паразитирующего существа, требующего, чтоб все вокруг заботились о нём и исполняли его желания, и безумие отрицания своей болезни, бездумного бросания навстречу опасности. Верный путь лежал где-то посередине, хотя вернее будет сказать - в стороне, над этими нерассудочными позициями, в области спокойного понимания действительного своего положения в сочетании с желанием, несмотря на это, жить, жизнью возможно более полноценной и осмысленной, чему он только начинал учиться…


Со второй половины августа, уверившись, что состояние нового воспитанника стабильно хорошее, Аполлон Аристархович стал понемногу разрешать ему гулять. Доктор, как сразу заметил Алексей, постоянно находится в поисках золотой середины между естественным для врача желанием оградить пациента от потенциальной опасности и потребностью его, как опекуна, воспитателя помочь его подопечным влиться в жизнь, быть в ней не незваными гостями, которым самим неловко за праздничным столом… Гуляли вдвоём-втроём, редко всем гуртом и никогда поодиночке, что понятно. Аполлону Аристарховичу свободная минута выпадала не так часто, если он не сидел дома за переводами, то ездил куда-то с этими переводами, с докладами, с лекциями для молодых коллег, или решал хозяйственные вопросы - так, привёз свежеизготовленную вторую, вдобавок к забранной из починки, коляску, пока они стояли неиспользуемыми, чему он исключительно радовался, но нужно быть во всеоружии. Чаще всего Алексей гулял с Леви и Ицхаком либо с Миреле и Лилией Богумиловной. Маршрута, как правило, заранее не выбирали, действовали, как говорила Лилия Богумиловна, по старинному мудрому принципу «куда глаза глядят». Ходили по улицам, на перекрёстках совещаясь и что только не проводя голосование, куда повернуть, глазели на восхитительно красивые или наоборот, диковинные и уродливые здания, Лилия Богумиловна или Леви рассказывали остальным, если сами знали, что это за здания, кто в них жил или живёт или что в них находится, читали лозунги и листовки, расклеенные на столбах и просто на стенах, иногда садились в трамвай и проезжали две-три остановки - так же без конкретной цели, куда-нибудь. Такие прогулки были делом принципиально новым, прежде немыслимым для Алексея, не представлявшим даже, что возможно гулять не по парку или живописным окрестностям какого-нибудь дворца, а просто по улицам города, да ещё и не в автомобиле, а пешком. Конечно, разве можно было даже помыслить о таком риске! Кто-нибудь мог толкнуть его в сутолоке на каком-нибудь людном перекрёстке, или сам он мог удариться в трясущемся и подпрыгивающем трамвае, а Лилии Богумиловны и Ицхака не хватало для того, чтоб надёжно заслонять его от возможных травм. Вот поэтому очень редко они выходили всей компанией - предупреждать опасности сразу для троих больных было бы сложно. Когда всё же отправлялись все вместе, то шли как правило в какой-нибудь парк - их любимым был один, маленький и довольно неухоженный, где на клумбах уже совсем дикарями росли полуобщипанные цветы - Лилия Богумиловна пояснила, что сама пару раз наблюдала, как парни тишком, полагая, что никто не видит, рвут тут цветы для своих девчонок, и Алексею стало чуть менее грустно смотреть на эти бедствующие клумбы - не служат ли цветы физическим выражением прекрасных чувств, если чьим-то сердцам они помогли соединиться - не лучше ли это, чем просто отцвести и увянуть? Иногда заходили в сад при гимназии, который теперь закрытой территорией не был. Теперь, по новому порядку, девочки и мальчики будут учиться все вместе, говорила Лилия Богумиловна.

- Как это? Зачем?

- Такое распоряжение новой власти.

- Но это ведь как-то… так не делают ведь!

- Ну, теперь делают. Раньше вот девочек вообще не учили, надобности не видели, а потом открыли и гимназии, и институты… Реформы. Их всегда сперва не понимают.

- Но почему вместе?

- Ну, чтобы никого не учить лучше или хуже, а всех одинаково.

- Как это - одинаково? Ведь девочкам и мальчикам разное нужно, потому что различные им в жизни уготованы задачи…

- Ну, если уж могли женщины с мужчинами бок о бок работать по десять, двенадцать, шестнадцать часов - то могут, наверное, и их дети все вместе учиться, независимо от пола… Ох, Антоша, много тебе ещё предстоит узнать и понять. Что удивляться, тут и взрослые многие бывают озадачены и к новому привыкают с трудом…

Иногда ему хотелось попросить пойти к Кремлю - ведь он не столь далеко отсюда - чтобы посмотреть на тех, кто сейчас правят Россией. Аполлон Аристархович, улучив минутку, когда были они в комнате одни, сказал, что хоть понимает его интерес, однако пока это, прямо сказать, нежелательно, неосуществимо, и пока лучше ему об этом не думать.

- Почему? Потому что к ним, наверное, нельзя просто так придти, любому желающему, а без очень важного дела, и меня не пропустят?

- Ну нет, это не так, конечно. Любой может попроситься на приём к любому из комиссаров и к самому Ленину, и рабочий, и крестьянин, и солдат. Я сам, например, бывал, и не один раз… Но сам представь, сколько желающих - и не только из Москвы, и даже не только из Москвы и Петербурга, а со всей России, так вот много ли у этих людей свободных минут? Но не в этом даже дело. Просто там же, рядом с ними, могут оказаться люди, которые могут узнать тебя, а это может иметь последствия нехорошие.

- Какие такие люди? Те, кто… кто планировал нашу смерть осуществить чужими руками? Почему же они держат рядом с собой таких людей? Неужели они до сих пор не раскрыли и не переловили всех тех, кто желал приписать им нашу смерть?

Аполлон Аристархович грустно усмехнулся.

- Это, дорогой Алексей, вопрос очень непростой. Во-первых, как ни обидно, быть может, сейчас я это скажу, однако у них есть много и других дел, кроме как ваша семья. Со всех сторон на них наступают белогвардейцы и интервенты, изнутри вредят различные противостоящие им элементы, а при этом нужно обеспечивать порядок, восстановление хозяйства, пострадавшего от войны и беспорядков, бороться с нехваткой продовольствия… Во-вторых - борьба идёт, но такая борьба никогда не бывает лёгкой. Советы - потому и Советы, что в них собираются люди, которые смотреть на один и тот же вопрос могут очень по-разному, но их не считают правильным гнать на одном только этом основании, пока они не начинают советовать что-то совсем уж недопустимое.

Алексей кивнул. Потом вспомнил о другом услышанном и зацепившем.

- Так значит, вы видели Ленина? И какой он?

Он немного слышал ещё в Тобольске, как взрослые между собой обсуждали приход к власти Ленина и его сподвижников, и судя по тону, Ленин несомненно был фигурой мрачной и опасной. Алексей долго ждал, что Ленин, наверняка, приедет к ним, чтобы лично наблюдать за тем, как их казнят или хотя бы посадят в тюрьму, но дни шли, а ничего не происходило. Почему за столько времени Ленин так и не вспомнил про них? Когда в апреле пришло распоряжение, что папеньку велено доставить в Москву, и маменька и Мария отправились с ним, а потом пришли от них письма, что их оставляют в Екатеринбурге и возможно, это снова надолго, Татьяна, Ольга и взрослые очень удивлялись этому. Объяснено это было тем, что на дорогах неспокойно, и велика опасность не довезти их живыми. И складывался странный вывод, что их смерти в большей мере могут хотеть какие-то простые, самые обыкновенные люди, чем зловещий предводитель этих бунтовщиков Ленин.

- Какой? Ну… немолодой уже человек, хотя кажется, помоложе меня… Лысоватый, с бородкой, невысокого роста…

Это несколько удивляло. Хотя, вспомнил Алексей, Наполеон ведь тоже был невысокого роста и вид имел не слишком грозный…

- Но, тем не менее, он держится, наверное, с большим достоинством, у него большая свита, охрана?

Аполлон Аристархович рассмеялся.

- Вот уж не сказал бы. Он довольно прост в общении, доброжелателен и любит шутить… И охраны, а тем более свиты, у него нет вовсе. Он много встречается с людьми, ездит выступать перед рабочими, солдатами, матросами - куда позовут, и при этом с ним никого нет, кроме разве что двоих-троих помощников. Часто он просто ходит по городу пешком, один, заговаривая со встречными крестьянами или часовыми у дверей… Ему часто говорят, что лучше бы он поберёгся, но он отвечает, что бояться народа, ради которого он всё делал и делает, ему совершенно не с чего, а враги нового порядка здесь, где крепка советская власть, просто не посмеют выступить… и честно говоря, думаю, это доведёт его однажды до греха…

Алексей кивнул.

- А… господин Никольский? Он ведь знаком с Лениным?

- Знаком. Конечно, знаком.

- И он… Тоже ведь важный человек?

- Очень важный. Хотя это сложно объяснить, какую важность он имеет.


- Я думаю, этот клей лучше. Только его использовать труднее, потому что сохнет быстро. Если приклеишь неправильно - потом замучишься отдирать. И если потечёт - засыхает потом безобразно. Это надо тонкую кисточку… А Леви и так ругается, что я у него всекисточки вытаскал… Я попробовал сам кисточку сделать, из волос, но получилось, честно говоря, ужасно…

Алексей оглядел пока ещё куцую мачту. Он уже проклинал себя за то, что взялся сразу за эту модель. Гораздо легче такой сложности работу испортить, и тем легче, чем ближе работа к завершению. Вот, уже один раз он едва не перепутал высоту для перекладины, хорошо, вовремя сообразил… Но, во-первых, эта модель была наиболее хорошо и подробно показана, во-вторых, чего греха таить, хотелось впечатлить друзей. В сравнении с тем, что мастерили Леви и Ицхак, было как-то стыдно начинать с маленьких парусных яхт… И может быть, если кораблик получится действительно очень хорошо, Аполлону Аристарховичу удастся продать его какому-то гостю из Голландии или Бельгии… Так хотелось сделать прямо сейчас что-то ещё, но надо было дать подсохнуть уже приклеенному, иначе так отлетит всё, и исправляй последствия своей нетерпеливости.

- Поставь пока руль, - посоветовал Ицхак.

Алексей взял детальку чуть меньше его ладони в диаметре, которая на первый взгляд казалась ему сделанной весьма неплохо и даже очень искусно, а на второй взгляд он неизбежно бывал ею недоволен. Колесо руля проворачивалось с трудом, но сделать руль цельным, вообще не крутящимся, он не согласен был никак.

- Ты, может быть, ещё и паруса хочешь убирающимися сделать? Зачем это нужно? Мне страшно тогда, что будет, когда ты будешь делать подводную лодку.

- Подводная лодка из дерева - это само по себе достаточно остроумно, - рассмеялся Алексей.

- Да, вот теперь мне совсем страшно. Ты, значит, подумываешь сварить её из железа?

Кроме того, как ни старался Алексей отшлифовать изделие, там и сям виднелись зловредные заусенцы и следы ножа, показывающие не очень аккуратную работу.

- Да лучше бы и не получилось. Другой материал нужно было, дерево не очень хорошее… Местами так просто дрянь… Но что уж нашлось… Ну если так уж недоволен, подстрогай ещё, может быть, успокоишься наконец…

«Или испорчу совсем… Но, тогда просто вырежу другой, и может быть, заново-то лучше выйдет…»

Нож соскользнул и полоснул по ладони. Алексей похолодел, чувствуя, как подступает паника. Это была первая царапина за всё время, сколько он уже работал с деревом, и он ведь каждый раз брался за инструменты со страхом, который, впрочем, становился всё слабее с каждым разом. Как-то один генерал, бывавший в Индии и ещё каких-то странах Востока, рассказывал ему о факирах, глотателях шпаг и других фокусниках, и объяснял, что никакого волшебства в их достижениях нет, просто часть из них основана на невнимательности зрителя, которого каким-нибудь ярким элементом отвлекают от тайных и незаметных для большинства действиях фокусника, а часть на действительной ловкости, знании, точной выверенности движений - так, по горящим углям бегут просто очень быстро, и они не успевают обжечь ступни, а ножи и шпаги засовывают в горло, точно зная, как не повредить при этом гортань. Просто эти люди научились идеально владеть своим телом, что достигается спокойствием духа и усиленными тренировками. Алексей думал теперь, что если уж некоторые люди умеют глотать огонь, лежать на гвоздях и танцевать на битом стекле, то и он может научиться куда как меньшему - ведь ему этими ножами не жонглировать и тем более не ходить по ним, всего лишь наловчиться таким аккуратным, отточенным движениям, при которых лезвие не коснётся его рук. Но всё же это случилось… Ицхак моментально, выдернув из-под одеяла простыню, обхватил ею его руку, спасая незаконченную модель, понимая раньше Алексея, что это-то расстроит его ещё больше…

- Тихо, не волнуйся, это не страшно. Леви несколько раз так ранился.

- Да, но… Кажется, всё же слишком глубоко…

Ицхак передавил пальцем основание ладони.

- Сейчас немного приостановится, смоем и посмотрим. Увидишь, что вовсе не глубоко. Не так и много крови. Тебе так просто кажется, потому что очень давно у тебя не было даже какой-нибудь мелкой царапины.

Алексей знал - врёт, чтобы его успокоить. Мелкие царапины - например, когда, играя, его царапала кошка - действительно не были страшны, хотя всё равно болезненны и саднили долго. Но нож для резьбы - очень острый, куда острее кухонного. Его начинало мутить - но пожалуй, скорее от страха, чем действительно от кровопотери. Слишком не хотелось снова в постель, снова целыми днями не мочь даже подняться или шевельнуть рукой, после того, как выкарабкался, и столько времени получалось держаться на этом уровне - уровне почти здорового человека… Опять… Так торопился с этим кораблём, словно чувствовал… и всё равно не успел… И неизвестно, когда теперь закончит…

- Давай, надо подняться. Я тебе помогу…

Алексей поднялся на ноги и тут же неловко рухнул на кровать со сбитым покрывалом. Ицхак взял его вторую руку, заставил прижать рядом с его пальцем.

- Я сейчас найду, чем обработать, найду бинт… Скоро и Аполлон Аристархович придёт… Только успокойся, ладно? Я по Леви заметил, у него всё гораздо лучше заживает, когда он не психует… Если б точно знать, что я мог бы быть донором и тебе!

- Твоя кровь нужна Леви.

- Ничего, у меня её много. Но ведь если она не подойдёт, ты и умереть можешь… Может быть, Аполлон Аристархович всё же найдёт кого-то из твоих родных? Почему ты так и не скажешь, знаешь ли ты что-нибудь о своей семье? Если кто-нибудь из твоих родных жив, это ведь может быть твоим спасением!

Алексей думал об этом, на самом деле. Часто думал. Может быть, можно б было привезти сюда хотя бы кого-то одного, Ольгу, Машу… Но наверное, всё же это слишком опасно. Кроме того, вовсе и не обязательно это поможет… Аполлон Аристархович, рассказывая о тех исследованиях его болезни, что делали врачи прежних эпох, говорил, что, по-видимому, хоть болезнь и передаётся по женской линии, однако в крови женщин же есть что-то, что подавляет болезнь. Мужская кровь этого компонента лишена. Пока сложно сказать, почему некоторые мальчики, как Ицхак, всё же рождаются здоровыми, возможно, им достаётся «здоровая» половина крови матери. Так же по-видимому, если одни дочери несут в себе склонность к этой болезни, то другие здоровы совершенно, потому что потом ни один из их сыновей и внуков не показывают таких признаков. И никакого способа отличить заражённую девочку от не заражённой нет, покуда у неё не появятся дети, при чём желательно не один раз, и именно сыновья. Значит, лучше б было, если б у него, как у Леви, был здоровый брат, чем сестра, которая, возможно, тоже имеет в своей крови эту болезнь, и хоть сама ею не страдает, однако помощь эта может быть не столь эффективной.

«Что говорить, если б у меня был здоровый брат, всё вообще было бы по-другому… Такое чувство, что силам небесным вообще не угодно было, чтобы у отца моего был наследник…»

- Но ведь можно же и не только родственников… Ведь Миреле же подходит кровь Анны…

- Да, но это риск…

- Всё равно, я согласен рискнуть.

Ицхак вернулся к кровати, присел перед Алексеем, отобрав баюкаемую ладонь, принялся аккуратно обтирать бинтом, смоченным перекисью, не касаясь самой раны.

- Главное, чтобы Аполлон Аристархович согласился рискнуть… Тут придётся выбирать, и этот выбор очень тяжёлый, потому что происходит совершенно вслепую…

- Всё равно, если ты согласен рискнуть, то и я согласен.

Ицхак улыбнулся.

- У некоторых народов бытует представление, что люди, обменявшиеся кровью, считаются братьями. Если не чураешься брата-еврея…

- Нет, не чураюсь.

Ицхак поднял нож и провёл им по своей ладони, потом прижал её к ладони Алексея.

- Согласится ли Аполлон Аристархович, этого мы ещё не знаем, но братья мы теперь в любом случае.


Аполлон Аристархович, уступив решимости обоих мальчиков, возросшей для них самих неожиданно в процессе спора, на эксперимент решился. Алексей, чувствовавший, по мере того, как игла входила в вену, как ползла по трубочке алая жидкость, вполне понятный страх, думал о том, что конечно, он мог бы думать, что не боится смерти… Он мог бы её не бояться. В конце концов, смерть столько ходила за ним по пятам, однажды это всё равно случится, и если случится сейчас, когда доктор решился на рискованный, но, возможно, единственно действенный способ ему помочь - что ж… Конечно, его смерть принесла бы горе близким, любимым им людям, но она же их освободила бы. Горе переживается, забывается однажды. И если совсем уж честно, как ни кощунственна эта мысль, ему следовало бы умереть ещё давным-давно, пока мама и папа, сестрёнки и все прочие не успели ещё достаточно сильно привязаться к нему… Но именно сейчас умирать ему нельзя. Даже думать об этом. В какое другое время, но только не сейчас. Потому что при эксперименте присутствуют несколько коллег Аполлона Аристарховича, при том минимум двое из них, кажется, настроены к идее более чем скептически. И если он потеряет сознание, тем более если умрёт - это бросит огромную тень на Аполлона Аристарховича. Что там, это может загубить ему всё дело, которое и так стоит ему таких небывалых трудов… Плюс к тому, один из них имеет явное предубеждение против евреев, и это даст ему основание на каждом углу вопить, что кровь евреев вредна, что она убивает, или во всяком случае, что евреи уж точно совершенно не равны европейцам, что они по своей природе совершенно другие, а это может принести много вреда…

Ицхак говорит, что главное не волноваться. Наверное, конечно, сейчас-то мало что зависит от его веры, кровь либо подходит, либо нет, но может быть, если он будет держать себя в руках, настраиваться на хорошее, он по крайней мере умрёт не сразу, не на их глазах? Нет, нет, об этом вовсе нельзя думать. Не думать вовсе об итогах, пусть будет, как рассудит Господь, а он ведь благ, разве он пожалеет для него маленького чуда? Тем более, не только для него - и для Ицхака, который тоже ведь переживает за него, и для Аполлона Аристарховича, и для мамы, папы, Ольги, Тани, Маши, Анечки, которые где-то далеко, не зная ничего ни о его судьбе, ни о судьбах друг друга, быть может, в эту самую минуту молятся о нём, самом младшем, самом уязвимом… Бедная матушка, которая сидит сейчас у постели душевнобольного мальчика, заменяющего его, думает о своём настоящем сыне… Если б ангелы божьи могли ей сейчас передать, что у него всё хорошо, что скоро хотя бы ненадолго ему станет легче… Это только временная мера, да, способа полностью излечить его болезнь пока не существует. Но ведь это вносит глубокий смысл во всю их жизнь, сродняя их между собой… Если Ицхак говорит, что вера и спокойствие помогают, то нужно постараться хотя бы ради этих слов… Если он всегда будет помнить, что каждый приступ, как бы долго он у него ни был, однажды проходил, то меньше будет его отчаянье, и меньше его душевных сил поглотит, больше их пойдёт на выздоровление…

- Думаю, на этом достаточно, - изрёк Аполлон Аристархович. Анна отсоединила иглу сперва от руки Ицхака, прижала к месту прокола ватку со спиртом, Ицхак, согнув руку в локте, сел на кушетке, повернувшись в сторону Алексея, глядя в его лицо жадно, с нетерпением. Анна подошла ко второй кушетке, осторожно вынула иглу, прижимая ватку к локтевому сгибу.

- Пока лежи. Ицхак, ты бы тоже лёг, может закружиться голова.

- Я привычный, - проворчал Ицхак, однако покорился.

- Как ты себя чувствуешь, Антон? - над ним склонился один из врачей, темноволосый мужчина средних лет в очках.

- Как будто нормально…

- Последствия не всегда проявляются сразу, - возразил кто-то из его коллег.

- Да, но первые из них могут проявляться в первые минуты…

Анна принесла Ицхаку сладкий чай, он с жадностью выпил его. Его щёки понемногу розовели. Алексею трогали лоб, щупали пульс, не доверяя ощущениям пальцев на запястье, слушали сердце…

- Двадцать минут прошло. Никаких негативных реакций.

- Подождём до получаса.

- Хорошо, подождём, - Алексей, наверное, один только понимал, что сейчас к Аполлону Аристарховичу вернулась способность нормально дышать, насколько сильным было его нервное напряжение все эти бесконечно долгие минуты.

- Процедура была успешной, несомненно.

- Кто бы мог подумать… невероятно! Поздравляю, коллега! - пробормотал один из антагонистов, видимо, уже готовивший в мыслях разгромную статью.

- Благодарю вас, - Аполлон Аристархович с благодушнейшей улыбкой кивнул, - это, однако, не означает, конечно, что мы вправе беспечно наслаждаться успехом, напротив, это означает, что мы должны с ещё большим вниманием изучать свойства крови… Я обязуюсь присылать уважаемой комиссии ежедневные отчёты о состоянии мальчика…

- Это невозможно! - воскликнул второй антагонист, - в вашем эксперименте есть какой-то подлог! Этот мальчик, несомненно, тоже еврей… По крайней мере, еврей наполовину! Или хотя бы на четверть!

Как ни слаб был ещё Алексей, он не выдержал и расхохотался.


В тот день под утро Алексею снился странный сон. Ему снилось, что приехал Никольский, что спрашивал о нём, но Лилия Богумиловна ответила, что он ещё спит, и Никольский ответил: «Что ж, пусть спит, не будем его будить». Слышались ещё чьи-то, незнакомые голоса, Алексей не мог разобрать, о чём они говорят. Он знал, что в это утро Аполлон Аристархович и Анна собрались сопроводить Леви, Ицхака и Миреле то ли в синагогу, то ли на какое-то еврейское собрание, поэтому не удивился, проснувшись в тишине, не слыша их голосов. Однако кто-то дома всё же был, судя по тихим шорохам-стукам-брякам с кухни. Алексей поднялся, радуясь тому, что сегодня чувствовал себя весьма сносно - да что там, великолепно, это само по себе уже праздник, а ведь этот праздник длится в его жизни уже скоро месяц… Оделся, выглянул в окно, щурясь ещё не до конца проснувшимися глазами на играющее в понемногу желтеющей листве солнце и скачущих по веткам почти невидимым птичкам - только по вздрагивающим веточкам и мелькающим там-сям хвостам они угадывались - и отправился умываться. Проспал он сегодня дольше обычного, и за это было немного неловко - что поделаешь, некому было его разбудить, раз дома оставалась только Лилия Богумиловна, она принципиально не любила кого-то будить, полагая, что сон - лучшее лекарство, и делала это только в тех случаях, когда её специально просили об этом. Сделав два шага по коридору, он замер. В квартире определённо был кто-то ещё. Женский голос, отвечавший что-то Лилии Богумиловне, был незнакомым. У них гости? Или может быть, новые жильцы? Маловероятно, чтоб это имело отношение к нему, чтоб это был кто-то с вестями от…

Услышав, вероятно, его шаги, старушка сама вышла из кухни.

- Антоша, уже проснулся? Как хорошо… Завтрак почти готов. Совсем немного осталось до… Антош, у меня, по правде, к тебе небольшая просьба…

- Да, бабушка Лиля?

С некоторых пор он привык её так звать - и короче, и, по правде, приятно, и вполне соответствует, ведь она действительно как их общая бабушка.

Вслед за Лилией Богумиловной из кухни выглянула незнакомая женщина - темноволосая, смуглая, круглолицая. Она вытирала руки кухонным полотенцем - по-видимому, помогала Лилии Богумиловне с готовкой.

- Ты и есть Антон? - в её тоне, в том, как она посмотрела на него, было что-то странное. Конечно, наверняка бабушка Лиля, а может, и Аполлон Аристархович, успели понемногу ей рассказать о воспитанниках, однако этот интерес в её тёмных близко посаженных глазах несколько сильнее кажется, чем мог бы быть к простому мальчику Антону. Словно она знает…

- Да. Здравствуйте. Вы теперь тоже будете жить с нами?

- О нет, - рассмеялась женщина, Алексей отметил, что её бархатный грудной голос имеет необычный выговор, скорее даже - акцент… такой знакомый… - мы тут совсем ненадолго. Буквально, быть может, на сегодняшний только день, если успеет решиться, где мы будем жить…

Почему-то сразу подумалось - жаль… И тут же почувствовал укол совести - разве ему так прискучили его товарищи, чтоб он желал кого-то нового в компании? Нет, конечно, нет… Это скорее, будучи счастлив в их большой странной компании, которая была практически семьёй, он отнюдь не против бы был, если б эта семья стала больше.

- Понимаешь, Антоша… Я, дура старая, сказала Аполлону Аристарховичу, что бельё из прачечной забрала, а сама-то не забрала… Надо бы сбегать. Так вот, не побудешь ли ты пока с гостями…

- С одним гостем, - поправила женщина. - потому что я пойду с Лилией Богумиловной, чтобы помочь ей донести… С вами в пределах квартиры ничего не случится, а мы ненадолго, ведь здесь недалеко, верно?

- Недалеко. Вот именно поэтому, милая, не стоит себя утруждать, я всегда прекрасно справлялась с этим сама. А вы пока приглядите за детьми, а там уж и наши мужчины пожалуют… В общем, Антоша, иди пока в гостиную к Янчику, ему ведь, поди, скучно одному, кашу я вам туда принесу… Да, захвати вот сразу ложки и солонку…

Алексей вернулся как-то слишком быстро.

- Но там никого нет.

- Кого нет? Ах…

Первой, ещё инстинктивно, всполошилась женщина. Лилия Богумиловна ещё полагала, что для паники никаких причин нет - сколько раз где-нибудь прятался, чтобы напугать её, Ицхак, а тут-то и вовсе дитё малое, но обойдя всю квартиру, заглянув под кровати и даже, чего никогда не делала, в плательные шкафы, вынуждена была признать - ребёнка нигде нет.

- Ну не мог же он… О боже мой! А дверь-то входную закрывал кто-нибудь?

- Он далеко уйти не мог, - женщина первой бросилась к двери, но была поймана за руку Лилией Богумиловной.

- Как вам, милая, сказать, на мой взгляд, нет в принципе ничего такого, чего не мог бы семилетний ребёнок. Поэтому на поиски нам лучше отправиться вместе - если не обнаружите его за ближайшим углом, то чего доброго, заблудитесь сами.

- Я тоже пойду.

- Ну уж нет, Антоша, даже не думай.

- Но ведь трое - лучше, чем двое… Точнее, искать в двух направлениях лучше, чем в одном. Ведь вам нужно будет держаться вместе, поэтому вы можете пойти в одну сторону, а я - в другую.

- Ну уж нет, ты у меня один без присмотра шагу не сделаешь! Не хватало мне на старости лет ещё за какую-нибудь беду с тобой отвечать!

- Но мальчика надо найти, вы ведь понимаете! Это более важно и срочно. Он маленький и ничего здесь не знает…

Алексей не стал ждать, пока Лилия Богумиловна запрёт дверь, и первым сбежал по лестнице. Только уже внизу он подумал о том, что ведь ничего не знает о потерявшемся мальчике, кроме того, что ему семь лет и его зовут Ян. Ничего, как-нибудь… Хотелось бы, в самом деле, верить, что он не ушёл далеко… Алексей вспомнил, как сам, в периоды наибольших улучшений, часто прятался от взрослых, пытаясь урвать хоть несколько часов в своё личное распоряжение - для игр или просто исследования окрестностей, прежде чем снова засадят за порядком подзапущенные уроки. Сейчас он имел возможность взглянуть на ситуацию с другой стороны. Не то чтоб это привело его к моментальному переосмыслению - хоть в этих шалостях он и раскаивался, конечно, и стыдно было перед маменькой, хватавшейся за сердце, и дядькой, получавшим выволочку, что не уследил - но слишком ему были необходимы эти недолгие минуты, часы свободы, а главное - ощущения самостоятельности, ощущение, что хотя бы это время, этот уголок Царскосельского сада в эти именно мгновения принадлежат ему.

Стоял нормальный погожий августовский день - не жаркий, хотя порой, на солнечных местах, припекало очень ощутимо, но из-под этого мягкого, ровного тепла уже чувствовалось прохладное веянье приближающейся осени. В возрастающем количестве золотых прядей в тёмной, усталой за летние месяцы зелени, в другом тоне птичьего гвалта и бесконечных, хотя вроде бы откуда браться новым темам, разговорах старичков и старушек, кости которых, как известно, чуют заранее грядущие холода вернее всяких примет, и спешат насладиться последним летним теплом. Алексей оставил уличную сторону Лилии Богумиловне и гостье, а сам свернул во двор. Он хотел было тут же обратиться к спешившей женщине с какой-то корзиной в руках, с которой едва не столкнулся, но осёкся. Что он спросит у неё? Не пробегал ли здесь семилетний мальчик? Действительно, исчерпывающее описание! Но что-то ведь делать надо! Как он сам собирался узнать его, увидев? Ну, пожалуй, он смутно предполагал - по растерянному виду, ведь он сейчас поймёт, что потерялся, и, может быть, будет плакать… Но никакого детского плача он пока не слышал…

Зато невдалеке слышны были детские голоса, туда Алексей и решил отправиться для начала.

Ближайших соседей они немного уже знали. Вторая квартира на одной площадке с ними была из «уплотнённых», там раньше жил какой-то генерал, но генерал уехал в Париж и возвращения его, понятно, не ожидалось, теперь там жило несколько рабочих семей, переселённых из совсем уж разваливающихся домишек где-то в заводских районах, это было одним из первых удивительных открытий для Алексея, что в квартире, в которой кроме генерала жили только двое его слуг и приезжавший иногда племянник, и которую сам генерал, как поговаривали, называл «своей скромной обителью», может поселиться то ли пять, то ли даже шесть семей, и при том полагать, что живут с невероятным комфортом. Правда, в большинстве из этих семей детей не было, это были или немолодые супруги, иногда даже престарелые, с такими же немолодыми детьми, или сёстры и братья средних лет, только в двух были дети возраста, увы, ещё неподходящего, чтобы стать Алексею и Ицхаку товарищами в играх. Взрослые, надо сказать, довольно скоро свели знакомство с соседями, порой приходили слушать игру Миреле и Леви и очень хвалили, старушки величали доктора ангелом небесным за то, что опекает немощных сирот, в глаза и за глаза. Под квартирой Аполлона Аристарховича располагалась хлебная лавка, сейчас работающая с перебоями из-за нерегулярности хлебных поставок, а под квартирой их соседей - книжная лавка, которая и вовсе стояла сейчас закрытой, потому что владелец куда-то исчез и его никто не мог найти. Во втором подъезде в соседствующей с их квартире жило и раньше немаленькое семейство какого-то покойного военного чина, теперь к ним переехали ещё родственники из Ярославля, эти, кажется, от такого компактного проживания были уже не очень-то в восторге, но куда деваться - так дешевле. В той семье, как он знал, было минимум двое детей их возраста, но близко знакомы они с ними не были, знали только, что зовут их Артур и Лизанька. Кажется, и во дворе играющими он их не замечал. Лизанька иной раз сидела на балконе, слушая фортепианную игру из соседней квартиры и грустно вздыхая, пока её под каким-нибудь предлогом не загонял назад в квартиру Артур. Семья вообще, как обнаруживал постепенно Алексей, держалась отчужденно от соседей, большинство из которых не были исконными обитателями этого квартала, видимо, окружённость рабочим сбродом и семьями мелких партийцев их очень травмировала. «Эти люди глубоко в своём несчастье, - странно изрёк однажды Аполлон Аристархович, - не будем им в этом несчастье мешать». К этой мысли, сперва показавшейся жестокой, потом пришёл и Алексей, когда предложил помочь одной из соседок оттуда собрать выпавшие из рук свёртки с продуктами, а она шарахнулась от него, как от чумного. Считают себя исключительными - что ж, пожалуйста.


Ребятню из соседних домов, прочно оккупировавшую двор, они знали, конечно, не всю, потому что сами в их шумных, подвижных играх принимать участия не могли. Алексей узнавал и здоровался с Андреем, Лукой и двумя Иванами, Ицхак говорил, что есть ещё два Ивана (интересно, как они между собой друг друга отличают?), Пётр, Матвей, Александр и Илья. «Уже хотя бы в том, что мы называем их вот так, по полным именам, чувствуется наша оторванность от них» - сказал как-то Ицхак. Вроде бы шутка, но с немалой долей правды. Что поделаешь, им слишком сложно было бы взаимодействовать с живыми, подвижными здоровыми мальчишками, которые даже согласно вместе что-то устраивая, всё время толкались и роняли друг друга, а время от времени затевали драки - роскошные такие, с синяками, разбитыми носами и иногда выбитыми зубами, и при том не обязательно по большой злости, а просто от переполнявшей юные тела энергии. Алексею только представлять оставалось, как же ощущаются синяк или ссадина нормальным, здоровым телом - как удовольствие, что ли?

Деревьев во дворе росло вообще очень много. Это, законным образом, приводило к тому, что клумб было мало, потому что не каждый цветок будет любить тень. Небольшие свободные, исключительно солнечные участки, конечно, были, но попытки разбить в них клумбы ни к чему не привели - то всё дело портили комнатные собачки, выбирая именно эти места для своих игр и копаний в земле в поисках воображаемых косточек - такой конкуренции цветы, конечно, не выдерживали, то кто-нибудь из ребят попадал туда мячом, снося половину свежевысаженной рассады, то кто-нибудь из бабулек, рассеянно шествуя через двор, приходил в себя только на середине злосчастной клумбы, когда удивлялся, чего это ступать-то так мягко. В общем, какая разница. Сочная густая травка, на которой с упоением валялись собаки, да и людям посидеть бывало приятно, украшение для двора не худшее, чем розы, георгины или чего там ещё. Алексею было даже немного неловко ступать по этому роскошеству ногами, сейчас она хотя бы уже поблёкла в ожидании осени, а какова она, наверное, по весне, в начале лета…

В середине двора деревья росли более кучно и были к тому же окружены роскошными, довольно густыми кустами. Часть из них представляли собой банальные клёны, часть - различные ягодные кустарники. Внутри этого «маленького леса», прочно облюбованного ребятнёй под свои игры, происходило что-то невероятно таинственное и интересное, Алексей дорого бы дал за то, чтобы там побывать, но конечно, не посмел бы навязываться. Ну, как бы это выглядело? «Здравствуйте, я вообще не из вашей компании, и играть с вами не могу, я просто пришёл посмотреть, как тут у вас»? Невежливо. Билеты на входе вроде не продаются, чтобы приходить глазеть. Однако сейчас как раз был замечательный повод. Уж это ему извинят. Ребята, конечно, наверняка должны были заметить новое в их дворе лицо, хотя бы сказать, куда мальчик пошёл.

Алексей вступил под сень кустов и на секунду замер. Внешний мир словно исчез, он оказался в сказочном царстве лесного сумрака посреди огромного шумного города. И хотя было понятно, что это отнюдь не настоящий лес, что нет здесь даже белок, и вверху щебечут обычные городские воробьи… Однако любоваться было некогда…

Сделав ещё шаг, он понял, что на месте. Что ему в тот момент подсказало, он ответить бы не смог. Просто, когда увидел, что в центре столпившихся детей высокий рослый мальчишка - один из Иванов - держит за шиворот мелкого, едва доходящего ему до пояса, незнакомого - его Алексей совершенно точно не видел во дворе никогда - он понял, что поиски закончились даже раньше, чем он ожидал.

- Эй! А ну оставь его в покое!

- А то что? - Иван моментально обернулся, прищуриваясь.

- А то увидишь, что! - Алексей прекрасно понимал, что драться с этим, кажется, его ровесником, но по сравнению с ним совершенно богатырём ему нечего и думать, однако отступать-то тоже нечего и думать, - увидишь, что бывает с теми, кто бьёт маленьких!

- А его кто-то бил? Его по-хорошему спрашивали… А тебе-то, вообще, что? Ты кто такой? Это, что ли, твой брат?

- Брат, - не моргнув глазом, ответил Алексей.

- Ну, и чего ты за своим братом не следишь, чего он сюда припёрся? И почему не отвечает, когда его спрашивают? Гордый очень?

- Потому что он не говорит по-русски, - это Алексей сам понял только что.

- Интересно как… А почему это ты говоришь, а твой брат нет?

- Потому что я давно живу в России, а он приехал только сегодня, - Алексей решил, что объяснил достаточно, и решительно направился к Ивану и маленькому Яну, всё это время только озадаченно переводившему взгляд с одного на другого, хмуря тонкие русые брови.

- Ну, я смотрю, борзые вы оба…

- Так, Вань, - вперёд выступил ещё один мальчишка, лохматый, с задорно вздёрнутым веснушчатым носом, в завязанной узлом под грудью рубашке, - остынь, разобрались же уже. Короче говоря, тут надо пояснить, - это он обратился уже к Алексею, - вот это - наше место, и чтобы войти сюда, надо пройти испытание. А он просто взял и пришёл, да ещё на дерево попытался залезть.

Алексей проследил взглядом за указывающим жестом мальчика, увидел, что по стволу центрального, очень высокого дерева там-сям прибиты дощечки-ступеньки. Видимо, там у них вообще святая святых…

- Ясно. А что за испытание? Сложное?

- Ну… Может быть, наверное, и сложное для него. Из таких мелких у нас только вон Малёк, но и тот, кажись, его постарше…

Означенный Малёк, мальчишка на вид лет восьми-девяти, засопел, когда его назвали мелким, но возражать, конечно, не стал.

- Первое - это меткость, - важно заявил Ванька, - меньше пяти банок сшибёшь - делать тут нечего, иди, тренируйся. Второе - это вон по той верёвке доверху забраться. Ну и третье - это сыграть с кем-нибудь из нас…

- Во что? В шахматы, в карты?

Кто-то заржал, Ванька строго цыкнул.

- Не в шахматы и не в карты, никто тут такой дребеденью не пользуется. Игра наша собственная… А тебе-то что? Решил пройти?

- Естественно. И за себя, и за него. Мы ведь оба нарушили ваши границы.

- Не по правилам, каждый за себя должен, - засомневался кто-то.

- Мы ведь не за то, чтоб всё время приходить к вам, мы и не сможем это, а просто, чтоб вы не сердились.

- Да мы уже и не сердимся… - проговорил тот самый конопатый миротворец.

- Ну, если хотите в нашу компанию, так мы не против… Никто же не против? Оформим, так сказать, задним числом…

Алексей похолодел от понимания, что в случае соблюдения «формы» испытания ему придётся переводить Яну условия… на язык, которого он совершенно не знает. Как он будет объяснять? Но Ванька оказался не сторонник формализма. Он просто увеличил для Алексея количество банок, которые требовалось сбить - благо, стрельбище их позволяло разместить до двадцати в ряд, Алексей, радуясь тому, что рогатку в жизни держал в руках не раз (вместе с Анечкой стреляли по яблокам, свисающим на ветке достаточно низко, чуть не выбили некстати вывернувшему туда дядюшке, великому князю Павлу Александровичу, глаз, в ужасе бежали и долго прятались - а смысл? Кто, кроме них, там в тот момент мог быть?), сбил десять и остановился - мог бы, может быть, больше, самого азарт охватил, но решил, что будет нескромно. Да и дальше может так не повезти, и силы лучше приберечь… Верёвка - это вот посложнее. По верёвочным лестницам он, было дело, в периоды наиболее хорошего своего состояния лазил, но не слишком высоко, высоко бы и не получилось - либо успевал прибежать дядька, выговоров себе более категорически не желающий, и нежно стягивал за ноги обратно на грешную землю, либо стоящая на стрёме Анастасия предупреждала о появлении оного. Так что большими навыками своими в этом деле он хоть как похвастаться не мог. В общем-то, если б не младшая пара из его сестёр, он бы много чего не умел, старшие были всё же более серьёзны и более склонны помогать родителям предупреждать всякие нежелательные для больного ребёнка забавы, а какие и допускали - старались, чтоб проходили под их бдительным контролем.

Аполлон Аристархович, разумеется, неуёмно радоваться долгому отсутствию приступов и отмечать эту радость совершением геркулесовых подвигов питомцам запретил строжайше, но каждое утро организовывал всех на выполнение минимума физических упражнений - всех, даже Миреле, укрепление мышц, говорил он, полезнейшее для них дело, первым подавал пример, приседая, отжимаясь и делая наклоны, из солидарности (возможно, что и добровольно-принудительной) занималась и Анна, когда по утрам бывала у них, свободна была лишь по возрасту Лилия Богумиловна. На то и был расчёт сейчас - всё же Алексей в этих упражнениях некоторые успехи имел, несколько превосходя порядком ленивого Ицхака.

О том, что любой другой на его месте мог бы позволить себе соскользнуть, сорваться - ну, ушибиться, ну, уйти осмеянным, но не он, ему, Господи Боже, упасть просто НЕЛЬЗЯ - он старался не думать. Так ведь, наверное, действовал бы на его месте Ицхак? Просто не думать о том, что может случиться и плохое, не допускать страха. Не думать - «если я доберусь до верха», а - «когда я доберусь до верха»… Это ведь на самом-то деле не так и высоко. Всего-то уровень второго этажа. Доберётся, ещё влезет на ветку, посмотрит на них сверху таким вот взглядом, как птицы на людей смотрят, и потом неспеша будет слазить… Если не ужасать себя сразу всем масштабом задачи, а понемногу вот так… как с учёбой, никто не требует ведь всего и сразу, на то и есть учебная программа - один урок, другой…

- Слышь, слазь, не надо до конца, - донеслось снизу, - там, наверху, верёвка плохая шибко… Ну, грязная она…

Алексей потом уже подумал, что объяснение неуклюжее. В тот момент он слишком рад был этому неожиданному облегчению - что не надо уже думать, хватит ли сил в его дрожащих напряжённых руках ещё вот на столько, и столько, и ещё столько, а думать надо только о том, как спуститься. И уже совсем потом он узнал, что кто-то из ребятишек вдруг опомнился - этот мальчик ведь воспитанник доктора со второго этажа, а они там все какие-то недужные (что именно за недуг - никто, конечно, не знал, знали только, что недуг серьёзный и, кажется, смертельный) и как бы им не пришлось перед доктором, а то и вообще перед властями очень серьёзно отвечать…

- Что далее - игра?

- Ну, если за интерес, давай, сыграем. С кем захочешь - со мной, Шуркой, Матюшей… Так-то мы тебя, считай, уже приняли, ты парень смелый, а это главное. Всякое там сколько, и докуда… Доверху и я, бывало, не долезал. По первости, конечно, сейчас-то я бы и на любую колокольню залез, если привязать к кресту верёвку…

- Тебя как зовут? - спросил тот, что в завязанной под грудью рубашке.

- Антон.

- Антоха, значит… а его?

- Ян.

- Это, стало быть, считай, ещё один Ванька у нас… Ну, значит, я Шурка, это Матюша, это Колька, это вот тоже Ванька, мы его, чтоб отличать, зовём Мякишем, он по фамилии Мякишев…

Так, разговаривая, отошли понемногу во «внешние» кусты. Ян привстал на цыпочках и пригнул к себе веточку с уже довольно спелыми гроздьями.

- Эй! Не трогай! Ядовитые! Антоха, ну, переведи своему брату, нельзя это есть, это волчья ягода!

- Ничего не волчья, - удивился Алексей, - её есть можно, это я точно знаю. Это же черёмуха.

- Да ну рассказывать будешь! Мы тут что, черёмуху сроду не знаем?

- Однако же это черёмуха. Просто сорт редкий, вот и выглядит необычно.

В доказательство своих слов Алексей сорвал ближайшую к нему кисточку и методично обобрал губами. По собранию пронёсся возбуждённый гомон.

- Хотя поспела ещё не вполне…

- Ты смотри… надо же… сожрал…

- Говорю ж, никакая она не волчья. Да и вон те - они не ядовитые тоже, просто невкусные. Как они называются, я забыл, только точно не ядовитые. А это - черёмуха, уверяю. Подождать ещё неделю, быть может, и можно есть… Только вы веток старайтесь не ломать… А то на будущий год самим обидно будет… - это, увы, Алексей и Анастасия узнали однажды на собственном опыте. Единственная ветка их любимой из яблонь свисала достаточно низко, так угораздило же их именно её и сломать… Понятно, что яблок им, если будет надо, достанут и принесут, но это ведь не то же самое, что самому сорвать…

Они окончательно выступили из-под ветвей - Ванька, который просто Ванька, а не Мякиш, видимо, тут старший и главный, оглядывал куст, оценивая его, видимо, как неожиданное приобретение их сообщества, и Алексей увидел, что от дома к ним бегут Лилия Богумиловна вместе с матерью Яна. Ян, подпрыгнув, повис у матери на шее, а отпустив, тут же устремился к кому-то за её спиной, выступившему из-под отдельно стоящих деревьев. Алексей только охнул, узнав человека, которого сейчас крепко обхватил ручонками Ян. Выходит, это вовсе и не сон был…

- Ох вот ни черта ж себе… - присвистнул кто-то сзади, - ты чего сразу не сказал, что это ваш отец?


========== Сентябрь-октябрь 1918, Алексей ==========


Сентябрь-октябрь 1918

С тихим, лёгким сухим стуком облетали листья с деревьев за окном. Шшурх - ещё один оторвался от ветки, ударился о стекло, сполз по карнизу. Алексей думал о том, что именно так, наверное, звучит время. Обычно сравнивают с шорохом песчинок в песочных часах, но песочных часов у него не было, был только тихий стук-шорох за окном - где секунды, минуты, часы отсчитывали бессильно падающие листья, прощающиеся с летом и жизнью, но ему думалось о часах обычных, тикающих, оставшихся там, за тысячу вёрст от него… Нет, наверное, конечно, не оставшихся, их либо привезли с большей частью вещей в Москву, либо с меньшей частью бросили в костёр, не спрашивал же он бы о них. Но кажется - что они там, именно там, по-прежнему равнодушно, безжалостно тикают, они ведь не останавливались больше после ремонта, с чего бы им останавливаться теперь? Что им кровь, что им огонь и сырая могила, и свист пуль и взрывы гранат. Они тикают, а людям кажется этот звук таким мирным и приятным, ведь они не понимают, что такое время. Что такое отмеряемые, отбираемые по капле дни и минуты жизни, счастья…

Он так ждал вестей. И так боялся, что никаких вестей не будет. По-настоящему бояться ему не приходило в голову…

Больше бояться нечего, нечего ждать. Хотя это не так, конечно, говорил и Аполлон Аристархович, когда зашёл к нему перед сном. Живы сёстры… Живы ли? Или, может быть, больше никого у него нет на этом свете?

Он не слышал - точнее, разобрать не мог из-за закрытой двери, что отвечал Аполлон Аристархович Ицхаку по поводу так и не вышедшего из комнаты Алексея, но как-то ведь убедил его не заходить, пока не стоит, после, после…

С каждым ребёнком это однажды случается - когда он задаётся вопросом, неужели мама и папа когда-нибудь умрут. С каждым, но не с ним. Он точно был уверен, что умрёт раньше.

Сгущающаяся темнота мягко касалась опухших от слёз век - словно ласковой ладонью… Так мама гладила перед сном… Сможет ли он уснуть? Когда-нибудь сможет, да… Сейчас - нет, хотя всё тело ослабело от слёз, но это тяжкое оцепенение, бессилие заполнило его всего, всю комнату вокруг него, и сну места не оставило. Вместо снов только, если немного ослабить самоконтроль, перед закрытыми глазами роятся картины прошлого - сегодня в несколько слов перечёркнутого. Мама… Сколько он привыкал жить без неё. Не ожидать, проснувшись, увидеть её возле своей постели, не звать её по пробуждении ещё ранее, чем откроются глаза. В жизни, может быть, она не более пары раз покидала его достаточно надолго. Самое долгое была эта весна, когда она уехала с отцом и Марией, а он остался в Тобольске, прикованный к одру своей болезни… Теперь привыкать, что не на время, а навсегда уже ему больше не увидеть её дремлющей в кресле у своей постели, на коленях книга или шитьё, морщинки тревог и забот собрались вокруг глаз и губ… Да, это верно, он никогда не мог бы сказать, что был обделён обществом родителей, что испытывал нехватку их опеки и ласки. Тем болезненнее он воспринимал даже недолгую разлуку. Их семья отличалась всегда необыкновенным трепетным, даже священным единством, что с изумлением отмечали те, кто имел возможность наблюдать их внутреннюю, неофициальную жизнь, грусть вызывала необходимость даже ненадолго расстаться - главным образом, когда его болезнь, как всегда, вносила коррективы в планы. Тогда мать и кто-нибудь из сестёр оставались с ним, но и отец, у которого сердце было не на месте всякий такой раз, сокращал программу своих поездок и мчался к ним. Иногда, в наиболее тягостные минуты, когда он был ещё слишком мал для своего слишком большого страха, ему хотелось броситься им на шею и попросить пробыть с ним неразлучно до самой его смерти, это не так-то и долго… Конечно, он не решился бы сказать так, причинить любимым родителям такую боль напоминанием, своим пониманием… А по правде, может быть, он сам тогда куда меньше верил в смерть, полагал, что она может и передумать… Случится что-то, не обязательно даже чудо, но… Привыкнуть к смерти вообще очень трудно…

Но он, он должен был умереть первым, а они остаться. Остаться частью этого большого прекрасного мира, единственной по-настоящему известной частью… Это ужасно, неправильно, когда родители хоронят детей, и он думал о том, найдёт ли слова, чтоб утешить их, прощаясь, чтоб убедить, что жизнь его была хорошей, счастливой - и не могла быть иной, с ними рядом… Он не был готов к такой боли разламывающегося на глазах мира. Мир живёт, он живёт. А папа больше не войдёт в его комнату, мамина рука больше не ляжет на лоб. Не месяц ещё, два или три - уже никогда. Всего несколько слов - сухих, страшных, меняющих жизнь навсегда…


На рассвете в комнату пришёл Ицхак. Это было само по себе удивительно, потому что добровольно он в такое время не поднимался. Алексей попытался изобразить некое слабое подобие приветствия - этой ночью он был раздавлен примерно как могильной плитой. Ему вспоминалась вдруг мама - так ярко, живо, в какой-нибудь момент их жизни, её строгий, скорбный профиль, седина в её волосах, забранных заколкой на затылке, цепочка нательного креста, проблёскивающая из-за ворота платья, как солнце из-за тучи, серёжки в её ушах, кольца на её пальцах, разглаживающих узор, чтобы увидеть, как много ещё работы осталось… Папа, сидящий в кресле на террасе, сладко щурящийся от долетающего ветерка, недопитая чашка перед ним, книга на французском лежит рядом… Такие дорогие, милые сердцудетали… Невозможно представить, что этого всего больше нет, совсем нет. Это непременно должно где-то быть в мире… Просто нельзя сорваться, побежать, найти, уткнуться заплаканным лицом в мамино платье…

Ицхак присел рядом, глядя в лицо пытливо, с беспокойством.

- Человек - не такое существо, чтоб выносить горе в одиночку.

- Но чем ты можешь мне помочь?

- Действенным, конечно, ничем. Но отчего-то ведь у людей принято скорбеть вместе и выражать соболезнования.

Алексей кивнул. Пожалуй, да. Необходимость всё же соблюдать тайну заставляет его прятать своё горе, но и быть сейчас одному невыносимо совершенно. Надо отвлекаться. Надо говорить… Если он запрётся в комнате и будет молчать, это будет нехорошо по отношению к ним, ведь объяснить им своё состояние он не может.

- Что с ними случилось? от чего они умерли?

- Они… болели, я не знаю, чем…

- Ты ведь неправду говоришь, Антон.

Алексей закусил губу, стараясь не расплакаться вновь.

- Правду сказать я не могу… Как бы ни хотел, не могу никак. Если можешь, просто побудь рядом со мной, ничего не говоря.

- Я могу представить. Их ведь казнили, да? Потому, что они были врагами советской власти?

Алексей мотнул головой - не соглашаясь и не отрицая, просто словно отбрасывая предположение.

- Они ничего не сделали…

- Не обязательно именно что-то делать. Всё бывает. Наши, в общем-то, тоже ничего не сделали. У кого-то умерли дети, кто-то услышал какой-то слух, кто-то с кем-то поругался…

- Тут не всё так просто…

- Ну и там я бы не сказал, что было просто… Я ведь говорю, я могу это понять. Ложный донос, или даже не очень ложный, а… И безобидный факт можно представить в нужном свете, а так же можно попасть под раздачу с кем-то за компанию. Время такое… Я по крайней мере надеюсь, что они умерли быстро, не мучаясь. Умирать так, как наши, вообще никто не должен.

Алексей вздрогнул, вспоминая общий, бесстрастный тон этого короткого рассказа, с которым не вязался смысл слов.

- Как ты это пережил?

- Ну, я-то этого не переживал… Я не видел, нам ведь с братом удалось убежать. Мы только слышали… Нас и на похороны Аполлон Аристархович не пустил, там и на похоронах чуть инцидент не случился, полиция, впрочем, вмешалась… Это, действительно, и страшно, и мерзко - все эти вопросы, которыми мучаешь себя и других, всё время думать, пытаться уложить в голове, это невозможно принять… Но думаю, видеть и знать точно - куда хуже. Тогда-то точно не оправишься никогда. Это очень хорошо, когда человека убивают ножом по горлу или пулей в сердце. Очень плохо, если руками, ногами, чем под руку пришлось, или огнём… Люди всегда убивали и всегда будут убивать, пока мир устроен так, что кто-то кому-то враг… Очень хорошо, если твой враг таков, что ему не нужны твои мучения, а только убрать тебя из жизни, и всё. Многие говорят, конечно, что время это - ужаснее не бывает, потому что вот так легко убить человека - каким-то дурацким доносом, в том числе и из головы выдуманным, просто по алчности, просто потому, что он мешал чем-нибудь, или просто, чтобы выслужиться… Я понимаю, у них тоже своя правда есть, чтоб так говорить, но всё же как вот я считаю, мне вот лучше бы так, чем с настоящей, сильной ненавистью… Я хорошо знаю, что это такое, когда ненависть, когда убивают не так, словно на бумаге имя зачеркнули, а вот именно так, через руки свои, через сердце радость от чужой смерти пропуская…

- Это ужасно… действительно ужасно, Ицхак. Когда приходится утешать себя так…

Алексей прошелся до окна, невидящим взором уставившись вперед. Да, смерть ужасна всегда. От каких бы причин она ни происходила, если причины эти не естественны. Да даже если естественны… Боль потери не станет меньше, сколько ни повторяй, что так рассудил Господь. Потому хотя бы жизнь земная - юдоль слёз, что жить приходится с пониманием, что с теми, кто дороже всего, не умрёшь одномоментно, что кто-то останется - скорбеть, учиться жить с раной в сердце в ожидании воссоединения на небесах. Но ещё ужасней само вот это - что эта разлука творится руками человеческими, волей человеческой. Ицхак как-то сказал, что Господь, несомненно, должен был сказать в своей заповеди: «Не убий никогда, ни при каких обстоятельствах», но он ведь прекрасно знал, что люди не смогут её исполнить. Всегда какие-то обстоятельства будут их вынуждать - война ли, казнь преступника, защита своего имущества и жизни своей и близких. Так у них хотя бы остаётся надежда на некое исключение, извинение у Бога для них. Хотя, думают ли они об этом исключении? Всегда ли тщательно ищут, была ли у них и другая возможность, кроме как убить? Всё закономерно, говорил Леви, когда Анна рассказывала новости со своей улицы - что кого-то арестовали, кого-то отпустили потом, а кого-то так не отпустили пока, а кого-то не отпустят уже никогда - сначала те их вешали, теперь они тех расстреливают. И как тогда, так и теперь, в одних сочувствие, в других злорадство, и как всегда бывало, так и теперь есть, что утопая, человек пытается утянуть ещё кого-то за собой, иной раз совсем не виноватого… Да, куда ужаснее смерти может быть вот это - вчерашний вроде бы даже и не то что друг, просто доброжелатель, приятель, сосед твой сегодня - враг. Враг, которого враждебность не отличишь, не опознаешь, не подготовишься к ней - он на одном языке с тобой говорит и одной с тобой веры, он дом к дому с тобой живёт, но какую-то обиду имеет на тебя или какой-то интерес против тебя, или просто, желая спасти собственную жизнь, ища, чьё имя назвать вместо своего, он выбирает тебя - может быть, и не по большой злобе, а случайно пришёл ты ему на ум, может, и раскается он в этом потом - да что с этого тебе?

- Вообще-то, не ужасней время, чем какое-либо другое. Бывали и ужасней времена, и будут ещё, если только люди в самом деле не сумеют изменить дурную свою натуру… Ты только подумай, о чём я говорил уже и сейчас скажу - для родителя большего счастья нет, чем умирая, знать, что его дитя живо. Моя мать жизнь отдала, чтобы жили я и брат мой. И твоя мать, если б спросили её, выбрала бы её судьбу, только бы жил ты. Ты жив. Там, куда ушла её душа, ей радостно от этого. Живи, чтобы радость её жива была подольше.

- Я знаю, Ицхак, знаю. Но ты ведь говорил тоже - больнее тому, кто остаётся, думать, спрашивать, пытаться осознать… Зачем непременно это должно было произойти? Неужели так велики были их грехи, что Господь отступился от них?

- Этого я, конечно, не знаю и знать не могу. Только скажи, как считаешь, чья была воля, чтобы им умереть - тех, кто их убил, или божья?

Алексей вздохнул. Ответ был слишком очевиден.

- Без божьей воли волос с головы нашей не упадёт.

- Праведность Иова была признана самим Господом, до чего нам с тобой далеко. Но Господь, когда пожелал испытать его преданность, отнял у него всё. Нам не выпало таких испытаний, как Иову, но и такого терпения и смирения мы ведь, как правило, показать не можем. Я знаю, что для христиан эта история тоже имеет важное значение, потому и вспомнил о ней, хоть это и очень некрасивое утешение - говорить, что с другими бывало и хуже. И если уж об этом говорить, ты, верящий в распятого и воскресшего бога и грядущее воссоединение в жизни вечной, сумеешь не поддаться отчаянью и бессильной ненависти к убийцам, которая только иссушит твою собственную душу… Сам безвинно осужденный, разве он может оставить без внимания твою боль?

Видимо, тронутый этими словами, Алексей и сказал то, что в здравом уме, владея собой, не сказал бы - а тут просто с языка сорвалось:

- Ицхак, почему же мы с тобой не одной веры!

Ицхак улыбнулся как-то, как ему показалось, хитровато.

- Тут, с верой, такое дело… Тут, понятно, лично моя только позиция, всё же обычным порядочным евреем меня назвать нельзя, я и общаюсь больше с людьми твоей веры, чем своей - так уж сложилось, и много делаю того, что моя вера не очень-то предполагает - так, опять же, сложилось… И от веры этой я, понятно, не отрекусь, потому что это вера моих отца и матери, а убившие мою мать и домочадцев почитали себя христианами - я знаю, конечно, что никакие они не христиане, потому что я и нормальных, настоящих христиан узнал, и это вовремя избавило меня от того, чтоб возненавидеть христиан и желать возместить им кровью за кровь… Но всё же, если б я вдруг пожелал принять вашу веру - сам понимаешь, как выглядело бы это в глазах тех, недостойных имени христиан, однако носящих его… Но я и не вижу смысла в том, чтоб что-то менять, потому что думаю, что не такая уж у нас вера и разная. Это я вывел из жизни вполне мирной с теми из вас, кто соответствует тому, что себе приписывает. Ведь Бог-отец в вашей вере - это тот же бог, которому поклоняемся мы, и главные десять заповедей у нас одни, и пророки, и Пятикнижие… И сам Христос говорил: «Я пришёл исполнить волю Отца моего небесного», «Не разрушить я пришёл, а дополнить». Поэтому вся, какая есть, разница в нашей вере - это, если угодно, как в семье бывает, кто-то ближе с отцом, кто-то с матерью, кто-то с братом…

Это было так неожиданно и так, действительно, просто, что Алексей только и мог спросить растерянно, сбивчиво:

- Ты… действительно так думаешь?

- А почему б мне и не думать так? Большинство из того, что людей разделяет, вообще надуманное.

Алексей опять помрачнел.

- Как же тогда понять то, что происходит в наше время? Когда люди убивают друг друга всего лишь за то, что одни были высокого имени и достатка, а другие - совсем наоборот?

- Ну, это-то не всего лишь! Человек таков, увы, что даже то, что досталось ему с рождения, к чему он не прилагал никаких усилий, готов записать себе в заслуги, и когда Господь отнимает у него это, чтобы он сильно-то не зазнавался, человек возмущается, потому что полагает, должно быть, что Бог ему мог в жизни предначертать только тучные стада и радующее его сердце потомство, и попытку отнять это воспринимает как противление божьей воле. Естественно, что находятся те, кто не согласен понимать божью волю так, и естественно, что мирное решение вопроса между ними невозможно. Они могут это, конечно, иначе называть, эти люди, но они именно исполняют божью волю в этом мире, они, может быть, могут ошибаться, Бог - нет. Было ли это расплатой за какие-то грехи, о которых ты можешь не знать, но знает Бог, или испытанием веры, или испытанием для сделавших это - ведь у них свои искушения, главное - что у Бога всё учтено, Бог всё видит и во всём участвует. Либо мы видим волю Божью в мире во всём, либо ни в чём.

Это было правильно, как ни крути. У Алексея, впрочем, и в мыслях не было хулить Бога, но возможно, и меньшее может считаться хулой, хула невольная ведь тоже грех. Грех говорить «Господь не мог этого желать», потому что в мире ничего не делается без его воли, потому что дьявол никогда не может быть сильнее Бога, и потому что пути Божьи неисповедимы и непостижимы никому из нас.

Алексей вернулся к кровати, снова сел рядом с Ицхаком.

- Если б только можно было понять, почему, за что, в чём каяться…

- Если ты о них, то тут лишь вопрос твоей веры в жизнь загробную, если веришь, то должен утешиться тем, что Господь поступит с их душами в соответствии своей мудрости и милосердию, если были они виновны - зачтёт им их кончину как искупление, если были невинны - то воздаст им сторицей, сокровищами истинными. А если о себе - то думаю, ты не прав, ты не в немилости у Господа, я как раз вижу немалую милость Божью на тебе.

- Что?!

- Сам посуди. Дожить до таких лет при таком-то недуге. Иметь, пусть и не при себе сейчас, близких людей… Сперва - когда о тебе сказали, что ты сирота, я думал, что ты куда несчастней нас с Леви, если тем более твои родители отказались от тебя из-за твоего недуга, а не умерли, когда ты был младенцем. Но по твоим слезам сейчас я подозреваю, что если ты и не жил с ними долгое время, то по крайней мере знал достаточно хорошо и любил… Иметь кого любить - великое счастье, оно куда важнее, чем здоровье. И наконец, то, что ты здесь, хоть твои родные и убиты как преступники, о твоей судьбе позаботились… Если уж на твоём пути встретился… Никольский…

- Его не так зовут на самом деле, - дёрнулся Алексей.

- Да знаю я, - ответил Ицхак.

Это было ещё одним шоком.

- Знаешь? Хотя да, почему бы и не знал…

- Мы ведь с ним знакомы ещё до тебя, я думал сначала, ты знаешь… Когда-то Аполлон Аристархович очень верил людям… Нет, он и сейчас верит, но тогда очень часто верил людям в том, что они сами о себе говорили, и судил по тому, что внешне они производили впечатление благородных, порядочных людей. К счастью, они не успели глубоко втянуть его в свои дела, да может быть, глубоко и не хотели, понимая, что некоторые детали заставят его насторожиться, однако пользовались его помощью, и этого оказалось достаточно, чтобы привлечь к нему внимание Чрезвычайной Комиссии. И поскольку помощью его они хоть и дорожили, но не настолько, ведь была она мала - они решили пожертвовать им, приписав ему больше, чем он на самом деле делал. Якобы, это он у них осуществлял связь с антибольшевистскими силами за рубежом, какие-то важные бумаги якобы через него шли… Не поленились даже написать несколько писем якобы от его имени, образец его почерка у них был, а он таков, что подделать его не очень сложно… Однако то ли подделали всё же не очень хорошо, то ли спутались в каких-то показаниях, за что-то ведь зацепились. А чего стоило поверить? Ведь и родственники у него есть во Франции и Голландии, и посылки из-за рубежа он получает - с книгами и журналами по медицине. Если подумать, очень даже удобная схема, чтобы подобным образом сноситься с сообщниками. И что бы было с Аполлоном Аристарховичем - думаю, понятно, а что было б с нами всеми - это вообще хороший вопрос… Но его отпустили, впредь велев друзей выбирать аккуратнее. Тут ещё надо помнить, что никто из них по образованию и прежней своей профессии не сыщик. Отличать правду от лжи только кажется легко, попробуй представить себя на их месте и скажи, сумел бы быть уверен, что не отпустил преступника, не отправил в тюрьму невиновного? После этого он стал к большевикам иначе относиться. Он и теперь, конечно, по убеждениям с ними не совпадает, да и откровенно не очень разбирается в идейно-политических тонкостях, но он говорит: «Нет ничего хорошего, когда лечить берётся недоучка или дилетант, однако когда человек умирает, а вокруг нет ни одного врача, кто бы взялся - слава богу, что берётся хоть кто-то».

- Почему же ты не сказал? Почему не поправлял, когда я называл его Никольским?

- Понял так, что это зачем-нибудь нужно, чтобы его имя с твоим никак не было связано. Зачем и почему - это я тебе хоть и сейчас предположений сотню выдать могу, но до истины вряд ли додумаюсь. Когда после того разговора перед твоим днём рождения понял, что ты не совсем сирота… В общем, знаешь, не сложно было понять, что с твоей семьёй какое-то такое дело связано, что всё там очень непросто…


С середины сентября Аполлон Аристархович устроил, чтобы его воспитанники брали себе задания в ближайшей бывшей гимназии, а ныне красной пролетарской школе. С уровнем было у кого как, в том числе различно и по разным предметам, Леви, например, очень хорошо знал математику, потому что неожиданно, при его художественной натуре, её любил, зато посредственно знал географию, но её, прочем, посредственно знали все - в периоды обострения болезни взирать на карты было ещё сложнее, чем держать в руках какую-нибудь книгу. Сложнее было с Миреле, обычно Лилия Богумиловна читала ей вслух, потом приходил Аполлон Аристархович и беседовал с нею о прочитанном. С историей таким образом получалось очень хорошо, а вот с математикой было совсем плохо - если общий счёт, со всеми бусинками и деталями, Миреле усвоила отлично, то уравнения и дроби шли плохо, да практически никак - она не могла представить, что это такое, и запомнить столько всего тоже было сложно. Аполлон Аристархович обещал достать для неё специальные материалы для обучения незрячих - такие есть, хоть и мало распространены, Миреле, правда, полагала, что не стоит занимать себя ещё и этим - раньше вот слепых вообще редко учили, так что может быть, хватит с неё и этого.

Алексей однажды спросил доктора, нельзя ли как-нибудь вернуть Миреле зрение, или это тоже неизлечимо. Аполлон Аристархович ответил, что наверняка можно, ведь она слепая не с рождения, а ослепла от болезни, когда была маленькой.

- Когда-нибудь научатся лечить и врождённое. Медицина нынче движется вперёд огромнейшими шагами.

- Это верно, - кивнула Анна, - в сравнении с тем, как бывало.

- Ну да, - покачала головой Лилия Богумиловна, - бывали ведь времена и народы, когда считалось, что лечить людей чуть ли не греховно, вроде как, лечит только Бог, и если он тебя не вылечил - то это во искупление, терпи и не ропщи. К счастью, у русских на этот счёт есть поговорка «на Бога надейся, да сам не плошай».

В общем, если вопрос действенных и значительных перемен в их здоровье упирался в необозримое будущее, то вопрос образования Аполлон Аристархович находил куда более своевременным и злободневным, и благими пожеланиями отнюдь не собирался ограничиваться. После того, как из школы к ним один за другим наведались учителя, чтобы протестировать их уровень знаний, все они были зачислены в классы (учителям пришлось поломать над этим голову, ибо более неоднородно обученных детей они ещё не встречали) - заочно, конечно, ввиду здоровья, и получили задания на ближайший месяц. Учителя обещали приходить к ним по крайней мере раз в две недели - если урвут время среди адской своей занятости, школа чудовищно переполнена, в классах ученики разных возрастов, либо классы одних лет, да разных уровней - одни свободно падежи отвечают и дроби складывают, а к другим приходишь слушать, как они по слогам читают. Учителей не хватает, да многие и опыта работы с классами не имеют - учительствовали в свои гимназические годы, подрабатывая уроками. Конечно, в городе, да ещё и в столице, всё было даже замечательно в сравнении с провинциями, но об этом кто не знал, а кто не вспоминал. Недовольство было, естественно, и не только объёмом, но и условиями, и задачами работы.

- Нашли задачку, - пожаловался учитель математики, в очередной раз пришедший проверять задания у подопечных доктора, - учить детей нищих и пьяниц! Великовозрастные остолопы, а умеют только своё имя кое-как коряво написать, сидим вот, азбуку осваиваем… За это время, думается, козу можно было грамоте обучить.

- Позвольте усомниться, - покачал головой Аполлон Аристархович, - не обучили бы, если уж человека не можете.

- Как же их обучишь, если они необучаемы! Да и сами, откровенно, не стремятся, им это не нужно. Сбегают с уроков, опаздывают, хамят… Многие из них, кажется, уже тоже пьют, и на что им знания? В них мозгов природой не вложено, не от кого, из них вырастет то же, что из родителей…

- Эка беда, не хотят, сбегают… Это ж какому ребятёнку, особенно если мальчишке, не интереснее лучше во дворе с друзьями поиграть, чем за партой сидеть? А вы убедите, заинтересуйте! …А вот тут, Виктор Сергеич, вы прямо скажу, говорите неверно и даже очень дурно. Как врач вам говорю, мозг не наследуется, он у каждого свой. Конечно, есть какие-то врождённые задатки, кому какие науки лучше даются, у кого к музыке способности, у кого к живописи… Но если б дети не могли превзойти родителей, то представьте, в какой стране мы бы сейчас жили! Разве были б у нас учёные, изобретатели, писатели, было такое архитектурное великолепие городов, были корабли и железные дороги? А это-то всё мы получили тогда, когда лишь немногие имели достойное образование, представьте, какой великой будет наша страна, если дать возможности каждому из её сынов и дочерей! Да, пусть не все из них изобретут новые машины, напишут великие произведения или построят здания, которые удивят наших потомков, многие из них будут обычными скромными тружениками, однако возможности надо дать каждому. Не угадаешь, из кого выйдет новый Ломоносов! Вот что я вам скажу, сударь, вы бы лучше сменили работу, шли бы хотя в кочегары, и то больше толку будет. Не любя детей, ничему вы их не научите.

- Да я разве спорю, что я никакой не учитель? - неожиданно согласился Виктор Сергеич, - мне, наверное, и на собственных детей никакого бы терпения не хватило. Но хлеб зарабатывать как-то надо, и потом - найдётся на моё место кто получше, так я не возражаю, а пока и так лучше, чем ничего.

Иное дело была Варвара Павловна, учительница музыки и пения, которую все, в том числе и ученики за глаза, называли просто Варенькой. Прекрасно понимая, что предмет её - увы, сейчас, мягко говоря, не самый важный, часов много не дадут, а значит - не много-то будет денег, отказаться от столь заманчивого для неё самой дела она никак не могла. Сама нашла настройщика для безбожно расстроенного пианино, бегала по знакомым выпрашивать ноты, просила записать, каких в природе не существовало - разучивать с учениками революционные песни она не видела никакого неудовольствия, они учились легко и охотно порой даже детьми родителей, далёких от всякой революционной деятельности - понятное дело, героические, боевые песни с бодрым, запоминающимся мотивом детям, особенно мальчишкам, куда ближе и интереснее, чем лирика. Так же на класс было три балалайки, с их помощью разучивались народные песни. Варвара Павловна сокрушалась, что как учитель танцев не годится совершенно, а то ведь эти милые дети так замечательно музыкальны, они бы, конечно, и танцевали превосходно. Все дети у неё именно такими и были - милыми и музыкальными.

- Она, конечно, восторженная дурочка, - сказала как-то Лилия Богумиловна, - но сколько же от таких людей тепла и света! Больше, пожалуй, чем люди заслуживают!


Итак, началась учёба. Ицхак страдал - ему всегда не хватало усердия к тому, что не вызывало лично у него живого интереса, но пример старшего брата, куда как более усидчивого и дисциплинированного, заставлял его мобилизоваться и делать над собой некоторое усилие. Алексей, который, по выражению Лилии Богумиловны, в основном помогал Ицхаку лениться, заслуживал похвалы учителей несколько чаще, что, впрочем, он понимал, заслуга не столько его, сколько учителей, которые были у него в его прежней жизни. Не раз, касаясь при выполнении домашних заданий каких-то тем, которые он проходил уже с учителями или под руководством родителей, он невольно проваливался в воспоминания, лица родителей вставали перед ним, стоило закрыть глаза, как живые, и вслед за этим - те страшные слова… Тогда больно было и от их сухости, какой-то официальности, словно стена между ними выросла или напротив, разверзлась глубокая пропасть… Нет, впрочем, каким же другим образом сообщать подобное? Это стена вины - не за смерть, положим, за свою неудачу в предотвращении хоть и вероятного, но нежелаемого, вины за то, что сочувствие это неполное - не сожаление о смерти невинных, а соболезнование ему, как всякому ребёнку, оставшемуся сиротой. Это пропасть обстоятельств. Классовые барьеры, ведь не они их возводили, но теперь он лучше может понять тех, кто стремится их разрушить. Обидно, очень обидно, когда хочешь взять за руку, желая ощутить тепло, ободряющее в тяжёлую минуту более всяких слов, и понимаешь, что не можешь. Это странно б было со стороны бывшего цесаревича к бывшему политзаключённому, со стороны сына расстрелянных царя и царицы к тому, кто сам не расстрелял и не отдал такого приказа, но кто одной со стрелявшими идеи, одной работы… Почему же всё так… «Они не мучились» - действительно, прав Ицхак, такими-то странными утешеньям и приходится утешаться. Тем, что отец упал после первого выстрела, тем, что, когда рассеялся дым, и он, и мать были мертвы. Яков Михайлович не мог отменить приказ, не мог оставить им жизнь, но он смог позаботиться о том, чтобы их агония не длилась ни одной лишней секунды. Страшная забота… За такую заботу - не благодарят. После такой заботы живёшь с мыслями, что прежде никогда не задумывался, не спрашивал себя - а что чувствуют, как живут палачи? Часто ли они бывают уверены, что лишают жизни действительно виновного? И даже если так - легче ли им от этого, спокойнее ли спать ночами? Почему палач всегда в маске, скрывает лицо? Почему люди клеймят его заодно с преступником, от которого, вроде как, их же он избавляет, где же здесь справедливость? А он не скрывал лицо. И не только потому, что казнь не была публичной. Потому, что не его было решение, и не он за него должен отвечать. Нет, он не нашёл бы, что ему сказать, он рад был, что не увидел его, не лично он сказал ему это «они не мучились». Даже если б тоже не прибавил при этом - «а мои товарищи в тюрьмах, на виселице - мучились. А народ, истерзанный нищетой и войной - мучился. Наши солдаты, попадающие в плен к белогвардейцам - мучаются. Но они - не мучились».

И жить теперь так же с чувством вины за то, что только во вторую встречу, когда первая, и вторая, и третья ночи в слезах прошли, и немного прояснился мрак в душе - спросил, а остальные как же? Почему и их - Нюту, Евгения Сергеевича, Ивана Михайловича - тоже? Их-то за что?

Потому что не за что, а почему. Потому что им много раз до того предлагали уйти, но они не ушли. Потому что если б их увели силой, кто-то из девиц мог и что-то заподозрить, и бог знает, чем это могло кончиться, учитывая адекватность некоторых из них… Потому что они - свидетели. Которые могли даже случайно, отсутствием настоящего горя по подменышам, выдать тайну. Ради безопасности его и сестёр, в том числе. Ради безопасности всех тех, кто рисковал головой, устраивая их побег. Многие из них остались в захваченном Екатеринбурге…

И многие из тех, кто уже имел нужные сведенья, или же имел доказательства, так же остались в Екатеринбурге, и уже никогда ничего не расскажут. И они снова отброшены на несколько ходов назад, и потому всё так сложно, и по-прежнему тайна должна быть нерушима, и для того официально объявлено, что расстрелян был только их отец, семья же вывезена в безопасное место - конечно же, их противники ожидали от них этого шага, и уже там-сям появились самозванцы, выдающие себя за спасшихся царских детей, что путает и сбивает со следа порой обе стороны… И, недовольные малым эффектом в народе даже от слухов, что погибла вся семья, отсутствием яркого возмущения, массовых выступлений и массовых антиправительственных акций, на которые они рассчитывали, недостаточно быстрым продвижением белой армии, они сделали следующий свой ход - на следующий день после того их разговора было совершено покушение на Ленина. Оно могло быть и удачным, не так много отделяло его от того, чтоб оказаться удачным. Война далека от завершения, и они по-прежнему заложники этой войны…


Аполлон Аристархович всерьёз озадачил их всех вопросом, определили ли они для себя, кем они хотят быть в будущем, к какой профессии решили готовить себя. Алексей этим вопросом не то что не задавался - он помыслить не мог, что вопрос этот может касаться и его тоже. Кем он мог бы быть, кроме как будущим императором? А если честно, то и об этом он не думал всерьёз, по крайней мере, с тех пор, как стал постарше и стал больше понимать. Едва ли доживёт.

Так кем же он хотел бы быть? Ицхак говорил, что хотел бы заниматься примерно тем, чем сейчас, только на взрослом уровне - строить настоящие поезда или, может быть, корабли. А может быть - сам водить какой-нибудь из них.

- Намеренья весьма достойные, но - не считай меня занудой, мой мальчик, но ты ведь понимаешь, что для этого придётся много и усердно заниматься?

Ицхак вздыхал. Ну как называть человека, который говорит очевидные вещи, кроме как занудой?


Иногда к их разношёрстной ученической компании добавлялся ещё один неожиданный участник. Яну тоже надо б было идти в школу, но с этим были свои сложности - он не знал русского языка. Родители, понятно, понемногу учили его, но не больно-то у них было для этого времени и возможностей, поэтому чаще мать просто приводила его к кому-нибудь из русских друзей - в естественной языковой среде обучение всегда идёт лучше. Благо, в квартире доктора всегда кто-то да дома, а чаще все или почти все, и присмотр за ребёнком им самим не в тягость - во что, правда, сперва даже сложно было поверить.

- Они ведь его старше намного, разве им с маленьким интересно? Да и вас, честное слово, не хочется ещё вдобавок обременять, будто вам и так забот мало…

- Да уж перестаньте, Софья Махмудовна… ох ты ж тьфу, господи…

- Зося, говорю ж вам, просто Зося.

Старушка удручённо вздыхала - обращаться запросто к кому-то старше годами, чем её подопечные оболтусы было для неё сложнодопустимой фамильярностью, к которой она приучала себя обычно долго, об множество спотыканий.

- Так вот, что я сказать хочу, Софья… - ладно, и так уже лучше, чем сокращение, тем более непривычное, - именно что с этими вот двоими - одним больше, одним меньше, уже разницы никакой.

Алексей уже знал, что «эти двое» - это они с Ицхаком, а раньше были Ицхак и Леви, с его появлением Леви возвысился до звания почти что взрослого человека - конечно, вот именно что почти, время от времени символические подзатыльники от основной надсмотрщицы за их учебным процессом получал и он. Больше всего их получал, разумеется, Ицхак, и разумеется, не только по поводу учебных дел. Невозможно, чтобы ребёнок был болен настолько, чтоб от этого совсем перестал быть ребёнком, сказала как-то бабушка Лиля Анне. Ицхак, хоть сам не болел, в какой-то мере тоже считался больным - у них с братом, можно так сказать, была одна жизнь на двоих, и единый протест юной жизни против ограничений, которые накладывала эта болезнь, а выражался он по-разному исключительно вследствие разности их натуры. Если Леви мог, в приступе вдохновения, два дня рисовать практически безотрывочно, а потом вспомнить, что завтра ведь приходит учитель для проверки их задания, то Ицхак время от времени упражнялся, подправляя записи в оставленном учителем задании - сколько страниц ему нужно прочесть или сколько упражнений сделать. Не то чтоб даже сильно принципиальна выходила разница, а просто за интерес, получится незаметно, или нет. Один раз он с помощью набитой тряпьём одежды соорудил муляж, изображающий его, сидящего над учебником. Не поленился, придавая этому муляжу максимально правдоподобную позу - именно так, полурастёкшись, он обычно и сидел, в качестве головы свернул и присобачил найденный в закромах кусок овчиной шкурки - довольно похоже на его курчавую голову. Лилия Богумиловна для своего возраста имела зрение весьма неплохое, но муляж её впечатлил. Аполлон Аристархович запретил разбирать конструкцию, сказав, что это заурядные личности держат дома чучела зверей и птиц, а у них вот теперь есть чучело Ицхака, чучело теперь жило в кресле в его кабинете и заставляло бабушку Лилю вздрагивать и чуть ли не креститься каждый раз, когда она заходила туда с уборкой.

В Алексее он нашёл, пожалуй, родственную душу своей непоседливости и любви к розыгрышам. И Яна воспринял с заметным энтузиазмом как потенциальный повод отвлекаться от занятий. Сам Алексей, когда мальчик подходил к нему с книжкой, с просьбой прочитать какое-нибудь слово, отзывался охотно, чем бы сейчас ни занимался. Читал, повторял несколько раз по слогам, потом слушал, как повторяет за ним Ян. Буквы Ян знал, теперь нужно было ещё научиться правильно складывать их в слова.

- Тосек, слушай!

Ицхак тоже пользовался таким поводом, чтобы оставить чтение по истории - всё равно никак не мог разобраться в родословии этих бесчисленных князей и причинах их распрей. Уж лучше послушать сказки, которые где-то раздобыла Лилия Богумиловна, сказав, что для начала-то надо бы что-то попроще. Пусть и очень медленно, по слогам. Но всё равно гораздо интересней, чем бесконечный передел торговых путей и бесконечные стычки с соседями, про которых Ицхак не очень мог понять, где они жили и кто живёт на этой территории сейчас, то есть, кто от них произошёл.

- Ничего, хорошо у тебя получается.

В общем, боялась Софья Сигизмундовна зря - несмотря на разницу в возрасте, вписался Ясь в компанию вполне отлично. Ицхак был таким человеком, что мог не очень радеть о собственных успехах, зато любил наблюдать успехи других, это наполняло его странной гордостью. Отношение Леви и Миреле, людей почти взрослых, но ещё сохраняющих живую связь с детством, было сложнее, но тоже позитивным. Алексей уже знал - никто специально ему этого не открывал, это было из тех моментов, которые являются как-то сами собой - что Леви и Миреле любят друг друга, это открытие его вовсе и не удивило, не более, чем то, что трава зелёная, а воздухом можно дышать. И дело, думается, было не в том, что не очень-то у них был выбор, что это было как-то ожидаемо и предсказуемо, а это был тот случай, когда схожесть, родственность действительно притягивали. Одна национальность, общая болезнь, схожие увлечения. Алексей неизбежно наблюдал за этой драмой с сопереживанием и вполне ясным ему чувством к приоткрывающимся темам взрослой жизни, которая и прежде была, конечно, где-то по соседству с ним, но была безнадёжно далека - он слышал иногда, как родители обсуждали кандидатуры возможных женихов для дочерей, обсуждали, правда, очень предположительно, как планы на будущее столь далёкое, что оно и не обязано сбываться. Он слышал, бывало, о том, что кто-либо женился, или у кого-либо появилось дитя, но это и вовсе было где-то хоть и рядом, но словно за стеной, в их семье, кажется, в ближайшее время всё должно было оставаться неизменным, он, сёстры, родители, незыблемая константа, на которой держится мир. Он слышал, конечно, иной раз, и как сёстры шушукаются между собой, обсуждая каких-то молодых людей - ему вслух они этого не открывали, только Маша, самая простодушная из всех, могла при нём сказать что-то такое громко. О невесте для него родители не заговаривали, кажется, вообще ни разу, не то что при нём, а никто не сообщал ему никогда о том, чтоб подобный разговор имел место. Это было не странно, если подумать - он и сам не мог бы представить себя взрослым, как папа, и так же окружённым семьёй. Хотя иногда пытался себе представить, что родители однажды - когда он сам с удивлением обнаружит, что ему, допустим, двадцать лет или даже уже двадцать пять - цифра страшная, подавляющая серьёзностью, но ведь половину из требуемого пути он уже как-то прошёл - приведут к нему молодую девушку, красивую, с приятным голосом, с тонкими руками и прихотливыми завитками волос, и скажут, что это теперь его жена. Он будет, вероятно, и тогда больше времени проводить в своей постели, она будет поправлять ему подушки, читать ему вслух, приносить ему чай или лекарство, а когда он будет в сносном здравии - они вдвоём будут прогуливаться по саду, или выезжать куда-нибудь на автомобиле… Если подумать, сперва непонятно, зачем для этого нужна специальная девушка, если у него есть четыре сестры. Но нет, это другое, сёстры не должны быть всё время подле него, у них должна быть своя жизнь, свои мужья. А жена - другое дело, это её задача… Тут, правда, Алексей понимал, что будет чувствовать всегда слишком большую неловкость за то, что этой девушке достанется такой неудобный, доставляющий много хлопот и беспокойства муж. Понятно, что жена обещает быть с мужем в здравии и болезни и всегда ему помогать, но ведь обычно болезни не бывает настолько больше, чем здравия. Тем более если у них однажды появится дитя. И уж особенно если это дитя тоже будет больным, как и он. Нет, это было бы слишком большое несчастье для бедной девушки, так пусть уж лучше родители никогда к нему никого не приведут, он и так, как есть сейчас, как-нибудь проживёт свою жизнь. Хотя ведь может и такое быть, чтоб у супругов дети не появлялись, они ведь не непременно появляются тогда, когда женщина и мужчина становятся мужем и женой, ему случалось слышать, что кому-то Господь так всё и не посылает детей, например, вот тёте Элле с дядей Сергеем. Может быть, можно б было упросить Господа, чтобы деток он им не посылал? Пусть бы послал кому-то, кому нужнее, немало семей молятся о детях. Но ведь и тогда эта девушка была бы несчастна, плохо не иметь детей… Только больных детей иметь ещё хуже. Потому он очень скоро предпочёл не думать об этом лучше, тем более когда стал понимать, что жить ему едва ли осталось долго, а значит, вовсе и не обязательно давать ему жену. Пожалуй, пока он жив, пусть всё и правда останется так.

В какой-то мере очнулся он уже в Екатеринбурге, когда услышал разговор сестёр - здесь услышать что-то было куда легче, ввиду более тесного проживания, и узнал о том, что у Машеньки чувства к некому Павлу, да и у него к ней, и всё серьёзно, и «попробуй только сказать маменьке».

- Почему? Разве это что-нибудь постыдное, чтоб об этом нельзя было говорить?

Бывало ведь и прежде, что сёстры увлекались кем-то, но кажется, из этого не делалось большой тайны, хотя и не обсуждалось широко. И Машенька, вроде бы, крепко любила одного офицера, который бывал даже у них на обедах, но Алексей с ним, конечно, хорошо знаком не был…

- Есть вещи, о которых говорить надобно поменьше. Не постыдное, а серьёзное и секретное!

Смутно он, конечно, и сам это понимал, хотя и объяснить этого не смог бы…

- Потому что он даже не офицер?

- И даже не офицер, и вовсе не из благородных, и вообще он красный! А о красных маменька, думаю, сам знаешь, что думает!

- Но ведь он не таков, как она думает об остальных? Не говоришь же ты, что любишь подлеца и негодяя? Так не хорошо ли было бы, чтобы маменька узнала, что не все они одинаковы?

- Не так всё, Алексей, во взрослом мире просто! Маменька - человек со своими убеждениями, а их, когда человек немалую жизнь прожил, менять не так-то легко. Я б и сама рада была её переубедить, только дело это нелёгкое. А кроме того, ведь и ихние о нас мнения тоже соответственного. Так что нам приходится очень осторожными быть, чтобы друг другу не навредить. Молчи, в общем.

Где-то сейчас милая Маша - может быть, вместе со своим Павлом, а может, разнесла их судьба, как разнесла прежде с тем офицером…

У Леви и Миреле, в какой-то мере, всё проще, никто б не запретил им быть вместе, им нет надобности скрывать свои чувства, ничто их совместному счастью не преграда… Кроме их болезни, их общей жестокой судьбы. Аполлон Аристархович сразу сказал им, что запретить им связать навсегда свои жизни не может и не считает вправе, но видит своим долгом предупредить, что брак этот ждёт мало хорошего, потому что вероятности рождения у них здоровых детей нет, кажется, никакой.

- Я изучил все родословия, какие смог найти. Леви, если женится на полностью здоровой женщине, может иметь здоровых сыновей и даже внешне здоровых дочерей, ты, если выйдешь замуж за здорового мужчину, можешь иметь дочь, которая так же будет иметь болезнь лишь в спящей форме, но вы сможете надеяться хотя бы, что это не перейдёт к вашим внукам. Но вместе вам не родить здорового ребёнка, это практически исключено.

- Такие случаи были? - спросил Алексей тихо, - но хотя бы малая надежда есть?

- Нет, примеров такого союза я не встречал, по крайней мере, явственно доказанного примера, не из слухов и домыслов. Девочки с этой болезнью рождаются крайне редко, только когда больному мужчине везёт жениться на женщине, в роду которой эта болезнь встречалась тоже, и крайне редко они доживают до совершенных лет и производят потомство. Нет, хоть надеяться на милость Божью никогда не возбранно, но Господь и чудеса творит всё же как правило из подходящего материала. Хотя и в силах Господа, думаю, было б сделать, чтоб овцы рождали телят или у чёрных родителей могли родиться белые дети, или чтоб на яблоневом дереве рос виноград, однако этого не происходит, ибо Господь творит мир с помощью установленных им непреложных природных законов.

- Но ведь… - робко продолжил Алексей, - вы ведь сами говорили, что не всегда дети являются не то что копиями родителей, а даже достаточно с ними схожими, и ведь в прошлый раз вы показывали фотографию, где у чёрных родителей как раз белый ребёнок…

- Да, разумеется, наследование - вещь сложная, как само человеческое устройство - сложно и не познано нами покуда и на малую часть. Ребёнок может быть схож не с родителями, а с бабушками, дедушками или более дальними родственниками, но всё же он получается из того материала, что несут в себе родители, обладая признаками явно присутствующими в них или спящими в их крови до поры. Нам может казаться, что человек не похож ни на кого из родственников, но это лишь от того, что мы не знаем их всех. Либо от того, что не знаем, была ли его мать верна его отцу, увы, и это простое объяснение справедливо чаще, чем хотелось бы. Что же до белого ребёнка у чёрных родителей, так я объяснял вам, что это другое. Альбиносы рождаются в разных народах, но всегда, однако же, несут те же черты, что присущи этому народу, так и кудрявые волосы и широкие губы в этом малыше ясно указывают, что он рождён в африканском племени, просто вследствие некого странного каприза природы оказался лишён обычной для них окраски кожи и волос.

- Но коли так, разве не может такая случайность и благой быть, и отнять у ребёнка нечто ему вовсе не нужное, то есть, болезнь?

- Не стоит, Антон, не нужно. Зачем об этом с Аполлоном Аристарховичем спорить, будто это зависит от его решения? Да и с Богом спорить, впрочем, тоже не нужно. Я думаю, ведь не обязательно вовсе иметь детей, а можно просто быть вместе. Бездетное супружество напрасно, как мне кажется, встречает либо жалость, либо осуждение. Да, хотя я люблю детей, как мне кажется, очень люблю, я всё же переживу, если у меня их не будет, ведь главное - что у меня будет Леви, которого я уже знаю и уже несомненно люблю, а детей, которых у меня ещё нет и я могу только представлять, каковы бы они были, я не могу ещё любить по-настоящему.

- Да, верно, но дети ведь могут появиться и не спросясь тебя, Миреле. Хотя у женщин всегда были средства, чтоб пытаться предотвратить нежеланное рождение или даженежеланное зачатие, но никогда эти средства не были безупречны и надёжны, и к тому же, многие из них смертельно опасны для тебя, как, впрочем, и само рождение ребёнка - редким везеньем было бы родить хотя бы одного, чтоб выжили и ты, и ребёнок.

Алексей не знал, от чего был в большем ужасе - от того ли, что Аполлон Аристархович вот так пугает Миреле или от того, что обсуждаются подобные темы. Ведь греховно должно быть даже думать о том, чтоб убить в утробе нерождённого младенца… С другой стороны, мелькнуло в голове крамольное, не лучше ль умереть ребёночку, не успев родиться, чем ещё одному невинному существу мучиться, как мучаются они?

Но Миреле, кажется, и не боялась, и не стеснялась.

- Это я понимаю очень хорошо. Но всё же если не быть с тем, кого я люблю, то зачем быть вовсе, быть одной - для самой себя жить, а в этом не очень большая радость, а быть с кем-то другим - даже если случится так, чтоб я полюбила кого-то другого, не Леви, то лучше б этого не надо, мы хотя бы оба одинаковые и одному не хуже, чем другому, а для здорового это слишком большое испытание… Я всё же надеяться буду, что детей у меня не случится, я б это пережила, я об этом всегда думаю, когда обыкновенное женское, показывающее у женщины готовность к материнству, отнимает у меня столько сил - не надо бы мне этого лучше. В самом деле, мы могли бы лучше взять себе сироту, хоть мы оба и нездоровы, и ребёнку было б не слишком хорошо с нами поэтому, но получше, чем вовсе без родителей. Я думаю, это было б очень хорошо и правильно. Я понимаю, что от опасности, которая существует для меня, Леви может сильно страдать, боясь меня касаться и в то же время желая этого, а этого я никак не могу допустить. Потому что он мужчина, а я женщина, и хоть мы увечные, нам требуется то же, что и здоровым, и мы имеем на это право. Буду употреблять те средства, которыми пользуются блудницы, чтобы не забеременеть - ведь если б у них не было действенных средств, кроме посещения врача, то это всё равно было б для них накладно. Всё одно, я думаю, у нас другого пути нет, потому что любовь наша друг к другу уже случилась, и всякий другой путь был бы нечестным.

Алексей тихо выбрался из комнаты с красными щеками и ушёл в свою комнату, потрясённый и обуреваемый множеством мыслей. Столько стыдного и страшного разом давно он не слышал. В то же время, что ж тут можно поделать, как избегнуть? Что вот мог бы ей посоветовать, девушке, которая хочет любить и быть счастливой, несмотря на свой недуг, но не хочет делать несчастным кого-либо ещё? Что он мог бы ей посоветовать? И как не говорить ей об этом с ними, ведь они, получается, её семья, другой семьи у неё нет… Да, пожалуй, теперь он и ощутил яснее ясного, что они - семья, и все беды и проблемы у них общие, и это нормально, этого жизнь требует…

И вот, Ясь был первым ребёнком, которого за долгое время они знали так близко. Алексей думал, не будет ли это для них слишком печально, не будет ли напоминанием о собственной невозможности иметь здоровое потомство, но кажется, сколько смотрел он в их лица, когда они общались с мальчиком - нет, не было. Может быть, оттого, что был он уже вовсе не младенец, и что не слишком большой была между ними разница в возрасте, соответствующая братьям и сёстрам, а не детям и родителям?

Сам он с удивлением осознавал, что ему нравится наблюдать за мальчиком и возиться с ним. Конечно, и прежде ему случалось общаться с детьми младше себя, не всегда везло иметь товарищами по играм сверстников, и это обычно печалило его. Однако здесь разница в возрасте неожиданно не расстраивала, хотя казалось бы, вкупе с языковым барьером, должна была саму возможность дружбы свести на нет. Но то ли дело было в том, что у него был сверстник в лице Ицхака, и одиночества не было, то ли в том как раз была причина, что Яся нужно было учить, присматривать за ним. Прежде на Алексея не ложилось никакой ответственности, прежде он не ощущал себя по отношению к кому-нибудь старшим. Это было ново и интересно. И то, что Ясь обращался к нему чаще, чем к другим, наполняло тихой гордостью.

Белокурый, тоненький, Ян производил впечатление хрупкости, но при том показался Алексею очень серьёзным и самостоятельным. Он не обращался за подсказкой, пока не понимал, что запутался и никак не получится догадаться самому, чаще он обращался за подтверждением своих догадок. Он вслушивался в сказанное ему или кому-то другому - если Ицхак и Алексей говорили о чём-то не тихо между собой, а во всеуслышание, светлые серьёзные глаза Яна всегда следили за ними, Алексей замечал, как он тихо повторяет за ними. Он не был шумным и подвижным, возможно, действительно вследствие хрупкости и болезненности, его не нужно было заставлять сидеть за книжкой, тем более не нужно было уговаривать читать вслух, особенно благодарным слушателем при этом была Миреле, хотя казалось бы, такое медленное чтение, тем более сказок, должно было ей прискучить.

- Двойное, вообще, мучение, - говорил Ицхак, - и слова непонятные, и непонятные буквы ещё. Хотя после ихнего… Как они говорят на нём вообще?! А я думал, это французский - это непроизносимо…

Ворчал-то Ицхак ворчал, но время от времени спрашивал, как будет то или иное слово. Всерьёз учить языки ему было тяжко, Аполлон Аристархович уже потерял надежду обучить его французскому, который у Леви шёл сравнительно неплохо, или хотя бы немецкому, к которому обнаружила неожиданный интерес Миреле, дело с мёртвой точки несколько сдвинулось только с покупкой этого подарка Алексею - книга о кораблях вызвала в Ицхаке большое возбуждение, и чтобы переводить её, он с горем напополам снова взялся за учебник и словарь. Но просто слышать, как звучит то или иное слово на другом языке, ему было интересно.

- Чудной язык! Многие слова совсем как у нас, а некоторые почти как у нас, только у нас они другое значат… А написание совсем другое, наполовину латинское, а наполовину не поймёшь, какое… Не язык, а самомучительство какое-то…

Алексей улыбался - и тому, как одинаково легко Ицхак говорил «у нас» и про родной, и про русский, как одинаково легко, впрочем, говорил на обоих, и тому, что действительно, много похожего, многие слова одни, или только чуть отличаются. От этого кажется иногда, что выучить не сложно б было, словно переключиться. Слово «брат», например, одно…

Алексей уже знал, что тогда Ясь ушёл не по шаловливости или детскому неразумию, он в окно услышал детские голоса внизу, они ведь обычно громко шумели, звонко смеялись, он и решил посмотреть, что там происходит такое интересное. Не отвлекая маму - у неё и так хлопот хватает, чтобы заботить её пустяками. Вот то, что он может не обернуться раньше, чем она с бабушкой Лилей закончит приготовление завтрака, и всё же будет волнение и беспокойство, уже ему в голову не пришло. Теперь голоса во дворе слышались уже реже - настали учебные дни, но Ясь держал намеренье снова поиграть с теми ребятами. Вместе с Тосеком, конечно. Алексей гадал, как много мальчик знает о нём, но расспросить не было случая, да пока он и не был уверен, что Ясь его поймёт, или что он поймёт ответ Яся.

- Ничего, - говорила Лилия Богумиловна, - скоро, увидите, они будут говорить на вавилонском наречии. Понемногу оттуда, понемногу оттуда. У детей это очень легко, взрослым так нипочём… Истинно словно мои внуки, если б они у меня были. Мы, когда ходили сперва по Молдавии, потом по Украине, на чём только не говорили… Где-то там сейчас мои племянники, у них, наверное, уже внуки народились… В самом деле интересно б было их найти, узнать, не пошло ли оно дальше. У сестры моей дети все вроде бы здоровые были, но были неженатые, когда их табор дальше откочевал…

- Табор? - удивилась Софья Сигизмундовна, - так вы цыганка?

- А кто ж я ещё, милая. Выпало так у нас с сестрой, что она в другой табор замуж вышла, а я в своём, за пришлого. Сколько-то времени рядом ходили, потом раскидало… Бывает такое. Своего мужа я тому двадцать лет как схоронила, а сынов обоих и того раньше. Они вот как эти были, с той же разницей в возрасте, глядя на них, я часто их вспоминаю. И то удивительно было, что старший до восьми годов дожил, с такой-то болезнью. Всё равно упал с лошади и насмерть зашибся. Не место у нас таким, это уж правда. А младший и вовсе до трёх только лет дожил… Больше детей бог не дал, и слава богу.

- Так они… той же болезнью болели?

Алексей помнил своё удивление, когда узнал об этом, он-то думал сперва, что Лилия Богумиловна у Аполлона Аристарховича просто за экономку и няньку для пациентов, а оказалось - живейше с его делом связана, хоть сама и не больна.

- Шут его знает, откуда у нас-то это… Бабка по матери, верно, не нашего рода была, в каком-то городе в Румынии, что ли, дед её прихватил… Говорили, в Румынии, но путают, небось, румыны-то сколько видела, чёрненькие, а она белая была… Сама не видела, она до нас не дожила. Так может, она тот недуг, которого у нас никто не видывал, только баро рассказывал, что прежде слыхал, и принесла… Да ведь у неё детей сколько было, мать моя двенадцатой была! Многие померли, конечно, но от чего-нибудь обыкновенного. Ни у кого как будто, кроме меня, такого-то не встретилось, хотя у двух из тёток сыновья тоже младенцами померли будто беспричинно, может, и оно. Бабка моя другая, отцова мать, хорошо умела кровь заговаривать, вот хотите верьте, хотите нет, а останавливалась же. Но померла ведь в свой черёд, а за ней вскоре и мальчишки мои оба. Что там, не жильцы были…


Было это в начале октября, когда Алексей вышел читать на балкон. День был солнечный, тёплый - бабушка Лиля по каким-то своим приметам обещала, что месяц будет переменчив, но в общем неплох, и посидеть на воздухе было приятно. Листва с деревьев частично уже облетела, так теперь запоздавшие решили сколько-то постоять в золотых и багряных одеждах и постыдить нагих соседей. На голых ветвях сидели толстые серобокие вороны и громко, возмущённо каркали. Алексея они, впрочем, не отвлекали, он к постоянному птичьему гомону привык.

- Простите, пожалуйста, - окликнул его вдруг тонкий девчачий голос. Он обернулся. Соседний балкон. Верно, это Лизанька. Давно он её не видел, успел и забыть о её существовании.

- Да? Это вы меня?

- Простите, не вы ли иногда музицировали прежде? Сейчас я так редко слышу музыку из вашей квартиры… Это очень грустно, так хорошо играли, что можно было слушать часами.

- Ну, так ведь учёба началась… Но я могу попросить, Миреле так дважды просить не надо, сыграет с большим удовольствием.

- Пожалуйста, это было бы необыкновенно чудесно! Особенно чудесен Бах… Но и Моцарт… Ах, что угодно услышать будет большой радостью! Значит, это не вы играете, кто-то другой? Передайте, пожалуйста, играющему, что необычайно красиво, и большую мою благодарность!

Алексей внимательней взглянул на соседку и подумал невольно, что если б ему потребовалась картинка к слову «несчастная», он бы в ней нашёл хороший пример. Бледная, с прямыми чёрными волосами, в домашнем, верно, платье в рюшах, скорее даже напоминающем ночную рубашку, с молитвенно стиснутыми тонкими ручонками, с тихим, робким голосом.

- У вас что же, не играет никто?

- Нет… рояль продать пришлось, да и прежде редко кто играл… Только тётя Леля, но она умерла…

- Вот оно что. Сочувствую. Да если хотите, я и сейчас спрошу Миреле, она ничем особым не занята, и охотно сыграет.

- О нет, сейчас не надо, тётя Ася спит, совсем не хотелось бы, чтобы она проснулась.

Алексей не различал между собой тёть из этой квартиры, но если тётя Ася - та, с которой он столкнулся тогда, с пакетами, или подобна ей, то пожалуй, и впрямь не стоит.

- Ну, ничего, я тогда передам. А пока можем и просто поговорить. Можете вспомнить, рассказать, какие произведения вам нравятся особенно, может быть, у вас с Миреле схожий вкус.

- О нет, не надо, пусть сыграет что нравится, что угодно, мне всё нравится… И не хочу вас беспокоить…

- Будто поговорить - это беспокойство!

На балкон, потягиваясь, вышел Ицхак.

- Ух ты, погода-то как радует сегодня… Не дай бог сглазить. Ого, о чём разговор? - его тёмные любопытные глаза метнулись к Лизаньке. Та смутилась и неловко рванулась было убежать, но осталась. Видимо, в комнату, к тёте Асе, ей не хотелось совершенно.

- Это… это не вы тот музыкант, который так красиво играет иногда?

- Я? Боже вас упаси, мне медведь на ухо, кажется, всё-таки наступил… Мой брат играет. И его невеста.

Лизанька, видимо, до того не поняла однозначно, Миреле - женское или мужское имя.

- А что, нравится? Ну, я передам… Так приходите там послушать, с нашей площадки соседи приходят, а вы чего-то жмётесь… Хоть им повод тоже будет сделать продых в чтении и слушанье…

Лизанька замотала головой.

- Ой нет, нет, мне никогда не позволят! Вы только, если можно, попросите играть погромче - не бойтесь, что они ругаться будут, они в любом случае ругаться будут, но я по крайней мере слышать хорошо буду, а то на балкон меня скоро перестанут пускать, тем более что холодно становится…

- Да они вроде и не ругались никогда… - обескуражено пробормотал Ицхак.

- Нам вслух не ругались, - догадался Алексей, - а между собой ругаются. На всё. А нам не выскажут ничего, потому что во-первых, якобы боятся, во-вторых - вдруг мы их уважим и правда не будем играть очень уж громко, на что ж им тогда жаловаться?

- Чего-то они у тебя какие-то странные. А чего они тебя тогда в какую-нибудь консерваторию не водят, раз наша игра не по нраву?

- Раньше водили… Но теперь, говорят, во всех концертных залах сброд…

- Да, наверное, и уроками музыки в школе они ещё как недовольны? Что-о? так ты и в школу не ходишь? Ну ладно мы, нам на общем основании не показано… Они тебя что, совсем из дома не выпускают? И как давно уже? Слушай, Тосек, может, твоему отцу пожалуемся?

- Прекрати, - пробормотал Алексей, покраснев.

- А чего я? Сам назвался… Не, ну так этого оставлять нельзя!

- Слушай, - Алексей как-то легко вслед за Ицхаком, к вопросу изящных манер вообще равнодушным, перешёл на «ты», - так сейчас у тебя, получается, дома только тётка, и та спит? Может быть, переберёшься к нам, поболтаем, поиграем во что-нибудь? А то гулять сходим… Даже нам немного гулять можно, а ты совсем не гуляешь? Это и в самом деле непорядок…

Девчонка втянула голову в плечи.

- Это опасно ведь… Мне никогда не разрешат. А если самовольно пойду - то ни за что не простят…

- Так уж и не простят. И что сделают, убьют? У нас у всех таких непрощаемых грехов знаешь, сколько? А если всё одно ругаться будут, так пусть хоть ругаются за дело, я вот всегда так считал.

Видно, искушение всё же было велико. Хотя, конечно, о том, чтоб хоть на улицу выйти, хоть в гости к кому-то самовольно пойти, и речи быть не могло, и на балконе-то ей велено было не сидеть много, и уж тем более - разговориться, да ещё и в гости пойти к тем самым соседям, о которых родные не говорили ровно ни слова хорошего. Но, с другой стороны… Тётя, вероятно, проспит долго, потому что напилась капель от нервов, да и лучше будет, если она своим хождением по комнате не будет её будить, тётя сможет отдохнуть и поправить свои нервы. А она, пожалуй, и до её пробуждения обернуться успеет, совсем немного посидит… И ведь эти ребята как будто хорошие, любезные… Правда, мама и тётя сказали бы, что на любезность и внешнее приятство здесь покупаться не надо, всякие проходимцы как раз добрейшими и обходительными людьми любят притворяться. Но если уж про других, которые никем не притворяются, мама и тётя говорят, что по их мордам видно, что они разбойники, так получается, верить совсем никому нельзя… Ну да, так и получается, только очень грустно это получается… Да, конечно, страшновато, ведь тётя Поля говорила, что они все какие-то больные, наверное, заразные, ещё и потому не следует много выходить на балкон и заговаривать с ними, даром, что ли, она попросила дедушку даже заложить вентиляцию из опасения, что она с соседней квартирой сообщается? Да, дедушка сомневается, что заразные, тогда, говорит, все те, кто с ними знаются, тоже бы болели… Хотя почём мы знаем, может быть, и болеют? Но ведь наверное, кто-нибудь уже умер бы, а умерла пока только одна старушка, которую по возрасту Господь уже давно должен был прибрать… Ну ведь, если заразные, так она ж всё равно с ними уже заговорила… А может быть, если неглубоко дышать, а по возвращении хорошо помыть руки и прополоскать горло солью, то ничего и не подхватишь? Ещё, правда, дедушка говорил, в этой квартире никого русских нет, евреи и поляки, а от них известно, ничего хорошего не жди… Мама тогда, правда, удивилась, что хозяин квартиры ведь доктор, уважаемый человек, и никак ни на еврея, ни на поляка не похож, хотя творит, конечно, вещи странные и знается с людьми никак не порядочными. На то дедушка ответил, что может, и не еврей - тут не сказать точно, потому что евреи хитрые и под русских часто маскируются и во врачи часто идут, потому что так удобно русский народ губить, ну так значит, француз, а это тоже ничего хорошего, хоть теперь французы нам союзники, да войну наполеоновскую ещё помнят и не простили… Но для Лизаньки война с Наполеоном была седой древностью, ни одного еврея она близко не видела, видела только из окна, когда ехали они в экипаже с вокзала, пожилую еврейку с множеством внучат, разглядела тогда плохо и не поняла, чем они от людей отличаются. Но эти ведь мальчики, кто бы они ни были, говорят по-русски, и лица у них вполне милые, открытые и приятные, может быть, хотя бы на их счёт родня ошибается? А на самом деле, оглядев свою нынешнюю тоскливую, скудную жизнь, подумала она, что не так и верится ей в новые несчастья от этого знакомства. После стольких бед, постигших их семью, может ли быть что-то хуже?

Расстояние между двумя балконами небольшое, но было. Лизанька очень боялась оступиться и сорваться, хоть этаж всего лишь второй, однако при взгляде вниз она так дрожала, словно бы там была глубочайшая пропасть.

- Да я бы не задумываясь, перешагнул! Да только меня-то там не надо, точно тогда твою тётю Асю Кондратий хватит… Ну, ты зажмурься, что ли!

- Не надо жмуриться, - возражал Алексей, - тогда-то она точно может мимо ступить.

- Ну так мы подхватим!

- Ой, может быть, тогда не надо? Я такая неловкая…

- Надо-надо! Слушай, положить бы что-нибудь как мостик, да? Погоди, у нас в комнате была такая доска, на ней Леви как раз собирался что-то малевать…

Хотела было Лизанька что-то пискнуть, а Ицхак уже умчался. Слова у него редко расходились с делом.

- Ты это куда, с доской? - удивилась Лилия Богумиловна, которую он чуть не сшиб на повороте.

- Надо. Дело жизни и смерти!

Доска аккурат подошла - была она как раз длинной и узкой, и толщины, внушающей спокойствие. Ну по крайней мере, Алексею и Ицхаку внушающей.

- Ну, теперь взберись там на что-нибудь. Высота-то небольшая, тьфу!

- А если упаду? Ох, нет, я никогда не смогу такого…

- Сможешь-сможешь! Чего это ты, в самом деле, трусить? В наше время, вообще, женщина всё то же, что и мужчина, может, а я, например, да хоть с закрытыми глазами и на руках по этой доске бы прошёл! И Антон тоже. Верно, Антон?

Алексей вспомнил свой подъём по верёвке в «секретном месте» его новых друзей там, внизу… и кивнул. Да, не с закрытыми глазами и не на руках, но так-то пройти смог бы, что тут идти, никакого тебе напряжения во всём теле, от которого и боишься сорваться - а тогда смерть… Она, если сорвётся, разве что ногу сломает… Тоже ничего хорошего, конечно, но жива всё равно будет, а на молодом организме всё до свадьбы заживает.

Уже перешагивая к ним, Лизанька как-то неловко зацепилась ногой, то ли в подоле длинном запуталась, и, вскрикнув, свалилась на Ицхака. Алексей печально посмотрел вслед свалившейся доске.

- Да, как ни крути, вниз идти надо…

- Леви нас убьёт…

- Да ничего не убьёт, думаешь, ей там что-нибудь сделалось?

- Ну, побежали тогда? Чёрт, что ещё бабушке Лиле-то сказать?

- Да не торопись, кто её возьмёт там…

- И то верно, приглашали же даму на чай…

Лизанька с растущим любопытством оглядывала жилище соседей. Не слишком и отличается от того, что у них, добротно, скромно, чувствуются и вкус, и влияние нынешних тяжёлых времён. И картин на стенах много - Ицхак тут же пояснил, на её восхищённый взгляд, что большинство - работы Леви, и очень мягкие ковры… Правда, в основном небольшие - как потом пояснили, это очень удобно как раз, такие ковры очень удобно сворачивать, чтобы делать уборку. Бабушка Лиля не терпит пыли, и ковры сама хлопает - выбивает дочиста, рука у старушки поныне крепкая. А большой ковёр сдвинуть труднее, и пыль в нём и под ним копится.

- Верно, потому у твоей тёти Аси всё время голова и болит, что вы мало проветриваете и много пыли копится.

- Не получается теперь содержать всё в порядке. Прислуги больше нет, приходится тёте Поле и маме прибираться, а они к этому непривычные…

- Мои сёстры и те не гнушались сами у себя прибираться, а эти смотри, непривычные! - не удержался Алексей, но Лизанька, к счастью, за его слова не зацепилась, потому что одновременно Ицхак сказал:

- У вас же там вроде бы народу куча, побольше, чем у нас, и что, не справляетесь?

- Ну да, у нас дедушка, бабушка, и мама, и тётя Ася с тётей Полей - это мамины сёстры, и ещё Алечка и Катя - это дочки тёти Поли, и ещё Артур - это мой брат… Ещё жила с нами тётя Леля - она умерла уже месяца три как, и Наташа - моя старшая сестра, но она вышла замуж недавно… Хорошо б, и тётя Ася вышла замуж, она ведь ещё совсем молодая, за что же она так несчастна?

- Видимо, потому никто и не берёт, - хмыкнул Ицхак, - кому нужна жена, у которой то голова болит, то нервы…

Миреле и бабушка Лиля, когда процессия вошла в комнату, разом повернули головы.

- У нас гости? - Миреле протянула для приветствия руку, - это девочка? Я слышала голос… она маленькая? Она здесь?

- Нет, - Ицхак тоже отметил, что голос у Лизаньки такой детский, словно она куда младше, - то есть, она не маленькая, она наших лет. Это Лиза, наша соседка.

- О, наши соседи решили придти к нам в гости? Так неожиданно… Бабушка Лиля, у нас ведь есть что-то к чаю?

- Это у Ицхака надо спросить. Если он все булочки со вчерашнего не приговорил, то есть. Но вероятность небольшая, мука была в сей раз слишком хороша, булочки больно пышные вышли.

Лизанька во все глаза смотрела на девушку - она уже знала, что среди живущих тут есть слепая девушка, вспоминала об этом каждый раз, когда в семье обсуждали соседей, с тайной сердечной болью - разве уже хотя бы в силу этого не стоило найти в себе больше сочувствия и меньше говорить дурного? Да, их самих постигло много бед, но никто из них, по крайней мере, не слепой… Ведь у неё же есть глаза, такие же, как у всех, со зрачками, веками, ресницами, отчего же она не может ими видеть? И как она умудряется играть, если даже не видит клавиш? Она несмело коснулась руки девушки, потом стояла ни жива ни мёртва, пока лёгкая, мягкая ладонь гладила её по голове.

- Я так понимаю всё же, милая барышня пришла одна… Тебя, детка, родители-то не потеряют? А то один тут у нас решил пойти прогуляться совсем ненадолго и переполох устроил хороший…

Лизанька, дико смутившись, что-то пролепетала - броситься стремглав домой ей мешало хотя бы то, что для этого ведь нужно спуститься вниз и перейти в свой подъезд, доска-то улетела, да и по ней ещё надо было решиться снова пройти… Да и попросту неловко и невежливо бы было сразу уходить, теперь уж хотя бы для приличия нужно было посидеть сколько-то. Старушка между тем рассудила, что расспросы можно с успехом можно вести и за чаем, за коим и отбыла на кухню, прихватив и Ицхака, дабы помощью компенсировал количество вытащенных и подъеденных всухомятку булочек.

- Это ваша матушка?

- Лилия Богумиловна? О нет. Но она, в какой-то мере, наша всеобщая матушка. Мы, правда, зовём её бабушкой, потому что по возрасту скорее могли б быть ей внуками.

- Не так уж я, милая, и стара, - проворчала Лилия Богумиловна, входя в комнату с большой тарелкой булочек, - хотя конечно, в последние года из моего семейства мало кто до моих лет доживал… Ну так в том скорее время виновато, войны вот хоть эти - чуть от одной очухаешься, как следующая…

- Ваши родные погибли на войне? - предположила Лизанька, разом обращаясь к всем, кроме, пожалуй, Лилии Богумиловны, у которой и странно б было представить живых родителей.

- Вроде того, - пробормотали разом Алексей и Ицхак.

Несмотря на обилие печальных или странных тем, этот день Лизанька могла назвать одним из счастливейших в своей жизни. Сперва они пили чай с булочками, и Миреле и бабушка Лиля с улыбкой отвечали на множество её вопросов, от которых она никак не могла удержаться, хоть задним числом и считала их сама некрасивыми и бестактными, потом мальчики показали ей свои коллекции поделок, и она пришла в такое восхищение, что Ицхак не удержался и подарил ей глиняный собор Василия Блаженного, Лизанька огорчалась, что на её платье нет большого кармана и размышляла, где будет прятать подарок, ведь объяснить маменьке и тётям, откуда он взялся, она никак не сможет, а Антон обещал сделать для неё модель одного корабля, на котором, говорят, плавала женщина-пират - картинка в книжке небольшая, и не очень подробная, но он как-нибудь поищет ещё картинок, или уж додумает, главное, чтобы нос и паруса были узнаваемы. Миреле подарила ей красивый браслет из крупных стеклянных бусин, Лизанька сразу надела его и старалась не думать о печальном - что не получится носить его всегда, а потом они упросили Лилию Богумиловну отпустить их погулять. В секретном месте сейчас никого не могло быть, да и нельзя туда Лизаньке, ведь испытания ей без долгих предварительных тренировок не пройти, поэтому они пошли в другую сторону, намереваясь погулять в каком-нибудь парке. Редкие прохожие удивлённо оборачивались на странную компанию, но все трое не обращали на это внимания, Ицхак и Алексей были поглощены рассказами, а Лизанька слушала их, открыв рот, только успевая вертеть головой. Потом, правда, Ицхак попросил её идти с другой стороны от Алексея.

- Это, конечно, совсем не по этикету, однако если тебя или меня нечаянно толкнут - это ничего, а с ним такой неприятности лучше не случаться.

Так Лизанька узнала, что за болезнь живёт в соседней квартире, а так же о том, что болеют ею не все обитатели. Ицхак весьма охотно и довольно толково пересказывал лекции Аполлона Аристарховича, так как объяснять он вообще, как говорилось, очень любил. Он же принялся с явным наслаждением обучать Лизаньку еврейским и польским словам, открывая ей неведомое дотоле удовольствие от совершения чего-то если не предосудительного, то не очень одобряемого, ведь, в самом деле, если эти мальчики в глазах дедушки разбойники и негодяи - ну, во всяком случае, будущие разбойники и негодяи, то стоит отметить, как и положено разбойникам и негодяям, они имеют необыкновенное воздействие на девичьи сердца! Как-то она слышала, как её сестра говорила тёте Асе - они по возрасту ведь почти ровесницы - что есть, конечно, такие мужчины, которые непременно губят женщину, но женщина при том, несомненно, сама желает быть погубленной. Теперь она, пожалуй, начинала понимать, о чём были эти странные тогда для неё слова! Хотя, понимать она это начала несколько раньше, когда ей посчастливилось заполучить две книжки, оставленных Наташей при переезде. Никто книжек не хватился - Наташа, верно, и забыла про них, потому что романы были ей уже не столь интересны с тех пор, как роман случился в её собственной жизни, а остальная семья, если и помнили, считали, что Наташа забрала все свои книги с собой. Лизанька хранила их под матрасом и зачитала, конечно, до дыр. Тем более что читать больше и нечего было, дедушкины книги были тяжёлые, скучные и непонятные, да и трогать он их не разрешал, книги тёть либо тоже трогать не разрешалось, либо были так же скучны. В основном брать разрешалось духовные книги, Лизанька прочла их все, многие из них её пугали, она долго не могла спать, плакала.

Они счастливо нашли доску - она и правда никому не понадобилась, вероятно, её и не заметили в высокой траве, и она благополучно по ней же вернулась домой. Тётя Ася к тому времени уже проснулась, но её отсутствия не заметила, потому что погружена была в чтение и полагала, что Лизанька, как и полагается, сидит тихо в своей комнате - теперь уже единолично её, после отъезда Наташи. Она долго в волнении ходила туда-сюда, то любуясь браслетом, то - великолепным собором, как раз недавно высохшим после раскраски и теперь просто пленяющим глаз, потом нашла свой дневник, который вести ей, ввиду однообразия дней, в последнее время прискучило, и решила сделать запись… Ицхак на прощание заверил её, что доску Леви не отдаст, пусть другую себе найдёт, и что это только первая их прогулка, а вообще они непременно вытащат её в праздник годовщины революции на площадь - там должна быть демонстрация, должно быть очень красиво. А ещё она должна непременно добиться того, чтоб ходить в школу, потому что нельзя же человеку без учения. От всего этого и страшно было, и голова кружилась, и казалось, что всё это только сон…


========== Октябрь-декабрь 1918, Алексей ==========


Октябрь - декабрь 1918, Москва


В этот раз Яна привёл отец, не мать. Само по себе событие, говорящее о чём-то серьёзном. Неужели появились новости? Алексей шёл в свою комнату и плотнее затворял дверь, не смея дышать. Каковы будут эти новости? Хорошие или плохие? По лицу этого никак не понять… Или, может быть, что-то с Ясем? Может быть, за что-то в их общении-обучении выговорить хочет?

- Садись. Можешь написать письмо одной из сестёр, у меня есть возможность передать с надёжным человеком. Пиши одной из старшей пары, до них легче будет добраться. Сам догадываешься, думаю, что писать нужно без имён, без указания городов, без любых лишних слов, которые могут навести на ваш след. Человек-то надёжный, да как понимаешь, не бессмертный. Когда напишешь - извини, но проверю. Не потому, что мне так чужая жизнь интересна, а потому, что вот ты можешь и не понять, что какая-то твоя невинная фраза им зацепку даёт, а они-то поймут…

Алексей кивнул, отходя от потрясения. Написать сёстрам - о таком он и мечтать не смел. Ведь сразу им было сказано - никакой связи, никакой переписки… Но видимо, времени-то ведь много прошло, и дела немного выправляться стали…

- С ними всё хорошо? Вы знаете, где они?

- Знаю. Но тебе, конечно, не скажу, меньше знаешь - меньше тебе и им беспокойств. Больше знаю о двух старших, насчёт них связь получше, потому и писать советую одной из них. Старшая живёт в большом городе, у хорошей семьи, у неё, пожалуй, более всех всё благополучно. Работает, и под приглядом. Вторая в городке напротив, маленьком, местечко довольно паршивое, но семья тоже хорошая, о ней заботятся. В больнице работает, на хорошем счету… Про младших сведенья получаем реже, и добраться до них сейчас было б трудновато, чтобы не сказать - невозможно, спасибо осенней распутице и Колчаку. Одну ещё сумей застигнуть, мотыляются они ввиду перемещения армий туда-сюда, а вторая в такой глуши, до которой ещё не каждая армия дойдёт, но то и хорошо…

Алексей походил вокруг стола, сел, придвинул к себе перо и бумагу. Слишком много всяких чувств разом обуревало. И так хотелось расспросить ещё, больше и больше, ну, что только возможно рассказать, но не надоесть бы, не рассердить этими расспросами, сказано ведь - не следует знать больше положенного, довольно и того, что знает - живы… Но так хотелось хоть чуть больше деталей, красок их жизни. Кем работает Ольга? Велика ли семья, в которой она живёт, есть у неё там названные братья, сёстры? А Татьяна? Как научилась она жить без отца и матушки, без ежедневных хлопот о них всех, верный ангел их семьи? Сообщили ли и им тоже страшную весть, или он единственный, кто знает? И дрожала рука, и так страшно было коснуться пером бумаги, вывести первое слово. Каким оно будет? Нет, оно-то известно, каким, а последующие? О чём, и какими словами можно рассказать? Хочется ведь обо всём, об Аполлоне Аристарховиче и бабушке Лиле, об Ицхаке, Леви и Миреле, о ребятах со двора, о Ясе, о том, как они тут учатся и во что играют, как гуляют по Москве… О том, какая уютная и красивая у него комната, как вкусно готовит бабушка Лиля и как красиво, всё лучше и лучше, играет Миреле, какие замечательные поделки делают Ицхак и Леви, как Ванька ловко и быстро карабкается по верёвке и как Матюша научил их с Ицхаком делать свистульки, о замечательных книгах Аполлона Аристарховича, которые он выпрашивает читать, хотя и не всё в них понимает, и о книге про корабли, да, и о том, что со здоровьем у него всё очень замечательно, что между русской и еврейской кровью нет, оказывается, особой разницы, и что слово «брат» в русском и польском языках одинаково… И о Лизаньке, которую Ицхак называет прекрасной дамой, которую они, два рыцаря, уже три раза вызволяли для прогулок из замка, где живёт страшный дракон Тётя Ася…

- Если б знать такой способ - рассказать, что на сердце, и жизнь свою рассказать, предугадать вопросы, по которым больше всего их сердце томится, не сложно - не таковы ли они, как у меня, но при том не слишком пространно, и чтоб кому-то постороннему было непонятно…

Рассмеялся.

- Понимаю, дело такое тебе совершенно внове. Хорошо бы было, если б был у вас какой-то свой условный язык, прозвища, которые не могут быть известны широкому кругу, образные названия… У нас была разработана своя система символов, которая очень нас выручала.

- У вас в детстве?

- Нет, у нас в тюрьме.

Ну да… Снова неловкость - должен был об этом подумать. И вот ведь как жизнь распорядилась - теперь вот они на правах заключённых по сути, больше не заперты в четырёх стенах - и то уже действительно огромное счастье, но не властны поехать куда им вздумается - да впрочем, куда им ехать, он уж точно не найдёт чего-то лучше, и редкий, да может быть, единственный случай написать письмо не может быть мёдом без дёгтя - досмотра… Что ж, это тоже вполне закономерно и ожидаемо. В тюрьму попадают не только очень плохие люди, преступники, не расплатившиеся должники - Аполлон Аристархович рассказывал им много примеров из истории, Лилия Богумиловна находила примеры в сказках и романах. И если в сказках и романах всё было проще - злобные колдуньи, захватив власть, бросали добрых принцесс в темницы или опутывали своим чёрным колдовством, жестокие короли, продавшие душу дьяволу за мировое господство, шли войной на добрых королей, жгли их города и деревни, захватывали в плен и убивали короля и королеву, но верные слуги успевали спасти принца, чтобы однажды, вернувшись, он отомстил за родителей, то в истории всё было намного сложнее, намного печальнее. Не было добрых или злых королей, да в общем-то, и колдовства не было, была только власть, только политика… Намного ли ужасней, что сейчас царственная кровь льётся от руки простолюдинов, чем раньше, когда она лилась от рук придворных или других членов царских и королевских семей - братьев, кузенов? На Руси есть поговорка - «от сумы да от тюрьмы не зарекайся». Вполне справедливо, чтобы она и царей касалась…

- Вы долго были в тюрьме? - вырвалось у него помимо его воли.

- В общей сложности - одиннадцать лет.

Одиннадцать… Он немногим дольше на свете живёт. Он уже знал, что этим летом Ясь впервые в жизни увидел отца - на самом деле, точнее, во второй, но первого он помнить не мог, он был тогда младенцем, отец под чужим именем навещал его в приюте - тётя Зося тоже тогда была в тюрьме.

Он как-то сказал, слушая её рассказы, что это ужасно, несправедливо.

- Почему же, - улыбнулась она, - справедливо. Было б странно, если б за нашу деятельность полиция и жандармерия нас гладили по головке. Это вполне ожидаемо, что несправедливому миру, несправедливому строю не понравится, что кто-то хочет его разрушить. И препятствуя этому, он не поскупится ни на какие средства.

«Здравствуй, дорогая сестричка»…

Ладно, это-то понятно и просто. И оставляет ещё пока возможность выбора - кому он это пишет. Выводя букву за буквой - стараясь менять почерк так, чтоб был как можно менее узнаваемым, более таким округлым-обыкновенным, как почерк Аполлона Аристарховича, который, оказалось, легко подделать - он представлял их поочерёдно, то Ольгу, то Татьяну.

«Пишу, чтобы сообщить, что всё у меня хорошо…» Как сказать об этом - всё хорошо? Так, чтоб поверила, почувствовала, обрадовалась? «Всё хорошо» люди пишут и тогда, когда ничем не хорошо на самом деле, просто чтобы успокоить, не травить сердца близких жалобами… «Здоровье моё сейчас меня совсем не беспокоит, божьей милостью и заботами прекрасного лекаря и замечательного человека, о котором я позже тебе, надеюсь, поведаю обстоятельнее…» - да, пожалуй, вот так хорошо… Ха, можно ведь, наверное, подумать, что пишет очень старый человек, страдающий старческими немощами? Хотя, конечно, это впечатление развеется, если он упомянет об учёбе…

Наверное, нельзя и упоминать о том, что он сейчас в Москве? Значит, нельзя и рассказать об их прогулках к достопримечательным местам, ведь они ясно укажут на то, где он сейчас находится… И даже район укажет, подумал он вслед за этим, ведь в своих прогулках они обычно не ходили и не ездили далеко… Да, наверное, можно упомянуть о том, что они ездили на трамвае? Ну и наверное, он может рассказать об их доме, о дворе? Ведь как будто, они ничем не примечательны так, чтоб суметь найти его по описанию?

- А… не могли бы вы, может быть, подсказать что-нибудь о том, как особыми знаками описать то, чего нельзя знать посторонним?

- Да я-то мог бы. Но чем это поможет? Тебе совсем другие вещи нужно скрывать. Свою болезнь. Своё происхождение. Имена… Мы, когда хотели спросить или напротив, сообщить что-то, чем не хотелось делиться с охраной или цензорами на почте, спрашивали будто бы о здоровье родственников, о братьях или крестниках…

- Например?

- Например - вернулся ли такой-то с поездки, которую ему прописал доктор для здоровья, и помог ли ему этот отдых - это означало вопрос, вернулись ли делегаты с какого-нибудь съезда, и удовлетворительное ли там принято решение, получила ли Бася книжки, которые посылались ей тётей Красей на именины - получили ли товарищи в Варшаве пересылаемую им из Кракова литературу, здорова ли уже Юленька от скарлатины - выпустили ли такого-то товарища из тюрьмы… Ты, вроде бы, письмо писал?

- Простите… да… Просто очень интересно.

Кажется, усмешка его была иронической.

- Я понимаю, о чём тебе главным образом хочется написать. О здоровье - унять понятное беспокойство сестры, и о друзьях - чтобы она не только видела, что с тобой не случилось плохого, но и порадовалась, что с тобой случилось хорошее. Напиши, что сейчас не чувствуешь слабости, что окреп и поправился, что достаточно бываешь на воздухе - пусть чаще, конечно, на балконе, но это уточнять не обязательно… Что тебе уже очень давно не приходилось ставить компрессов и вообще в постель ты ложишься только ночью, спать. Это она поймёт. Не распространяйся о переливании и вообще о крови, пиши простыми словами, как себя чувствуешь. Если хочешь писать о тех, с кем живёшь, пиши, не упоминая имён, всё же они не общераспространены, особенно все разом. Можешь дать им какие-то другие имена, ей ведь, в сущности, не важно, как их зовут, представишь их по-настоящему при встрече. Главное - постарайся написать так, чтоб непонятно было, что именно свело вас вместе.

«…иногда нас так же посещает наш добрый друг, которого ты, полагаю, тоже помнишь, который проявил столько участия в нашей судьбе, с семейством…»

Так хотелось здесь подробнее об этом семействе, в особенности о Ясе… Но нельзя, пожалуй, будет лишне.

«Всегда молюсь о здравии всех родных наших и о том, чтоб иметь о них добрые вести…» - ни слова о вестях дурных. Если ей уже сообщили о несчастье - то всё равно не найти слов, чтоб говорить об этом, таких слов, которые не были бы вредны, не заставили бы перечеркнуть всё письмо и начать сызнова… Может быть, будет думать, что он ещё не знает о том, и порадуется за него, за его счастливое неведенье. Ну а если она не знает - пусть хоть сколько-нибудь ещё не знает, пусть письмо только радость ей принесёт…


- Нет, ну надо ведь что-то делать! - возмущённо всплеснув руками, Ицхак плюхнулся на кровать, отозвавшуюся возмущённым скрипом.

- Что ты имеешь в виду?

- Прекрасно знаешь, что. Она больше не появляется на балконе. Уже неделю, больше от неё никаких вестей? А седьмое-то на носу!

Алексей удручённо вздохнул. Ну да, это он действительно прекрасно знал.

- Ну, ведь холодно уже.

- Умный какой! Понятно, что холодно. Но что делать будем? Во дворе она всё так же не бывает, в школе, Ванька говорил, всех опросил, не было её тоже. Я думал, может, она в другую школу ходит, хотя туда-то дальше - там у Ваньки и Шурки друзья есть, тоже опросили, никого похожего…

- Может быть, проглядели? Она ж тихая, могли не заметить… Может, ей учителей на дом водят? Может, она приболела вообще?

- Может, может… Говорю тебе, она вообще из дома не ходит никуда! Тут некоторые в соседних домах вообще, кстати, и не знают, что такая Лизанька существует, не видели её никогда! Да она помрёт там - мы не узнаем!

Алексей и сам, конечно, волновался. Может быть, даже больше, чем Ицхак. И возмущён был не меньше, хоть, может быть, и выражал это тише. Конечно, в чужую семью с указом не полезешь, конечно, понятно, что они хотят оградить ребёнка от опасности, но ведь вместе с тем ограждают и от жизни вообще! Алексею это очень хорошо было знакомо, толькоон-то, по крайней мере, больной и не может вести жизнь здорового человека, ему-то бояться нужно не каких-нибудь бандитов или дурной компании, которая может встретиться или не встретиться на пути, а попросту скользких ступенек и острых углов…

- Хоть бы они что ли тогда делали что-нибудь, ну, за границу там уехать пытались, или наоборот на восток… на юг, на север… тут куда ни посмотри, везде какая-нибудь благожелательная морда зубами клацает… А то сидят только и дрожат, как мыши.

- Да, но делать-то нам что?

- Для начала узнать бы, что там вообще происходит…

В дверь постучали и сразу просунулась голова Лилии Богумиловны.

- Мальчики, там такое явление неожиданное… Думаю, что вас касается. Выйдите-ка, а?

Алексей и Ицхак разом подскочили, со смутной абсурдной мыслью, что Лизанька сама пришла к ним. Но нет, у порога переминалась с ноги на ногу толстая тётка в линялом зеленоватом пальто, с обвязанной шалью головой. Алексею она знакома не была, Ицхак потом сказал, что узнал её сразу - она работала в прачечной, а он несколько раз помогал Лилии Богумиловне забирать бельё.

- Да вот, дяучонка… Из тово подъезда… Вас, должно быть, имела в виду, «мальчики, что у дохтора живут». Вроде, никакого дохтора больше-то у нас тут нет… А я им бяльё сяводня принесла, как всегда, значит - я ту дяучёнку раньше-то один раз в дверь видела, не выходила никогда, штоле хворая… А тут выскочила. И бумажонку так в руку суёт: «Ой, спасибо, тётя, что так хорошо платьюшко постирали…» Да чаво ж, думаю, хорошо сразу, ты ж его не развернула ишшо… А потом выхожу, бумажку-то смотрю - а оно ж керенка… Ох, думаю, дитё неразумное, оно ж и не деньги уж… Потом смотрю - а в керенку эту другая бумажка завёрнута, вроде как письмо… И поверх написано: мальчикам, что в квартире у дохтора живут… Это ж вам, стало быть?

Ицхак выхватил сложенный вчетверо листок и жадно впился в него глазами.

- Большое спасибо, тётя, что занесли! - Алексей аж подпрыгнул, - подождите, подождите, я сейчас… - он метнулся в комнату, к своей шкатулке, дабы вознаградить тётку уже чем-то приличнее, чем Лизанькин дар, годящийся действительно для отвода глаз. Ицхак, продолжая читать, двинулся следом на автомате, едва не поприветствовал лбом дверь.

- Ну ничего ж себе… Ой, подождите, тётя… Матрёна Маврикьевна? Скажите, а вы могли бы так же… ну… ответ им передать? Вы ж ещё зайдёте к ним?

- Конечно, зайду. Завтра, вон, ещё пальто дяучонкино да шапку самой этой боярыни нести, не готовы пока… Да вот сяводня сдали они мне ещё постели да какие-то сорочки… Уж чаво сорочки самим не постирать, работы-то там… Как не пойду, ишшо не раз пойду! Сямья-то там большая, стирка не переводится! А чаво ж сами не зайдёте? Передать-то мне не труд, чаво уж… Да ведь смех какой, с соседними квартирами письмами обмениваться… Оно правда, не май месяц, так бы через балконы можно, они соседствуют у вас вроде… Мы так с соседками всягда через балкон, и соль там передать, и чаво ещё… Да и тут - всего-то по лестнице подняться-спуститься, не труд, ноги молодые, уж на что я не дяучонка давно, а и не запыхалась даж…

- Да понимаете… - Алексей замялся, всё ж некрасиво про людей дурное говорить, но хорошего тут не скажешь.

- Да не ждут они нас в гости, - усмехнулась Лилия Богумиловна, - не их мы поля ягоды.

- А, вон оно что… Ну это да, спясивые они уж больно. Я ж почему и говорю, боярыня. Сама-то бабка ишшо ладно, просто старуха ворчливая, а эта держится ровно царица, ровно и в самом деле из благородных, а какие они благородные, как есть мещане, дед, небось, в детстве в лавке карамелью торговал… И на дяучонку, когда выскочила, этак шикнула, ровно она об меня замарается… Нехорошие люди. Ну, давай, чаво у тебя там…

- Сейчас, - Ицхак прямо здесь, на коленке, что-то поспешно карябал, - только скажите, можете передать тоже тихонечко? Может быть, в карман там её пальтишка или какой ещё вещи положить, а то ведь могут её больше к вам и не допустить…

- Эй вы, нашли почтальона! - устыдила бабушка Лиля, но прачка покачала головой.

- Да чаво, мне не труд… Всё одно туда идти… Ох ведь люди тоже, сколько перестирала им после похорон, а положено ж после смерти из вящей что дарить, так они, понимаешь, платок мне носовой подарили! Оно с одной стороны, покойный-то дед был, мне из его вящей что сгоже-то, да и человек я им посторонний, а всё ж неприлично… Видела потом, старуха таскала на базар продавала, пинжаки там какие-то, рубахи, ещё чаво… Это вот для них прилично, а вон хоть дворнику бы нашему рубаху подарили, чай, и для них двор-то метёт…

Ицхаку было неловко задерживать работающего человека, но тётка, кажется, и сама была рада поболтать.

- Бабка ещё тоже, говорит раз: ты, мол, у меня кофту украла… Вот номер-то, а! Сроду чужого не брала, да и начёрта б мне твоя кофта была, ты тоща, как щепь, мне кофта твоя на руку едва налезет… И не видала я никогда сроду кофты этой, чтоб с цветочками и камушками, не сдавала она такую никогда… Ну, тут я и обижаться, конечно, не стала - старый человек, уже позавчерашний день за вчерашний принимает, сама, небось, куда эту кофту засунула, а то может, и нет той кофты давно, может, она лет тому десять уж как молью съедена… Ну, а после она и не вспомнила больше про ту кофту ни разу - то ли нашла, то ли совсем забыла про неё… В другой раз уж не помню, что помянула-то я такого, про газеты какие, что ли, она говорит так гордо: моя, мол, дочка стихи пишет, её в таком-то журнале печатали! Ну, мне-то что, пишет да и пишет… Эко достоинство, вот если б она руками чаво делала, порты там матери стирала - так оно б ещё уважение… А стихами - оно чаво, сыт не будешь, это кому делать нечего… Ну чаво, готово? Ну, пошла я…

Алексей углубился в чтение, пока Ицхак мерил шагами комнату. Лизанька писала в своей обычной манере, в какой и говорила.

«Здравствуйте, любезные и уважаемые Антон и Исаак! Очень сожалею, что приходится вот так писать вам, и стыжусь этого дерзкого и недостойного, конечно, поступка, но я близка к крайней степени отчаянья, и выслушав меня, я надеюсь, вы извините меня. Нам срочнейше необходимо увидеться! Я умоляю только не думать, будто я совсем утратила девичий стыд, но в этом отчаянном положении мне попросту не к кому более обратиться! На балкон меня более не пускают, уговорить пустить меня гулять нечего и думать, как и прежде, и даже более, и я не знаю, каким образом мне с вами увидеться, может быть, вы что-нибудь придумаете. Я очень надеюсь, что вы что-нибудь сможете придумать, как нам можно будет увидеться, при встрече я смогу объяснить вам больше, нежели сейчас в письме, и сможете придумать, как мне быть. Только умоляю, если в ваших намереньях будет что-нибудь предпринять, а то может быть, вы решите, что это девичий вздор и что я со своей недостойной и дерзкой просьбой не стою вашего внимания, но если всё же моё несчастье сколько-нибудь трогает вас - умоляю, поторопитесь! Ибо я даже не знаю точно, когда это может произойти, но может быть, уже через неделю меня не будет здесь, и думать о том мне совсем не хочется, потому что тогда кажется, что и смерть была бы лучше… Заклинаю вас оставить в тайне моё письмо и никому не открывать его содержания, потому что если оно дойдёт до маменьки, то боюсь, будет настолько худо, что хуже и некуда вовсе…»

Подпись была едва втиснута в конце листа - с размером его Лизанька, конечно, не рассчитала.

- Да уж, не разглашать содержание… а в чём содержание-то, кроме того, что она просит увидеться и что она в отчаянье? Это и в строку бы уместилось…

- Женщина, Антон, пишет не словами, а между строк. Да и в словах, если поглядишь, есть главное, важнейшее зерно - она говорит, что через неделю её может здесь не быть. Они собираются уехать куда-то! Интересно, куда. В монастырь, что ли, решили всем бабьим населением податься… А она, видимо, уезжать ну совершенно не хочет. Чего это вдруг? Хоть из дома бы выбралась наконец.

Алексей посмотрел на друга укоризненно.

- Вот недавно ж говорил - чего б им не уехать тогда туда, где не так страшно? Накаркал… Ну и, ведь она чего-то боится! Может быть, и не отъезда, тут выводы делать рано, но может быть, и в самом деле при встрече больше скажет…

- Боится она - это у них семейное… Нет, мне и самому что-то в этой истории крепко не нравится. Сидели-сидели, вдруг сорвались куда-то… Если уж она не радуется и не прыгает до потолка, что наконец куда-то едет, то тому причины должны быть. Но что придумать-то, в самом деле…

- Будто мы можем им помешать, если они захотят уехать!

- Нет, это-то конечно…

- Да и увидеть её как? Из дома её не пускают, на балкон теперь тоже, не в кармашке же так же от прачки нам к ней пробираться…

- Ну вот это я как раз придумал… Сиди, короче говоря, жди, две головы хорошо, а чем больше, тем лучше.

Мигом оделся и убежал, даже не застегнувшись.

- Давно кто-то не простывал, - покачала вслед головой бабушка Лиля.


Через полчаса маленькая комнатка Алексея была полна - не повернуться. У большинства ребятишек как раз уроки закончились, так что пришли не только Ванька и Шурка, а все их друзья. Алексей смотрел и удивлялся, как меняет Шурку простенькое платье, с улыбкой вспоминал, с каким удивлением вообще узнал, что Шурка девчонка. Ну да, имя ведь и мужское, и женское…

- В общем, так, я думаю - главное выяснить, которое окно от её комнаты.

- Ну, одно уже известно - выходит оно во двор, раз говорила она, что из окна часто смотрела, как на лужайке собачки играют. Кроме её, конечно, и ещё какие-то окна выходят, может, и тёти Аси этой зловещей…

- Это не проблема, - махнул рукой Ванька, - ну, ошибёмся - так перезавесимся… Если даже так и выпадет, что как раз в этот момент эта самая тётя Ася будет в окно глядеть - ну покажем ей жест какой неприличный, она, авось, в оборок упадёт и подольше в нём валяться будет.

- Погодите, вы чего придумали?

- Так с верёвки же в окошко к ней подобраться! Ну а чего, верёвка у меня есть крепкая очень, взрослого выдерживает - это факт проверенный, да думаю, она б и слона выдержала…

- А как забрасывать-то будете? Кошку ж это надо…

- Куда забрасывать? Зачем? А, ты думал, чудак, мы с земли? Мы с крыши же! К трубе привяжем, ну и… Чего там, делов…

Алексею не показалось, что делов. Крыша хоть с невысоким скатом, но покатая ведь. А сейчас на ней наледь. Убиться ж совсем ничего не стоит… Смелости замысла Ваньки и Ицхака оставалось только поражаться.

- Ну, значит, чтоб дело в долгий ящик не откладывать, на сию ночь и спланируем, - хлопнула по коленке Шурка, - чем раньше узнаем от неё, в чём там дело, тем скорее решим, что там дальше делаем. Теперь вопрос - кто пойти может?

- Я могу, - тут же отозвался Ицхак.

- Думаешь, доктор и бабушка Лиля отпустят? - с сомнением покачал головой Алексей.

- Доктора и бабушку я беру на себя. Не волнуйся, я иду, и ты тоже.

- Куда ему-то, - замахал руками Матюша, - с крыши сверзится - костей не соберёт…

Шурка посмотрела на него, как на дурачка.

- Так на крышу нам всем и не обязательно. С чердака вылезать же будем. Полезем мы с Ванькой, я страховать буду, Ванька свесится. Уж на Ваньку-то ты не думаешь, что он сверзится?

Ну, такое и думать было смешно.

- Ну вот, значит, порешили. Мы её вытащим, на чердак втянем, а там уж… там уж видно, чего, тикать или как… Второй вопрос - она ж там, дома, в этой своей ночнушечке, поди, будет. Надобно что-то тёплое захватить.

- Дедову шубу принесу, - отозвался Матюша, - она медвежья. Худая сейчас-то уже, но всё равно тёплая. Ну а там на ноги - посмотрю, чего…


Вот так всё сложилось, спланировалось удивительно легко и быстро, Алексей только глазами хлопал - не сон ли это вообще. Каким таким образом Ицхак уболтал бабушку Лилю и доктора - неизвестно, но они успокоились заверением, что на крышу их воспитанники не полезут.

- Ну, это-то я соврал, - прошептал Ицхак, когда они лезли по рассохшейся, но крепкой лестнице, Алексей впереди с фонарём, он следом, готовый его подхватить ну или смягчить падение, - потому что ты-то, конечно, на чердаке посидишь, а я-то на крышу полезу.

- Что? Зачем?

- Затем, что как бы Ванька ни хорохорился, что лучше его это никому не сделать, а уж придётся как-то мне, пусть уж научит… Потому как сам подумай, увидит она кого-то чужого за окном - что, пойдёт к чужому? Завизжит, поднимет весь дом, тогда точно пиши пропало… Я ей, конечно, сказал, чтоб к окну подходила почаще, но это я на случай, думал, дать знак…

Алексей нащупал крышку хода и откинул её - к счастью, не закрывался чердак уже давно, с тех пор, как ещё в 16м жандармы, то ли по чьему-то глупому доносу, то ли с собственных пьяных глаз, решили, что на чердаке кто-то регулярно прячется, да ещё и подаёт ночью сигналы фонариком, и вышибли замок с мясом. Никого на чердаке, конечно, не оказалось, только соседская кошка, охотящаяся на голубей - видно, она-то и шумела, а фонарик оказался кусочком кровельной жести, очень удачно нависающим над слуховым окном и отражающим свет из окон соседнего дома. Но замок так никто и не починил.

Чердак у дома был большой, хороший. И крыша ни в одном месте не худа, сухо. Пыльно, конечно, да голубиный помёт всюду. Ребята уже были все в сборе, только их ждали. Ванька сразу сказал, что он сам себе хозяин, когда куда хочет, так и ходит, Шурка обещала, что для святого-то дела дед её отпустит, ну а Матюша просто обещал удрать. Удивительно, что так же был и Колька, у него-то вроде как родители строгие…

Выслушав соображения Ицхака, Ванька скрипнул зубами, но признал, что он прав.

- Ну, значит, будешь слушать меня. Я тебя обвяжу, помогу к краю спуститься, и сам у края буду, чтобы если чего… Потому как второй этаж всего, конечно, да и верёвка надёжная, и узлы уж я вязать умею, но не дай бог же, если что… Идём, значит, втроём. Ты, Шурка, замыкающей, чтобы если что, поймать этого за шкирман что ли…

Алексей прямо слышал, как колотится у него сердце. Тёмный чердак, освещённый лишь тремя их фонарями - Шурка свой оставила Матюше, да Колька ещё фонарик принёс, маленький, но довольно сильный - был страшен, таинственен, неясные тени колыхались за балками, а то раздавался шорох, хлопанье крыльями, громкое гурление - голуби, имеющие обыкновение здесь устраиваться на ночлег, разве что ближайшие балки покинули, а совсем убираться с чердака им было лениво. Ребята сидели на каких-то старых ящиках, близ тёплой, пахнущей пылью и извёсткой трубы дымохода. От понимания, что если вот их застукают, то всенепременнейше примут за каких-нибудь воров, вперемешку с паникой было и какое-то удивительное возбуждение. Не раз, конечно, вместе с сёстрами Алексею случалось участвовать в каких-нибудь шалостях, но никогда они не были сопряжены с таким-то, настоящим риском, да и вообще, сколь часто ему везло-то в них участвовать… Сейчас же всё было серьёзно и более так… взросло. Алексей невольно вспоминал многочисленные рассказы, какими щедры были его новые знакомства, и представлял их кружком революционеров, собравшихся на тайное собрание, и чудились ему в шорохах в темноте, до которой не доставал свет фонариков, шаги шпиков или полицейских…

- Ну и вот, как раз полночь пробила, они смотрят - а крест на той могиле эдак вот медленно поплыл…

- Колька, прекрати, а! Сознательный вроде, а чепуху какую-то собираешь, как бабка тёмная…

- Ничего не чепуху, это дядька мой собственными глазами видел и мне рассказывал, а он коммунист, он врать не станет.

- Кривой какой-то коммунист твой дядька, раз в чертей верит!

- А я те что, про чертей?

- Ну про мертвяков, где разница? Не встают мертвяки из могил.

- Так и не мертвяки оно было, оказалось, там от дождей почву повело, и она просела, ну и в земле крот какой рылся, что ли, вот пласт земли вместе с крестом съехал. Но струхнули все знатно.

- Да уж… Погоди, я вот тут ещё историю знаю… Но то, наверное, враки уже…

- Тихо! Идут, кажись!

Прямоугольник мутно-сизого неба в слуховом окне заслонила тень - первым лез Ицхак, за ним Шурка, вдвоём втащили Лизаньку, дрожащую, как осиновый лист. Тут же накинули шубу, дали место у трубы. От холода ли, возбуждения, девочку всю трясло, и долго она не могла вымолвить ни слова.

- Вы чего там так долго возились-то?

- Ну скажешь тоже! Ещё ж окно надо было притворить так, чтоб не надуло, повозиться пришлось. А то б точно всполошились все…

Заботливая Шурка, оказалось, принесла пирожки. Голод неожиданно проснулся у всех и зверский, а пирожки, кажется, были ещё чуть тёплые, и вкусные безумно, настолько, насколько вкуснее еда, съеденная на тёмном пыльном чердаке у трубы дымохода, в которой слышалось гудение ноябрьского уже ветра, чем выложенная на блюдо и стоящая на обеденном столе

- Ну, рассказывай.

Лизанька набрала в грудь побольше воздуха, собирая решимость. Бледное её личико в свете фонаря казалось совсем призрачным. Она скользила по лицам ребят настороженным взглядом, но Ицхак по дороге, видимо, убедил её, что они «свои» и бояться их нечего.

- Вы знаете, быть может, - обратилась она главным образом к Ицхаку и Алексею, как знакомым ей, - что две недели тому назад умер наш дедушка?

- Слышали, - кивнул Ицхак, - хотя не знали точно, конечно, что это он… Как-то тихо это прошло, но соседи говорили…

- Да, дедушка умер, и теперь наша семья ещё в большей нужде, потому что дедушка всё же получал небольшую пенсию, хотя её очень сократили сейчас… К счастью, нам ещё помогает семья Наташи… Но недавно с маменькой связался один человек… Я ведь рассказывала, что мой папочка пропал без вести ещё в начале войны? Муж тёти Поли, дядя Василий, погиб, а мой папа пропал без вести… Так вот, этот человек сказал, что мой папа жив, что он нашёлся, и он зовёт нас к себе. Что маме нужно собрать всё самое ценное и ехать к нему. Ну, и мы с братом тоже…

- Куда это к нему-то?

- Не знаю точно, я слышала мало. Ну, куда-то на восток, туда…

- Туда, где Колчак, ясно. Он вроде как в Белой Армии сражается.

Лизанька захлопала глазами.

- Откуда вы знаете?

- Не важно. Ты продолжай.

- Так вот, он говорит, у них там мы будем хорошо, безбоязненно жить, а потом они победят, ну и…

- А тебя во всём этом что не устраивает? - прищурился Ванька. Лизанька замялась, облизывая губы.

- Нет, ты подумай, каковы… У них родня в беляках, и ещё хотят, чтоб им пенсию не сокращали! Спасибо скажите, что вовсе не отменили!

- Да погоди ты, Матюша, тут не о том речь… Ну, так что тебе-то не так?

Лизанька подняла на него свои огромные глаза.

- Понимаете… Ваня ведь вас зовут, правильно поняла? Мне страшно. Хоть они и говорят, что здесь жить страшно - но там ведь вообще неизвестно, что и как… Мне кажется, что мы не доедем, что нас убьют, что-то плохое случится… И вовсе, мне не верится, что папочка жив! Если б он был жив, он давно бы вернулся…

- Интересно он это так… Пропал на западе, а нашёлся на востоке. Что за волшебство?

- Да тихо, Колька, бывает и не такое.

- На самом деле, папочка был не очень хороший человек. Он часто кричал на маму, иногда бил её… Они ведь не равные были, он из благородных, она попроще. Но он женился на ней, потому что она была очень красивая. Его родня потом всё время попрекала маму, поэтому нам с ними не зажилось… Он, наверное, очень переживал из-за этого, и поэтому кричал на маму… Бабушке с дедушкой тоже всё не очень нравилось, им всегда хотелось выше быть, они не любят, когда их так попрекают. Дедушка ведь за войну орден имел, личную благодарность получал, ну и что, что предки у него не родовитые… Зато по отцу он военный потомственный. Он ведь и жалованное дворянство, говорил, мог получить… И меня папочка, мне кажется, не любил. Наташу любил, и Артура, конечно, а я уже лишняя была. Да и вообще чувства у меня в связи со всем этим нехорошие. Но мамочка, конечно, и слушать ничего не станет, она вещи собирает… К тому, конечно, и бабушка толкает, потому как жить-то трудно, то так дедушка получал, да тётя Леля уроками подрабатывала, а теперь только тётя Поля работает…

- Как вы живёте-то там, если одна тётя Поля работает? А остальные чего?

- Ну, они ж из тех, - фыркнул Матюша, - у кого женщине работать вообще неприлично. Да и профессии ни у кого нет никакой. Куда они пойдут, на завод?

- Я очень не хочу уезжать! Я боюсь… И я не хочу разлучаться с Исааком и Антоном, - добавила она простодушно, - так давно у меня не было друзей…

- Ты могла бы вспомнить в подробностях, что говорил тот человек? Если это, конечно, при тебе было.

- Ой, я не знаю… Они ведь не в моём присутствии говорили, я только немного слышала, ну и потом мамочка пересказывала… Человек, говорит, сразу видно, достойный и благородный, ваш муж, говорит, жив и зовёт вас к себе, вам необходимо собрать всё ценное и…

- Много того ценного-то?

Лизанька задумалась.

- Деньгами-то нет у нас ничего, конечно, но маменькина шкатулка с драгоценностями, и фамильные его вещи, те, что после него остались, я всего не знаю, их трогать не разрешается… Одно колечко маменька продала - его сестра отцова дарила, маменька её не любит, говорит, через силу подарок был, не на счастье, и вот прилично, говорит, вышло…

- То есть, сидите, как куры на золотых яйцах, что ли? Полно драгоценностей, а они голодают?

Лизанька даже руками замахала.

- Что вы, как можно семейные-то ценности продавать? Маменька ладно, платья продала многие, ну, вот колечко это, тётя Поля и тётя Лёля многое продали, ну, дедушкины вещи… а это нельзя, нет. И конечно, нельзя, чтоб они тут в руки красных попали, поэтому их нужно взять непременно, лучше вещей поменьше взять, это-то всё потом купится…

- Так что он говорил-то, Лизанька? Где твой отец, что он делал все эти годы-то? Почему хоть письмо к вам не написал, с этим человеком не передал?

- Я не знаю…

- А какие-то хоть доказательства он привёл вообще, что не врёт?

- Ну, он сказал, что он его сослуживец и тайно прибыл в Москву, чтобы вывезти его семью…

- Только вас, значит?

Девочка смутилась.

- Ну да. То есть, потом, наверное, и бабушку и остальных заберём, а пока только нас, всех сразу-то сложно вывезти…

- Так, всё ясно, - тряхнул головой Ванька, - попались твои родичи со своим-то недоверием ко всем вокруг, как кур в ощип.

- Что тебе ясно-то? Мне вот, например, не ясно ничего.

- Да то, что это мошенники. Прознали, что дед тово, дуба дал - он из всех хоть мужчина был и житейски соображал что-то, а остальные глупые перепуганные курицы, ну и пришли, значит, со сказочкой… Собирай, мол, всё самое ценное и с нами поехали. Отберёт это всё по дороге и пристукнет… да даже и не пристукнет, чего там с бабы и детей сопротивленье?

- Похоже на правду, - кивнула Шурка.

- Ой, что вы, быть того не может! Маменька сказала, он истинно благородный человек, князь!

- Князь на побегушках, съезди, привези мою семью, а главное - шкатулку с драгоценностями, ну…

- А вдруг и правда папаша её живой?

- Ну и что ж ты советуешь, отпустить, что ли, их к колчаковцам?

- А ну и пусть бы дули к Колчаку своему, раз он им так любезен!

- Не, ну так нельзя! Я считаю, тут уж надо Антонова батю известить. Это уж его епархия.

Алексей снова поклялся, что всё же улучит момент и объяснит ребятам это своё невольное лукавство. Сколько раз уж хотел, да всё момент был неподходящий.

- Не, это лучше не торопиться. Может ведь, тут и нет ничего такого. Сами разберёмся. Нечего занятого человека почём зря дёргать, сами сознательные, сами разберёмся. Разберёмся же, товарищи? И тем более, они ж не прямо завтра уезжают, может, новые сведенья появятся, может, мать Лизанькина сама передумает.

- Вот что, - Ицхак поднял палец, - первое, что мне нужно, Лизанька - это чтобы ты нам дала знать, когда уезжать соберётесь, хоть тем же способом, через прачку, хоть каким. Да хоть в окошко письмо кинь, заверни только во что-нибудь…

- Мы-то во дворе завсегда, - кивнул Колька, - когда не в школе, конечно.

- Ах, как хотела бы я тоже в школу! Так невыносимо одиноко почти без всякого общения…

- А второе - опиши мне как можно подробнее отца твоего, как помнишь. И как звали, и какой он из себя, и привычки, повадки…

- Что ты задумал?

- Увидите. Вы лучше скажите сразу, кто со мной в деле?

- Ну, про меня-то ты знаешь, - вспыхнул Алексей.

- Да все в деле, - за всех сказал Ванька, но никто не возразил, - или ты сомневался?

Если Лизанька и была разочарована, что возвращают её обратно в её всё-таки изрядно выхоложенную комнату, а не сбегает она со своими прекрасными рыцарями, из которых, к стыду, пока не решилась бы выбрать достойнейшего, то в то же время и успокоена была, ибо так сразу решиться на такое серьёзное действие она всё же не могла. Равно и постылой, и родной и желанной была маленькая комнатка, где столько предавалась она мечтам над книгой или сидя у окна. Тут же хотелось ей зажечь свет и схватить дневник, но боялась разбудить мамочку или тётю Асю, хотелось и выпить горячего чаю, согреться и успокоиться, но и этого было нельзя. Может быть, она после рискованной этой прогулки заболеет, и тогда мамочка откажется ехать? За стенкой кто-то завозился, Лизанька моментально нырнула в постель, и только рукой книжку под матрасом нащупала, вспоминая любимые моменты из романа…


Тут всё было ещё серьёзнее и рискованнее - потому что Ицхак прекрасно понимал, а Алексей тем более, что попустительство старших имеет пределы. На такое дело они их нипочем не отпустят. Поэтому с вечера было прослежено, чтобы одежда висела так, чтоб удобно было её взять, и ботинки у самой двери были, про дверь Ицхак сказал, что сам запрёт, чего, конечно, не сделал. Ну, прямо скажем, риск, да. Но кто ж меньше чем даже за ночь к ним залезет… Да и вообще какой дурак, говорил Ицхак, полезет в квартиру, если обычно нормальные люди ночью дома запирают, кто догадается-то, что в сей раз не так? Короче говоря, можно б было, конечно, и через окно, но зачем ребят лишними трудностями нагружать, если и так можно? Правда, вот если их поймают - то труба…

Не поймали. Выйдя из подъезда на тёмную, уже по-зимнему холодную улицу, Алексей испытал в первые минуты истинно мистический страх. Никогда он ещё не был на улице так поздно. В редких окнах ещё горел свет, и редкие прохожие торопились по тихим, замершим, замёрзшим улицам домой. Где-то далеко, кажется, цокали копыта припозднившегося экипажа, но в основном только вой ветра, гоняющего по мостовой снежную крупу, оттенял тишину. Словно вымерло всё… Словно говорило: и тебе здесь не место, не в этот час…

Ицхак, впрочем, не дал ему долго проникаться настроением нелюдимой, исключающей всё живое зимней ночи, и потянул за собой уже известным маршрутом.

- Ну прямо ж как по писанному… Встречу назначил у парка… Да ещё в такой-то час. Для тайны, конечно, куда уж там… И даром что Лизанька зашмыгала, да и Артурчик не очень здоров - дело, мол, отлагательств не терпит, и всё тут. Что там по часам-то? Вроде вовремя мы… О, вон, наверное, и они. Ну а больше, наверное, и кому, в такой час и в такую холодину даже ворьё дома сидит, кроме самого вон нахального… Так, ты вон за ту будку зайди, а я пойду…

Экипаж, стоящий у входа в парк, был без извозчика, стало быть, за извозчика собирается быть сам. Уже открыл дверцу, да потянулся за чемоданчиком, стоящим у ног женщины, к которой жмётся маленькая фигурка Лизаньки. Ветер не доносит голосов, видно только, что женщина о чём-то причитает, размахивая руками. Как хорошо, что Лизаньке удалось расслышать имя таинственного посланца - Александр Александрович…

Ицхак бодрой размашистой походкой направился к маленькой группке, уже было собравшейся садиться в экипаж.

- Ночи доброй, Александр Александрович, ночи доброй, Евлампия Тихоновна! Как хорошо, что успел вас застать!

- Ты кто ещё такой? - мужчина лет тридцати, представительной, действительно, наружности, был, кажется, в изрядном замешательстве.

- Да почти и никто, Александр Александрович, а послал меня ваш друг Владимир Борисович, с тем что самолично изыскал возможность в Москву приехать и сейчас свою супругу с детьми совсем в другом месте ждёт. Чуть-чуть накладочка не вышла! Но вы ж не расстраиваетесь, думаю? Самолично ведь поприветствовать друга и сослуживца не откажетесь!

- Тебя послал Владимир Борисович? Что ты врёшь!

- Володя здесь? - захлопала глазами, совсем как дочь, худая женщина, зябко кутающаяся в осеннее пальто.

- А то кто же? Тот самый! Может, Владимиров Борисовичей и много, но такой-то один! Таких роскошных усов, наверное, во всей Москве не найдёшь, а уж такой выговор у него - благородный, окающий, ровно у батюшки… Да чего ж мы стоим-то, Владимир Борисович, небось, и так заждался, уж скоро четыре года, как семью не видел, а вы знаете, небось, что ждать да терпеть не в его натуре…

Александр Александрович нагнулся, будто бы взять саквояж Евлампии Тихоновны, а сам вдруг резко схватил чемоданчик, и намеревался, видимо, припустить бегом, да на развороте натолкнулся на выскочившего тут же из-за будки Алексея. Отшвырнул его, как котёнка - Алексей отлетел обратно к будке, звёзды из глаз посыпались, но момент был упущен - со спины, как кошка, набросился и повис Ицхак, из кустов выскочили сидевшие там же в засаде ребята, Шурка уже зычным голосом призывала дружинников…


- Уж простите, Евлампия Тихоновна, что пришлось на такой обман пойти, - Ицхак виновато покачал головой, - я, конечно, ровно не больше вашего о судьбе вашего мужа знаю. Но если б мы не вывели этого мошенника на чистую воду, вам бы сейчас совсем туго пришлось. Лишились бы последних средств к существованию, а то и самой жизни. Понимаете, если б и вправду он благородным человеком был, то на мои слова удивился бы, как это так его друг сначала его послал, а потом сам поехал и даже не известил его никак, а если б и уличил меня во лжи, то сделал бы это с возмущением и достоинством… Но в том и дело, что сам он о судьбе вашего мужа не знал ничего. Только и выяснил, по разговорам каким-нибудь вашим же и вашей родни с какими-нибудь знакомыми, как его звали да что он на войне пропал. И испугался, надо думать, что и вправду вживую он самолично заявился, тогда б крепко ему, конечно, досталось… А усы у него, кстати, фальшивые, я их в свалке-то отодрал, без усов он уже не такой представительный.

Женщина закрыла лицо руками.

- Какой ужас, боже, какой ужас… Подумать только, в какую беду мы могли попасть! Я и не знаю, как вас благодарить. Как извиняться перед вами, что так дурно о вас думала… О, вы не представляете, что такое жить во мраке отчаянья эти годы… Я ведь осталась одна, с тремя детьми, и вокруг неразбериха и кромешный ад…

- А вы б, милая, не держались так, как держались, - Лилия Богумиловна ловко сунула ей в руки чашку с чаем, - глядишь, и ад бы был не таким кромешным. Я вот одна, считай, как перст осталась - сыновей схоронила, мужа схоронила, братья тоже все почили, остальная родня бог весть, где… А глядишь, в чужих людях семью нашла. Друг за друга держимся и ничего, хорошо выживаем. А вы ведь при родне, и как же - одинокая и беспомощная?

- Издавна люди против беды всем миром вставали, - Аполлон Аристархович хмурился, осматривая расплывающийся на плече Алексея роскошный синяк, - а у вас что же, закон другой?

- Как же теперь я покажусь на глаза матери, сёстрам? Стыд какой…

- Ну, простую душу перед людской подлостью обнаружить - не такой и стыд… Впредь умнее будете, только и всего. Ну, ежели не хотите родню сейчас полошить - хотя может, они после вашего отбытия сразу-то спать и не легли - то оставайтесь пока у нас. Мы-то, правда, не уснём, где уж тут… А вам бы поспать, вам завтра против этого субчика ещё показания давать…

Лизанька едва в ладоши не захлопала - как хотелось остаться, дружная, тёплая атмосфера квартиры доктора пленила её, к тому же возможность хоть как-то помочь доблестному Антону, например, менять компрессы… Она безумно боялась, конечно, надоедать и навязываться, в жестоких телесных страданиях, она знала, люди бывают раздражительны, но ничего, это бы она потерпела, лишь бы и правда уметь быть ему полезной, но может быть, этому доктор научит её…

- Хорошо, что последнее переливание было не столь давно. Завтра сделаем внеочередное, сейчас-то, увы, возможности такой нет…

- Переливание? - расширились глаза женщины, - но ведь у него нет открытой раны?

- К сожалению, собственная кровь этого мальчика такова, что останавливаться сама почти не желает. Открытой раны нет, верно, однако от этого не многим легче - из-за хрупких сосудов, кровь сейчас разливается у него внутри.

- Боже, от чего с ним это?

- Родился таким. Как и ещё двое из моих воспитанников. Рана, которая обычного человека и в постель не уложит, для них может оказаться смертельной.

- Какой ужас… Я чего только не воображала про их болезнь, стыдно сказать…

- Герои, - проворчала бабушка Лиля, - уши бы надрать, да рука не поднимается покамест…


Из-за травмы Алексей не смог пойти на празднество на площади. Да и Лизанька, в общем-то, не смогла, потому что совсем разболелась. Но упрямо, отчаянно шмыгая, сидела у постели Алексея.

- Я правда не мешаю вам, Антон? - спрашивала она, осторожно отирая с его лба испарину.

- Нет, нет. Ты очень хорошая, Лиза. У тебя такие мягкие, ласковые руки…

«Как у мамы» - хотелось сказать, но очень не хотелось, чтобы Лизанька взялась расспрашивать его о родителях. Однако простота младенческая, как говорит бабушка Лиля, не знает границ и иногда сама не знает, как близка бывает к истине.

- Я всё знаю, - таинственно сообщила она раз, наклонясь к его постели.

- Что знаешь, Лиза?

- Дело в том, что вы очень похожи… вы только не смейтесь! На Цесаревича Наследника, его портрет хранился у дедушки, я часто на него смотрела… О, я понимаю, что вы, конечно, не он, так только в книжках бывает… Но знаете, о чём я ещё вспомнила… Вы только не смейтесь, прошу! Помните царевича Дмитрия, убиенного сына царя Ивана Грозного? Помните, как потом появился ложный Дмитрий, выдававший себя за чудом спасшегося царевича?

- Он даже, кажется, не один такой был…

- Ну, я про первого, самого известного. Он ведь с поддержкой поляков на Русь пришёл и захватил трон… Ну вот, и вы вроде как поляк…

Как ни паршиво себя чувствовал Алексей, его согнуло от хохота.

- Ох, Лиза… Ох, ты только это больше не скажи никому! Ох, зачем же ты так, мне ж больно смеяться сейчас!

- Так что же, - крайне удивилась Лизанька, - вы российский трон занять вовсе не собираетесь?

- Да нет уже больше никакого трона. У нас свободное государство рабочих и крестьян. Ох, да ты, правда, что знаешь-то об этом… Только то, что от родни слышала, а они сами не много поняли… Бесклассовое общество, понимаешь? Это значит, никому и не нужно править, люди сами собой правят.

- Как это? Разве так бывает? А я думала, Ленин правит.

- Нет, Ленин не правит, а… управляет, направляет… Он ведь не царь, и даже не президент, как у французов, и не собирается им становиться. Это сложно объяснить, я сам не сразу понял, да и теперь не уверен, что понял правильно… - он осторожно пошевелился, устраиваясь на подушке поудобнее, Лизанька моментально кинулась помогать, - но вот подумай ещё о чём. Царь, все привыкли, что царь правит… а много ли при том о самом царе думали? Что он хоть и при власти и всё вокруг вроде как ему принадлежит, он тоже не свободен. Он, может, совсем и не хочет править? Он, может, и таланта не имеет, ни правителя, ни полководца? Вот, ты про царя Ивана вспомнила, так ведь после него оставшийся сын Фёдор, тот, что один живой остался, телом и духом был немощен и наследника не оставил. Оттого ведь и пришли на Русь поляки, что много распрей было в народе, считать ли Годунова новым царём… Потом после Петра Великого что было, вспомни… Если бы хотя бы за обыкновение было царя выбирать, из самых достойнейших - оно б и то это было правильней. Говоришь, меня на трон… Сама представь, вот это меня всего лишь толкнули, ещё хорошо, что я в пальто был, оно удар смягчило… И то я теперь лежу и мне шевелиться больно. Зачем же стране такой царь? Или вот, ты сказки читала? Там какой-нибудь Емелюшка или Иванушка-дурачок может на царской дочери жениться, но так ведь только в сказках бывает. Если царскому сыну или дочери выбор и даётся, то выбор всё равно небольшой, только из равных, а если никто сердцу не мил? Говорят, что это жертва такая на благо страны… А в чём же благо? Уступить трон тому, кто лучше справится - вот это б было во благо…

- Да, вот я то ещё хотела спросить, есть ли у вас какая-нибудь Марина…

- Нет, никакой Марины у меня нет.

- Да, - заметно повеселела Лизанька, - наверное, очень даже хорошо, что вы никакой не Цесаревич. Ведь тогда б мне с вами никогда не познакомиться…


А на следующий день у него были гости. Те гости, которых он всегда с нетерпением ждал, но на сей раз не ждал, что в такие бурные для общества дни у них найдётся время на него. Ясь, как видно, уже знал, что Тосек заболел, он принёс ему горсть конфет и маленький красный флажок, который, похвастался, смастерил сам, и сидел, держа обеими ручонками его ладонь и восторженно лопоча на ещё очень ломаном русском, как красиво было на площади - от множества красных знамён и растяжек казалось, что промозглый день становится теплее, не таким пронизывающим был ветер и не таким колючим мокрый снег. Бабушка Лиля позвала всех пить чай, и мать, смеясь, потащила упирающегося Яся из комнаты, обещая, что он к Тосеку ещё вернётся.

- Мне жаль, я не смог присутствовать.

- Ничего. Это только один пропущенный праздник, их ещё много будет в твоей жизни.

- Это не известно точно. Может быть, следующей такой травмы я не переживу…

- Ну, вот так думать точно не надо. Тебе ведь стало лучше после переливания? Кстати, я слышал, мать и брат Лизаньки спрашивали у доктора, могут ли они тоже дать тебе свою кровь. Это было бы достойной благодарностью за то, что вы для них сделали… Конечно, Лилия Богумиловна права, в том, что вам стоило бы устроить хорошую выволочку. Но объективно, вы всё-таки молодцы. Может быть, тебе лестно будет узнать, что вы помогли задержать преступника, который один из всей банды оставался ещё на свободе. Добили, так сказать, до полного счёта. Великим умом он, может быть, не блещет, зато мастер менять внешность и красноречиво врать, за счёт чего и облапошивал доверчивых граждан, чаще всего женщин, на них его обаяние лучше действовало. А главное - женщины часто стыдятся жаловаться, признаваться в своей ошибочной доверчивости. Но такой хитрости часто сопутствует самомнение, избегая столько времени ареста, он потерял осторожность. И так просто и бесхитростно придумано - переписываться через прачку… Далеко не предел совершенству, конечно. У нас между женской и мужской гимназиями переписка шла через учительские галоши.

- Как это?

- Вот так. У нас был общий учитель, девчонки клали записки в его галоши, он приходил к нам, разувался, мы, улучив момент, эти записки доставали… Если вперёд наши уроки были, чем их, то так же отправлялись ответы. Потом, конечно, это дело было обнаружено, скандал был хороший…

Алексей засмеялся, потом охнул - синяк ещё долго будет давать о себе знать.

- Лизанька говорит, что теперь-то мать отдаст их с братом в школу. Я очень этому рад, и очень хочу, чтоб они приступили к занятиям поскорее, ведь им столько предстоит наверстать! Если б и мы с Ицхаком могли… Ну, Ицхак мог бы, но он не хочет оставлять Леви… Но, на самом деле, это вполне правильно, что раз одним нельзя, то и другим, быть так уж всем вместе… Не то те, кто будут дома, будут чувствовать себя покинутыми.

- Однако однажды вам всё равно предстоит покинуть стены этого дома. Когда у вас начнётся взрослая жизнь. Тем более, когда вы снова сможете собраться все вместе, ты ведь, наверное, захочешь жить со своими сёстрами…

Алексей жадно ухватился за эту нить разговора.

- У вас есть какие-нибудь вести о них?

То письмо, увы, действительно не дошло до адресата. Как ни готовил он себя к тому, что может и так получиться, всё же больно было, очень больно…

- Есть, - рука нырнула во внутренний карман и вынула сложенный в тонкую полоску листок, исписанный с двух сторон, - и поскольку доставлена эта бумага с курьером первостепенной надёжности…

- Это письмо? Письмо от одной из моих сестёр? - Алексей едва не вскочил, вмиг позабыв о боли и грустных мыслях, неизбежно порождаемых ею, - как же вы… О боже, и это правда, не сон?

- …Оно достаточно откровенно, это письмо. И поэтому, увы, ты будешь должен уничтожить его по прочтении. Можешь не сразу, можешь, перечитав ещё на раз… Но уничтожить обязан.

Писала Мария. Его сразу окунуло в воспоминания, тоскливые дни ожидания в Тобольске, письма маменьки и Марии в руках Татьяны, нервно перебирающая пальцами Ольга рядом, словно едва справляющаяся с искушением вырвать у неё листы, самой жадно впиться взглядом в строчки… А за окном весна, эта далёкая весна совсем других тревог, других надежд…

«Здравствуй, Алёшенька, братик мой любимый! Вот привелось же, когда уже никакой надежды к тому не было и даже не мечталось о таком, написать и передать тебе письмо! Разумунепостижимо, сколько мы не виделись с тобой, когда посчитаю - три месяца уже - так не верится ведь, а привыкнуть никак не могу, вот бывает, так и кажется, что выйду в соседнюю комнату - а ты сидишь там, и Анечка подле тебя, о чём-нибудь шепчетесь, пока не видят старшие… Впрочем, много времени нет для грусти и воспоминаний, если б знать ты мог, какие горячие у нас тут бывают деньки! Но об этом мне писать тебе нельзя, и нельзя даже сказать, где мы сейчас - да и не много в этом смысла, потому как к тому времени, как прочтёшь ты эти мои строчки, нас уж опять куда-нибудь перекинет, хотя наверное, на зимовку немного остепенимся, зимы, говорят, здесь суровые очень, уже и сейчас холодно так, как у нас-то в это время никогда не бывало, уже выпадает снег и подолгу не тает. Так сердце радуется, что ты в Москве, древней нашей столице, вот попасть бы к тебе хотя бы на денёк, с тобой бы пройти по славным, памятным местам великой её истории, по прекрасным храмам, но понимаю ведь, что не было бы ничего этого, а только сидели б мы подле друг друга и наговориться не могли. А иногда думается - вот увидел бы ты то-то и то-то, как красиво тут, вот недавно вышла я ночью - и такая луна во всё небо сияет, нигде, кажется, нет места, куда б не доставал её свет, и так тихо спят под нею дома и поля вокруг, словно всех их она укрыла своим светом, и тепло, уютно им под ним, словно под рукой материнской… Сколько красоты, милый братик, на прекрасной нашей земле - всего не увидеть и не упомнить, как грудь всего воздуха не вместит… Хочется спросить, как здоровье твоё, да как заботятся о тебе те люди, попечениям которых ты вверен, как протекает сейчас жизнь твоя, слава богу, тревог и забот наших лишённая, но какие-то свои имеющая, но ведь не знаю, случится ли ответ твой получить… Но твёрдо знаю, скоро встретимся с тобой, когда - знать не могу, это только Господь Бог решает да вера наша, наше терпение и мужество, но в сердце радость встречи живёт уже и спит, как земля зимой спит под снегом. Наступит весна - и расцветёт всё, и будем снова вместе, все тревоги и разлука наша только укрепят нас… Передай только людям этим, которые сберегают тебя для будущей нашей встречи, низкий мой поклон и скажи, что молюсь о них Господу каждодневно, хоть имён не знаю…»

Алексею казалось, что он не видит строк, а слышит живой, неповторимый весёлый Машенькин голос, и что много больше он говорит, чем написано здесь, говорит и о детских их играх, и о часах учебных, когда бывало, хвастались они друг перед другом выученным, и о светлых днях их поездок всей семьёй, в особенности когда они не были омрачены каким-нибудь несчастьем с ним… И когда упоминала она о Татьяне и Ольге и Анечке, казалось ему, что и их голоса он слышит, а за ними - голоса отца, матушки…

Ниже чужим, корявым, но старательным почерком было приписано:

«Здраствуй, Алексей! - сверху подписана пропущенная «в», - ты не помнишь меня наверно, и удивишся, чего это я тебе пишу, а Маруся говорит что теперь мы родственники и надо мне тоже послать тебе весточку. Маруся беспокоится о тебе очень и я вместе с нею, ты береги себя а Марусю я зберегу, береги здоровье это главное и учись хорошо это тоже главное. А мы войну закончим и все приедем к тебе. А письмо смотри не забудь сажги, потому что Машка тут много написала про всё семейство ваше а это апасно. Ну до встречи Алексей извини за ашибки. Пашка».

Алексей почувствовал, как дрожат его руки. Так хотелось прижать это письмо к сердцу, перечитывать на много раз, так и уснуть с ним, чтоб самые счастливые сны видеть… Но он обещал, и должен. Дорого ведь не письмо, а человек, за ним стоящий, а для блага этого дорогого, любимого человечка - и своего блага - он не должен оставлять никакой, даже малейшей зацепки…

- У вас есть спички? А то мы на поделки всё извели… Попросить у бабушки Лили - она ведь спросит, зачем, а так не даст, и так извели, говорит, половину…

- Прямо здесь жечь собрался? Смотри, напугаешь бабушку Лилю, прибежит, подумает - пожар.

- Всё лучше, чем если увидит, верно?

- Ты мог бы дождаться, пока дома никого не будет, или будет поменьше народу, чем сейчас.

- Я хотел сейчас, при вас, чтобы вы видели и верили мне.

- Я тебе и так верю.


Сжечь письмо ему ночью помог Ицхак - никто не заметил, никто не проснулся, открыли окошко проветрить, проследили, чтоб пепел разлетелся и малого кусочка не осталось. Ицхак и короткого взгляда на письмо не бросил, а ведь как, должно быть, любопытно ему было… И снова колотилось сердце часто-часто, представлялись они ему заговорщиками, уничтожающими улики ввиду возможного визита жандармов.

Впечатление вернулось наутро, когда явились в их дом с обыском. Аполлона Аристарховича, благо, дома не было, Лилия Богумиловна хоть тирадой, конечно, разразилась, но расторопно открывала замки на всех ящиках и сундуках:

- Пожалуйста, смотрите, нам скрывать нечего! Сразу что ли скажите, чего ищете, может, я так вынесу? Можете и в кастрюлях у меня посмотреть, не жалко! Ну это надо, а? Сказала б, что вы квартирой ошиблись, да это домом ошибиться надо, а то и кварталом - у нас и соседи все порядочные.

- А вот это как знать… - протянул один.

Ицхак сидел на постели Алексея - как раз принёс ему завтрак, угрожал кормить больного с ложечки. Смотрели, как шустрые, привычные, видно, руки перелистывают книжки и тетради, ворошат стопки рисунков в ящиках стола. Тогда-то порадовался Алексей, что вовремя уничтожил письмо…

- А это чего? Икона? Верующий?

- Это подарок.

- Надо же…

- Да оставь ты её, Айвар, ценности никакой, и сделана так, что ничего в неё не спрячешь.

Проверили и в кабинете у Аполлона Аристарховича, перелистывали его книги, записи в его многочисленных журналах и тетрадях - «И не подумаю запрещать, - пробурчала себе под нос Лилия Богумиловна, - пусть умное что-то почитают в кои веки…» Благо, уходя, на столе доктор оставил порядок, всё по стопочкам, и даже в ящиках у него творился не такой уж хаос.

- Айвар, ты на немеччине понимаешь, что тут?

- Это не немецкий, это французский. Медицинское что-то… Ну тут вот немецкое вроде, да…

- Ты не зачитывайся там! Ой твою ж мать, и здесь книги! Да сколько у него их? Слушай, ты по языкам грамотный, тут смотри, я пока остальными комнатами займусь.

- Умный какой! - возмутился Айвар.

- Спрашивай, чего нас двоих послали, и еды на неделю с собой не дали! Тут на целый отдел работы…

- У меня? Бумаги? - искренне удивилась Миреле, - я слепая!

- Кто на нас донёс-то? - тихо и как-то непринуждённо спросил вставший в дверном проёме Леви, так что обыскивающий совершенно на автомате ответил:

- Соседи у вас больно хорошие, видать.

- Быть не может, - пробормотала Миреле, - мы со всеми соседями в мире.

- Ну значит, не со всеми.

- Саш, ты только не забывай, - донёсся из коридора голос Айвара, - всё обратно как было, складывать. Вот прямо совсем всё. Девушка незрячая, ты переместишь что-то - и она ориентировку потеряет.

- Не учи учёного, а? Листай там свои книжки… Только листай, а не читай…

Алексея и Ицхака происходящее, кажется, даже забавляло. Алексей для такого случая поднялся с постели - чтоб не подумали тоже, что он что-нибудь под собой прячет, и при поддержке Ицхака ходил из комнаты в комнату, наблюдая за обыском.

Известно, обыск, который не приносит результатов, и настроения хорошего не прибавляет. Тем более что и потери уже были - как ни осторожничали, рассыпали одну коробочку с бисером и расколотили одну из поделок Леви.

- Чаю вам, быть может, передохнёте? - робко предложила Миреле.

- Да подьте вы с чаем… Передохнем мы тут, это уж точно…

- Да ведь в прошлый раз уже вроде бы выяснилось всё, сколько уж времени прошло! Да и чего б нам против властей измышлять, чего б тогда отдельным большевикам к нам в гости захаживать?

Алексей, пока никто не видел, выразительно показал Ицхаку кулак, одними губами предупреждая, чтоб не ляпнул опять что-нибудь про родство…

Вскоре дело выяснилось, однако же. Узнали, что арестовали Лизанькину тётю Полю. Оказалось, по её это наводке тот мошенник вышел на Лизанькину семью. Тётю Полю, стало быть, давно злило, что семья сестрицы живёт у них на иждивении, а она одна на всю семью работает, да ещё побрякушки свои сестра наотрез продавать отказывается. Вот и рассчитывала сундучок у неё изъять и украденное потом поделить - хоть половина, да хоть четверть, это деньги будут немалые. Когда подельника схватили, тётя Поля мигом смекнула, что он её выдаст, а значит, надобно себя обезопасить, на кого-то другого подозрения перевести. Она и подговорила Лизаньку, бывавшую в гостях у соседей теперь не каждый день, так через день, положить там где-нибудь под ковёр или в книжку какую ею же собственноручно составленную опись сестриных драгоценностей да стащенный ею когда ещё мелкий браслетик, рассчитывая, что глупая, доверчивая девочка тётину просьбу исполнит безропотно. Заглянув раз в Лизанькин дневник, который она знала, где хранится, она узнала о её дружбе с соседскими мальчиками, вот и смекнула выставить так, якобы Лизанька проболталась им про драгоценности матушки. Но Лизанька оказалась вовсе не такой дурочкой, как тётя считала. Ничего подкидывать она не стала, опись порвала и выкинула, собираясь потом сказать, что потеряла, а браслет вернула маме - так-то всё и вскрылось понемногу.

- Вот те и родня! - дивилась Лилия Богумиловна, замешивая квашню, - что нужда с людьми делает… Да и какая нужда? Были б умнее - так получше б жили… и то сама вместе с мамашей сестру запугивала, так что она и из дома лишний раз выйти боялась, а потом обижалась, что она не работает…

Теперь-то, конечно, всё переменилось. И Евлампия Тихоновна, и её сестра Ася, и старшая дочь тёти Поли Катя пошли работать - тётя Ася так в школу, учительница из неё вышла неважнецкая, но по трудным нынешним временам и то хлеб, Катя - в помощницы к той самой прачке Матрёне, а мама Лизонькина в швеи, потому как шить она всё-таки неплохо умела. И сданных драгоценностей, посомневавшись и попереживав, решила, что не жаль.

- Но ты посмотри, змея! - возмущался Ицхак, - то ли мы ей что дурное сделали? И ведь поверили ж ей…

- Да не так уж и поверили, - возражал Алексей, уже свои комментарии по делу получивший, - ощущение, что темнит тётка, говорят, сразу было. Но отработать ведь всё надо, есть заявление - значит, надо, хотя бы на всякий случай, проверить. На её только беду, Лизанька не глупой и не подлой оказалась. Хотя и тогда бы, думаю, разобрались, ведь почерк же в той описи не кого-нибудь из нас и даже не Лизанькин был…

Год заканчивался спокойно. Алексей к декабрю вполне, как выражалась Лилия Богумиловна, ожихрился, и они с Ицхаком, а иногда и Леви и Миреле выходили под её присмотром во двор, после недолгой оттепели участвовали с ребятишками в постройке снеговиков, но к горке их старушка, не желая искушать судьбу, всё-таки не подпускала.


========== Зима-весна 1919, Ольга ==========


Зима-весна 1919, Нижний Новгород


Это было ещё в начале декабря, на одном из обычных сначала их вечеров, присутствовало только два новых лица - старый друг Андрея Леонид, вернувшийся в родной город из деловой поездки, затянувшийся долее, чем он рассчитывал, и его мать Анна Сергеевна, прежде на вечерах у Андрея никогда не бывавшая, хотя близким другом семьи прежде была. Но была она, по преимуществу, подругой матери Андрея, и после её смерти, и после кончины собственного мужа, замкнулась в себе и вела очень затворническую жизнь. Теперь же, когда единственный сын вернулся из долгой поездки, она, не желающая расставаться с ним сколько-нибудь надолго и понимая, что молодой человек, при всей своей сыновней любви, не готов был сидеть целыми днями подле неё и держать её за руку, волей-неволей стала выходить с ним в люди. Ольга, слышавшая некоторые отзывы об Анне Сергеевне, в основном сводящиеся к тому, что она «очень несчастна», была исполнена сострадательного нетерпения увидеть женщину, жизнь которой теперь составляют вечный траур, посты и слёзные молитвы, и по возможности выказать ей своё душевное участие. Анна Сергеевна, впрочем, оказалась женщиной совершенно обыкновенной, и не в трауре, а даже несколько принаряженной, довольно болтливой и, вследствие, верно, своей долгое время изолированной жизни, сентиментальной и глуповатой. Ольга её сразу очаровала по всем статьям, и она аккуратно (а иногда и не очень) выясняла у Аделаиды Васильевны возможность сосватать прелестную девушку за её Ленчика. Ольга улыбалась, размышляя, как удалось этой женщине сохранить такую чистую наивность и незамутнённость при том, что сын её - юноша более чем самостоятельный и со своими взглядами, куда, пожалуй, самостоятельней и резче Андрея. Приятной наружности, являющей довольно сильный контраст с Андреем - черноволос, кудряв, несколько худощав, гладко выбрит, умный, ироничный, порой, не отнять, несколько циничный во взглядах и выражениях, он привлёк к себе внимание существенной части женской половины собрания - но, конечно, не Ольги. Она бы и рада, с грустью думала она, слушая его едкое и остроумное описание знакомства с какой-то почтенной семьёй, не то банкира, не то учредителя чего-то, ужины в этом семействе и совместные прогулки по набережной, «если это убожество позволительно так называть», увлечься этим Леонидом, не непременно серьёзно увлечься, конечно, всё же многие черты в нём ей с первого знакомства не вполне импонировали, но хотя бы мочь сравнивать его с Андреем… Увы, и сравнивать не хотелось. Она могла с интересом слушать этого молодого человека и могла изредка в чём-то с ним согласиться, а в чём-то, если была компетентна, поспорить, но никаких чувств к нему, даже самых поверхностных, не ожидалось.

Становиться гвоздём программы Леонид ни в малейшей мере не стремился, он пришёл узнать, как дела у его старых приятелей и просто отдохнуть от забот в обществе ровесников, да заодно немного развеять мать, «заплесневевшую уже у себя там в четырёх стенах», но поскольку получалось так, что за последние года два Леонид путешествовал по миру больше, чем большинство собравшихся за всю жизнь, разговоры так или иначе централизовались вокруг него. О, вы были в ***, в самом деле? И как там? - Грязь, скука, не на что смотреть. О, вы были в ***? Правду говорят, что большевики навели там какой-то совершенно ужасный порядок? - Наверняка, любезная Ксения, потому что прежде там никакого порядка не было. Вполне возможно, что для этого города любой порядок ужасен. А правда ли, что в *** большевики… - Нет, это неправда. К сожалению. Возможно, так и стоило бы сделать…

- Ленчик, дорогой, мне не нравится, когда ты так говоришь! Будто ты заделался радикалом!

- Вы так это говорите, матушка, как будто это что-то плохое! но нет, по нынешним временам это даже уже… несвоевременно. Но, матушка, даже вы не можете не согласиться, что для всего, что происходит, нужны какие-либо причины, и в том, что происходит сейчас, как бы вы это ни оценивали, положительно или отрицательно, повинны ошибки прежнего порядка… точнее, отсутствия порядка, как я уже говорил.

- Ленчик, ты всё-таки не прав, говоря так…

- Извините, матушка, но говорить, как вы, о грехах и испытаниях я решительно не готов. Если угодно, называйте грехом неспособность выполнять свои прямые обязанности по устроению жизни. Когда большая часть страны лежит в нищете и невежестве, а меньшая часть страны понимает, что нужно что-то менять… а совсем уж меньшая или не понимает, или понимает, но не хочет - происходит вот именно то, что происходит. Когда того, что необходимо сделать, не делает тот, кто это обязан, начинают делать те, кто не должен, и возможно, не очень-то способен, как умеют, так и делают.

Анна Сергеевна захлопала глазами - возмущённо и, увы, потешно.

- Но, сынок, неужели ты считаешь, что могут быть оправдания всему этому? Грабежи, убийства, неправедные аресты, эти оголтелые орды, врывающиеся в мирные дома, отнимающие всё, отнимающие жизни… поругание святынь… этот позорный мир с Германией…

Леонид закатил глаза.

- Маменька, а вы полагаете, что можно столь долгое время доводить народ до белого каления и ожидать, что он не доведётся? Мне не более вашего симпатичны оголтелые орды, но скажите, кто же виноват в том, что они таковы? Они невежественны - потому что никто не заботился об их образовании, они обозлены - потому что видели в жизни только нужду и бесправие. Они не видели красоты, которая являлась привилегией имеющих достаток и право, она им непривычна и пожалуй, она не имеет для них большой ценности. Аристократия сама вырастила чудовище, а теперь возмущается, что яремному скоту надоело носить ярмо!

- Леонид! Ты говоришь об этом так, словно это тебя совсем не ужасает!

- Как будто если бы я натянул скорбную личину, кому-то действительно стало бы легче! Я всего лишь называю вещи своими именами и говорю, что в происходящем нет ничего неестественного. Ужасное - да, но не неестественное.

- Это-то ты называешь естественным? Русский народ всегда был богобоязнен и добр…

- Да неужели? - вздёрнул бровь Леонид, - значит, семейное предание, что ваш прадед во время крестьянского бунта лишился жизни, а его дочка - чести, вымысел?

- Леонид, мы в приличном обществе!

- Полагаете, предпочитающем, как вы, зарывать голову в песок? Не приписывайте русскому народу то, чего у него никогда не было! Одной стороной натуры он, положим добр. Даже очень добр, иногда до слюнтяйства и слезливости. А другой - он зверь. Или же вы полагаете, что все эти грабежи и святотатства творят не русские люди, а какие-нибудь завезённые с диких островов папуасы?

- Честно говоря, - вздохнула Аделаида Васильевна, - в чём - в чём, а здесь Леонид прав. Вы полагаете, что человек - не важно, именно русский ли, любой - добр? Мне так не кажется. Вот вы ужасались некоторое время назад, что новая власть закрывает церкви… Я не буду даже говорить о том, что некоторые церкви закрыты были единственно потому, что в них уже давно никто не ходит… Вы говорили, что это, несомненно, приведёт к краху, к хаосу, к потере всякой нравственности… Если это действительно так - то ведь это и означает, что нравственность как таковая отнюдь не является естественным свойством человека. Если без религии невозможно держать человека в узде, удерживая от преступлений, если для того, чтоб человек не скатывался к состоянию зверскому, скотскому, непременно нужна религия… то дела наши вообще плохи, вам не кажется?

- Вы действительно так полагаете? - охнула Ксения.

- Милая, это не я полагаю, это жизнь. Человек может стремиться к добру под действием воспитания, может соблюдать заповеди божьи из страха посмертного наказания или из желания посмертной награды, но природа его остаётся зла. Заповеди божьи не являются естественными потребностями его души, иначе их не пришлось бы выбивать на скрижалях… Душа человеческая по природе своей вовсе не христианка, тут святой отец ошибался. Лет десять тому назад мой покойный ныне супруг, Савелий Игнатьевич, попросил меня пожить в поместье его двоюродного брата, Игоря Владимировича… Он тогда тяжко болел и был уже при смерти… Я вскоре поняла, почему он попросил меня пожить там, присмотреть, вроде как, за хозяйством - сперва это у меня вызвало недоумение, казалось бы, и без меня было, кому… Ирина, ты ведь это помнишь? Помнишь сестёр Воронцовых?

- Помню, маменька, - поспешно кивнула Ольга.

- Так вот… я провела пару месяцев в этом поместье - до самой кончины Игоря и немного после того… и очень жалела потом, что согласилась. Я могу пережить тот душевный вред, который нанесла этим себе, но не могу простить себе того, какой вред этим, считаю, нанесла дочери…

- Жить в одном доме с умирающим - тяжёлое испытание, - вежливо вставила Ксения.

Аделаида Васильевна махнула рукой.

- Бог с вами, милочка, при чём здесь это… Есть ли в этой комнате кто-либо, у кого не умирал никто из близких? Когда умирал мой дорогой супруг - не скажу, что мне было легко… при том думается, мои нравственные муки были б больше, если б я не любила его. Да, именно так. Я любила его, а он меня, и я знала, что он уходит, не сомневаясь в моей любви, что была с ним все эти годы, не полагая во мне даже капли радости по поводу его смерти, только лишь утешение тем, что период его страданий подходит к концу и его ждёт небесная обитель… Да, не сомневаюсь, что именно она его ждала, ибо если уж Господень рай существует, то мелкие и несерьёзные человеческие пороки Савелия Игнатьевича отнюдь не причина не попасть туда, если не принимать туда таких, как он, то кого же вообще принимать… А вот Игорь Владимирович в своей смерти, увы, не был удостоен такого же последнего утешения. У Игоря Владимировича за его жизнь было две супруги, со второй он сошёлся за двенадцать лет до кончины, но её детей от первого брака принял как своих… Поговаривали, и в данном случае я склонна верить, что его они на самом деле и были, ибо близкие отношения между ними были многие годы до того, покуда болел первый супруг Елены, он был стар, немощен душой и телом и в самом деле маловероятно, что мог быть чьим-либо отцом, ему на момент кончины было 89 лет… И это тоже обыкновенная человеческая история, когда женщина выходит замуж за больного старика, единственным достоинством которого является его немалое состояние, и когда она при том рождает детей от любовника - тоже, брак ведь скрепляется детьми, а от кого они на самом деле - так ли уж важно? И когда она впоследствии снова выходит замуж, за человека только менее старого, менее больного и менее богатого, чем её первый муж, но всё же тоже являющегося неплохой партией для вдовы - это тоже дело обыкновенное… Таким образом, у умирающего было четверо детей - двое от одного брака, двое от другого, прибавьте почти уже вдову и незамужнюю сестру, проживающую в том же доме… Большое семейство, почти идиллия… Почти два месяца я наблюдала, как они напоказ любезничали с умирающим, ещё не зная в точности, как распределится оставляемое им состояние, как жадно пожирали его глазами, ожидая, когда ж он наконец испустит последний вздох, как возрастала в них ненависть друг к другу, как, когда тело наконец было предано земле, а завещание оглашено, они уже не могли сдержать потоков грязи, вылитых друг на друга…

- Это ужасно, - ойкнула Наталья, - а каково же было завещание?

И тут же покраснела, встретившись со взглядом Аделаиды Васильевны.

- Я вас не виню, милая, вы лишь ещё раз иллюстрируете сейчас природу человеческую. В которой излишнее любопытство к жизни ближнего - ещё не самый опасный порок… Думаю, даже распредели Игорь Владимирович своё имущество равными долями между домочадцами, нашлись бы недовольные. Но он почти ничего не оставил приёмному сыну - так как у него было своё дело, и вообще он полагал, что мужчина должен уметь сам обеспечить и себя, и семью, и мало оставил родной дочери - потому что она собиралась в скором времени замуж, и обеспечивать её будет муж… Возможно, таким образом он хотел проверить серьёзность намерений жениха… Во всяком случае, за счёт этого он увеличил доли её родной сестры - так как она уродилась такой дурнушкой, что её мог и вовсе никто не взять замуж, и сводной, планировавшей получать образование… Поместье он оставил своей сестре - полагая, видимо, и думаю, небезосновательно, что иначе вдовушка может и выжить старую деву из дому куда-нибудь в направлении ближайшего монастыря, тем более что у вдовушки было ещё немалое состояние от первого супруга…

- Соломоново решение, - улыбнулся Леонид, - хотя предполагаю, как неистовствовали обделённые… Даже при том, думаю, что и их малой доли хватало на то, чтоб вполне нормально жить.

- Человек существо завистливое, - кивнула Аделаида Васильевна, - завистливое и жадное. Говорят, что деньги портят людей… Не знаю, что сказать об этом. Получается, портит в равной мере как их наличие, так и их отсутствие. То есть, как мне кажется - деньги тут вообще ни при чём, а натуру человеческую дальше и портить некуда. Всё то, чем мы в себе гордимся и что стараемся являть миру - вежливость, любезность, сострадание, хорошие манеры, набожность - не более чем обёртка, которая легко слетает с нас, как только наши собственные интересы входят действительно в сильное противоречие с интересами ближнего. Он тогда очень легко перестаёт быть ближним. Притча про глаз, соринку и бревно - думается мне, одна из самых мудрых и полнее всего отражающих человеческую природу. В своём глазу мы действительно не признаем бревна, не то что соринки. Мы любим осуждать чужие пороки, уверенные, что сами так никогда бы не поступили… Наше, и наших близких, счастье, если жизнь не ставит нас в такие условия, когда это могло бы провериться. Я, как и вы, отнюдь не в восторге от происходящего. Но я, по крайней мере, отдаю себе отчёт в том, что руководит мной не скорбь за человечество - я не могу действительно искренне скорбеть об этих людях, большинство из которых я никогда не знала и скорее всего не узнала бы, они не сделали мне никакого заметного добра и ничем не могли заслужить мою любовь - а исключительно страх за собственное благополучие, если не физическое - согласитесь, ведь мы здесь живём практически комфортно и безопасно, максимум, что постигало нас из тягот и испытаний - это конфискация национализированного имущества и необходимость затянуть пояски, а это, поверьте, такая малость… так за благополучие душевное, мне попросту тягостно это видеть, мне хочется мира, покоя… Это чистый эгоизм слабого человека. Но, я-то женщина, и мне слабость простительна, от моих решений никогда не зависело множество судеб…

- Что ж, это верно, за мягкость и нерешительность и страдаем, - хмыкнул Евгений, - если б те, от кого - зависело, не проявили столько попустительства…

- А от чего, позвольте узнать, вы страдаете-то? - зевнул Леонид, - не потеряв дом, имея, пусть скромный, доход, не находясь в тюрьме и даже не сражаясь против большевистской власти в рядах её противников? Просто от душевного непокою? Если вы относитесь к апологетам карательных мер, то и сейчас не должны обижаться на то, что революционные «тройки» расстреливают без всякого снисхождения за антисоветскую агитацию. Если бы утонувший сейчас в собственной крови прежний режим имел ясное сознание и твёрдую волю, он бросил бы все силы на проведение реформ, необходимость которых не назрела, а перезрела, а не пытался отсрочить неизбежное. Если бы наш бывший император интересовался в жизни не главным образом семьёй, да ещё немного игрой в солдатики в масштабах континента, если б, если совсем уж откровенно, отрёкся от престола гораздо раньше, а не тогда, когда у него не было иного выхода, уступив власть Думе, парламенту, какому-либо иному выборному органу - его б, может быть, сейчас не расстреляли.

- Что?! - Ольга вскочила, опрокинув стоящую рядом с нею вазу.

- Долго ж новости до славного Новгорода идут… Я думал, об этом знают уже все. Хотя в целом, удивляться нечему - попросту, в основном, как я замечал, всем плевать. Поэтому никто не обсуждает эту новость как нечто сенсационное и тем более как какую-то трагедию.

Ольга обвела затуманенным взглядом присутствующих. Наталья поднесла к губам чашку и недовольно надулась, обнаружив, что чай остыл, пока она любезничала с Евгением, Ксения продолжала перебирать листочки, исписанные мелким бисерным почерком - повесть Лидии, которую та дала ей на прочтение и оценку, прежде чем зачитать что-либо всему обществу. Евгений и тот о чём-то шептался со своей невестой. Даже Андрей поглядывал в сторону фортепиано, полагая, видимо, что пора бы сменить тон собрания на более отвлечённо-приятный. Либо Леонид прав, и ни в ком действительно эта новость не вызвала шока и сочувствия, либо это давно уже не новость… и опять же Леонид прав, потому что она никогда не слышала, чтобы кто-либо при ней обсуждал эту тему. Чувствуя, что сейчас не сможет сдержать подступающих рыданий, она выскочила из гостиной, хотела побежать к своей комнате, но вдруг почувствовала, что просто физически не сможет там находиться. Эта комната и прежде немного… ну, не чтоб подавляла её, но порой она чувствовала себя там немного неуютно. Это была комната покойной сестры Андрея, и поскольку с самой её смерти комната стояла незанятой, никем не востребованной, в ней мало что поменялось. Вероятно, Ольга была готова допустить, что дух покойной Анны всё ещё живёт в этих стенах, ведь, хотя вещи её из шкафа были убраны, запах её духов в нём упорно чувствовался, и на подоконниках оставались её комнатные цветы, и её портрет всё ещё висел на стене - Фёдор Васильевич хотел его убрать, но так и не решился, а она напомнить, конечно, не смела. Да честно говоря, и не в портрете дело. В её разыгравшемся воображении, быть может. В том, что она думала о трагической судьбе так рано покинувшей этот мир девушки, чтобы не думать о собственных печалях. Так или иначе, сейчас она не выдержала бы этого ощущения словно бы неизбывно печального взгляда украдкой из-за занавесок, грустного вздоха, слышащегося в скрипе половицы. Смерть так близко… И она думала о мёртвой Анне в то время, как… как… Не то что произнести это было немыслимо, но и связно подумать об этом. У входа в закрытую теперь, полуразрушенную оранжерею и нашёл её Андрей.

- Пусть это прозвучит тысячу раз неуклюже, но я прошу тебя - не плачь. Не надо, ничто на свете не стоит твоих слёз.

Она повернулась.

- Ты знал? Знал об этом, но не говорил?

Андрей опустил глаза, явственно чувствуя сильную неловкость.

- Я представления не имел, что для тебя это имеет такое большое значение. Что ты так…

- Чувствительна и сентиментальна?

- Чувствительна и сентиментальна Анна Сергеевна, готовая поплакать о каждом, о чьей смерти услышит, только потому, что у неё много слёз и мало других дел в жизни. А ты очень добра. Необыкновенно добра и сострадательна. Что бы ни говорила твоя мать - я безмерно уважаю её, но всё же полагаю, здесь она неправа. Добрые и действительно искренне сострадающие люди существуют, и ты именно такой человек. Быть может, самый добрый и сострадательный, кого я знал за всю жизнь. И я понимаю, как тебе нелегко… Как тебе нелегко было там, видеть… Лёня может казаться очень резким и даже бесчувственным, это верно, однако поверь, он не только таков, я знаю его, у него доброе сердце… Но это не важно, не сейчас… Просто если ты думаешь, что никто не поймёт тебя - это не так. Я всегда тебя пойму, я полагаю… Я хочу тебя понять, хочу суметь утешить. Слёзы Анны Сергеевны можно не считать, они пусты и льются без повода, просто потому, что она находит тут должным поплакать, твои же слёзы никогда не могут быть не важными…

Она помотала головой, слёзы брызнули на щёки, на плотно поджатые губы. «Если б ты действительно мог понимать…» Он сжимал её плечи, сотрясающиеся от всхлипов, она смотрела в его глаза - ласковые, обеспокоенные, но в них ведь было вполне нормальное и ожидаемое желание, чтобы она «не переживала из-за того, что напрямую её не касается», он ведь желал избавить её, как ему казалось, от безосновательного страха… Для него - она расплакалась не столько от известия, сколько от равнодушия окружающих, среди которого почувствовала себя в меньшинстве, уязвимой, для него - оплакивала она не человека, а символ, жизнь, ушедшую безвозвратно… Что сказать ему? Ему, единственному, с кем хотелось делиться всем, что есть на душе, чья поддержка единственно, быть может, помогла бы удержаться в зыбком душевном равновесии… Одна. Она должна быть одна в этом, в этом горе, как и вообще в этой тайне… Глупой расчувствовавшейся барышней для Леонида - но что там, бог с ним, с Леонидом, что ей до его мнения… Но так же и в глазах всех, и в глазах подруг, и Андрея… Пусть они не скажут этого так, но в глазах она прочтёт именно это. Пусть слова соболезнования здесь и не много бы изменили, но - она одна в личном её горе, которое она даже не назовёт таковым…

Затвориться в комнате, выплакаться вдоволь, осознать, уложить в голове эту мысль - что отца больше нет, уже сколько-то времени нет, мир изменился, а она не узнала, не почувствовала, она улыбалась солнцу, она собирала букеты осенних листьев, и вместе с Андреем сожалела, что фотография не способна передать их краски, краски необыкновенно прекрасной Волги - драгоценного камня в оправе берегов, и плывущих по ней кораблей, из которых редкий не связан тонкой ниточкой с Андреем - и с нею, и с нею… Они стояли на набережной ещё вчера, смотрели на скованную льдом реку - больно глазам от ослепительного снега, такая чистота, такой простор, перехватывающий дыхание, и рука Андрея, греющая через рукавицу… А папы уже не было на свете… Или третьего дня, когда они шли домой вместе - почти бежали вприпрыжку, подгоняемые лёгким морозцем, деревья в снегу, словно в сахаре, этот снег - пушистый, сверкающий - срывался от лёгкого ветерка, от движения вспорхнувшей птички, осыпался на них сказочным самоцветным дождём, они смеялись… А папы уже не было… Когда, как это случилось? в какой из дней, когда Андрей водил её по шумным коридорам завода и нарядным улицам города, когда они пили чай, обсуждая со старшими повседневные новости? И она не почувствовала, и ничто ей не подсказало… Нет, теперь кажется, что какая-то смутная тень на всех её мыслях об оставленных в Екатеринбург всегда была… Что когда она обращалась к ним, как к живым, в этом было больше мечты, чем надежды…

И вот теперь понимаешь, что белый снег - это не облако, спустившееся прямо из рая силой её нечаянной и такой сумасшедшей любви, всё пытающейся быть чистой и безупречной, как этот снег, её счастья от тепла, ощущаемого сквозь варежку, от сливающихся двух облачков пара из их ртов, когда они говорят, перебивая друг друга, смеясь, когда стук их сердец почти толкает на язык те самые слова… но они снова застревают в горле - с морозным воздухом, не иначе, оба кашляют, и щёки красные от мороза, конечно, от мороза… и это даже не подвенечное платье, в которое оделась земля словно в насмешку над ней, не символ недоступного ей праздника - ах, по этому бы снегу в тройке с бубенцами, по белым страницам спящих до весны полей - куда-нибудь в тихую деревеньку, в кружевную церквушку, где никто не знает их, и спрашивать не будет, где пьяненький, но очень добренький батюшка рад будет редкому нынче да так щедро оплаченному венчанию - ну, глупо, ну, даже по-детски, как в детстве необыкновенным лакомством кажется кусочек сахара, он ведь такой красивый, такой кружевной… Нет, это - погребальный саван… И сразу становятся видны на нём глубокие колеи - как раны… И сразу видны чёрные полыньи на реке - самый яркий символ смерти… Словно язвы, выжженные горючими слезами… И сразу становится ясно - поздно, как и любое действительно важно понимание - какой это фарс, какое лицемерие, что государь - отец всего народа… Вот его больше нет - что им? Они живут, они дышат, едят, смеются… Только потому, что ничто больше не повелевает им плакать, что больше не нужен повод для траурных процессий, панихид, всенародного плача? Зачем, для чего бы ей это было сейчас, звон всех церквей, торжественные речи во всех газетах, толпы на улицах, изображающие, что у них, дескать, тоже горе, они тоже потеряли? Это её отец! Её, её сестёр и брата, и только! Не государя, символа, титул-эпитеты, отца она потеряла!

А мама? Что с мамой? Где она? В захваченном белыми Екатеринбурге? Успели увезти куда-нибудь? Почему ничего не слышно? А может быть, слышно, но только не ей? Как спросить, у кого? А может быть - нет больше и мамы? Как же она могла бы жить без папы, которого любит, действительно любит? Ольга стискивала пальцы, до хруста, до синевы, едва ли не ломая, и вспоминались слова Аделаиды Васильевны - о том, что она любила покойного мужа, так просто и в то же время диковинно сказанное, это было правдой, несомненно. Она говорила об эгоизме, о том, что все эгоисты, значит, и она, и всё же она любила… И свою дочь она любила - хотя может показаться диким, что согласилась принять на её место, с её именем чужую ей девушку, но это из-за любви как раз, из-за того, что эту любовь ей необходимо было, ввиду безвестности и тяжких мыслей, хоть чем-то усмирить, иметь кого-то подле себя, кто вроде как занимает пустующий стул, который иначе будет стоять и стоять перед глазами, день и ночь… И у Фёдора Васильевича - всё то же, та же драма, что у сестры, хоть он не вполне знает об этом… И она ходит среди дорогих им призраков, незваная и живая… И только больно, что ведь им в их потере - в своё время - выразили соболезнования, а ей - не выразят, и в голову не придёт… Ей - слышать, как размышляют, пусть даже и не в тоне Леонида, как и почему это произошло… И не возразить, и не сказать… А что бы она сказала? Что всё это, что думают они о нём как о политическом и военном деятеле - это всё его не касается, её не касается… Что сделали бы тысячи этих соболезнований? Разве излечили бы эту рану? Нет, а значит - не нужны они. Пышная панихида - Господи Боже, да чем она была бы, кроме как ещё одним гвоздём в её рану? Это всё… Оно и так отнимало его у них всю жизнь, достаточно, и пусть не отравляет хотя бы смерть… Он - её, и сестёр, и брата, и мамин, конечно… Будь оно всё проклято. Если б он был простым человеком, он был бы сейчас жив.


И всё же они объяснились. Когда она выходила из церкви, где ставила свечу за упокой души раба божьего Николая, а его каким-то образом ноги принесли именно к этой церкви - почему именно сюда, разве у него есть здесь какие-то дела? - и она, вылетев не глядя, дороги не видя из-за застивших глаза слёз, угодила в его объятья. И ответ на его расспросы - не лживый ведь… За отца свечку поставила… А он говорит, что мать и сестра давно не снятся ему. Значит, их души обрели покой.

И они шли рядом - снег уже не блистал сказочно, просто лежал, как ему и положено, мёртвыми серыми пластами равнодушного холода января. Но он взял её за руку - и снова она почувствовала тепло сквозь порядком истёршуюся шерстяную вязку… И ей почему-то не представлялось, чтоб когда-либо они пришли домой, чтоб вообще куда-нибудь пришли. Будут так идти и идти - взявшись за руки, через поля, через снег, мимо голых чёрных деревьев и полузасыпанных снегом оврагов, и чёрных ран ручьёв и не замёрзших болот, рука в руке, и вечное безмолвие, и ни дороге конца, ни жизни…

Фёдор Васильевич - в нём тоже порой есть что-то материнское, даром что он мужчина. Заботливо стаскивает с них блестящие бисеринками растаявшего снега пальто, сетуя, что замёрзли ведь, несомненно замёрзли, но ничего, он сейчас чаю… Аделаида Васильевна прилегла, ей нездоровится… По правде, и ему ведь нездоровится, его кости, а особенно застарелое ранение не очень любят холод. Они ведь вовсе ещё не старики, думает Ольга, эти милые люди, это только игра в старость… Да нет, скорее репетиция…

Фёдор Васильевич суетится, заварник в его руке тоненько позванивает крышкой - рука трясётся. Ему хочется одновременно и окружить молодых своей заботой, и уйти, оставив их с их молодостью, не оттенять её своей, как ему кажется, старостью. Ольга удерживает его всеми силами, тормошит всячески, рассказывает о тех, кого встретила по дороге, расспрашивает о какой-то ерунде, что была у них в прошлом, ей просто не хочется, чтоб они вообще так думали, так относились к жизни - считали себя лишними в ней, уже пожившими, считали, что всё теперь в детях… Они ведь вовсе не стары…

Они всё же остаются одни в гостиной, за окнами сгущаются краски вечера - чернильная синь всё разливается, густеет, затопляет собой силуэты деревьев и очертания домов, но они не зажигают света - почему-то не хочется…

Наверное, надо б было зажечь свет, думала Ольга, подходя к окну. Без этого дом кажется особенно сильно погружённым в тишину и безмолвие, кажется холоднее, словно в нём меньше жизни… Андрей встал с нею рядом, вместе с нею смотрел, как тонет в фиолетовой темени улица, снеговик, слепленный ими ещё по недолгой оттепели в конце ноября, чёрное паутинчатое кружево ограды соседского дома, контрастное на белом снегу… Она чувствовала его дыхание над ухом, до окна оно не доходило, чтобы оставить на нём запотевший след, да и её не доходило. В детстве они писали на запотевших стёклах, взрослые ворчали…

- Сыграй мне, Ира.

Она обернулась.

- Зачем? Сейчас? Не надо… Разбудим матушку, твоего отца…

- И верно, конечно, не надо…

Его руки скользнули по её плечам, нерешительно замерли, теребя оборки воротника.

- Мне подумалось… Мы сейчас словно маленькие, заблудившиеся в лесу дети… Темнота зимней ночи и тёмная нежилая избушка, в которой ни тепла, ни голоса… Может быть, звуки твоей игры спасли бы от этого наваждения…

- Нет. Я сыграла бы, несомненно, что-то грустное.

- Как и я… Значит, нет надежды, и голоса в лесу никто не услышит? Это всё зима…Зима - тяжкое, плохое время, рано темнеет, жизнь словно замерла, словно сама в себя не верит… Я очень плохо переношу зиму…

Как и я, думала Ольга. Она не душевно даже, телесно тосковала сейчас по Ливадии, по светлому, сказочному берегу, песок которого впитал плеск волн, по пенной кромке которых они ходили, их счастливый смех… Где это всё…

- Зима и хорошая бывает. Красивый чистый снег, наш снеговик, Новый год… Пойдём завтра кататься на санках с горки? Туда, где прошлый раз были… Изваляемся, придём мокрые, твоя хандра пройдёт… - а голос дрожит.

- Конечно, пойдём. Но не пройдёт, нет…

Зима - время безмолвия…

- Но зима однажды кончается. Если помнить об этом, легче дождаться весны. Помнить об этом, и в ней тоже находить красоту и прекрасные моменты…

- Моя зима не кончится.

- Не надо так говорить, не надо. Ты совсем молодой, тебе не к лицу такие речи… - ладонь скользнула по щеке, обманывая хозяйку, что по-братски ведь… А он не выдержал - а сколько можно выдерживать-то? - схватил, целуя ладонь совсем не по-братски…

- Мне так холодно, Ирина… Так холодно и сиро в эту зиму,как никогда…

- И мне тоже, - говорят губы сами, - но не когда ты рядом…

Отнял её руку от губ, но продолжает сжимать - до боли, до слёз, но не дай бог, чтобы выпустил, кажется, сердце разорвётся тогда.

- Не надо, прошу, не надо…

Он хочет сказать, что зима, с её безжизненным холодом - даже благостна, когда жажда тепла становится преступной. Но смотрит ей в глаза - и не может вымолвить ни слова. А она - может. Уже может. Потому что одно дело мёрзнуть самой… Она всё же знает то, чего не знает он, чего нельзя ему знать… Так хочется сказать, сказать вот в этот миг, перечеркнуть его страх, разорвать холод и сумрак зимы. Но нельзя, ради мамы, ради сестёр, ради Алексея… Когда на одной чаше весов - они все, на другой - он, единственный желанный человек, даже смотреть она не будет в сторону этих весов… Но что же с собственными руками, обвившими его шею, делать?

- Не покидай меня…

- Если не покину - вдвоём, мы точно не справимся…

- Пусть, пусть, пусть… Я не мыслю жизни без тебя. Это уже есть, уже есть между нами, не в нашей власти допустить это или не допустить.

- Но в нашей власти допустить или нет окончательное безумие. Я не могу, Ирина, и тебя за собой утянуть в разверзающуюся бездну. Я обречён, но ты…

- Обречена вместе с тобой. Если хочешь, пусть будет мой грех, я буду в ответе, я женщина, мы подвластны искушению… Эта страсть ведь уже живёт в наших сердцах, мы уже согрешили в мыслях своих…

Отчаянье застит глаза. Сколько, сколько ждать? Столько, сколько нужно, отвечает разум суровым голосом Никольского. Пока не известно, что с мамой, Нютой, Евгением Сергеевичем. Пока нет вестей от Тани, Маши, Анечки, Алексея. Пока не пришли и не сказали, что пора возвращаться, что можно вернуть себе своё имя…

Но куда возвращаться? Что там будет? Непременно ли хорошее? Может быть, всё же настоящее - это всё, что у них есть? Если подумать, что в жизни несомненным, находящимся в твоей власти может быть только один этот миг… Многое мыслится возможным, что не мыслилось прежде. И страшно не только умереть так и не давшей выхода своей страсти - ещё страшнее так жить…


Ей снились кошмары весь этот месяц. Тяжёлые, мутные, безысходные сны, где она теряла Андрея, так или иначе. Он уходил, просто выходил за порог и исчезал навсегда, поглощённый ночной вьюгой. Иногда она бросалась за ним следом, искала его, но нигде не видела даже следов. Но чаще так и сидела в тёмной пустой гостиной, одинокая, сирая, беспомощная… Иногда ей снилось, что она обнимает его, и обнаруживает, что у неё в руках кукла, глиняная пустотелая фигура, которая рассыпается от её объятий. Иногда было просто жуткое, тоскливое ощущение потери - без подробностей, без лиц, без какой-либо ясности, она просто металась в растущем отчаянье от ощущения огромной, поглощающей весь её мир беды. Иногда к этому ощущению примешивалась дополнительная нотка - что она виновна в несчастье, которое с ним произошло. Несколько раз во сне приходила мёртвая Анна, проснувшись, Ольга не помнила подробностей, помнила только оцепенение и надрывную тоску. Кажется, Анна забирала кого-то из них с собой, но кого? Ей казалось, что Андрея, но оказывалось - её, она, на самом деле мёртвая, ходила среди живых, лишняя им, чужая, пугающая… Сны перед рассветом, кто-то говорил, бывают самыми неразборчивыми и страшными. В одном таком сне ей снилось, что они сбежали, что живут в другом городе под чужими именами. Что у них родился ребёночек. Но семейное проклятье настигло его в колыбели… И дальше был безотчётный страх, растущая паника, дальше она знала, что чьи-то не видимые ею ещё взгляды ищут младенца и её, что они прочтут всё по одному только взгляду на младенца, по какой-то особой печати… И чтоб скрыть это, чтоб спасти себя и Андрея, она бросала ребёнка в колодец. А иногда - это было уже мёртвое тельце в её руках, умершее без внешней причины, как тоже, она слышала, бывает при такой болезни, и её охватывал ужас - они поймут, они сразу поймут… Они схватят её, и выпытают, где мама, и сёстры, и Алексей… Во сне она не помнила, что не знает, где они, ей казалось, что она непременно выдаст… И тогда она швыряла младенца об пол - чтобы изобразить, что он умер, выпав из кроватки, чтобы скрыть след, ведущий к её тайне…

День был кошмаром не хуже, чем ночь. С лучами рассвета могло казаться, что тьма отступила, но нет, она была рядом. Она была в глазах мёртвой Анны на стене. Она кралась за ними следом. О ней удавалось ненадолго забыться на работе - и Ольга полюбила бывать там, где людно и шумно. Она в короткое время перезнакомилась со всеми, кто работал подле неё, ходила с ребятами-сварщиками и девчонками-малярами и уборщицами в заводскую столовую, даже если сама не обедала - с ними сидела, захаживала на их собрания - лишь бы не идти домой…

Ей невыносимо было видеть, как мучается Андрей, но когда она тянулась к нему с помощью, поддержкой, ободрением - он отшатывался от неё, отшатывался от самой мысли отступить ненадолго от вечной зимы, на которую, как считал, он осужден. Замечали ли родители, что творилось с их детьми? Если и замечали, то не находили слов, которые могли бы им сказать. Впрочем, при Фёдоре Васильевиче и его сестре они вели себя как будто как прежде, улыбались, шутили и тормошили родителей своей беспечной болтовнёй. Не потому, чтоб лицемерили перед ними, а потому, что для них хотели только радости, не омрачённой их драмами, и потому, что казалось, что в их присутствии тьма отступает, надрывная тоска не так терзает сердце…

Только их вечера Ольга всё чаще пропускала, ссылаясь то на то, что в церковь пошла, то на какое-нибудь собрание заводских друзей…

В начале февраля Андрей уехал - ушёл добровольцем в белогвардейскую армию. Оставил только короткую записку, как оправдание для семьи - что не может больше соглашаться с ними в поддержке большевистской власти. Ольга потом не досчиталась одной из «старых» своих фотографий - той, где у рояля. Он погиб в первом же бою - попал в плен и был расстрелян, во внутреннем кармане у него нашли образок Казанской - благословение покойной матери, и фотографию девушки - лица было не разобрать на окровавленном, пробитом пулей клочке бумаги, совершеннейшем изделии фотолаборатории Янкеля Юровского…


Ольга могла сказать с уверенностью, что не сойти с ума ей помогла не иначе как высшая благая сила, все эти страшные дни словно совершенно случайно посылая ей именно нужных людей. Сперва, правда, никаких людей и вовсе рядом с собой она не могла видеть и ощущать, избегая всех, кроме как тех, кого просто не получилось бы, ей казалось, что во всех глазах она видит осуждение к себе. Особенно Фёдор Васильевич и Аделаида Васильевна, они, Ольга была уверена, попросту ненавидят её. Когда её, через несколько дней после гибели Андрея и идентификации её личности ввиду фотографии, отстранили от работы - она была этому даже рада, невозможно было выносить каждый день эту муку душевную, приходить туда, где он работал гораздо прежде неё, где всё было связано с ним множеством невидимых нитей, где осталось опустевшее после него место - навсегда опустевшее… Где в огромном цехе под потолком, теряющимся где-то высоко, в темноте, с важным и немного потусторонним скрипом ходили лебёдки, и так странно изменялись их голоса этим огромным пространством, отражаясь от недособранного бока эдакого, как говорила восхищённая Ольга, изумительного страшилища, которое - совсем немного осталось, и сойдёт тоже на воду… Пока сквозь не закрытые ещё большими листами металла прорехи были видны внутренние механизмы, и Ольга невольно думала о дивном и странном - ведь так, наверное, и человек создаётся в утробе матери, сперва воссоздаётся скелет его, одевается мышцами и жилами, потом тело обтягивается кожей, и однажды - новый человек издаёт первый пронзительный крик в этом мире, как пароход издаёт первый громкий, победно-приветственный гудок. Они давали им имена, как новорожденным. Пусть никуда потом это дальше не шло, для них они оставались именно этими Восторгом, Рассветом, Торопыгой (с его выпуском было очень много накладок на стадии подготовки документации, а сроки поджимали, доделывали ускоренно, ударно), Подводником (обережное, не иначе, прозвание, появившееся после того, как Андрей вовремя заметил ошибку в чертеже), Красавицей (бог знает, почему, но тут Андрей решил, что вот именно этот теплоход - девочка…) Это были их дорогие детки, отправлявшиеся из их рук в большую жизнь - какой-то продержится в ней совсем недолго, подорванный вражеским снарядом, какой-то доживёт до мирной жизни, до далёких непредставляемых сейчас дней, может быть, и их переживёт… Да, они, даром что сами руками своими их не создавали, утопая исключительно в цифрах и схемах технической документации - их родители. А рабочие - пожалуй, акушеры. Конечно, всё это очень даже субъективно и за уши притянуто, но Ольгу грела сама мысль о том, что они, сообща, выпускают что-то единое. Оно поплывёт по чернильной строке мимо спокойных притихших берегов, унося их мысли, пожелания, их улыбки далеко, к Каспию… Эти корабли уплыли, унося память живого Андрея, его голоса, что ей сказать новым?

Когда арестовали сперва Фёдора Васильевича, потом Аделаиду Васильевну и её - она воспринимала это уже с тупым равнодушием. Она не помнила потом этого толком - эти двое суток чередования низкого, давно не беленого потолка камеры с глубокими, больными тенями от тусклой лампы и допросов, довольно сухих и однообразных. Она не могла сказать того, что в действительно имело место быть, поэтому говорила, что не знает ничего. Что Андрей уехал внезапно, неожиданно для них всех… Она действительно этого не ожидала, да. Если б ожидала - не спала б ночами, карауля у порога его комнаты, вцепилась бы в ноги, не пустила бы, костьми легла. Но она не ожидала. От спокойного, сдержанного, мягкого Андрея… в равной степени, как самоубийства… Это длилось в общей сложности не долее трёх дней. Потом их так же неожиданно отпустили, вынеся вердикт, что никакой их связи с контрреволюцией не замечено, забыли о них. Восстановили все дотации, которыми пользовались дядя и приёмная матушка, как люди уже немолодые и нездоровые. Тогда Ольга и не задумалась об этом, не посчитала, что это необычно, что они очень легко отделались… При том-то, что сами старшие, может быть, и полагали себя людьми, от политики далёкими, а вот среди друзей Андрея и их семей бывало всякое, а время нынче такое, что могут и не очень разбираться, кто сгоряча что-то ляпнул, а кто и всерьёз что-то из себя представляет… Но тогда-то Ольга даже и не осознавала, что крылья ангела смерти над самым ухом прошелестели. За жизнь свою она не то чтоб не боялась, но больше самого страха боялась, чем чего-либо на самом деле. Пуля - это ведь недолго, и почти, наверное, не больно, если точно в сердце - солдаты так умирают, и говорят ведь потом, дескать, лицо у него было мирное, спокойное… Каков был Андрей - она не знала. Как хорошо, что она не видела его мёртвого… Один миг… И больше нет всех этих мыслей, печалей, тревог. Душа оставит их вместе с бренным телом. А дальше как рассудит бог…

Не сразу совладав с чёрными, греховными мыслями, Ольга подумала о том, чтоб схоронить себя в святой обители. В самом деле, какой другой путь был для разбитого женского сердца? И колебалась, конечно, и металась - как оставить Аделаиду Васильевну, чью теплоту и привязанность она чувствовала по-прежнему и почти ужасалась ей, одну с Фёдором Васильевичем, разбитым, выпитым горем так, что похож был на призрак себя самого, но и как сметь скорбеть вместе с этой семьёй, чужая ей, принёсшая в неё горе? Господь один может теперь устроить её путь. В уединении, в молитвенном труде душа очистится, умиротворится. Молиться о тех, кого потеряла, о тех, кому не смогла помочь… Ольга часами стояла в полупустом храме - приходила не только на службы, а во всякое время, когда звало сердце, кажется, бесконечно могли литься слёзы, отражая золото свечей и образов. Редко решалась она подойти к иконе святой равноапостольной Ольги, чаще стояла у иконы Пречистой «Всех скорбящих радосте», испрашивая божьей помощи в осуществлении трудного выбора. Наконец, она решилась, и воскресным днём отправилась в Крестовоздвиженскую обитель, которую до этого так и не случилось посетить, хотя очень мечтала об этом.


День был неласковый, вьюжный, холодный. Сколько раз она ни сворачивала, всё казалось, что метель бьёт прямо в грудь, снежная пороша лицо обжигала, ветер норовил сорвать шапку, хватал за полы пальто, пытался забраться в рукава. Будто твердил - остановись, поверни. Не дурной ли знак? Нет, это дьявол искушает, это испытание твёрдости её, дорога к богу дурной быть не может… Начала вполголоса напевать тропарь Честному Кресту, полегче как будто стало. Благо, и прохожих, которые бы посмотрели на неё, как на дурочку, было в такую погоду на улицах не слишком много.

Монастырь сейчас считался как бы недействующим, и много посетителей в нём не бывало. Тем не менее, во дворе стояло два огромных, заляпанных грязью грузовика, и возле них суетились какие-то люди. Они покосились на Ольгу, Ольга на них, никто, впрочем, ничего не сказал, и шагу к ней не сделал.

Разобраться в нынешнем обустройстве и порядках было, конечно, непросто. Ольга сунулась было в одну дверь, но оттуда вышла навстречу женщина совершенно мирского вида и одеяния, с малым дитём, которое едва доставало, чтобы держать её за руку. Она замерла было в растерянности, и тут же в спину её толкнули двое мужчин, корячащих по узкому коридору свежесколоченную, видно, ещё пахнущую стружкой кровать.

- Посторонитесь, гражданочка, и не хочем, а затопчем! Чего ж вы стоите тут, как потерянная? Вам куда надобно? Потому как если в госпиталь, то это вон туда дальше, а если к кому из сестричек пришли - то это выйти и через другой вход…

- Мне бы матушку настоятельницу увидеть, - смутилась Ольга, очень надеясь, что не придётся объяснять этим совершенно мирским, небритым и замотанным, но весёлым людям цель своего визита.

- А, так это вам вообще в соседний корпус… Вот смотрите, вот так выйдете, - один из мужчин, продолжая держать одной рукой свой конец кровати, принялся другой обильно жестикулировать, - там увидите построечку такую небольшую, а из-за неё крыша виднеется… Вот к этой крыше вам и надо. Поди, не заблудитесь. Ну, давай, Микитич… Ай, да что ж она, проклятая, не проходит?

- А кто обмер делал? У твоей бабы, Артём, ноги длинные, а у тебя зато руки кривые!

Ольга снова вышла под сумрачное, клубящееся плотными тучами небо. Метель здесь, во дворе, всё же была тише, ветер гасили стены. Кое-где прокопанные в снегу дорожки уже успело занести, приходилось ковылять, едва один раз даже не набрала полный сапог снега. Ничего, выбралась.

Матушка настоятельница, игуменья Мария, приняла её ласково. Ольга сидела вся красная, опустив глаза, когда игуменья с келейницей своей наперебой расспрашивали её о жизни её, о семействе - прямо тут сквозь землю провалиться хотелось, вот ведь о чём она не подумала, что придя с таким-то заявлением, что желает посвятить жизнь свою Богу в стенах этой обители, придётся с первых шагов говорить неправду доброй женщине, у которой ей находиться в подчинении… Успокоила себя тем, что при постриге уж правду всю откроет. Уж божья служительница, от мирской суеты и тем более политики отрёкшаяся давно, не выдаст её, об этом что говорить. Быть может, и совет даст, что сказать во время таинства, чтоб не открывать правды всему честному собранию? Сказать, например, что просто крестили её с другим именем, хоть вполовину, но правдой будет… А может быть, и… Ольга вспомнила некоторые жития, которые случилось ей читать во время болезни ещё в Царском Селе. Запомнилась одна святая, под именем Марин в мужской монастырь поступившая, духовным подвигом себе послушания мужские, с тяжёлым физическим трудом избравшая. Не вполне ли достойный подвиг пред Господом - отречение от имени своего, от своей личности?

Игуменья, впрочем, заминки собеседницы поняла по-своему.

- Дитя, ты говоришь как будто решительно, но в то же время я вижу в тебе сильное колебание. Между тем ты понимаешь, что такое решение - серьёзное, его нельзя потом отменить. Как единожды избранного мужа ты не можешь потом оставить, покуда Господь не призовёт одного из вас к себе, так и обет Господу - супружество духовное - соблюдать предстоит до самой смерти. Быть может, это воля матушки твоей, но ты чувствуешь, что ты не вполне согласна с этой волей?

Что сказала бы Аделаида Васильевна об этом её решении? А она узнает, когда Ольга, после этой вот разведки боем, объявит о нём. Может быть, вздохнёт с облегчением, что больше не придётся делить кров и нести ответ, как за родную, за чужую девушку. А может быть, кто знает, очень расстроена будет… Ведь кажется, о своём решении дать приют скрывающейся неведомо от кого незнакомке, продиктованном, быть может, минутной жалостливостью, она не пожалела покуда… Как с дочерью, делилась с нею размышлениями и воспоминаниями о юности, как от дочери, принимала помощь и заботу…

- Часто бывает, что воля Божья является нам через родительскую волю. Порой мы не можем принять её сразу, подчиниться ей не через силу, а с любовью и благодарностью. Но Господь устроит всё наилучшим образом. Молись о ниспослании вразумления и благодати Божьей, только решение, принимаемое с ясным и спокойным сердцем, угодно Господу.

- Вы полагаете, стало быть, матушка, что мне не нужно быть монахиней?

- Этого я не говорила, я не знаю этого, а знает только Господь. Не стоит бояться и печалиться, решение посвятить себя Богу не требуется от тебя сиюминутно и одномоментно, ты должна бы знать, что долгий период испытания предшествует принятию пострига. И если ты не уверена в своём решении, у тебя есть время, чтобы в молитве и размышлении найти верный путь. Быть может, путь твой - в супружестве и чадородии, в заботе о мирной и спокойной старости твоей матушки. Воспитаешь детей в любви и послушании, научая жизни богоугодной и скромной, сопроводишь заботой и участием последние дни матушки своей, а затем и супруга, которого пошлёт тебе Господь, и вдовицей придёшь в святую обитель. Если, конечно, - тут матушка Мария тяжко вздохнула, глубокие морщины печали прочертили её лоб, - будет, куда приходить… Не самое лёгкое время ты выбрала для избрания такого пути, хотя может быть, такое-то время более всего для духовного подвига подобает… Ты сама, думаю, успела заметить, в каком состоянии находится ныне обитель.

- Я не много успела заметить за время своего пути, - вежливо отозвалась Ольга, не полагая, что её суждения будут тут уместны.

- Обитель наша… теперь не совсем уже наша. Новая власть реквизировала у нас, почитай, всё, что могла. Трапезную заняли, теперь совместных трапез мы лишены. Кладбище и школу отняли в веденье города. Хозяйственные корпуса, прачечную, скотные постройки - всё забрали. В больнице обустроили госпиталь для солдат, квартиры отданы семьям работников да расквартированных здесь частей. Сёстры вынуждены обслуживать раненых, бельё им стирать, да более того - жить бок о бок с мирянами, видеть каждодневно служебную, семейную их жизнь, участвовать в их делах - легко ли в таких условиях жить согласно данным обетам, соблюдая тихость и чистоту помыслов, уделяя положенное время и трудам, и молитвенному бдению, и духовным чтениям, и службам церковным? От мирской суеты уставшие сюда шли, и мирская суета их здесь нашла. Нет более уединенья, мирской искус с нами денно и нощно. Многие сёстры колеблются, помышляя решиться на перевод в другую обитель, которой подобные преобразования ещё не коснулись, если не повсеместно творится то же богоборческое дело, только любовь к обители сей и сёстрам своим во Христе удерживает их, не позволяя покинуть в такую тяжёлую годину тех, кто здесь останется.

Да, подумала Ольга, это возможно себе представить, каково для молодых ещё, недавно начавших свой монашеский путь сестёр видеть каждый день молодых мужчин, многие из которых красивы и неженаты, слышать бытовые перебранки супругов и детский смех, быть невольными свидетельницами разговоров и деяний, от духовной жизни далёких… А многие из пришедших сюда не то что люди сугубо мирской жизни, но и взглядов атеистических… Здесь тебе и праздные разговоры, и пересуды, и споры и ссоры, и смех, и богохульство… Разве найдёт она здесь то, что искала?

И в этот момент словно проснулась она.

- Матушка, да какое же спасение бывает без искушений? Сами ведь говорите мне, что испытать нужно себя, прежде чем стезю монашескую избрать, что быть может, путь мой в миру, в жизни семейной может быть, а что же здесь? Говорили ведь и святые отцы, что мирской подвиг превыше подвига монашеского, потому что труднее в миру удержаться от искушений и божьих заповедей не забывать, да при том страх божий и правильные устремленья в домашних своих, в детей своих вложить. А святых отшельников как искушали? Не солдаты да жёны с детьми, блудницы в откровенных одеждах и сам дьявол с кознями своими являлись им, и дарами соблазняли, и муками грозили, а крепки они были в вере! Неужели так мало верите в чистоту и крепость душевную своих сестёр? Христос не пил ли и ел с мытарями и грешниками, не входил ли в дома фарисеев? И неужто в самом деле добра монастырского вам жаль? Христос не велел ли не стяжать сокровищ на земле, и от просящего не отвращаться, не велел ли быть слугой для других? И что вы против людей этих имеете? Не отняли они, не ваше это, Господь даёт, он и отнимает, труд ваш почётный, да ведь и они трудятся, а праведен ли выходит их труд - то нам ли судить? Даже если кто и оскорбил вас и что худое или непотребное при вас сказал - не подобает ли христианину с кроткой улыбкой всякое гонение встречать, и по утраченному не сожалеть? Не то ли должно вас заботить, какой вы пример им являете - отчуждения, будто брезгуете ими, одни чада божьи другими чадами божьими…

С лёгким сердцем шла Ольга обратно, и будто бы даже ветер стих, не жёг лицо, не затруднял шагов. Стыдно, конечно, стыдно ей было, что так дерзко говорила с матушкой настоятельницей, да только правды, того, что на сердце было, не могла не сказать. Вера христова, старание о жизни богоугодной не на теле и вокруг тела должны быть, а в сердце. Истинный христианин и на шумном торжище с молитвенного настроя не собьётся. Но то уж правда, видать - оскудела в людях вера…

Придя домой, горячо поприветствовала она названную мать и дядюшку, почувствовав вдруг в сердце прилив необычайной любви к ним, так что ком к горлу подступил и она не могла вымолвить ни слова, ничего сказать о том, где была и какие думы её обуревали тогда и теперь, поднялась к себе в комнату и ночь молилась - и об упокоении души Андрея и бедного своего отца, и о здравии приёмной матери и брата её, и о сёстрах и матери, о судьбах которых не знала, так же и о слугах, и о всех родственниках, и друзьях, и знакомых, и о стражниках и солдатах, и обо всей земле русской, горячо, со слезами, с земными поклонами, такой сильный молитвенный жар в себе чувствуя, и такую беспредельную любовь ко всему сущему, и такую ясность долга и пути. Только на два часа перед рассветом забылась, но проснулась бодрой и принялась за домашние дела. В самом деле, эгоизмом и предательством была эта мысль уйти, за стенами от мира затвориться, боль свою лелеять, за словами о спасении пустоту душевную прятать. Скромной и богоугодной жизнью и в миру можно жить - да, труднее это стократ, но на то она боль свою по потере своей, как меч на орало, перекуёт, любовь к Богу через любовь и заботу о ближних выражая. Жить ей теперь, по потере единственного её возлюбленного, в девстве до конца своих дней, а прибавив к тому пост, молитвы и духовное чтение, да труд на благо ближних, то же монашество на дому получит. Договорилась с Алёной, что та может пойти работать, а она взамен займётся домашней работой и заботой о хозяевах - было и желание у неё в госпиталь пойти, благо дело сестринское помнила она ещё хорошо, но было невмочно сейчас эту обитель посещать, встретить, быть может, матушку или келейницу её, перед которыми не сдержала, а сдержать должна была, дерзкие, недостойные попрёки. Права ли она или нет, а не её дело обличать. И хоть выход этот радовал её, но и тяжесть на сердце оставалась. Чувствовала, что вроде бы верный путь нашла, да чего-то в нём всё же недоставало.


Помощь пришла, откуда и не ждала. С отбытием и гибелью Андрея в прежнем виде собраний их задушевных уже не бывало, однако привычка человеческая сильна, и забегали к ним в гости друзья Андрея, и бывало, подолгу засиживались, развлекая стариков и её, затворницу, разговорами. Один раз зашёл и Леонид. Говорил с Фёдором Васильевичем о делах конторы своей - в то Ольга слишком не вслушивалась - а потом обратился вдруг к ней.

- Ирина, а не хотите ли снова работать? Участвовать в деле прямо скажем, необыкновенном, но вам, думаю, посильном и потенциально интересном? В лаборатории?

Ольга подняла глаза от шитья, сперва и не осознав, что это Леонид такое говорит.

- В лаборатории?

- Да, в лаборатории. Я смотрел сейчас, как вы вышиваете - у вас удивительное терпение и способность к мелкой, точной работе, вы были бы просто кладом для дела сборки мелких деталей. Работа очень сложная и ответственная, и очень славно, думаю, если будет ею заниматься женщина.

О, знал бы он, думала она, как прежде относилась она к рукоделию… Сейчас силой себя заставляла - как послушание, нравится ли, влечёт ли - а делай. Тем более, что приловчившись к домашней работе, уже меньше времени на неё тратила, а к праздности с детства не приучали и сейчас приучаться не след.

- Почему это?

- Потому что женщинам теперь, и это действительно замечательно, открываются новые и новые дороги. Женщины теперь везде, и не только на заводах или в школах…

- Правильно ли это - заставлять женщин в мужское-то дело лезть?

- Во-первых, никто и не заставляет. Нет у вас желания - так и я отстану от вас, только прежде всё же вы хотя бы увидеть должны то, о чём я говорю. Во-вторых - а чем вы находите правильным, что сферы деятельности человеческой на мужские и женские делятся? Думаете, это о женщинах забота такая, такое им облегчение? Чушь и ерунда! На заводе женщины с каких уж пор трудятся, крестьянки в поле работают - потяжелее найти ещё! а домашняя работа, а воспитание детей - разве дело лёгкое? Нет, женщины не слабее мужчин, если уж не телом, так духом точно. А раз так - довольно за мужскую спину прятаться, пора вровень с мужчиной идти.

Ольга подумала - и приняла эти странные Леонидовы доводы. А действительно, не то ли это, что и бегство от мира?

В конце февраля вместе с Леонидом она посетила радиолабораторию и была потрясена, когда вместо морзянки зазвучал в эфире живой человеческий голос. Как заворожённая, смотрела она на чудо человеческого гения, инженерной мысли. И само по себе было это невероятным счастьем, а возможность участвовать в его создании была даром бесценным.

- Когда-нибудь, - говорил Леонид по дороге обратно, - и изображение передавать научатся, как сейчас голос научились. За многие мили сможем видеть друг друга, как вживую. Нет предела возможностям человеческим, особенно тогда, когда они - во благо. Уже сколько шагов мы сделали, и сколько ещё сделаем. Не лошади - автомобили, поезда, самолёты будут переносить человека через огромные расстояния, не за долгие дни, недели - в мгновение ока, новые дороги свяжут нас с самыми удалёнными уголками… Не будут больше люди разобщены, не будет больше человек перед природой, как беспомощный ребёнок в тёмном лесу. Когда-нибудь человек и в космос полетит…

Ольга с удивлением открывала для себя другого Леонида - не циника и насмешника, а идеалиста, мечтателя. Она уже знала, что прав был Андрей, когда говорил, что сердце у его друга доброе и чувствительное. Когда-то крепко обжёгся он на любви, что, возможно, тоже крепко поменяло его характер, когда-то его восторженный идеализм столкнулся с жестокостью и косностью мира - оделся бронёй, выстоял. Ольга с истовым энтузиазмом принялась за эту новую работу, и огромную радость доставляло ей видеть, на что ещё способны, насколько ещё более ловкими стали её руки. Неказисты золотистые и серебристые детальки, но драгоценнее бусин и бисера, и тонкие проводки - не золотая нитка, но дороже стократ. Будущее выходит и из-под её рук, несётся по городам и весям родной страны.

И когда неожиданно - это всегда бывало для неё неожиданным, но впервые как истинное откровение - в воздухе запахло весной, переменился ветер, переменилось солнце, щедрее пригревающее - Ольга уже чувствовала настоящий мир в душе. Ещё с печалью, ещё с горьким привкусом он был - словно примесь пепла на омытом вешней водой, зеленеющем первыми всходами пожарище, но уже мир. Всё было правильно, и все трудности, и все тревоги были к месту. Ради тех, кого потеряла, ради того, что не сбылось, нельзя отрекаться от жизни, именно ради них и нужно жить - за двоих, за троих дышать, и улыбаться, и работать, и любовь дарить - невозможно больше им, так другим людям, всему миру. Всё в жизни, всё в мире принимать надо. И приглашение Леонида и новых друзей среди коллег пойти на первомайскую демонстрацию неожиданно приняла, вместе со всеми пела «Интернационал» - может, и не близко ей это, но петь так же правильно, как жить, чтоб голос её среди других голосов звучал. И товарищи с прежнего места работы потащили на пристань - смотреть, как плывут по Волге родные, любимые корабли…


========== Зима-весна 1919, Татьяна ==========


Честно, не знаю точного ответа, носили ли финны-лютеране, жившие в начале ХХ века в Сибири, нательные кресты. Если кто-то сможет подсказать - буду благодарен.


Нэйти - барышня (финск)

Черинянь - пирог с рыбой (коми)


Зима-весна 1919, Усть-Сысольск


Зима на севере - само по себе тяжёлое испытание. Никогда в жизни Татьяне, кажется, не бывало так холодно. По утрам добраться до работы бывало той ещё проблемой - да просто из дома выбраться! За ночь к крыльцу наметало огромный сугроб, снег вровень с окнами лежал, а в одном месте и до середины окна, и пока Эльза растапливала выстывшую к утру печь и собирала ребятишек одного в школу, другую в садик, она выходила с огромной лопатой, щедро подаренной соседями, расчищать путь. Старый Пертту иногда тоже выходил ей помогать, но если честно говорить, не шибкий с него был помощник, всё же старческую спину так не понадрываешь. Татьяна сама первое время после такой утренней гимнастики чувствовала себя так, словно её долго палкой били, ничего не хотелось, хотелось рухнуть обратно на постель и тяжким сном забыться, а надо было идти на работу, там принимать «сводку по фронтам» - что за ночь случилось, кому полегчало, кому наоборот, стало хуже, и нырять по самую макушку в дела , а без неё ни одно не обходилось. И на кухню забежать, узнать сегодняшнее меню, внести, быть может, какие-то правки, и по палатам пройти, и у сестры-хозяйки и кастелянши справиться, в чём есть нужда, если день спокойный - ни операций, ни очень уж трудных перевязок - хотя такое редко бывало, последний раз поступили кто с ожогами, кто с обморожениями - шла в прачечную, стирала, или гладила, или штопала, а иногда попросту так же вот брала лопату и шла больничный двор от снега чистить - всё ж хоть ненадолго, а надо ходячим куда-то гулять выходить. Одним только распорядительством день ни единый не ограничивался - разносила обеды, переменяла бельё на кроватях и на больных, обтирала пролежни тяжёлым, относила ворохи белья в прачечную, где над огромными баками, в облаках выедающего глаза и горло пара царствовала главная их, бессменная и незаменимая прачка Степанида, перевязки делала, лекарства выдавала - стояла при этом, следила, как жандарм, чтоб точно пили, а то ведь известно, мужчина он до старости ребёнок, чуть отвернёшься, а он горькую пилюлю под матрас… Под вечер, случалось, ноги уже не гудели даже - вовсе не ощущались, случалось, так сама себе прямо-таки запрещала, зарок ставила не присаживаться просто так отдохнуть - знала, потом уж нипочём её не подымешь, ни лаской, ни уговорами, ни какими посулами. Каким иным способом девочек молодых научишь, как правильно надо работать, кроме как собственным примером? Покуда им, конечно, легче даётся книжки бойцам читать да кормить их с ложки супом - те и довольны, стервецы, даром что сами ложку в руках прекрасно держать могут. Татьяна хмурилась, но не отчитывала - и то хорошая, полезная тренировка для девчонок, если случатся действительно тяжёлые - так не запасуют, и суп горячий им прямо на бинты не прольют. Но если видела, что кто просто так сидит языком трепет, или сильно уж медленно работает - напускалась со всей строгостью. Одну сестричку, за несерьёзное, поверхностное отношение и брезгливость уже пригрозила уволить, девчонка стояла вся красная, всхлипывала, но Татьяну этим было не пронять - себе продыху не давала, так уж им поблажек устраивать не будет. Трудно тебе? Это вот ему, ему ногу ампутировали, трудно, а тебе нет. Так себе говорила, так и им. Каждый раз, когда какая задача перед нею стояла, спрашивала себя: что бы мама сказала, как бы поступила? Сама бы сделала, не перепоручая другим, или на этом примере поучила, потренировала младших? Мама, сколько времени нет её уже рядом… Словно кусок от сердца отрезали, спрятали где-то далеко, и целое продолжает кровоточить, ныть и звать эту недостающую часть, с неослабевающей силой. Горе, разлука, говорят, тоже привычны однажды становятся. Нет человека рядом - что ж, так в жизни бывает, что однажды приходится расставаться, иногда очень надолго, иногда и навсегда. Уезжать в другой город, в другую страну, уходить в другую, новую семью, приниматься за другое дело. Когда-то она ужасалась, пытаясь представить, что переживали мама и бабушка, тёти, однажды вот так резко поменявшие весь привычный мир вокруг, привычное окружение на новое, незнакомое, при всей внешней любезности чуждое. Как корабль, выходящий для дальнего, длинного - во всю жизнь, путешествия в неизведанное море. Оно может казаться прекрасным и ласковым, может дышать миром и покоем, и погода может благоприятствовать… но кто знает, что таит оно в себе? Да и как ни сказочны и изобильны чужие берега, сколько сокровищ ни таят в себе тенистые гроты цветущих островов, сколько восхитительных открытий и славных подвигов ни ждёт впереди - может ли корабль не тосковать по оставленному им причалу, по родному порту? Кораблю предстоит вернуться, человеку - не всегда… Человек привыкает к чужим водам, пропитывается чужим воздухом, пускает корни на новом месте, пишет письма на свою прежнюю родину уже без щемящей тоски в сердце… Человек привыкает к разлуке. Называет её не разлукой уже, а… отдаленностью расстоянием, различием судеб, чем-то таким. Но потому и короче слово «разлука», что оно вернее. Когда она спрашивала себя - смогла бы сама так? Каждый раз говорила: нет. Не смогла бы, не хотела бы, и если можно - пронеси, Боже, чашу сию. Три сестры у неё, хватит, чтобы выдать замуж в другую страну. Она могла б найти себе мужа и здесь, равных по роду или почти равных и здесь предостаточно. Или вовсе не выходить замуж. Вести дела семьи столько, сколько сможет, сколько будет ей отпущено. Заботиться о маме, потом об Алексее - кто, как не она, кто лучше, чем она? Никогда другую, новую семью она не стала бы любить как свою собственную. Тем более - больше, чем свою собственную, а ведь именно так необходимо. Ольга - та поплакала бы, погрустила бы и привыкла. Полюбила бы. Писала бы письма. Она - внешне не показала бы ни слёз, ни грусти, не выдала бы душевного слома. В сердце своём - не пережила бы. Нет уж, никакой иной ей судьбы не надо, кроме той, что есть. Тому сейчас - яркое доказательство. Не плачет, даже наедине с собой не плачет, разве что иногда. Каждую минуту, если такая появляется, сразу ищет себе какое-нибудь дело - руки занять, голову занять, то и другое вместе. Так мама учила, так мама сказала бы. От праздности и уныние. Опасно без дела оставаться, наедине с собой. Как у Алексея, бывало, подолгу ранка или ссадина не заживала, саднила, кровила - так и рана эта в сердце, от разлуки и безвестности.

А Владимир так с тех пор, всё это время, был рядом. Помогал, вот хоть утром прибегал - печку помочь затопить, принести воды, помочь разгрести в снегу дорожку. Ласково заговаривал с детьми, шутил, развлекал их какими-нибудь недолгими баснями, пока они завтракали - Рупе хоть просыпался немного, а то шёл в школу как сомнамбула, не сопровождали бы его - так и уснул бы где-нибудь в снегу, прикопавшись, как медведь. Ритва хоть в садике доспит… Владимир приберегал ей что-нибудь на завтрак - позавтракать Татьяна успевала редко.

- Кушать надо, Лайна Петровна, сил-то вон сколько тратите, а как восполнять, если вы раз в день будете, как бы нехотя, на законный-то перекус прерываться?

- Я ем два раза в день, - возражала Татьяна, но Владимира этим, конечно, было не пронять:

- А надо - три!

Владимир, в общем, старался быть всюду, хоть по мелочи, а в любое дело лезть, порой спохватывался, не слишком ли назойлив, порой действительно досадно под ногами путался, а порой помощь его была неоценима, падая вечером без сил на постель, Татьяна вынуждена была признать - спасибо ему, без него тяжелее б было, куда тяжелее…

Рождество в семье Ярвинен получилось грустное, траурное - пришла похоронка на Пааво. Погиб в Холмогорах, в чужую землю навсегда лёг… Татьяна сама была потрясена тем, как подкосила её его гибель, это простое, лаконичное известие, что не приедет он уже никогда. Она столько в мыслях спорила с ним всё это время, искала аргументы, оттачивала фразы, это было просто неправильно, что ей всего этого ему не высказать - напрасно, что ли, думала, горячилась, подбирала слова, сожалея о тех беседах, где слов вот этих ей, увы, в голову не пришло, утешаясь тем, что будут ещё беседы, уже не с таким неутешительным для неё счётом будут эти словесные баталии… Не будут. Всё, в чём прав и в чём не прав был Пааво, осталось далёким заснеженным северодвинским берегам, таким же холодным, неласковым, как эти. Больно было за старых Пертту и Хертту, за что им - теперь ещё и сына, последнюю свою кровиночку потерять? Почему она, чужая, неведомо какого для них роду-племени, им осталась, а обоих детей забрала преждевременная смерть, обоих поглотила без остатка, не дав даже взглянуть в последний раз? Больно было за Эльзу - она ведь такая молодая, она заслужила живым, героем мужа встретить, долгую счастливую жизнь с ним прожить, детей с ним - и этих, и, может быть, многих ещё вырастить. Больно за Рупе и Ритву, каждый день, с упрямой детской забывчивостью, неверием в смерть, говорящих: «Вот когда папа вернётся…» Не может не быть больно - и ей за это недолгое время Пааво стал братом, старшим братом, которого у неё никогда не было. Добрым, весёлым, обыкновенно посмеивающимся над горячностью младшей сестры, неизбежно прорывающейся через показную сдержанность, тем сильнее, чем более спокойно, без нажима, без настойчивости говорил он несомненные для него истины. И при том внутренней силой, основательностью, крестьянской своей хозяйственностью поддерживавшим в ней бодрость духа, готовность к работе, к борьбе с неизбежным трудностям. Владимир на следующий же день пришёл выразить соболезнования - она ему не говорила, как-то сам узнал, она не плакала при нём, даже как будто весело держалась - и злилась, что толку никакого, сквозь показное её спокойствие он всё видел. И конечно, окружил её мелкой своей, мягкой, какой-то прямо женской предупредительностью - чай приносил, тяжёлые тазы и вёдра из рук принимал, при каждом случае говорил: «Вы присядьте, вы отдохните, Лайна Петровна, а так и поплачьте, пока никто не видит, и я, поверьте, не смотрю…» Почти ненавидела его в эти моменты - зачем лезет, зачем снуёт, зачем душу этим сочувствием выматывает? То примется расспрашивать, то жалеет, молчал бы лучше, а ещё лучше скрылся с глаз подальше… Нет, нельзя так, конечно, не виноват человек. Да, чувствителен он, иной раз сентиментален до какого-то прямо слюнтяйства, для мужчины прямо неприлично, да, коробило это её порядком… Что ж, привыкнуть нужно, разные люди. Зато сердце у него доброе, а доброта, искреннее сочувствие всякому чужому горю, готовность, и словом и делом, помочь - не ценнее ли, чем всяческие мужские доблести? Давно уж даже в сердце не корила она его за дезертирство, за странный этот пацифизм, человек такой. Тоже ведь неплохой человек, а вообще и очень хороший человек. Приходил, помогал старикам, у которых от горя, от слёз всё из рук валилось, иной раз сопровождал Рупе в школу, Ритва-то, по малости, от чужого дяди шарахался, да и всё ж больше была под материным присмотром. И для каждого больного, и для каждого работника, и для встречного-поперечного у него слово приветливое найдётся. Выходит снег чистить - заговаривает с другими дворниками, при том и лопатой махать не забывает, идёт в прачечную ли, в кухню - с каждым перекинется словом, осведомится о здоровье, и самого, и родственников - запоминал, у кого какая семья, какие соседи. Этим он Татьяне невольно отца напомнил… Нет, конечно, тут и сравнивать нельзя, в сравнении с отцом Владимир совсем каким-то игрушечным и несерьёзным казался, ласковую жалость вызывал. Ну, напоминала себе Татьяна, он ведь и молод ещё, сбрить бороду - так совсем мальчишкой покажется. Смотришь в глаза эти - и совсем не верится, что и войну уже эти глаза видели, и едва ли не в лицо костлявой с косой смотрели. Да, всё крепла в ней эта параллель, с детских лет ведь должно быть нормально, привычно для неё, что бывает женщина морально сильнее мужчины. Так мать всегда была крепче, сильнее отца… В глазах других, правда, больше. Она-то, Татьяна, знала её хрупкость, знала, сколько подточено в ней душевных сил, чего стоит ей носить эту светскую благожелательно-отстранённую маску. Оттого и наполнена была болью сейчас каждая минута, каждая мысль - так же сворачивали бинты вместе, любовалась ловкими, быстрыми мамиными руками, так же эти руки прижимали утюг к белоснежной, пахнущей хлорной чистотой простыни, бережно складывали - ни складочки, ни выступающего краешка, ровненько, словно отрезанный лист бумаги… Так же эти руки поправляли одеяло на Машеньке или Ане или Алексее, как сейчас её руки - на Рупеили Ритве, или забывшемся тяжёлым сном молодом солдате с впалыми, изжелта-белыми щеками… Мама и порядок, мама и самообладание. Мама и помощь другим, при бессилии себе помочь… Как она там, одна, без неё? Сейчас, в чужом, враждебном окружении, без права в собственной судьбе какое-то участие иметь, её бедная, усталая, немолодая уже мама… Да, с нею отец, только это успокаивало, но немного. Кто в этой паре всегда заботился о другом, брал на себя тяготы и удары жизни? Сейчас, впрочем, Татьяна уже не совсем так на это смотрела. Да, у мамы всегда была более сильная воля, она всегда держалась с неизбывным достоинством, сдержанностью и тактом, никому ни на минуту не позволяющим забыть о её высоком происхождении и царском сане, что всегда и привлекало в ней Татьяну. Но именно отец, с его мягкостью, лёгкостью и весёлостью характера, простотой обращения и привычек, поддерживал в ней силы для этой непрерывной борьбы, непрерывного подвига, он был источником живого тепла для неё, живительным родником. Как сейчас для неё Владимир…

Как ни гнала она досадливо от себя это сравнение, а оно упорно возвращалось. В самом деле, сколько ни раздражалась она на эту суетливую заботливость, на эту неуместную, как ей казалось, шутливость и игривость - а не стань сейчас Владимира с нею рядом, что бы было? Каждый раз, когда ей казалось, что теперь-то терпение её кончится на его несерьёзность и мягкотелость, он говорил или делал что-нибудь такое, что заставляло по-другому посмотреть на него, зауважать. Каждый раз, когда внутренне ей думалось: на такого-то мужчину женщине и взглянуть постыдно, замечала она, что очень даже обращают на него внимание молодые сестрички, может, и оттого обращают, что велик ли тут вообще выбор, на фоне очень и очень многих он весьма даже хорошо смотрится… А всё ж. А он? Не замечала она, чтоб с какой-либо особой у него хоть что-то грозило завязаться. Любезностями перекидывался, шутками перешучивался - и ничего.

- Всё за вами, Лайна Петровна, хвостиком бегает, - сказала как-то Зиночка, тогда внутреннюю досаду, возмущение этим смешливым замечанием вызвала - вот радость-то, вот спасибо, вот как ей лестно! - а потом и странное удовольствие, какое-то совсем детское тепло на сердце, как бывало, когда ловила на себе взгляд какого-нибудь юного курсанта, по детской ещё неискушённости не умеющего маскировать эмоций. Что говорить, если судить да песочить Владимира, стоит и признать - мало ли встречалось ей сильных, серьёзных, сдержанных, мало ли прекрасных образцов мужского характера, мужской доблести? Без сомнения восхищающих, и уважение вызывающих, и даже трепет… и ко всем было в большей мере товарищеское - даже сплюнуть захотелось это слово, словно прилипшую к губе семечковую шелуху, вот ведь навязалось, проклятое! - скорее жажда уважения, оценки, признания… Да, именно так. От мужчины действительно достойного, образцового одних только комплиментов и ухаживаний желать казалось даже пошлостью. В самом деле, коль она не одну только обаятельную наружность в них ценила, а прежде всего тянулась к уму и характеру, то и хотелось ей с этим умом и характером взаимодействовать, не затворяя этого драгоценного кладезя условностями и преходящими романтическими глупостями, ну а для вздохов, комплиментов и щенячьего обожания вот такие Владимиры есть… Так подумала и успокоилась на какое-то время.


В начале февраля пришёл очередной эшелон. Татьяна была среди встречающих. Мороз этой ночью выдался на редкость трескучим и злым, даже знать не хотелось, на какой отметке был бы сейчас термометр - видела его Татьяна редко, у больницы их было два и у обоих окна затянуло морозным рисунком так, что с большим трудом в просветы можно было что-то разобрать, а у неё времени не было стоять да выглядывать. Да и что это меняло? Кому-то надо было встречать, вот она и пошла, куда легче, чем послать кого-то другого. Шуба, шапка, огромные высокие пимы, не сваливающиеся с ног только благодаря шерстяным носкам - ничто не спасало. Ледяные иголочки кололи тело, пальцы уже начинали предупреждающе ныть, обещая по возвращении в тепло адские муки. Санитары расторопно перегружали в грузовики носилки с ранеными, водители подпрыгивали и хлопали себя по рукам и ногам, потом, не выдержав, бросались тоже что-нибудь тащить - в работе хоть немного теплее. Она слушала краткие сводки о состоянии прибывших, принимала больничные листки, у кого было…

- Эй, сестричка! - окликнули её из тамбура вагона, - Лайна Пертуовна, пойдите на минуту!

Голос был женский, и только - не знакомый. Татьяна очень удивилась, кто мог знать её здесь по имени, тем более позвать так - не искажая отчество на русский манер.

Поднявшись в тамбур, она увидела молодую чернокудрую женщину в форме сестры милосердия, сердце захлестнула смутная тревога. И по мере того, как женщина, как бы бегло и невзначай, но при том внимательно оглянувшись по сторонам, отвела её вглубь тамбура, в угол, как бы загораживая собой, эта тревога, ожидание чего-то серьёзного и едва ли радующего, росли.

- Вот, значит… Хорошо, что случилось поймать тебя здесь, не пришлось ехать разыскивать… Не смотри, не беспокойся, если без тебя уедут, потом один грузовик вернётся сюда, я договорилась… Разговор есть.

Татьяна постаралась как бы незаметно передвинуться так, чтобы если что, проскочить к выходу, при том спокойно-выжидательно глядя в лицо женщины - в привлекательных, хотя и довольно резких чертах ей чудилось что-то знакомое, хоть и не могла она вспомнить - откуда.

- Недоверчива… Это хорошо. Не бойся, пожелай я тебя похитить - поверь, ты б сделать ничего не смогла, даже подумать о том не успела бы. Хотя конечно, в этом мы не такие мастера, как… некоторые… Новости у меня для тебя. Рада б была, если б хорошие, но - наоборот. Не больно-то много в этом смысла, но - знать ты, действительно, должна. Предупреждён - вооружён.

- Что-то с… ними? - Татьяна просто не могла даже вымолвить такое предположение - что что-то случилось с матушкой или отцом. Или, может быть, сёстрами, братом? Может быть, кого-то из них схватили, раскрыли? Мигом взяла себя в руки - ещё никаких причин ахать тут перед неизвестно кем не получила.

- Да, с твоими родными.

- Мои родные здесь, и живы-здоровы, слава богу, - а сердце так и колотилось уже не в груди даже, где-то в горле, мешая говорить, застилая глаза ужасом и паникой, - кроме брата… Может быть, вы хотите сказать, что брат мой не погиб?

- Твоих отца и матери больше нет в живых. Их и всех, кто оставался с ними. Так вот вышло, новость совсем не новость, но до ваших краёв сама могла и не дойти, извини, только сейчас смогла сюда добраться…

- Что?! Да кто вы такая? Почему я вас слушать должна? - хотелось наброситься, бить, визжать, как ненормальной, на куски разорвать, но только кулаки крепче сжимала, словно саму себя удерживала, только до крови кусала посиневшие губы.

- Тише, не кричи. Юровская я, Римма Яковлевна.

Сползла по стенке, без сил, без единого звука. Нет, нет, не может такого быть, не бывает такого… Слишком, слишком это жестоко, немыслимо, это кошмар, не правда, это сон, не явь… Эти слова послышались, эта женщина повиделась, самой этой ночи - не было, нет, она проснётся…

Сильные, спокойные, с какой-то прямо не женской хваткой руки подняли её, поставили на ноги, легонько встряхнули за плечи.

- Когда? Как это случилось? Почему? - всё ещё с надеждой, что какая-нибудь ошибка, что неточно…

- Всё, как и предполагалось. Точнее, предполагалось всё же, что хотя бы дней пять есть в запасе, удастся что-то придумать, раздельно вывезти - переодеть, загримировать, в багажном вагоне провезти, да хоть в товарняке, уже чего только не думали… Не успели. Вовремя с вами успелось. Сразу же, как вас развезли, на следующую же ночь… с ними было покончено.

- То есть как - покончено? - яростно прошипела Татьяна. Выразить то, что клокотало у неё внутри, она просто не смогла бы никакими словами, никакими интонациями. Её тело, её уста не привыкли к выражению подобных эмоций. Её голова не привыкла к такому шквалу мыслей, летящих подобно разносимым взрывом обломкам её прежней жизни, её надежд, - кто это сделал, как он смог, как он смел? Как вы допустили?

Еврейка так же спокойно отцепила её руки от своего ворота. Словно каждый день успокаивала чьи-то истерики. Словно ничего необыкновенного, неожиданного в этом не было.

- Утром отца в исполком вызвали, поставили перед фактом. Обсуждали подбор команды, сам факт уже обсуждению не подлежал. Этой же ночью - должны быть ликвидированы. Все. Как, каким способом - ваше дело, но чтоб даже тел не осталось. Что, что вот ты на его месте бы сделала?

Чтобы даже тел не осталось… Что они с ними сделали? Сожгли, привязали камни и бросили в реку? Это они кого - её отца, её мать - телами?

- Отказалась бы быть подлым убийцей невинных, безоружных людей!

- Да? И сколько после этого прожила бы? Пулю в голову по обвинению в контрреволюции, в сочувствии царизму - не хочешь? Не стоите вы такого, чтоб за вас умирать. А сколько уже умерло.

- Я бы - не струсила. Лучше умереть честным, чем жить подлецом. По крайней мере, отказалась бы в этом участвовать…

- И чего бы добилась? Гордо свои рученьки чистыми оставила бы? Никто бы о твоём героизме не узнал, поверь, кое-кто бы позаботился… А их всё равно бы убили. Просто не он, кто-то другой, и думаешь, это лучше бы было? И вопить прекрати, лишних ушей и здесь предостаточно.

- А так? Так он чего добился? Так - чем лучше сделал?

- Остался живой. И свидетель. Запомнивший, кто говорил, что, как. Имеющий ниточки, которые выведут на заговор. И вашу тайну спас. Другой бы не сумел, и не стал, этого делать. Он хотел сперва заколоть всех спящими… Жаль, что этот вариант не приняли, впрочем, и так сошло…

- Сошло… - её трясло, словно ледяной холод этой ночи, этого безжизненного, гиблого места ворвался в грудь весь разом, как ушат ледяной воды, опрокинутый на жарко пылающий очаг, словно последний огонёк погас вдалеке, и она осталась одна посреди заснеженного, накрытого беззвёздным мраком бездорожья, - вы мне сейчас говорите о том, как моих отца и мать убили, вы понимаете? Вот так хладнокровно - как вы там сказали? Ликвидировать, устранить? Вы вот именно так, живых людей устраняете, как на бумаге зачеркнуть, как листок в камин кинуть?

- Да, вот именно так, спокойно и хладнокровно.

- О да, ведь не сочувствовать же царизму, не… Хорошо, жизнь свою спасли - ценой чужой жизни, выполнили приказ… А оправдываться зачем? Дескать, не было у нас выхода? Почему не ходить, не похваляться - царя с царицей убили, невинных, безоружных, старых, больных людей… Господи, а остальные? Добрая Нюта, бедный, благородный доктор - золотой человек, врач, жизни спасал… А Иван Михайлович, а Алексей Егорович что вам сделали? Их-то за что?

- Наконец-то вспомнила, - усмехнулась еврейка, - что и другие люди, помимо вас, есть… Что не одному только царскому телу больно бывает. За то, что свидетели. За то, что один их лишний вскрик мог вас выдать. Хоть дурёха эта горничная, хоть старик ваш этот - хоть один бы да порадовался потом, что настоящих царевен с царевичем там не было. Поэтому - да, он не мог отказаться, он не мог это на другие плечи переложить, и не только потому, чтоб недоверия не вызвать. Чтобы проследить, чтобы их смерть была - мгновенной, без лишних мук и без лишних слов. Если бы за руководство брался кто-то другой - я хотела б, чтоб не я тогда рассказывала тебе, что и как там вышло.

Татьяна уже взяла себя в руки. Поплачет, попроклинает судьбу она потом. Всё равно один толк, безвинную подушку кулаками молотить или эту спокойную, непробиваемую в своей циничности девушку.

- И кстати, эта ваша дура Нюта, например, могла спастись. В неё сперва и не попали. Стреляли первым чередом в ваших, и настоящих, и подменышей. Кой чёрт она подскочила и начала вопить: «Слава богу, я цела»? Притворилась бы мёртвой, там все в крови друг друга были, вывезли бы - бросили где-нибудь в кустах, одним-то телом впотьмах легко б было обсчитаться, спаслась бы… Но и правильно, такая бы дура непременно где-то да раззвонила бы… А пока они, видимо, проглотили всё, беляки ещё тут как тут со своим расследованием… Костей, конечно, не нашли, слава богу…

- Что вы сделали с телами? - спросила Татьяна, всё ещё дрожа, хотя уже вполне совладав с рыданьями.

- Во-первых, не вы - меня там не было, я по рассказам знаю. Во-вторых - как сама думаешь? Увезли за город, сожгли, что не сгорело - закопали.

- Но зачем? Зачем над телами-то такое надругательство? Неужели хотя бы похоронить по… - она осеклась, чуть было не сказав «по-христиански», - по-человечески не могли?

- Надругательство - это если б трупы их на улицах бросили, людям под ноги… Прежние времена вспомни, как повешенные, зарубленные, на кол посаженные по три дня честной народ видом и смрадом пугали, может, о жестокости говорить перестанешь… Может, думать начнёшь! Первое - я б тебе даже сказать могла, кто, скорее всего, главным образом на ухо там шептал, но тебе с той информации никакого толку, но выставить-то это как хотели - как собственный наш почин? а значит, нам и следы заметать, белые как-никак к городу подступали, и взяли его всё-таки… Только на блюдечке с рушником ещё не хватало им эти святые мощи поднести. Второе - может, сам Колчак с вами вот лично, девками, знаком не был и ручки не целовал, а могли у него быть такие, кто и знаком был, и целовал. Что бы они, по трупам этим понять не могли, что это не вы вовсе? И так слухи уже разные ходят, где-то будто уже объявился какой-то, от расстрела спасшийся… Это нормально, конечно, что ходят, и до того разные слухи ходили, но понервничать заставляет. Так что теперь - сама понимаешь, опять же - ухо вдвойне востро держи. Теперь вроде как для них вы мертвы, но воскреснуть оно недолго, а умирать потом долго и мучительно будешь. И ладно, если одна.

Татьяна прямо, пристально посмотрела в глаза девушки, решив первой взгляда ни за что не отводить.

- Почём мне знать, что мои сёстры и брат живы?

- На слово поверить, иначе никак. Ну, могла б я рассказать, что о сестре твоей старшей слышала, и что сестру твою среднюю сама вживую видела - по имени ей, конечно, не представлялась, и что о твоём брате знаю - пожалуй, ему сейчас лучше вас всех живётся… Откуда тебе знать, что я не придумала это всё?

Не выдержала, первой отвела взгляд, вперив его в маленькое окошко тамбура, за которым в просвете низких привокзальных строений простиралось унылое белое полотно.

- Да пожалуй уж, - тихо проговорила Татьяна, - придумайте… Придумайте, что мне есть ещё, зачем ещё жить, есть, за кого радоваться, есть, ради кого перенести всё…

- Э, вот это прекрати, - девушка резко ударила ладонью по стене рядом с ней, - живи, конечно, ради них, ради кого угодно, раз ради самой себя не умеешь, а ради всех - не способна. Хоть того ради, что не тебе самой, так им твоя жизнь ещё нужна. Чтобы всё это было не напрасно. И что ты такое перенесла? Ты не знаешь, что такое переносить, что можно перенести и человеком остаться… Не разводи сопли, ты не такая.

Это удивило. И рассмешило б, не такая будь ситуация.

- Почём вам знать, какая я?

- Какая - не знаю, знаю, какой точно не была и надеюсь, не будешь. Может быть, ни один человек не сильный на самом деле, но есть люди, которые сильными себя хотя бы делают, хотя бы на упрямстве, на гордости, на отчаянье - но стоят, стоят до последнего, пока не падают замертво. Ты - такая, такой и будь.

Вынула сигареты.

- Будешь?

Татьяна, забывшая уже, когда в последний раз курила, онемевшей рукой, в полубеспамятстве, взяла. Спичка раз за разом гасла, Римма помогла ей подкурить.

- Когда началась эта война - не эта, то есть, а с немцами - сперва думали, что ненадолго, что быстро так отвоюем, и триумфальная победа, всенародное ликование и всё такое, да? А потом один год, второй, третий… Что говорили людям? Терпеть, стоять, ровно наковальня для немецкого молота, собирать все силы, всю волю к победе… Ещё чуть-чуть осталось, и дожмём немца. И один год, и второй, и третий. Вот то же и себе говори. Если потребуется, и год, и два, и три, но думаю, столько не потребуется.

Татьяна кивнула. Что ж, и правдиво, и справедливо. Ждать, как победы, воссоединения со своей осиротевшей семьёй, наказания для тех, кто желал их смерти. Верить в обещания, как люди верили. Те, кто не дождался победы, кому она не вернула бы родных и друзей…

- Вы говорите, они умерли быстро? - зачем, зачем такое спрашивать? Зачем вообще люди спрашивают, как умирал тот, кто был им дорог, какими были его последние слова?

- Так было и нужно, и правильно - они до последнего не понимали, не подозревали. Вы не знаете, что такое страх приговорённого - страх не просто того, кто боится за свою жизнь, кто вздрагивает от шорохов, ожидает выстрела из-за угла, удара ножа в подворотне, яда в пище. Нет, того, когда точно знаешь, что умрёшь, когда твои дни сочтены и ты знаешь, сколько их будет. Ты этого не знаешь, и я не знаю, хотя слышала не раз. Минутный испуг, который успеешь испытать перед выстрелом, недолгая боль, переходящая в беспамятство - об этом тоже можно узнать, по рассказам раненых хотя бы - ничто в сравнении с этим.

- И вы говорили, что видели… моих сестёр и брата. Они… они знают?

- Кто-то да, кто-то нет, кто-то больше, кто-то меньше. Нет возможности, да и смысла, к каждому специально посылать человека, кто сообщил бы, разъяснил, да проследил, чтоб ничего с горя не отчудили. Но вести-то разносятся, хотя не слишком быстро и полновесно - и потому, что шумиху поднимать не хочется, совершенно лишнее это сейчас, и они от нас как раз такого шага, замалчивания, и ожидают, и потому, что вообще, она и не очень поднимается. Это тоже, конечно, их очень разозлило и разочаровало - отсутствие масштабной реакции, столько стараний впустую. Монархическим недобиткам и религиозным кликушам мы не нравились и раньше, прочие слухи о вашей смерти слышали и раньше, уже не в новинку.

Не в новинку… Вот так проходит слава земных царей - не заметили, пропустили мимо, как нечто незначащее. Ещё одним, двумя, несколькими людьми меньше стало на свете - какая беда…

- Я тебе это рассказываю не для того, чтоб посмотреть, как ты плакать будешь и представлять, как потом ещё поплачешь. Чтоб ты знала - сейчас они успокоились, сейчас они поверили… Но то, что тел не нашли - это нам и на руку, и наоборот. А широким народным массам объявлено только по поводу вашего отца. Поэтому малейшее подозрение - и они снова возьмут след, и второй раз их уже так не обманешь. Хочу верить, что не подведёшь.

Пустой заснеженный перрон был невыносимо страшен. Всего несколько шагов нужно было сделать до грузовика, а казалось - перейти целое поле. Поле, укрытое снегом по пояс, словно никогда не знало ни дорог, ни тепла, ни солнечного света, ни человеческого голоса. Поле, схоронившее в себе бесчисленные безвестные останки - пройдут века, и никто не вспомнит доблестных воинов, мудрых правителей, кротких жён, прекрасных дев, невинных детей, сотрутся имена и простых, и родовитых и славнейших, как не имеет значения для этого снега ни сочность, ни краски умершей многие лета назад травы. Через запустевшие погосты перекидываются однажды дороги, на забытых руинах вырастают новые города, и всё это тоже ляжет в землю, поглотится ею, и так будет ещё сотни раз… И так будет и с ними…

- Возьми, - сунула в руку сигаретную пачку.

- Это ведь ваши.

- Я ещё достану. Береги себя. Держись за родню, за коллег, за работу, за что угодно. Живи.

Усмехнулась, забираясь в душную, пропахшую мазутом кабину. То ли напутствие, то ли проклятье. Редкие слезинки сползали по щекам за недолгую тряску до больницы - плакать человек бесконечно не может. Прежде чем зайти, приложила ком снега к глазам - остудить, снять красноту. Сказала, что от метели мокрые. Горячим вышло ночное дежурство - двое при смерти, то ли операционную им готовить, то ли сразу в мертвецкой место. Безусый мальчишка в бреду звал маму… Седой, почти старик, хватал за руки - успеется с этим, обмыть, перевязать - успеется. Письмо написать, доченьке… Три месяца не писал - некогда, не до того. Теперь-то, с койки - напишет… Нет, не потом, дня завтрашнего может и не быть - сейчас… Сосед стонет: «Ногу, ногу спасите… Нельзя домой, мне назад надо, мне снова в строй, гнать врага, нет, не до смерти - это они должны умереть, не я…» Белую снежную пелену бинтов и простыней, коридоров и палат, по которой неслась она, словно поезд, словно отчаянная, ошалелая мысль, разрывали чёрные полосы запёкшейся крови, крики и стоны, пары анестетика и до неё долетали, голова словно отдельно от тела, по этим белым волнам плыла, ну а она - ладно, она без головы, главное - руки, под ними мелькают белые и чёрные полосы, рельсы и шпалы, жизнь и смерть… Чьи-то руки подхватывали, выводили - отдышаться - Владимир, конечно, затягивалась горьким, непривычно терпким с долгого-то перерыва табаком, и ныряла обратно - сколько ещё перепахать этого поля, вырвать у смерти… Нина, кажется, в обмороке - не от чувствительности, больше суток на ногах, ну а она - сколько? Пока не падает… «И не упаду» - обещает кому-то в злую морозную ночь, прижимаясь горячим лбом к стеклу. Мама, мама… Сколько думала, сколько спрашивала себя: как мама посмотрела бы, как мама оценила бы? Теперь мама смотрит с небес…


Утром не помнила, как добралась до дома. Кажется, Владимир вёл. Кажется, сопротивлялась, говорила, что на кушетке вздремнёт и ещё ночь продежурит, не в такое время на выходных прохлаждаться, потом отдохнёт, в могиле отдохнёт, рядом с мамой и папой… Не слушал. Хорошо, что не слушал. Дома жарко натоплена печь, или только так кажется? Вечером, кажется, проснулась, но не смогла подняться, старая Хертта вдруг подошла с маминым лицом, мамиными руками ощупывала лицо, грудь:

- Вся горишь, вся… Дочка, ты чего это вздумала? - и в глазах: «Ты только нас не покинь». Как это, мама? Не хочу, не хочу покидать! К тебе хочу, мама! Как же ты без меня? Как ты там, мама? Как твоё сердце, не болела ли голова, взбивал ли кто-нибудь для тебя подушку? Что тебе почитать сегодня?

Старая Хертта хлопочет - лекарств-то в доме не много, благо, случившегося кстати Владимира можно послать в аптеку, ночь без сна прошла, забрезжившее утро так и встретили - она, то мечущаяся, то проваливающаяся в беспокойные сны, с поездом, вырастающим из снежной ночи, и мёртвыми родителями на носилках, Владимир, свернувшийся калачиком на сундуке в углу - сутки дежурства и его свалили, и бедная старая финка, с мокрым полотенцем, со стаканом лекарства, которое пыталась влить сквозь стиснутые Татьянины зубы. И в такой-то час ей на работу уходить… Пертту посмотрел - и рукой махнул, подождёт она, лавка, не помрут день-другой, да хоть пусть расстреляют за невыход…

- Куды ты подрываешься, сердешная? На вот, выпей…

- Светает же… В больницу мне…

- Что в больницу, то уж в больницу! И то сказать, сколько не падала - не двужильная же…

Не упаду… Не упаду, я обещала…

Растолкал Владимира - насилу поднял, что и говорить, тоже умаялся человек, долго не мог сообразить, в котором он мире, но очнулся, однако - ведь правда, не спадает жар-то у неё, как бы не больше даже стал, укутали в одеяла, обернули ноги в старую шубу, которой тоже ночью покрывались - а как везти? На детских салазках разве? Татьяна не видела, не чувствовала, снова не полутёмная изба вокруг была, а стылый, тёмный перрон, оледенелый поезд, и трупы, в каждом вагоне трупы…


Очнулась, не чувствуя ослабевшего тела, всё кружилось вокруг, но уже по крайней мере здесь, точно здесь, в этом реальном мире, не в белом мёртвом море, где из снежно-ледяной глубины звала мама… Погрузиться, отправиться ко дну не давали чьи-то руки, резко выдёргивающие её из пучины, резкий, злой голос черноволосой еврейки: не смей, живи, мёртвые с мёртвыми, живые с живыми…

Первая отчаянная мысль: Господи боже, я в больнице, ну, не в госпитале самом хотя бы, в больнице, но не легче - на кровати, не на ногах, не в форме, не на посту, стыд-то какой, какой невыносимый ужас… Этого странного чувства, словно со всех коек, из всех палат упрекают: как же ты, нас лечишь, а при том сама заболела? - никто б объяснить и сам понять не смог, кто испытывал. И вторая, не менее отчаянная: она в больнице, в больнице лежала хоть в недолгом, но беспамятстве. Зачем, Господи, да как им в голову взбрело такое - отвезти её в больницу, на люди? И дома-то, и дома… Господи, да лучше б ей в этот снег навечно лечь… Теперь гадать, сколько чего могла в бреду компрометирующего сказать, и сколько народу могло это услышать…

Владимир, да, хотя бы вот он… Старики Ярвинены, положим, не сдадут… Да может ли она быть в этом уверена? Бежать, немедля бежать, дождаться ближайшего поезда… А нет - так по шпалам… По льду Вычегды, к Вятке, подальше, подальше… На ноги бы только подняться…

«Прекрати, вот этого не смей! - словно взаправду в ушах звучит голос еврейки, - что это ещё за паника, что за истерика маленькой девочки, в саду в трёх яблоньках заблудившейся? Куда ты собралась? Во-первых, на ногах не стоишь, во-вторых - попробуй-ка улизнуть незаметно! В третьих, ты точно знаешь такое место, где более безопасно, а не менее? Если нет, то не рыпайся! Лежи, вспоминай - что тебе виделось, что ты говорила, кто мог слышать это…»

Да, да, это верно. Если она прямо сейчас куда-то побежит - если, конечно, попросту сможет это сделать - то тем скорее вызовет к себе подозрение. Если она просто звала в бреду маму, отца - в этом нет ничего такого, ведь не по имени звала, это в минуту боли и беспамятства с каждым бывает, сколько раненых через её руки прошло… Если звала Алексея или сестёр - это уже хуже, но как будто не было такого. Все мысли её несчастные родители заняли, их она искала, их звала… Другое дело - что говорила по-русски… Кто слышал? Ярвинены - не в счёт, они знают, к счастью, конечно, не всё… Владимир? Хертта говорила, он свалился чуть ли не вслед за ней, значит, есть шанс, что не много-то успел услышать. Да и не слишком он сообразительный… Здесь их в палате только двое лежит, соседка - в том же беспамятстве, да и бабка уже глухая… Доктор, санитарка? Если не знать, какова была жизнь и семейные традиции семьи Ярвинен - можно и полагать ведь, что они обрусели достаточно, чтобы русский был для них родным… Да и вот поставив себя на их место - вот она б и не задержала внимания, не задалась бы вопросом и осмыслением, кто там как говорит в бреду, больница - не госпиталь, конечно, но и здесь стоять ловить ворон ртом некогда, мечась с ворохом снятых постелей, когда у одного там судно переполнено, а у другого рвота открылась, не больно будешь вслушиваться…

«Молодец, - одобрил тот же внутренний голос, - так вот отныне тебе надо именно так - делать так, чтобы люди ничего не видели, не слышали, не понимали, что видят и слышат, а вот ты - всё видела и слышала, всё замечала, что говоришь, что говорят тебе. Учиться выяснять, что кому известно, не привлекая при том подозрений, учить людей забывать то, что им помнить не нужно. Вести себя, как ни в чём не бывало, и быть настороже всегда…»

Как короткий путь до сумасшествия - весьма неплохо.

Кое-как очухалась, поднялась - доктор, конечно, едва не силой пытался обратно в постель укладывать, да куда там.

- Организм у вас, Лайна Петровна, конечно, удивительно сильный, однако же не надо к нему относиться так безбожно наплевательски! - корил её, пока она, шатаясь, как камыш на сильном ветру, ходила по палате, заправляла постели, протирала тумбочки и подоконники, меняла полотенца на свежие, - какой пример пациентам подаёте?

- Они пациенты, а я сестра, и если ходить могу, делать что-то могу - буду ходить и делать. Вы сами сказали, что жар спал, опасности нет.

- Да, но вы так слабы!

- Ничего, как Любовь Микитична говорит - от работы крепнут.

- Да кто ж когда от работы креп?

Остановилась, резко повернулась.

- У меня… у меня брат погиб, понимаете? В чужую холодную землю лёг, мы даже тела его не видели. Я за двоих теперь жить должна, я возместить должна, за то, что война уже отняла…

- Вот родителей бы и пожалели, теперь одна вы у них остались, а они уж преклонных лет, а если…

- Никаких если, я самоубийства не совершаю. Сил у меня предостаточно. Если на то пошло - я бездетна, беречь надо Эльзу, детей…

- Так вы молодая ведь ещё, Лайна Петровна! О собственной-то жизни тоже подумайте когда-нибудь!

О собственной жизни… Собственная жизнь её лежит под глубокими снегами в далёкой уральской земле, раскидана по городам и весям, даже не известным ей. Они отняли, они отослали, милая мама, не дали быть с тобой в твой последний час…

И Владимир, конечно, рядом. Вьётся хвостиком, вот именно.

- Как вы перепугали нас, Лайна Петровна. Больше никогда не пугайте так!

И снова - то посидеть-отдохнуть усадит, то тазы и кастрюли опять из рук выхватывает, то притащит откуда-то - говорит, сам не выпрашивал, как услышали, что Лайна Петровна болеет, сами всучили - лукошко сушёной ягоды, заваривать…

- Верное, говорят, средство от всякой простудной хвори. Сам пью - и вот верите, сроду силы такой богатырской не чувствовал! Ох, не надо было вам, Лайна Петровна, тогда ездить встречать…

Не надо было? А что бы это изменило? Если б не поехала, если б не смогла её найти Римма Яковлевна в маленьком Усть-Сысольске, где госпиталь - едва ль не главная достопримечательность - ну, не узнала б она эту правду, жила б в обречённых на крах мечтах - однажды ей пришлось бы столкнуться с этой правдой, от неё не скроешься навечно, и так скрывалась она от неё… полгода…

Полгода прошло. Никто не увяжет её слёзы, её бред с ними…

От этой мысли - какой-то неприятной, холодной, чуждой, словно отрекается она от них, словно скорби своей боится и стыдится, за жалкую свою жизнь боится, выдать себя - злая на себя, она на него накричала:

- Я финка, мне холод не страшен! Подумаешь, подморозилась… как слегла, так и встала! Если не мне было ехать - то кому, вам, может быть?

Сразу прижался, как побитый щенок.

- Кто вас попрекал, Лайна Петровна? Только ведь правда, мороз такой - градусник не выдерживает… Да и ведь… вы же не в Финляндии родились, в Сибири, конечно, тоже климат суровый, но всё же…

- Да, пожалуй, жизнь в России нас действительно испортила. Не обижайтесь, Владимир, я так резка потому, что вы видели меня слабой.

Что-то скажет на это?

- Что вы такое говорите, Лайна Петровна! Вперёд вы меня слабым видели. Я-то сколько дней у вас на руках беспомощным, как младенец, был? А вы вон, двух суток не долежали… Первые, правда, сутки мне совсем за вас страшно было… Жар от вас посильнее, чем от печки, и только тихо так стонете, бормочете что-то, не разобрать… Верно, по-своему…

По-фински? Она могла в бреду говорить по-фински? Нет, это-то в принципе невозможно, в таком состоянии человек не лжёт, он таков, каков на самом деле. Другое дело, что может быть, и правда говорила тихо… А ей-то казалось, что кричала… Но так ведь и бывает в кошмаре, кажется, что бежишь, а на самом деле бестолково мечешься по кровати, путаясь в простынях…

- Да и не больно-то, если совсем уж честно, я видел. Как ни крепился, сон меня одолел. Так что кому уж тут о слабости… Хорошо, матушка ваша, потом батюшка…

Немного потеплело на душе. Не выдала себя, во всяком случае, не настолько, чтоб он понял это. Это главное, он из всех дольше и ближе всего находился…

- Дурные разговоры ведём, Владимир. Это от того, конечно, что измотались и устали. Жаль, что до отдыха нам, видно, очень далеко ещё. Постараемся всё же хотя бы на такие темы не препираться.

Ну и вот, ну и мало человеку нужно для счастья…


Вот понемногу и входила жизнь в прежнюю колею. Глухо выла вьюга за окном, глухо ныла в сердце боль - это надолго, очень надолго. Долгая зима и такое же долгое переживание кошмара потери. За короткий световой день столько всего нужно успеть, что кажется, что он только белым платком над тобой промахнул - вот и снова кромешная, стылая темнота, и этот глухой вой - он, кажется, и везде, и всегда, и безраздельно. Высоких зданий в Усть-Сысольске раз два и обчёлся, ветру не обо что ломаться, и гуляя между низких, полуутопленных в снегу домишек, он набирает невиданную силу. Нет сил уже никаких утром браться за лопату - словно и не бралась вчера, тот же сугроб перед порогом, ровно тот же, если не больше. Будто не то что никто тут лопатой не махал - сроду следа человеческого не было. И брала, и копала, что ж говорить. И Владимир с нею вместе, конечно.

- Эх, кончается февраль, месяц вьюг… Дальше-то полегче, поди, будет. Ну, не может же всё время так быть! Однажды и в этом краю весна наступает…

- Наступает, не сомневаюсь, - позволила себе улыбнуться Татьяна, - по крайней мере, я видела его летом…

Летом, когда они только прибыли сюда, когда не было ещё ничего этого, когда и не мыслилось - про больницу, про госпиталь… Она сидела дома, учила язык, слушала простые и обстоятельные рассказы Хертты - пока малыши на улице пропадали, радуясь последней щедрости августа, запоминала - про бабушек, про их дом в Суэтуке, соседей. Летом, когда Пааво ещё был жив… Образ Пааво словно сливался с образами родителей, в словах, да даже в мыслях в присутствии кого-то постороннего словно бы замещал, одной болью другую боль. Она всё ещё не оправилась от потери брата, так это должны видеть… Впрочем, это и было так. Вместе с Пааво, кажется, окончательно ушла память о летнем тепле, оставшемся в мешках с зерном, которое он развозил голодающим, теперь ей самой не верилось, куда печальнее, чем простодушному Владимиру, что здесь однажды наступит весна…

Метели стихли. По крайней мере, на какое-то время стихли, наступила ясная, но довольно морозная погода. Татьяна на высокое жгуче синее небо любовалась больше из окон - вживую, на улице, было сложно, глаза слезились. Владимир заходил с мороза с заиндевевшими усами, кряхтел, шутил, смеялся, и сразу спрашивал:

- А где наша нэйти?

Надо же, улыбалась, слова учить пытается…

На эти его ухаживания она особо даже не раздражалась уже. Понятно, смешны нам все усилия человека, которого мы не любим… Впрочем, а могла она вот прямо так и сказать, это жестокое, холодное - «не люблю»? Однако ж, она не какая-нибудь гордая красавица, которой ушам музыка, когда по ней вздыхают. Досадно, попросту досадно, что не стесняясь, в глупое положение себя человек ставит, что похихикивают над ним молодые сестрички и санитары.

Не выдержала в конце концов.

- Вы говорили вот, Владимир, что хотели бы остаться, что очень сильно боитесь, что вас разыщут и потребуют назад. Или что власти вас выдворят, если перестанут верить, что вы такой уж в больничном хозяйстве человек необходимый… Я вам скажу, что вам нужно делать. Вам следует найти себе женщину. Жениться, вот что вам нужно! Жена - это уже серьёзно, это не просто - вы хотите того или сего… Человек с семейством - это уже сразу солидней, чем просто человек.

Намеренно не оборачивалась, да только что толку, кожей взгляд чувствовала.

- Лайна Петровна… что вы говорите, думали б вы…

- Именно что думаю, то и говорю. Тем более и возраст у вас уже такой… остепеняться пора.

Полный таз с бельём, вот до таза ей и есть дело, а не до его ответа.

- Как хотите, считайте меня мальчишкой, конечно, но только без любви я жениться не могу.

- Вот как? Нет, я смеяться не буду, это принцип похвальный… Только будто любовь - это такое уж трудное дело? Разве вам никакая девушка, а то и женщина, может быть, постарше, уже с серьёзностью, с ясным взглядом на жизнь, не нравится в достаточной мере? Ну может быть, и не в достаточной, но тут и с малого можно начать…

- В том и дело, Лайна Петровна, что нравится. И уж серьёзности-то ей не занимать. Только вот беда, даже чересчур в ней серьёзности этой, и любить меня в ответ - это уж слишком для неё несерьёзно!

Дурень. Сам уж должен был понять, что нечего тут на неё разговор переводить, будто мало помимо неё да в одном госпитале их милых девичьих лиц? Будто с каждой из них он хотя бы раз какой-нибудь прибауткой не обменивался. Что же, всё из природной галантности? Или чтобы уж совсем смешным не становиться, всё за ней бегая?

Подошёл. Всё равно не обернулась, хоть и слышала его дыхание совсем рядом за спиной.

- Вот не любит, и всё тут! А мне никакая другая не мила. Вот хоть что хочешь делай, на какую ни посмотри - никакая не мила! Что ж я - иной раз зло берёт - совсем дурной такой человек? Сперва думал - это потому, что мы веры разной… Потом понял - нет, не поэтому. Хотя и с этим-то непонятно, что делать… Но всё дело в том, что девушка эта - необыкновенная… - Татьяна слишком поздно поняла, что подошёл он уже очень близко, кажется, и его дыхание чувствует затылком. А оборачиваться не хотелось. Тогда ведь лицом к лицу с ним окажется, совсем близко, неприлично близко… Лучше уж с преувеличенным вниманием рассматривать ряды висящих халатов да ждать, когда он сам выговорится и уйдёт, - необыкновенная, самая прекрасная, самая смелая, самая сильная… Значит, и мужчина рядом с нею должен быть необыкновенный. Такой, каких, быть может, раз в сто лет земля рождает. А я что? Я обыкновенный. Может быть, и собой не урод, может быть, и руками на что-то способен, и головой… Да всё-таки не сравняться серому селезню с лебёдушкой-то!

- Владимир, прекратили б вы эту… сентиментальную чушь!

И тут вздрогнула, словно ожог - его ладони на плечи легли.

- Ну уж прогоните меня тогда совсем, Лайна Петровна! Накричите, побейте, обидьте так, чтоб больше не посмел приближаться! Может, и правда глупую эту любовь из меня выбьете, может, за ум возьмусь и найду себе и правда девушку попроще… Ведь невозможно ж жить так, хоть и понимаю, что не по Сеньке шапка и чем журавль в небе - лучше в руках синица, а от журавля этого всё глаз отвести не могу, хоть всего меня синицами завали. Не прикажешь сердцу, Лайна Петровна, люблю вас! Ну неужто я вам так противен, что вы только измываться надо мной можете?

- Вы мне вовсе не противны, Владимир, и я не измываюсь над вами… мне хотелось бы надеяться. Я прошу прощения за всё, чем задела вас, в последнее время я и впрямь была непростительно резкой, всё потому, что мне было очень тяжело…

- Я знаю. Вы очень брата любили. А на вас такая большая ответственность, какая не на каждом мужчине бывает, оттого-то вы и слёз своих не показываете, чтобы не дай бог кто вас слабой не посчитал… Да бог с вами, не думайте только, что я слезами вашими любоваться желаю, и оттого мечтаю о допущении ближе, нежели мне положено… Осушить их - вот единственная моя мечта, другой и нет! На руках вас носить - то и не мечтаю уж, вы и сама прекрасно идёте, и подальше иных пройдёте, а вот идти бы за вами след в след, хоть до края земли, до самой смерти идти… Быть вам помощником вечным, улыбку вашу, похвалу вашу заслужить… Какой такой подвиг я для вас мог бы совершить - какие в этой вашей Калевале богатыри совершали - когда вы сама ровно богатырка… Но может быть, верный оруженосец вам нужен?

Не может же так продолжаться. Обернулась.

- Вы меня идеализируете, Владимир.

- Куда ж вас идеализировать, когда вы как есть воплощённый идеал? Много я женщин в своей жизни видал, теперь ни одну на лицо не могу вспомнить, одна вы перед глазами. Слышал раз, как вы поёте… Верно, ангелы в престольном хоре господнем такие голоса должны иметь! И ко всему тому, сердце такое золотое, доброта такая и живая, и деятельная, мне никогда ни в ком в такой совершенной степени не встречались…

И ещё в тот момент, в том самом разговоре что-то в ней явственно дрогнуло, она сама поняла это. Ветры ещё были холодны и злы, солнце на весну в этом краю словно и не думало ещё поворачивать, а весна где-то в глубине высоких снегов уже жила, зрела. Верно, Владимир, он из более тёплых краёв, уже чувствовал её, ведь у него на родине уже начинали солнечные лучи выжаривать на снежном полотне кружевную хрусткую корочку…

Там, в средней России, говорила Любовь Микитична, ласточки на хвостах весну приносят, а здесь, верно, Владимир заместо ласточек. Хорошая есть поговорка: пришёл марток - одевай семь порток, так для этих мест она ещё более справедлива. Ничем не весенний он, март, даром что по календарю весна. Вьюги снова засвистели по узким, утонувшим в снегу улицам, снег стал влажнее, это верно - тяжелее, быстрее слёживался, день стоило не почистить дорожку возле дома, и превращалась эта работа уже поистине в каторжную. Владимир больше не пробовал уговаривать предоставить это дело исключительно ему, избрал более выигрышную, примирительную тактику - старался в работе её обогнать.

- Вишь ты, словно нарочно это, а… Словно стремится зима здесь навечно поселиться, всякий след борьбы с нею сей же миг изничтожить… Ты посмотри, а, я кидаю, а мне ветер этим же снегом в харю! Но ничего, мы ещё посмотрим, кто кого…

Особенно хорошее, конечно, настроение у них было, когда - времени выдавалось побольше, если доктор принудительно определял Татьяне день, или хоть полдня, выходного: «Вы если с ног будете тут валиться, всё равно полезны не будете, а будете даже вредны. И сверхчеловекам отдых требуется, и не спорьте, а чтоб непременно выспались и покушали как следует, иначе стыдно вам будет смотреть в глаза больным, когда будете им говорить вот это самое» - они могли расчистить чуть поболее, чем просто довести до состояния вчерашнего, расширить немного дорожку, скинуть часть снега с крыши сарая - а то ведь недолго ей, этой крыше, под таким весом и провалиться. Были, конечно, вымотаны насмерть, но довольные.

- Чего этому снегу бесполезно стоять? - сказал раз Владимир, - благо, он липучийуже становится, так не вылепить ли нам снеговиков, а то, может быть, и снежную крепость понемногу, малым трудом день за днём, построим?

К делу подключился Рупе, привлёк и друзей по школе…

- Хороший он человек, Владимир, - вздохнула раз Хертта, - и кажется, любит тебя, дочка…

Татьяна только усмехнулась. О чём больница уже и судачить устала, поскольку не новость давно, для матушки Ярвинен - кажется!

- Что же, вы считаете, матушка, что он хорошая мне партия?

- Я тебе, дочка, тут не советчик, всё ж я не родная мать тебе… Да и об этом Владимире я ведь меньше твоего знаю. Что могу сказать? Мы от него только хорошее видели - приходит, помогает, всегда весёлый, всегда ко всем с дружелюбием, и будто в бескорыстную радость ему всё, и за стол-то каждый раз сесть стесняется, даже если и печь топил, и воду носил… Плохо только, что из-за скромности этой своей и о себе мало рассказывает. Мне, положим, не такая важность, какого он роду-племени, что за семья у него, да только ведь через рассказ о себе человек тоже раскрывается. Ты б порасспрашивала его, дочка. Правильно это, конечно, что ты так сразу на ухаживания его не сдаёшься - молодой мужчина переменчив бывает, сегодня одной сладкие речи поёт и подарки дарит, а завтра и другой увлечётся, а сердцу девичьему через то рана может быть… Это врут мужчины себе в оправдание, будто девушки легкомысленны, и уж ты-то не легкомысленна точно, если сдашься и сердце откроешь не тому…

- Значит, это он вам легкомысленным кажется?

На добром морщинистом лице старой Хертты появилась глубокая задумчивость.

- Не то чтоб… Так посмотреть - предан он тебе прямо как пёс хозяину. Может быть, в это-то мне и не верится? Ведь такой он вроде бы живой и весёлый - как может такой долго страдать и убиваться? Помню, Пертту, когда я ему в третий раз отказала, рассердился очень, сказал: «Ну раз так, знай, осенью же женюсь на Анне!» Не женился, конечно, как видишь… Но я-то тогда три ночи прорыдала, так враз как-то поняла, как он мне дорог… И не позволила сроку такому пройти, а то ведь и впрямь на другой женился бы, назло хотя бы…

- Ну, матушка, с его-то слов - вовсе он не страдает. Сказал, что если я его совсем прочь не гоню - стало быть, надежда у него есть, а раз так - вон, библейский Иаков за Рахиль 14 лет тестю служил, а я получше той Рахили буду.

- А у него есть надежда? - Хертта пристально посмотрела на приёмную дочь, - на что ни крепко любит мужчина, но гордость-то однажды в нём взыграет… Если не взыграла - значит, либо слабый и безвольный человек он, и нечего смотреть на такого, либо истинно крепко любит. Тоже не хотелось бы, дочка, чтоб ты хорошего человека из-за недоверчивости своей упустила…

Пертту был куда лаконичнее.

- С одной стороны - вроде, как ни погляди, человек очень даже хороший… Не клад, быть может, но хороший. Собой недурён, силой бог не обидел, работящий, приветливый… Болтлив, пожалуй, излишне, но это невелик грех, ерунда… Но вот что-то сомнения берут. Ему ведь не осьмнадцатая весна теперь наступает. Чего же до сих пор не женатый? Хороший-то мужик всё-таки на дороге не валяется… Может, всё же есть в нём какая червоточина?

Татьяна с этой стороны ситуацию, конечно, совершенно не рассматривала. Мало ли, по какой причине человек может быть неженатым? Пертту крестьянин, и своими крестьянскими понятиями мыслит, крестьянину быть несемейным трудно, чуть ли не с жизнью несовместимо, человек же социальной ступенькой повыше уже больше может себе позволить. Может быть, планировал посвятить жизнь военной карьере, а жениться как-нибудь потом… Мелкий дворянин тут опять же так во времени не ограничен, он и в сорок лет жених, а если имеет хоть какое-никакое состояние - так и в пятьдесят. Правда, судя по редким оговоркам Владимира, он-то ни особо высоким положением, ни богатством похвастаться не мог. Может быть, потому и стеснялся он говорить о семье и своей прежней жизни, что семья его была незнатной и практически нищей? Нашёл, конечно, в чём стесняться перед финской крестьянкой…


Владимир, с необычайной торжественностью, смешанной со щенячьим восторгом, притащил её поглядеть на первую проталину. Проталина, действительно несомненно единственная на весь Усть-Сысольск и окрестности, образовалась за Троицким собором на пригорке - солнце тут припекало, в ясный день, почти непрерывно, да и толщина снега была небольшой - ветер слизывал. Совсем небольшой участок свободной от снега, мокрой до состояния каши земли - а сколько восторга…

- Вы чуете, чуете, Лайна Петровна? Пахнет-то как… Вдохнёшь раз - и на весь день пьян! Нет, пожалуй, ничего слаще, чем запах мокрой земли весной…

Ишь ты. Может, кровь каких-нибудь предков-землепашцев в нём заговорила? Впрочем, что уж такого. Она была с ним полностью согласна. Сама уже раза два, хоть и опасалась заболеть снова совершенно некстати, снимала шапку, позволяя взлохматить волосы этому божественному ветру, доносившему запах где-то далеко уже начавшейся, уже и к ним собирающейся весны.

- Ой, а это что?

- И в самом деле… - Владимир склонился низко-низко, чуть ли носом в эту землю не ткнулся, усы так точно, кажется, запачкал, - травинка… Травинка ведь, Лайна Петровна! Росточек! Малюсенький такой, а ведь зелёный, а ведь живой!

- Может быть, с прошлого года осталось?

- Да не, новый это, весенний…

Росточек едва из земли было видать, с ноготок, как не меньше. Острая зелёная стрелочка, со всей категоричностью и убедительностью доказывавшая неизбежность наступления весны.

- Лайна Петровна… - в огромных глазах Владимира восторг вдруг сменился такой же жгучей, щемящей печалью, - ведь заморозки ещё будут… Ведь прибьёт его заморозками!

- Прибьёт…

- Эх, глупый-глупый, что ж так рано полез? Обрадовался, что солнышко, что тепло… Это тебе тут тепло, да и то на пару дней, не больше… А вокруг ещё вовсю зима лютует. Может быть, нынче ночью так грянет - славный будет тогда на мостовых каток… Лайна Петровна, а давайте его… в горшочек выкопаем, в дом унесём? Ну, сбережём от гибели-то?

И ведь он это совершенно серьёзно. Татьяна уж не стала спрашивать, что ж он теперь, с каждым проклюнувшимся раньше срока ростком так поступать будет? Лучше не развивать мысль, чего доброго, и станется с него. Оранжерею дома разведёт.

А в самом деле, почему б нет? В больницу им к вечеру только, утренние упражнения с уборкой снега не вымотали практически, есть и время, и силы сбегать до дома за какой ни есть посудиной…

Что-то, чтоб копать, Владимир, правда, забыл прихватить, и выкапывал росточек прямо руками, а разжиженная до грязи земля леденит, наверное, до невозможности… Ещё и руки потом об снег и вымыл, наверное, вовсе их чувствовать перестал.

- Может быть, это вовсе цветочек какой-нибудь окажется? Да если и нет… Когда всё оттает, высадим его в земельку, в огороде где… Казалось бы, ерунда такая, да? Мало что ли травы зеленеть будет, один росток - не прибыток, не потеря… А всё ж почему бы нет, что на одну былинку больше будет солнышку радоваться…

Вот и стоял теперь этот горшочек в хате Ярвиненов на окошке - что говорить, цветов у них, конечно, не было, откуда им тут взяться б было, так пусть хоть сорняк какой-то из-за занавесок зеленеет… Старый Пертту головой покачал.

- Совсем до блаженности мужик дошёл… Что ли уж реши ты с ним что-то, дочка, а то ведь вон что любовь с головой-то человеку делает…


«Реши с ним что-то»… Да, пожалуй, что-то решить надо, только не с ним, а с собой. Владимир - он всё тот же, и всегдашняя его услужливость-заботливость, и робкие комплименты, и несколько менее робкие попытки, когда она в хорошем настроении, взять за руку… А вот в ней что-то меняться начало явственно. Всё чаще ловила себя на том - надо ведь быть честной с собой - что тепло на душе становится от его слов, от его улыбки, и лёгкая странная дрожь от прикосновения его большой, сильной ладони. Видно, и в её сердце весна наступает? Снегу ещё долго не стаять, а ветер уже упорно своё гнёт: весна, весна… Уже, как ни стыдно, меньше слёз и меньше тяжести в сердце от мысли о родителях. В самом деле, и старики Ярвинены, как ни велика их скорбь по дочери и сыну, улыбаются, и Эльза улыбается, глядя на детей. Так почему ж с ней должно быть иначе? Да, у неё-то меньше времени прошло с того, как она узнала… Впрочем, казнить, что ли, себя за то, намеренно растравлять в сердце рану? Это уж точно было бы грехом… Жизнь продолжается, и это правильно, и недаром уныние - один из смертных грехов. Мама тоже не одобрила бы, если б она всё время теперь жила в печали. Мама хотела бы, чтоб её дети были счастливы…

Снова грянул жестокий мороз - лютый, ещё и после недавнего потепления, настолько, что прежние, декабрьские-январские, показались в сравнении с этим даже мягкими. Кажется, даже воздух стал плотнее, словно сгустившийся в нём морозный пар был осязаемым и тяжёлым, он затруднял движения, а о том, чтоб дышать им не через обмотавший пол-лица шарф, не приходилось и говорить. Даже Любовь Микитична, которую в принципе вывести из душевного равновесия было сложно, с опаской косилась на затянутые морозным рисунком окна - не потрескались бы… Наиболее худые из них - оставалось удивляться, как выдерживают плотный слой льда, образующийся на них. В сенях потолок напоминал своды пещеры, так зарос кустистой снежной бахромой из-за вырывавшихся, при открытии дверей, клубов тёплого воздуха. На улицу лишний раз старались не выходить даже самые стойкие, доктор, отправляясь домой, с особой тщательностью закутывался шарфом и даже, кажется, крестился перед выходом. Он бы, наверное, тоже часто оставался на ночёвки, как Татьяна, был он вдовым, но обязанность по кормлению оставшихся по покойной жене птичек и комнатной собачки тоже возложить было не на кого.

В один несчастный день старого Пертту угораздило подвернуть и растянуть ногу. Доктор сказал, связки целы и несомненно придут вскоре в норму, хотя сложно сказать, сколько времени займёт выздоровление, известно же, когда младенец падает - ему бог подушку подкладывает, а старому - чёрт борону, так что Пертту ещё легко отделался, но чтобы не усугублять - лучше первые дни усердствовать поменьше… В каковой связи растопка бани в сей раз легла на плечи Татьяны.

Банька была добротная, крепкая, и топилась, конечно, по-чёрному. Маленькие окошки в предбаннике и в самом помещении бани света пропускали немного, но его хватало, чтобы оценить знатные слои копоти по стенам и потолку. По первости Хертта пыталась отмыть тут всё дочиста, вылезала на свет божий чище трубочиста ненамного, в конце концов плюнула - всё то же самое ведь в итоге будет, только окошки протирала ревностно каждый раз. Нет ничего удивительного в том, что издревле в верованиях народных баня считается прибежищем нечистой силы. Оглянешься вот так вокруг - самое для чертей место. Для Татьяны первое время это место и было сродни малому земному аду, шла она сюда в неизбывном страхе и унынии. Мыться всё-таки надо, от такой потребности никуда не денешься. Но для человека, привыкшего мыться, во-первых, в пристойно оборудованной ванной, во-вторых - в одиночестве, такое вот столкновение с простонародным бытом иначе, чем травмой, быть не может. Первыми шли обычно старики, вторым чередом Эльза с Пааво, а потом одна Эльза и ребятишки. А замыкающей, в уже почти протопившуюся баню, Татьяна - с жары ей раз чуть дурно с сердцем не сделалось, кое-как выползла в предбанник, Эльза её холодной водой отливала. В первый раз Татьяна и вымыться толком не смогла, кое-как повозила по себе мочалом, ополоснулась и выскочила, жадно глотая воздух, промывая холодной водой воспалённые, выеденные потом, дымом и кусачим мылом глаза. Хотя нет, в первый раз, когда топилась на новом месте баня - на второй же день по приезде, Хертта сама не терпела ходить грязной и другим не позволяла, потому затопили внеочерёдно - она и зайти туда не смогла, только сунулась в чёрное, жаркое дымное марево - истинно, жерло вулкана - как выскочила прочь, и зареклась подходить впредь. Промаялась неделю, искала подходящую большую лохань, столкнулась тут же с трудностью нагреть такое большое количество воды, да ещё в доме одна остаться, в конце концов притерпелась кое-как, даже что-то видеть научилась - благо, к тому времени, как ей идти, печь уже почти не дымила, и дым поосаживался водяным паром. Предлагала ей Эльза с нею ходить, помогать, да и просто следить, чтоб с жары не сделалось ей дурно, не упала и не покалечилась - Татьяна отказывалась, смущалась. Так и жила - ожидая субботы как очередного испытания, боязливо переспрашивая, совалась для проверки - достаточно ли уж протопилась баня, одежду скидывала поближе к входу собственно в баню, там же ставила жбанчик с холодной водой, и на ощупь, в полумраке, ползла в этот зев огнедышащего змея, на ощупь находила тазы, ковш, мочало, и радовалась, что не такие у неё длинные волосы, как у Эльзы и Хертты.

Дело осложнялось ещё и тем, что печь у бани была норовистая, с первого раза её не удавалось затопить ни разу, уж на что мастером себя в этом считал Пертту - не раз заходил всклокоченный, злой, ругался, отпаивался чаем или морсом - раздраженным огонь разжигать никогда нельзя.

- Ничего, дочка, у тебя рука лёгкая, уж вдвоём-то справитесь.

Вдвоём - это с Владимиром, уж мало какая сфера жизни обходилась без этого неугомонного, неотступного помощника. Хертта у печи хлопотала да поминутно подбегала к деду - то компресс ему поменять, то помочь дойти до стола или на двор, Эльза с детьми не вернулись ещё, вот и пошли они вдвоём.

- Предупреждаю, растопка нашей бани - священнодейство, иной раз часа на три морока.

- Ничего, у дядьки моего баня хоть и не чета этой, конечно, была - хоромы, а тоже не по-людски как-то была поставлена, изводились все, пока затопить исхитрялись, один он к ней и имел подход.

Настругал лучин, запас промасленной бумаги, сели священнодействовать. Это надолго, и Татьяна расположилась поудобнее. Никуда выходить не потребуется - воды уже принесено вдоволь, а дрова аккуратной поленницей стоят вдоль всей длинной стены предбанника и этой поленнице никогда не позволяли сходить в минимум, благо, в готовых расколоть развлечения ради чурбачок-другой никогда недостатку не было. Ну а в том, что не накатит на неё, через полчаса-час мытарств, усталость и раздражение и не пойдёт в избу пить чай и жаловаться на строптивую печку, она имела самомнение быть уверенной - не после работы в госпитале-то.

Вот интересно, думала Татьяна, прикрыв глаза и слушая, как чиркает спичкой Владимир, как-то само собой взявшийся быть первым и главным истопником, чьё это дело - мужское или женское, разводить огонь? С одной стороны, хранительница очага - женщина, она о жилье заботится, пищу готовит, с другой - охотничьи костры в лесу дело сугубо мужское… Выходит, что общее это, универсальное, обоим полам свойственное. Не то чтоб в самом деле так уж этот вопрос её донимал, а просто пришёл в голову сам, вместе с другими мыслями, текущими сквозь неё ровно и спокойно, как вода. Вот теперь вспомнилось ей, как Зиночка и Анфиса рассказывали раз за чаем наперебой о девичьих гаданиях, в том числе и - в бане… Татьяна, к тому времени уже пару раз наглотавшаяся дыма до тошноты и обморока и с горем напополам научившаяся прополаскивать как следует волосы до того, как оставаться в бане ей становилось совершенно невмоготу, только головой мотала - не представить, чтоб в это кошмарное место ещё и ночью, одной…

- Ну, так то в нетопленную, что вы!

- Околеть в ней, нетопленной, небось, в момент можно!

- Вот и нет! У нас, во всяком случае, баня была такая, что как раскочегарят - так до следующей субботы почти тепло хранила. Ух, какая ж баня была… Здесь-то бань таких, кажись, и нет. Разве что, вон сухановская - в ней, говорят, даже живут теперь, как в доме. Ну, пожалуй, в нашей тоже жить бы можно было. Один предбанник был, пожалуй, этой комнаты побольше. Всю утварь банную лично дед изготовил, ковшики резные, скамеечки с вот так выгнутыми ножками - по дереву-то он был мастер… А уж какой сладкий берёзовый дух там стоял… Дед ещё припарок всяких много знал, чего на угли плеснуть… Не то что родня вся - и соседи нашу баню прямо необыкновенно обожали, а дядя Евсей как-то сказал, что не наша б баня - им бы с тётей Наташей братца Егорку, наверное, так и не зачать… Ой… - девушка, смутившись и покраснев, зажала рукой рот.

Ну да, всё же как-то инстинктивно коллеги старались беречь её хрупкую душевную организацию и редко вслух упоминали о каких-нибудь скабрезностях. Но не упоминать всё же не получалось, при легко установившейся в их пёстром в социальном, сословном плане коллективе простоте нравов. Фельдшерица Глаша раз прибежала утром растрёпанная, опоздала, и кофта как попало застёгнута, видно, что впопыхах.

- Ну а что тут сделаешь? Хоть ругайте меня, а хоть бейте. Муж же у меня с побывкой наехал, так вот насилу от него наутро отбиться смогла, на работу вырваться… Ох, чую, к осени произведу ему тройню, с таких-то его стараний!

- Это ж оно хорошо, - крякнула её закадычная подруга Даша, - значит, верный тебе, раз такой соскучившийся.

- А ещё б не верный! Да и с кем ему там развлекаться? С беляками пленными?

Татьяна едва в обморок не упала…

Кто и не был семейным официально, какие-то личные отношения всё равно имел, или постепенно заводил. Прачка Степанида, например, как-то сказала, к разговору о делах семейных:

- А я со своим это… в гражданских отношениях состою. Без венчания, то ись, да и без росписи.

- Это чего так? - моментально отозвалась Глаша, - разве мешает что?

- Да ничто не мешает так-то… Да к чему? И так ведь можно ж теперь-то.

- Во грехе сожительствуете, что ли? - ахнула Татьяна - само вырвалось, а уж лучше б смолчала, и говорить-то о таком страшно было.

- Ну, матушка, это знаете, как у нас, у русских, говорят - грех, это покуда ноги вверх, а как опустил - так и бог простил. А скажу я вам, грех не грех, а жизнь у меня одна и поганить я её не собираюсь. С первым муженьком горюшка достаточно хлебнула, слава тебе господи, что прибрал его всего-то через пять годков… Но уж тех годков мне сполна хватило-то! Я уж не девочка, чтоб под венец да на свадебное гульбище стремиться, я баба с хозяйством и мать, мне мужик в хозяйстве нужен, да в постели, а не в пачпорте… Так что это… Покуда смотрю, как себя покажет. Вроде, покуда без нареканий. Только ведь известно, мужики, как в законном своём праве становятся, распоясываются. Муженёк-то, черти б ему в аду не забывали угольки помешивать, пока жених был - так загляденье, и работящий, и уважительный, а уж на гармошке как… А как мужем стал - так и к водочке прикладываться, и матушку мою такими словами, какими и скотину не величают, а там и нас с Васяткой поколачивать стал… А уж согнать его с постели да заставить хоть плетень заваливающийся поправить никакого средства не было. Так что нет уж, не надо мне таковой дурноты сновато. Этот покуда работает, пить пьёт, но умеренно, всем, в общем, довольна. Так ведь знает, что чуть чего - так и прогоню его со двора, и кто он мне?

- А если дети? - пискнула Зиночка, - нельзя ведь так… у детей отец должен быть…

- Ну, вот у Васятки был… Ну так и нашто дитю такой отец, что потом месяц его к бабке водила, испуг отливать? Кому и с отцом хорошо, а кому и без отца лучше, я три года вдовой одна горбатилась, пока этого вот не пригрела, ну и ничего, как-то справилась. Так что случись чего - первое, это я и сама подыму, силы ещё, слава богу, есть, второе - он и не венчаный отец, а коли не отец, а такой же никудышный, как Петька покойник, дьявол бы ему кажну минуту в жопу вилами, так хоть на сто рядов завенчай. А третье - что если внакладку оно и будет, не к времени, то и средство на этот счёт найдётся, чай, опять же, не девчонка сопливая, с не нужным мне пузом таскаться…

Тут уж Татьяна смолчала, чужим грехам она всё-таки, хоть как, не судья. Что ж, смеялся внутри этот чужой и странный, но уже становящийся привычным внутренний голос, поселившийся в ней с той самой ужасной ночи, неизбежно однажды было столкнуться с реальной жизнью. Не фильтрованной, идеализированной, какую давали ей, царевне, воспитанной девушке, как утренний чай в изящной тончайшего фарфора чашечке, как уроки французского с заботливо отмеченными в книжке местами - какие читать, а какие юной невинной особе непозволительны ну или хотя бы рановато, а такой, грубой, полной страстей не только высоких, но и низменных, не только исповедей, но и совершаемых перед тем грехов - настоящих, полновесных грехов, не «сегодня, батюшка, допустила гнев в своё сердце, увидев, что Ольга снова безбожно ленится над рукоделием», не только восхитительных свадебных торжеств и не менее пышных крестин, но и того, что происходит между этими событиями. Раз застала в сушильне Нину с её ухажёром Степаном. В весьма двусмысленном виде застала… Хотя что там, не двусмысленном. Двусмысленное - это то, у чего два смысла может быть, а тут только один. Не помня себя, блажила на весь госпиталь, отхлестала обоих пододеяльником, который как раз несла… Без сил ревела потом, с такого-то душевного потрясения, на необъятной груди Любови Микитичны.

- Ну что ж вы, милочка, - женщина неловко гладила её по голове, - ну, будет, будет… Видать, строго вас родители воспитали. За то им, с одной стороны, уважение… Но ведь это жизнь такая, милая. И вам однажды замуж выйти, и дела плотские сполна узнать, и дитё под сердцем носить… Если вы это про то, что без брака они это, как блудники - так ведь брак это дело-то серьёзное, не быстрое да не лёгкое, это не подумавши, с бухты-барахты, только от того, что кровь молодая взыграла, не делается. Брак - это не одни только услады телесные, тут и семью спросить надо, и возможности свои оценить - что за душой имеешь, что в семью принесёшь, да на что хотя бы свадьбу гулять. А плоть-то человеческая требует. Как есть, плотские мы, не души бестелесные. Ну, за то, что промеж работы они это, в достойном учреждении, паскудники - это б я их, честно говоря, и сама отходила… Однако ж извинить тут можно. Ребята наши, и мальчишки, и девчонки, сами знаете, на пределе сил, каждый день себя не жалеют, нужно ж им в жизни и приятное иметь…

«Приятное»… Вот никак, сколько вспоминалась Татьяне эта сцена, приятным ей это назвать не хотелось. Гадким, низким… её передёргивало от отвращения, когда перед глазами вставали эти тесно сплетённые объятья, полуобнажённые тела… Вот их полуобнажённость, наверное, более всего и резанула по глазам, отвратительно, решительно отвратительно выглядит человек, когда предаётся блуду не хотя бы подобающим для того образом, в кровати и под одеялом, а вот так… Как бы теперь стереть эту стоящую перед глазами картину? Рот, если попробовал что-то гадкое, прополоскать можно, если сколько-то проглотил - так рвоту вызвать, а вот с памятью что делать? «А ничего, - отвечал циничный внутренний голос, - принять. Ты, как ни крути, некоторым образом врач, с телом человеческим каждый день имеешь дело, с телом! Чаще всего страдающим, покалеченным, иной раз и мёртвым. А тут живого, здорового, пьющего радость жизни полной чашей, взахлёб, человеческого тела испугалась! А сама ведь стращала чувствительных барышень, красневших и бледневших и взвизгивающих, когда, «утки» из-под лежачих вынимая, касались их тела нечаянно…» Очень злило, что голос был, в общем-то, во многом прав. Но - стеснялась ведь даже в баню ходить с кем-то вместе, хоть в народе это ничуть за разврат не почитается, да какой разврат, говорила ей Эльза, женщины ж мы обе, одинаковое у нас всё… Но - ладно, если супруги вместе ходят, и не её дело, что они там умудряются делать, помимо того, чтоб мыться… И то верно, в маленьких, тесных домишках, где и слыхом не слыхивали про свою комнату для каждого, иной раз только так уединиться и можно…

- Ну вот, вроде как, разгорается ж оно… - на лице Владимира читалось прямо истинное счастье. Одолел упрямую печку, весело, многообещающе затрещал в ней огонь. У Владимира все руки в саже, полосы сажи на лбу… И в этот момент между ними, как между тонкими щепочками в топке, проскочила эта искра - проскочила, несомненно и ясно для обоих, таким однозначным, без слов, пониманием, каким только и бывает настоящее понимание.

В детстве, когда решала задания по арифметике, думала - ведь так легко переменить минус на плюс… Всего-то чёрточкой перечеркнуть - и вот уже не 3-2, а 3+2… Совершенно другое дело (ей сложение почему-то всегда казалось приятнее, правильнее, что ли, чем вычитание). Почему в жизни так нельзя? Вот не нравится ей, допустим, какой-то человек, или какое-то блюдо - это минус, вот перекрыть бы его чёрточкой и сделать плюс. Наверное, сразу стало бы легче и приятнее жить, ведь относиться хорошо ко всем, ко всему, гораздо лучше и приятнее, конечно, чем хоть кого-то или что-то - не любить. Так же приятнее, как иметь пять яблок в результате сложения, чем лишь одно в результате вычитания… Но вот не получается в жизни так…

Или иногда всё же бывает? Как-то ведь отскочившая от топки невидимая искорка перечеркнула этот большой и такой несомненный минус, который ей между ними виделся всегда совершенно ясно. Это всё огонь, несомненно, дремучие предки у огня ворожили, и вся новая, светлая, христианская история не смогла отнять у огня той власти, которую приобрёл он за тёмные языческие времена. Сколько бы ни говорили, что огонь - всего лишь тоже творение божье, но Бога-то никто не видел, а огонь - вот он, его увидеть можно, и в его силе и дитё малолетнее не усомнится…

Невозможно мысли другого человека знать. Как ни близок тебе человек, ты можешь знать его тревоги и заботы, чувствовать, каково его настроение, даже когда он не показывает этого явно, но каковы именно его мысли - этого мы знать не можем. Но одно какое-то побуждение, бывает, открывается нам вдруг так ясно - просто знаешь, что и другой человек знает об этом так же точно, и знает, что ты знаешь. Чего вы оба хотите, что владеет вами обоими, что произойдёт в скором времени, несомненно, неотвратимо произойдёт…

- Чему вы так вдруг счастливы, Лайна Петровна? Лицо у вас больно радостное.

- А будто сами не чувствуете, Владимир? А вы понюхайте! - Татьяна потёрлась щекой о бок огромного таза - из плывуна, говорят, выдолблен, вот так вот цельный из одного куска дерева, это что ж за сказочные великаны в этом-то суровом краю росли? - прикрыла глаза, улыбаясь.

- Ну это да, заметил. Всё здесь такое… прокопчённое…

- Вкусно так… Пааво раз из поездок рыбу копчёную привозил… Знаете, есть в этом что-то такое…

Земное, телесное, пьянящее, грешное, хотелось, наверное, сказать ей. Но говорить не требовалось. Владимир тоже улыбался, опустив голову, с умилением и тихой гордостью глядя на разгорающийся, бодро трещащий огонь, не коварно, не довольно улыбался, как можно б было, будучи причастным к такой-то тайне, а так, как улыбаются чему-то твёрдо знаемому хорошему. Так они хлопотали вокруг печи, поочерёдно поднося охапки поленьев, сердито кашляя на ехидно лезущий в нос дым - затопиться печь затопилась, но это не значит, что так прямо сдастся и не устроит людишкам больше никакого испытания терпения. Иногда невзначай касались друг друга - руки, волос, тоже теперь восхитительно пропахших дымом, ноги дрожали, едва не подкашиваясь, сладкое волнение, которое есть одновременно и нетерпение, и страх, теснилось в груди, и ему отчаянно не хватало в ней места, и оно растекалось по рукам, ногам, до кончиков волос и ногтей, окутывало их обоих неким полем, подобным шлейфу духов - если б это были такие духи с запахом дыма, берёзового веника, мокрого дерева, восхитительной, сшибающей с ног смеси чистоты и грязи…

От этого, что ли, всё? От этого дымного, пряного, волнительного духа, который всё здесь пропитал и их понемногу пропитывал? Что-то дикое, древнее, верно, из глубин, из крови предков поднял… Или почему человек, чего-то так отчаянно избегая, даже в словах и мыслях, вдруг делает этому чему-то такой смелый, размашистый шаг навстречу?

- Славно раскочегарилась… - Владимир, давно уже скинувший тулуп и размотавший шарф, потряс себя за ворот рубашки, обмахиваясь, - сейчас подкинем ещё, потопится маленько - да можно уже стариков звать, да?

Скоро, да, скоро… Это ожидание возбуждает, пугает, очаровывает ещё больше, они ходят, переговариваются о чём-то, слушают Эльзу, рассказывающую что-то из своей, детсадовской, сферы, и снова иногда соприкасаются руками, и кажется, их бессловесный заговор ходит следом за ними - в сени, что-то принести, к бане, помочь Хертте довести до дома разомлевшего с жары деда, к колодцу - Хертта всё боится, что воды не хватит, хотя не первый уже раз Владимиру у них мыться… И никто не видит, и никто не увидит, наверное, им последними идти…

Всё ещё очень жарко, Эльза с детьми быстро управились - Рупе на сей раз полностью сам помылся, пока мать мыла сестрёнку, о чём Ритва, с гордостью за брата, и доложила по возвращении. Последняя возможность отступиться - глаза Владимира в темноте блестят лихорадочно, как-то даже затравленно - чего стоит сдерживаться, из последних сил…

- Лайна Петровна, вы… уверены?

Первые слова - какие там слова, жалкий писк - о том, что владеет ими все эти несколько часов. Полно, стоит ли звуками разрушать это совершенное, жуткое таинство? Тем более - такими… Уверена? О, если она подумает, уверена ли, то она умчится в дом, забьётся в постель, ни за что не сойдёт с кровати в этот вечер, и даже зажмуренных век не раскроет, будет тихо, затаившись под одеялом, шептать молитвы, все, какие вспомнит… Нет, нет, конечно, нет. Будто это можно не начинать… Это уже началось, когда они только вошли под этот прокопчённый свод, когда садились на корточки перед чёрным дьявольским жерлом, молчаливо предрекающим им очередное испытание, они уже знали, не сговариваясь, ни слова, ни намёка не попуская - знали, оба…

Когда одежда вся на гвоздики в предбаннике скинута, и даже нательные кресты там же висят - говорят, конечно, что суеверие это, что перед баней, местом и делом нечистым, крест надобно снимать, чтобы не осквернить, но им-то… им-то и вправду снять надобно, ровно как перед ворожбой… Хотя чего ей, казалось бы, думать об осквернении лютеранского-то креста, больше как украшение, дань традиции, носимого, без всякого того почтения, которое принято к этому священному символу в православной традиции… Кто они теперь? Разве мелкий белогвардейский солдатишко, неизвестно точно, какого роду-племени, приблудившийся, иначе не скажешь, к госпиталю, и великая княжна, скрывающаяся под личиной финки, сестры милосердия? Нет, они мужчина и женщина, и только. Только лишь мужчина и женщина, два тела этих. Разве где-то на теле написаны их имена, и звания, и регалии? Все их личины, и те, что носили перед людьми сейчас, для своей безопасности, и те, которые полагали настоящими своими образами - всё осталось там, за порогом. Говорят, что на тот свет человек с собой ничего не берёт. Однако ж и на тот свет пытается взять, и родовитость, и сановитость свою - в каком платье хоронят, да в каком гробу, да с какими обрядами и почестями… Баня - вот момент истины, вот где мы остаёмся такими, какие мы на самом деле есть.

Жарко и темно. Так, наверное, и должно быть в аду? Тьма и скрежет зубовный. И костры, для всех не раскаявшихся, не заслуживших света божьего рая… В эту-то тьму они и спустились, оставив ангелов своих за порогом, принимая собственную греховную, тёмную, полузвериную человеческую природу. Или может быть, это подобно утробе материнской, где ведь тоже мы пребываем ещё не божьими, грешными, ещё не освобождёнными святой купелью от первородного греха… А освобождает ли она от него всецело, до конца? Если так хрупка, тонка эта нить, ведущая к спасению - нить нательного креста…

Хорошо, что темно. Что по крайней мере, не созерцает она собственной - и его - наготы неприкрыто и ясно, как тогда…

А впрочем, и эта ужасная, мучающая её столько уже времени картина не пугала сейчас. Раз уж они сошли сюда… Раз уж они сделали этот шаг, дерзко и бесстыдно перечеркнули минус, сделав его плюсом - то всё здесь по-другому. И стиснутые, сплетённые в греховной страсти тела уже не отвратительными, мерзкими кажутся - а красивыми. И распахнутый сперва в беззвучном крике наслаждения, а потом - при виде нежданной-незванной гостьи - в крике ужаса рот Нины, и конопатая её, жарко вздымающаяся в расхристанной кофточке грудь, и крепкие, мясистые её ляжки, и толстый, дряблый Степанов зад… Вот именно то, да, что не были они даже близко подобны каким-нибудь греческим статуям, которые, при всей непристойности изображения, всё же почитаем мы красивыми, и казалось прекрасным. Безупречны фигуры Венеры и Аполлона - но кто, кроме кого-нибудь с сумасшествием Пигмалиона, пожелает обнять холодный мрамор, а не живое, горячее, человеческое тело, при всём его несовершенстве оно вызывает желание, а не холодный камень…

Но ей не всенепременно знать, красив ли Владимир без одежды, как и ему не нужно знать этого о ней. Добродетельные супруги под одеялом тоже друг друга не видят, но на ощупь знают другое тело как своё же родное. Её ладони скользнули по его груди - смело скользнули, не отдёрнувшись. Мало разве видела она мужскую грудь, расстёгивая окровавленные гимнастёрки, развязывая чёрные, страшные бинты? Степанида как-то сказала: «А, да если ты одного голого мужика видела - то считай, всех видела, на что там смотреть». Ну нет, она не права, проводя ладонями по груди, бокам, животу Владимира, Татьяна очень хорошо понимала, что от Степана он очень отличается. От Аполлона, конечно, тоже отличается, и это хорошо… Волоски щекочут ладони, часто-часто вздымается, в такт дыханию, шевелящему её волосы, живот… Вот и его руки, сперва робко, потом смелей, всё более жадно, поползли по её телу, обнимая за плечи, очерчивая стан, лаская с несомненной жаждой обладания, смыкаясь на спине, привлекая к себе ещё теснее, ближе, так что не ладонями, всей кожей теперь ощущала она его тело… Могла ли она себе такое даже представить? Взрослая уже девушка, уже невеста, должна была быть готова к тому, чтоб остаться однажды под брачным пологом наедине с другим телом, противоположного, неизведанного мужского строения. Что, кроме страха, каковой не то что не осуждался, а даже предполагался необходимым, как явственный показатель стыдливости, можно было ей испытать? Сейчас - страха не испытывала. Волнение - да, очень сильное, к горлу подступающее, дышать мешающее, но не страх. Что она знала о предстоящем прежде, в другой своей жизни? По обмолвкам и иносказаниям, по избранным, подобающе отретушированным фрагментам? Не дикое время у нас, чтоб к плоти собственной с ненавистью и презрением относиться и плотское общение супружеское отрицать, будто его нет. Однако и не такое, чтобы говорить об этом прямо и ясно. Это было то, что с таким удивлением слушала Татьяна от Зиночки, ходившей на большевистские собрания - «буржуазная мораль» и ещё много незнакомых, режущих слух и сознание понятий…

Вот такое оно, оказывается… Малые части человеческого тела, окружённые плотным кружевом запретов, ограничений, недомолвок, то ли презрения, пренебрежения, то ли страха и даже ненависти, то ли почтения такого, что оно преобразуется в страх - кружево, оно ведь такое, вроде бы и не плотное, но ясно видеть сквозь него нельзя. И ни к чему это - ясно, ни к чему… А у большей части нынешнего её окружения всё как-то проще, и та же Степанида совершенно спокойно о своём сожителе может сказать: «Ну да, орудие его мужское - это, почитай, и лучшее, что в нём есть». А губы Владимира вновь и вновь смыкаются с её губами, всё короче, томительней промежутки между поцелуями, всё глубже эти поцелуи - думать о том, скольких он мог целовать в жизни своей, скольких так же сжимал в страстных, яростных объятьях, Татьяне совсем не хочется - ведь не может она представить, в самом деле, чтоб он невинным был… Ну так и что? Вовсе не в обиду это неравенство их. Часто ли, говорили и нынешние приятельницы её, мужчина под венец целомудренным идёт? Да скорей, поищите-ка да покажите такого. Девку-то ещё можно проверить, невинна или нет, а мужика как проверишь? Да и смысл в этом какой? Оно и правильно, что бывалый уже, а так ведь чего доброго, с задачей своей не совладает… И опять же, мысль эта, тогда отвратительная, гадкая такая, сейчас правильной казалась. Пусть так - она не знает, как обнимать, как целовать, а он и более того знает, ему и доверится… И в том, как покрывал он жадными поцелуями всю, как подхватил её ослабевшее, дрожащее тело, и, не доверяя крепости собственного, так же охваченного сладостной лихорадкой, подкашивающей, с ног сбивающей, притиснул к гладкому, как тот же плывун отшлифованному полку, был для неё источник не страха, а уверенности.

Уж должно было её хотя бы испугать прикосновение одного естества к другому, но - не испугало. Не отшатнуться, не сжаться - только коротко вскрикнуть, в странном ликовании и ужасе - вот оно, и с нею, и в её жизни, этот миг, который так многое меняет, но не жаль этого безвозвратного, с такой отчаянной лихостью пряного дымного духа - не жаль, а сам момент короткой, пронзительной боли без крика встретила, да и сколько там было той боли, сразу захлебнувшейся, как и она сама, в восторге - вот от этого немыслимого и естественного, проникновения тела в тело… Крепче стиснула его плечи, неосознанно, без всякой мысли, движением тела, не разума, крепче его в себя вжимая. И почему-то ведь, прямо-таки с удивлением говорила Зиночка, женщинам это действо тоже приятно бывает! Это в своё время стало открытием для Зиночки, мать-то воспитывала её в строгости, и до какого-то времени полагала она, что женщина на тяжкое это дело по двум причинам идёт - по причине правильной, в браке, как на необходимое для деторождения страдание, и по причине извращённой греховности, как бывает это с блудницами. Но потом заболела, а потом и вовсе померла мать, и Зиночка перешла под опеку тётки, а та женщиной была уже куда более простой, мирской, разумной, и рассказала племяннице, как до того родной дочери, с какой радостью и нетерпением ждала венчания, чтобы отдать мужу своему весь пыл своей сумасшедшей влюблённости, свою цветущую юность и невинность, как прекрасно это - иметь мужа, которого можно целовать без всякого опасения осуждения, и какого сочувствия достойны те, кому по тем или иным причинам не повезло наслаждаться радостями любви узаконенной, освящённой… Так Господь устроил, что женская красота с мужской красотой соединиться во взаимном любовании и восторге хочет, и так люди устроили, что не всякое пылающее страстями сердце может найти этим страстям законное, в тихой семейной гавани утешение.

Как-то иначе, конечно, она должна была это представлять, более спокойным, сдержанно-возвышенным, как всякое исполнение долга, а не как дикое, безумное биение, то ли на битву похожее, то ли на совместное беснование. Ах, откуда вовсе взялось это слово - долг? Долг может быть, лишь когда двое, соединённые узами, не любят друг друга - не желаю, а должен. Как искупление перед Богом кривизны душой пред алтарём. Может ли быть долг, когда в любви взаимной тела, как сердца, спешат опередить друг друга в дарении наслаждения - это не только не трудно, а и невозможно без этого, ведь неистовый восторг этот грудь, чего доброго, разорвёт…

- Люблю, - шептала Татьяна в мокрые русые кудри Владимира, - люблю…

Его жаркие, сладкие губы тыкались куда ни попадя ей в лицо, шею, грудь, ладони:

- И я люблю, люблю, Лайна, прекрасная, милая…

После того-то, смеясь, уговорила его окончательно перейти на «ты» - после такого-то выкать? Одевались, ещё не глядя друг на друга, ещё смущаясь, но - не жалея, ни капли не жалея… И как в доме потом, распивая чай, переговариваясь с Эльзой и Херттой, ничем не выдали? Всё, казалось бы, на лицах должно было читаться…


С Херттой, конечно, Татьяна потом разговор завела. Сперва с нею одной, Пертту пока открываться нерационально боясь - не за отца его почитала, так за некого опекуна, и коли накричит, ударит даже - не ответила б ни словом протеста.

- И теперь думаю я, матушка, что правильно б, наверное, было жить Владимира к себе привести. Потому как сказал «а», говори и «б», коли состоялось между нами это - следует не зажиматься, как полюбовники, по углам, а открыто жить…

- Не возражу, дочка, рассуждения твои правильные. Приводи, я не против. И Пертту, думаю, против не будет, Владимир человек, как видно, хороший, если уж ты, испытав своё сердце, всё же любовь свою ему отдать решила. Не родители мы тебе, чтоб благословение давать, но для людей-то - родители, так не увидим причин, почему б, раз тебя как дочь приняли, и его не принять как зятя.

- Но ведь, матушка… Пожениться-то, как полагается пред Богом и людьми, мы не можем, для людей-то разная у нас вера, хотя на деле одна… И открылась бы я, хотя бы в этом, но тут ведь опять же, сказал «а» - так говори и «б», и вместе с тем, что православная я, пришлось бы мне открыть и имя своё крестильное, а этого я никак не могу, нерушимой клятвой связана. И стыдно мне, матушка, будто ради жизни своей жалкой верой поступаюсь, тут и хорошо даже, что святых ликов не вижу - сгорела б со стыда… Что ж, он согласен без венчания, говорит, что неволить меня насчёт веры не хочет… Может, и впрямь распишемся мы только, это ведь теперь и без венчания можно. Только стыдно мне ещё и перед памятью настоящей вашей дочери, которой имя я действиями своими позорю…

- Ну, от Христа ты ведь, дочка, не отрекалась, и мы ведь христиане. Что до Лайны бедной, и она ведь в похожей ситуации жила, видно, приняв имя её, ты и часть судьбы её приняла. Одного только и можем желать - чтоб твоя-то судьба счастливей вышла. Ты делай, как разум и сердце подсказывают, одно без другого не слушай, только в совете, и не горюй за имя - знаешь ведь, верно, у иных племён два имени человек носит, и имени своего крестильного никому не открывает, оно у него тайное, только для Бога. Так пусть и у тебя будет, покуда по своему усмотрению Господь чего-нибудь другого не устроит.

В госпитале никому, конечно, прямо они о своих отношениях неоткрывали, в обращении с Владимиром, как с подчинённым, Татьяна всё так же взыскательна была, но значительное потепление их отношений не замечено, конечно, быть не могло. Шептались, рассуждали, конечно… Ну и пусть их судят. Плохого в этом нет, любопытство одно, а оно хоть и грех, а извиняемый. С переездом пока не спешили - не такое простое это дело, обустроить место для новой молодой семьи.

- А может, дочка, вам отдельно жить? - предложила раз Хертта, - своим углом, своим умом…

- Что ж вы, матушка, гоните меня?

- Да сохрани тебя господь! В мыслях не было! Да только всякая ведь молодая семья отделиться б желала, что с тёщей и тестем, что со снохой и свекровью жить никому в мёд и сахар не кажется, да мало кто может… А вы так что же, напротив, большим гнездом жить готовы?

- Пожалуй, матушка. Не на Эльзу ж одну все заботы о доме и о вас сваливать? Да и оно как-то теплее, веселее вместе… Коли надоедим, так конечно, уйдём, но уж как-то лучше быть послушными детьми под родительским крылом, чем одинокими щепами, в бурный поток отпущенными… От вас мудрости для будущей семейной жизни учиться будем, и за мудрость эту сыновней почтительностью и заботой платить будем.

- Ну-ну, ты за мужика-то своего не решай, - смеялся Пертту, - известно ведь, для мужика страшнее зверя нет, чем тёща. Хоть матушка наша и клад, как на неё ни посмотри, а всё одно - тёща.

- Ты не гуди, старик, - махала рукой Хертта, - как молодые определят, так и будет. Нам что? Отнял бог дочь - другую дал, вот видать, отнял сына - так другого послал… Правду сказать, потому мы так говорим, дочка, что ведь с начала самого готовили себя, что только временно ты нам дана, и однажды нас покинешь. Покидать родителей, уходя в мужний дом - оно естественно, так оно и привыкнуть легче будет.

- Ну, а коль нет у твоего Владимира дома - что ж теперь, дом с собой человек не таскает, главное - чтоб руки и голову захватил, а остальное всё наживётся. Я тоже вот дом свой, в котором родился, в котором отец мой и дети мои родились, оставил - что ж теперь? Новый дом поставим, получше прежнего. Летом, что скажешь, начнём строиться? Поди, силы старика не оставят, и кому пособить, найдётся?

Так далеко Татьяна и заглядывать боялась. Всё ведь это с ней - временно, и времени этому хоть как однажды выйти, теперь, по смерти Пааво, только она держит их тут, а как заберут её, освободят их от этого груза - вернутся они, должно быть, к себе в Суэтук, а то и отправятся на свою настоящую родину, до которой отсюда даже ближе… Но лето-то - оно не так и далеко. Всё заметней, как проседает, насыщается влагой высокий, плотный снег…

Апрель наступает. Как март пролетел, Татьяна толком и не заметила - за всеми-то хлопотами, да за любовным дурманом.

- Весна - она и тут, как ни крути, весна, - говорил Владимир, жарко, крепко целуя её, любовно перебирая её волосы, - а весна - время всего хорошего, светлого, радостного… Когда ж ты переедешь ко мне, Лайна? Домишко без хозяйки тоскует…

К этому времени появилось у Владимира это «ко мне». Сперва-то жил он при госпитале, оборудовав себе местечко в подсобке, а теперь вот за примерную, достойную службу выдали ему ордер на заселение - помер сторож-бобыль, осталась после него хибарка махонькая, ветхонькая, по самые окна в землю ушедшая, а какая ни есть, тоже дом.

- Хотя стыдно мне, конечно, в такой-то дом красавицу-жену вводить. Что люди скажут? Засмеют, и поделом. Лайна, милая, а может, уедем? Поедем на родину ко мне, матушку мою старенькую утешим, она тебя полюбит, не сомневаюсь.

- Я думала, умерла твоя матушка.

- В самом деле? Сплюнь ты, Лайнушка. Уж очень надеюсь, что живой сына дожидается, она у меня не такая и старая. Поедем, милая? Там хорошо, там красиво… Ведь этот-то неприветливый край и тебе не родной, но конечно, за одно то его благословляю, что здесь тебя встретил… Оно правда, и твои родители - родители, и с их сердцем я так поступать тоже не в полном праве, всё ж не муж законный, птичку из родительского гнезда похищать… Ты подумай, Лайна?

- Война… война не кончилась, Владимир…

- Что ж, что война? Поди, скоро кончится. Да ты и там себе дело найдёшь, ты-то да не найдёшь!

- Как твоя мать примет невестку-финку-то, ты подумал?

- Хорошо примет, уверен! Как такого ангела, как ты, не принять можно?

- Ох ведь вылетим оттуда в обратном направлении, милый мой, да всякие горшки вслед полетят! А что же, милый, ты и там санитаром в больнице унижаться готов?

- С тобой, царица дум моих, и не так унизиться готов, бо унижающий себя возвысится! Хоть век свой любую работу делать готов, лишь бы ты была рядом!

- Смотри ведь, чего доброго, поверю!

Снова жадным поцелуем впился.

- Верь мне, любимая. Пусть не сразу, конечно, ты скажи, сколько испытания мне дашь, столько и выслужу, а потом всё-таки поверь. И над предложением моим подумай. С решением тебя ни торопить, ни неволить не стану, а всё ж скажу, что хотел бы, как и любой на моём месте мужчина, в свой дом, под родительскую крышу, жену-красавицу ввести. Не в лачугу эту худую - хотя ты, конечно, с твоими золотыми руками и волшебной улыбкой, и её в дворец преобразишь, и не самому, как псу бездомному, в дом твоих родителей входить. Чтоб так, как в народе оно полагается, честным образом, не как с полюбовницей на квартире, а как с женой, в отчем доме. Столько ты дала мне, Лайна, что хотел бы и я тебе тоже что-то дать.

- Мало разве даёшь? - сплела свои пальцы с его, - сама понимаю, нельзя так, только время от времени встречаться, коли уж соединять свои жизни, так соединять, и дни, и ночи вместе проводить, до самой старости… А где проводить - так ли важно, Владимир?

- Понимаю, нелегко тут решить. Но решить-то однажды потребуется. Опять же, и брак оформить там проще нам будет, тут-то знают меня уже, как бывшего беляка, хоть и на хорошем я будто бы счету…

- А там не знают разве?

- Могут и не знать. Из родного края я не на эту войну уходил, на немецкую ещё…

Вот так он и действовал. Без настояния, вкрадчиво - «ты подумай». Так, как и ухаживал за ней - подошёл бы с напором, так отпор бы получил… Она и думала, конечно. Уехать… Было время, когда ни о чём другом она так сильно, так страстно и мечтать не могла. Разве что - вовсе не знать этого дикого, сирого, неуютного места. Пока не полюбила его, не связала себя с ним сперва через Пааво, потом через работу свою. А потом думала, что и через Владимира связала, в иных декорациях она их любовь и не мыслила. Но ведь, правда… Перебраться в места более тёплые и жилые, в настоящий город… И представлять-то это страшновато, всё в каком-то нереальном блеске и ангельской музыке видится, верно, там сперва она будет от самого воздуха, от самих красок пьяная… Да, больно и тягостно оставить Ярвиненов… Полно, не сильнее ли, чем требовалось, привязалась она к опекунам, с которыми их лишь навязали друг другу? Как ни ясно чувствует она - каждый раз удивляясь тому - что и они привязались к ней сердечно, не вздохнут ли они с облегчением, когда под таким-то благовидным предлогом она оставит их дом? Сами ведь говорили - естественно оно… Но только… вправе ли она по своему усмотрению место своего жительства менять? Едва ли…

Владимиру этого, конечно, не скажешь. Значит, на другое нужно упирать, на то, что не может стариков-родителей оставить, госпиталь, что корни здесь пустила… И он, если хочет с нею быть, пустит. А если не пожелает? Если крепко втемяшилось ему это - уехать? Ну, если любит её по-настоящему - не уедет, останется. Говорят же, от добра добра не ищут. С чего он так уверен, что там им будет непременно лучше? Мало ли, каким он помнит родной край, он мог сильно измениться за прошедшие годы. Сейчас молниеносно всё меняется… Он вот думает, что там легче будет скрыть, что он воевал против новой власти… Не слишком ли он наивен? Боже мой, так ведь стоило ещё уточнить, какая власть в его родном городе… Упоминал он точно-то, откуда он? Впервые Татьяна грызла себя за то, что не очень внимательно слушала болтовню Владимира все те месяцы до их сближения. Это ведь сейчас, пожалуй, самое важное. Ведь туда, где красные, нельзя ему, а туда, где белые - ей нельзя… Нет, правду ведь говоря, думала она одно недолгое время, что было бы лучше всего, если б ей встретился человек, достойный доверия, офицер, не запятнавший себя участиями ни в каких мерзких заговорах, ни красных, ни белых, искренне радеющий именно о спасении отечества и которому сочетание благородства, ума и отваги не позволят стоять в стороне… Кто перечеркнул бы весь тот яд, которым отравил реальность проклятый Никольский, указал бы и другой, третий путь, не только играть по их правилам или погибнуть, как ягнята даже не на жертвенном алтаре, а под ножом обычного мясника. Полно, что может один человек? Ничего. Ничего, кроме как храбро и безрассудно погибнуть. Для того, чтобы решиться на то, к чему она в ту минуту отчаянных душевных метаний в какой-то миг была готова, нужен не один человек, нужна сила… Организация. А может ли она доверять организации так, как ещё вопрос, может ли доверять человеку? Она бы рискнула… чем, кем? Собой - готова. А матерью, отцом, сёстрами, Алексеем? Россией? Насколько она решилась бы подвергнуть сомнениям слова Никольского? Никому не нужны… Шахматные фигуры в чужих политических играх… Полно, да если б даже так! Фигуры по шахматной доске ходят, и пешка имеет шансы стать дамкой, а они? Сидеть взаперти, ждать своей участи, снося насмешки и оскорбления охранников как меньшее зло - благожелатели желают блага лишь до того времени, как поверишь, расслабишься, повернёшься спиной… «Если б в ком-то из вас можно было быть уверенными, что вас скверна материнской крови не коснулась - были б куда завиднее перспективы. Стать женой тому, кому единственно своим именем откроешь дорогу к власти - так было уже, когда наследница-женщина разделила власть с мужем, принявшим фамилию Романовых, вы должны помнить. Помнить о том, что вы даже никакие не Романовы на самом деле… Хорошее бы вышло соревнование между иностранными и местными претендентами. Алексей… а что Алексей? Одного толчка с лестницы достаточно, и турнир за прекрасную даму открыт. Конечно, главной прекрасной дамой быть старшей… Но нет, никто не захочет так рисковать. Разве что, кто-то из тех, кто по какой-то причине вашу семейную тайну ещё не знает… Достаточно здесь - великих и малых князей из отпрысков вашего деда и прадеда, кто-то из них да окажется сообразителен, сговорчив, а может - хоть сколько-то талантлив, достаточно там состоящих с вашим отцом или его предками в какой-нибудь степени родства… Уверены вы, что всех их смогли бы одолеть?» Она - нет, не уверена. Она слишком хорошо понимает цену - это кровь, это много крови. Наивность, что никто не посмеет оспаривать законную власть их семейства - уж если не отца, то дяди - давно умерла. Разве воскрешать сейчас эту наивность? Разве Владимир мог бы быть таким человеком?

Куда денешься, она поверила. Сперва - потому, что мама поверила. И теперь, когда мамы больше нет… Почему-то не отвергла, не обвинила. Видно, страх теперь вполне дошёл до неё, занял всё её сердце, видно, страх - чувство более сильное, настоящее, стойкое, чем гордость, это возмущение несправедливостью, эта тоскливая, безнадёжная ненависть - к кому, к чему, знать бы по именам…

Как хочется, господи, больше не нести эту тяжесть на своём сердце в одиночку, ему, хотя бы ему одному - наконец довериться… Ведь он ей - не чужой. Почитай, муж. Если настоит на своём и они пойдут, хотя бы распишутся - то и совсем муж будет. А значит - всю жизнь вместе, и все радости, и все тяготы пополам. Можно ли от мужа-то скрывать? Такое-то, мягко говоря, не пустяк? Порой Татьяна чувствовала себя до крайности погано, когда думала о том, что будет, когда он узнает. Ведь однажды он всё равно узнает… Что даже имя её, которое он произносит с такой нежностью, с таким глубоким восторгом - не её. Как он воспримет правду? Поймёт ли, простит ли? Глупо думать, что полюбивший бедную финку не отвергнет великую княжну. Скажет, что никак не может согласиться на такой неравнородный брак. Да и в общем - простит ли ей, что ему не сказала правды, говорила - «люблю», но не доверилась? Неужели ещё сомневалась? Неужели хотя бы в малой части, лгала?

«Может быть, лгу, да… Но на ложь меня обязали, и не мне с себя эту обязанность снимать. Володя, милый Володя, ты ведь… такой наивный, такой чистый, простодушный! Как можно давать тебе в руки то, что может стать страшным оружием против тебя и меня? Ты ведь не сможешь лгать вместе со мной, ты хотя бы какими-то переменами в обращении, обмолвками, заминками выдашь, нас убьют, и тебя, и меня, разве я могу это допустить? Нет, любимый, незнание - и в самом деле лучшая защита…»

Нет, господи, это слишком жестоко. Любимому человеку лгать, с любимым человеком тщательно выбирать слова, крепко держа эту спасительную маску… Получается, что на разных чашах весов у неё - Владимир и её родные. На разных, а должны на одной, должно не быть колебаний. Может быть, если постепенно, если она подготовит его… Например, сначала скажет, что она не родная, приёмная дочь Ярвиненам… что православная… Ведь это обрадует его, наверное? Ведь не поймёт же он из этого одного всё остальное? Полно, разве сможет он удержаться от расспросов. А значит - либо вся правда до конца, либо снова ложь…

Решено. Сейчас она пойдёт к нему и скажет, что переезжает к нему, вот в этот дом, да, да хоть в конуру собачью - он муж её, а это его дом, уж какой есть, в таком ей и быть хозяйкой. Дом Ярвиненов тоже не хоромы. Ещё неизвестно, что там с тем, отцовским его домом, может, вовсе реквизирован? А может, сожгли при наступлении или отступлении орды той или иной стороны… Может, и нет уж в живых его матери, куда они поедут, в безвестность? И вовсе, есть обстоятельства, препятствующие её отъезду, и обстоятельства серьёзные, никак не преодолимые. Только о них она уже позже ему поведает, тогда, когда будет можно. Пусть примирится, примет так, как оно есть - нельзя им уезжать, и всё тут. Не её то решение. Но если любит, если её безопасность ему не безразлична - пусть просто поверит этим скупым её словам, без возможности объяснить больше прямо сейчас, и не делает никаких глупостей, вроде - попытаться разузнать, кто её враги, найти их… Не пошёл бы ещё смущать бедных стариков расспросами… Покуда они, сколько она знала, ни с кем ни словом, ни полусловом лишнего ничего не сказали, но так может и не продолжаться вечно - старые люди уже не так всё помнят и соображают, да могут и просто не сообразить, в чьи уши какие их совершенно невинные слова могут оказаться совершенно некстати…

Как начать разговор? Так коротка эта дорога, чтобы подобрать подходящие слова, чтобы собрать разбегающиеся мысли… Где бы ей для самой себя найти уверенность, тем более - убедить его, передать ему… Там, где любовь, там, где он, Владимир - вот такой вот весь, с этими огромными небесными глазами, с этой широкой простодушной улыбкой - всё должно быть просто и ясно. Почему же всё так зыбко, так сложно и надрывно у них? Не виновата, конечно, не виновата она в этом, однако именно она тому причиной…

Уже подходя к избушке, Татьяна несколько раз останавливалась, чтобы унять дрожь, успокоить буйно колотящееся сердце. Не должно быть этого волнения. Волнение - признак того, что она сама не верит в то, что говорит. Как хорошо, что в этот ранний утренний час никого знакомого ей не встретилось, не отвлекли разговорами, не сбили с настроя… А дома ли он? Ну, коли не дома - подождёт, оглядит заодно место будущего своего хозяйствования. Да куда б ему в такой-то час выходного дня, отсыпается… Отсыпается, а она, так-разтак, будить его идёт, да ещё с какими разговорами! Хорошо, с собой пирог горячий ещё, Хертта с утра испекла - «сытый мужчина - сговорчивый мужчина». Через плотную ткань - полотенце и шерстяную, грубой вязки кофту - грудь греет, ароматом истинно божественным дразнит. Уж не так плохо позавтракала Татьяна - в выходные она всегда завтракала хорошо, плотно, от по-матерински заботливой и настойчивой Хертты так не отмашешься, как от Владимира или дурочки Зиночки - а так и проглотила б этот пирог целиком… Пробежка по морозу же ещё больше аппетит разжигает. Нет, не проглотила бы, нет-нет, жевала бы с наслаждением, чуть ли не зажмурившись и урча, как кот. Черинянь, местный рецепт. Пааво из своих поездок привёз, Эльзу и мать выучил. Казалось бы, простой, немудрящий бедняцкий рыбный пирог, отчего ж так вкусно? Оттого ли, что свежее-горячее, или что добрыми, мастеровитыми руками Хертты изготовлено, или потому, что память о Пааво… Дар этой земли, давшей им приют. Кусок на родительском столе всегда сладок, даже если родители это приёмные. Да, вот это Владимир несомненно должен ощутить. Это-то чувство должно у них быть общим, тем, что сродняет… Благодарность за прожитый день, за хлеб, заработанный честным трудом, за надежду за день завтрашний…

В пяти шагах до двери Татьяна замедлила шаг. Из избушки слышались голоса. Уже поднялся? Ну, хотя бы это хорошо, но… но он не один? Кто это у него в такое-то время? Отсюда Татьяна не могла разобрать ни слова, голоса - оба мужские, один знакомый, родной, любимый, другой, могла бы поклясться, раньше не слышала - сливались, перерывая друг друга, образуя сплошной монотонный гул. Да и не так уж громко говорили, только потому, что избушка ветхая, а вокруг в этот час тишина стоит необычайная - отшиб, и ветер стих - и слышно в пяти-то шагах. Она подошла к двери, уже нагнулась к ручке - избушка-то почти в землянку преобразовалась, и летом, верно, смотреть до слёз больно, а сейчас окон у неё словно вовсе нет, снегом замело, по правой стене снежный язык, с кровли свисающий, с сугробом внизу сросся. Стушевалась, снова замедлила - ну не могла врываться, как девчонка шальная, посреди чужого разговора. Дождаться, по крайней мере, паузы в их разговоре… А что, не так и сказочна эта мысль Ярвинена-отца - новый дом справить… Вот на этом вот месте, зиму дозимовать, а как тепло установится - снести эту сараюшечку бедную, пора уж ей на покой, всё одно ещё зиму ей не пережить, завалится ведь и сама, и новый дом поставить. По народным традициям, двойной, общими сенками соединённый, одна сторона Ярвиненовская - старикам и Эльзе с детьми, Рупе в свой черёд в наследство отойдёт, вторая - Суминская, их с Владимиром… Конечно, не навсегда, но чего теперь загадывать? Сколько бог рассудит, столько и проживут здесь, а впрочем… Впрочем, разве непременно нельзя будет им остаться здесь и тогда, когда всё разрешится, вскроется? Разве так уж несчастна она здесь была? Да, было трудно, да, тяжело, холодно здесь, сиро и неприветливо… Что ж, съездят они, положим, в Петербург, даже съездят в прекрасную, возлюбленную Ливадию - а вернутся сюда. Жить всегда там, где хорошо, где всё радует и тешит глаз, где легко, солнечно, и дышится вольготно - так ли уж морально? Жизнь земная - юдоль трудов и слёз, но трудам и слезам мы благодарны быть должны. На лёгкой, беспечальной жизни многому ли мы научимся, проверим ли свою веру, мужество, терпение, смирение? Да, благодарны они должны быть этому месту за всё, чему оно научило их - и в сравнение не идёт её прежняя госпитальная практика с тем, что выпало ей здесь, как в сравнение не идут домашние хлопоты в той, прежней жизни с тем, что здесь было и ещё будет. И за то, что встретились они здесь, здесь любовь их вспыхнула и разгорелась ровным жарким костром… Как малый росток, корнями в землю, кроной в вышину, так их любовь этим домом прорастёт, и вот какое ещё счастье надо? Дом чистый, светлый, крепкий, тёплый, заместо этой развалюхи и чуть более надёжного, но маленького и тесного домика, где живёт она сейчас, семья… Пааво привозил, показывал табличку деревянную со знаком-«пасом» - такой знак собственности у местного народа, у каждой семьи свой. Какой-нибудь свой и они для себя придумают. Ну а сложится по-другому - так уступят свою половину для Ритвы, а сами… А большая ли разница, где жить? Куда ни принесёт их малый семейный кораблик река времени, везде они сумеют пустить корни любви, труда, счастья. Здесь научившись, везде сумеют… Всё это в один миг промелькнуло перед мысленным взором, и против воли разулыбалась Татьяна, представляя, как будет излагать это всё Владимиру - конечно, не так восторженно, как родилось это в её мыслях, а спокойно, степенно, обстоятельно - не за серьёзность ли он её уважает?

- Да душу готов прозакладывать, она это! По первости и я усомнился, конечно, в замешательство даже пришёл, уж едва не поверил, что с того света, считай, вернувшись, и не такое примерещится. Да уж нет, не выжил пока из ума. Будто это лицо с кем другим спутать, в самом деле, можно… Точь-в-точь, в самом деле, дежавю - так же тогда она надо мной склонялась, словно в тот самый миг я опять вернулся, словно от долгого сна в 14 году в себя пришёл…

Словно ледяной рукой нутро сжало, потянуло, выворачивая. Боже… Боже, это - Володи голос? Это вот Володя это говорит? Это Володя, с этими его чистыми, наивными, небесными глазами? Вот с этими же самыми глазами, которыми он на неё смотрел, он и это сейчас говорит?

- Ты, Сумин, без описательностей, эти свои восторги в романах для дамочек писать можешь. Мне, сам понимаешь, удостовериться нужно. Ради твоей ошибки людей подымать и такое дело проворачивать - больно дороговато, знаешь. Что, ведь так она ничем себя не выдала?

- Ну уж конечно, как ну духу всего не изложила…

- Так крепко любит, видать, - едко усмехнулся собеседник, - ну это да, ума у ней побольше, как слышал, чем у всей семейки, вместе взятой, было… Либо признай, что ошибся, ну, с кем не бывает-то, либо обломал ты зубоньки об эту нэйти…

- Так уж и обломал. Да неделя, ну две - открылась бы, уж сколько раз по лицу видел, тень пробегает, будто сказать мне что-то вот-вот готова была, но не решается. Нет, на чём стояла, на том и стоит всё, уж на вере думал подловить - и то не ловится, руки заламывает - так-сяк, разной веры мы, не могу я от веры родительской отрекаться… Однако подарил я ей иконку - возьми, мол, как подарок в знак любви моей, пусть она не святая для тебя, но поди, не осквернишь себя тем - так хорошо видел, с каким лицом она ту иконку брала… Опять же, хоть, конечно, крепко она за этот свой деланный выговор, якобы финский, держится - и ведь не устаёт язык коверкать, я б в три дня одурел - но бывают моменты, когда чистый русский у неё…

Бывают моменты… о Боже, Боже мой, это вот эти уста, которые целовали её, которые ей в верности клялись, говорят сейчас про эти моменты?

- Вот это уже интересно, вот это конкретика. Наводящие вопросы задавал, прощупывал?

- Позадаёшь тут. Только гляди, не спугни. Покуда ничто не мешает так и послать меня, откуда пришёл.

- И что ж ты делать намерен? Уехать-то с тобой она покуда согласия не давала? Сколько раз предлагал?

- Уехать - это, конечно, вариант совсем хороший бы был…

- Ну так настаивай! Мужик ты или кто? Медсестру-чухонку уломать он не может… Видать, и правда непростая чухоночка…

- Да согласится! Но с напором тут нельзя, нет, у ней своего норову больше, чем у нас разом. С ней другая тактика - исподволь подтачивать…

- Знаешь что, подтачивать! Мы тебе ещё полгода на раскачку давать не можем! И так ты тут вольготно поотдыхал…

- Сам бы так поотдыхал, дерьмо за солдатнёй убирать и снег ворочать! Раскачка не раскачка, а теперь она, однако ж, с руки у меня ест… Так сколько потов это стоило. А порушить это всё недолго. Я почему тебя и вызвал, что знаю, нет у нас столько времени, сколько требуется, коли охоткой со мной не поедет - придётся уж вам… Думаешь, мне в радость в этой дыре ещё бог весть сколько торчать? Я б уж десять раз в родные места слетал, жену родную хоть повидал, хоть змея, а родная…

Земля кружилась, из-под ног уплывала, с небом местами норовя поменяться - равно то и другое белое… Белое, пустое, бессмысленное, как все мысли её, все надежды… Закусив губу, Татьяна сползла по двери в изрытый ногами, не расчищенный с утра снег. Боже, спит она, может? Да и кошмара такого она вообразить не могла, чтоб страшнее, чем мёртвый Пааво, мёртвые родители - ледяные призраки, встающие из белого, из злой черноты ночной… При свете дня кошмар, под небом, под ясным дневным небом…

- Да бедный ты наш! - зло расхохотался незнакомый, - и правда, как страдаешь-то ты тут, к большевикам подлизываясь да с чухонкой кувыркаясь…

- Ты б заткнулся, был так добр, а? чего ж ты на моём месте не оказался? То не оказался, сам отвечу, что ты в лицо б её так нипочём не признал, а второе - тактики к ней нужной бы не нашёл. Чтоб ты знал, как не по себе мне…

- Из-за этого-то? Ну, это ты брось, если уж всё-таки она - какое имеет значение, будто князь её такой не примет? Она хоть и брюхатая Николашкиной дочкой остаётся, да и это дело поправить недолго и не трудно, и поженились бы вы тут - что, эту их коммунячью бумажку в расчёт бы кто взял? А как наши досюда дойдут, так много ль останется помнящих о какой-то там Варинен… Яринен… как её?

- То-то я смотрю, бежите вы, торопитесь…

- Твоими молитвами. Раз из пяти от тебя что толковое поступает.

- На моё место становись! Думаешь, я тут прихожу, а мне эти их советы-исполкомы всё на блюдечке подносят: вот пожалуйте, карты, а вот сводка о хозяйственных делах, а вот состав частей наших по именам и званиям? Чего услышу где, то и передаю, городишко, благо, паршивый, маленький, любой секретности дело хоть какая собака да разбрешет…

- Ладно, чёрт уж с этим всем, обсудили уж, тут пусть начальство думает, у него голова большая… Надо нам подумать, что с кралей твоей делать. Думаю так, ты б согласился всё же к ней перебраться. В вещичках покопаешься, что-то да накопаешь. Что стариков опасаешься, понимаю, но не великая ж это проблема? Пока братец живой был - ещё понимаю, проблема, но не дитё ж ты малое, с такой-то помехой не сладить?

Не видела Татьяна дороги, нечистая сила её над снежным месивом несла. Нечистая, горькая, из больного, в агонии корчащегося в груди сердца бьющая. Господи, Господи, как попустил? Доверилась, открыла сердце… полюбила… Чуть-чуть голову дурную сама в петлю не сунула… Мамочка, мамочка милая, как с небес не предостерегла? Папа… столько каялась перед тобой, что плохая дочь, столько извинений себе искала… Никаких, никаких извинений! От сотворения мира и до сего дня, сколько подлецов девичьи сердца обманывали, цвет невинности, трепетной любви срывали и насладившись, в пыль придорожную бросали. Сколько необдуманных девичьих клятв предметом насмешек стало, похвальбой удали совратителя… Но так, но так… Самая умная, самая серьёзная? Как бы не так. Что же делать теперь, как спастись? Не слёзы, темнота от горечи и боли глаза заволакивала, едва не споткнулась, переступая порог ЧК… Не от мороза озноб бил, не от дешёвой сигареты, спрошенной вторым чередом, после листка и пера, горечь и тошнота внутри. Короткая огненная вспышка осветила небритое, невыспавшееся лицо напротив - вот так правдивее, вот так вернее, чем тот строптивый, драгоценный огонёк, так много обещавший… Вспыхнула и погасла, как и любовь её, её недолгое счастье. И так и остался лежать под столом выпавший из-за пазухи пирог, только по приходе домой и вспомнила, что он был…

В один мешок собрала все его немногочисленные подарки, всё, что напоминало о нём - выкинуть, убрать с глаз. В печку бы, да не всё сгорит… Замерла, взяв в руки икону - Господи, помилуй, Пресвятая Богородица, спасибо - удержала от святотатства, со святой вещью так нельзя, не лежит на ней скверна подлого, никудышного человека. Но смотреть на неё, но - молиться перед ней… С памятью-то о нём, о поруганной любви её, о грехе её доверчивости… Ночью, таясь, как тать, подложила икону на порог церкви. Не нужно ей этого милосердия от него, этой капли бальзама для души православной, от его погибшей, окаянной души - не надо. Пусть за икону эту, в церковь внесённую - хоть не много-то в ней ценности, ну может, какой бабушке верующей отдадут - Господь, быть может, его помилует, простит. Она - не простит.

Когда арестовали, а затем расстреляли Владимира Сумина, на месяц, конечно, хватило госпиталю пересудов и разговоров. Одни, конечно, охали, ахали, жалели - да ошибка какая-то, да не может такого быть, да что ж с того, что бывший беляк, честно ж трудился человек мало не полгода, другие вещали, что вот сразу ж он им не понравился, как чуяли, что есть в нём какая-то гнильца… Одно хорошо - не знали, и он сам так и не узнал, что донос о нём, как об агенте белогвардейцев, сплавляющем им сведенья и планирующем в Усть-Сысольске контрреволюционную диверсию, был за подписью Лайны Ярвинен. И никак, никаким образом имени её это не коснулось, хоть должны были, наверняка, и он, и подельник его на допросе пересказать, всё то же, что она слышала, а то и сверх того. Всё правильно, если есть у неё такие вот благожелатели, то должны быть и настоящие защитники. Как-то ведь Римма Юровская получила о ней сведенья, как-то разыскать её собиралась, значит, какой-то был пригляд… Вот почему казалось, что, хоть чёрный, страшный поезд растаял в чёрной, страшной ночи, нить всё тянется, не рвётся, болью за сердце тянет, сухой, насмешливый голос еврейки всё звучит в голове, это с ним она беседует, как с ангелом-хранителем, это в ту самую опустевшую, так и не выкинутую пачку она перекладывает купленные сигареты. Бог и мама на небе, а она здесь, на земле, дочь убийцы, сестра милосердия - кровавого, жестокого красного милосердия…

Об одном молила Бога в те дни - не дай только, Боже, от злодея, от обманщика ребёночка. А если дал - так забери сам, сейчас, не удержишь же, Господи, от греха, от одного уже не удержал… Не дал, сжалился. Никогда так не радовалась красному на простынях - цвету свободы, правды…


========== Зима-весна 1919, Мария ==========


Весна 1919 г, Вятская губерния


- Экий великан-то, - удовлетворённо крякнула повитуха, наконец совладав с сучащим ножонками и ручонками младенцем - обёрнутый в пелёнки, он ненадолго притих, словно осмыслял это своё новое, стеснённое в движениях положение, - не побоюсь сказать, фунтов девять-то есть в нём, как не все десять… а я-то удивлялась ещё, чего ты так мучаешься, бедная, не первородящая ведь… А горластый какой! Сразу видно, командиром, как папаша, будет…

Мария устало прикрыла глаза. Мальчик… Да, она осознает, смирится. Сумеет как-то. В первую минуту, когда повитуха только сообщила ей, едва смогла сдержать стон горя и разочарования. По лицу, однако, тень проскользнула - бабка расценила это по-своему, удивившись, конечно, всё равно - мальчикам ведь радуются, ну, видать, раз один мальчик есть, теперь-то девку ждали.

- На, обними дитё выстраданное. Ох, что ни говори, время, конечно, самое оно, детей на свет производить, а только что тут поделаешь… Природа-мать выбору не даёт, зима ли, лето, война, голод, или мирная сытая жизнь, дети родятся в свой срок, а там как бог определит… Мужик твой, конечно, отчаянный, жену с дитями с собой таскать, да может, есть в том свой резон - ежели что, так в одну землю ляжете, не пропадёте, раскиданные, в безвестности… Мой-то вот - кто знает, где теперь, жив ли… Осьмерых произвела, один живой остался, и тот бог знает, вернётся ли когда к родительскому порогу, или давно в Господе почил…

Повитуха говорила больше не ей, а сама себе под нос, как бы доказывая себе самой, что не у неё одной жизнь, прихотями войн и прочих исторических катаклизмов, словно малая щепка в потоке - не знаешь наперёд, куда вынесет, что даст, что отнимет… Да и Мария её и не слушала толком, погружённая в собственные мысли, в вихрь ощущений, охвативших, когда прижала к себе живой, тёплый, упрямо бьющийся в пелёнках комочек. Её дитё, её собственный ребёночек, из неё, от её плоти в мир вышел, новый человек, новая душа живая… Её и Пашеньки плоть воедино слитая, собственную жизнь, собственную душу обретшая, собственное сердечко, уже отдельно бьющееся, собственный голос, требующий дороги себе, места под солнцем. И сколько страхов, сколько ещё… Грешно и говорить, но думала ведь - не выносит, умрёт ребёночек в утробе, исторгнется до срока - со всеми-то их скитаньями, со всеми тревогами… И может, и хорошо оно будет, с тем и мыслям тягостным конец, всё ж меньше оно будет, такое горе, чем хоронить дитя уже рождённым, состоявшимся, перед тем неведомо сколько наблюдая его страдания… Уж лучше не родиться вовсе, уж лучше не успеть почувствовать себя матерью, взрастить в сердце любовь к тому, кто родился умереть до срока. А Пашка, за что ему такое? Она - уже знает, испытала, жизнью к этому подготовлена, а он, кажется, и не верит до сих пор, так и не осознал, сколько она ему ни рассказывала. Каждый раз отвечал что-нибудь про то, что тоже в детстве хилым и слабеньким был, да ничего, вытянулся и окреп, или вон, у соседей их про среднего сына каркали, мол помрёт, помрёт - ну да, помер, тридцати лет, уже семейный, спьяну в погреб свалился, это всё, мол, потому, что вы жили так, во дворцах, мол, какая уж жизнь? Проходила через их деревню, он тогда лет двенадцати, что ли, был, божья странница одна - говорила, что родом сама из знатных, так девкой была - тоже бледная и чахлая была, то в обморок падала, то с головной болью лежала, всё докторов к ней всяких таскали, то порошки, то припарки какие выписывали, кто во что горазд. Потом несчастье в семью пришло - батюшка с разорения застрелился, маменька с тяжёлого потрясения слегла. Барышня и дала зарок - если мать поправится, в монастырь, богу служить уйти. Ну, так в монастыре-то глупостей этаких не примут, с хворями и недомоганиями носиться, работать надо, всенощные стоять… И ничего вот, на полях монастырских, на сытной, хоть и постной, пище окрепла, раздобрела даже, и щёки зарумянились, и ноги вон, хоть и старческие уже, а дай бог, носят - по святым землям пошла, так бывает, день целый идёт, присядет только перекусить да молитву сотворить - и дальше, и легко, радостно идти-то… Она, конечно, полагала - Бог её исцелил, а Пашка полагал, что и не было никакой болезни, а от безделья это всё, когда человеку делать нечего, так он сидит, болезни выдумывает.

- Это всё оттого, что долгожданный он у родителей родился, мамка твоя много переживала за него, вот и растёт такой болезненный и нервный… В народе про такое говорят - сглазили, но никакого сглаза, конечно, не бывает, а вот говорят ещё - у семи нянек дитя без глазу, так вот это оно, наверное, и есть… Вас, не в обиду, Марусь, пять баб вокруг него носилось - так как тут не болеть?

Нет, как ни обидно ей было всё спорить с ним и доказывать, что не такие уж они были и бездельники - скотину не держали, верно, и поле не распахивали, но в саду сажали цветы на клумбах, и спортом занимались - знал бы он, сколько они с Ольгой стёкол переколотили в павильоне, когда играли в теннис, а зимой строили сами для себя горки и снежные крепости, а Алексей часто ездил с отцом к расположениям частей, смотрел парады и учения, правда, частенько эти поездки бывали неожиданно завершены в связи с каким-нибудь несчастьем или недомоганием у него… И не дай бог ему знать, что испытывали они, снова видя брата страдающим, беспомощным, прикованным к постели, гоня от себя самые чёрные мысли, досадуя и скорбя от чувства полнейшего своего бессилия - от понимания, что ничем сейчас не могут помочь, ни ласковые слова, ни принесённые цветы или лакомства не облегчат состояние больного, хоть, может быть, и вызовут его слабую улыбку, только ждать, только молиться, только жадно ловить взгляд доктора - легче ли уже сегодня состояние пациента, сколько, по его прогнозам, быть им ещё в тревоге, пронесло ли и на сей раз… Однажды один такой случай станет последним…

Теперь, кроме тревог за брата, который впервые так далеко от неё - и прежде они разлучались, но тогда он был подле отца или матери, под надзором хорошо известных ей врачей и челяди, ей предстоит ещё и смотреть на собственного сына и с сердечной скорбью, с затаённым ужасом ждать неизбежного… Что говорить, они не смогут обеспечить ему всего того, что было обеспечено Алексею - и однако же не оберегало его вполне…


Мария открыла глаза, обвела взглядом кусок потолка и стену - она лежала на узкой кровати, отгороженной задёрнутой сейчас занавеской, обычная комната обычного дома, сколько таких она перевидала за эти месяцы, в скольких засыпала, слушая свист вьюги за стенами, редкое и усталое перебрехивание собак, возню хозяев и их невольных, нежданных гостей, разные другие бытовые, обыденные звуки - стук молотка в руках деда-хозяина, подбивающего подмётку у сапога, жужжание хозяйкиной прялки, мурчанье кошки, забравшейся к ней, на лежанку, в изголовье, тихий, унылый напев колыбельной… Колыбельные особо глухую тоску наводили. Летний погожий день, ей пять лет, глупо-радостные лица - ваше высочество великая княжна, великий праздник в вашем доме и во всём отечестве, появился на свет ваш брат, будущий наследник… Глупая радость - это она потом поняла, а тогда радовалась, хоть и не вполне понимала, что это значит - родился братик… Рождения Анастасии она не помнила - ей два года было тогда… Сейчас уже не вспомнить, как впервые увидела этого братика, в памяти отпечаталась картинка как на портрете, где мама с ним на руках - белокурый ангелочек в детской рубашечке с оборочками, невозможно-красивый, словно сошёл с картины или фрески великих западных мастеров. Осталось только, осталось где-то глубоко это светлое, не искажённое, не замутнённое отражение той глупой радости, того восторга, на который так щедра детская душа, ещё когда даже не понимает - в чём смысл праздника, просто восхищается вместе со всеми младенческой улыбкой, бессвязным лепетом, протянутой навстречу ручкой с крохотными пальчиками. Прежде чем мир начал кривиться, искажаться - мамины слёзы, которые она старательно прятала от дочерей, отчего-то, это было откуда-то точно известно, связаны с братиком, но ведь он ничем ещё не мог вызвать её расстройства, мал он ещё для шалостей… странная двойственность во взглядах, лживость в улыбках, умилении, сюсюканье, витающая неуловимо, как нечто, что замечают только краем глаза и не увидеть, если посмотреть прямо, некая аура страха… И связано это именно вот с ним, белокурым ангелочком с огромными голубыми глазами, с этими вот крохотными пальчиками, которыми трогательно и цепко держится за мамино платье. Никто ничего не говорил прямо, однако в том, как внезапно смолкал, обрываясь, смех, переводился на что-то другое разговор, отводился взгляд - было что-то тоскливое, грозное, зловещее. И от того, что никто ничего не говорил, не объяснял, от этой традиции молчания, недомолвок было, на самом деле, ещё тяжелее. Известно, то, о чём боятся, избегают говорить - то страшнее всего… И она тоже не могла нарушить этот странный, страшный заговор молчания - просто не придумала бы, как задать вопрос, и кому…

Один раз она осталась с братиком в комнате одна - няню выманила на какой-то буквально минутный разговор тётя Элла, братик уже мог стоять, держась ручками за бортики, и ей вдруг нестерпимо захотелось взять его на руки. Мама никогда не позволяла этого - тяжёленький, уронишь. Ну, вот сейчас она могла бы попробовать, ненадолго. Совсем рядом кресло, она могла бы сесть с ним туда… Нянечка удивится, когда увидит, но поймёт, что Мария достаточно большая, чтобы тоже иногда возиться с братиком. Ольге уже разрешали раз держать его на руках, обидно, попросту обидно, что ей нельзя… В этом была и другая, позже поняла Мария, подспудная, для неё самой неясная мысль - взять братика, прижать к себе, почувствовать, что совершенно чистое и невинное существо и этот страх, который чудится ей в глазах близких, лишь померещился ей…

- Ваше высочество, нет, не смейте! - истошным шёпотом - словно ужас перекрывал ей гортань, возопила от порога вернувшаяся нянечка. И тогда, движимая порывом, пережитым потрясением, объяснила - для её братика падение с такой ничтожной высоты не просто опасно, смертельно опасно…


Круг посвящённых был не очень велик, однако он необходимо расширялся до всякого, кто имел касательство к царственному младенцу. Это было вопросом жизни и смерти. Но как круги расходятся по воде - каждый, что дальше, уже слабее по силе, однако камень, брошенный в середину небольшого водоёма, не может не оказывать хотя бы слабого, едва уловимого влияния не только в той воде, с которой непосредственно соприкоснулся, но и с тёплыми, прозрачными волнами у самого берега, как будто ласково и беспечно колеблющими песок и прибрежную траву, так посвящённость одних резонировала, превращая неведенье других в смутные догадки, подозрения… Мария думала потом, может ли так быть, что это камень определяет, в какой водоём он был брошен? По зеркальной глади озера от малейшего дуновения, от упавшего листа идёт рябь. И это видно всем и сразу - ломается ясная картина отражения, стираются небо, деревья, солнечный свет, и колеблются стоящие в воде камышины, переворачиваются от этого маленького шторма утлые лодочки покоившихся на спокойной воде листьев. Брошенный камень превращает, хотя бы ненадолго, озеро - в море… Иное дело - болото. Болото стремится поглощать, беречь свои тайны, искажать, гасить и движение, и звук. Озеро или болото?

Но ты, ты, маленький, сейчас так беззаветно, жадно припавший к материнской груди, ты, воплощение разом и сладких грёз, и кошмаров - высшая точка наслаждения жизнью, вернейшая, ярчайшая нота страха, боли, обречённости - ты, маленький камушек, упал не в спокойную прозрачную воду озера, не в вязкую, коварную трясину болота. Ты попал в бурный поток. И не ты влияешь на него, а он на тебя… Ты, дитя только наполовину голубой аристократической крови, появился на свет не в Петергофе, а в маленьком Омутнинске - далеко ли то время, когда мать твоя даже названия этого не знала, и не смогла бы ответить, что находится в этом месте на карте? По одну сторону - Пермь, к которой откатились, словно беснующиеся пенные волны, силы Колчака, по другую - пока красная, но уже не спокойная Вятка, огрызающаяся, как попавший в окружение пёс, на волков с севера, волков с востока… А в середине - скованный молчанием и снегом простор, и эти малые города и деревни - сперва Мария запоминала их имена, их лица, теперь, каялась, вспомнить могла не все. Слишком много пройдено, слишком много увидено… Но это имя она запомнит. В Омутнинске ты появился на свет, всё же появился,бессмысленно и горько, как не засеянные или не сжатые из-за войны поля, спящие сейчас под снегом - для чего они пробудятся весной, что принять в себя, зерно или пролитую кровь? Как эти вот городки и деревеньки, замершие сейчас в безмолвном обречённом ожидании - шквал какой волны прокатится по ним, белой или красной… Ты родился, и никто не издаст по этому поводу торжественного манифеста, и даже праздничного молебна по этому поводу не будет. И не только потому, что ничему ты больше не наследник. Просто красные и белые волны, сшибающиеся в слепой ярости у уральских берегов, приведены в движение не тобой, маленький камушек. Тебя они отшвырнут, не глядя. Как и кого угодно, кого угодно… Ты, очередная жертва семейного проклятия, не станешь трагедией нации, ты будешь трагедией одних только твоих отца и матери, будто мало им других бед…

Хлопнула дверь. Ещё до того, как звучные, размашистые шаги пересекли комнату, по одному только, кажется, хлопку Мария поняла, кто это. Занавеска резким рывком была отдёрнута, являя ненадолго скромную, невыразительную обстановку жилища - да, сколько такого она видела, сколько ещё увидит…

В глубине комнаты, где-то у печки, ворчала повитуха, причитая, что не сумела удержать - не положено теперь же никому беспокоить роженицу с новорожденным, хоть бы и самому отцу - положенный отдых священен, это время только для них, для матери и ребёнка, не говоря уж, что сглазить и вовсе недолго…

- Маруся, Марусенька… - сколько нежности в его тихом шёпоте, как только вмещается столько в коротеньком слове - её имени, и даже шикать на него не хочется, нет сил - больно там будет вслушиваться и запоминать деловитая прихрамывающая бабка, Катенька она там или Маруся, если ей и что белые, что красные - едина разница…

- Паша… - ну как ему вот это скажешь: зачем ты пришёл? Радуется ведь… Радуется, глупый…

- Ну прости меня, дурака, прости, милая… Ну не смог я утерпеть и подождать, не смог бы просто! Я тебя беспокоить не буду, ты спи, я тут немного только посижу, погляжу на тебя… и на маленького… Господи боже, сын ведь у меня родился! Отец я теперь… - и этот уже не взрослый парень даже - мужчина, с неаккуратно, наскоро выбритым лицом, в непростирывающейся уже, тем паче не глаженной гимнастёрке закрыл лицо загрубевшими, заскорузлыми ладонями и заплакал.


Она один только раз до сих пор видела его слёзы… Названия уже не могла в точности вспомнить, то ли Снопы, то ли Скирды, а само место иногда видела во сне. Грешно сказать, сама ведь не всегда вспоминала прочесть молитву для доброго сна, ленилась после трудного-то дня за стиркой, за готовкой. Вот бесы и приходили по не защищённую молитвенной благодатью душу. Только и оставалось, что учиться просыпаться без крика - как все они тут, научились ведь, не самая нежная… Там, во сне, мазутно-чёрные пятна пепелищ двигались, сливаясь, перетекая друг в друга, не живые были, нет - были порождением дьявола, враждебными жизни, ненавидящими жизнь, смрадным духом, преисподней усмехающимися. Там, во сне, не было тишины, был этот страшный неясный гул - откуда-то она знала, что так гудит огонь… Это уже много позже она вживую пожар видела, вместе с простоволосой бабой, не то Манька, не то Матрёнка её звали, врывалась в пылающую хату, уворачиваясь от рушащихся балок - ребят обоих вытащили, безногого деда вытащили, а куры у них там, куры, из худого сарая на зиму в кладовку переведённые. Тоже ведь душа живая, да ещё и последняя в семье скотина - корова пала, козу по осени ещё на продажу зарезать пришлось… Это ж всё, чем ребятишкам ещё хоть немного подкормиться… А Мария не слушала, хватала какие-то одеяла, шубы, сбивала в них огонь, кидала в затянутую дымом прореху окна - хоть что-то ещё спасти… Еле вытащили, наглотавшуюся горького дыма, полуживую, отбивающуюся. Где страх был? Он позже пришёл… Сидели, завернувшись в обгорелые одеяла, ребятишки, квохтали вокруг, как перепуганные бабы, спасённые куры, все пять штук… Страшнее нет, чем быть погорельцем зимой. А там - нет, там не было страха, уже не было. Там не было гула огня, мёртвая тишина - ужаснее нет, чем белая снежная пустошь и чёрные, как кресты на погосте, обгорелые остовы печей, свежие могилы… И там, в ещё тёплой, адский свой жар хранящей золе лежали Маньки этой деревни, ребятишки этой деревни, куры этой деревни. Там никто не кричал, как полоумная старуха, Манькина мать. Там беззвучный крик навсегда замер на устах сожжённых, повешенных, расстрелянных. Там был только её крик. Только она бегала от пожарища к пожарищу, отбивая хлопающие по ветру, как перебитые крылья, двери недогоревших сараюшек - может есть хоть тут кто живой? Трупы, только трупы смотрели на неё пустыми глазницами выколотых глаз, щерились разорванными, разбитыми ртами, оставшиеся без погребения, на поживу гостям из леса, оставшиеся тёмной силе, дыханию преисподней, живущему здесь теперь, это дьявол смотрит слепыми глазницами, усмехается беззубыми ртами… Там кричала только она, кричала, что никакой пощады, никакого христианского милосердия не будет им, увечившим, убивавшим, сжигавшим христиан, в ад их, туда, к римлянам, колесовавшим и травившим зверями мучеников, то же и больше пусть сделает им Господь, найдите их, убейте их, всех до единого, чтоб ни один не ушёл…

Позже, много позже ей говорили, что нет ни бога, ни дьявола, что на войне всё это и больше того бывает, на войне никто не свят, все убивают… Позже она поняла, что до сих пор не понимала значения этих слов - братоубийственная война. Что думалось ей, как жаль, что нельзя обе эти стороны схватить, как дерущихся мальчишек: что это вы делаете, вы же братья! Нет, всё по-взрослому, всё по-серьёзному… Да любая война братоубийственна, хоть десять раз это повтори! И тот, кто всерьёз когда-либо считал, что это менее ужасно - когда убивают друг друга русский с немцем или там японцем, что есть нации-друзья и нации-враги - тот заслужил, пожалуй, чтоб однажды братоубийственная война случилась на его земле, чтобы уже не нация или вера разделяли и объединяли, а непримиримость, ненависть оказались настолько исступлёнными, иссушающими… Это кто-то может говорить, что мол сдурели люди, от крови опьянели, себя забыли, кто-то может мучительно искать, к кому повернуть, с кем правда, кто без греха… А она знает - правда её с мужем её. С мужем, за слёзы которого не простит, если б за всё остальное могла. Вволю говорить, что красные и такими-то, и сякими тоже были, и тоже кругом виновны. Он - не такой. Он крестьянский сын, он солдат, он не этого вот всего хотел, а жизнь строить по-новому. Она за эту чистоту в глазах сразу заметила его и полюбила, в нём она дом обрела, семью, родину. И эти глаза, выеденные дымом, исколотые ледяным ветром, такими же чистыми остались.


- Пашенька… Ты больше моего по городу ходил. Скажи, работает ли тут церковь?

- Что? Зачем это?

- Как не понимаешь! Окрестить маленького надо. Спешно окрестить, ведь знать не можем… Спасти хотя бы душеньку его невинную…

Пашка рассердился.

- Ты опять за своё! Не каркай, так глядишь, и беды не будет! Я тебе говорю - не умрёт он! Не для того, что ли, мы тут кровь проливаем, чтоб дети наши жили, свободными, счастливыми гражданами жили, хозяевами своей земли? Сами можем в землю лечь, кровью её для них удобрить, а они жить будут, в них будущее наше, ими Советы вырастут! Вот не окрестим, пока ты дурь эту из головы не выбросишь! Вот смотри, тоже я упрямый, не плачь по живому, как по мёртвому!

- Пашка…

- Что - Пашка? Двадцать один год уж Пашка! Сын мой живым мне нужен, и жена моя - спокойной и счастливой! Ты думаешь, вот непременно он больной и хворый будет, как брат твой? Так он не только тебе сын, но и мне, и моя в нём кровь, а в нашем роду, коль войны да мора не было, как ни болели, а попа соборовать не звали, нас земля не лежать в ней звала, а работать на ней. Ты думаешь, вот как здесь, на повозках да под пулями, да в чужих хатах, дитё растить? А как мы росли! Вырастим, и других ещё родим, и увидим, чья правда возьмёт!

- Паш, ну нельзя ведь дитю без имени!

- Ну это верно, нельзя. Запишем, это-то я ничего против не имею. Как же назвать его думаешь?

Мария даже растерялась. Думала, вопрос этот на себя целиком отец возьмёт.

- Я б в отцову честь, Пашенькой.

- Э, вот этого только не надо! Я, между прочим, Павлович, и отец мой Павлович был. Надо такую дурную традицию кончать. Да мало ли имён хороших на свете? Хочешь, так в честь отца или брата, или деда которого-то назови, уж у тебя-то выбор, поди, есть, это у нас кто не Павлы и не Иваны, те Васильи и Петры, других-то имён я что-то и не помню. Народилась бы девка - так другое б дело, у отца моего семь сестёр было…

- Назовём Яковом, согласен?

- Яковом? Это ж кого у тебя так звали? Какое-то совсем уж не царское имя!

- Конечно, не царское! Да разве есть сейчас имена царские и не царские? А звали так не у меня, а у нас с тобой человека, благодаря которому мы тут с тобой сидим спорим, а так бы не было ни меня, ни этого вот нашего с тобой будущего наследника Советов.

- Вот оно что. Ну, это дело тогда мудрое и правильное. Может, вот об этом почаще думай - и меньше страхов будет. Про нас с тобой, Маруся, говорить следует, что мы в рубашке родились, так нечто сын наш у таких родителей без рубашки родиться мог? Ты отдыхай, дитё корми, Маруся, а я пойду, пока мои бойцы меня отсюда прямо поздравлять не выволокли…


Храбрилась-то и улыбалась Мария при Пашке - да по-честному, и впрямь отступали всякие дурные мысли, когда смотрела, как бережно и аккуратно, с почти религиозным благоговением берёт он на руки драгоценный свёрток, как ходит с ним по комнате, вполголоса напевая колыбельные, которые пела в детстве мать, а наедине когда оставалась, с крохой своим, со своими мыслями - неутомимый червь тоски, ожидания страшного снова начинал грызть сердце. Сколько, сколько ещё любоваться ясными глазками, так широко, восторженно распахнутыми на круглом розовом личике, упрямыми губками, отыскивать в этих младенческих неоформившихся чертах отцовы, свои… Алёшенька до 14 вот дожил, дай бог, и ещё проживёт, а чего это стоило - ему, им всем… С Пашкой об этом нечего и говорить - до сих пор глупую эту обиду держит, будто как окрестит ребёночка - так и молиться перестанет о его жизни и благополучии, будто зараз и отпевание ему закажет… Что ж, мол, в бога веришь - так вот пусть и позаботится бог, чтоб некрещёной душа в мир иной не ушла, прямая это его забота. Бедный, милый Пашка, такой счастливый, такой гордый, такой заботливый - «Ты сиди, Маруся, я сам, дай и мне попробовать с бабьей этой техникой сладить, чай, не мудрее пелёнки, чем дело командирское… Было дело, мать на работах была, так за сестрёнкой я ходил, ничего, остались навыки…» Бабы, с которыми случилось ей знакомиться за этот их непростой путь, порой казались ей немыслимо жестокими, она не понимала их. Они так спокойно, без надрыва, без горя, как о чём-то обыденном, говорили о смерти своих детей. «Старший-то, я его и не помню уж почти, быстро помер, у меня молока тогда не было, может, что голодовали мы тогда… Второй вот почти до года дожил, животом маялся, к бабке принесли, та рукой махнула - даже и не возьмусь, помрёт, на нём написано… Ну, что уж теперь, у меня под сердцем новый уж был… Да надсадилась тогда шибко, трудными родами помер… Или не тогда это было? Девка что ли в тот раз была, в хороший год родилась, щас бы ей дай бог памяти… сколько было бы? Не доглядели, свинья заела…» Как они могут так спокойно об этом - дескать, бог дал, бог взял, когда захотел, тогда и взял - голодом, хворью, кто в колодец упал, кто лошадям под копыта попал… И хоть она с ними прямо не говорит, а тревогу её, страх за новорожденного, они видят, чувствуют, и не понимают его. Ну, и помрёт, чего ж такого? Оно понятно, горе, мы вот тоже как ревели, а как тут не реветь… Но опять же, долго не поревёшь. Годы молодые, ещё нарожаешь, который-то выживет… Нет уж, несколько раз такое переживать ей совсем не хочется, лучше уж самой в гроб…

Но шли дни, недели, Яшенька был бодр и здоров, кушал со зверским аппетитом, от воплей, по уверениям бабок, стены дрожали… Пупок зажил на диво хорошо, а это ведь был, кажется, первый признак, что долго кровоточил пупок… А потом и новая радость была - с пробуждением от зимней спячки природы Красная армия перешла в контрнаступление, и уже не до того было, чтоб думать и бояться… К марту-апрелю было намечено три направления наступления белых войск - южное, на Уфу, западное, на Казань и Симбирск, и северное, на Ижевск, Вятку и Котлас. Однако успехи Западной и Сибирской армий под Уфой, Оренбургом и Ижевском были их последними успехами, осуществить переправу до вскрытия рек им не удалось. В мае части генерала Пепеляева начали наступление на Вятку, и им-то навстречу поспешили и маленькие разрозненные отряды, застигнутые зимой в городах и сёлах Вятской губернии…


========== Весна 1919. За солнцем ==========


Начало весны 1919 г, Пермский край


- Ну что, соскучиться успели? - Роза, встряхнувшись, как мокрая собака, широким шагом шагнула к печке и рухнула на скамью, с наслаждением вытянув ноги, прижимаясь спиной к тёплому боку печи, - даже раньше обернуться сумела, Мужику-то у меня только дай побегать… Погода на обратном пути, правда, не порадовала, туда-то, хоть и жгучий морозец, легче было…


Настя прислушалась к тягучему вою за окном - метель свирепствовала второй день, лишь ненадолго стихая. Это где-то, верно, уже весной пахнет, а здесь не очень-то пахнет. Зима здесь - время не для действий и событий, сиди у печи, починяй одёжу, плети корзинки, пережидай. Всей скотины на Насте, почитай, одна Марта и есть - коровку она пристроила к бабе Луше, у которой сараюшка, после того, как в конце лета потерялась, сгинула где-то в болотах её собственная, непутёвая и упрямая Пеструха, так и стояла незанятой, а потом, посмотрев, с какой удивительно смесью трепета, обожания и строгости обращается бабка с норовистой Паскудой, совсем её отдала, так просто, безвозмездно. Любит баба Луша коров, всегда любила, да нет сейчас денег на новую, да и в селе не у кого взять, на отдачу только тёлки первогодки. Ребятишек в доме у бабки трое, им молоко нужнее - много ли молока самой Насте нужно? Сколько нужно, столько ей соседи дадут. Лошадку, важно так, «взял в аренду» дед Мартын, запрягал её ездить за дровами - его-то собственная коняга была уже слепа и доживала, видимо, последние свои дни, привозил дров и для дома отца Киприана, где остановилась сейчас Настя, и для сельсовета. Ну, и Скорый в основном квартировался там же, Насте-то куда среди зимы ездить. Так что всех и дел её было, кроме уроков с ребятишками, по утрам топить печку, если вставала раньше матушки Еванфии, плести туески и корзинки - дело хлопотное, трудное, все пальцы изломаешь-исколешь, пока что-нибудь получится, но нравилось это Насте куда больше, чем какое-нибудь вышивание, да со скуки читать духовные книги, которых в доме отца Киприана было немало и к которым лично он не имел боле ни малейшего интереса. Но не такова Роза, чтоб сидеть пережидать и ничего не предпринимать. Благо, и конь у неё ей под стать, дурной совершенно, он в жизни одно счастье знает - гнать во весь опор, дождь ли, зной, снег - ему едино не помеха. Нелепая смесь скакуна с тяжеловозом, страшен и видом, и нравом, и кроме Розы, пожалуй, такая скотина никому б здесь не сгодилась, потому как к мирному крестьянскому труду конь был не способен совершенно, и если не дать ему убегаться вусмерть, так, чтоб потом рухнуть спать - спал стоя он редко, обычно падал на бок, чем непривычных пугал - то разнести копытами стойло ему вообще ничего не стоило, а если был он там, по несчастью, не один, то не обойтись без увечий, других жеребцов конёк не переносил на дух, да и кобылам доставалось. Роза говорила, что это у него какая-то болезнь, из-за которой мышцы требуют постоянного движения, нагрузки, а дед Мартын, чиня последствия беснования Мужика, ворчал, что с головой у него болезнь. С Розой они, в общем, нашли друг друга, на нём она и совершала регулярные вылазки до соседних разрозненных сёл и малого городишки - за спичками, за лекарствами, за новостями. К марту новости появились, каких Роза ждала и предполагала.

- Первые медведи из берлог полезли, вот и эти решили не отставать. Выступают, будут пробиваться к Волге…

Настя вздрогнула.

- Они и сюда придут?

- Нет, это-то уж вряд ли. Раз до сих пор мимо прошли, то и теперь не пожалуют. Значимого мы ничего для них не представляем. Если только за поживой… Да какая тут пожива, армии это на один зуб, не стоит того, чтоб через болота и леса сюда тащиться. Проще уж в тайге волков настрелять, тоже мясо.

- А что, волков разве едят?

- Когда жрать хотят, Настя, всё едят.

Настя зябко передёрнула плечами, и тут же бросила взгляд на Розу - заметила ли, и не истолковала ли неправильно. Что уж говорить, она-то не голодала, грех бога гневить, мясо вот, правда, видела редко, в основном рыбой довольствовалась. Неделю назад дед Мартын привёз ей, опять же, «в арендную плату», добытую в лесу попутно птицу, Настя под руководством матушки Еванфии ощипала её и отварила, но большого восторга не испытала - жёсткая, как подошва. Дичь готовить тоже приловчиться ещё… А так ничего, летом вот Настя, кажется, одним воздухом лесов и болот, дымом их с мальчишками костров наедалась, ни на какие лакомства бы не променяла их запечённую картошку и собственноручно копчёных на костре мелких рыбёшек. Нет, совсем другое её беспокоило, по лету, по осени трудов не стоило об этом не думать, новая жизнь сама подхватила её и затянула, новая реальность, простая незатейливая радость каждого дня решительно отметали тревоги прошлого и будущего - настоящее, вот что несомненно. Но с наступлением зимы, и с тех пор, как помер дед, снова она оказалась предоставлена этим мыслям, уроки, возня с ребятишками отгоняли их немного, но не спасали совсем. Зима, особенно такая суровая, вьюжная - время унылое. Несмотря на то, что рядом всегда кто-нибудь был, Настя почувствовала себя одинокой. И даже не тоска безвестности о родных и близких была тут главным… Кому могла б она довериться, просто поговорить по душам? Здесь одна Роза знала правду о ней, но как запросто говорила она с Розой обо всём житейском, о школьных делах - так о том, что грызло столько времени уже - не могла. Каждое слово приходилось оценивать пристально и нервно - как-то воспримет, как оценит? Чего она может ждать от неё, каким реакциям верить?


Жестоко всё вышло, жестоко и неправильно - как в издёвку. Когда Роза и её городской товарищ говорили в сельсовете речи о новых задачах, которые стоят перед крестьянством ввиду новой народной власти, о целях и планах этой власти, о необходимости дать отпор белогвардейцам и интервентам, Настя тоже приходила послушать, не всё понимала, а смятения, вопросов внутри только больше было. Хаос и анархия - вот и всё, что знала она о происходящем в прежней своей, уже безвозвратно закончившейся жизни. Грабежи, пьяные погромы, самоуправство, поруганные святыни и погубленные жизни - а чем другим может быть бунт? Само слово это - большевики - произносилось в их разговорах так, что было понятно - не было до сих пор названия для пособников дьявола на земле, а теперь вот есть. В самом деле, такие дела может человек творить, только если в него бес вселится! Смещать законные власти и устанавливать своих ставленников - это вроде бы понятно, в каком же перевороте иначе, но они-то, кажется, и всё общество, всякое подобие порядка хотят разрушить! С заводов выгоняются управляющие, из родных усадеб выгоняются помещики, солдаты самосудно отправляют в отставку, а то и на тот свет своих офицеров, бандитские орды врываются в дома, отбирают деньги, хлеб, забирают с собой боеспособных мужчин, иногда и женщин, и никто уже не может быть спокоен за своё имущество, да и за самую свою жизнь.

А теперь оказывается, что не всё так просто.

- Новый-то дом, Настя, строят либо на новом месте, либо как снесут старый. А старую гнилую завалюху латать да стены палками подпирать - это не дело, срам это, безрукий, значит, хозяин. Ну, тут вот на новом месте дом строить - сама знаешь, дело нехорошее бы было, потому как это б значило, на своей земле всё выжрав, в чужую идти с завоеванием, а порядок надо у себя дома наводить, а не на чужой дом зариться.

- Вот уж порядок так порядок!

- Ну-тко, пигалица, лучше можешь? Так становись на их место, небось, по-божески сделаешь. Судить да рядить всегда желающих полно, подавай им сразу всё готовеньким да ещё чтоб нравилось… Как умеют, так и делают! А наше дело - на своём месте всё хорошо делать!

Почти так говорила и Роза. Почти, да не так. Она не делила дело на «ваше» и «наше», говорила, что в городе и в деревне одни должны идти процессы, выглядеть могут по-разному, а в корне лежит одно. Дед говорил - коммунисты в том правы, что хотят человека к истинной природе своей вернуть. Когда всё общее, и с любой задачей, с любой бедой всем миром справляются.

- Вот наше сельцо в этом смысле - не дурное место. Шибко богатых и шибко бедных нет, люди друг от друга не жмутся, не дичатся. Потому как куда тут сам с усам поживёшь - кругом тайга, а супротив неё ты один со своей самостью - тьфу, букашка, проглотит и не заметит. Поэтому люди тут заветов правильных держатся, вместе и жнут и сеют, дома погорельцам и молодым семьям всем миром ставят, здесь крепок сосед - крепок и ты сам, а немощному в помощи откажешь - так и тебе кто тогда поможет? А в городе люди другие становятся, человек, мол, человеку волк… Да только и волки стаями живут… В городе люди от земли отрываются, от правды её, забывают, что равными мы в неё ляжем, червям-то нет разницы, как ты при жизни величался…

Роза не так говорила. Роза объясняла, как так получается. Исподволь объясняла, будто между делом в разговорах, а Настя всё равно смущалась, не зная, как реагировать, чего от неё ждут. Вроде как, гоже ли ей, представителю как раз этого вражеского, паразитирующего класса, даже и слушать это? Нет, она-то слушала, и многое находила интересным и верным. Только поверит ли Роза этому, если сказать? Поймёт ли, почему так? У каждого класса, конечно, свой интерес кровный, который он будет защищать, сколько ему достанет сил, борьба это непримиримая. Только вот какой её собственный интерес, как теперь понять? Те же, что отняли, потом жизнь спасали, а тех, кто вроде как спасти хотел, опасаться нужно… Времени, чтоб разобраться, чтоб все вопросы задать, не дали. Времени для размышлений у неё вот теперь зато предостаточно, только кому вопросы задавать - Розе, что ли?

- Наверное, там, где большевистская власть, теперь людям очень хорошо живётся? - рискнула, хоть и боялась, что Роза посмотрит как на дурочку или с иронией, ища подвоха, - все довольны?

- С чего же хорошо? Плохо.

- Как это? - опешила Настя, даже забыв, какие слова ещё готовила.

- Странный вопрос. Как может быть там хорошо, пока здесь плохо? В стране нет и не может быть уголка, на который бы война не влияла. Даже здесь у нас, хотя нет выстрелов и разрывов снарядов, это влияние есть. Наша отрезанность от внешнего мира. А в больших поселениях, тем более по линии железной дороги, это влияние неописуемо. Даже если вживую над ними не занесена белогвардейская сабля, то она занесена голодом, перекрытыми дорогами, нехваткой мужчин, ушедших на фронт… Пока крестьяне, рабочие, служащие воюют - нет нормальной жизни страны, нет своевременного посева и жатвы, не хватает рук на заводах - а армию нужно кормить, одевать, поставлять боеприпасы. А сейчас наша несчастная страна кормит две армии - и красных, и белых. Нет, нигде не будет хорошо, пока не победим. И долго после этого не будет - потому что придётся много труда вложить, чтоб восстановить порушенное. Кому восстанавливать? Нам, конечно. Но если хотим, чтоб было у нас будущее - придётся это перетерпеть.

Настя кивает - всё сразу хорошо не бывает, о чём и дед Фёдор говорил. Русский народ, говорил он, каких только бедствий не изведал, всё потому, что так учит его Господь жить по правде. Роза, конечно, ни про какого Господа не говорит.

- Человек от животных тем отличается, что ему дан разум. А разум - значит, можно ж не только хорошие вещи выдумать. В природе тоже нет равенства и справедливости, но на то она природа. Там кто сильнее, тот и съел, тот и прав. Но люди - вроде бы, и подчёркивают, что не звери они, существа духовные, благородные, а для оправдания неблагородных поступков друг к другу чего только не придумывают. Богом, мол, и природой так установлено… Ну, бога никто не видел, а если на природу пенять, так следует уйти в лес, рыть норы и голыми в них жить. Раз уж мы придумали цивилизацию, ушли от состояния зверского, скотского - так надо совсем уйти. Ну, это, конечно, не одного дня задача…

- Пока война, этого, конечно, не достигнешь.

- Это верно. Но в то же время, война - к тому средство. Война - она не только на полях сражений, она везде сейчас, это ведь не борьба оружия с оружием, группы с группой, это война идей. У них своя, у нас своя. И в каждом городе, в каждом доме, в каждом человеке та же война идёт. Даже очень далеко от линии фронта - мира нет. Врагов и в тылу предостаточно… У белых - партизаны, у нас - контра, спекулянты… И наши старшие товарищи там, в Москве, Петербурге, других городах - свою войну ведут, не менее тяжёлую. Сволочей, конечно, каких только нет, ну так будто они это только сейчас на свет народились… Просто время выбрали удобное.

Об этом Настя немного уже слышала. О том, что отнюдь не две только стороны, две силы в стране действуют - что есть ещё меньшевики, эсеры, анархисты, а есть просто бандитские шайки, в зависимости от обстоятельств прикидывающиеся, кем удобнее. Иногда - просто для того, чтоб легче было грабить, иногда - чтоб подставить неугодную им сторону.

- Вот, кстати, раз уж об этом речь зашла - я тут в городе газету раздобыла, не свежая, конечно, но свежую кто б сюда довёз… И то радость всё равно. Я до дыр зачитала, теперь ты почитай. Рассказывала ведь я тебе про ВЧК?

Настя приняла из рук Розы сложенный вчетверо газетный лист, развернула… и крик застрял в горле. С одной из фотографий на неё смотрело лицо Никольского.


Март 1919, Москва


В городе стояла весна. Хотя стояла - о весне вообще не очень правильно, какое-то другое слово нужно. Стоять может летний удушающий зной, когда даже солнцу, кажется, лениво ползти по небу, стоять может трескучий зимний мороз, когда в воздухе так и видятся сотни ледяных иголочек, колющих лицо и гортань при дыхании. Весна - пронизывала. Рыхлый сизый снег оседал, корчился, взрывался новыми чёрными проталинами, таял в глубоких грязных колеях на дорогах, где вязли колёса и ноги, небо над ним бурлило то пронзительной синью, то грязными, потрёпанными тучами, размышляющими, каким видом осадков разродиться сегодня, весна гуляла холодным мокрым ветром в закоулках, где драные, круглогодично линяющие собаки увлечённо рылись в грудах мусора, будто в самом деле надеялись найти там что-то съедобное, и задирали ногу на исписанные лозунгами и испещренные пулями стены, без всякого уважения ко всему, что эти стены видели. Весна текла по улицам ручьями талой воды и нечистот, ручьями людей, звучала в конском ржании, рёве автомобильных двигателей, надрывном кашле, гомоне птиц и очередей. Весна проникала всюду, проползала, как вирус, врывалась, как сквозняки в худые форточки, голосила, как ветер в трубах. Весна со своим промозглым холодом и терпкой, больной бодростью пробиралась в рукава, за ворот, в щели окон и дверей. Она гуляла, многократно, как эхо, отражаясь от этих голых холодных стен, смешивалась с густым табачным дымом, с горьковатым запахом заваренного «чая» - какой-то травы и шиповника, давно уж настоящего-то чая тут не бывало… Разная бывает весна. У кого на этом слове цветущие сады и салатовая молодая травка, а у кого дерьмо, повылезшее из-под снега…

Грань, за которой «поздний вечер» переходит в «ночь», неизвестна. Грань есть между сутками - пробьёт полночь на часах, вот и новый день. А пока - старый день не кончался, хотя так уж посмотреть - ещё позавчерашний день не кончался, и когда ещё ему кончиться. Сколько будет решено, столько дню и длиться. Чай противный, зато этой противностью бодрит. И хорошо, что холодно, в тепле б давно уже сморило, тело человеческое упрямо и коварно, ему уже и ложиться для этого не надобно, достаточно сидеть, хоть стоя пиши, в самом деле.

- Феликс Эдмундович, тут к вам девица просится… Даже прямо сказать, настаивает. По какому вопросу - не говорит, твердит, что будет говорить только лично с вами. Чего с нею делать?

- Что за вопросы! Сюда вести, конечно! Какая из себя, как одета? Представилась?

- Дурно одета, примерно как собака в подворотне. Нет, и имя отказывается называть тоже, говорит только - она от Никольского.

- Какого такого Никольского?.. Сюда её, в общем.

От Никольского… мало ли на свете Никольских. Ничего, лично так лично. В табачно-травяную симфонию ворвалась нота запаха мокрой псины - ну да, шуба собачья, при чём собака, видимо, умерла своей смертью этак полвека назад, но в этом ли дело. Девушка зашла без шапки - шапку, кроличью, но того же возраста, что шуба, она сжимала в руке, как драное мочало, другой рукой раздражённо отвела с лица растрёпанные рыжеватые волосы. Мало в его жизни было такого вот беспримесного шока с одного взгляда, до всяких слов, это вот был один из этих моментов.

- Вы?! Что вы, чёрт побери, тут делаете?

- Стою, - Анастасия вздёрнула подбородок, - приехала вот. Извините, что в такой час негостевой, прежде-то никогда по Москве пешком не ходила.

Вышел из-за стола, всё ещё на какую-то долю надеясь, что спутал, обознался. Да нет, не спутал. Это и по её глазам яснее ясного читается, восемь месяцев прошло с того разговора на сон грядущий, совсем не простых восемь месяцев, а узнавание, как весенний озноб между стен кабинета, проскакивает от взгляда к взгляду.

- Я спрашиваю, какого чёрта вы делаете здесь! Вы где должны быть?

Не опустила глаза. Щёки порозовели, но уже не тот вид застигнутой за шкодой…

- Ну да, там. За линией фронта, между прочим. Это оно хорошо, что до нашей глуши не дошли, это правда… Ну, не в том только дело, что могут же и дойти, они как саранча опять во все стороны поползли, а мне покорно сидеть ждать своей участи совсем что-то не хочется. Какой мне резон дальше именно там быть? Кому я там и чего? Человек, за меня отвечать назначенный, умер, и в школе получше меня учителки теперь есть, с меня какой учитель, объясняю я плохо и дисциплину поддерживать не умею совершенно.

- И вот поэтому вы попёрлись через линию фронта, через пол-России… Поехали за безопасностью, ничего не скажешь.

- Нет, не за безопасностью. За дисциплиной, если угодно.

Дзержинский схватился за голову. Эта девчонка с ума его, что ли, свести хочет?

- Я ведь это вовсе не к тому, что раз дед умер, теперь вам снова со мной нянчиться и нового кого-то искать, кто б за меня отвечал, я за себя сама прекрасно отвечу. Я не на шею вам приехала, я работать у вас хочу. На службу к вам поступить.

- К нам. На службу.

- Да, к вам, под ваше начало. Борцом с контрреволюцией и саботажем. Считаете, что не гожусь - обоснуйте, прогоните, только очень сильно гоните, потому что просто так не уйду.

- Вы хорошо понимаете, что вы сейчас сказали?!

- Времени, чтоб обдумать, у меня в дороге достаточно было.

Председатель ВЧК шумно, страдальчески выдохнул. То ли надо всё же давать мозгу отдых, чтобы такой бред в ночи не являлся, то ли этот абсурд всё-таки взаправду?

- Вы в своём уме, Анастасия Николаевна? Во всей стране лучшее место нашли для великой княжны, лучше я б даже с ходу не придумал!

Усмехнулась краешком губ.

- А я великая княжна, что ли? Я Настя Малиновская, из посёлка Малого Пермской губернии, и не Николаевна я, а Марковна. А коли плохое место для великой княжны, так ведь и они меня здесь искать не станут, и пригляд лучше не придумаешь, - она стиснула несчастную шапку-мочалку ещё крепче, шагнула вперёд, - не уйду. Я знаю, чего хочу.

- И чего же?

- Они ведь все мертвы, - проговорила тихо, - все, кто там оставался… И… кто ещё? до нашей глуши новости, считай, никакие не доходили, а дорогой там-сям… Да просто знаю я это. Они добрались. Они убили. Считаете, не правильно будет, если я тоже сделаю всё, чтоб они понесли наказание?

- Считаете, что именно вы-то их к ответу привлечёте, раз мы до сих пор не привлекли?

- Нет, не считаю. Считаю, капля море полнит. Не их, так других, что у вас, работы на десять таких не найдётся? Я не о мести, идти куда-то для одной только мести - недостойно… Но вы ведь нашу жизнь перевернули, такой, перевёрнутой, ей теперь и быть. Вы одну нашу жизнь разрушили, другую дали, имею я право эту жизнь защищать, отстаивать, или только брать могу?

- Хотите защитить то, что осталось от вашей семьи, я правильно понимаю?

- Нет, неправильно. Да кажется, вы так и не думаете на самом деле. Я ж не спросила вас с порога, где мои сёстры и брат, и не потребовала отвести к ним, и не потребую, пока сами не решите. О них вы позаботитесь. О себе - я сама. И о других. Именно так, с оружием в руках. Не примете - на фронт пойду.

- Вы оружие в руках держать умеете?

- Умею. И пару раз в цель наповал попала.

- В… в кого?

- В волков.

Чёрт бы её побрал вместе со всей семейкой. Дзержинский сдался просто потому, что спорить надоело и не было сил, да в общем-то и времени, его не столько, чтоб тратить на препирательства с ненормальной девчонкой ещё час или два, потом решится, что с ней делать, сейчас главное - чтобы в самом деле на фронт не ускакала…

- Что ж, раз вы так уверены… - повернулся к столу, взял лежащую с краю серую потрёпанную папку, - вот, читайте для начала. Садитесь, садитесь, читайте. Шубу можете… с кого вы такую замечательную шубу-то сняли?

- А, подобрала, выкинутая была. Надо ж было что-то надеть…

- Имейте в виду, спрашивать буду, как со всех остальных.

- К иному и не готовилась.

Прежде, чем вернуться за стол, смерил пристальным взглядом с головы до ног - огромные, размеров так на пять, наверное, больше, чем нужно, валенки, полурастворившиеся от соприкосновения с грязной кашей московских улиц, заляпанные грязью и в нескольких местах прожжённые ватные штаны, серая шерстяная кофта с завёрнутыми вдвое рукавами. Раскрытая папка чуть подрагивает в озябших руках, серые глаза из-под нависающих спутанных косм внимательно бегают по строчкам.

- А вы изменились, Анастасия Николаевна.


Конечно, изменилась. В Малый она, может быть, приехала та же, что уехала из Екатеринбурга, а в Москву приехала уже другой, чем покидала Малый. Эта дорога кого угодно изменила бы. Роза вот тоже пыталась быть голосом разума, костьми лечь, не пустить. Куда ты собралась, дурная, все дороги белыми перекрыты, ребята, конечно, прошмыгивают порой… а порой и не прошмыгивают, исчезают навсегда. Даже и доберёшься до Перми - кто тебя так послушно через линию фронта повезёт? А будто на этой Перми свет клином сошёлся! Спорим, что не все дороги перекрыты? Тайгу, болота, реки - не перекроешь! Вот сюда они не полезли - глушь, не стоит того, летом комаров кормить, зимой волков. И сейчас как раз самое время - пока реки не вскрылись… Роза только головой покачала - сумасшедшая. О чём ты говоришь, окружены мы, отрезаны, все мало-мальски приличные дороги, все поселения по ним, по реке, заняты, опомниться не успеешь, как в их нежные лапы попадёшь. А она всё своё - ну и к чёрту эти дороги и поселения, обойти их можно, то и хорошо, что расстояния здесь большие, проскочить между можно. Пока река подо льдом, любое узкое место у ней переправа, не только то, где дорога проторена.

- Все б были умные такие, как наша Настя, так наверное, наши отряды с той стороны на эту как нечего делать шастали!

- Ну так то отряд, а то один человек. Что у них, через каждый аршин по реке по часовому стоит? Я на большие дороги и на установленные переправы и не пойду, что тут, обойти негде?

- Обойти? Да до чёрта, где - леса, болота, овраги. Уж куда как хорошо б оно было-то - обойти линию фронта с севера. И чего б нам тогда было дурью маяться, такого кругаля давать и с таким риском к тому же, если б можно было напрямик… Только видишь ли, крыльев-то у человека нет, взять и перелететь мили нехоженные, человеческой ноги не знающие. Каждая проторенная дорога, Настя - это труд не одного дня и не одного девчонкиного желания. Жизни на это положены. Проще способы с жизнью проститься есть, уверяю.

- Ну, если б оно было легко - то наверное, легко б и им было, так? Но трудно - не значит же, невозможно! Мне ж главное белых по хорошей дуге объехать, а дальше-то нормальными человеческими дорогами можно.

- Дальше… до этого дальше куда дальше, чем тебе кажется. Это на карте видишь пятачок маленький, здесь и местечко это не помечено никак, оно с кончик иголочки, поди, будет, а вот это всё - мили и мили леса, полей, болот, где и бывалый, случается, с дороги сбивается и гибнет… Ты в лесу-то была когда-нибудь, девица красная?

- Да так, всё лето, почитай, в лесу провела, хочешь, по памяти тебе нарисую.

Роза закатила глаза.

- Это-то ты в лесу была? Рассказывай! Это не лес, а так, сад при доме. А вот тут - настоящий лес начинается. Там и в полдень темнота, а как стемнеет - ты в двух шагах дороги не найдёшь, даже если она там и будет, а темнеет зимой рано. Направо овраг, налево болото, впереди река… а позади волки. Там не понарошку сожрать-то могут. Нет уж, такой поход и летом-то совершить не каждому по силам, а зимой - нечего и думать. Большие, хорошо снаряжённые отряды, случалось, пропадали без вести, только вспоминать и оставалось.

Волков Настя уже видела несколько раз, правду сказать - издали. Случалось, что зимой они подходили очень близко к человеческому поселению, той зимой, говорят, утащили хромую лошадь… У некоторых старожилов дома волчьи шкуры лежали - когти и зубы и после смерти неизъяснимый страх внушали. Чувствуешь как-то нутром, не собака…

- Мне дед ружьё оставил. Хорошее ружьё…

- А стрелять умеешь?

- Дед учил.

- А когда патроны кончатся - прикладом отмахиваться будешь? Это тебе, Настя, в общем, не за грибами сходить в перелесок. Это, знаешь ли, день идти до любого человеческого жилья, а прямых дорог здесь нет, всё петляют, друг с дружкой сходятся-расходятся, в бурелом или в топь упираются, и для непривычного, городского лес - он весь одинаков, ёлка за ёлкой, от них через час уже тошнить начинает, а через два ты выть начнёшь, потому что они всё не кончаются… Один раз свернёшь куда не надо, дерево поваленное обойти - и всё, поминай, как звали…

- Знаешь, Роза, слова такие из народной сказки: благословишь - поеду, и не благословишь - поеду. Можешь подсказать мне чего полезного, можешь под замок запереть, найду способ сбежать. Дороги не укажешь - по солнцу пойду, на запад, однажды-то из лесу выйду, а от жилья человеческого дорогу до Москвы узнаю. Есть у меня Скорый, есть ружьё дедово, кого встречу - волков или беляков - того встречу, как-нибудь разберусь. Надо мне, и всё тут. А провожатых себе не прошу, хотите - пожелайте удачи, хотите - поминайте, как пропащую…

Роза только руками всплеснула.

- Да никак, ты точно умом тронулась. Что ж тебе, так плохо здесь?

- Хорошо. Очень хорошо. Я не отсюда уйти хочу, а туда придти.

- Всему своё время, такую вот поговорку слышала? дождись, поди, будет тебе Москва… - прямым-то текстом Роза, понятно, не могла говорить, но Настя понимала, о чём она - думает, семью поехала разыскивать, так чего не дождаться, когда распоряжение законное придёт, когда безопасно будет снова вместе собраться, зачем самодеятельность эта, ладно б на свою только задницу неприятности… Но Настя тоже прямо говорить не собиралась, ни тогда, ни наедине, одно сказала уверенно и непреложно - поеду и всё, и на следующий день в старый дедов дом за ружьём поехала, мешок себе походный начала собирать… Могла, конечно, и Роза упереться, и под замок, в самом деле, посадить - хотя где ещё в деревне замок-то найдёшь, дома сроду не запирались, кроме как на крюк, чтоб дверь не отходила… Но сдалась, видимо, разумному безумного бывает трудно переупрямить.

А потом притащила карту, а потом дед Мартын, кое-как уцепив карандаш огромными заскорузлыми пальцами, на обороте этой карты свою нарисовал, не больно топографически точную, зато обнадёживающую. Есть, есть через тайгу дороги, оно конечно, дороги не столбовые, не широкие и не шибко хожие, хорошо, коли не заросли совсем, сейчас-то мало уж кому нужны… А прежде, до железной дороги, реки главными торговыми путями были, и здесь, как ни суров здесь край, были деревни - сейчас-то одни пожарища, как вот от этих Кричей, от них остались, а раньше сколько поселений и вот здесь, и здесь было, больше-то вогульские, но и русские были, заготовленные рыбу и пушнину реками возили, и между собой сёла такими вот дорогами сообщались, из которых некоторые, конечно, уже и старожилы не упомнят, где проходили… Где просвет в чаще есть какой, вот там, верно, была дорога. Кое-где и камни дорожные могли сохраниться, если совсем в землю не ушли. Роза, хотя всё ещё считала, что дичее идеи не придумаешь, взялась соотносить дедову природную топографию - по солнцу, по звёздам, по мху, по виднеющемуся в стороне от дороги домишку охотничьей зимовки, ни дать ни взять избе Бабы-Яги - с картой.

- Вот туточки, стало быть, мы находимся… Вот тут Кама-река, вот тут Добрянка, а вот тут Дедюхино, вот тут Чердынский тракт проходит… Чего думаешь, Роза, что и до Чердыни они дошли?

- Сам-то понял, что сказал, дед? Какая Чердынь? На это даже у меня дури не хватит, мне до Губахи-то…

- У меня, если надо, и до Чердыни хватит, - вставила Настя, словив снова выразительный взгляд Розы.

- Ну, до Чердыни тебе, буду полагать, и не надо, коли такоеобстоятельство, что людных мест напротив сторониться нужно, так чего лиха пытать? Вот, стало быть, тракт Чердынский, главное к нему выехать, ну это правда, дело непростое… Девять, что ли, рек пересечь надо, и без счёта ручейков. Семьдесят и семь рек, говорят, в нашем краю есть, как не больше, а ручьёв без всякого числа. Так ведь подо льдом они сейчас. А какие и не подо льдом, всё одно где при дорогах старые переправы живы ещё, а где и так, лошади-то такая река чего, только копыта омочить…

- Это какой лошади, Скорому-то? Да уж пожалуй, доедет она на Скором… или ты Рыжуху под такое дело отдать готов?

Дед рукой махнул.

- С Рыжухи тут толку не будет. По хозяйству она справна, но больно уж тихоходна, хотя вроде и не стара ещё… А вот со Скорого толк может выйти.

- Года через два. Дед, очнись, там волки. Вот это всё, - Роза широким жестом прочертила линию от Малого до тракта, чуть захватив, правда, и за тракт, - бездорожье, снега по пояс и волки. Ну, и сколько она проедет? Часа два, три, пока сожрут её вместе со Скорым? Нет, прекратите мне даже эти разговоры мечтательские, путешественники… лягушки-путешественники…

Дед пожевал губы, посмотрел, прищурившись, на карту.

- Ну, я моложе был - так мы с приятелем моим, Петром, столбовых дорог в лесу не искали. За пушниной ходили по всей Еремихе… Рога лосиные видела у меня? Мы тогда… И на волков, случалось, напарывались, а раз по весне миша навстречу вырулил… Ничего, как видишь, сижу, с тобой беседую. А чтоб потерялись с ним - никогда такого не было. Он по дедам обоим из вогул происходил, лес чувствовал… Нет уж его десять лет как, Петра, теперь-то таких охотников не бывает, конечно… Нынешний человек леса боится, вот и обходит его по краешку. Может, в тебе, девка, тоже вогульская кровь-то? Кто дед твой покойный Фёдор был, тебе-то сказывал? Будто б пришлый в наших краях, а лес шибко хорошо знал… Сына, батю твоего, война забрала, так может, тебе какую хоть науку передал? Эх, была б ты парень, Настька…

- Была б парень - войной бы, чего доброго, бредила, - прошипела Роза, - не болтай, дед. Теперь знаю хоть, кого благодарить, что таёжной романтикой бошку девчонке задурили…

- Вот тут, стало быть, девка, между реками Позью и Кедровкой болота… Большие болота, обширные. Сгинуть в них вообще ничего не стоит… - дед то ли нарочно это говорил, Розу злил? - однако ж дорога там есть… Найти только надобно…

Роза вздохнула, осознав, что всё, что она может - это только сделать всё возможное, чтоб скорая неминучая Настина смерть была не в трёх шагах от дома. Уйдёт ведь. С мешком за плечами уйдёт. Подгадает, улучит минуту, круглые сутки с неё глаз не спускать - так всё остальное забросить напрочь. Можно будет и погоню снарядить, конечно, да у тебя одна дорога, а у дурака десять.

- Не бери Скорого, жеребёнок он ещё, дурной, в лесу запаникует. Возьми Мужика. Коли он тебя из седла, конечно, не вышибет - то довезёт хоть до Камы, хоть куда. Если сможешь довезти кое-чего в местечко Юрлу, так большое спасибо скажу. Есть у меня там человечек… Если уж ты доедешь - то и он сюда на Мужике вернуться сможет, ну а тебе, поди, найдёт, что в обмен дать… Ему Мужика доверить можно, он получше меня с ним сладит, и получше тебя точно. До Малой Сусанны дойдёшь с охотниками, если они не рассобираются с понедельника за зайцем, дальше-то не знаю, пойдёт ли кто…

- Одна пойду. Если карту мне кто нарисует, с реками этими и дорогами, так совсем хорошо пойду. Прямо вот за солнцем пойду, однажды да выйду. Ну а если и нет - ты, Роза, в этом не виноватая.

Одёжу Настя нашла в вещах дедовых добрую, полушубок медвежий, правда, ей велик был, но нашла, что пододеть. И под шапку лисью, на глаза сползающую, шаль повязала - так теплее. Взяла два каравая, сухарей, ягоды сушёной, рыбные бусы на чердаке собрала, дед Мартын дал ещё сухого мяса и сыра шариками - солёного смертно, но сытного. Пить после него, конечно, хочется страшно, ничего, снегом заест. Тайком от Розы сунул ещё мятую фляжку с настойкой:

- Костры-то зимой в лесу ты разводить не обученная, то ли сумеешь, то ли нет, а для сугреву что-то да надо…

- Поди, за день-то тебя сон не сморит, - говорила Роза, - ну, а Мужика тем более не сморит… Окружат, или ночь застигнет и испугаешься с дороги сбиться - полезай на дерево. За Мужика не бойся - не родился ещё тот волк. На моих глазах двоих копытами зашиб… Ты только окликай его всё время, а то он дурной, умчится, а ты так и сиди на дереве… Надеюсь, всё же найдётся, кому тебя сопроводить… Ох, сгинешь ты, но каждый сам свою судьбу выбирает…


С охотниками Настя даже чуть дальше прошла, до охотничьего домика глубоко в лесу за Гремячей. Дотуда шли хорошо, весело даже, по пути зайца и двух рябчиков подстрелили, одного по прибытии зажарили, угощали-соблазняли на охоту дальше остаться, байками баловали, наперебой таёжные приметы и хитрости пересказывали - будто совсем и не в дичь им девку на сугубо мужское дело тащить, видно, крепко деда Фёдора внучкой считали, да и дружба с Елисейкой и его ватагой тут в помощь, всё же рыбачили-то они много и здорово. А Настя запоминала всё, что для пути пригодится. Переночевала - и дальше двинула, по карте сверившись - по карте выходило, что в пути до самого тракта пересекать одну только реку придётся, зато большую, Яйву, но как точны эти карты, Роза ей уже в двух матерных словах объяснила, а вот по каракулям деда Мартына, инженерной точностью тоже, правда, не обладающим, явствовало, что выйти ей сейчас предстоит к реке Волоковой…

Да, Роза права, тысяча смертей и одна жизнь тут. Нет тут указателей, и дорогу у сосны или синицы не спросишь. Один указатель - солнце, в вышине готической арки сомкнутых ветвей над лесной тропкой, петляющей, огибающей овраги и болота, кажется, уже столько петель сделавшей - а на карте у деда Мартына-то иначе кажется, где завороты лихие, а где просто кривая такая дрожащая… Не знает он, дед Мартын, о масштабе ничего…

Очень скоро солнце манией становится, грызёшь его взглядом, понимая - за ним, за солнцем, гонишься, а оно быстрее. Как сказочный богатырь, что неспешным шагом идёт, а не угнаться за ним… А совсем уж пускать галопом Мужика Настя не решалась - так один раз пустила, он и пролетел поворот, что ему эта дорога, насилу развернула обратно на дорогу, пока не увяз в припорошённой яме по самый пояс седоку… Может, и впрямь пусти его стрелой по прямой - так уже б тракт пересекла, и над болотами, и над спящей рекой перелетел бы он, как сказочная Сивка-Бурка… Нет, этому только дай волю, он же в диком своём вечном опьянении своей силой земли под собой не чует, трясины тем более не почует, пока не увязнет в ней. Безрассудному коню разумный седок нужен, а вот досталась же ему Настя…


У берега Яйвы, на закате, вышли к ним из чащобы серые лесные братья. Четверо, молодняк, остаток недоразбредшейся стаи. Глаза жёлтые, алчные, не голод в них даже - молодые волки сейчас злые, промеж собой территорию делят. У двоих, что покрупнее, верно, переярков, на рваных ушах бурая кровь запеклась. Так что не еда она для них даже, лишнее раздражение на их пути. Ощерили пасти, сверкнули белыми, белее снега вокруг, клыками, тихий, глухой рык раскатом прокатился вокруг - один начал, другие подхватили. Такой вот рык страшнее всего, это Настя по собакам деревенским поняла. Сперва-то она всех деревенских собак боялась - не много их в деревне, правда, и есть, охотники только держат, охранять-то что-то - от кого? Ну, этих настоящими охотничьими собаками она, увидев их поближе, и из жалости не назвала б, особенно в тех дворах, где хозяева-охотники померли давно, и лохматые их помощники, дурея без развлечения, перебрехивались друг с дружкой и облаивали всякого мимо проходящего, а уж сунувшегося во двор - особенно. Баба Луша, она бабка добрая, но дурная, забывчивая, послала Настю за дедом Антипом, забыв предупредить, чтоб в калитку не входила, а снежком в окно кинула - деревенские-то все знали, а Настя вот ещё нет, во многие-то дома уже входила запросто, привыкнув цыкать на брехливых собак, а на особо непонятливых замахиваться. Пёс деда Антипа - дело другое, огромный, лохматый - едва просвечивают на заросшей морде два маленьких, весь мир ненавидящих глаза, его и своя-то семья боялась, только самого деда он уважал, да ещё сына его немного. Таким, говорят, со щенячества был, ещё до колена не доставал, а тяпнул куму Антипову так, что голосила на всю деревню. Антипу это шибко понравилось - серьёзная собака. Как Настя тогда на сарай взлетела - потом сама диву давалась, а ещё говорит Роза, у людей крыльев нет. Вот с таким же тихим рыком сидел внизу Батыр - не бросался на стену сарая, не носился вокруг в бессильной ярости. Сидел, рычал, предупреждал: спустишься - порву.

Мужик заржал возмущённо, яростно, заплясал на месте - волчий запах он уже знал, и он его бесил. Он и собак-то недолюбливал… Настя отчаянно вцепилась в поводья - хуже нет сейчас, из седла вывалиться. Что ему, Мужику, что какой-то пустяк у него со спины свалился? Только одно тут - пришпорить и мчать, успевая только в повороты всё же вписываться, вот такая гонка - они с Мужиком за уходящим, дотлевающим в чащобе впереди солнцем, волки - за ними. Вот чего вам, проклятые, зачем гонитесь? Мало вам зайцев и лосей в лесу? Друг перед другом удалью похвалиться, кто из вас незваного гостя завалит, кто в горло ему хищными, жадными до крови зубами вопьётся? Мелькали вокруг сосновые и еловые лапы в снежных рукавицах, бурлила внизу снежная каша, взбиваемая яростными копытами - Настя пригнулась ближе к конской шее, чтоб не хлестнуло какой-нибудь по глазам, изредка оборачивалась, видела серо-бурые несущиеся следом стрелы дикого, воинственного к человеку леса. Не отстают. Но хоть, слава богу, и расстояние не сокращают - а то, потягаться с этим коньком в скорости не всякому дано. Так болтало её, как камешек в погремушке, а в цветных пятнах, скачущих перед глазами - тёмная зелень, белый снег, бурые поваленные стволы, красный уголёк дотлевающего солнца - надо было ещё дорогу разбирать, не Мужик же за неё это делать будет, что ему до той дороги. Дед Мартын говорил, сам в одной волчьей стае видел раз прибившуюся рыжую собаку, может, и не врёт, кто его знает, ну вот Мужик запросто к каким-нибудь диким лошадям мог бы уйти - если б были они здесь, конечно, здесь-то разве что к лосям, даром что рогов у него нет…

Мелькнул внизу иссиня-чёрный лёд, прошелестели пегие, придавленные снегом камыши - вот и перемахнула она реку, на той стороне остались волки, видимо, там конец был их территории. Взбираясь на крутоватый бережок, замедлил ход Мужик, отдышалась немного и Настя. В бешеной этой гонке некогда было бояться, думать-то не особо было, когда. Сейчас же страх противной дрожью, слабостью разливался по телу. Под кожей перекатывалось - представлялись зубы волчьи на её теле… Так бы не сбавлять хода, гнать во весь опор до самого тракта и дальше, пока не забрезжит впереди какое ни есть жильё человеческое - не останавливаться…

Ну, так тоже нельзя. Паника - совсем не друг человеку. Свериться надо по карте, у этой реки или у другой, говорил дед Мартын, от мёртвой деревни ещё несколько домов целых осталось. Там переждать можно - двери есть, так и волки не зайдут. Как ни с большим удовольствием она вовсе не спешивалась бы, не ощущала снова, как мала она перед этим лесом, а нужно. На бегу-то не посмотришь. Впереди зачернелось что-то - каменюка здоровенный, словно зуб, из земли торчит. Накинула поводья Мужика на сук попрочнее, взобралась на этот камень, развернула карту - темень уже такая, что чёрта с два разглядишь, но это-то место дед, как знал, жирно пометил, вот тут оно. Всего-то по течению выше подняться, до слияния с рекой Жуклой, да потом немного вверх по ней. Суеверный люд в мёртвых домах не останавливался, а Настя, хоть в пику Розе, решила, что не забоится. Чего там? Она полгода с мёртвой деревней бок о бок прожила, там домов-то, правда, не осталось, так, стены кое-где недоразрушенные торчат, кустистым мхом и молодыми берёзками порастают, но тоже ж говорили про призраков каких-то, а так ни один самолично не явился, ни ей, ни деду Фёдору до того. Рука сама нашарила в мешке каравай и сыр - только сейчас, когда хмель гонки тело оставлять начал, дикий голод вдруг явился и разом всю захватил - и в самом деле, сколько она не ела-то, только наскоро перекусила утром. Мужик внизу храпнул намекающе, отломила и ему кусок. И так смешно, вспомнилась вдруг их охота в Беловежской Пуще, их «милый домик», шум с утра - ржание лошадей, возбуждённый лай собак, в весёлом гомоне свиты только отдельные слова всплывают вдруг, как в кипящем котелке вплывает вдруг, чтоб снова нырнуть, какой-нибудь корешок или кружок морковки… Отец в охотничьем костюме рядом с добытой косулей, Ольга с Татьяной, коротко и яростно спорящие за власть над фотоаппаратом… Интересно, конечно, не собьётся ли она в темноте с пути, густая чернота уже повисла между кустов, такая непроглядно-сплошная, словно дыры это, выкушенные тёмными силами, вышедшими на свой еженощный разгул… И видится, что не мёртвая-неподвижная она, чернота эта, а клубится, подползает, перепрыгивает между кустами, беззвучно хохоча. И видится, что вот там, ниже, у кромки чёрного речного стекла, стоит кто-то, стоит и смотрит в её сторону. Чёрный, недвижный, по её душу пришедший убийца.

Ну да, конечно! Есть тут, откуда человеку взяться, одна она тут, дура… Был бы человек - не стоял бы там столбом, голос бы подал, к ней бы пошёл, а это дерево трухлявое, пополам в стволе сломанное. Всё ж не мало Роза втолковывала ей, что нет нечисти никакой, нет ни чертей, ни леших, а есть вот такое, как ей в темноте в дереве человеческий силуэт привиделся. У страха, говорят, глаза велики, и без нежити в лесу есть, чего бояться…

И словно в ответ - вспыхнули жёлтые огоньки на той стороне. Два, четыре… Они? Догнали? Всё же решили на другую сторону идти? Ну, тут-то не до чёрных человеков, не до чертей с кикиморами. Схватила ружьё, прицелилась, наводя мушку между жёлтых злобных глаз. Не стреляла она в том светлом мягком лесу - она-то его только таким видела, выходя из домика и вдыхая восхитительный воздух, наполняющий силой и бодростью до самых кончиков ногтей - ни косуль, ни тем более волков. Ха, смешно б было и сказать такое… Больно ударил в плечо приклад, грохот едва небо на голову не обрушил - училась-то она училась, да мало… Однако ж с коротким взвизгом шлёпнулась туша на чёрный лёд, кажется, скрежет когтей слышен был… Нет, мёртв. Зароились, потом остановились шесть остальных жёлтых огоньков… Следующий выстрел чиркнул по тёмному льду. Злое тявканье рассыпалось по серому льду. Повернули. Не настолько дурные, чтоб с человеком с ружьём тягаться. И слава богу. Второй-то раз могло уже не повезти ей так.


Редкие звёзды выпрыгивали из сосновых макушек и запрыгивали обратно. Подошла она к крайней избе, толкнула дверь - долго не поддавалась. Сыростью, тленом дохнуло. Мужик захрапел, зафыркал - ты куда это меня тащишь, в склеп, в могилу? Дудки! Нет уж, это тебе, мой хороший, дудки, ночевать вместе будем. Если поместишься ты под низким, чуть-чуть макушки не касающимся потолком…

Спички есть, нашлась какая-то ветошь, полешко, чтоб настругать лучин. Нашлось неглубокое блюдо, где всё это разложить, дым в маленькое окошко, в прорехи в крыше выносит. Печку-то не затопишь, развалилась она. Ничего, и так переночевать можно… Настя нашла в углу небольшую кадушку с каким-то зерном, понюхала, предложила Мужику - тот щипнул немного губами, посмотрел на временную хозяйку выразительно, с укором - мол, сама это ешь, в питании вот он очень был переборчив. Потоптался, сжевал лезущую в окошко, что по колено от земли, сухую траву, потом рухнул на земляной пол - решил, раз уж так, предаться заслуженному отдыху. Настя вздрогнула невольно, хоть и знала уже об оригинальных манерах Мужика.

Продолжала оглядывать дом - да, не ждали здесь гостей, на стол не накрывали, постелей не стелили. Ну так что ж, она и сама. Может, найдётся что, что в дороге пригодится. Вот ножик - хороший, у неё и свой неплохой, дедов охотничий, только чуть послабже сказочных мечей-кладенцов, которыми, говорят, камень режется, будто масло. Нашла диво - лук со стрелами, но ни к чёрту, отсырел лук, его просушивать, перетягивать… Перебрала заячьи силки и какие-то копья и рогатины, с которыми и не знала, совладает ли. Можно, конечно, взять вот такую, волку в лоб отлично б было засветить, но не лишняя ли поклажа для рук… Копнула ворох шкур в углу - лучше б не делала этого. Смрад, за давностью лет, уже слабый, а с неожиданности в ноздри ударил. Кости там. В неверном свете от её маленького костерка череп недотлевший гаденько так ухмыляется…

Визгом разбудила Мужика, забарахтал ногами, чуть не опрокинул стол и блюдо с костерком на нём, долго ржал, храпел, фыркал, требуя подать сюда того врага, чтоб забить его копытами.

Ну, и что? Ну, скелет. Он уж мёртвый давно, он не кусается. Видно, таков печальный конец был последнего жителя этой деревни… Или уже позже, такой же вот заблудший путник, как она, забрёл и здесь упокоился? Сколько ж он так… Да неужто столько времени сюда никто не заходил… Страшно, сквернее некуда умереть вот так в одиночестве и остаться без погребения… Что же, мог бы так и дед Фёдор? Да нет, его б деревенские всё равно нашли… Однако ж лежит он без отпевания… кому сейчас отпевать…

Настя села на шатающийся табурет у стола, смотрела то на огонь, то на перебирающего копытами во сне Мужика, то оглядывалась туда, в угол - скелета отсюда, конечно, не видать, и ничего-то не разобрать в груде шкур, только та же неопределённая тьма, что по углам, за развалинами печки, за сундуками с неопознаваемой трухой, клубится. Словно гнездо крыс там… Лишь бы не привиделся ей в этом неизвестном бедолаге дед Фёдор, та ночь дикая, когда ревела она, уткнувшись в пахнущую пылью и полынью шкуру Марты, и то чудились ей вздохи и шевеление с кровати, то чудилось, что прямо сейчас начнёт тело разлагаться, и как в страшных сказках, которыми перекормили её ребята, полезут из него скорпионы, змеи да летучие мыши… Что сказать, прости, кто б ты ни был, добрый или недобрый при жизни был человек, вот и она тебя не предаст земле, не предашь пока что - снега по колено, не время для погребения, ей мёрзлую землю нипочём не угрызть… Может, придёт кто летом, схоронит кости твои, может, найдёт где здесь бумагу какую, как тебя звали-то, и крещёный ли ты был…

Нет, не страшно было Насте в доме с мертвецом, если подумать - так и совсем не страшно. Первое - и не выглядит он уже как мертвец, не опознать в нём человека, мужчина ли был, женщина, молодой ли, старый - не представить его живым. Второе - так словно и не одна, сидит, разговаривает с ним, жалеет его - где-то семья его, потомки его теперь… Хоть помолиться за его душу - может, Господь в милости своей упокоил её и так, может, мытарится она где-то здесь, из-за печки печально глядит на кости свои, на случайную гостью… В доме отца Киприана Настя книги церковные читала, канон отпевания там тоже был, кое-что запомнилось оттуда… Оно ей совсем не по чину, да где здесь взять того, кому по чину… Может, призрит Господь и на её молитву, случай-то тут особый… Так ведь и она безвестной, без погребения, могла б где-нибудь лежать, и случайный путник смотрел бы на щерящийся в бурьяне череп и в голову б ему не пришло, что грустно смотрит на него с того света младшая Великая Княжна…


Так и не уснулось, конечно - какой тут сон. Храпит во сне Мужик - стены трясутся. Ему что, хоть сотня скелетов тут в ряд лежи, Роза говорила, он только лошадиных костей боялся смертно, а остальные для него как и не кости, а так, деревяшки. Потрескивали лучины в блюде, она отстругивала и подкладывала новых. Слышались вдалеке долгий вой и тявканье - у волков нынче свадьбы, а кому невесты не досталось, те бродят по лесу, по двое-трое или поодиночке, рыщут, чью бы жизнь забрать, силу свою доказать… Где-то крылья захлопали, протяжный вяк прорезал ночь - не упомнить, какая птица… Треск у реки в валежнике - лось, может… Голос понемногу крепнет. Посмеялась бы, наверное, Роза сейчас над ней, истово крестящейся и поглядывающей в тёмный, страшный угол…

Что, много б отдала, чтоб к жарко натопленной печи в доме отца Киприана сейчас прижаться? Да… Первую, ну вторую версту вот так на внутреннем своём огне пролетаешь, как выпущенное из пушки ядро - весь мир по плечу, кажется. Стелется под копытами синеватый снег, стелется вокруг зелено-коричневая стена сосен. Но правду это Роза говорила, первое испытание - долготой, самим расстоянием и временем. Однажды и Мужик замедляет ход, карабкаясь на крутой берег оврага, и смертная тоска догоняет, хватает за пятки - куда ты, куда, посмотри, здесь ни жилья, ни следа человеческого, одна ты осталась в тёмном непроходимом лесу, и далёк уже путь, и назад уже не повернёшь - много проехала, так же труден обратный путь, как вперёд. Одолеешь ли? Ох, да, если б было возможно… Если б разомкнуть сейчас веки - и родную спальню свою царскосельскую увидеть, мягкий полумрак, в котором не неведомая жуть по углам проступает, а очертания знакомых и любимых с детства вещей… Ох, да, она б первым делом скинула всю эту одежду, в которую завёрнута, как чучело капусты - под шапкой шаль, под полушубком кофта, под ней поверх рубахи шаль обвязана, под ватными штанами ещё одни вязаные, как выглядит это всё, сложно сказать, зеркала в полный рост в Малом нету и никогда не бывало. Она б сладко потянулась, а потом зарылась в тёплую, дышащую чистотой и лёгким запахом фиалок постель, как следует взбила б свою любимую подушку, свернулась клубочком, поглаживая вышитый вензель, как любила перед сном, накрылась с головой одеялом - никаких волков, никакого леса, никакой дороги, где ни следа человечьего, только заячьи да птичьи… Ох да, если б ей все те недоеденные ею когда-то завтраки - аппетит перебила булочкой, или мясо жирновато показалось - крошки б не осталось на тарелке, капли на дне бокала! Если б ей тот покой, ту безмятежность родного дома, нерушимого семейного круга…

На несколько часов, больше не надо. Она б отдохнула, набралась сил, просто дух перевела… И назад. Нужно.

В добрые руки оставила коровку, лошадку, Скорого - Роза на нём ездить будет, Роза его любит… И о доброй старой Марте обещались заботиться Роза и матушка Еванфия. И зарок дали, что если не вернётся она вдруг - что, впрочем, вряд ли, вернётся-то, при любом исходе, но Роза-то всё надеется, что одумается, не успеет далеко отъехать - то найдётся, кому в её доме, доме деда покойного, поселиться, не останется он брошенным…

И не жаль всего оставленного? Не Скорого и Паскуды - так Розы, отца Киприана с матушкой, Елисейки с товарищами, ребятишек-учеников, дома самого, крапивно-кипрейного пожарища, ставшего родным уже, леса, речки, рыбных и ягодных мест их? Жалко, конечно… Её это всё уже. Да ведь всё её, и не её в то же время. Не моё, всехнее, как говорит Елисейка. И это правильно - ей дали, и она в свой срок отдаёт, как и всё в нашей жизни только заёмное, всё на время берём с рождением, чтобы отдать со смертью…

Верно, привязываешься к этому, мнишь своим… В том грешная природа человеческая. Потому и учит Господь людей, отнимая у них то, к чему они привязываются, что называют даже - добром своим, тогда как никак не к добру ведёт оно, обращая сердце человека к тленному, суетному, к страстям и грехам…

Да, грустно разлучаться, оставлять. Сейчас только, в мёртвом доме в глубине дремучего леса, понимать начинаешь, как сердце привязалось к горшкам, половикам, ухватам, всем звукам и запахам старого дома, к крикливым птицам, свившим гнездо на дереве возле дровяного сарая, к конскому ржанию и задумчивому перешёптыванию бурьяна, к плещущейся в воде рыбе и брехливым деревенским собакам, к весёлой и отчаянной ребятне и их грубовато-добродушным матерям, учившим её печь пироги… Всё больнее натягиваются эти нити, а в Москве, конечно, окончательно поймёт, уже зная, как велико расстояние… Но всё равно не повернёт, как с первых шагов, так и с полдороги. Роза думает, наверное, надеется, прислушивается в ночи - не вернулась ли безумная, не стучат ли конские копыта под окном, подбирает слова, чтоб успокоить уязвлённую гордость юного сердца - не хочет унизить-то, смелость уважает, только не хочет, чтоб смелость в безрассудство превращалась. Но Роза не понимает. Не её вина - Настя объяснить бы не смогла. Роза умная, конечно, очень умная, но едва ли подумает, что просто зря показала газету ту…

Разве, получив, нить, можно выпустить её из рук? Далеко Москва… да и ещё б дальше была - что с того? Надо - значит, пол-России пройдёт, и всю бы прошла, вот тому и рада, что не надо всю. Есть конь под седлом, дальше будет поезд, или попутная повозка, машина… Сколько б Господь ни отнимал, что-то ведь и даёт, и зато именно нужное. Вот эту одежду, вот этого коня, вот этот провиант в дорогу дал ведь, и дальше не оставит. Господь упорным помогает, это ещё дед Фёдор говорил, когда подолгу не могла она с чем-нибудь справиться. И расступаются же перед ней вековые сосны, пусть нехотя, а признают, машут вслед мохнатыми лапами - Настя едет к Тополю.

Его зовут не Яков Никольский, а Феликс Дзержинский. Вот тут можно верить, имя, похожее на звук перезаряжаемого ружья… Настя улыбается, проговаривая вслух, как объяснить, что с этим именем совсем не страшно идти через лес? Этим именем можно ответить и густой, тягучей лесной темноте, и леденящему кровь волчьему вою в ней…

Всхрапнул, замотал головой проснувшийся Мужик, поднялся на ноги, заозирался - где это, мол, я, что за дикое место, совсем мне здесь не нравится, надо бы уходить отсюда… Настя вздохнула - не светит дождаться утра. С последней короткой молитвой простилась со скелетом, обещав при всяком моленьи просить бога, чтоб послал кого-нибудь предать его земле, загасила костерок, выбралась под ночное небо… Луна вышла. Это хорошо, конечно, хотя в лесу, наверное, не очень с этого будет толк - дорога неширокая, обступившие с обеих сторон сосны так и норовят в тесных объятьях слиться, уже лапы друг к другу в вышине протянули. Ну и как тут по звёздам ориентироваться прикажете? Их и вообще на небе не столько, а в лесу сквозь кроны поди их разгляди… Ладно, по карте судя - докуда карту ей дед Мартын по памяти намалевал - дорога между Старшим и Меньшим болотами вьётся, главное вернуться на неё, на эту дорогу. А вот за болотами сворачивает она к Яйве, к мёртвым деревням, куда ей не надо, ей новую дорогу искать, к речке Закаменной, тут дед неопределённо на листе почиркал - «где-то тут»… Ладно, чего там, большая часть пути до тракта пройдена, потяжелее придётся за трактом…


Два раза казалось ей, что сбилась с пути. Хваталась за карту, да вот увы, не получишь от неё больше, чем на ней есть. Молилась - Господь выведет… Хоть кто-нибудь, может, и сказал бы - зачем ему делать это для глупой, самонадеянной, своей охотой в бездорожье сунувшейся? Так надеялась на силы свои, так отчаянно в неравный бой кинулась - ну и выбирайся, как знаешь… Выберется. Столько уж прошла.

Свернула дорога, на юг пошла, мимо озера Большого, туда, где, как помнилось Насте с рассказов, большая охотничья заимка, но ей-то не надо туда, ей - прямо, пересечь малый ручеёк, Старшое болото питающий, и там, с версту проехав, вправо взять, новую дорогу искать, что идёт, через речку Закаменную, мимо малых озёр и болот, к тракту…

Свет луны сквозь густые кроны не очень и проникает, а вскоре и его не стало. Два раза усомнилась, пересекла ли она это нужный ручеёк, или один из оврагов или малых безымянных ручейков это был? Верно, очень это плохо, что нет у людей крыльев. Ей насовсем и не надо, она б только на миг один поднялась ввысь, сверху взглянуть - далеко ли тракт, много ль ей ещё пройти… Изнутри-то леса, что ни говори, так паршиво себя ощущаешь - хуже в жизни не бывало. Случалось, говорил дед Мартын, что непривычного, в чужие места попадающего, и малый лес при деревне может долго кругами водить, потом с удивлением узнаёшь - топтался-то всё на одном месте. Деревья для непривычного все одинаковые, это кто в лесу жизнь прожил, знает, что нет двух одинаковых… Насте, конечно, не представить этого. Она-то непривычная, она чужая этому лесу… Хоть и кажется, час за часом вглядываясь в непроглядную темень - глаза б так не посадить, что то ли родилась она тут, то ли век уже тут живёт, приговорённая к этому лесу, к вечным скитаниям… Мороз по коже продирает. Как эти древние, дикие люди в лесу жили, если были они неверящие, некрещёные, молитвой смертное отчаянье не унимали, крестным знамением злой морок не прогоняли? Верно, были они с этой нечистой силой в крепком договоре, в кровном родстве? Ещё отчаянней, страшней от этой мысли… Два раза морок Насте за деревьями виделся, неясный свет мерещился, весёлые, смеющиеся голоса слышались. Дед Мартын строго-настрого наказал - на голоса не идти, огоньками вдалеке не соблазняться. Нет тут жилых деревень, нечисть это путников зазывает. Не при Розе говорил - Роза-то за такие разговоры напустится. А дед Мартын спорить с Розой не любил - не то чтоб глупая-городская она, Роза, с этими её нападками на суеверия тёмных людей, но ведь не брешет же, что сроду никаких лесных мороков не видала, а уж сколько она по лесам ездила… Просто, видать, оберег на ней сильный.

Что ж, до сих пор то ли жалел её лес, то ли присматривался, а теперь вот понял, что серьёзно она, не шутит, ну вот и сам решил по-серьёзному. Это, говорил дед, ещё ничего, если просто голоса - хохочут ли, плачут, аукают… Хуже, когда голоса будто знакомые, будто из родни кто тебя зовёт. Случалось, охотники в разные стороны разъезжались, а потом будто слышал охотник голос товарища, шёл на него - и пропадал навсегда. Ну, услышь Настя голос матери или сестёр - сразу поймёт, что это морок, что им делать-то тут. А вот если голос Розы это будет? Иди сюда, мол, Настя, мы с охотниками выехали тебя искать…

А тем более не пойдёт. Не для того столько вёрст проехала.

Ну, слава богу, много молитв-то помнит, станет совсем страшно - вслух девяностый псалом запоёт, он от нечистой силы как раз… Предлагала матушка Еванфия ей в дорогу икону взять - святой великомученицы Анастасии.

- Я-то неверующая теперь, у меня эти иконы так стоят, как картинки. А ты, раз веришь, возьми. Не доска крашеная защищает, конечно, а вера, не умеют люди верить в себя - вот в доску верят… Но если поможет тебе это - так что бы ни помогло, лишь бы живой добралась.

Не взяла.

- Этак мне, может, и Христа, и Богородицу, и святого Николу, и святителя Серафима с собой брать, а то, может, и церковь саму разобрать по бревнышку и в заплечный мешок? Не возьму. Тяжела она, а сила не в ней, а в Боге, а он и в глуши таёжной слышит. Не последняя я Настя в этой деревне, найдёте, кому отдать. А я себе ещё другую икону найду…

Святые отшельники, когда в лес уходили, мало вещей с собой брали, а Бога в сердце с собой несли. Крепка была их вера - и к святителю Серафиму из лесу медведи приходили, не трогали святого, с рук его ели…

Всходящее солнце робко ещё первые лучи из-за кромки леса высовывало, когда выехала она к тракту. Сама не поверила, как увидела, головой даже потрясла - может, мерещится ей снова? Нет, взаправду она эту часть пути прошла. И так радостно, так легко на душе, хоть и помнит - труднейшая часть пути впереди. А хочется в пляс пуститься - ну, Мужик только рад, чувствует настроение всадницы, загарцевал, заржал, выписывая круги по припорошенным колеям. Тише, глупый, рано радуешься, снова нам в лес, на ту сторону, за дикие речки, не все имеющие имена, к болотам, не для нас хожие христианские дороги…

Узкими лесными просеками вышла к Полуденному Ваиму. Может быть, повезёт на какой-нибудь заброшенный дом снова наткнуться? Настя уже совершенно ничего против хоть десяти скелетов в нём не имела, она и не заметит их сейчас, и бояться в принципе уже не способна, усталость, бессонная ночь своё брали, она из седла едва не падала, скоро без всякого морока что-нибудь видеться начнёт… А Мужику - ему хоть бы что, он в избе поспал, теперь бодр, теперь-то пока его умаешь, чтоб поспать дал… Голоден вот - да, с голоду ещё больше зол, на том берегу пощипал торчавшую по крутому склону из-под снега траву, доволен не остался, отщипнул ещё хлеба, и поддался таки на уговоры не беситься, не рваться неведомо куда, не продолжать рыть копытом слежавшийся, подтаявший-подмороженный снег, а продолжить путь. Там поедим. Между двумя Ваимами нашли они такое место - охотничий домик на большой опушке в редколесье. Настя покричала - никто не отозвался. А ведь был кто-то недавно, ещё вьётся сладкий, с ума сводящий дымок… Верно, разошлись охотники на промысел, что ж, жаль, что не у кого спросить разрешения воспользоваться гостеприимством этого дома… Но говорил же дед покойный, в прежние времена законом было, что любой дом открыт для путника, и если нет хозяев - по работам куда ушли - то на столе хоть кринка молока и каравай должны остаться, или хоть горшок каши в печи. В некоторых местах и сейчас этого обычая держатся - а иначе как проживёшь? Ты не накормишь - так и тебя в свой черёд за что кормить? Под навесом у стены небольшая копна сена была, а других лошадиных копыт не видать тут, значит, пешие охотники. Значит, никому другому в ближайшее время не понадобится. Там привязала Настя Мужика, а сама в избу пошла. Низкого полутёмного помещения и не разглядела особо, нашла скамью, рухнула - и как в колодец провалилась.


Проснулась - солнце уже к закату повернуло, над зубчатым лесом стояло. В доме по-прежнему никого не было, печь протопилась окончательно, но нашёлся в ней котёл с мясной похлёбкой, Настя зачерпнула поварёшки две - удержаться никак не возможно, но и больше не посмеет, надо и совесть иметь. А то как девочка в сказке про медведей. Да что ж поделаешь, если неизвестного благодетеля всё нет, чтоб в лицо ему спасибо сказать, а ей нужно продолжать путь? Может, думала она, и не поймёт, что тут кто-то был, не будут у неё уши гореть за такую невежливость. Да нет, куда там. Не заметно, может, что убыло похлёбки, да заметно, что убыло сена - у Мужика другие понятия о вежливости. А главное - следы…

С хозяином она на выходе с полянки столкнулась - выходил из леса, две заячьи тушки и тетерева тащил.

- Здравствуйте, добрый человек, - очень стыдно было Насте, но не могла б она столько часов прождать, даже и знай, что придёт - усталость бы своё взяла, если уж не голод, - я тут это… пока вас не было… Отдохнуть мне очень уж было надо. Вы уж простите…

- Здравствуй, коли не шутишь, - лицо безбородое, но не потому, что обритое, а очень уж повылез волос, несколько длинных жидких седых прядей в отвороте полушубка теряются, лицо непроницаемое, словно обломок скалы, уже немного водой отшлифованный, однако резкие черты - крупный нос, жёсткая складка губ, тяжёлые веки - сохранились, сами глаза светлые-светлые, словно серый мартовский снег, - кто таков, откуда? Нечасто тут незнакомое лицо встретишь, а уж такого юного охотника на таком добром коне впервые вижу… Ты это переживать брось, чай, у меня там сундуков с драгоценностями не было, ограбить-то меня не мог?

Принял за мальчишку… Это не так плохо, подумала Настя. Всё же девице в долгий путь пускаться одной опасней, чем юноше. Улыбнулась, постаралась голосу и выговору Елисейки подражать.

- Не до того мне было, дядя, я больше суток в седле…

- Ну так и чего, уже отдохнул, что ли? И горшок с похлёбкой очистил что ли? Давай-давай, вертайся, и слушать ничего не хочу! Пока при мне не поешь как следует, и с места не сдвинешься! Ты откуда такой? Я тут уж двадцатый год, слава богу, охочусь, всех охотников, что бывают здесь, знаю, и всех мальцов их подрастающих…

- Нельзя мне, дядя, - увиливала Настя, какое там в избу, там шапку снять заставит, а стрижка у неё хоть и короткая, а всё ж не мальчишеская, - дальше мне в дорогу надо, и так уж я это… куда столько спать-то…

- И куда ж ты это так спешишь?

Настя закусила губу, подбирая слова, чтоб лишнего не говорить, и тут уцепилась за сказанное:

- Говорите, двадцатый год здесь охотитесь? Значит, здешние места хорошо знаете?

- Можно сказать, что и хорошо.

- Не укажете ли тогда путь, как поскорее к болотам выйти?

- Ба, так убиваться идёшь? Ещё летом, осенью могу понять, что на болотах делать, места там ягодные, да и на дичь богатые, а зимой туда - я б не сунулся.

- Далеко ль они отсюда?

- Ну, вёрст пятнадцать будет или двадцать, это какой дорогой идти…

- Можете показать ту, что в пятнадцать?

Светлые глаза прищурились насмешливо.

- Не из наших же ты мест… Что ж там такое на болотах этих, чтоб издалека так на них переться?

- Кама в том месте узкая, мне реку перейти надо.

Охотник расхохотался.

- Однако ж, затейливый ты парень… И как тебя, такого молодого и дурного, мамка из дому отпустила?

- Так и отпустила - померла мамка. Отца иду искать. На ту сторону мне, говорю, надо. На той стороне батя мой на промыслах. Не можете указать, дядя - так уж как-нибудь дойду, только не задерживайте, нельзя мне задерживаться. Уж простите, что с вашим гостеприимством так, но нужда приказывает.

Мужчина посерьёзнел.

- Ну, коли так, то другой разговор, конечно… Чего ж не проводить? Доведу. Обожди только, добычу вот закину…

- Так прямо и пойдёте, что ли? - ахнула Настя, не поверив услышанному.

- А чего? Места взаправду хорошо знаю, тут не вру, все стёжки-дорожки исхожены. А без провожатого тут и костей твоих не найдут потом, останется отец твой и без жены, и без наследника.

Насте стало стыдно - не за ложь свою даже, а то, что на ночь глядя дёргает человека в путь хоть не неведомый для него, но всё равно опасный. Может, и разумней ведь, в самом деле, остаться, ночь заночевать, наутро, со свежими силами отправиться? Но словно неведомая сила гнала её, не давала стоять на месте, и Мужик копытами нетерпеливо бил - устать он не успел, а теперь ещё и подкрепился. А ну как, наутро передумает охотник, а она время потеряет? Да и ведь не зовёт она его, не умоляет, вывел бы её к дороге той - всего и делов. Нет же, сам навязался, беспокойство, что ли, за непутёвую голову…

Вот сильный же человек, думала Настя, день целый по лесу проходил, и теперь ещё такую даль - и словно не в труд ему… Совесть грызла и грызла, и хотелось Насте спешиться, дать провожатому верхом поехать, ногам отдыху хоть немного дать, да боялась, что с непривычки не сладит с Мужиком, унесёт он его с дороги неведомо куда, погибнут оба в тех болотах. Он, конечно, мужчина крепкий, да крепкие и обманываются как раз - мол, чего там хитрости, с конём этим, а с ним хитрости ой как даже… Даже во всегда весёлой и оптимистичной Розе сколько злости он будил…

- Что ж батю-то твоего такую даль от дома понесло? Ближе, что ль, не было?

Настя молчит, лихорадочно думает.

- Али промыслы такие… особые?

- Особые, - кивает всадница охотно, что бы это ни значило. Пусть там что хочет себе думает, его дело - довести, куда надо, её дело - идти дальше. За солнцем, за солнцем… Она б чистым золотом заплатила за услугу такую бесценную - хоть малую часть пути её провести, да нет у неё золота.

Ну что ж, не настолько и низко ещё солнце, есть у них время в запасе. Чтобы избежать расспросов, сама расспрашивает охотника - о местах здешних, об охоте и охотниках, его товарищах. Ну, а это ж любому только дай тему такую… Так что шли совсем не скучно. Мужик вот только скучал, совсем не нравилось ему шагом, даже быстрым. Что ж, вроде не так косится он уже на чужого человека, может, вместе могут поехать? Вместе-то дело быстрее пойдёт.


Лес редел, всё больше пустошами сменялся, хилели, мельчали могучие деревья, как бывает это в болотистых местностях. Настя духом воспаряла - это, конечно, не самые те болота ещё, далёк путь, а всё же маячит впереди цель, одна из малых целей-вех на её пути. Вот, не так и трудно это было… Больше пугала Роза…

Нет, конечно, это легкомыслие её, что не думает, ведь в сумерках ей путь через болота предстоит, уж там она такой жути насмотрится, что путь через лес и ночёвка со скелетом в избушке сладкими покажутся… Если вовсе не сгинет в трясине. Ничего, она уж как сможет, расспросит… Ветку найдёт подлиннее, это она уж знала. А уж сил она в себе чует, как отоспалась и горячей похлёбки глотнула, достаточно. Ходят однажды люди впервые через болота, и живыми проходят, не так чтоб хуже их она. Вспоминалось, какими храбрыми они были в детстве, какие сказочные королевства сочиняли с сёстрами в саду - а вот здесь будут у нас драконы жить, а вот здесь вроде как заколдованный лес… И самим верилось ведь. Особенно горазда на страшные выдумки Татьяна была… Ольга больше про любовь придумывала, про зачарованных принцесс и принцев, совершающих подвиги ради их спасения. А Маша доброе волшебство и всяких сказочных животных любила… Когда кому-то нужно было играть принца, всегда кидали жребий, но чаще играли принца Татьяна или она - то Ольга, то Мария губки надували - ууу, опять мне принца, не хочу… Татьяна и добрых, и злых колдуний с большим удовольствием играла, а Маше роль старого доброго короля больше нравилась… Что ж, спасибо детским играм, неплохой, кажется, принц из неё вышел, вот и конь богатырский вполне нашёлся. Жаль, тогда сложно было вообразить по-настоящему страшный лес - вот такой, с чёрными обломленными, обгорелыми стволами, стоящими над чёрными ранами в снегу - болотной водой - как обезглавленные всадники чёрного воинства злого колдуна, и алый свет заката заливает эту мрачную картину, словно кровь… Может быть, не такая бы оторопь брала… Синие тени пролегли от деревьев, красные отсветы между ними. Чёрные изломанные ветки - натурально, изогнуты будто в муках злого колдовства, чёрные голые кусты - словно тот самый терновник, что оплёл заколдованный замок…

Всякий, говорил покойный дед, кто в дальний опасный путь отправляется, он словно умирает и воскресает потом. Как древние герои, из старых сказок, дохристианских, в царство Кащеево за душой-невестой, за весной-красной, за матушкой родимой ходили. Вот и она сейчас через царство мёртвое, злое идёт. За солнцем, за солнцем…

Как начало всё ощутимее чавкать подногами - спешился охотник, несподручно сверху-то путь казать, чуть поперёд идти надо, взял Мужика в повода - тот аж прянул от такой вольности, Настя прикрикнула на него. Сама спешилась, перехватила повода, тоже палку себе сломила, вместе с охотником путь проверять, да на Мужика замахнулась заодно - не балуй. Тот вдарил копытом по болотной жиже, только брызги полетели. А охотник не рассердился, рассмеялся одобрительно, по морде коня потрепал - осторожно, конечно, так, чтоб без руки-то не остаться.

- Слышь, малец, отдай ты мне коня этого.

Настя аж онемела от такого поворота.

- Отдай-отдай, - продолжал охотник, - не по тебе ведь конь. Куда тебе такого? Я тебе услугу сделал - к болоту провёл, и ещё проведу сколько-то, как всё же места эти хорошо знаю, а ты мне отдай коня в уплату. Больно уж хороший конь…

Так вот оно что! Вот почему он так легко согласился идти-то. Уговаривал остаться - сторговал бы тогда коня, а нет - так силой бы отнял, увёл бы, пока она б спала. Увидел, что она настроена решительно - решил с нею идти, а то ведь ускачет, вместе с конём этим завидным, и догони её своими-то ногами. Ох, к добру ей пришла мысль - не пускать его одного в седло…

- Извини, дядя, а конь мне и самому нужен. Что ж ты плату после сделанного просишь, а не перед? Сам же видел - нечем мне тебе заплатить.

Охотник зло рукой махнул.

- Денег твоих мне не надо, и в другом месте заколочу, сколько будет надо. За деньги твои и не пошёл бы я, не было б у тебя столько. А вот коня такого не видел я покуда… На что тебе конь такой, не сладишь ведь…

- Слаживаю покуда. Как хочешь, дядя, поворачивай отсюда, можешь последними словами ругать, а уговора такого не было, коня за проводы, и уважить такую просьбу не могу. Сразу б сказал - и нечего б было ноги бить.

- Давай смотри, ступай след в след, гордец, - как ни в чём не бывало, пошёл вперёд, щупает шестом густую грязь и серо-коричневые лохматые кочки. Уломать, видать, надеется. Паршиво было Насте. Кой чёрт доверчивая такая, чего не спросила сразу про плату за проводы, решила, что раз от широкой души проводили и накормили её деревенские охотники - так и другие все такие ж будут? Страшно… Страшнее, чем было, когда на переправе у Яйвы вспыхнули в темноте жёлтые волчьи огни. Плавится красное солнце между чёрных мёртвых деревьев, чавкает под ногами трясина - тихая, безмолвная смерть, раззявившая беззубую, но жадную глотку, спокойно, размеренно, насвистывая какую-то песенку, идёт впереди охотник, натруженная его рука играючись вонзает посох в густую, зловеще поблёскивающую грязь. А Настя, хоть и смотрит внимательно, чтоб посохом в то же место попасть, прощупать, каково оно - ощущение хорошего дна, и каково - ощущение плохого, а краем глаза видит - крепко сжимает он вторую в кармане… Что топорщится у него там? Не ножик ли?

- Ну вот, гляди-ка, не испортилась дорога… Тут вот даже посуше будет. Оно хорошо, а то остаться ж тебе без обуви…

Это с тем он, значит, что пешком ей дальше через болото идти… Крепче стиснула Настя повода - ну, это мы посмотрим ещё… Вот, значит, доброта твоя какая? Пожалел мальчишку-сироту, а сам на коня глаз положил… Лучше уж не жалел бы, подавись ты такой жалостью. Так ведь не жаль ему, если и сгинет она здесь, конь ему нужен, за коня тревожится, потому и идёт всё ещё.

- Глупая это затея - твоя, не моя. Болото - это не игрушки тебе. Сколько костей хранит эта трясина - не каждый погост столько…

Настя уже машинально палкой тычет - тут-то и не тыкать можно, видно, что дорога сухая. Вот как ступят снова в грязь - тут следить надо, ну как перескочит сам через опасное место, а она промахнётся… Хуже нет, как тонуть и смотреть в спину неверного провожатого своего, уводящего коня да посмеивающегося, насвистывающего… Фыркает над ухом Мужик, словно тревожные мысли эти с открытого листа читает - а вот шиш ему, ушлому мужику этому, мы и сами Мужик, мы какому-то мимопроходящему так вот запросто не достанемся. А Настя в оба смотрит на сжимающуюся в кармане руку. В какой-то миг выбросит руку с ножиком, вонзит холодное ей в горло, толкнёт её в жадную трясину? Кто ж за кровь спросит - скажет, зайца резал…

- Глупость моя, так чего ж с моей глупостью меня, дядя, не оставил? Ну, и сгину в болотах - тебе-то что? Сидел бы сейчас у себя, горячую мясную похлёбку хлебал, добычу лелеял…

Да другая добыча прельстила тебя… Зайцев ты, что ли, не видел…

- В болотах, малец, всякое случается… И с опытными случается, не то что с такими, как ты… И знать никто не будет, куда придти оплакать. Как кто вычеркнул тебя из мира… Как и не было тебя. Не боишься конца такого?

Настя тихонько оставляет палку - позже подберёт, и сдёргивает с плеча ружьё. Оборачивается на звук, зло вспыхивают льдистые глаза.

- Ты чего это удумал?

- А ты чего? Ну-тко руку из кармана вынь! Не сделаешь честные глаза, нечестные они у тебя, бесстыжие. Поворачивай давай. Отсюда поворачивай. Не нужно мне таких провожатых.

- Ай да не нужно? Это мы малой части болота не прошли. Своим чутьём что ли пройдёшь?

- Своим. А могу тебя под дулом прогнать. Не было у нас уговора на коня, не было уговора и дальше идти. И не будет. Поворачивай. Дёрнешься в мою сторону - сам себе виноват.

- Так уж и выстрелишь? Не побоишься грех на душу взять?

- Ты ж не боишься. Я на испуг стрелять не буду, мне патроны дороги, я сразу в цель. Давай, дядя, конь дорог, а жизнь дороже.

- А вот не уйду? Не ерепенился б ты, сопляк, я по этим болотам ходил, когда мать тебя ещё под сердцем не носила… Ножик-то, малец, это милосердно. Зверю горло перережешь - и жизнь в глазах угасает. Страшнее в трясине живому, невредимому тонуть… Ты как хочешь? Будешь злить меня - по-плохому ведь будет.

Грянул выстрел… Пошатнулся, прянул лихоимец, да на его счастье, не трясина позади, твёрдая дорога. А чуть поодаль на крутояре, сильно в болото вдающемся, шлёпнулась туша крупного переярка.

- Вот плата твоя. Забирай и иди. Следующий выстрел - твой. Я не шучу, я предупреждаю.


Да, шла дальше одна. Пробовала дно на скверных участках, весело помахивала палкой там, где вновь из-под грязи выныривала твердь, уверенно ступал следом Мужик, одобрительно фыркая в ухо. Сколько раз зашла не туда - обрыв дороги, и туда, и сюда - не достаёт палка до дна, поворачиваем. Да, жаль, не спросила - проходил ли однажды уже кто это болото из конца в конец, переходил ли Каму… А впрочем, чего ж жаль? Ну и услышала б, что никто, отродясь не было такого человека - что, повернула бы? Может, и нет сквозной через болото дороги… Не поверит, пока не испробует. Солнце растаяло, догорело за кромкой редких деревьев, распластав огромные ало-оранжевые крылья. Туманы потянулись понемногу… В сгущающихся сумерках, в наползающем тумане очертания деревьев и кустов вокруг стали превращаться в неясные силуэты - изогнутые, скрюченные, нечеловеческие. В слабом ветерке казалось, что когтистые лапы тянутся… Это не ад, это земная обитель нечистой силы, место, где нет креста, нет бога, нет следа и голоса человеческого - их это царство. Туман, сумрак меняет расстояние, искажает звуки. От каждого шороха, от каждого вскрика неведомой птицы Настя вздрагивала. Тысяча глаз смотрела на неё из темноты - она не видит их, а они видят её. Сколько из этих глаз принадлежат существам из плоти и крови, птицам и зверям болотным, а сколько - истинным хозяевам этих мест?

- Я с миром в ваши земли пришла, - вырвалось у Насти, слабым писком прозвучал собственный голос, - только пройду и уйду, никакого вреда не принесу. Не трогайте меня…

Шелест ветра это пронёсся по сухому камышу, или беззвучный смех? Далеко ещё до полной темноты, ещё дрожит на горизонте бледнеющее зарево заката, а уже страшно. Вечерние минуты быстротечны, очень коротка эта грань между днём и ночью… Скоро в двух шагах не видно будет ничего. Рядом Мужик прядёт ушами, прислушивается, фыркает тревожно. Заметно жмётся к человеку - маленькую и глупую, теперь он инстинктивно уважает её. Говорят, животные могут незримый мир видеть. Что видит сейчас Мужик? Как ни скор и нетерпелив, а осторожно, покорно ступает в поводу, не рвётся вперёд, не бьёт копытами. Понимает - человек сейчас выбирает для них дорогу.

Огромные, говорят, эти болота… Это очень хорошо, что Настя не знает их величины, не то не справиться бы с малодушием и страхом. Сейчас кажется, что весь мир - насколько взгляда хватает - одни эти болота… Может, и нет никакого другого мира, ни тракта, ни Малого, и Москвы нет, всё поглотили болота, и обе непримиримые армии, и весь христианский люд… Одна только Настя, последняя на земле, бредёт через эти болота к неведомой цели…

- Нет, Мужик, мы с тобой дойдём. Мы с тобой непременно дойдём. Тогда вот казалось, что и никакого тракта нет, что лес вечен… Кончился лес, кончатся и болота. Юрла есть, там мы простимся с тобой, и ты пожелаешь мне удачи… И Москва есть, и я дойду до неё…

Вот снова нет дороги. Сколько ни тычь шестом, в ту и в другую сторону - нет дна, нет дороги. Обратно, значит… Если б знать, что на той стороне, где мохнатые кочки дружным рядком и даже кустик какой-то чернеется, есть твердь… Она б перемахнула на Мужике-то. Но рискованно. Угодит с ним вместе в трясину…

- А если я провалюсь, ты ведь вытащишь меня? Ты умный, я знаю, я в тебя верю…

Вот отсюда она дорогу выбирала… Дала ей матушка Еванфия клубок шерстяных ниток, только сейчас Настя поняла, для чего. Лучше б лоскутики какие поярче, но места б тогда больше заняли. Клубок пахнет хлебом и мясом, в одном же мешке лежат. Голод проснулся - сколько уже идёт… Совсем сгасла полоска зари, но выходят, одна за другой, на небо звёздочки. Дед покойный учил по звёздам ориентироваться… Моряки по звёздам древле ходили, на заре морской науки. Но царевну никто морской навигации не учил, к чему она ей, и уж тем более не учил ходьбе по болотам. Болото - это не море, но и не суша, и есть в нём свойства того и другого, а больше свойств загадочных, непостижимых… Села Настя на кочку, вынула кусок сушёного мяса. Чем оно хорошо - долго жевать можно. Плохо иметь еду, которая быстро естся. Путь-то ещё далёк… Что-то щиплет и Мужик, сбивая с кочек шапки снега, словно пушистые белые зайки прыгают из-под его копыт. Снег тут неверный такой, ступишь на белое - а след чёрный… Что ж, надо дальше идти. В какую ни есть сторону, главное - чтоб не назад. Как ни велико болото - не бесконечное. Не бывает бесконечных болот. И снова скрюченные в неведомой муке силуэты подступают, шевелятся в темноте, от беззвучного крика стынет в жилах кровь. Словно неуспокоенные души, проклятые, света крещения, веры не коснувшиеся, обречённые на вечные страдания… Как они смотрят на крещённое дитя, самосудно в их обитель вторгнувшееся? Не хотят ли скрюченные пальцы в горло вонзить, крови горячей испить, душу в чёрные сети поймать, навсегда с собой оставить?

- Да воскреснет Бог, и расточатся врази его… И да бежат от лица его ненавидящие его…

Это не вскрик, это не смех, это всего лишь сухая ветка хрустнула под ногами.

- Яко исчезает дым, да исчезнут, яко тает воск от лица огня…

Это не демоны, это хлопает крыльями ночная птица.

- Тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением…

«А ведь нет креста на тебе» - шепчет неясный голос где-то в затылке, и мороз продирает по коже. Да, нет… В Екатеринбурге она оставила его, свой символ веры, свою защиту. Так было нужно. Она в сердце Бога не оставила, даже с Розой спорила… и Бог не оставит её защитой…

- И в веселии глаголющих: «Радуйся, пречестный и животворящий кресте Господень… помогаяй нам силою на тебе пропятого Господа нашего Иисуса Христа…

Расступился внезапно туман - Настя чуть глазом не налетела на суковатые ветви. Коварно болото, и шутки у него чёрные…

«Значит, не в иконах, говоришь, бог… и не в кресте нательном…» Конечно, нет! Это всё только в помощь нам, слабым, но и без икон и креста, на пути, где ни одной малой часовни не встретишь, не оставит он преданного своего, не даст погибнуть смертью нехристианской… «Так может, и не в крестном знамении, и не в молитве этой?» Изыди, бес…

«Для чего ему спасать тебя? Ты отреклась от Бога, Анастасия. Крест, символ веры своей, сняла, ради спасения своей жизни»

- Так было нужно! - крикнула, - не ради меня, ради сестёр и брата, ради отца и матери… Жизни своей мне не жалко, жизни их…

«Жизни их, а души их?»

- Голыми мы из утробы матери выходим, не имея ни креста, ни одежд, ни святынь, но и тогда дети божии… В огне я потеряй всё добро своё, и тогда покров святого крещения на мне!

«Голыми, некрещеными… Как языческие погибшие души… Те, что в телах, ни знавших ни крещения, ни причастия, ходили здесь тысячи лет назад. Они другим богам молились, не твоему богу, и эти леса, эти болота были их, им покорялись. Ты считаешь себя сильнее, способнее их, слабое христианское дитя?»

- Они ходили - и я пройду! Они язычниками были, бесам поклонялись, а я - Богу живому!

«Надеясь на своего бога? Но ведь здесь нет ничего, в чём его сила… Ни церквей, ни икон… Здесь другой силы власть. Они умели найти с ней договор…»

- Во ад сшедшаго и поправшаго силу диавольску…

Чёрная скрюченная ветка дёрнула её за шапку.

- Что вам нужно? - крик Анастасии готов был сорваться плачем, - почему вы непременно хотите меня погубить? Почему вы так злы? Неужели вы не понимаете… я не могу умереть здесь. Не имею права… Ради вот его - как он сам выберется из болот? Ради Розы, которую я с таким трудом переубедила, переупрямила… Она ведь волнуется… Ради сестёр и брата - они уже достаточно пережили… Я должна дойти до Москвы. Неужели вам так трудно… Я не из гордости… не для того, чтоб превозноситься перед вами… Пустите меня…

Сухим смехом шелестели камыши, трясущимися руками Настя выпутывала лохматую шапку из цепкой хватки ветвей. От порыва ветра, или собственной злой волей сухая ветка хлестнула её по лицу. «Слабеешь? Сдаёшься?»

- Нет! Ни за что не сдамся! Где вы, где? Выйдите, покажитесь!

«А не испугаешься?»

- Когда видишь страшное, оно уже не так страшно.

Просто дерево… Просто чёрное сухое дерево… Тополь или кипарис? Царства смерти ей ли бояться, отважившейся на безумный путь…

«Ты схоронишь здесь веру свою, свет свой, свою жизнь… Слишком велика для тебя эта земля, что в нашей власти… И ты - ты тоже теперь в нашей власти…»

- Я должна… Должна найти его… Он ведь подобен вам… Молчаливый, сухой, непостижимый… У него зелёные глаза, как ваша коварная бездна. У него имя - как скрытый в земле камень, как руда… Вам страшнее меня уже не напугать… Он не сдался, и я не сдамся. Он тоже во ад сошёл - и вернулся оттуда…

Рассвет застал Настю у озерка, покрытого сейчас тёмным неверным льдом, в который вмёрзли полощущиеся ветви ив. Сколько она уже прошла? Конца пути не было видно, на горизонте были всё те же сопки, всё те же чахлые неопрятные кусты и мёртвые остовы деревьев. Да и самого пути не увидеть сейчас…Вымотала её эта ночь так сильно, что уже без всяких колебаний она опустилась прямо в густую сухую траву, крупными колтунами торчащую из-под снега. Конь потоптался - и лёг с нею рядом, так и уснула она, греясь о его тёплый бок. Под шорохи, шёпоты, потрескивания, тихие всплески и гортанные крики, гулко разносившиеся где-то вдалеке - ничто сейчас уже не могло побеспокоить, лишить её сна. всем страхам, кошмарам и морокам придётся подождать…


Сон был недолог - нетерпеливый четвероногий провожатый завозился, больше не уснулось и ей. Спасибо, что постерёг её сон… Даже не замёрзла почти, клубочком под тёплым боком… Ну, где она, палка? После ночи кошмарных видений болото уже и не страшным казалось. Болото как болото… Как не всю жизнь она идёт по нему, может, и родилась из одной из этих мохнатых кочек. Солнце как раз в зените, могла б спросонья не сразу сориентироваться, куда идти, но ложась, благоразумно все ориентиры запомнила. Это не как в лесу - вот сто сосен и все одинаковые, как сказочное богатырское воинство, все с прямыми кирпичными стволами, с кронами, теряющимися в вышине. Болото - оно всегда разное… Оно и в одном и том же месте каждую минуту разное может быть, особенно ночью. А ещё ложилась головой туда, куда идти. Да, к западу, по солнцу. Туда, куда смотреть ей. За солнцем…

Перекатилась через голову солнечная горошина. Спешит к закату, спешит к весне… Не очень спеши, солнышко, ещё немного задержись! Хоть очень, очень хочется твоего тепла, сурова была зима, до смерти надоели завывания вьюги, сугробы у калитки по пояс, и в четыре часа пополудни в комнате уже темно… Но задержи весну, не торопись, успеешь ещё согреть землю, пробудить от зимней спячки. Дай Каму-реку перейти…

Здесь не понесёшься вскачь. Здесь медленным, ужасно медленным шагом приходится идти, выверяя каждый шаг. Болото не любит торопливых. Торопливые лежат в глубокой трясине, где неизвестно, есть ли дно, тянут по ночам костлявые руки к отчаянным путникам, зазывают их на разные голоса, смеются сухим камышиным смехом. Если б были у человека крылья… Хоть ненадолго были…

Ненадолго приседала она отдохнуть. Ноги гудели, но не сиделось, подскакивала, хваталась за палку судорожно, со злой обречённостью, словно приговорённая к ней, без любви с нею обвенчанная. Да, болят ноги, и спину ломит, и неподъёмно тяжелы набравшиеся воды и сбитые льдом валенки - вот уж хуже обувь она не могла для болота взять, да не было другой… Потом отдохнёт, на той стороне. Да, там она отдохнёт! Прямо так сядет и вытянет ноги, пригласит и Мужика сесть рядом, привалится к его тёплому боку. Съест большой кусок мяса - честно, когда заслужит… Сейчас нельзя. Надо собраться. Пока она будет отдыхать, солнце минута за минутой, капля по капле, будет подтачивать речной лёд… Если б только меньше шатало с недосыпу и усталости, если б меньше гудели ноги, или уж что ли вовсе не чувствовались, механически их переставлять…

Снова плавилось о край земли алое солнце, когда Настя вышла наконец к реке.


Комментарий к Весна 1919. За солнцем

География точна ровно так, как возможно при максимальном увеличении карты. Есть и сознательные допущения - один из притоков реки, которая непонятно, как в целом называется, притоки её - Сусанна, Еремиха, Малая Еремиха - назначена рекой Чертовкой. Самовольно поименованы болота - они не подписаны, придумана река Закаменная - возможно, такая существует, название местечка намекает… Если случатся в читателях пермяки - прошу прощения за вольности.


========== Весна 1919. Среди людей ==========


Тёплое марево качнулось, проступили очертания реального мира. Тепло, да. На её так взгляд, здесь очень тепло. Славно намёрзлась она за дорогу…

- Всё прочитали?

- Да.

- А поняли? Перескажите своими словами, как поняли.

Это сложным не было. И цели, и задачи ей ещё Роза подробно объясняла. А голод, взорванные железнодорожные пути и разорённые эшелоны, проявления бандитского произвола она и сама по дороге видела. И неужели можно думать, что это бы её равнодушной оставило?

- Мне вот один вопрос не очень понятен… Непременно ли нужно быть членом партии. Я так поняла, для рядовых бойцов это не непременно. Но если нужно - то вступлю…

- Что значит - «если нужно»?!

- Сами понимаете, думаю. Начнут спрашивать о происхождении, о семье - я легенду-то свою назубок знаю, не сложная она… А ну как проверять начнут? До сих пор не было это никому в интерес - хорошо… Потом, прибыла-то я с белогвардейской территории. Будет ли доверие? Чем меньшему количеству человек врать - тем лучше…

- Это смотря, Анастасия Николаевна, в чём врать.

Поморщилась.

- Не называйте вы меня так, бога ради. Вдруг мимо двери кто пройдёт, услышит? Это вы понимаете и я понимаю, что я скрываю не потому, что стыжусь или тем более не потому, что исподтишка вредить хочу, а тому, кто не знает, легко ли поверить, что происходящий из самых что ни на есть эксплуататорских верхов с ними в одном строю идти хочет? Здесь хотя бы ваша воля решает, а вы - знаете…

- Во-первых, Анастасия, не единственно моя воля. Хотя для рядовых бойцов действительно это практически так, но до сих пор беспартийных, тем более, как вы выразились, из самых эксплуататорских верхов, среди них не очень-то было. Поэтому можно сказать, что их выбирал не лично я. Их выбирал народ, партия… Во-вторых - почему же вы видите недостаточно оснований для вступления в партию и достаточно - сюда? Обычно бывает скорее наоборот. И в том, что я вас пойму, вы, значит, уверены?

- Вам я свои мотивы объяснить могу. Честно, не скрывая, кто я такая, и почему я это скрываю. Я и им всем тоже могла б сказать - что нет никакой важности, кем я там родилась, из них многие тоже не из простых, однако ж им это не помешало. А теперь у нас бесклассовое общество ведь, и я такая же, как все, и ничем не владею, и никого не угнетаю. Но ведь не могу я именно так сказать, раз нельзя говорить, что я жива вообще. Но говорят ведь - волк линяет, да нрава не меняет, забыв о том, что собаки у людей из прирученных когда-то диких появились… Сказывали мне о собаках, которые с волками уходили, сказывали и о волках, волчатами подобранных и выращенных - они горды и своенравны, но вернее друга не найти, потому что если выбрал он человека, то своей волей выбрал. Скажете, совсем не ожидали такого, когда выводок волчат из-под огня выносили?

- Значит, вы хотите доказать, заслужить доверие?

- Это тоже. В бездействии, в тихом-мирном каком-то месте я этого не докажу. Детей учить или в больнице за больными ходить - это и такая может, кто всё происходящее ненавидит, да как-то вот пережить-переждать надо, и жить, опять же, на что-то надо, сами во сне видят либо чтоб закончилось всё это поскорее, по-старому стало, либо чтоб уехать отсюда, и только случай подворачивается - такие легко начинают на контрреволюцию работать, хотя бы листовки всякие таскать. Ну, это вы, думаю, получше моего знаете. Я среди них быть не хочу.

- А среди кого вы хотите быть?

- Среди тех, кто порядок наводит. Кто не боится - брать в свои руки и делать, не боится руки марать. Вы сказали тогда мне, что мы не преступники, а такие же жертвы неправого режима. Я не хочу вечно быть жертвой - сидеть под охраной, которая то ли мир от нас охраняет, то ли нас от мира, быть символом священной власти или пережитком власти проклятой - равно бесправным… И я хочу быть полезной. Настолько, насколько была бесполезной раньше. Прямо сейчас в партию - это… наглость, понимаете? А вот отсюда, и не сразу… это другое будет дело.

Хорошо, что сейчас их разделяют стол и синеватое, тёплое дымное марево, и если скрещиваются взгляды - то через эту полупрозрачную завесу. Она ни перед кем не отвела бы взгляда, но она помнила, как чувствовала себя кроликом перед змеёй. Как летом раз стояла на пригорке, неотрывно глядя на буйно-зелено цветущую трясину - такую красивую, что дух захватывало… Пока Елисейка, заметив, как она кренится, не дёрнул её за рубаху от края да не отругал как следует. А нельзя ей сейчас речи и разума лишаться…

- Что ж, вот вам бумага, пишите заявление. Не сомневайтесь, рассмотрено будет. С партийностью после разберёмся… И анкету заполните.

Анкета - дело непривычное, но довольно лёгкое. Полных лет - 17. Родилась в месте Кричи близ посёлка Малого Соликамского уезда Пермской губернии. Отец - Малиновский Марк Фёдорович, рабочий-лесозаготовитель, погиб на войне. На которой войне - она со слов самого деда так и не поняла, Роза наказала - говорить, что на последней, с немцами. И что работал здесь, в Губахе, хоть он в ней, может быть, и не бывал. Надо будет - найдём тех, кто Марка Фёдоровича лично знали, а не надо никому - так и волноваться не будем. Мать - Малиновская (Чернякова) Прасковья Михайловна, рабочая-распиловщица, умерла от болезни. Сказывать - умерла в 1905 году, хоть умерла сноха дедова, есть подозрение, ещё до Настина рождения. Хорошо, что места здесь не из тех, где на каждого человека по пятьсот бумажек приходится - всё на устных свидетельствах, сам человек говорит, когда родился и как жизнь мыкал. Воспитывал дед, Малиновский Фёдор Михайлович, крестьянин, умер от застуды. Училась в Пермской Мариинской женской гимназии, помощью мецената, которого фамилии не знает, курса не кончила. Может быть, не говорить про гимназию? Да как тогда грамотность объяснить, для приходской школы чрезмерную… Не будешь же всё время держать в прицеле, чтоб писать с ошибками да чего шибко умного не сболтнуть… Ладно, к тому времени, как Колчака с Перми выбьют, и видно будет. Пока что всё равно никак не проверишь. Работала учительницей для начальных классов в первой сельской школе посёлка Малого. Беспартийная…

- А можно, я и вторую анкету заполню? Настоящую. Потому как это ведь всё неправда, никакой Насти Малиновской нет… Эта анкета для всех сейчас, а настоящая для вас, потому что поступаю-то я к вам по-настоящему, Романова, а не Малиновская.

За дымной завесой мелькнули болотные огоньки усмешки.

- Ваша воля. Заполните.

Анастасия приняла новый лист, сдула со лба непокорную прядь и приступила.

Романова Анастасия Николаевна, полных лет 17. Родилась в Петергофе Санкт-Петербургской губернии. Отец - Романов Николай Александрович, бывший царь. Мать - Романова (Гессенская) Александра Фёдоровна, бывшая царица. Образование получила домашнее. Строчку про работу учительницей повторила, прежние свои должности - шефа Каспийского полка и патронессы госпиталя - указывать не стала, в свете времени нынешнего это было незначительно и даже смешно. Беспартийная… На этой строчке Настя даже улыбнулась. Что-то толкнуло, вспомнила слово из лексикона Розы, зачеркнула «беспартийная», написала «сочувствующая». Вот теперь совсем честно…

- Прекрасно. Кладите, кладите. Ночь впереди длинная… у меня, не у вас. Вам - спать. Вы с дороги. Судьбоносные решения будут приниматься на свежую голову.

Надеется, что ли, усмехнулась Настя, что наутро сама эти бумажки порву? Или что за ночь придумает, куда меня девать?

- …Дайте угадаю, остановились вы - нигде? И всех вещей ваших - то, что перед собой вижу? Господи, за что мне это… Там, за ширмой - кровать. Разденетесь там же, там же одежду сложите где-нибудь. И до рассвета я чтоб вас не видел.

- Есть!

Резон есть. Во-первых, спать и правда хочется зверски, в поезде глаз не сомкнула, а за день по Москве уходилась - не описать… Во-вторых, что бы он там за ночь не надумал, куда её подальше услать, где найти ей нового деда или там бабку, она-то со свежей головой как раз на всё найдёт, что ответить…

Холодная, пахнущая суровым щелочным мылом постель была райской. Настя, оставшись в рубахе и нижних штанах, забралась под тонкое шерстяное одеяло, зарылась лицом в подушку, вдыхая её специфический казённый запах. Это выходит, он и живёт здесь? Впрочем, неловкость за то, что отняла, получается, у человека постель, не так сильна - он, похоже, сам решает, сколько часов у него в сутках.

Где только и как только она не засыпала… Пыталась вспомнить бабочек на обоях царскосельской спальни - не вспоминались, вспоминались живые бабочки летом на лугах возле Кричей, Елисейка говорил, как они по-народному называются, а она копалась в памяти, как по-научному - дядя ведь рассказывал… Бесполезно, это ж когда было-то… Вспоминались белёные стены, пахнущие известью и пылью - засыпая, представляла себе, что смотрит на заснеженное поле… Могла ли она тогда представить, что ей предстоит и увидеть его, и идти через него - бескрайний, до самого горизонта, нехоженный снежный простор?

В алом закатном мареве не разглядеть другого берега, точнее, не понять, где кончается гладь замёрзшей реки и начинается берег. Лес это там, по сторонам раскинутых огненных крыльев, или низкие тучи? Да не так и важно это. Дед Мартын говорил, река здесь шириной в милю, что ли. По болотам столько шла, здесь, что ли, не пройдёт? Тем более не своими ногами, Мужик, шибко заскучавший в пути по болоту, так и отстукивал нетерпеливо копытами, пока она в седло взбиралась - вот сейчас закончит человек над ним издеваться, пустит наконец вскачь… Лишь бы не был слабым тут лёд…

- Ну, Мужик, две теперь надежды - на тебя и на Господа. Яко посуху пешешествовав Израиль, по бездне стопами…

Нет у человека крыльев, нет. Зато есть верный конь, который летит - копытами земли едва касается, как стрела выпущенная…

- Гонителя фараона видя потопляема…

Словно назло, набирал силу ветер, его здесь ничто не задерживает, застит глаза, сыплет колючей крупой - заметает, проклятый, цепочки следов - не то волчьи, не то лисьи, теперь ей уж не узнать, по которым она могла б ориентироваться. Звери - они чуют, где тонкий, а где надёжный лёд. Вот, конечно, если б следы лосиные, тогда б точно было понятно, что и её с конём выдержат…

Ничего, пересекли реку быстро, ещё не успел отгореть закат - Мужику, ему что, ветер этот, что ли, в помеху? Зазвенели под копытами оледенелые камни, затрещала щетина сухой травы и мелкого кустарника, торчащего из-под снега.

- Ну что, Мужик? А говорили они, не пройдём мы, не сможем… Перешли мы реку, перешли, сделали мы это… Победную песнь вопияху Богу: Аллилуйя!

Праздновать, конечно, не время и не место. По пути будем радоваться, а заодно голову греть, что дальше. А дальше карты нет. Дальше, по той карте, что Роза дала, до тракта Усольского вёрст 5-7, через реку Тузим, их она никак не обойдёт, не пропустит, ни реку, ни тракт, но по тракту опять же нельзя, рискованно, Роза настрого сказала, раньше второго, Мелехинского, тракта не сворачивать, в Мелехине, приблизившись осторожно и вызнав, нет ли там белых, уже узнать безопасную дорогу на Юрлу. Ну, как сказать - безопасную, усмехалась Настя, низко пригнувшись к шее Мужика - дороги тут вовсе нет никакой, ветки по морде так и хлещут - выбирай тут безопасную, между лесной чащобой, волчьими огнями расцвеченной, и встречными белогвардейскими отрядами… Версты через три вынесло их на заброшенную-заросшую, а всё же дорогу, полегче стало, по той дороге домчали до Тузима… Тракт пересекала - уже солнце село, благо, от тракта дорога нашлась… По той дороге дошла Настя до деревеньки Пожовки, при слиянии рек Пожевки и Бердянки. Деревенька без малого нежилая - в одном только доме Настя заметила огонёк, туда и поехала. Она потом заметила, это часто так бывает, что старые люди не боятся незнакомых всадников, спешивающихся у их дома, не так боятся за свою жизнь - её много ли осталось, сколько радуются новому лицу, какой-то перемене в однообразии жизни, новостям… Старуха опирается дрожащей морщинистой рукой о косяк, машет другой, приглашая внутрь - древняя баснословно и глухая почти совершенно, а и не была бы - русского не знает, коми она. Несколько слов на коми Настя знала, дед Мартын подсказал, кое-как, больше жестами и мимикой, объяснила, что идёт издалека и далеко, ей бы переночевать только в тепле, и всё. Узьны. И коня где-то передержать. Вёв. Старуха закивала, засуетилась, в причитаниях Настя разобрала - сетует, накормить нечем… Какая еда, бабушка… Как на коми будет - «не беспокойтесь»? Ей только ночь переждать… Старушка вытаскивает на стол чем богата - суховатые лепёшки, вяленую морковь, мочёную бруснику. Сколько она уже живёт тут одна? Сколько уже лица человеческого не видит? Об этом не расспросить, таких слов Настя не знает. Что случилось с остальными жителями деревни? Мор, голод, война? Тысячи лет прошли с вавилонского столпотворения, а люди до сих пор страдают. Прежде она думала, что страдает на уроках французского - вот зачем это нужно, чтоб каждый народ на своём языке говорил, вот было б в мире, допустим, два языка - русский и английский, и довольно. А то есть ещё китайский, индийский, там вообще ничего не понятно… Китайку одну Настя лицом к лицу видела - с Губахи один раз приезжала с Розой, её подруга, секретарь молодёжной ячейки. Она русский язык хорошо знала. Китайцев в Губахе много, привезли работать в шахтах ещё при прежнем хозяине, Абамелек-Лазареве, как рабочую силу ещё более дешёвую, чем голодные полуграмотные русские рабочие. Русские рабочие с 1905 года про права свои уже услышали, то прибавки к зарплате требовали, то уменьшения рабочего дня, бесплатной врачебной помощи требовали. Китайцы русского языка не знали, требовать не умели, да и боялись. Роза на этом примере и объясняла и губахинским, и деревенским, какой глупостью является всякая национальная рознь. И тех и других вас грабят, и ещё между собой грызться будете, за жалкие гроши эти в горло друг другу вцепляться? Ляй - так, кажется, её звали - рассказывала, что её отца засыпало в шахте, полуживым вытащили, обе ноги сломаны. А хозяин лечение оплачивать отказался, так выгнал, вместо него взял брата-подростка на ту же оплату - вот, мол, вам и вспоможение. Умер отец. И брат, надорвавшись, умер - плата взрослая, и работа взрослая. Ну что ж, были у Ляй и ещё братья… Да к счастью, революция грянула. Ляй вместе с русскими подругами с молодёжью работала, лекции читала, самодеятельность организовывала, артели по помощи многодетным семьям - прибегут так молодые девки, всё в доме приберут, детей выкупают и накормят, а потом сядут матери рассказывать про ленинский путь, очень хорошая выходила агитация. Сюда, в Малый, она с молодёжью из местных и из переселенцев знакомиться приезжала, зазывала в «наш новый молодёжный театр», обещала книжек привезти для избы-читальни. У Аринки глаза горели - с тех пор, как отец Киприан её на свою голову грамоте выучил, у него в доме она всё перечитала, душа нового просила - да и приелись ей жития святых да поучения старцев, чего-нибудь ближе к жизни хотелось. Может быть, так и библиотекаршей её сделают? Но не сложилось, все радужные планы эти пустили под откос войска Колчака, ворвавшись в Губаху. Ляй, как и всех ей друзей и подруг, расстреляли под взорванным мостом. Хорошо, Роза тогда в Малом была. Как дошла весть - старики велели ей прятаться в Кричах в избе деда Фёдора или в охотничьей заимке у Еремихи - «одна ты у нас осталась, как ещё тебя убьют?» Но никто до Малого так и не доехал.

Засыпала Настя на лавке - коротковата лавка, ноги свисают, ну да и ладно, она так устала, спина так вовсе разламывается… Плохо, очень плохо, что народы языков друг друга не знают. Не узнаешь у старухи, как проехать на Юрлу… Надо непременно, чтоб все-все дети в школе ещё хотя бы пару языков учили… да хоть один! Тогда б хоть на каком-то третьем изъясниться можно б было. Но вот не учила бабушка-коми английского языка… совсем никакого, кроме своего родного, не учила. И вообще не училась, наверное… Роза вот - бог знает, сколько языков знает. С одним своим другом, из Чусового, не то прямо из Перми, приезжавшим, то ли на иврите, то ли на идише своём говорила, с ней, смеясь, заговаривала на немецком:

- Что ж ты, немка, а немецкого не знаешь? Да не сердись, знаю, никакая ты не немка. Англичанка у тебя мать, не по рождению, так по воспитанию.

И с Ляй даже она на её смешном щебечуще-мяукающем языке переговаривалась… Роза говорила, каждому приятно, когда к нему на родном языке обращаются… Вот и зачем её французскому учили? Учили б лучше коми, и татарскому, и финскому, да вот и немецкому, чай, немцев в России не меньше, как не побольше, чем французов…

Проснулась от холода, подскочила - бабушка ещё только ворочалась на постели, ох, старому ж человеку нельзя кости студить… Затопила печь, принесла воды в больших вёдрах - полные принесла, бабушке-то тяжело уже. Нагрела - перемыла в избе полы, горшки все, много ль тут мыть, изба-то маленькая… Ходила, смотрела, что ещё сделать, чем помочь. Так не хотелось, если уж честно, снова в седло, так хотелось остаться, словно не беспомощную старуху снова одну оставляла, а сама посреди тайги покинутой сиротой оставалась, сердце разрывалось… вот был у неё дедушка, теперь была бы бабушка… Да никак. И плохая с неё внучка, что ни скажи - не поймёт же ни слова. Бабушка на дорогу повязала ей под одежду вышитый мешочек - оберег, что ли. Это, наверное, суеверие, грех, но Настя отказаться б не посмела. В этот мешочек бумаги положит, которые в Юрлу везёт, сохраннее будут. Старуха напутственное что-то бормочет, и Настя разбирает среди этого: «Сына, сына найди». Сын у неё где-то далеко есть, когда, куда уезжал - этого Настя уже не может разобрать. Может быть, на войну забрали? Настя запоминает имя, проговаривает его про себя, обещает, что найдёт непременно. Аддзыны, аддзыны. Сдержать ли такое обещание? Как знать… Если не найдёт - найдёт кого-нибудь, кто дом родной и родителей в этой войне потерял, и упросит поехать к одинокой старухе, стать ей сыном. Она б сама осталась, но нельзя ей…

Аддзыны туй Юрла - у кого спросить, у сосен? Настя уже успела прочувствовать, как соотносится карта с реальным миром вокруг. Маленькое пятнышко на ней болота - ногтем накрыть можно, сколько шла она через них… Сплошная зелень от тракта до Юрлы - лес, в этом лесу без счёта малых речек и ручьёв, а при них встречаются такие вот, за малостью не отмеченные на карте, деревеньки, какие жилые, а какие уже не очень. Значит, так, как и собиралась - будет держать путь по солнцу, на запад. А как выйдет к тракту, возьмёт вправо… Господь, впрочем, не оставил - всё чаще стали встречаться в лесу охотники или дровосеки, а то расступался лес и являл ей на берегу речки, которой не вспомнить теперь название, маленькую, но жилую деревеньку. Сколько их было на пути? Лебедяга, Мелехина вот эта, Сизева, дальше что? Где-то принимали её радушно и угощали, чем бог послал, расспрашивали, а она говорила, что едет с Усольского тракта, и по большим дорогам ей хода нет - нет у неё времени, мать умирает, едет она к её сестре родной, с которой мать всю жизнь была в ссоре, тут день каждый на счету, если не каждый час. Чувствовала, что врёт неумело, и не больно ей верили, но не правду ж им говорить?

- Ты зачем её пустил? - слышала сквозь сон, - своей жизни не жаль, так детей пожалей.

- Ай, молчи, мать! Что у нас красть? А так хоть послушали, что в мире творится…

- Больно пользы тебе с этого! Что, спит, или прикидывается?

- Да спит вроде… Да не шуми уже, ежели чо - вон он топор-то, нежто не слажу?

- Так и сладил бы сейчас, не ждал, пока уснём…

Страшно Насте от того, что не спит - не притворяется, а уснуть не может, так страшно ломит усталую спину… Взял ли в ту ночь сон - так и не поняла, вроде, что-то виделось, безумное, лесное-болотное… Ну, и на том спасибо, что в тепле сколько-то полежала. Наутро хозяйка и хозяин улыбались, а в глазах - страх так и не прошедший… И не скажешь же им, что ночной их разговор слышала. Только попрощаться и отправляться поскорее… А где, видя испуганные, настороженные взгляды, и не просилась на ночлег, просила указать, где здесь дом есть нежилой или дорогу в лесу - ну, и ночь ещё пройдёт, что ж теперь? Лучше, чем сидеть с вами и смотреть, как сквозь липкие улыбки страх так и сочится. С волками, с ними, правда, проще. С теми хоть сразу понятно, чего им надо. Волков Настя ещё несколько раз встречала, стреляла, пускала коня вскачь - отставали… Не волков теперь боялась - людей. На одной дороге едва не пристрелили её, уж не разобрала, за кого приняли. В одном доме сын хозяйский снасильничать пытался, отхватил ножом рваную рану через полгруди, хозяйка вой подняла, хозяин за топор схватился, она - за ружьё… Так, держа на прицеле, из дома, пятясь, вышла в морозную ночь, впотьмах отвязывала Мужика, долго гнала по петляющей дороге, всё слышалась погоня… Да, не волков бояться надо, людей. Волк сразу показывает, кто он есть.

- Да что ж ты хочешь, дочка, - извинялся дед, с ружьём её на пороге встретивший, - время нынче такое… Добрый ли человек по лесам шляется? На дорогах разбойничают, не знаешь, как завтрашний день встретишь, живым или мёртвым…

- Ничего не знаю, - отвечала Настя, - а только я человек добрый, и не вина моя, что вы тут каждого скрипа боитесь. Мне вашего ничего не надо, мне только где голову преклонить часов хоть на пять, и дальше в путь, и забудете про меня. Не верите мне - так в дом не пускайте, в сенях где переночую, не верите совсем - так дальше пойду, в землянке где переночую, да хоть в норе медвежьей!

- Не серчай, дочка, а скажи хоть, от кого бежишь. Ты из кого, из белых, из красных?

- Нет уж, пойду я, дед, если ты мне поверить не можешь, что я не из белых и не из красных, а только хочу дойти до Юрлы, не можешь указать путь - так не задерживай. Что за время, в самом деле, дорогу не спросишь без того, чтоб на тебя ружьё наставили!

- А почём я знаю, может, ты разведкой идёшь? Хоть и девка - сейчас всё смешалось, и девки воюют, а конь-то у тебя справный, военный…

- Ты, дед, чего судьбу пытаешь? - зашипела из-за плеча выглянувшая на громкие препирательства бабка, - пулю хочешь? Так оно быстро… Выискался защитник, грудью встал… Юрла-то, - громко уже, - она вон, недалече, вёрст с пять…

- Вот спасибо, мать! - большего-то и не надо, только вскочить в седло - откуда силы взялись у неё, а у Мужика покуда и не убывало. Последний рывок ведь, кажется. Не последний, конечно, никак не последний, но там хоть ждёт её надёжный человек, он Розу знает, он скажет ей, как дальше… Дальше проще…

Ехала - хохотала, кому б сказать… Вот так великую княжну встречают - кто ружьём, кто топором… Ну да, на ней не написано, что великая княжна… А вот в том и дело, в том и правда, что не написано. Время такое… срывает покровы…

Было время, в путешествиях с родителями, сходили с поезда, нежились в луговых травах, венки плели… Пёстрым горохом высыпали из деревень крестьяне - бабы, ребятишки, мужики, это ж внукам потом рассказывать - царских детей видели! И как любили они разговаривать с крестьянами, расспрашивать, у кого сколько детей да как зовут коровушку… Горды, радостны были - свой народ знают! Знали б они его таким - не принарядившимся при такой-то встрече, а в исподнем на крыльцовыскочившим, в замызганном фартуке, шепчущимся по углам - ты ей, мать, посуше кашу не могла отдать, что свинье готовили? Эту б мальцам завтра дали, а так варить, а из чего? Слышь, ты чего поплоше дай, вызнает, что у нас хлеб есть - не миновать беды… Вот такой он, народ-богоносец, с кудлатыми непричесанными бородами, кочергой гоняющий не шибко расторопных, по его мнению, жену и дочь. Вот такой он, поедом заедающий пришибленную, зарёванную невестку, за которой обещали три сундука сукна хорошего да шкур овчинных, а оказалось - порченую дают, брюхатую… Вот такой он, в рядок три гробика детских сколачивающий - спокойно так, как скворечники.

- Померли. Ну, чего… Хворые были… Чего, их ещё пять… Живых жалеть надо - как зимой могилу-то копать…

Вот такой он:

- Слышно вот такое, говорят, царя расстреляли… Ну, туды ему и дорога…

И чего им жалеть их - у них свои девки, а женихи кто на войне, кто по лесам прячутся, а того гляди, придут эти… или те… Едина разница… Там уж понятно, ни одной девки на селе не останется не опозоренной… Это уже не непуганный, по месяцам вестей не знающий таёжный народ. Здесь и выстрелы слышали, и подводы с побитыми, израненными людьми - солдатами, крестьянами - видели. Вот по этой дороге ехали на Юрлу из захваченного белыми Кудымкара… А чего-то в Юрлу не идут пока… Ну, чего они забыли в этой Юрле…

Ей вот надо было в Юрле найти Ивана Рассохина - благо, человек не рядовой-безвестный, в исполкоме работает, к нему всякий дорогу укажет. Иван Рассохин на порог вышел хоть и с револьвером в руке, но в глазах ни страха, ни подозрительности. Спокойная готовность, как оценила Настя, если что не так - пулю в голову моментально. Это понравилось. Как у волка - глухой, предупреждающий рык, дуэль взглядов - сильный своей силой истерично не кичится, как брехливая собака, топором не машет, слюной не брызгает. Сильный предупреждает. Иван - мужчина ещё молодой, собой довольно красивый, очень высокий, плечистый. Из рабочих или из солдат - сейчас уже не вспомнить, Роза про многих своих друзей рассказывала, кратко, но ярко обрисовывая их жизненный путь. Но вроде, где-то она с ним даже не в этих краях познакомилась…

- От Розы? Из Губахи? Ещё чего скажешь?

- Скажу - вспомните Антипа… Роза сказала, по этой фразе узнаете. Обождите, - полезла за пазуху, - да не мнительничайте, не за оружием лезу.

- А я и не мнительничаю, я жду. Зайди в дом, нечего народ пугать.

Настя пожала плечами, привязала коня, отметила, с какой одобрительной улыбкой посмотрел на него Иван. В избе довольно жарко, кажется, не столько от печки, сколько от того, что народу много - сидит за столом десять, что ли, баб и девок, с ними жена Рассохина, красавица Наталья, какой-то совет держит, у печи два бородатых деда о чём-то азартно спорят, в общем гуле не разобрать ни слова. Да, в самый раз обстановка для обстоятельного приватного разговора. А вот, плохо у ответственных партийных работников с личным временем, свободным от дел…

Иван хмурится, вчитываясь в мелко исписанные листы, на некоторых расчерчены какие-то схемы - Настя не заглядывала по дороге в эти бумаги, её, что ли, это дело, ей главное довезти.

- Да, давненько я от Розы вестей не имел… С ноября или с декабря, как не соврать?

- Что, теперь верите, что я от неё?

- Верю, верю. Во-первых, почерк-то её помню, но почерк это не главное ещё, знак тут есть особый, которым она по принуждению бы не написала…

- Это как?

- Ну так вот… долго объяснять. Ну, в общем, спасибо за вести. Пригодится. Чего ещё ждать-то от Розы, она и в осаде без дела сидеть не будет. Сами тут сидели думали, что хорошо б им с тылу горячий революционный привет преподнести, но не с таким, правда, крюком думали… Тут ближе задачи есть, в идеале - Кудымкар освобождать, в реале - себя оборонять… Тут месяца два тому назад такое было…

- Какое? - Настя стянула шапку, жарко, прямо сейчас её, вроде, гнать не собираются…

- Да кулаки бунтовали. Ерунда, разобрались уже. Попики это… Сразу умные люди советовали с ними разобраться, но мы же добрые… Доцацкались. Ты не стой столбом, раздевайся, проходи.

- Да мне б коня определить…

- Это не волнуйся, я сам, - Иван сдёрнул с гвоздя шубейку.

- Тогда уж вместе пойдём. Он типчик своенравный, чужого сразу может и не подпустить… это по настроению. Познакомлю вас. Роза этого коня вам, кстати, завещала. Сможете, говорила - так на этом же коне к нам туда прорвётесь, а нет - так здесь он вам пригодится.

- Ну, к вам или не к вам - это куда фронт позовёт… Пока что и здесь не скучно ожидается. Ну, показывай своего зверя.

Конь Ивану шибко понравился. Кажется, и Иван коню. Мужик позволил потрепать себя по морде, коротко гоготнул и щипнул за руку - это у него, в принципе, знак расположения.

Вернулись в избу, женское собрание начинало уже понемногу расходиться.

- Ну, рассказывай, как добралась. В голове прямо не укладывается, это ж какой путь проделать… К Кудымкару, к Юсьве у нас ребята вылазки делают, это само собой, до Карагая доходили, самые отчаянные, бывало, до Перми, но вот так… У тебя как, крылья, или шапка-невидимка? У Пашки Рогова на что внешность безобиднее не придумаешь, и сказку правдоподобную сочинил - поймали на въезде, две недели держали, справки наводили, мордовали… Так что уж извини за неласковый приём, но трудно мне было поверить, что аж от Губахи кто-то смог проехать. Я и сейчас не очень верю, но письма-то Розины, вот они…

- Вот Роза тоже говорила, что нет у человека крыльев, - улыбнулась Настя, жадно вгрызаясь в жёсткое, жилистое, но безумно вкусное мясо, - а оказалось, есть. Я не по дорогам, я через лес… Вот у меня и карта есть… жирными руками хватать не буду…

- Ну понятно, через лес, но через реку-то как? И у Полазны же, и у Добрянки не проберёшься, сами узнавали…

- Не, там и я рисковать не стала. Выше, между Добрянкой и Березниками, у болот Кама узкая…

Иван схватил карту, посмотрел неверяще - на карту, на Настю…

- Невозможно!

С другой стороны, решай тут, что невозможней - напрямик по гиблым местам, или по дорогам, блокированным белыми, а посланец вот он, сидит, глухариные косточки обгладывает.

- Напрямик? Через лес, через болота, через реки?

- Ну да. Не скажу, что легко было… Но надо было б - и ещё бы раз пошла.

Взгляд, конечно, был такой - неописуемый. Насте аж неловко стало.

- Тебе лет сколько? с какого года в партии?

- В какой партии? Да не состою я…

- Как так? Не состоишь, и по Розиному заданию попёрлась?

Настя как-то смешалась.

- Долго объяснять… Я не поэтому… ну, это заодно только. Я вообще-то в Москву еду. А зачем - вот об этом не спрашивайте, не отвечу. Лучше подскажите, как белых по дуге обойти, туда, где поезда уже ходят.

Иван покачал головой, пытаясь уложить в голове невероятный рассказ Насти.

- Знать бы, где они ходят… Лучше, наверное, к Балезино - ближе-то не стоит, рискованно. На тракте у нас…

- Слышала, разбойничают. Ну, я и без тракта… Главное, направление укажите. И под седло кого-нибудь…

Новую карту Насте сообразили быстро. Азартно подключились к обсуждению судачившие у печи деды, выяснилось, что через день всего собираются в Дубровку ездившие в Юрлу за кой-каким товаром, могут взять с собой, а оттуда укажут дорогу на Афанасьево, а от Афанасьева до Балезина уже по тракту доедет, там как будто сейчас тихо… Ну, как - тихо? Сейчас нигде не тихо, но бои сюда покуда не дошли.

- Будем надеяться, что и не дойдут, тяму у них не хватит и на Уфу, и на Вятку. Впрочем, если они и пожелают так распылить силы - им хорошую встречу тут готовят…

Настя скрипнула зубами - день проволочки её первым делом в расстройство ввёл, если не вовсе в ярость, да тьфу на них всех, наутро же отправится, тут если так посмотреть, много ли осталось-то… Ну, не мало, конечно… Потом махнула рукой, решила послушать. С другой-то стороны, удобно, если хоть часть пути с кем-то вместе пройти придётся, меньше плутать зато… И веселее… Тут, впрочем, странное дело - пока ехала до Камы, пока шла через болота - очень одиноко и тоскливо порой было, эти нелепые и страшные мысли, что одна осталась на белом свете, ни одного человека больше нет, и врагу бы злейшему - если б были у неё такие, то бишь, враги-то есть, конечно, но она их ни в лицо, ни по имени не знает - обрадовалась бы… А сейчас - вот, сколько хошь людей здесь, а так страшно от того, что говорить с ними - не пять минут, дорогу спросить и распрощаться, ведь расспрашивать они её будут… Разучилась будто с людьми говорить?

- Одно вот плохо - хорошего-то коня я тебе на смену найти не смогу. Хорошие у нас наперечёт, хороших уже фронту поотдавали, вот забираем у крестьян кляч, - Иван грустно усмехнулся.

- Ну, нет хорошего - давайте, какого есть. Никакого нет - ладно, вам-то в самом деле нужнее, пешком пойду.

- Пешком? В Балезино?

- Ну а чего? Куда деваться, если не на ком? Не на пса ж дворового седло одевать. Чего идти-то тут уже… Богомольцы по святым местам больше проходят.

- Ишь ты… Знаешь ли, ладно по тракту когда, а до Афанасьева-то тебе по бездорожью почти что. От волков-то как, тоже пешком? Бегом?

- Что я, волков не видела? Патронов, правда, уже не очень много осталось…

- А через речки как - вплавь?

- Так подо льдом же! Ну, где и полыньи… Это речки, что ли, сажень без малого? Не сахарная, короче говоря. Хватит меня пугать, а? одна вот пугала, пугала, не напугала чего-то.

Иван прищурился.

- А бандит встретится? Белые сюда не дошли, это правда, но другой швали разной хватает…

- Волков бояться - в лес не ходить. Волков на двух ногах, а шакалов тем более - так же.

- Слышали? - Иван обернулся к старикам, - а я тут каждый день выслушиваю то от одних, то от других, а вот кабы то, а вот коли сё… Слушай, Настя, может быть, с нами останешься? Несколько б нам таких Насть, и беляки на подступах развернутся.

И непонятно, то ли шутит он, то ли серьёзно…

Ну, получилось так, что Иван коня у неё купил. Выдал ей денег на покупку нового. Не описать даже, как бережно Настя складывала деньги в этот подаренный старой коми мешочек. Сроду не было у неё таких драгоценностей, те, что в корсет когда-то зашивала, теперь в сравнение не шли…

Вот что очень хорошо - дал ей Иван новые валенки взамен её, почти расползшихся. Это были вторые её валенки за путешествие… Ничего, девица в сказке семь железных башмаков сносила, а у неё всего лишь валенки раскисли…

- Иван, а что это значит - вспомнить Антипа?

- Да так… условный знак между нами, история одна… Смешная история, далеко и давно была. Как спутал нам все планы садовый сторож старичок Антип…


Ехали в две упряжки - одни сани, потяжелее, с двумя лошадьми, другие с одной. Настя ехала в тех, что запряжены двойкой, вместе с двумя дедами, третий сидел на козлах. В других санях ехала баба, везла с собой, кроме тюков с каким-то тряпьём, мешка крупы и мешка соли, молодую козу, которую, чтоб не замёрзла, одела в старую фуфайку. Смотрелось потешно. На козлах сидел её муж, хромой на обе ноги и кривой на один глаз, говорливый, не замолкал ни на минуту. Ехали весело, то и дело сани вязли в подтаявшем снегу, тогда все вылезали и толкали их. Настя не зря, конечно, боялась, что в дороге её будут наперебой тормошить и выводить на разговоры, но, впрочем, у них и меж собой находилось, о чём поговорить, не всё вокруг неё сосредоточено было.

- Так ты, говоришь, девка, не из большевичек? Ну, хорошо. Не бабское это дело. Да так-то и вообще не людское. Начёрта эти большевики взялись… Мы без них, что ли, плохо жили?

- Ты хорошо жил, так молчи, а другие не очень вот, - отозвался другой старик, у которого из кудлатой шапки торчал только нос с крупной бородавкой.

- Ну так конечно, если о голытьбе и пропойцах всяких говорить…

- А чего б и не поговорить о них, а? я вот виноват, что ли, у меня с батькой не так свезло, как тебе? Хозяйство-то батька развалил, а мы вот поправляй, как знаешь, а нас восьмеро, как знаешь, было, да всего двое парней-то. Тут крутись не крутись, а откуда чего возьмёшь, если нет ничего? Я вот с тринадцати годков на соседа батрачил, и много нажил? А на мне, кроме своего семейства, две сестры, девки-старухи, так и не взял никто, и куда я их? Родная кровь, из дому не погонишь.

- Ну, а я при чём? Почему мы с голытьбой своим-то кровным делиться должны? Чай, я свой хлеб и своих коров не украл, всё хозяйство моим же трудом построено.

- Да как тебе сказать-то, - отозвался с козел возница, - не так чтоб виноват-то ты ведь, а только тут Прохор Микитич прав, и никто не виноват, в каких он обстоятельствах на свет появился. Не твоя заслуга и не моя, что мы хорошее хозяйство от отцов наших получили, с хорошим-то хозяйством и руки и голова нужны, чтоб в порядке его содержать да хотя бы таким же сынам передать, а когда ты шиш да долги унаследовал - так хоть сторукий будь… Так что есть в этой мысли правда и даже немалая - чтоб всех нас в равное положение-то поставить.

- Да? Ну так становись! И последнее добро им отдай, может, весь мир накормишь, чего уж!

- Один-то не накормлю, - покачал головой старик, - да и чего мне отдавать-то шибко, сами нынче пояски затягиваем… А ты б, Панфил, бога не гневил, не прибеднялся. Получше многих живёшь. Вот уж верно говорят, кто сам нужды не знал, тот к чужой нужде глух.

- Это я-то, я-то нужды не знал?

- Приехали! - крикнули спереди, с первых саней, - вот развезло-то, а!

- Началась весна, дождались… - проворчал Прохор, выбираясь из саней.

- А что, - усмехнулся возница, - вот смотри, Панфил, и твои сани, и Митькины же все вместе вытягиваем. Сподручней вместе-то, а? твои сани, мои лошади, общие наши закупки, а без наших бы рук ты ковырялся тут?

- Ну, размудрился тут, с притчами… Это-то сравнивать нельзя…

Эти периодические остановки, видимо, не настолько дедов и огорчали, лишний повод поразмять ноги, перекурить, пособачиться не только между собой, но и с Митькой.

- Ну, ты, если так за большевиков весь…

- А где я тебе говорил, что весь за большевиков? Я только говорю, что есть верные мысли у них. Сильно-то каждый своим углом не поживёшь. Так бы вот, знаешь, и на войну б идти не надо было - не на тебя ж сюда прямо напали, а пускай они там, в своём Петербурге, сами разбираются, так?

- Ну, это-то сравнивать нельзя!

- А чего ж нельзя? Едино, либо тебя ничего, кроме твоего угла, не касается, и хата твоя с краю, либо всё касается.

- Девке-то, слышь, коня надо… Как думаешь, кто дать может?

- Ну, я б дал, да самому нужны. Хоть вдвое даже больше б за него давали, а никак. От своих тоже не отнимешь.

- Постыдился б, одного-то чего не дать?

Лица старика Настя не видела, но по всей позе читала - на такую-то блажь не видит надобности.

- Может, у Ивахиных спросить? они вроде кобылу свою продавать хотели…

- Да расхотели, надел-то получили обратно, куда теперь…

- А не твой сын этот надел выкупить хотел?

- Куды? Чтоб кулаком объявили? Спасибо, проживём и этим.

- А у Мишки?

- И у Мишки себе надо… Да где ей тут лошадь лишнюю найдёшь, родишь, что ли? Вон пусть с дружков своих большевиков спрашивает, забрали всё, что хоть как-то под седлом ходит, одних кляч оставили, и куды дели? Пускай вон в Чус езжает, там спрятали… Там вообще люди умные, поумнее нас, и лошадей попрятали, и коров, и хлеб, голодать не будут, и по весне нормально засеются, а мы рот только открывать будем…

- Дедушки, а вы можете мне путь на этот Чус указать?

Деды разом обернулись, словно только вспомнили про Настино существование, хотя она тут же, рядом с ними выталкивала сани из широкой канавы с рыхлым мокрым снегом.

- Там думаешь поспрашивать? Ну, и в самом деле… А тебе на это дело Иван сколько дал? Э, это разве цена для такого-то коня… Вот те и большевики, а! за такого-то коня, как за клячу хромоногую… Только клячу хромоногую тебе кто и даст, и то подумает. Вертайся к Ивану, требуй остальное. Если, конечно, он тебя слушать будет…

- У Ивана не свои деньги, казённые! - вскипела Настя, - сколько смог, столько и дал. Что он, вдобавок рубашку с себя заложит? Не нужна мне его рубашка. Он меня тоже не умолял, коня этого ему оставить, да такой наказ был. Не можете сами никого продать, так хоть укажите, кто может… У вас и хлеб, небось, не даром брали, платили за него. А что вам мало - так извините, время такое, не для торгов… А если я сильно противно для вас говорю - ну извините, и отсюда могу пешком пойти, тоже вы не обязаны тащить-то меня…

- Да не ершись ты! - засмеялся возница, - давай, полезай, коли Панфилу места в санях жалко будет, верхом поедешь, или к Митьке пересядешь… А, Митька?

- Нет, а чего ты сразу на меня? - обиделся Панфил, - всё я ему, смотри, как кость поперёк горла… А в Чус вроде Мишка это собирался, если не ездил ещё… Так тот прособирается поди, до распутицы…

В общем, передали Настю, с её походным мешком, эстафетой Мишке.

Мишка был мужик лет едва чуть за средних, но медлительный и какой-то сонливый - ужас, Насте так и хотелось порой и его подхлестнуть, как лошадь. Пока запрягался, пока о чём-то судачил с соседями - она извелась вся и сорвалась бы пешком, если б знала дорогу. В пути тоже измучилась - Мишка всё пытался сосватать её за своего сына, парня, по-честному, богом вообще обиженного, и собой страшноват, и тюфяк в точности такой, как отец, да и умом, кажется, слаб, и вот Настя как могла, деликатно отмахивалась от такого счастья.

- Я безродная. Ни отца, ни матери не знаю, и за душой у меня ничего нет.

- Ну, отца-матери нет - это, с другой стороны, хорошо… Это значит, тёщи нет. У меня тёща знаешь, какая? Ууу… К ней и едем. Злая баба. Ну, а что приданого нет… главное, чтоб руки были, да? Ты молодая, вроде шустрая, справная такая… Небось, по хозяйству-то побольше стоишь, чем богатейки всякие… Уж ты б за Тишку взялась… Мужику без бабы не, нельзя… Мужик без бабы пропадёт…

«Уж взялась бы я за твоего Тишку… А можно и за тебя заодно… Так бы оглоблей оходила, чтоб не ползали, как мухи придавленные… Это правду Прохор сказал, всё б у вас развалилось давно, коли б на тебя племянники с малолетства не батрачили… Вишь, хорошо устроился - вроде как, и не кулак, семья просто большая… А что родственников-погорельцев как рабов держишь - так это ж ничего…»

А в Чусе всё неожиданно пошло как-то не так, как-то странно. Вроде, хотели Насте лошадь искать, привели в один дом, в другой, разговорилась с теми, с теми… А там, как услышали, что странная девка в Москву собирается, сами понабежали глазеть, расспрашивать… И как так получилось, Настя сама потом сказать не могла, а сторговала она чусовских продать не только ей хромоногую гнедую Голубу («вишь, повредила где-то… лечить-то лечили, залечили, ты не думай… А только хромой ей теперь на всю жизнь оставаться… Ну так-то она лошадь хорошая, даже очень хорошая. Только вот хромая, что ж тут сделаешь!»), но и десяток справных лошадок для отряда Ивана. Десять - капля в таком-то море, а всё ж. А сверх к тому девять мешков с зерном - тоже, опять же, капля, а капля не лишняя.

- Пиши, значит: от Василия, который Бугров…

Настя подписывала мешки… Во главе стихийного продотряда вернулась в Юрлу, на рожу Иванову любо-дорого было посмотреть…

- Это ж чем ты их так разжалобила?

Это Настя и сама не знала. Разве много рассказывала? Ну, рассказала, как жили они сами в Малом, и что рассказывала Роза о Губахе… И даже не шибко досадно ей было, что такая задержка всё-таки в пути вышла. Раздобыла себе бумаги, пронумеровала листы, принялась со слов стариков новую карту себе рисовать…

Шибко медленно ехала, конечно, хромая Голуба, а дороги-то и для здорового дай боже, всё чаще останавливалась Настя - дать отдых бедной лошади, да и себе тоже, падала прямо в снег, лежала, глядя на небо в просвете сосновых лап, чувствуя, как отходит понемногу больная спина… Слава богу, хоть не голодна была, накормили, как ни отбрыкивалась…

От Русинова поехали по хорошей дороге, по ней и добрались к Афанасьеву, встретив по пути только раз свадебный обоз, отправляющийся в Ожегино. Ну да, люди женятся, люди рождаются и умирают, что бы там на дворе ни происходило… Поздравила от души, посетовала, что подарить на счастье нечего. Возле Мальцева ещё видела, но разминулись, свернули они… От Афанасьева-то совсем хорошая дорога пошла, и от Ромашей стали всё чаще Насте встречаться попутчики. От Сергина пошла рядом с обозами, переговариваясь о том о сём. До чего любопытен до чужой жизни народ, вынь ему да положь, откуда да куда, какая семья, чем занимаются… Вот и как тут скажешь? Правды не скажешь - даже не всей правды, а той, что аж из Малого она сюда, никто с ходу не верил, обзовут вруньей… И пусть бы думали что хотели, да досадно будет выслушивать шутки да подначки - скажи да скажи правду… Ну, сказала, что с Юрлы, это вроде поверили. Косились на неё, конечно, как на чудачку, но это уж пусть. На повороте на Эркешево сторговал у неё один дедок Голубу - ты ж коли на поезд дальше, так куда тебе лошадь? А в безлошадном хозяйстве и хромая - сокровище. Ну, это верно, конечно… Какую цену за лошадь просить, Настя не знала, и совестно, конечно, было просить больше, чем давала, да ей ведь не для богатства, ей чтоб доехать… Прошла по обозам, поспрашивала - никто не знает, сколько билет до Москвы стоит… Да, вот таких-то простых вещей, бывает, не знаешь. Ну, ничего, как-нибудь… Запросила ту цену, за какую покупала, дед, радостный, выгреб ей вперемешку и царские, и новые, что-то, вроде, даже у соседа занял, на радостях даже провёз немного в сторону Балезина, на прощание очень просил, как Ленина увидит, сердечный привет ему передать. Настя улыбалась - сколько уже кто считал, что она едет Ленина повидать, Иван вот тоже на прощание просил - передать, что Юрла не сдастся…

В Балезино первым делом купила билет, хватило только до Новгорода - ну, что ж, хотя бы до Новгорода, доедем - там видно будет… Поезда ждать было, пошла Настя по городу бродить, слушать разговоры…

Ехали тоже весело очень, рядом угрюмого вида мужики - сивушным духом от них прямо с ног сшибает, напротив - тоже не шибко трезвая, развесёлая-любезная компания каких-то сомнительных, по-иному не скажешь, личностей - глазками во все стороны так и стреляют, по соседству китайцы, татары, даже, кажется, цыгане, Настя решила, что в ночь глаз не сомкнёт. Не то чтоб есть, что у неё красть, но и за грош нынче зарезать могут. И среди бела дня могут, и никто ж потом ничего не видел… Пока по городу-то ходила, всякое слышала. Вот, уже несколько драк вспыхивало, своими силами как-то уладили, пока выбитыми зубами ограничилось… После Дзякино прошёл проводник, кого-то безбилетного выгнал, кого-то за пьяный дебош ссадил… Вроде как, не хватало на всех билетов у китайцев, клялись и божились, что на кассе билетов не хватило, откупились чем-то съестным, ехали дальше…

От мерной качки, да после всего-то, в сон клонило. Что ж, вроде хорошо поспала в Юрле, то ли организм так обрадовался, расхолодился? Ну, если задумываться… Лучше не задумываться, совсем это её тогда с головой поглотит - жаление к своим страданиям. Всё тело ведь ноет так, словно долго и прилично колотили её эти дни. Нет, конечно, этого знать нельзя, никогда её не колотили, не считать же несерьёзные тумаки, которые получала в детских потасовках с расшалившейся Машкой (за что доставалось прилично, если ловили за этим) или с мальчишками в Малом. Елисейка её драться со знанием дела, увлечённо так учил, ну и вроде, ученицей она была неплохой, только сам Елисейка и мог её уверенно победить, прочим кому как везло. «Хоть ты и девка, Настя, а парень из тебя отличный»… Чтобы не уснуть, вспоминала что-нибудь, дни рождения родственников про себя проговаривала, молитвы… Нет, от молитв почему-то тоже в сон клонило - верно, потому, что внутренне нараспев их читала, и словно сама себе колыбельную пела… Стала вслушиваться в разговоры вокруг да вспоминать разговоры попутчиков в эти дни. Ну, компания напротив всё больше анекдотами сыпала и хохотала преувеличенно заливисто, задорно, мужики рядом напротив, редко перебрасывались словом-другим, погружённые будто каждый в свою думу…

С ночью, впрочем, вообще не сложилось как-то, посреди поля встал поезд, и вскоре заметили, что долго что-то стоит, ладно б в городе такая стоянка.

- В чём дело? Почему стоим?

Народ высыпал из вагонов под холодное вечернее небо, на котором уже начинали одна за другой зажигаться звёзды. Мужики флегматично курили, сплёвывая на брякающий под ногами крупный булыжник, где-то хныкали дети и устало ругались на них их матери.

Наиболее беспокойные пошли вдоль вагонов, отыскали машиниста, тоже задумчиво покуривающего у паровоза, выяснилось, что дальше хода нет - рельсы разобраны.

- Ну, и чего делать теперь?

- Чего, чего… Обратно, видимо. И ждать, пока починят. Угля до ближайшей, которую проехали, должно хватить…

Настя чуть не завыла. Ну, и как это понимать?! Ладно, у неё билет всего-то до Новгорода, но уж до Новгорода она, кровь из носу, должна доехать! Хоть вот всё тут тресни, должна доехать! Никаких вот этих проволочек в пути…

- А когда их починят?

- А мне, скажите на милость, откуда знать? Ну, может, вот как войска перебрасывать начнут… В том годе у Верещагина взорвано, помнится, было, сравнительно быстро починили, за месяц, что ли…

Да кто это сделал, какая скотина?! Ну да, война в стране… время такое… Но что это за мода - рельсы разбирать?

- Передайте там по вагонам, обратно покатим. Недалеко вроде… Должно хватить…

- А если… - осмелилась Настя - а просто отчаянье ей молчать не давало, - вот это что мы проехали сейчас? Там вроде бы какой-то отводной путь был, нет? Что, если оттуда рельсы принести? Сможем ведь пути починить?

Сразу несколько человек посмотрели на неё как на идиотку.

- Прямо так и принести? В кармане? И кто понесёт? Ты?

- А хоть бы и я! Грузовиком, лошадьми, да хоть на плечах - вас вон сколько лбов здоровых тут, как нечего делать принесли бы! Я вас спрашиваю - починить сможем, нет? Я в этом не разбираюсь, вот вы скажите. А там хоть и одна пойду, если вы только курить и лясы точить согласные.

- Починить-то, конечно, можно бы… Дело это, конечно, небыстрое…

- А сидеть ждать так быстрое! Сколько, говорите, те чинили? Месяц? Я что на этом паршивом полустанке месяц жрать буду? Может, вы никуда не торопитесь, а мне в Москву надо!

- Ой, да тут всем куда-то надо, тебе не нужнее всех!

- Ну, раз надо, так говорите, идём или нет? А нет, так сколько, говорите, до следующей?

Всё же несколько мужиков с Настей пошли. Пешком, конечно, путь каторжный, ноги подламывались, несколько раз Настя съезжала с насыпи в сугроб, кое-как её вытаскивали оттуда… Старик-смотритель их с порога послал, наотрез рельсы давать отказался, Настя ему ружьём пригрозила - согласился. Пообещал, конечно, что нажалуется, и сидеть ей в тюрьме…

- Ай, да жалуйтесь, прямо сейчас и начинайте!

Телеграфа на станции не было, в том году ещё связь нарушилась, так что тут старик смолчал.

- Что, там с версту, что ли, разобрано? Хватит этого?

- Как знать! Мерил, что ли, кто-нибудь? Нечем мерить-то, кроме шагов… Ну, как будто должно…

- Ну, если надо, и ещё сходим, - робко вставил один, опасливо косясь на Настю.

- Инструмент же надо ещё…

Работали как проклятые всю ночь, Настя тоже - снег вокруг разгребала, чтоб сподручней было. Наутро их свежая смена сменила, всё же оживился народ, увидев, что энтузиазм пополам с отчаяньем делает… Кажется, даже дремала Настя, что-то ведь ей виделось - дикое что-то, ну, уж дикого она в эти дни насмотрелась за всю прежнюю жизнь…

У Полян обстреляли поезд, проводники выкатили установки, достали два-три ружья - дело привычное… Настя тоже вышла, стреляла - сколько-то патронов ещё есть. Отступили, кто бы они ни были…

В паршивом городишке под Вяткой Настя сошла на перрон размяться и сразу же попала в историю. Пристал к ней мужичишко - ружьё попросил продать. Вообще-то, ружьё Насте и самой нужно было, но если так посмотреть - не настолько оно нужно, как деньги на билет дальше. А этот мужичок охотник, и ружьё так нахваливал, и хорошие как будто деньги за него обещал - насколько Настя в этом вообще понимала. Ну, стоянка поезда ожидалась долгой, уголь, почти закончившийся, грузили, мужичок побежал домой за деньгами, аж вприпрыжку. Условились через час тут же встретиться, пока Настя решила побродить, посмотреть-послушать, как делала это во время стоянок уже пару раз. И за первым же поворотом нашла приключений - застала натуральное ограбление, в тени дома двое прижали женщину, один ножиком грозил, другой по карманам шарил. Ну, вот хорошо-то, что сделка её состояться не успела… Может быть, и отменить её, извиниться да отказаться? Деньги-то нужны, да, только без ружья, выходит, не только в лесу, но и в городе никак…

Всех троих их и арестовали - женщина убежать успела. Привели в участок - или как там это теперь называется - и получилось, вроде как, так, что это Настя тех двоих ограбить хотела, ружьём честным гражданам грозила. Ну, тут что говорить, их двоих слова против неё одной. Так оказалась Настя в месте, которое до того только по описаниям представляла - маленькой, очень тесной и тёмной камере. От двери до высокого, за толстой решёткой, окна пять больших шагов, от кровати до другой стены три шага. Никакой мебели больше нет. Странное дело, когда с лязгом закрылся засов на двери, ни паника не охватила, ни протестующего крика не вырвалось. Не заметалась, не заколотила кулаками в эту дверь, как раньше, может быть, сделала бы. Просто опустилась на кровать, покрытую одним чернющим от грязи матрасом, обхватила руками голову. Отчаяньем это даже не назовёшь… И неверием не назовёшь. Хотя абсурд, да - за что её, ведь помочь хотела… Разберутся, выпустят. Нельзя, нельзя её задерживать. У неё поезд… Ей в Москву надо.

Ружьё, мешок, верхнюю одежду при обыске отобрали. Нашли карты - и как-то им это очень не понравилось. По лицам их как-то вот очень тревожно стало. Может быть, думают, что она диверсантка какая-нибудь? Ну, незаконное хранение оружия само по себе ничего хорошего не сулит… Настя только усмехнулась. А у кого оно законное сейчас? Ей ружьё дед в наследство оставил, куда законнее-то? Что это не её дед - того они не знают, да и мало это меняет.

- Вот не нравится мне твоя рожа, - проникновенно говорил один, усатый, - крепко не нравится.

- Что поделать могу? - пожимала плечами Настя, - другую мне взять неоткуда.

- Однако же, ты борзая, - усмехнулся второй, бритый, - ну, да это бывает, конечно… Это ты пока не осознала, как ты попала-то основательно. Ничего, скоро поймёшь…

Да, пришлось понять. Вот что тут сделаешь, когда говоришь людям правду - ну, почти правду, наврала только, что едет в Новгород к тётке - а эта правда их ну никак не устраивает? И ладно б, если б только про тётку не верили… И наврала бы, как им надо, чтоб убедительно было, если б знала, как. Как ни крути, а она с белогвардейской территории сюда как-то попала, линию фронта пересекла, и ружьё у неё, и карты… Десять раз уж им всё подряд подробно объяснила, что и как - отсмеялись, злиться начали.

- Прямо так, значит, пешком через Каму и пришла?

- Не пешком, на коне. Коня продала потом, чтоб билет купить.

Что тут сделаешь, далековато они, хоть Роза, хоть Иван, чтоб спросить о ней. А всяких случайных, недолгих её попутчиков тем более поди найди… Может быть, смогут найти ту женщину, чтоб хотя бы подтвердила, как дело было? Да ведь это тоже дело не быстрое и не простое, а у них будто других задач нет. При ней мимо протащили, подгоняя пинками, громко матерящегося мужика, рубаха в крови своей и чужой - драка со смертоубийством, вроде как…

- Неужто вы думаете в самом деле, что меня белые с диверсией послали? Целый прямо отряд в одну меня, грозная сила! Неужели, если б они чего-то такого хотели, они б это более умно сделать не сумели?

- Ну кто его знает, - хохотнул бритый, - свои идиоты есть везде…

- Знакомая мне больно рожа твоя, - продолжал гнуть своё усатый, - не подскажешь, где могли видеться?

Внутри от таких слов хоть и холодело, а наружу уже не прорывалось - врать учиться время было, хоть и не шибко много, вот теперь и проверка этой науке.

- Понятия не имею, мне вот ваша - не знакома, уверена, мы с вами не встречались прежде. Что у меня, лицо какое-то особенное? Откуда мне знать, с кем вы меня путаете?

Всё ещё имела надежду, что надоест им, помотают нервы и отпустят, ей ведь на поезд… Захлопнулась тяжёлая железная дверь, лязгнул засов, и от всего мира остались эти четыре стены и окно, эта кровать с голым грязным матрасом. Не так чтоб страшно было, да. Одна в мире она уже оставалась, когда ехала через лес, когда шла через болото. Прошла от стены к стене, провела пальцами по шершавой поверхности, по неразборчивым чьим-то надписям, нацарапанным гвоздём, угольком, а где и просто ногтями, наверное…

Четыре дня провела она в маленькой, тёмной, смертно холодной камере. Несколько раз её дёргали, снова то же самое по новому кругу спрашивать, показывали какие-то фотографии - эти вот людей знаешь? Живьём приводили, троих оборванцев, спрашивали, не знает ли она их. Двое из них её тоже не знали, а третий чуть ли не на шею кинулся, назвал какой-то Наташкой - но веры ему слишком не было, кажется, не в первый раз такие фокусы откалывал. Вечером второго дня пришли, унесли матрас, другой дали, почище. Настю это совсем не обрадовало - верно, значит, надолго она здесь. Почти всё время, пока не приходили принести ей миску чего-то соплеобразного - вроде как, каша, очень жидкая, правда - или потащить на очередной унылый допрос, она просто лежала, отвернувшись к стене или глядя на зарешеченный прямоугольник неба. Знала, что за ней наблюдают - за время пути без людей, в молчании слух обострился очень, хоть и старались они, наверное, ступать бесшумно. Ну и пусть наблюдают, это её совершенно не беспокоило и не раздражало. Что она тут, голой пляшет? Мыслей её они не видят, это главное. Разоблачения-то она не боялась совершенно. Даже думала - сказать им, мол, я великая княжна Анастасия, посчитают сумасшедшей да погонят, но думала в шутку, конечно - лучше всё же без авантюр. Да, интересно б было сейчас в зеркале себя увидеть… Сама б, наверное, себя не узнала, не то чтоб кто-то ещё. Может, и правду говорит усатый, что лицо её ему знакомым кажется, как всё же она на отца похожа, но вспомнить нипочём не вспомнит, будет на сто рядов карточки разных преступниц перебирать.

Ну, первые сутки она зато отоспалась хорошо - ночью спала и немного днём. А на вторые и ночью спала меньше, луна в окно светила, мешала. Звуки мешали. В тишине, да её болезненно острому слуху, и шаги, и мат и кашель за стенами - всё, казалось, прямо над ухом, за спиной звучало. Первое время даже оборачивалась, потом привыкла. На третий день думала - спросить их, если уж собираются держать её долго, не найдут ли ей книжку или письменных принадлежностей, записи вести, но так и не решилась. Делать им больше нечего, по её капризам бегать - ладно б, жрать просила. Это не Екатеринбург тебе, сидеть в комнатах с хорошей мебелью, книжки, иконы, шитьё, всё при себе иметь, посылать то за яйцами, то за батюшкой, и ещё считать, что в тюрьме сидишь. Здесь всё серьёзное, настоящее. Настя проводила рукой по облезлой стене, по грязному матрасу почти любовно. Есть сказка, какой-то восточный царь любил ночами переодеваться в одежду простолюдина и гулять по своему городу, такой обычай стоило бы всем царям завести. Никогда не узнаешь своего народа, пока являешься ему при всей форме и регалиях, громко трубя перед собой. Пока в морду на улице не схватишь, на рынке не обсчитан да подзаборной пьяной бабой матом вслед не обложен, пока тебе руки не заламывали и на «ты» с тобой не разговаривали - не знаешь ты своего народа. Нет, правда, несколько раз поднимались внутри волны возмущения, злости - и так же гасли, другим перекрываемые. Вот теперь она хоть что-то может знать о его жизни. То, что много раз пыталась себе представить. Четыре стены, железный засов, небо в решётке, и где-то за стенами наступает весна, где-то слышны гудки паровоза и ржание лошадей, чей-то говор, чей-то смех, и всё это её не касается, потому что её касаются - шаги в коридоре, лязг засова и жестяная миска с «соплями». Там, тогда, в Екатеринбурге, она весь день ходила необычно тихая, отмахиваясь от вопросов, что это с ней вдруг. Как объяснить, когда и сама осмыслить это странное своё состояние не могла? Взбудораженные мысли никак не желали идти связно, согласно, для неё самой понятно. Всё-таки, знать, что людей иногда арестовывают и сажают в тюрьмы, и слышать от человека, что он сидел в тюрьме - это совершенно разные вещи. Тётя Элла с другими сёстрами посещали заключённых… Так жалела, что мало расспрашивала её. К тёте Элле она вопросы нашла бы, вот здесь посложнее. Перебирала слова, составляла фразы - всё не то, всё неправильно… Да, решимость была, времени не было. Розу - могла расспросить, да уже не находила ни слов, ни решимости. Благо, Роза кое-что рассказывала и сама. И каждый рассказ, как и каждый прожитый день, каждая встреченная человеческая история, каждая долетевшая новость - из Губахи ли или откуда подальше - ещё вернее сковывали уста. Ей ли расспрашивать… Теперь уже горько смеялась внутри себя - тётя Элла посещала заключённых, да. Родственники её сажали, а она посещала, всё нормально так.

В честь её рождения отец издал указ о помиловании студентов, участвовавших в народных волнениях. Потому и зовут её Анастасией, что значит - возрождение, возвращение к жизни. Теперь уже это тоже было смешно. Вот, уж хоть за этим стоило родиться, хоть и очередной девочкой, разочарованием императорского двора. Может быть даже, этих студентов потом не арестовали и не посадили снова… Если они испугались, отошли от борьбы, стали законопослушны - то да. Только возрождение ли это, или внутреннее умирание? Не больно тепло теперь на душе от того, что это было. Прошлое давно в прошлом, и его не изменить, не шепнуть отцу в пророческом сне - подарить рождённой дочери на одну спасённую жизнь больше. Не попроситься однажды с тётей Эллой… Да кто бы отпустил юную княжну в столь не приличествующее ей место… Ну вот и зачем ей, в самом деле, была б с собой икона святой Анастасии Узоразрешительницы, какой в том прок?

Утром пятого дня, когда мурыжил её опять допросами усатый, в комнату зашёл какой-то новый, невысокого роста, но плотный, с жёлтым, одутловатым лицом, с простуженным голосом. Коротко расспросил усатого, без явного энтузиазма задал несколько вопросов ей, и распорядился:

- Выпускай.

- Как это - выпускать?

- А так, на все четыре стороны. А что ты с ней делать собрался? И пьянчуг этих выпускай, протрезвели уже. Делать совсем нечего стало? Ещё и поселил в отдельной камере, как императорскую особу. А там этих паскуд, динамитчиков, везут, куда их сажать собрался, на голову себе? Кончай дурью маяться.

Усатый возражать не стал. Видимо, так и не нашёл, чего ей пришить, хоть и хотелось. В общем, в камеру Настя не вернулась. Ни шубу, ни шапку ей, кстати, не вернули. Но она так рада была, что и спрашивать не стала. Ружьё тоже конфисковали. Досадно, обидно… но ладно. Главное - вернули мешок, а в нём еда, в нём на дне ножик, вот и славно, вот и живём. Паспорт отдали, и даже карты. Какие уж тут претензии?

Побрела Настя, зябко ёжась на лёгком вполне ещё зимнем ветерке, по стылым улицам, размышляя, что теперь делать. Поезд ушёл, денег нет, продать нечего. Да попросту вскорости замёрзнет она без зимней одежды. Милостыню просить попробовать? Подайте бывшей великой княжне Христа ради… Не, плохой вариант. Две ночи ночевала в сарайках, со скотиной - помнила, как тепло было спать, прижавшись к конскому боку. Оттуда Настю выгоняли наутро что только не дрекольем, кто ж бродяг любит. На одном дворе, куда забрела поздно вечером, стянула вот эту шубу… Не совсем она выкинутая была, погреб ею покрывали. Вот в эту ветошь, стряхнув с неё наледь, Настя и вползла. Простите, люди добрые, но ещё послужит шуба по прямому своему назначению. Поди, ещё найдёте, чем погребок свой покрыть. Одной бабке предложила помощь - дров поколоть, получила немного денег и пресноватую лепёшку. На деньги купила у какого-то пропойцы шапку. Так и так пропил бы ведь. Одна монетка осталась - пошла купить спичек, будет, чем где-нибудь на отшибе костерок развести, жизнь уже сразу хороша будет. Продавец, посмотрев на неё пристально, сказал дождаться закрытия лавки и пригласил домой, угостил варёной в мундире картошкой и подарил старые, но ещё вполне хорошие валенки, эти-то на глазах уже расползались. Сам он немец, военнопленный, так здесь и оставшийся - сошёлся тут с бабой, вдовой, детишкам её отчимом стал, уже двоих и своих воспитывает. По её худобе и малому росту принял её за ребёнка, вот сердце и сжалось.

- Потому как сразу увидел я, что ты моей крови. Немка ведь? Как звать-то?

- Звать Настей, только я не немка.

- Да как же, будто я не вижу?

- Ну, я почём знаю, кто мой батя был, может, и немец, мать про это не сказывала.

Врать Насте всё легче было, хоть и было совестно. Поблагодарила доброго хозяина и дальше двинулась. Пришла к вокзалу, дождалась темноты, и заползла в товарный вагон, схоронилась среди ящиков. По сравнению с улицей, очень даже тепло, пригрелась, уснула. Разбужена была открытием, что не одна она вот такая умная. За плечо тряс побродяжка лет так четырнадцати.

- Эй, ты ктотакая? Какого хрена тут?

- А ты какого? Этот вагон что, твой собственный?

Замахнулся. Настя увернулась, он приложил кулаком по ящику, зашипел матом. Отвесили друг другу немного тумаков, разговорились… На шум пришёл сторож, выгнал всю компанию взашей - кроме этого четырнадцатилетки, тут ещё трое помладше были, скрылись в заброшенных постройках возле свалки, ночь и день там переждали. Доели Настины припасы, вся компания - к ним ещё двое добавились - рыбу дедову очень похвалила. Старшего зовут Сашка, двух девчонок в компании - Леська и Груня. Кто сколько уже скитается, кто год, кто побольше… На следующую ночь всё же забрались в вагон и поехали.

- Мы не такие знатные, чтоб за билеты платить, мы и так уж.

Эти едут без цели, абы куда. Так что им и разницы большой нет, на которой станции их обходчик обнаружит и вытурит.

- Ну, и выгонят - ты не расстраивайся! Что, последний поезд? А может, и плюнешь на это? Чего тебе та Москва? Многие едут, а мне вот она ну даром не нужна! Мы наоборот вот сюда приехали, здесь у людей хлеба больше… Но жадные тоже зато.

У Сашки отец не вернулся с войны. А однажды и мать домой не вернулась. Кто говорил, будто видел, как бредёт она к реке, кто - что сбежала с каким-то… Этого, наверное, и не узнаешь уже точно. Сашка с братом ждали-ждали, а потом пошли по миру. Брат умер потом… У Никитки отец разбойничать ушёл, и там его, верно, убили, поговаривают, это из мести за его дела кто-то их избу спалил. Бродили сколько-то с матерью вдвоём, младшего-то, младенца обузного, она в речку ночью скинула. Потом мать спилась и померла. У Леськи вот родители то ли живы, то ли нет. Раз ночью мать разбудила их троих, отвела в избушку в лес и велела там тихо сидеть, ждать её возвращения. Больше они не видели ни её, ни отца. Ждали, ждали, а жрать-то хочется. Пошли. Посёлка своего не нашли - сожжён. Сестра потом потерялась в дороге, уже в городе, когда удирали они от лоточника, у которого булку стащили. А брат вот он, Гаврюша.

- Ну, а у тебя что? Убили? Кто, красные, белые? Хотя какая разница… Одна у них была?

- Не, много. Где остальные - не знаю.

У этих детей нет никакой обиды на несправедливость мира. Они изначально привыкли к тому, что мир несправедлив. Ну да, лишились родителей - ну, с кем не бывает. У Груни мать родами померла, естественное дело. Потом от какой-то болезни умер отец, мачеха с семерыми осталась - двое отцовы и пятеро общих. Да, дома лишились… Ну, будто такой дом был, что там шибко хорошо жилось. Сроду не было, чтоб еды на всех хватало. У Груши, например, сапоги только в бродячей жизни появились, с мертвяка одного на дороге сняла. Они ей таковы, что две ноги в один, наверное, могла б запихнуть, ну, так тряпок туда натолкала. Ну и что, что колотят их, если ловят за воровством или таким вот безбилетным проездом - родители их, что ли, не колотили смертным боем? Холодно, да и темно тут, а так бы показал Никитка, какие у него шрамы остались, хоть это место показывать дамам и неприлично. Настя не запомнила, кто из них откуда родом, где, какими путями они встретились, как собрались в одну компанию. Компания эта не слишком стойка - случается, кто-то отстаёт, опоздавших не ждут. Большим гуртом и неудобно шляться, но и сильно маленьким тоже.

- Вот так в самый раз, - говорит Сашка, - да и подобрались мы тут очень хорошо. Все добывать хорошо умеют, и бегают быстро очень. Хочешь, будь у нас седьмой, если толк в тебе окажется.

- Наверное, не окажется, - улыбается Настя, - ну, сколько по пути будет, столько буду.

Так они и ехали сколько-то. Очень весело было удирать от матерящихся смотрителей, потом тайком пробираться уже в какой-нибудь другой вагон. В ожидании между поездами шарились по городкам и посёлкам, Сашкина компания искала, где чего стащить, Настя старалась всё же честным трудом - дров кому поколоть, помочь приколотить обратно сорванную ветром крышу сарая, да хоть тяжёлое что помочь донести. Ходила, понятно, самой голодной, люди её бродяжьему виду не доверяли, гнали. Впрочем, ребятня с нею делилась, и раздобытым, и сигаретами.

- Ничего, научишься, - говорил Сашка, - поперву воровать, конечно, страшно…

Ещё и менструация началась, очень прямо кстати. Сашка ей стащил с какой-то верёвки простыню, они её досушили немного, распялив на палках у костра, и порвали на полосы.

В Новгороде они и расстались, компания решила здесь задержаться, в первый же день кошелёк попался, в котором прилично было, пир был. А Настя на следующую же ночь продолжила путь, хоть и смертельно тоскливо было теперь ехать одной. Через лес - не так страшно, а быть одной среди людей - страшно.

Но в то же время, когда человек лишается всего - не так что там семьи, дома, состояния, а вот того, что на самом деле необходимо лично ему, как то шубы и шапки, последних денег, надежды на безопасное тёплое пристанище - что-то сдвигается, меняется в нём. Он постигает, что такое на самом деле воля к жизни, что такое сила и что такое слабость. И навсегда отказывает в признании силы правителям и полководцам. Любой, кто чего-то достиг, имея изначальную базу в виде тёплого родительского дома, хорошего питания, хотя бы скромного, но достатка, образования - не вправе считать свои достижения единственно своей заслугой. Где будет человек без всего этого? В полуразвалившемся сарае для хозинвентаря, в землянке в лесу, на паперти у церкви, если не на дне реки, как брат Никитки.

Ночами, когда не ожидалось поезда, а разводить костёр нельзя, чтоб внимание к себе не привлечь, грелась настойкой деда Мартына. Она сладковатая, на ягодах… Пожалуй, вот чего жаль - что никак не послать им весточку, Розе, матушке Еванфии, деду Мартыну. Что всё с ней в порядке, и всё ближе и ближе она к Москве… Только это и важно, а не то, как тяжело порой бывало, когда казалось, что ни в какой поезд она уже больше не попадёт, и никакой еды больше не найдёт никогда… Это проходит. Когда-нибудь, быть может, снова встретятся, и она им расскажет - многое, но, конечно, не всё. Но об этом думать не так чтоб хорошо, всё равно не находятся слова, какими объяснить Розе - зачем, за какой такой неодолимой надобностью, почему, несмотря на это вот всё - всё равно б пошла… Пусть думает, что искать сестёр, брата… Или что от белых подальше бежала. Когда-то ей предсказали судьбу необычную, интересную… Вот такую, видать - врать много и по-разному, а для правды слов не находить. Такую правду описывать она непривычная… У него имя - как лязг засова за спиной, как эти прямые, блестящие рельсы… И довольно об этом.


От Вязников с одной девицей ехали даже как короли - смогли в вагон пробраться. Там и кроме них безбилетников хватало. Вагон был подчистую забит, не то что там спать - сидели-то по очереди. Настя с девицей так и не присели ни разу, потому что ближе к выходу стояли, чтоб если что, быстрее дать дёру. Ну, они и не в претензии были. Курили, о жизни друг другу рассказывали. Настя, конечно, только о той, что была в деревне. Не потому, что это вопрос собственной безопасности. И не потому даже, что не поверит, оскорбится, идиоткой посчитает. А потому, что рассказывать о их царскосельской классной комнате, о Ливадии, о путешествии на яхте, о Беловежской пуще, о балах у тёти Ольги потомственной проститутке, которая младше её на год и уже схоронила двоих детей, надо совсем не иметь совести.

Чем дальше, тем, конечно, ехать зайцем всё труднее было, иной раз садиться не успевали - выгоняли. Всё же больше здесь порядку. От Владимира часть пути она проделала по тракту - провезли на грузовике за то, что помогала грузить мешки. К тому времени не ела дня три, откуда силы взялись грузить - не знала. Потом сколько-то ещё ехала в полуразбитой волокуше с какими-то татарами, за то, что читала им в дороге газеты. В Костерево снова сумела сесть в товарняк, тогда, обнаружив, её впервые не выгнали, а разрешили проехать до следующей. Там она помогла скалывать наледь у крыльца, дали немного каши. С поезда в общей сложности раз шесть или семь ещё сгоняли - ближе к столице, и проверки чаще, благо, следующего поезда ждать не так долго было, зато попасть в него труднее. От Фрязева до Есина так пешком шла, выжидать надоело. Тогда допила последние глотки из деда Мартыновой фляжки…

Когда выбралась под утро из вагона на окраине Москвы, очень хорошо поняла тех путешественников, которые, сходя на берег, землю целовали. Именно это и хотелось делать - целовать грязный синюшный лёд у железнодорожных путей…

Чуть не сцапали её тогда, несколько часов отсиживалась в закоулках складов. Прятаться тоже хорошо научилась…

Стращали же её, что в лесу, в болотах заблудится. А заблудилась она в Москве, в людной столице, по-настоящему заблудилась. Настоящее отчаянье действительно бывает в конце пути. Вот когда не решишься присесть где-нибудь, тем более прилечь - вдруг прицепится кто. Вот когда чувствуешь оторванность, отрезанность - люди кругом, жизнь кругом, цивилизация… но не купишь поесть, не наймёшь экипаж. Не на что. Вот когда начинаешь скучать по молчаливым соснам - карты Москвы-то у неё нет. И не думалось ей, что тут какие-то сложности могут быть. Люди, когда она просила подсказать, как пройти к Лубянке, смотрели на неё как-то странно…


Только тогда поняла, что спала, когда начала просыпаться. Когда смутные образы лесов, болот, бесконечных диких полустанков были отогнаны шумом, голосами, и шелест камыша по берегу уральской речушки оформился в человеческую речь…

Первую ошибку Настя совершила, когда выползла из-за ширмы - ну не проснулась до конца, не сообразила, что голос звучал не в телефонном разговоре, в живом. Вся нестройная компания, столпившаяся сейчас возле стола, обернулась и уставилась на неё в некотором шоке, кто-то даже рот отворил. В этот момент Настя совершила вторую ошибку - она покраснела.

- Доброе утро, Анастасия Марковна, - вообще-то, конечно, уже не настолько утро было, к полудню ближе, но внутренние её часы за это путешествие совсем разболтались, - да, кстати, товарищи, позвольте представить вам новую сотрудницу, Малиновскую Анастасию.

Смысл фразы это Настя уже после осознала, когда отмучилась угрызениями совести, что проснулась так поздно, когда нормальные люди уже вовсю работают - верно, будить её совершенно не спешили, молясь даже, чтоб проспала подольше, может, за это время найдётся, куда её благовидно девать, и верно, не нашлось, так что придётся принять. Новая сотрудница… Не только то, что добралась наконец до Москвы, ей не приснилось, наяву было… Первым делом восхитилась, до чего ровно и невозмутимо это было сказано. Словно в самый раз для новой сотрудницы появляться помятой и растрёпанной из-за ширмы, где стоит кровать. Потом, конечно, она поняла, что какая-то неловкость могла б быть, если б речь шла о каком-то другом человеке. Есть такие люди, которые не то что вне пересудов, а просто не пристанет к ним, как нечто совершенно далёкое от их свойств.

- Благодарю, все свободны… Кроме вас, Айвар. Поручаю новую сотрудницу вашим заботам. Введёте в курс дела… проводите в столовую, в частности…

Айвар обернулся к Насте, это время ковырявшей ногой пол, в попытке почесать ступню. Лет не больше тридцати, голубоглазый, русый. Латыш или литовец, верно. Высокий - она ему по грудь где-то, плечистый, настоящий богатырь. Протянул руку, Настя пожала её, стараясь покрепче - ну да руки у неё за жизнь в посёлке стали очень сильными, хотя слабыми и раньше не были.

- Айвар Вылкхаст.

И голос у него приятный, с таким напевным выговором. В общем, расположение почувствовала сразу. Приятный человек. Чем-то похож на могучую уральскую сосну, с ровным, как столб, высоким стволом, с густой, непроницаемой кроной.

- Настя Малиновская… очень приятно, - что вообще говорить полагается, конечно, не знала, и старалась виду не подавать, как стушевалась.

- Да, в самом деле, Айвар, сводите девушку позавтракать, я тем временем подготовлю приказ… В вашу ночную операцию Анастасия Марковна идёт с вами, разъясните ей всё в подробностях.

- Феликс Эдмундович, - Настя почувствовала, что горят даже уши, - а одежда моя где? Я её вечером у кровати оставляла, как и сказали…

- Распорядился сжечь. Извините, но одежды я там не усмотрел. Пока оденете вот это, - он кивнул на стоящий у стены стул, - размер может не подойти, но на первое время… Следовало бы, конечно, первым делом сводить вас в баню, но времени на это сейчас нет совершенно.

С этой охапкой Настя нырнула снова за ширму. Смущение оставляло понемногу - после всего, что было, и со стыдом уже другие отношения становятся, вскоре она, наверное, и наготы б не постеснялась. Ну, чего такого, на что там смотреть, на выпирающие, после долгого очень своеобразного питания, ребра и лопатки?

Ничего, всё впору оказалось. Форма кадетская, все нашивки спешно спороты, пуговицы, правда, тоже надобно перешить, ну, это уж она сама потом… Вот кожанке рукава, с великим трудом, закатать придётся. Настя слушала, как хрустит новенькая кожа, принюхивалась. Не так чтоб греет она, наверное, в это ещё очень холодное время, но её будет греть…

Что такое портянки, Настя, конечно, знала, а вот наматывать их, понятное дело, не умела, как-то не учили этому. Айвар, ничуть не смущаясь, усадил её на стул, обмотал одну ногу, взялся и за вторую, но тут она ему не позволила, справилась и сама. Позже ей нашли трофейный японский мундир, японцы мелкие как раз, немного переделали - и сгодилось. В этих двух комплектах она и ходила в основном.


Комментарий к Весна 1919. Среди людей

Подозреваю, вот здесь лажи много. На документальность-историчность, конечно, претензий и не было, но всё же. Увы, не удалось найти, существовал ли уже именно этот железнодорожный путь.


Слова коми языка:

Узьны - ночевать

Вёв - конь

Аддзыны - найти

Туй - дорога


========== Весна 1919. Причастие ==========


До чего же вкусной была каша, как говорил дед - ум отъешь. А всего-то в воду немного сухого молока и растительного масла добавили, как потом узнала. Айвар ей ещё хлеба два куска взял.

Разговорились как-то очень легко, первое время Насте сложно было - будет расспрашивать, что отвечать? Ни о каких редакциях её анкеты они ж не договаривались, времени не нашлось. Врать-то легко, когда тебе потом этого человека едва ли встретить, а не тогда, когда бок о бок работать. Но Айвар оказался не шибко любопытен, сказал просто, что на Урале тоже бывал, только не в её, конечно, краях. Больше интереса проявил к происходящему в Перми, Губахе, Соликамске, чем к ней самой. Это тоже очень понравилось. Интерес к её персоне Настю раздражал теперь чаще, чем радовал. Тут во всей стране вон что происходит, а вам позарез знать, с какого горя девка в такой дальний путь тронулась, или проще тут говорить - умом. Очень скоро перешли на «ты» - «не надо мне выкать, я тут один, меня не двое». Сам, правда, несколько раз снова на «вы» сбивался, но вскоре нормально пошло.

- Значит, надо тебе ещё жильё найти… В ближайшей округе, наверное, расхватали уже всё, но где-нибудь да койко-место найдётся…

- Койко-место?

- Ну… это…

Да, не знает Настя таких терминов. А вот само понятие, пожалуй, уже знает.

- Да мне много надо-то? Как в сказке, сама на лавку, а хвостик под лавку. Вещей-то у меня никаких нету…

- Тут главное, чтоб с соседями повезло. Мне вот повезло… В общем, найдём тебе тоже что-нибудь хорошее такое. А вообще, может, и неплохо б, конечно, если б ты ещё немного тут поторчала, кровать позанимала…

- Чем же хорошо-то это?

Айвар ответил тихо:

- Может быть, он тогда б хоть чаще домой ходил, отсыпаться… Мы тут вообще эту кровать ненавидим, если честно. Тихо вынести б куда-нибудь, но мечтать не вредно…

Переместились в кабинет, там в закутке за шкафом стоял у Айвара не то рабочий стол, не то подставка под кипы бумаг. За стенкой-шкафом бешено стрекотала печатная машинка, под диктовку высокого, худощавого парня с рукой на перевязи, за другим столом смертельно усталый, по виду, ровесник Айвара, зябко кутаясь в шинель, пытался вникнуть в то, что пытались до него донести перекрикивающие друг друга тётки. Пока, судя по всему, безуспешно.

- У нас, вообще, работа на отделы разделена… Только разделить её нацело не всегда получается. Почему - сейчас объясню. Вот, эти милые господа… - на свободный от папок и стопок бумаг участок стола веером легли несколько фотокарточек, - так-то, будто бы, обычные спекулянты… Ну, не вполне… Вот эти, - ткнул последовательно в троих, - спекулянты, мешочники. А вот эти - сами ничего не продают, сроду за таким не замечены. Приличные люди. До того приличные, что находиться-то с ними рядом совестно станет. Они просто этими вот руководят. Тайно, умело, но не настолько незаметно. Проще говоря, не по разу их уже заложили, невольно, обмолвками, а кто и явно. В общем, матерьял у нас на них уже есть. И взять их можно б было. Вопрос - почему мы этого не сделали?

- Потому что не всех ещё вычислили?

- И это тоже. Сеть у них разветвлённая, сколько всего в неё народу входит - пока гадать можно, но по гаданиям - это не все. За всю жизнь у человека десятки, сотни знакомых, родственников, сослуживцев, соседей набирается, как всех переберёшь? Почему вслепую перебирать не можем, тоже, думаю, не надо объяснять?

Это как-то Настя предполагала. Спугнуть же можно. Ну да, кивнул Айвар, браться за подозреваемого нужно с некоторой долей уверенности. Потому что рубить организации надо голову, а не по-детски радоваться, что накрыли рядовых исполнителей. Других найдут, и будут впредь осторожнее.

- У нас нет чётких доказательств на верхушку, это первое. Второе - мы подозреваем, это только половина, так сказать, их деятельности.

- А вторая какая?

- Подрывная. Так уж как-то получается, что районы, где действуют их работнички, самые какие-то неспокойные. То служащие забузят, то взорвут, подожгут чего-то, про драки я не говорю, три случая было уже налётов на квартиры партийных работников, из хулиганских как будто побуждений - стёкла побили, мебель, посуду поколотили, и, что замечательно, никто не видел ничего. До смешного доходит - фонари чинить не успевают, объявления, распоряжения где вешаются - часа не висят, кто-то снимает. То есть, поясняю - мелочь за мелочью, создаётся напряжение, недовольство. Ты, когда немного поработаешь, поймёшь, когда просто недовольство, а когда его кто-то намеренно вызывает и умело направляет в нужную сторону. Человек вообще всю жизнь чем-то, да недоволен, и виноватые у него всегда есть. И верно и то, что мы ничуть не без греха. Это я сейчас не в том смысле, мы, которые здесь, а мы вообще, большевики, комиссары, комитетчики, вообще все, кто для них «новая власть». Но когда мы действительно задержали подвоз чего-нибудь - не наша вина, самим задержали, когда с заселением кому-нибудь задержали - это мы знаем. А вот когда отправляли, а поздно пришло, или пришло, но не сообщили, или приказ потеряли, или ордер неправильно оформили - тут вот… Загадочно получается.

- Это и называется - вредительство, да?

- В общем, да. Вредительство - вещь очень противная и опасная, потому что трудноуловимая, тайная. Это не когда противник на тебя открыто идёт, с оружием. Когда он тебя изнутри подтачивает. Внушает людям мысль о твоей неэффективности. Внушает, что ты хорошо работать либо не умеешь, либо даже не хочешь. Вроде бы, совсем мелочь - какую-то бумагу куда-то положить и вроде как забыть, или числа, дни недели спутать, или неправильно понять распоряжение, они вроде как и не виноватые, ну, не поняли, не приноровились. Или вот с фонарями этими… Из мелочей и что покрупнее вырастает. А через некоторое время смотришь и понимаешь - люди не могут в самом деле быть такими безалаберными и непонятливыми. Ну, не в такой массе. Кто-то даёт им такой совет. Не торопиться, не стараться. Выражать так своё тихое, молчаливое сопротивление. Чтобы понемногу, осмелев, обнаглев, перейти к сопротивлению уже более существенному.

Это вот Настя не очень понимала. Ну, не нравятся тебе большевики - понятно, бывает, ей вот раньше тоже очень не нравились. Но люди-то обычные тут при чём? Не нравятся большевики - бери оружие и иди к белякам, там новым дуракам рады. Нет, они это трусят, они исподтишка вредить будут, по-детски куражиться - вот не хочу по их приказу работать, вот не буду, а если буду - то спустя рукава. Это всё, понемногу, объясняла ей Роза - и про контрреволюцию, и про спекуляцию, и про саботаж. С контрреволюцией всё понятно - вот фронт, он недалеко тогда был. Ну, кроме того - восстания там, сям, шибко обиженные новой властью… Так обиженные, что деньги на оружие и взрывчатку откуда-то взяли. Но с теми всё понятно - против, так и говорят, что против. Спекулянты - не, те не против. Те всем довольны как раз, не высовываются, не протестуют. Война, голод, неурядицы - для них способ заработать. Купить на рупь, продать за десять. На еду выменять у отчаявшихся людей последние ценности - бабкины серёжки, дедовы награды, семейные иконы в золочёных окладах. Продать это потом коллекционерам или за границу куда как дороже могут. Это всё Настя не очень хорошо понимала, пока в дороге сама не поняла, по базарам походив. Этой вот дряни в базарный день цена рубль, а они, надо же, по пять продают. И люди берут, куда ж им деваться. В городах хлеба нет, соли, масла - в магазинах, а в переулках, подвалах это всё есть, там колбаса есть, кофе, табак хороший… Куда-то ведь это всё делось, не большевики ж всё сожрали, выкурили. Спрятано. Как деревенские прячут - это Настя сама видела. Кто и для себя, чтоб на подольше хватило, а кто и для продажи. Голод - страшная штука, особенно для того, кто прежде не голодал как-то. За эти-то дни своего пути она, кажется, все виды и грани голода узнала. Сама плакала, как маленькая, от рези в животе. Дрянь, которую притаскивали беспризорники, ела, не спрашивая, из чего она. Кислую, склизкую кашу давилась, но ела - когда в следующий раз-то перепадёт. Ближе уже к Москве от попутчиков всякое слышала. Где-то из коры и лебеды люди оригинальные рецепты наизобретали, где-то, говорят, мертвецов жрут. Хорошо, пока мертвецов, не живых под нож пускают… А где-то, говорят, на одной свалке нашли какую-то попорченную колбасу, что ли. Долежала у кого-то, что завоняла, выбросили. Так люди вызнали, у кого, расправа была страшная. Там в погребе много всего обнаружилось… Кто-то потом помер с заворота кишок, потому что нельзя, долго не жрамши, сразу обжираться… Это до тех пор думаешь, что нормально всё, люди право на свои цены, свою прибыль имеют, пока сам голодным по улицам не пошляешься… После этого всё понимание куда-то девается, и понемногу начинает хотеться взять кого-то за горло.

Саботаж же, как уже было сказано, создал впечатление трусости тех, кто этим занимается. Не можешь примириться - так не примиряйся до конца, иди воевать, а то только видно, что ты против, а где и за что ты за - не видно.

- Рисковые же, однако, ребята. Должны же понимать, что если что - по двум обвинениям сразу пойдут.

- Рисковые - может быть. Но осторожные и хитрые достаточно, сколько времени мы вокруг них кружим, а взять не можем. А насчёт двух обвинений… Тут ещё такая манера есть, встречал и до них - когда понимаешь, что о тебе знают и сколько верёвочке ни вейся, прикрывать больший грех меньшим.

- Это вот как они прикрывают спекуляцией подрывную деятельность?

- Ну да. Вроде как, мы просто жадные, мы обычные жулики, чего-то большего на себя не берём… Так же разбойники на дорогах, останавливающие грузовики, грабящие поезда, прикрываются одной только жаждой поживы, так же убийцы, подстерегавшие партийных работников, когда их ловили, говорили, что подстерегали с целью грабежа, разбоя, и только. И бывает порой очень трудно доказать, что думали, ещё как думали. Бывает, конечно, наоборот - говорят о себе, что они, мол, народное ополчение, а на поверку - обычные бандиты, и никакой там политической платформы у них нет, грабить, вымогать, похищенное проесть или продать - вот и все высокие цели.


Остаток дня Настя провела в изучении материалов многочисленных дел мошенников и спекулянтов - как с обвинительным итогом, так и с оправдательным, когда состав преступления найден не был. Старалась запомнить возможно больше - районы, названия улиц и переулков ей мало о чём говорили, ну да теперь доведётся по ним лично прогуляться. Иногда, смешное дело, и по должностям, родам занятия приходилось осторожно уточнять - а кто это, чем они занимаются? Вроде, не шокировала Айвара такими вопросами. Ну, пусть за таёжную дурочку считает, в своей глухомани ничего не видевшей, не знавшей, это переживаемо. Помимо этого, дал почитать про «Союз Защиты Родины и Свободы» - сходу сложно разобраться, но интересно, прочитала несколько досье на незнакомых ей сомнительных лиц, по окраинам выдававших себя чуть ли не за князей крови и умело собиравших с доверчивых вспоможения на «святую борьбу за возвращение законной власти», один такой, оказывается, лично вывез и спрятал где-то мало что цесаревича Алексея, но и её! Занятно, именем отца эти проходимцы не прикрываются как-то, видно, сильно дискредитировано в народе имя последнего императора. Прикрываться Алексеем куда удобнее, юность вызывает сочувствие, к ореолу безгрешности добавляется ореол таинственности, ведь толком никто ничего не знает о цесаревиче, можно на его счёт нафантазировать вволю, наделить его всеми своими чаяньями… Анастасия грустно усмехнулась. Вот уж не дай то бог, если б к кому-то из этих проходимцев правда попал Алёша в руки! мало он в жизни натерпелся, ещё быть марионеткой в таких руках…

Нити, ведущие в Пермскую губернию, здесь тоже были, но нечёткие, оборванные. Оно понятно, не их отдела епархия, это-то Айвар притащил ей для общего ознакомления, а прочее ещё находится в работе.


Собрались, как начало темнеть - вечером у Кулехина, этого вот господина с пышной густой бородой волосок к волоску, еженедельное собрание благородного общества за игрой в карты, чаепитием и пением романсов, вот туда-то и планируется нагрянуть с обыском, как раз когда там соберётся весь предполагаемый цвет. Подходили к дому пешком - звук автомобиля, в этих тихих улочках редкий, может спугнуть. Особнячок небольшой, но очень красивый, отдаёт чем-то английским, жаль, в темноте этого толком не разглядишь. Окружён садом… вот тут-то и подстерегало их препятствие, которого просто не ожидали, предупредив о своём существовании издали громким злобным лаем. За решетчатой оградой носился туда-сюда, изнывая от неутолённой жажды кого-нибудь разорвать, огромный пёс.

- Так у него собака есть! Почему мы не знали?

- Так она всегда в доме была…

- Да не, в доме другая, шпиц, это и за собаку считать нельзя… А тут волкодав целый…

Чем это грозит - объяснять не надо было, собака во дворе давала отличную фору хозяевам - пока выйдут, запрут, расспросят у незваных гостей, чего им надо, можно успеть десять раз спрятать или уничтожить весь компромат и даже вывести кого-нибудь задворками.

- Что делать-то, положить собаку - это тоже… Животина не виноватая - это первое, а второе - если ничего не найдём, потом проблем за безобразие не оберёмся. Голову снимут…

Настя пинала носком сапога комья грязного снега. Как-то тупо получается. Вот из-за такой накладки… Ну да, понятно, всего не выведаешь… Александр ворчал, что лично он стрелять не будет, ему того сервиза хватило, Айвар наконец решил - будь что будет, пойдём культурно, двоих только надо поставить по другой стороне, на случай чего…

- А вы что, туда втроём пойдёте? Их там только про кого точно знаем, пятеро будет, плюс слуги двое здоровые мужики… И вот как-то не верю я, что у них оружия нет…

Это «втроём» было сказано, так подумалось, как большой комплимент, с неё-то что за боец…

- Погодите, - Настя наклонилась и подняла что-то с земли, - идея есть. Может, и не получится, конечно… У кого тут руки самые быстрые и ловкие?

- Ну, положим, у меня, - выступил вперёд Михаэль, словив недоуменный взгляд Айвара, который вслед за тем был переведён на Настю.

- Айда тогда…

Настя приблизилась к ограде первой. Пёс немедленно бросился к ней, срывая голос в яростном лае и сотрясая с каждым прыжком прутья кованой ограды. Настя даже помедлила, оглядывая решётку опасливо - вдруг не выдержит? Да ну, выдержит. Вон какие прутья мощные, льва бы в зоопарке, наверное, выдержали. Она подошла вплотную, Михаэль встал за ней немного в отдалении.

- Ну что, собака? Ну, куси-куси!

Как ни умён был, наверное, пёс - всё-таки, породистый, должен быть умным - всего он предугадать не мог. Когда он просунул оскаленную морду сквозь прутья решётки, намереваясь как можно скорее и крепче, именно, кусить, Настя крепко схватила его за уши.

- Михаэль, давай!

Не соврал. Да если б и соврал - тут бы хоть как научился такой ловкости и скорости, что сам бы потом удивлялся. Нащупав на ошейнике кольцо для цепи, Михаэль примотал подобранной Настей проволокой это кольцо к пруту решётки. Старательно, на совесть мотал, понимая, что вот он, неприкрытый, вопрос жизни и смерти. Смерти, если что, малоприятной.

- Ну, теперь живо!

- А он не того… не сорвётся?

- Сорвётся обязательно! Надолго ему какая-то проволока? Но нам этого, чтоб зайти в дом, должно хватить.

Выскочившие к дверям и бестолково столкнувшиеся в коридоре двое слуг - мужчина и женщина - сказать, что были в шоке от неожиданного громкого стука в дверь - значило ничего не сказать. Они и кожаных курток и строгих окриков Айвара испугались во вторую, если не в третью очередь, первый вопрос не - кто нагрянул в столь неожиданный час, первый вопрос - как. От этого шока они и не попытались задержать гостей на пороге, так и замерли двумя истуканами, отмерли с третьего, что ли, окрика. Им никто, впрочем, времени для докладов и приготовлений давать и не собирался, не гордые, так пройдём. Коридор, двери гостиной Настя почти не заметила, потом вспомнить в упор не могла, какие они были, даже в какую гамму, тёмную или светлую. Обстановка врезалась в восприятие, в память очень кусочно, рвано. Больше даже не краски - хотя вроде бы, что-то зацепило её взгляд в гостиной, какой-то знакомый узор, напоминал чей-то дом, но не вспомнить теперь, чей… Запахи. Запах кофе. Он был слабый, Айвар, например, говорил потом, что никакого кофе не почуял, вероятно, его пили утром, а сейчас-то пили чай. Но это был тот же запах, что в той, другой жизни, когда утром она выходила поздороваться с отцом, а он складывал газету и приветливо улыбался ей, и когда он целовал её, она чувствовала на его усах слабый след этого кофе… Уже от этого одного едва не стало дурно. Ваза на резном бюро позади одного из сидевших за столом. Похожая ваза была у тёти Ольги, да. Другая, конечно, больше, и… это, вероятно, искусная подделка. Он вскочил слишком резко - пожалуй даже, нарочито, театрально, у них было время забеспокоиться и понять, что что-то происходит, и даже - что именно происходит, ещё на стуке в дверь - его наверняка было слышно тут, и всполошённом несвязном лепете слуг. Ваза от толчка упала на пол и разбилась. Настя смотрела на отколовшийся кусочек узора. Вот по этому кусочку можно б было подумать, что ваза была та самая… Карты. Карты на белой скатерти. Это тоже знакомо, за игрой коротали долгие унылые вечера. Хорошо, рисунок у карт другой, не то, наверное, она так и провалилась бы в прошлое… Звуки. В другой комнате пела женщина. Пела сбиваясь, неестественно. Зачем? Чтоб показать, что у них тут в разгаре трогательный идиллический вечер для самых близких… Настя усмехнулась. Эту глупую французскую песенку на уроках поют. Тоже мне, утончённый романс. Верно, перепугавшись, она только её и вспомнила с ходу. Ну, не невежественной же красной голытьбе указывать им на фальшь?

Айвар быстро, чётко, спокойно распределял людей по комнатам - обыск, готовясь себе оставить гостиную, приняв на себя основной удар фальшивых недоумений и возмущений. Не ожидали - это уж верно… Всё же помог этот выигрыш времени, тут и минута многое решает. Однако какое-то беспокойство у них было, раз собаку спустили, вот и попрятать наверняка успели. Но едва ли глубоко…

Столбом, конечно, не стояла, смотрела, как Айвар выдвигает ящики и перебирает их содержимое, снимает со стен картины и ощупывает их рамы, и делала так же. Про тайники в картинах-то она и раньше слышала. Но нет, тут не тот случай. Не успели бы…

Что можно успеть за то время, как раздался стук? Ладно, может быть, и за то время, когда лай собаки стал особенно яростным и непрерывным? Если спрятали, то спрятали в этой комнате. Хотя возможно, ещё до этого спрятали где-то в доме. Айвар говорил, они распространяют через слуг и ещё через соседей, своих рук не марают…

Что чувствуешь, когда незваным приходишь в чужой дом, и так спокойно и деловито перебираешь чужие вещи? Ну… ничего такого особенного. Конечно, если б Настя была одна, она б, наверное, долго не могла решиться на что-то, и все движения её были бы деревянными и неловкими. Но с нею были старшие товарищи, которые личным присутствием напоминали, подтверждали это Право, и поэтому было легче. Конечно, за их спинами вечно она прятаться не будет, она с этой вот минуты учится идти с ними наравне…

Да, это в том числе и интересно - смотреть на вещи. Изучать жизнь человека. Фотокарточка, засунутая между корешками книг на дальней полке - чья? Женская… какая-нибудь пассия хозяина, убранная подальше от глаз ревнивой супруги? Старые письма в одном из ящиков… Настя пробежала их глазами, благо, знание французского позволяло. Ничего стоящего, действительно старое, времён далёкой молодости. В голову настойчиво стучалось - не там ищете, если эти граждане так хитры, не стали бы они прятать компрометирующие материалы там, где искать будут в первую очередь.

Ну и параллельно, конечно, благородное собрание в поле зрения держала - так они с Айваром заранее уговорились. Но они вроде никуда и дёргаться не собираются, только сам хозяин, как вскочил, так и топчется возле стола, а остальные сидят, как приклеенные. А и что бы они? В дверях Микаэль, а в окно сигать - там кусты, из них пока выберешься, десять раз пулю схлопочешь. А может, они прямо себе под задницы и спрятали? Да нет, не настолько тупые-то. Однако каждый раз, когда она или Айвар бросают взгляд в их сторону, заметно напрягаются. Айвар, видимо, тоже о чём-то таком думал, потому что, неожиданно повернувшись, велел:

- Выходите все из-за стола!

Снова послышались возмущения, в которых, впрочем, слышно было уже больше искренней нервозности. Горячо? Айвар потом сказал, ему померещилось, что что-то они друг другу под столом передают, но дело оказалось не в том… Вернулся отправленный по кладовкам и в подвал Александр, с очень выразительной физиономией.

- Что, нашёл?

- Да пожалуй… Склад у них там. За шкафом дверь ещё одна оказалась. Забито - не повернуться. Пожалуйста… на опись кто-нибудь, кто ел сравнительно недавно. Меня аж затошнило.

Айвар бросил на по одному, нехотя, выбирающихся из-за стола спекулянтов очень ласковый взгляд, в котором читалось «Что ж, на одну статью вы, похоже, уже заработали», Настя в это время шагнула к столу - первая мысль, проверить под скатертью, хотя это тоже глупо б было…

- Э, вот так дела! - присвистнул Александр. Пока все сидели, этого не было видно, сейчас же оказалось, что тот пятый, которого Настя всё пыталась вспомнить, видела ли на фотографиях, одет под сюртуком в священническую рясу.

- Батюшка, а батюшка! Азартные игры-то - грех!

- Не больший, чем то, что вы творите, - спокойно ответил поп.

Настя принялась одну за другой собирать разбросанные по столу карты, подобрала несколько с пола - они спорхнули, когда выбирались особо пузатые хозяин и батюшка. Нахмурилась… Потом развернулась.

- Да нет уж, супротив вашего греха куда. Этого обыщите первым. Это не настоящий батюшка. И не стыдно вам, за такое-то богохульство? Рясу нацепили, крест до пупа…

Прикрывать больший грех меньшим, это Айвар хорошо сказал. Настя подняла колоду и демонстративно вытряхнула из неё ещё две карты.

- И долго вы без двух тузов-то играли?

Батюшка и в самом деле оказался фальшивым. во всяком случае, пузо у него - фальшивое. Под рясой в нашитом на кофту мешочке лежала толстенькая стопочка листовок. Следующие два часа Настя провела в подвале, за описью. Истинный ад, никому не пожелаешь - душно, чад от фонаря глаза выедает, и запах - бесит… Колбаса. Ладно мука, ладно крупа, ладно масло. Но колбаса. Копчёная. Если её так мутило от желания наброситься и вгрызться в эту проклятую колбасу, как в горло врага, то что Александр почувствовал? Несколько раз выходила отдышаться, справиться с рвотными позывами, Михаэль, который оставался здесь, с нею, спрашивал, не сменить ли её, она мотала головой. Михаэль под утро ещё поймал какого-то субъекта, шнырявшего под окнами, объяснения были очень невразумительные - а как внятно объяснишь, чего ты под чужими окнами шаришься? Тех всех вывели по темну ещё, мог ли кто заметить? На разведку послали? Или это один из тех, кто за своей долей бумажек пришёл?

К себе вернулись с рассветом, и поскольку опять же было как-то не до того, чтоб искать ей пристанище, задремала Настя теперь уже в кабинете Айвара, там, за шкафом, под допрос истерично всхлипывающей хозяйки и бодрое трандычанье служанок, которые, в надежде поуменьшить собственную вину, охотно закладывали хозяев с потрохами.


Про карты Айвар понял сразу, а вот про священника удивлялся долго. А Настя и сама не могла объяснить.

- Да не знаю… Вот было в нём что-то ненастоящее. Да не в том даже дело, что в карты играть грех. Грех не грех, это правда со всеми бывает. Но как-то чересчур, идти в облачении - и вот так, на вечерок с романсами и картами. Сейчас и настоящие батюшки и монахини часто в мирское переодеваются, когда в город выходят, чтобы не привлекать внимание, не раздражать, а этот так понятно, для маскировки… В пузе-то в самом деле удобно что-то пронести, и вроде как на батюшку разве подумаешь…

- Очень даже подумаешь, - мрачно возразил Айвар, - к твоему сведенью, немало их братии за контрреволюцию как раз село, в скольких выступлениях их след обнаруживался потом… Крепко они на нас, конечно, злы.

- За реквизицию церковного имущества?

- Ну да, да и вообще за отделение церкви от государства. С властью-то расставаться никто не хочет.

Квартирку-то Насте через два дня всё же нашли. Бывшая какого-то важного чиновника - жильцы его фамилию называли, перевирая всяк по-своему, ну, можно потом по документам посмотреть, сам он зимой 17 года был с семейством на отдыхе в Италии, когда услышал о произошедшем, счёл за самое разумное не возвращаться. Переждать по крайней мере. Кой-какой капиталец был с собой, а квартира - бог с ней, если что, с квартирой, жизнь дороже. Мудро, что сказать. Из пяти комнат сделали даже семь - две самые большие перегородили спешно возведёнными перегородками, в одной такой отгороженной и поселилась Настя. По соседству - семья, бабушка, дедушка и внучек. Мальчик жался к бабушке и громким шёпотом спрашивал:

- Баба, это большевики? А чего они тогда такие маленькие?

В детском восприятии большевики было равно - великаны.

Кроме кровати в комнате - шкаф и стол. Пустые, да и Насте их наполнить нечем. Ну, первые две недели она туда в самом деле только ночевать приходила, и то не всегда. Невозможно уйти, ну физически невозможно, хоть и с ног уже валишься, невозможно присутствовать при всех допросах - так хотя бы перечитать материалы, задавая попутно вопросы Айвару или кому рядом случится. Благо, на её вопросы, наверное, наивные, не раздражались. Понемногу научили Настю печатать на машинке, иногда садилась записывать показания во время допросов. Забавно было, как один неграмотный старик, проходивший свидетелем, принялся артачиться, отказывался подписывать:

- Почём я знаю, так там всё написано, как вы мне зачитали, или вы мне там вину какую присочинили, и отправите в тюрьму без вины?

Пришлось при нём поймать в коридоре уборщицу Василису и велеть ей прочесть. Когда сошлось слово в слово - читала Василиса, правда, медленно, тягуче, на особенно длинных и сложных словах буксуя - старик приуспокоился и подписал.

- Ах ты старый хрен! - сказала на прощание Василиса, - видел, что эта Мотька мешки таскает - так чего не пришёл, не сообщил? Приятнее, когда за уши приводят? Так бы и засветила шваброй в лоб!

Несколько раз она конвоировала арестованных на допрос и обратно, некоторые пытались разговоры разговаривать, на жалость давить. Жалости в Насте было сколько угодно, только не к ним. Не за синяки ж на скулах или разбитые носы - Александр бывает вспыльчив, особенно если не жрамши. По их же указу ещё в том году проболтавшегося о них одного их работягу палками забили, труп только теперь вытаял. Вот так канул возможный свидетель, и надолго дело подвисло. Потом ещё с одной бабы - она на том же рынке хлеб собственной выпечки по божеской цене продавала - требовали или под них перейти, или с рынка выметаться, она отказалась - дом сожгли… Мальчишка один согласился было их листовки таскать, потом усовестился и в полынью скинул - так по башке дали, что с тех пор полуглухой и дурачок… Так что пытались при ней намеренно ковылять медленно, прихрамывая - она подгоняла и обещала ещё добавить. Это с подозреваемым обходятся вежливо и предупредительно, а с преступником - совсем наоборот. И на деток, будущих сиротинушек, ей пенять нечего - не после дней и ночей в компании беспризорников.

- Я ничего не решаю, - нагло зевала Настя, - моё дело вас сопроводить, туда и обратно.

Один особо настырный долго уговаривал помочь ему с побегом. Сказала Айвару, конечно. Зафиксировали. Посмеялись.

Ещё в двух обысках участиепринимала, вполне уже на равных. Высокая дама в очках с золочёной оправой заламывала руки, когда Настины руки ловко ворошили бесчисленные бумаги в её бюро.

- Неужели у вас никакого стыда, никакого стеснения перед личным нет? Вы же девушка! Где ваша девичья стыдливость, ваша женская солидарность?

- У меня, гражданка, женская солидарность есть, но не к вам. И чего вы волнуетесь? Мне ваша переписка с вашим кавалером ни в малейшей степени не интересна, если она действительно личного характера. На следующий же день ваши глупости забуду. Вот если ваш жених и правда белогвардейский шпион - это нам очень интересно, да.

- Как вам так голову задурили! Вы ведь совсем юная! И пошли вот так марать руки и душу…

- Зато у вас они, как посмотрю, очень чистые, - Настя морщилась, больно витиеватый почерк у благородного господина, весь в завитках, да ещё французский с русским вперемешку, - понимаю, вы все такие обиженные, вам тяжело жить стало… Ничего, как-нибудь поживёте. Пора бы и вам.

Вот это «пора бы и вам» в основном и руководило Настей теперь. В самом деле, если б они могли знать, кто она такая… Могли бы они ей в лицо сказать, что пострадали больше, чем её семья, что большего лишились? Или могли бы продолжать утверждать, что страдали совершенно безвинно? Могли бы продолжать возмущаться и роптать перед ней, не возмущающейся и не ропщущей? Эта мысль вообще очень веселила Настю - вот правда, уже ради предвкушения лиц таких вот дам и господ, когда они узнают, на кого бросали такие неприязненно-опасливые взгляды, перед кем пытались то лебезить, то дерзить, стоит жить. Что, уж великая княжна должна их понять, что большевики погубят Россию? Будто, в самом деле, Россия - это вы!

Ну да, соглашаются некоторые из них нехотя, народ у нас… не очень хорошо жил… но разве мы должны вот так за это отвечать? Мы тоже простые, маленькие люди, мы жили, как нам установлено, больше положенного не брали, мы работали… Не в вину ж нам вставить происхождение и достаток получше?

А кто должен отвечать? А кто-то должен. Бурю, которая сейчас смела вашу прежнюю жизнь, может быть, не вы посеяли, но вы взращивали.

Тоже были, конечно, и сложности для Насти в новом существовании. Будучи великой княжной, без всяких размышлений за слова про невежественную кровожадную чернь отвесила бы по морде. Не имеете права так говорить про мой народ. А будучи при исполнении, приходится с любой мразью вести себя сдержанно и корректно, покуда не доказано, что за словами у них и дела следовали.


Помыться, кстати, Насте удалось в ту же неделю. День был не банный, но у Александра мать внепланово баню топила - старший сын вернулся из белогвардейского плена. Вот и Настю сводили. Айвар кстати раздобыл ей и мази от насекомых - вонючей, но действенной. Думала порой, глядя на плачевное состояние своих волос, не обриться ль вовсе. Решила не торопиться. «Совсем страшная стану».

Что ни говори, сложно вот так начинать совершенно новую жизнь… Сложно. Но интересно. Получив, например, первые свои собственные, заработанные деньги, впадаешь в некоторую растерянность сперва. Даже хотела посоветоваться с Айваром, потом подумала - засмеёт. В конце концов, купила кастрюлю, две тарелки, ложками и стаканом с нею соседи поделились, немного крупы и картошки - соседка, та самая бабушка маленького внука, обещала научить готовить такой суп, которым один раз угощала, вещей, в которых дома ходить - до сих пор было только пара платьев, которые отдали женщины-соседки, но были они невысокой Насте безнадёжно велики. Купила тетрадь, перо с чернильницей и замочек на ящик стола - дверь-то она не запирала. Опасное дело - вести дневник, но и удержаться всё сложнее. По своим уничтоженным там, в другой жизни, тетрадям она порой тосковала неимоверно, взять бы сейчас в руки, перечитать все эти глупости… Короткие заметки об обычных учебно-прогулочных днях, длинные размышления о прочитанных книгах, сюжеты затей и споров с сёстрами…

Описала, как вспомнила, своё путешествие с Урала в Москву, первые удивительные дни на новом месте. Не каждый день выпадет возможность черкнуть хоть строчку, поэтому когда выпадала возможность - писала побольше. Часто она размышляла, пытаясь представить, какой видят её соседи. Вполне естественно, наверное, что когда один из ваших соседей - представитель всенародно известной когорты в кожаных куртках и с кобурой на поясе, возвращается с работы, разговоры как-то становятся тише и степеннее, пустых и необдуманных речей стараются не вести. Совсем другое впечатление по утрам, когда этот же сосед выползает на кухню в безразмерном платье почти до пят, спадающем с худых плеч, почёсывая взлохмаченную голову, заглядывает в чайник, мучительно пытаясь проснуться. Она не то чтоб сторонилась контактов, но ей довольно трудно было начинать этот контакт первой - повелось ещё с деревни, с общения с Розой и её коллегами, когда она просто не знала, что ей говорить, что может, а что не может решиться спрашивать. Впрочем, она всегда отзывалась, когда к ней подходили с каким-нибудь разговором, и тогда откладывала книгу или тетрадь и хоть неловко, но поддерживала беседу, въезжая в неё куда труднее, чем в свою новую работу. Это было, наверное, самым значительным внешним изменением в ней - не то чтоб робость, и не то чтоб нелюдимость тем более. Скорее, погружённость в себя, в осознание и переосмысление всего произошедшего за последние два года - в стране и в ней, вот так, пожалуй, протекало её взросление. Так бывает, что вот ещё, казалось, совсем вчера это ещё беспечный ребёнок, с подростковой угловатостью в теле и в движениях, с детскими шалостями и играми в приоритете, с ясным безмятежным взором, и вдруг в считанные какие-то недели, если не дни этот ребёнок вытягивается в статного юношу, ломается голос, пробивается первый пушок на губе, или девичье тело обретает плавность и очарование юности. Листва на деревьях распускается, в общем-то, за день, утром не было, вечером - зелёным туманом затянут весь сад. Между её шестнадцатью годами и порогом восемнадцатилетия лежала пропасть, не сравнимая ни с какими другими двумя годами в её жизни. Даже внешне она теперь другой человек - кто б мог представить тогда, что она могла бы так отощать, израсти. Но изменения, которые внутри, куда более масштабны…


Был конец апреля, когда у них состоялся спонтанный праздник. Айвар притащил отделу ящик какой-то фруктовой наливки - из конфискованного.

- Ну, куда её, в общем-то? Продукты - их по госпиталям, по детским пайкам. Вино красное - тоже в госпитали, для крови, говорят, шибко полезно. А это? Сколько в магазин сдали - не слишком-то берут.

- Видно, такое вкусное.

- А водка - она как, вкусна? Между тем, слаще водки, Микаэль, для русского человека нет.

- Сказал латыш эстонцу.

- А не важно. Что бы за пойло ни было, а нам это пить.

Повод, в общем-то, был, и вполне достойный - очередное круглое число закрытых дел. Ну, и за день рождения Ильича выпить тоже можно, он, правда, уже прошёл…

- И чем это закусывать-то? - Александр с большим сомнением посмотрел на тёмно-красную жидкость в бутылках с толстыми пробками, - явно, не огурцами?

Айвар вынул пакет сухофруктов - компотный набор.

- И как закуска, нормально? - участливо осведомилась Настя.

- Так себе. Но ничего лучше у нас нет.

Ничего лучше, впрочем, не было недолго. На огонёк заглянул Артём из иногороднего, потом притащил с собой Олега. Иногороднему как раз выдали недавно зарплату, и они неплохо вложились бутербродами со сладковатым сыром и пакетом изюма. Дополнительный повод тоже принесли - у Олега намечалась свадьба. В стихийно получавшемся мальчишнике Настя неуютно себя не чувствовала, благо, и с Артёмом, и с Олегом была знакома достаточно хорошо, несколько раз обращалась к ним за информацией по очередным «гастролёрам», да и с невестой Олега Сашей, машинисткой из отдела саботажа, она нередко пересекалась в столовой. Сдвинули вместе два стола, аккуратно освободив один от стопок документов, другой от печатной машинки. Артём с Дамиром при этом вполголоса обсуждали предстоящую помощь Олегу с переездом - переезду, главным образом, предстояло состоять из перевоза неподъёмной старинной кровати, которую бабушка отдавала Саше практически в приказном порядке, прочее имущество умещалось в пару чемоданов и перевозилось вполне легко.

Скатерти, разумеется, не было, постелили старых газет и листов от черновиков отчётов, Настя иногда, бросая взгляд, выхватывала что-нибудь знакомое. Артём и Дамир, толкаясь плечами, резали один хлеб, другой сыр. Олег сбегал в иногородний за недостающими стаканами, потом сбегал за недостающими стульями, Айвар, как старший, тем временем разливал. Первым и опробовал, с комментарием «пойло то ещё, но пить можно». Настя так подумала, что после того, как приговорила всю фляжку деда Мартына, она это вполне осилит. Правда, это когда было-то… С тех пор один раз только Айвар ей в чай ложку коньяка наливал, когда после ночного похода по складам они продрогли оба почти до бесчувствия. Вкус оказался даже приятным, сладковатым - вишня. Но крепковато. Заела изюмом, ничего, нормально. Жгучее тепло разлилось от желудка по остальному нутру. Перед следующим глотком невольно сделала несколько глубоких вдохов-выдохов, отчаянно краснея, не заметят ли - крепко это здесь, конечно, для неё одной, непривычной. В деревне дел Мартын как-то в шутку предлагал ей бражки - отказалась, конечно. Он и не настаивал, он угостить и Розу мог, которая, по её словам, пила в своей жизни самое разное, от дорогих вин до спирта. Это раньше Настя, быть может, от такой темы просто уходила бы, с ощущением брезгливости и неловкости, это потом ей было, может быть, всё равно, а теперь неумение пить было для неё было качеством постыдным, телесной слабостью, которую нужно преодолевать, так же, как преодолевала когда-то неумение долго быть на ногах, терпеть холод и жару, нести что-то тяжёлое. Хорошо, там получалось постепенно, жизнь в Малом её к таёжному переходу мало-мальски подготовила, без этого бы сдохла или во всяком случае изнылась. Ну, вот и тут как-то придётся.


Конфеты, которые так «удачно» были где-то найдены Микаэлем, оказались на поверку никакой не удачей, лишив Микаэля ещё одного зуба. Сухофрукты, хотя жевались тяжко, шли всё же лучше. Выпили за успешное дело, за день рождения Ильича, естественно, за ЧК, за начальство, за предстоящую свадьбу Олега, за успехи Красной Армии, за мировую революцию - тосты-то даже выдумывать не надо.

- Слушай, а не что-то такое у тебя эти братья-карелы за какое-то дорогущее французское вино выдавали?

- Они не карелы, они Кареловы. Да вот пожалуй, что-то такое, да. Не меня надо спрашивать, я не эксперт. Факт, что Франция у них в подвале была.

- Сколько дали? - деловито осведомился Дамир.

- Вроде, год с зачётом, но там процесс недолгий был, что там того зачёта, так что ещё сидят.

- Ну, эти хоть буржуинов нагревали, а вот те дельцы, которые ездили, на картошку сивуху какую-то меняли, от неё даже ж, кажется, кто-то богу душу отдал?

- По тем заканчиваем ещё. Там у них всё очень запутано было, такой притон под ними оказался…

- О, про притон, погоди… Тут мне донос такой замечательный пришёл, я тебе не показывал ещё? Сашке-то точно показывал… Отработали, конечно, ложный. Но слог, слог! Я его себе на память оставил бы, на старости перечитывать, если доживу… Грешно, конечно, смеяться над старенькой бабушкой, но на кой только ляд её грамоте научили! Десять листов!

- Десять? Что на десять листов понаписать можно? - Настя доносов пока видела мало и все в основном достаточно лаконичные и по существу.

- Да на больше написать можно, - рассмеялся Айвар, - была б бумага да нечего делать было бы человеку. Ба, хвастаться, у меня таких уже приличная подборка. Перечитываю иногда для поднятия настроения. Один особенно люблю, вот Сашка его знает, а ты, наверное, не видел…

- Это про антихристов? - улыбнулся Александр.

- Ага. Там тоже слог прекрасный, согласись. Грамотность ужасающая, но слог прекрасен. Просто весь блеск церковного языка собран…

- Вы б почитали, друзья, тогда? - предложил Олег, - а то только рассказывать, дразниться…

Не вопрос. Айвар сходил за папкой, читали по очереди, он, Александр, Дамир - сколько каждого хватало на то, чтоб читать с серьёзными мордами, трагическим даже голосом. Настя сразу замахала руками - не выйдет с неё чтеца, она уже на первом хохотала до боли в животе.

Первое место присудить было сложно. История о «притоне антихристов» была длинна, но поэтична невероятно, тут Айвар не соврал. Поликсения Архиповна двадцать лет своей жизни, с той поры, как овдовела, трудилась в качестве сестры-хозяйки при госпитале, пока, ввиду старческих немощей, всё больше мешающих надлежащему исполнению обязанностей - руки уже были не так тверды и память тоже - была уволена, нужды, впрочем, не испытывала, получая по мужу достойную пенсию и иногда - переводы от племянницы, и весь свой душевный пыл, более ни на что не уходящий - детей у Поликсении Архиповны не было и даже никакой скотины, кроме десятка старых, давно не несущихся кур, она не держала - она направила в религию. Прилежно посещала все службы, истово молилась дома, на некоторое время организовалась собирать пожертвования для церкви, и в кругу своих сверстниц-приятельниц считалась большим знатоком церковных канонов. Отравляла существование Поликсении Архиповне соседка Анна - опасная колдунья. Вредила неустанно, практически без сна и отдыха, и всеми возможными способами - почитай, дня не проходило, чтоб не поступало от неё какой-нибудь пакости. То псалтырь среди бела дня куда-то запропастится, то полная чашка из рук выпадет и расколется, то выползет из подпола мышь и сгрызет просфору, да ещё свечами церковными закусит.

- «Постоянно науськивает дворовую собаку Жучку, чтобы обоссывала мне забор… А один раз подослала козу, да до того пакостливую и нахальную…» Коза потом оказалась мужика с соседнего переулка, мужик признал, что пережёвывать верёвку и уходить шляться по чужим огородам коза и в самом деле любила, да и на рога поддеть незнакомого и боязливого действительно покушалась, а вот чтоб человеческим смехом смеялась - не замечал за ней такого…

Вредила бесстыжая Анна и более серьёзно, не только своей благочестивой соседке, но, наверное, и всему честному народу - так, такого-то числа схоронили попову невестку, а через три дня увидела Поликсения Архиповна Анну на базаре с платьем тем самым, в котором невестку эту хоронили - чтобы, значит, через платье покойницкое чёрную порчу навести на того, кто его купит. По вечерам у Анны собирались на ведьминские сходки её товарки по колдовскому ремеслу, из дома доносились завывания на неведомом бесовском языке, а один раз вечером Анна вышла на крыльцо, держа на руках существо такого омерзительного вида, что бедная старушка так и обмерла, все молитвы на устах спутались - пришёл в мир антихрист…

- Ну, это уж ни в какие ворота, - замахал руками Дамир, - мы-то тут при чём? Она нас ни с кем не путает?

- Нее, тут дальше вот есть. Эта самая чудовищная Анна ещё и - благочестивая старица сама видела, в окошко подглядывала, после чего, кстати, и получила от одной из этих баб черенком от лопаты по хребту - оказывается, в портрет Ленина гвозди вбивала.

- А, тогда другое дело. Вообще непонятно как-то - то они орут, что мы самые что ни на есть слуги дьявола или вообще сами дьяволы, то вон оно что…

- Ну а чем ей тут попы помогут? У них сейчас власть только над такими, как она, тёмными старухами и осталась. Ну, и как вы от неё отвязались-то? Много чертей наловили?

- Ни одного, к сожалению, - рассмеялся Айвар, - коз и собак не арестовываем, малых детей - тоже.

- Каких детей?

- Ну мальчишка младший у Анны действительно уродцем родился, тут уж ничего не поделаешь, природа к кому милостива, к кому и наоборот. Анна его редко из дому выносит, не все и знают, что он у неё есть, говорит, ещё успеет от людского сволочизма настрадаться.

- Ну да… Вон, уже и в антихристы записать успели… А с остальным что в итоге? Что у них там - общество какое-то тоже богомольное или кружок спиритический?

- Какой спиритический кружок, Олег, простой народ такой ерундой не мается. Гадания там по праздникам - ещё ладно, а спиритизм - это к буржуям…

- И близко нет, - продолжал Айвар, - трудовая артель у них там… своеобразная. Да, приходят к Анне бабы - иногда и с ночевой, некоторые от мужей-дебоширов с дитями укрываются, ну и они там чего-нибудь шьют, вяжут, вместе-то собраться - всё меньше света жечь.

- И поют, - догадался Олег, - просто не псалмы, вот бабке и не в жилу пришлось.

- Да колыбельные. Две из этих бабок татарки не то киргизки, вот тебе и завывания на неведомом языке… Конечно, если из языков только церковнославянский знать… В общем, да, один грех за Анной есть - мародёрство. Свежие захоронения бывало, раскапывала. Что тут сказать, это платьишко поповой невестки стоило, наверное, больше, чем вся Анна целиком со всем хозяйством. Обычно продавала подальше от тех мест, где обитала, да вот бабка эта тоже по всем рынкам шарилась, встретились… Предосудительного в своих действиях, кстати, ничего и не видела, сказала: «Говорят же - нагими мы в мир приходим, нагими и уходим, ну вот нагими и надо, зачем ей в гробу это платье?» Побрякушки, между прочим, никакие никогда не брала, только одежду, обувь, ну, один раз гребёнку взяла. Своеобразная философия у женщины…

- Сама, что ли, раскапывала?

- Сама. Ну, с подругами иногда. И раскапывала, и закапывала. На что только человек не идёт, когда нужда гонит.

- Ну, и чем сердце-то успокоилось?

- Да чем… С мужьями-дебоширами воспитательную беседу провели, материальную помощь какую смогли, всему бабьему гурту выделили… Эта долго брать не хотела, упиралась: «Я, мол, не из этих святош, милостыню принимать». Гордая, понимаешь, воровать ей проще, хоть оно и у мёртвых, но всё же. А у домишки, кажется, ни одного бревна не гнилого не осталось. Предложили переселить, от этой бабки тоже подальше, совсем вскинулась: «Меня в этот дом муж привёл, я его отсюда на кладбище проводила, здесь дети мои родились, поперёд она вот отсюда съедет, чем я. Ну, и что, говорит, что разваливается, вот когда развалится, тогда и приходите». Очень трудный человек…

- Да уж, непростой случай… Ну а с Лениным-то что? Приврала бабка для интересу?

- Да рамочку она сколачивала.

- Какую ещё рамочку?

- Портретную. Вырезала фотографию из газеты, повесила на стенку - «Раньше бог людей защищал, иконы висели, бог плохо защищал, теперь вот Ленин защищает, может, у него лучше получится». Ну, а у газеты бумага тонкая, поэтому она её на дощечку, в рамочку прикрепила…

В общем, история противостояния Поликсении Архиповны и её соседки Анны - которая пока ещё не могла считаться законченной - была и забавной, и поучительной, и в то же время как-то грустноватой. Всё-таки, кроме несомненного фактора человеческого идиотизма, был в ней и фактор нужды и горести человеческой. Вторая история была в этом смысле легче и забавней, и хотя тоже блистала безудержной фантазией, но мистики здесь не было даже налёта, вероятно, потому, что автором был мужчина, обладавший всё же очень приземлённым складом ума. Матвей Никитич тоже обвинял соседа, только не в общении с тёмными силами, а, не много не мало, в шпионаже и измене родине. По его заверениям, сосед каждую ночь подавал сигналы Германии и Японии (тут надо сказать, представления о географии у мужика были сильно упрощенные и своеобразные, и Германия и Япония располагались если не на расстоянии соседних деревень, то всё равно не сильно дальше, судя по следующему известию - к соседу практически как к родному кажную неделю приходил японский генерал, призываемый этими сигналами - миганием огонька в окне, возил на родину секретные сведенья и возвращался за новыми). Ну, и продажей государственных секретов, невесть откуда простому лавочнику известных, не ограничивался - в погребе у него томились раненые, не доехавшие с фронта до госпиталей и перехваченные ушлым пособником японцев, да честные служащие, похищенные им с целью выкупа и получения, посредством пыток, нужных вражеским странам военных секретов, Матвей Никитич сам лично слышал из-под земли стоны. То, что в этой истории было реального, состояло в следующем: японский генерал оказался китайским торговцем, разыскивающим непутёвого русского приятеля, указавшего ему неверный адрес, а второй раз приходил забрать забытый зонт, вот эти-то два визита и помножились в сознании Матвея Никитича до еженедельных. Никаких раненых солдат и похищенных граждан в погребе тоже не оказалось. Вообще никого на момент проверки не оказалось, а коварный шпион-лавочник, нехотя, стыдясь выносить семейный сор, признался, что средний сын у него сильно пристрастился к дурманному зелью, регулярно приходил невменяемым, в таковом состоянии ломал мебель и заблёвывал весь пол, а протрезвев, уносил на продажу что-нибудь ценное, и вот после того, как терпение отцовское лопнуло, стал в такие дни отдыхать в погребе, покуда не выветрится дурь. Случалось, и поколачивал его отец, ну так в том не видел никакой своей вины. Конечно, после того, как Айвар с ребятами перелопатили при обыске пуда два разных бумаг, скопившихся ещё после отца хозяина, тоже торговца, опросили всех остальных соседей, всю родню лавочника, прочесали ближайший лесок на предмет свежих захоронений (два нашли, в обоих павшие собаки), переобщались с около сотни китайцев, пока нашли того самого, перебрали всех пропавших без вести за последние два года на предмет, с кем из них лавочник мог иметь сношения, перебрали все связи самого лавочника, им не то что слабо верилось, что подозреваемый имел какой-то не обнаруженный хитроумный способ подавать сигналы, которые видно б было далее соседней улицы - им хотелось настучать Матвею Никитичу чем-нибудь тяжёлым по голове. Однако ж было интересно. Оказалось всё просто - Михаил Иванович был человеком очень набожным и молился каждый вечер с поясными поклонами, земные ему по старческой немощи были уже тяжелы. И вот, склоняясь, он перекрывал ненадолго свет лампадки, пробивающийся из-за плотных штор, вот тебе и мигающий огонёк.

- Дочь этого Матвея потом извинялась - головой не очень здоров батюшка, как года два назад с крыши сверзился, так вот последствия остались, и чем дальше, тем больше. А у сумасшедших оно так - что им подумается и предположится, то моментально правдой для них становится. Дочь вот тоже обвинял то что она у него деньги крадёт, то что отравить его хочет, она уж ходить к нему зарекалась, да муж стыдил - как немощного старика без пригляду оставлять…

- Нет уж, к чёрту доживать до старости, - проворчал Олег, - мало ли, где когда головой ударялся, быть потом позорищем для родни…

По простому умилила третья история. В ней и обвиняемых как таковых не было, хотя слог у автора - тоже преклонных лет складского сторожа - был экспрессивным до потешного. Старик жаловался на крыс. Наглые твари с осени попёрли просто полчищами, решив, что здесь найдут и стол, и кров, несколько однообразный рацион их явно не расстраивал, а вот крепкие, добротные складские помещения, где об осенней непогоде можно было и не вспоминать, определённо восхитили. Обжились сами - привели с собой родственников, друзей и соседей, устроили себе среди ящиков и мешков гнёзда. И ежедневно изводили бедного сторожа своим «наглым и беспардонным поведением». По-видимому, им доставляло явное наслаждение наблюдать, как старый человек, со своими далеко уже не ловкими и проворными ногами, пытается за ними гоняться с палкой, человеческим смехом, как дьявольская коза из первой истории, конечно, не смеялись, но в глазах светилось явное торжество. Капканы не помогали - по первости в них попалось пара молодых нетерпеливых крысёнышей, но потом хитрые животные благополучно обходили их десятой дорогой.

- Ну и что, помогли старику в его беде? - спросил, отсмеявшись, Олег, - с чем только, оказывается, не приходится работать - и с чертями, и с крысами…

- Самое интересное, что помогли. Поймали и отрядили на склад двух дворовых котов. Старик сомневался, что будет толк, однако ребята оказались серьёзные, недели через две там уже тишь да гладь были - а склад немаленький. Сашка хотел даже служебные звания котам присвоить, но ему велели не баловаться.

- Вообще-то, смех смехом, хоть и выводит из себя это порой нешуточно, но что бы мы без этих дураков делали. Серьёзно, я помню навскидку три дела, где вот такая чушь как раз помогла. Они ведь всё замечают-то. Трактуют, конечно, как им больная голова подсказывает, а не так, как надо, но подмечают - множество деталей. Кто куда ходил, чего носил, что говорил… Свидетели с них в целом отвратительные, потому что несут откровенный бред, но если направить этот поток в нужное русло…

- Лично мне терпения бы не хватило, - проворчал Дамир.

Смех неожиданно смолк. Настя обернулась и вслед за Олегом повторила неосознанный жест - попытку передвинуть стакан из поля видимости. На пороге стояли Дзержинский и Петерс.

- Празднуем? - звучало не совсем как «пьянствуем» или «бездельничаем», но похоже. Александр утвердительно икнул, Айвар, как главный-ответственный, принялся объяснять, периодически от волнения едва не сбиваясь на латышский. Настя просто пыталась слиться с фоном, имея, кроме отходной молитвы, в голове одно слово: «Допрыгались». Ситуацию неожиданно спас Петерс, без церемоний сцапав только налитый стакан Айвара и откушав половину, после чего заявил, что вот это он лично вообще за выпивку не считает, и что пока ребята сидят культурно и ведут себя прилично, ругать их не за что, мало не половина из них на работе, считай, живут, так почему б им на работе - в нерабочее при том время - не отмечать, тем более что повод и правда достойный. В общем, материализовали ещё два стула… Настя сидела ни жива ни мёртва долго - да уж, удалась идейка… Петерса, надо сказать, она почти не смущалась, хоть и непосредственное начальство. А может, и именно поэтому. Всё-таки с ним она пересекалась чаще, и может, это так казалось, что человек он приятный и располагающий, даже при том, что порой её несколько беспокоил вопрос - знает ли он правду о ней, иногда казалось, что несомненно да, но виду никоим образом не показывал, но с ним рядом она по крайней мере могла нормально дышать, в отличие от загадочного, пугающего её Тополя. Вот сейчас поздравление Олегу с грядущим радостным событием ей очень даже понравилось. Простые, безыскусные вроде бы слова, а так хорошо и ладно подобраны - как добротная старинная постройка без гвоздя, где подогнано всё так, что ни щёлочки, ни заусеницы. Только вот грусть в глазах, тоска даже - это не она одна заметила. И видится в помрачневшем, посеревшем лице Олега словно некий стыд за своё уже практически состоявшееся счастье и благополучие - в то время-то, как две Мэй, взрослая и юная, по-прежнему в далёкой Англии, и неизвестно, когда снова встретятся с мужем и отцом.

- Якоб Христофорович, а какие дела-то их там держат? Выезд не разрешают? - робко спрашивает Дамир, - или попросту денег нет? Так ведь это дело-то решаемое…

- Не решаемое, - бесцветно отвечает Петерс, - не приедет она. Вообще никогда. На развод подала. Вот так-то бывает.

Ребята зашумели.

- Как - на развод? С чего, почему?

- Ну, оно понятно, долгая разлука… Но неужели так прямо чувства остыли? Другого нашла? Бледного англичашку какого-нибудь?

- Чепуха, настоящей любви ни расстояние, ни время не помеха, - отрезал Александр, выразительно покосившись в сторону Дзержинского, - значит, не любила. Любила бы - приехала бы, не сложней это, чем Якобу Христофоровичу было.

- Пишет, не хочет сидеть в России на гнилой картошке и любоваться, как у нас тут всё разваливается. Я так думаю, тут без старого доброго друга нашего Локкарта не обошлось, уж он явно нашёл, что ей порассказать… Ну, это не важно, что я там думаю, просто так есть, и всё. Может быть, в самом деле не надо было оставлять её так надолго… Получилось вроде как, что променял я их на революцию, на Россию, и как ни крути, и ещё раз променял бы, так о чём тут говорить? Пожал, что посеял.

- Ну нельзя так говорить! Будто она не понимала, за кого замуж выходила? Могло и иное быть, могли и в тюрьму посадить, лет так… на несколько… Она ведь как будто тоже коммунистка, что случилось-то вдруг? Отошла от идеи?

- Сложно сказать, может, и отошла. С идеей тут так… Можно от идеи не отходить, но и ни к чему другому не приходить. Собираться в клубах и беседы беседовать - это не в труд, хотя и за это получить неприятностей можно - на всю оставшуюся жизнь хватит. Но борьба непосредственная, действенная - это уже сложнее, когда не просто языком молоть, благие пожелания высказывать. Тут приходится принимать решения, чем-то жертвовать… И не всем и не всегда нравиться.

Настя в который раз уже пыталась представить себе эту Мэй. Она нечасто слышала, как Петерс говорит о ней, о маленькой дочке, которую тоже звали Мэй, но говорил всегда с такой жгучей, неизбывной нежностью, которой, казалось, было как-то тесно и неловко в тисках неуклюжих человеческих слов. Имя-то какое замечательное - Мэй. Май. Самое подходящее имя для жены революционера, лучше не выдумаешь. Об этой истории все, кто знал, не они одни - думали и говорили с некоторым даже придыханием, как о некой сказке в реальной жизни, как о неком символе правоты и красоты их дела, правильно сказать - влюблены были в эту любовь других людей и болели за неё душой ещё крепче, чем за собственные чувства и цели. И вот теперь - так… Несправедливо, неправильно. Не одному человеку сердце разбили, многим. У Насти прямо руки чесались - сесть написать письмо этой Мэй, благо с языком тут проблем нет. Что ж ты делаешь, глупая! Нищета её пугает, неурядицы её пугают… А там ты что будешь иметь? Что тебе вся Англия может дать вместо такого золотого, замечательного человека, что она маленькой Мэй даст вместо её отца? Да глупости, глупости, конечно. Не посмела б она у него адрес спрашивать. Да и просто лезть в чужие дела неловко, правда, это сейчас она пьяная и смелая. Это сейчас в ней прямо возмущение кипит, потому что сидит с ними, молчит, слушает их, и ей так хорошо-хорошо, потому что не может не быть хорошо, потому что они все такие замечательные, золотые люди, такие красивые, с каждого хоть картины пиши, и совершенно невозможно принять, чтоб кто-то из них хоть в чём-то был несчастен, чтоб хоть кого-то из них отвергали. А на трезвую и холодную голову понятно будет, что жизнь много сложнее, чем ей, «малютке», как величает её - за глаза, но она знает - Александр - кажется, и справедливо бы ей эта Мэй ответила, что она-то - не жена и не мать, и не ей судить, не было у неё в жизни таких отношений и не может она рассуждать, как они кончаются, а как нет, любовь она только по книжкам знает. Ну, это неправда, положим, видела она своих родителей, видела отца Киприана с его матушкой… Как-то они сейчас? Скоро, очень скоро, наверное, возможно станет написать им, Красная Армия и дотуда дойдёт…


В полном согласии с течением её мыслей и разговоры за столом перешли на вести с фронтов, то и дело Настю отвлекали от созерцания игры малинового огня в стакане какие-то знакомые названия и имена. Сколько бы времени ни прошло, стоит закрыть глаза - перед взором встают эти карты, печатная, Розой данная, и кустарная, с корявыми, смешными стариковскими рисунками. И внутренний взор рисует на этой карте стрелки и знаки, дорисовывает её дальше, за пределы листа - туда, где Екатеринбург… И течение мыслей относило, естественным для неё, конечно, образом, на две недели назад, сперва к замечательному тому разговору. В то утро проснулась она - ещё рассвет даже не брезжил, и больше уснуть не могла, мысли всякие неоформленные, непонятные, в голове носились, не то чтоб тревожные, не то чтоб какая-то тяжесть на душе была - нет, просто уснуть никак не получалось. Пробовала читать, пробовала в тетрадке своей запись сделать - к тому времени три дня не добиралась, но ни на чём сосредоточиться не могла. Промаялась так, наверное, час, стыдно стало своей вознёй соседей за стенкой будить, тихо оделась и пошла на работу. Вроде старалась идти неспешным шагом, но как-то не очень получалось, в общем, пришла самая первая из своих-то, только Артём у себя сидел, верно, ещё со вчерашнего дня, подшивал какие-то папки. Постояла, потопталась в коридоре, глядя на пробивающуюся из-под двери узкую полоску света - разумного предлога-то, чтоб зайти, нет. Видимо, услышал шаги и зашёл сам. Она как раз приводила в порядок свежую стопку расписок по конфискату.

- С самого утра уже на работе? Или домой и не уходили?

Вот уж что она не любила - это смущаться, когда говорит чистую правду. Вроде бы как есть, так и сказала, а выходит так неуклюже, словно она там выслужиться пыталась или уж какой-то свой интерес имела.

- Что же, вам действительно так нравится эта работа?

Ну ждала, очень давно ждала она этого вопроса. Поэтому даже заулыбалась, с такого облегчения, что дождалась.

- Нравится. Очень.

Прищурился.

- А если честно?

Вот что она для себя с одной стороны хорошо сделала, с другой - не очень, это приучила прямо в лицо смотреть, не отводить взгляда. А это - плохо, если стоишь, а не сидишь, снова всё расплывается вокруг живой, пульсирующей болотной трясины, и так до обморока недалеко. И конечно, тут дрожь не сдержать, но пусть это будет дрожь возмущения, обиды там.

- Как вы можете думать, что я могу вам врать? Если у меня когда-то была хмурая морда, то потому, что о деле думала, а не потому, что чем-то недовольна. Я понимаю, что вы очень ко мне недоверчивы, хотя бы потому, что я ещё сопливая девчонка, но вы же обещали, когда принимали меня, что спрашивать будете, как со всех…

Тут она немного спокойней была - доносил ей Александр, что Айвар о ней очень хвалебно отзывался. Даже про первые её, неловкие и неуклюжие, по её собственным ощущениям, допросы - пока свидетелей.

- Да, возможно, просто рановато для этого разговора.

- Возможно, так.

Плохо, конечно, когда у обоих такая вот натура - прямо не сказать… Что если ждёт, когда ей прискучит или обрыднет вконец бесконечная эта череда ворья и мешочников - то вот не дождётся. Что если думает, что просто терпит изо всех сил в надежде, что не сегодня, так завтра что-то узнает о том, что действительно занимает её мысли… Да вот не может человек знать, что в действительности занимает мысли другого человека. И он не может ей прямо сказать, что тоже уже как облегчения ждёт, когда она сознается, что ждёт не дождётся, когда докажет уже свою покладистость и лояльность новой власти, и дадут наконец погеройствовать. Так вот стоят оба на грани несказанных слов, ожидая, кто заговорит первым. Грань несказанного - это два берега обрыва, а между ними пропасть, вот что.

- Помнится, тогда вы сказали, что не будете спрашивать меня о родне. Сейчас можете спросить. Благо, услышать лишнее здесь сейчас некому.

Очень хорошо, что перевёл взгляд от её лица, как-то проще, когда очертания комнаты здесь во всей своей несомненности и материальности - вот он и стол Айваров с лежащей на краю забытой какой-то дамой перчаткой, и долговязая сухая фигура возле него, опирающаяся руками - суковатыми ветвями - на спинку стоящего рядом стула. Лицо серое, ровно кора у тополя. Мешки под глазами, конечно, красноречивые… Хотя у неё сейчас, наверное, не хуже. Наверное, на какого-то заспанного зверька в норке она сейчас похожа, в своём уголке.

- Тогда я спросила - ведь погибли не только они? Сейчас я спросила бы, пожалуй - а кто-то жив? Я знаю о дяде Мише. И об Алапаевске.

- Разумеется. И вы сейчас хотели бы знать подробности?

Она опустила глаза, боясь, что в них блеснут непрошенные слёзы.

- По правде, не знаю. Конечно, я хотела бы знать правду. Но знаете, одна только правда мне не даст ничего. Совсем ничего. Что мне делать дальше с этой правдой? Знание без возможности действовать - это как… патроны без ружья. Когда я читаю или слушаю о том, что уже раскрыто, о тех, кто уже пойман и осужден, я думаю о том, насколько труднее будет с теми, кто ещё не пойман. А это ж нечто посерьёзней, чем украсть и продать мешок картошки… Вы спрашиваете, неужели мне действительно нравится. Ну, я узнала больше, чем за 17 лет до этого, о том, что умеют люди. Как люди умеют врать, и заметать следы, и подчинять себе других людей, прямо или исподволь. Это ведь… Это почти одновременно… с нами… Какими возможностями нужно обладать, чтобы это провернуть? Один преступник, которого Айвар допрашивал при мне, сказал, что есть способы убить человека практически у всех на глазах, и никто ничего не заметит. Я уже знала, что это так. Эта мысль меня очень пугает - насколько они сильны. Но в то же время, то, что я вижу и знаю теперь, говорит, что вы сильнее.

- Значит, вы уверены, что за это ответственны они, а не мы?

- Если б я была уверена в обратном, зачем бы я была здесь?

- Вы здесь потому, что мы сильнее? - кажется, на его лице промелькнула улыбка.

- Можно сказать и так. Говорят - не в силе бог, а в правде. А ещё - что правда горька.

- Вот как.

Она облизнула пересохшие губы.

- Действительно сильный не трогает слабого. Ладно - дядя Миша… Хоть он не принял императорского сана, многие поныне готовы считать его наследником престола. Но тётя Элла, но Игорь, Володя… Их за что, зачем?

- Не зачем, а для чего. Есть люди, для которых ценность человеческой жизни определяется исключительно полезностью для их интересов. И иногда эта полезность единственно в том, чтобы умереть. Кому могли помешать богомольная старуха, священничествующий князь седьмая вода на киселе, ещё более седьмая вода на киселе сопляк, едва вошедший в совершенные лета? Никому. Зато вот на роль жертв они лучшие кандидатуры. Даже лучше, чем вы, пожалуй. И вот это наш просчёт, наша ошибка… Мы думали, что, просто убрав их подальше от столицы, мы сумеем их обезопасить. Что они главным образом сосредоточатся на вас, и мишени помельче им просто не будут интересны. Мы ошиблись…

- Но… разве не вы сами отдали распоряжение о высылке тёти Эллы в Пермь? Значит, имели причины для опасений?

- Имел, совершенно естественно. И если вы хорошо знали свою тётю - а я думаю, вы хорошо её знали - вы подумаете и увидите эти причины. Ваша тётя Элла никогда не занималась контрреволюционной деятельностью, но единственно потому, что ей не представилась такая возможность. Однако её могли - и собирались - к такой деятельности склонить.

- Тётю Эллу? О нет, это исключено. Она… у них ничего не вышло бы. Она не такой человек. Она очень нетерпимо относилась к терроризму.

- А от неё это и не требовалось бы. Неужели вы полагаете, что она стала бы швырять гранаты в автомобили или стрелять из-за угла? Такие люди не марают своих рук. Они пользуются своим авторитетом. И своим умением влиять на людей. И от сомнительных предприятий таких людей чаще хранят ум, осторожность и ясное понимание своих целей, нежели в самом деле душевная щепетильность. Но постулат о цели, оправдывающей средства, им отнюдь не чужд. Если она увидела бы, что цель достижима - её устроили бы любые методы. И противником она была бы сильным.

- Но…

- Для большинства ваша тётя Элла была практически земным воплощением святости. Это объективно понятно - она помогала детям, раненым, инвалидам… Но сами подумайте, для того, чтоб организовать то, что она организовала, сколько нужно ума и воли, какая твёрдость характера. И можете ли вы сказать, что её действительно не волновала политика? Ваша тётя не терпела беспорядка. А то, что сейчас происходит в стране, для неё - беспорядок. Вопрос лишь в том, поставила ли она бы на те силы, которые были в ней заинтересованы. Я бы предпочёл этот вопрос не выяснять. Но за характер не казнят, Анастасия Николаевна. И даже в тюрьму не садят. Но как не стоит обманываться образом, искусно созданным для общественности - так не стоит и забывать, что у противника есть не только цели и интересы, но и гордость. Во-первых - а зачем им в их организации человек, которым не получится управлять, который не станет служить чужим интересам? Стоит ли так рисковать? Во-вторых - им было, за что отомстить. Я бы даже не удивился, если б всё это оказалось устроено единственно ради неё. Среди семерых невинных один был всё же не вполне невинным.

Настя, наконец сумев как-то задавить набегающие слёзы, подняла взгляд.

- Вы думаете… есть какой-то шанс, что кто-то из них всё же ещё жив?

- Я не стал бы давать за это много. Возможно, если согласились им помогать… Но полагаю, мы так или иначе услышали бы об этом. Слухи о тайном убийстве по стране ползут удивительно быстро.

- Самое противное, что они теперь думают, что у них всё получилось. Да даже если б не думали, если б что-то подозревали… Остальные-то будут думать, что всё именно так. И мы не можем выйти и сказать, что… ну, пока, во всяком случае, не можем.

- Это вопрос времени, - Дзержинский повернулся к выходу, но словно неожиданно вспомнил, - вы не спросили меня о петроградских заложниках.

- Да, верно, не спросила.

Секунды две он смотрел на неё изучающе, потом шагнул почти вплотную к шкафу, отгораживающему закуток, и тихо, как-то подчёркнуто отстранённо проговорил:

- У вас ведь завтра выходной, верно? Думаю, можно дать вам ещё один. Не спорьте, работали вы неплохо, заслужили. Надеюсь, вы не полагаете, что без вас тут всё развалится? Придёте около полудня вот по этому адресу, - он выхватил чистый листок из кипы и быстро черкнул на нём что-то искусанным Настиным карандашом, - узнаете кое-что ещё интересное для себя.


Всех слов, что сказал ей за всё время бледный молчаливый проводник снепроницаемым, невыразительным лицом, по которому даже возраст угадывался приблизительно, на одном листочке уместилось бы.

- Вы говорите по-английски? - спросил он, когда она прошла в комнату, где из обстановки были только стол и два каких-то тёмных сундука по углам, - сможете изобразить английский акцент, если придётся говорить?

В шальных детских забавах с сёстрами ей что только не случалось изображать, но длительное время без подобной практики, конечно…

- Думаю, смогу.

- Отлично. Переоденетесь вот в это, - он вручил ей тёмное, немного старушечье платье и линялую, когда-то цветастую косынку и махнул на неприметную дверь, вероятно - в кладовку. Переодевалась Настя, таким образом, в полумраке, что лёгкости процессу не добавило, - вот ваш билет. Мы едем в Петроград.

В Петроград, вот как… Ничего себе, сюрприз, вчера, главное, ни намёка же не было… Интересно, к кому и зачем. Любопытство, мягко говоря, пожирало изнутри, однако что бы она там ни полагала, проводник явно не намерен был вводить её в курс дела - ни по дороге на вокзал, ни уже в поезде. Сидел, меланхолично смотрел в окно, или так же как ни в чём не бывало прогуливался по коридору. Несколько раз она порывалась было так-эдак начать разговор, но всякий раз сама себя останавливала. Несолидно как-то. Когда нужно, тогда и скажет. Раз не видит нужды говорить заранее, значит, надо так, потом разберётся, зачем. Попутчики в поезде особо не докучали, и слава богу. И то правильно, у каждого свои дела и заботы, а она и без пустой болтовни проживёт. Повспоминает свои прошлые путешествия поездом - как ехала с милыми дружелюбными немцами из Екатеринбурга в Пермь, как возились с мальчишками, пытаясь устроиться между тяжёлых грязных мешков - да уж, мягче постель не придумаешь…

По прибытии в Петроград зашли сразу с вокзала ещё в какой-то дом - встретившаяся при входе женщина только парой слов перебросилась с проводником, явно как с хорошим знакомым, и сразу исчезла, больше в поле зрения не появлялась - и там Насте пришлось переодеться ещё раз. Вот на сей раз поудивляться ей в самом деле пришлось.

- Боже мой, что это? Это же… одежда католической монахини? Но зачем?

- Так нужно.

Ну, раз нужно - значит, нужно. В детстве с сёстрами, в домашнем театрике для родни и прислуги, кого только не изображали. Некоторые лично Настины образы вызывали у матушки плохо скрываемое недовольство. Весёлое, что ни говори, было время. Особенно не столь даже само представление, сколько подготовка к нему, важное и таинственное рысканье по дворцу в поисках того, что можно использовать для костюмов и декораций. Вообще-то, конечно, можно было просто попросить родителей, ну или ещё кого-нибудь из взрослых - да что, не нашлось бы разве, кого - и всё бы у них было… Но что за интерес в этом? Зато как Алексей со смеху покатывался… Разгладив крылья нелепого, по её убеждению, головного убора, Настя хмуро оглядела в зеркале физиономию новоиспечённой сестры Барбары - проводник как раз продемонстрировал ей «её» документы, в числе которых было разрешение на посещение одной тюрьмы в Петропавловской крепости - она пришла к заключению, что вот лично она б никогда в такую монахиню не поверила, ни католическую, ни какую ещё. Ладно, придётся как-нибудь научиться изобразить достаточно благочестивую рожу. Алексей говорил не раз, что она, наверное, кого угодно изобразить может, хоть турецкого султана. Ну, и врать за своё путешествие она как будто неплохо научилась, хотя - одно дело обманывать встречных крестьян и охотников, жизни, кроме таёжной, никакой не знающих, и совсем другое… интересно, кого?

Сумка была тяжёлой. В сумке были молитвенники, образки, несколько каких-то склянок. Проводник ещё распорядился по пути остановиться у базара и купить пяток яичек и почти свежую шаньгу.

- Так ведь пост… - попыталась возразить Настя, которой казалось, что на неё непременно будет глазеть весь базар, и совсем этого не хотелось, - и я, вроде как лицо духовное, буду яйца покупать?

- Болящим разрешены отступления от поста, - спокойно ответствовал проводник. Понятнее не стало. Кто болящий - она или к кому они идут? По прибытии на место ощущение, что она играет в пьесе, сюжет которой известен всем, кроме неё, стало несомненным. На её документы едва взглянули, перебросились парой совершенно непонятных для неё фраз с проводником и пропустили. За долгий путь по коридорам - пройти им предстояло, видимо, куда-то в самую глубь - он так же не произнёс ни слова, и Настю, невольно пытающуюся различить в гулком эхе свои шаги от его, одолевали мысли странные. Например, что если это вообще не человек, этот невыразительный-непримечательный, так и не представившийся ей её провожатый, а некий… не то чтоб гений места, потому что нельзя даже сказать, чтоб он был связан с каким-то местом, хоть с этим, хоть любым другим. А может быть, это всё вообще всего лишь её сон… С устатку и с размышлений о путанных и странных показаниях Бородочкина, в которых ясно, что половина - ложь, главное понять, которая половина, и не такое приснится. Потому всё так непонятно и в то же время как бы само собой - так бывает именно во сне, когда течение сна несёт тебя, и ты не спрашиваешь: а надо ли мне туда идти? А зачем мне туда? И даже не удивляешься, когда выходишь из своей царскосельской спальни в отцовский кабинет в Петергофе, хотя такое ведь в принципе невозможно. А ещё во сне такое бывает, что рядом с тобой будто кто-то есть, но ты не видишь, и не задумываешься, кто именно это, он стоит немного слева и позади и даже в боковое зрение не очень попадает, только как размытый силуэт, ты ему что-то говоришь, он тебе что-то говорит - ничего важного и серьёзного, что-то обычное, повседневное, и по пробуждении ты не можешь вспомнить, мужской голос это был или женский. Может быть, это была мама, или Мария? Может быть, это доктор? Вот наверное, этот её проводник - такой вот человек из сна. А ещё думалось ей, конечно, о тёте Элле. Было ли ей страшно идти вот по таким коридорам, мимо запертых дверей, за которыми закрытые, уже практически завершённые человеческие жизни? Христианин, исполняющий заветы божьи, не должен испытывать страха. Но ведь все мы люди. А человеку тюрьма - это страшно. Любому нормальному человеку тюрьма - это страшно. Когда ты маленьким ребёнком слышишь это слово, то представляешь, конечно, немного другое - огромную крепость из груботёсаного камня, редкие чадящие светильники, гнилую солому, огромных, как собаки, крыс… Ну, как в книжках пишут. А потом уже, когда видишь сам, знаешь и другие слова - «казённый дом», и страшное другим становится. Именно казённость страшна. Именно это она всё пыталась себе представить после того разговора, об этом думала и думала, невпопад отвечая на вопросы сестёр. Именно это она чувствовала на себе, лёжа на сбившемся, жёстком, пахнущем затхлостью матрасе в грязной маленькой камере, когда не спалось полночи, когда все мысли были уже передуманы, все молитвы прочитаны, все ни с того ни с сего вспомнившиеся пустяковые моменты из прошлого отсмотрены, и в какой-то момент голова обретала пугающую ясность. Темнота поглощает, скрадывает детали, зато обостряет звуки, запахи. Покашливание простуженного охранника, лай собаки где-то на улице, шуршание где-то наверху, верно, на чердаке - есть же здесь чердак? Может, крыса, может, ветер в щели загуливает. Сперва кажется, что в тюрьме давящая тишина, шуметь здесь не полагается, да не особо и хочется. Потом понимаешь, что тишины здесь нет никогда. Шёпоты, шорохи, говоры, шаги… Тюрьма поглощает звуки, да, но не уничтожает, они живут здесь, вечно живут, впитываясь в стены, вечно гуляя среди них, как болезнь, как сквозняк… За четыре дня не много-то успеешь понять об этом, конечно. Но в какой-то момент ведь думаешь - это может не кончиться никогда, ни завтра, ни даже послезавтра… Вот если и весну здесь встретишь, и свой день рождения, и потом осень, и снова зиму… Сперва кажется - страшнее нет неизвестности, а потом думаешь - а точно знать, это действительно легче? Например, год. Целый год здесь. Это можно себе вообразить? Четыре дня - это ерунда, конечно. Но ведь никто не предупреждал её, что это только четыре дня. Сколько времени нужно человеку на выработку привычки? Смотря какой, конечно. А вот видеть по пробуждении эти стены привыкаешь уже на третий день. Четыре дня не дадут полного представления, конечно, ни о чём. Этого мало, чтобы изучить хоть место, хоть человека. В то же время, некий след-то оставляет… Один гениальный человек, изучая смертельно опасные заразные заболевания, изобрёл такую штуку - прививка. Когда человеку вводится немного вируса, мёртвого или ослабленного, и организм учится с этим вирусом бороться, и если встретится с настоящей болезнью - уже не умрёт от неё. Вот это, видимо, прививка. Больше не страшно. Пару раз ещё она бывала в тюрьмах, теперь уже, понятно, с другой совсем позиции… Что бы сказала на это всё тётя Элла? Теперь получается, она как бы играет тётю Эллу. Но поскольку тётей Эллой она никогда не могла бы быть, то играет как-то странно и неправильно. Ну и ладно. Кто оценит-то. Бедная тётя Элла. Страшно ли ей было умирать? Смерти, как и тюрьмы, боится любой нормальный человек. Как часто там, в деревне, она вспоминала письма тёти Эллы, думала - где она теперь, чем занята? Первое время у них там был очень свободный режим, они могли спокойно передвигаться по городу, посещать церковь. Тётя Элла писала обо всём так увлекательно… Теперь, когда вся жизнь вообще перевернулась вверх дном, и мысли уже совсем другие были. В детстве она думала - робко и опасливо так, потому что думать так о живом, рядом с тобой живущем человеке как-то нехорошо, кощунственно слегка - что тётя Элла, наверное, святая. Истинная вдовица из апостольских заветов, истинная христианская подвижница, женщина, целиком состоящая из милосердия, смирения, духовной зрелости и любви к богу. Вообще, наверное, такие люди существуют, но тётя Элла точно не была одной из них. Да кто вообще первым придумал, что святые - это добрые, лёгкие люди? тот же, наверное, кто придумал ласково говорить любимым - «ангел мой». Разве ангел непременно добр? Ангел - это вестник божьей воли, а воля эта может быть разной. Тот, кто предал смерти всех первенцев египетских, тоже был ангел. Так и святой - он, конечно, в братской своей любви служит людям, но прежде он служит богу. А значит - и громит, и обличает, и отнюдь не во всех вызывает благорасположение к себе. Тётя Элла сделала много доброго, но значит ли это, что она была добра? Разве только из-за доброты человек совершает добрые дела? Нет, так же из любви к порядку. Или из гордости. Сколько могла судить Настя, у тёти Эллы могло быть и то и другое. Когда-то её до глубины души потрясло то, что тётя посещала в тюрьме убийцу дяди Сергея и даже подавала прошение о его помиловании. Многие ли способны в наше время на такой пример христианской незлобивости и всепрощения? Потом уже она узнала, что было это чисто политическим ходом - унизить террориста, обесславить его в глазах единомышленников. Тётя Элла была человеком отзывчивым, даже героическим, и при том несомненно жёстким. К террористам она питала исключительно глубокую нетерпимость, презрение, граничащее с отвращением, и то, что суд и казнь делают их в чьих-то глазах героями-мучениками, приводило её в бессильную ярость. Увы, моральная победа тогда осталась не за ней…

Да, год назад ей не пришло бы в голову думать, стоя перед глухой дверью, пока проводник возился с засовом - что всё-таки двигало тётей Эллой, когда она посещала заключённых? Стремление к порядку, которое в её случае и было нетерпимостью ко всякому социальному злу, желание в самом деле сравниться с христианами апостольских времён или тайное, ею самой не осознаваемое злорадство?


В камере было довольно сумрачно, а время, чтоб зажигать свет, было слишком раннее, поэтому Павел Александрович сперва толком даже не разглядел вошедшую и уж конечно, не узнал.

- Кто вы? Чего вы хотите? - спросил он, поднимаясь из-за узкого заваленного книгами стола, и дрожь в его голосе вполне можно было определить даже как дрожь радостную - насколько часто у него здесь кто-нибудь бывал?

- Дядя Павел, это же я. Я, Настя.

Как будто, она старалась говорить тихо, но собственные слова прозвучали громом, она невольно втянула голову в плечи, почти кожей чувствуя, как её слова отражаются, захватываются стенами, чтобы навсегда остаться одним из дуновений в щелях и коридорах, среди всех вздохов, испущенных здесь, среди всех отброшенных здесь теней… Он встал, шагнул ближе, близоруко щурясь. Как он постарел… Когда же они встречались последний раз? Усы совсем серебряные… И не брился давно, вдобавок к усам пробивается такая же серебристая борода.

- Настя? - она не просто видит, а практически ощущает проносящуюся по его лицу гамму эмоций - неверие, узнавание, радость, снова неверие, он вглядывается в её лицо, он боязливо озирается по сторонам, он, кажется, сомневается в своём рассудке, - Настя… Анастасия Николаевна, ваше высочество?

Он говорит тихо, словно стремится задержать эти слова, не отдавать их тюремным стенам… а они всё равно звучат громче крика.

- Да, дядя Паша, это я. Только тише, пожалуйста, ладно?

Он заключил её руку в свои, дрожащие. В этот момент она очень боялась проснуться.

- Но как? Откуда? Каким чудом? я слышал… Значит, это неправда?

Она неловко улыбнулась. В самом деле, кто из них в большем шоке сейчас? Оба видят перед собой расстрелянных.

- Я жива, дядя. Я настоящая. Но вы сразу должны понять, мой визит к вам - тайный, о нём никто не должен знать. Как вы… дядя Павел?

- Да, да, я понимаю, ваше высочество… Этот оригинальный наряд… Боже правый, я не верю своим глазам, неужели взаправду я вижу вас? Не лишился ли я рассудка в самом деле? Но как же… как же эти слухи… выходит…

- Они несколько преувеличены, дядя.

Они как-то инстинктивно отошли подальше от двери, за которой остался проводник, к окну. Настя подумала, что как-то особенно жестоко вышло, что её даже не предупредили, не проинструктировали, о чём ей можно говорить с дядей, о чём лучше воздержаться. Впрочем, может, это и сурово, но правильно - она должна это понимать и сама.

- Как же вам повезло освободиться, вырваться из этого кошмара? Расскажите же, расскажите скорее - что с вами было всё это время? А Государь с Государыней, Наследник… Они с вами? Где же вы смогли найти укрытие? Но почему же вы всё ещё в России, почему не уехали, ради вашей жизни? Верно, не представилось такой возможности? Да ещё сумели пройти сюда ко мне… Боже, ведь это должно быть смертельно опасно! Как же вам позволили, как вас отпустили? Я всегда подозревал, что отваги в вас хватит на десятерых, ваше высочество…

- Мне жаль, но я не могу рассказать вам всего, дядя.

- Да, да, понимаю, вы не можете рисковать теми благородными людьми, которые, несомненно, рисковали, содействуя вашему спасению… Выходит, в самом деле остались в России честные и смелые люди, значит, надежды наши живы… Но скажите по крайней мере, кто-то ещё жив, с вами?

Видно, как осторожно он скользит по острой грани слов, как боится задать какой-нибудь такой вопрос, на который услышит однозначное «нет».

- Я сожалею, но не могу сказать вам никаких определённых утешающих вестей. Я не знаю. Слухи, отрывочные противоречивые сведенья… Нам нельзя было поддерживать связь, для нашей общей безопасности. Когда мы расставались, все были в добром здравии, всё, что мы можем - это надеяться, что это и сейчас так, верно?

Они сели на жёсткую кровать, аккуратно застеленную протёртым, но, кажется, чистым шерстяным одеялом, от него ещё пахло щёлоком или чем-то подобным. Он всё так же не выпускал её рук. Трудно, конечно, когда каждому интереснее расспросить другого, чем отвечать на вопросы.

- Со мной всё хорошо, дядя. Правда. Я живу у хороших людей, обо мне заботятся…

Положим, это вполне даже правда, её соседи по квартире - люди очень хорошие. Особенно бабуля с внучком. И заботятся, бывает, в какой-то мере. Горячую воду в чайнике оставляют, когда она поздно возвращается, полотенце и мыло в ванной поблизости, чтобы не гремела, ища в темноте (свет она старалась лишний раз не зажигать, чтоб никого не беспокоить, благо, по комнатам довольно светло было, окна большие, света от луны и фонарей хватает). Дядя, конечно, явно имеет в виду нечто другое, и сложно ему было бы что-то объяснить, да и стоит ли? Он, конечно, предполагает что-то вроде того, что её спасли «верные люди» - не все ведь они перебиты или заняты в военных действиях на той или другой стороне, что она живёт где-то в спокойном тайном месте - может быть, монастыре, читает духовные книги, рукодельничает, выращивает цветы и ожидает возможности бежать за границу. Сложно представить, готов ли он к правде, а главное - безопасно ли ему её сообщать. С одной стороны, конечно - с кем ему тут ею делиться… С другой - бережёного бог бережёт. Достаточно того, что приходится соблюдать в тайне сам факт его существования, а если плюс к тому придётся охранять и её тайну…

- Лучше расскажите, как вы тут.

- Обо мне совершенно нечего рассказывать, ей-богу, моя жизнь довольно однообразна, Анастасия Николаевна. И думаю, это в любом случае не для вашего ещё детского сердца. Вам вообще не стоило приходить сюда… Нет, только не нужно воображать никаких ужасов, моё существование довольно сносно. Насколько оно может быть таковым… Вы по крайней мере живёте среди людей, видите солнце, небо, право, лучше говорить об этом.

Но что бы он ни утверждал, говорить ему - хочется. Конечно, ему хочется послушать о жизни Насти, такой несомненно прекрасной уже тем, что она там, за этими стенами - и в то же время он боится это слышать, слишком больно это для узника… Конечно, он не хочет расстраивать её жалобами, и в то же время - как отказаться от такой редкой драгоценной возможности рассказать, выговориться, излить всё то, что теснилось в нём, давило, как эти стены.

- В самом деле, кормят более чем скромно, но сносно, жаловаться грех. Иногда приносят книги, о которых я прошу. Обещали узнать, можно ли мне так же достать перо и бумагу, вести записи тоже было бы некоторым развлечением. Пока так ничего и не решилось, но это ничего… Но по правде, иногда кажется, можно сойти с ума от одного этого непонимания, что происходит и сколько этому длиться. Отчего меня вдруг перевели на одиночное проживание, когда до этого, издеваясь, говорили, что мы существуем ещё вполне шикарно, в других камерах и побольше сидят, при том, что камеры это вообще-то одиночные… По правде, сейчас, наверное, я согласился бы делить это место с кем угодно, потому что очень уж тяжко совсем без человеческого общения. Охрана у меня почти не бывает, и она неразговорчива. Приносят еду, убирают - всё молча… Создаётся ощущение, что тебя как бы выключили из жизни, тебя нет, ты пустое место, не человек. Уж лучше бы таскали на бессмысленные допросы, честное слово. Сперва я негодовал, каждый раз набрасывался на них с вопросом, по какому праву меня здесь держат, за что, ведь я сижу здесь без всякого суда и обвинения, если не полагать обвинением, в самом деле, одно лишь происхождение… Спрашивал, что с остальными, я этого так и не знаю до сих пор, спрашивал, когда у меня будет возможность увидеться с родными. Толку не было никакого, мне даже не обещали, что кто-нибудь ответит однажды на мои вопросы, что будет когда-нибудь суд хоть какой-то. Верно, единственный суд, которого я могу ждать - это Страшный Суд. Только и отвечали: «Так надо», «Так приказано». Кем - не ответили ни разу. Или не отвечали вообще ничего. Иногда, правда, когда охранник заходил не один, а ещё с каким-нибудь незнакомым мне человеком… Тогда начиналось странное. Он почему-то называл меня Иваном и говорил обо мне всякую ерунду. На любые мои возражения просто отмахивался. А раза два при этом приводили какую-то женщину, которая имела наглость утверждать, что она моя жена. И опять же, ни она, ни они, не желали слушать никаких моих слов, что я представления не имею, кто эта женщина. Я, конечно, благодарен ей за гостинцы, за тёплые вещи, которые она мне принесла… Но честное слово, от этого можно сойти с ума. Может быть, они этого и добиваются? В тягостные минуты мне начинает казаться, что может быть, и в самом деле они правы, а я сумасшедший, действительно, повредившийся умом Иван, вообразивший себя великим князем… Но ведь это не сумасшедший дом, это совершенно точно тюрьма, здесь не должны сидеть сумасшедшие! Правда, и великие князья тоже. И теперь, когда я вижу вас, я не знаю, что думать… Конечно, я радуюсь, ведь вы подтверждение моего душевного здоровья, в котором я сам начал уже сомневаться, но ведь… Но как понять, что происходит, зачем они это делают.

Настя облизнула губы. Ей-то самой всё было более чем понятно… Но как объяснить дяде, при том так, чтоб понял и принял, не натворил каких-нибудь глупостей?

- Дядя Павел… Вы действительно даже не слышали, что вы считаетесь расстрелянным?

Не так чтоб он удивился.

- Слухи и меня не обошли стороной? Верно, людям сейчас очень нравится воображать чью-нибудь смерть, больше, чем благополучный исход. Да и странно не вообразить такое, если я сижу здесь три месяца уже без всяких вестей с воли или на волю.

- Нет, дядя, официально. Об этом в газетах напечатано.

- Что за чушь? Зачем?

Она проговорила совсем тихо, так что он едва её услышал:

- Потому что только мёртвым нечего бояться.

- Как это понимать, ваше высочество?

- Как-нибудь поймёте. Иногда человека держат под замком, чтобы других защитить от него, а иногда - наоборот.

- Нет, это решительно бред… Почему им в самом деле было не расстрелять меня?

- Вот это хороший вопрос.

Он помолчал, осмысляя сказанное, и видно было, что в голове это укладывается плохо.

- Значит, - он тоже понизил голос до еле слышного шёпота, - у тех отчаянных благородных господ, которые сумели помочь вам, есть свои люди даже здесь?

- Можно сказать и так. Я не могу сказать вам большего, дядя. Ни малейшего намёка, кто именно эти люди. Я думаю, они не могли сказать вам прямо о своих планах, полагая, что ввиду вашей честности и гордости вы либо не согласитесь, либо не сумеете им подыграть. Поэтому лучшее, что вы можете сделать сейчас, после нашего разговора - это действительно больше молчать. Не подавать вида, что он был. Не знаю, стоит ли попытаться, если они ещё раз при посторонних назовут вас Иваном, или если приведут эту женщину, видимо согласиться с ними, поддержать эту игру… Мы ведь не знаем её правил.

- С одной стороны, вы подняли мой упавший было дух, ваше высочество, с другой… Оставили ещё больше вопросов, которым в ближайшее время не разрешиться. Однако теперь я могу утешаться по крайней мере тем, что вы живы.

- Не нужно отчаиваться, дядя. Вы тоже живы, и это главное.

Он опустил голову, потом снова обратил к ней уставшее, постаревшее лицо.

- Нет, Анастасия Николаевна, не главное. Знаете, здесь у меня было много времени для размышлений и молитв… Наверное, больше, чем за всю жизнь до этого. И вот это страшно, Анастасия Николаевна. Страшно, когда осознаёшь степень нашей привязанности к суетному, осознаёшь истинную глубину и правоту слов нашего Господа, что легче верблюду войти в игольное ушко, чем богатому в Царствие Небесное. Земное, суетное всегда отвлекает нас, и тем больше, чем больше добра мы стяжали, чем большим счастьем наполнена наша жизнь. Верно говорят, в счастье человеку бог не нужен. В счастье человек благодарит бога, но без понимания. В несчастье же всегда ропщет. Будто Господу может быть угодно только если мы здоровы, сильны и богаты. Почитайте книгу Иова, Анастасия Николаевна. Это очень полезная для души книга, в особенности сейчас.

- Да, мы читали… Там, в Екатеринбурге.

- Я много думал над словами жены Иова - «Похули бога и умри». Что есть хула на бога? На хулу в общепринятом понимании - так, как похулили бы мы не угодившего нам ближнего нашего - мы никогда не решились бы, тем более не решился бы праведный Иов. Может быть, эти вот безбожники легко могут позволить своему языку такое, человек же, которым дьявол не завладел окончательно, не способен на это, как не способны агнцы рычать по-тигриному. Нет, хулой на Господа является всякая мысль, что что-либо в мире происходит не по его попущению, или что он может быть с нами несправедлив. Если человек допускает, что происходящее с ним происходит не по божьему промыслу, незаслуженно, не для нашей пользы, если не умеет благодарить бога за скорбь так же, как за радость - он умирает, так как больше не имеет надежды. Я не могу надеяться, что Господь даст мне другого сына вместо бедного моего Володи, но мне ведь далеко до праведного Иова… Я только надеюсь, что Господь не будет за мои грехи карать Олю и девочек. Знать бы, что они живы, что с ними всё хорошо - и насколько легче мне было бы сносить тяготы одиночного заключения и мучительную безвестность моего будущего… В этом слабость моя. И поэтому, наверное, я не обрету спасения, потому что люблю семью свою больше, нежели нужно б было любить Господа. Где вы собираете сокровище ваше, там будет и сердце ваше. Моё сердце с лучшей, чудеснейшей на свете женщиной, которая имела смелость полюбить меня и быть со мной, которая украшала, поддерживала, согревала мою жизнь, заполнив собой всю её великую пустоту… Где ваше сокровище, Анастасия Николаевна? Слишком часто я не могу даже сосредоточиться на молитве, все мои мысли о них, где они, что с ними. Наверное, если б я мог сейчас увидеть Ольгу, прижать к себе своих милых дочек - я тут же испустил бы дух, потому что больше ничего бы не желал. Вы знаете, быть может, мы с Государем… долго не ладили из-за этого. И часто я спрашивал себя - правильно ли я поступил, поддавшись чувству. И каждый раз отвечал себе - правильно. Даже и сейчас, лишившись всего, но вспоминая годы, прожитые с нею, я понимаю, что стократ несчастней был бы при прежнем положении, но один. Я много совершил в жизни ошибок… Не был хорошим отцом Маше и Мите… Но хотя бы главной ошибки не совершил, и может быть, именно это Господь таким образом хочет мне показать. Что жить без состояния и титула, даже без имени своего можно, а без близких - нельзя. Даже если теперь я больше никогда не увижу ни одного родного лица, вообще никакого человеческого лица, кроме тех образин, с которыми невольно здесь сталкиваюсь, но буду знать, что вы увидите Ольгу и детей и передадите, как сильно я их люблю, я буду покоен и счастлив.

Он говорил, а она слушала, поглаживая его сухие морщинистые руки, ласково улыбаясь и думая при этом, что она не какой-то там монахиней тут пришла притворяться - она пришла притворяться прежней Анастасией… И вот это-то сложнее всего. И тут надо, наверное, сказать спасибо за то, что привели её именно к дяде Павлу - кто-то, кто знал бы её лучше, непременно бы заметил, и не хочется даже представлять, что испытал бы, понимая, что рядом с лицом и голосом их родственницы сидит кто-то другой…


Тюрьму покидали снова в полном молчании. Но когда отошли достаточно далеко, смолчать долее Настя уже не могла.

- Интересный юмор - нарядить меня католической монахиней. И никому не подозрительно? Он же православный.

- Уверяю, до этого никому нет никакого дела. Если монахиня посещает заключённых, значит, ей это дозволено, а к каким заключённым она идёт и ждут ли они её - не слишком важно.

- Попаду ли пальцем в небо, предположив, что у вас есть осведомительница среди католических монахинь, или же только одетая таковой? Логично, лицу духовному человек доверит больше, иногда даже и не желая этого. Конечно, католиков в нашей стране куда как поменьше, чем православных, зато с ними дело иметь проще, в силу же их малочисленности и оторванности от их центральной власти. Ну и да, принять чистую рубаху или варёное яичко и от иноверца не зазорно, а там и пожалиться иноверцу на что-нибудь или попросить передать что-то кому-то, якобы меньше подозрений…

- Возможно.

- Что же, остальные… Николай Михайлович, Дмитрий Константинович… они тоже живы?

- Живы. Но вести вас к ним…

- Жирно б было, да.

- Неудобно и нецелесообразно. Яйца не кладут в одну корзину, сестра Барбара.

Она не стала спрашивать, означает ли это, что остальные трое её дядей находятся в каких-нибудь других местах, не здесь - какая разница, если повидать их сейчас невозможно. Они отошли довольно далеко от крепости, а ей всё казалось, что спину холодит её тень. Эта тень преследовала её всю обратную дорогу и в снах несколько ночей после…


Она вздрогнула от этой мысли и сейчас. Что за глупость - тень… Однако и сейчас ведь эта тень с нею, здесь. «Да и может ли быть иначе в этой удивительной стране, где тюремщики и арестанты поменялись местами…» Мало не каждый из ребят, с кем она была знакома, хотя бы раз так или иначе спросил, сидела ли она где-нибудь уже - таким простым тоном, каким спрашивают, умеешь ли ездить верхом или бывала ли в опере, и она с некоторыми прямо стыдом и неловкостью отвечала, что нет - не считать же те четыре дня за какой-то там опыт, и они полагали, видимо, что всё потому лишь, что лет ей ещё мало… Странный, правда же, вопрос, как так - там, с дядей, она своим именем называлась, но будто притворялась, а здесь - хоть и приходится то прямо врать, а то лукавить, недоговаривать - она настоящая… Если говорить поменьше о себе - а что, в самом деле она скажет о себе, всю жизнь прожившей в маленьком тихом мирке (таёжном будь, семейно-дворцовом - какая разница?) - то очень хорошо. Так хорошо просто молчать и слушать их. Смотреть на них. Какие они все хорошие, какие красивые! Айвар с его спокойным, ясным, уверенным лицом, Александр с его резковатыми, взрослыми чертами, Олег с чертами совсем мальчишескими, от переполняющего его, бьющего изнутри, как музыка или свет, счастья. Это, наверное, всё алкоголь. Вот интересно, почему он так по-разному действует на людей? В ком-то пробуждает безграничную любовь и умиление, аж прямо до слюней, ко всему и всем, а кто-то пьяный начинает ругаться и драться… Дед Фёдор об этом интересно говорил:

- Выпивка - она ничего в человеке нового не прибавляет. Нет у неё своей души и своих мыслей. Когда говорят - это, мол, вино в человеке говорит - неправда это. Вино только разбудить всякое может. Но то, чего нет - того и не разбудит.

И думать об этом интересно вот ещё по какой причине - от многих ведь, так сказать, приверженцев прежнего уклада жизни она слышала это, сравнение революции и всего того, что следовало сейчас за ней, с опьянением. Пьяный угар, пьяная толпа, пьяный дебош - примерно так, в различных вариациях. И вот если с теми же дедовыми словами сюда подойти - ну и что же из этого дальше? Чего в человеке не дремало - то и не проснётся. А вечно ли можно жить по русской поговорке «Не буди лихо, пока спит тихо»? Пока оно спит тихо, ты и знать, получается, не будешь, что лихо есть, будешь хорохориться и изображать, что всё хорошо и расчудесно? Так ведь оно только спит, лихо, а не мертво… Всё равно однажды проснётся…

Это если вовсе о том не говорить, что она вот лично в этой комнате пьяных не видит, ни в прямом смысле, ни в символическом. Не потому только, что это, как правильно Якоб Христофорович сказал, не выпивка, а так, святое причастие. А она сама? Да, голову кружит и вот это странное внутри, благостное, но ничерта не умиротворение - какая-то дикая, ликующая нежность… В то же время, сидит ведь спокойно и мысли связные, и никаких глупостей делать не хочется - вроде того, чтоб заобнимать их всех и сказать, какие они все хорошие… Даже странно это, пожалуй. Ведь когда человек выпимши, из него отвага так и прёт. Неужели так мог перемениться её характер, который в семье, при всей любви, не считался иначе, чем невозможным? Да нет, как будто и характер на месте. Но тогда ведь, две недели назад, пришло ей в голову, что сидит в шкурке прежней Анастасии рядом с дядей Анастасия новая… И вот как объяснить, какая она, эта новая Анастасия, что отпало, а что отросло у неё сначала в Екатеринбурге, потом в деревне, потом в пути этом долгом, который один жизни стоил, и здесь вот… Впервые, пожалуй, она задумалась - что будет, когда она воссоединится с родными? Не напугают ли их эти метаморфозы? Нет, едва ли может такое быть, чтоб прямо на порог не пустили, как упыря. Даже смешно от этой мысли. Но упыри упырями, а какая-то мистическая нота есть в этом. Всё ещё где-то за спиной у неё призраки из мёртвых деревень и болотные духи, и тень эта, самая главная, самая страшная и дорогая…

Здесь этой тени бояться нечего и говорить, она здесь своя, что только стакан ей не наливают. Мелькают в неспешных, с улыбкой разговорах имена, перекатываются, как серые камешки… другая география, которой ни в каких учебниках не было - география тюрем…

- Спойте, - просит Александр, - вы же знаете наверняка эту… «Когда над Сибирью»?

Она вздрагивает от этих слов, явственно чувствуя, как эта тень смыкается кругом , идеально замкнутым кругом - коснувшаяся здесь каждого, течёт через неё, перетекая с пальцев Айвара, касающихся столешницы, в её ладони, обнимающие стакан, циркулирует в ней и течёт дальше, к Олегу, тянущемуся за изюминой… Как некая незримая сила, объединяющая их всех, теперь коснувшаяся и её. Она даже невольно потёрла пальцами друг о друга, словно ощущая в них щекотку этой силы, и за одним валом мыслей и чувств - сравнений, эмоций, предчувствий, сразу второй - Тополь! Петь! А можно не сомневаться, Александр уговорит, есть у него такая способность… И тут уже на лицо Айвара просто любо-дорого смотреть, такое оно… словно изо всех сил пытается скрыть смущение и предвкушение своего восторга. Словно именно ему вдруг решили сделать что-то очень приятное, а он ничего такого не сделал. Да впрочем, и у неё, наверное, такое же, какое ещё оно может быть, когда дышишь даже как-то с осторожностью, боясь ненароком слишком много выплеснуть - этого чувства…

- Когда над Сибирью займётся заря

И туман по тайге расстилается,

На тюремном дворе слышен звон кандалов,

Это партия в путь собирается…

Отчего наш народ так любит грустные песни? Кто-то из дядей, не вспомнить, кто, и не вспомнить, где именно они тогда отдыхали - но кажется, ей тогда лет 10 было, как раз недавно был её день рождения - сказал это за ужином. Отчего именно грустные песни так увлечённо, задушевно поются, так ложатся на сердце? Тогда много чего и много кем отвечено было, и не всё Настя вспомнить сейчас могла б, потому что детским умом не всё и поняла, но интересно ей стало по-прежнему, и даже с новой силой и остротой. Может быть, верно то, что душа в них шире, полнее раскрывается, что потаённые глубины этими песнями всколыхиваются, а в потаённых глубинах этих у каждой души живёт глубокая, неизбывная тоска, не осознаваемая и невыразимая - по чему? По вечной ли любви, вечному смыслу, по утерянному раю? Оттого ли, что всякая душа в мире земных страстей - невольница? Да, вспоминая сытые, счастливые лица из того дня далёкого детства, как-то об этом не очень думалось. Не всяк в сей юдоли скорби так уж страдает, хоть скорби, конечно, не избегнет никто, кто родился и живёт, о чём говорил так много дядя Павел в эту неожиданную их странную встречу, однако не всякая скорбь скорби равняется. Если полагать, что рождаемся мы в этот мир для трудов и печалей, если верить, что кого Господь любит - тому посылает испытания, в меру сил и немощей наших их посылает - то получается, их-то всех он только под конец жизни стал любить? Так может быть, любовь к грустным песням у одних - это чувство к тому, что близко и знакомо и обычное их в жизни состояние отражает, а у других - некое стремление к искуплению, восполнению незнания душой настоящих скорбей и страданий? Ну, теперь-то вопрос этот видишь праздным и даже глупым, и здесь уж точно его не задашь - не потому только, что сколько тут «нашего народа»… А, ну Александр, Олег… А потому, что правильно - о себе спросить, почему так щемит в груди, словно невидимая рука несильно перебирает пальцами сердце? Может быть, это рука этой тени? Может быть, не тень за нею, а всё же она идёт за тенью, выпрашивая сопричастности и искупления?

- Не видать им отрадных деньков впереди,

Кандалы грустно стонут в тумане…

И не стыдно за слёзы, которые осознала только тогда, когда они уже сбежали по щекам. Не стыдно. Что стыдного в том, чтоб расчувствоваться от песни? Пусть подумают - потому что девушка, и потому что всё же пробрало её вино, пусть. В шутку это Якоб Христофорович сказал о святом причастии, а как хороша вышла шутка. Каково причастие, такая и благодать…


========== Весна 1919. Рубежи ==========


Март 1919, Москва


День рождения мальчишки-подростка - это не столько вопрос, что подарить, сколько вопрос, где найти. У Аполлона Аристарховича вопрос был решён давно - он собирался подарить книгу. Замечательную книгу о животных на французском, что должно было простимулировать Ицхака к дальнейшему изучению этого прекрасного языка - книга о кораблях свой благотворный эффект в этом плане прекрасно показала. Но вышла маленькая накладка - книга не пришла вовремя. Аполлон Аристархович вздохнул - к перебоям в работе почты он приучил себя относиться философски, чтобы не впадать в полное отчаянье, и отправился на поиски подходящего варианта, прихватив с собой Миреле, у которой, ввиду грустного состояния копилки, тоже ещё ничего не было решено. Задача на полдня, если не больше - во-первых, прогулки с Миреле быстрыми не могут быть сразу по двум причинам, во-вторых, в лавке, прежде преимущественно книжной, теперь чего только не было, так что у самого глаза разбегались, а Миреле, естественно, поминутно просила описать какой-нибудь предмет, раз уж руками потрогать можно, увы, не всё. Да и просто поворачиваться в лавке теперь и зрячему следовало очень осторожно, чтобы ничего не своротить и никого не зашибить - в честь выходного дня маленькое и к тому же хаотично заставленное помещение было полно народу. Хочешь постичь понятия «столпотворение» и «парадокс» - добро пожаловать сюда. Сколько Аполлон Аристархович знал Иону Гаврилыча, дела у него никогда не шли в гору, и два его товарища, сейчас проворно снующих между прилавков и стеллажей, были определённо из той же породы. Когда пришибленные неожиданными крутыми переменами в привычном мироукладе представители проигравшего класса бросились сдавать за бесценок предметы искусства и роскоши, они сперва, видимо, обрадовались. Однако продать в дальнейшем купленное оказалось куда как сложнее - коллекционеров и дельцов, промышляющих вывозом ценностей за границу, заинтересовать могло далеко не всё, покупательная способность народа в целом была невелика, да и попросту пища духовная сейчас откровенно проигрывала в востребованности пище телесной. Оставались, впрочем, такие энтузиасты, как Аполлон Аристархович, ну или те, кто покупал что-то просто из интереса, забавы ради.

- Что это? Граммофон? Такой же, как у нас?

- Почти, и в отличие от нашего, наверное, рабочий.

- Как же жалко… Вы ведь говорили, его ещё можно починить? Хотелось бы… А какие картины? Что на них нарисовано? Хотя картины Ицхаку, наверное, мало интересны…

Аполлон Аристархович дорого бы дал, чтобы понять, что даёт Миреле описание картин - всё равно весьма сомнительно, что она способна это представить. То ли это какой-то род душевного самомучительства… Но парадоксально, ей ведь живопись действительно куда интереснее, чем вполне зрячему Ицхаку! Вероятно, из-за Леви, из-за вполне естественного интереса к тому, что составляет важную часть его жизни. Всё же странный иногда юмор у судьбы…

- А это что?

- Фотоаппарат.

- Это… а, вспомнила. А он много стоит?

- Боюсь, фотоаппарат - это всё же… На пятнадцатилетие, допустим, можно подумать…

В этот момент старого доктора заметил Иона Гаврилыч, и ринулся к нему не иначе как голубь к брошенной хлебной корке. В довершение ассоциации, за ним поспешили последовать и два его коллеги. У доктора и его слепой воспитанницы давно был уговор - не спрашивать о внешности человека, когда он рядом, что даже благо - было время подобрать слова, ибо зрелище стоило того. Подобрать двоих контрастно непохожих друг на друга людей трудов бы не стоило, а вот троих… Иона Гаврилыч был, вероятно, баснословно стар, но сколько помнил его Аполлон Аристархович - он внешне совершенно не менялся, что могло б дать обывателям пищу к размышлениям, не нашёл ли он в каком-нибудь из своих пыльных мало кому интересных фолиантов какой-то чернокнижный рецепт, если б не здравое соображение, что стараться стоило б ради вечной молодости, а не вечной старости. На деле ж - видимо, истощать и пожелтеть больше, чем уже есть, просто невозможно, ну а волосы Иона Гаврилыч просто красил, и не отменял этой привычки даже в теперешние трудные времена. Сравнение со старым вороном было до ужаса банально, но другое на ум не шло.

Второй, как ни неловко говорить такое о человеке, напоминал столь же престарелого барашка - сильно поредевшими курчавыми волосами, дряблым, несколько бесформенным лицом и флегматичным взглядом выцветших голубых глаз. Такого умудрённого, повидавшего жизнь во всех её видах, вероятно, пасшегося на сытных библейских пажитях ещё до потопа и в силу этого знающего, что всё в жизни преходяще и тленно. Он и говорил тихим, несколько блеющим голосом, в котором и следа не было той энергии, с которой говорил Иона Гаврилыч. Кажется, этот человек принципиально не был настроен на то, что кто-нибудь у него что-нибудь купит, впрочем, если покупали - не удивлялся и этому.

Третий был, кажется, лет на двадцать помоложе коллег, высокий и одновременно грузный, большие глаза навыкате придавали ему однозначное сходство с рыбой. Примерно так, верно, рыбы подплывают и глазеют, что это свалилось в их водоём - камень, старый башмак, утопленник? Говорил этот третий мало, редко, однако странным образом не проигрывал из-за этого - кажется, у людей складывалось некое ощущение, что раз уж случилось такоезначительное событие, что рыба с ними заговорила, то к её словам стоит как минимум прислушаться.

Миреле улыбалась, слушая получающуюся разноголосицу - кажется, сейчас Аполлон Аристархович найдёт здесь подарки всем, кроме собственно именинника. Сама она старалась стоять, не шевелясь - памятуя, что где-то тут рядом стоит ваза и где-то неподалёку - фотоаппарат, тоже очень ценная и наверняка хрупкая вещь, и по своему обыкновению пыталась представить по голосам, как выглядит говорящий. Это было частое её развлечение, её необыкновенно радовало, когда она угадывала.

- Эй, дедуля, за карманами-то следить не забывай!

Аполлон Аристархович в лёгкой панике обернулся. Высокий светловолосый мужчина в кожаной куртке цепко держал за запястье извивающегося, как червяк на крючке, паренька в коротком сером пальто. Кошелёк старого доктора лежал на полу между ними, спутница мужчины, в такой же куртке, наклонилась и подняла его, возвращая владельцу.

- Ох, батюшки, это что же… Спасибо! Спасибо!

Миреле протянула руки, ища руку доктора, и натолкнулась, разумеется, не на привычную шерстяную мягкость знакомого пальто, а на чужую холодную кожу, от чего чуть моментально не впала в панику. Минута замешательства с обоих сторон была практически физически ощутима.

- Так вы незрячая? Как же вы… А, так это ваша дочь? Проверьте, у вас ничего не пропало?

- Они уже и здесь промышлять начали… Спасу нет. Надеюсь, хоть с торговцами не в сговоре, - мужчина выразительно глянул в сторону притихшей троицы, «рыба» ответил ему своим фирменным удивлённо-озадаченным взглядом, - будьте внимательнее. А ты давай поворачивай. Немного оздоровительного физического труда на свежем воздухе, человеком станешь…

- Зашла Настя за фотоплёнкой, отлично просто…

Происшедшее несколько выбило Аполлона Аристарховича из колеи, так что купил он действительно не вполне то, что собирался, и в том числе - купил, главным образом ввиду того, что совершенно за бесценок, древнющую семиструнную гитару, в подарок Лилии Богумиловне. И только по дороге вспомнил, что, во-первых, день рождения Лилии Богумиловны уже прошёл, во-вторых, если б и нет - едва ли ему удалось бы сейчас пронести такой подарок в дом незаметно для именинницы, соблюсти сюрприз. Нести одновременно гитару, связку книг и свёрток с бадминтонными ракетками было не очень легко, но сгрузить что-то из этого на Миреле он и не помышлял - Миреле крепко прижимала к груди вытребованную лично для себя, в смысле, как подарок от своего имени, книгу, и выглядела совершенно счастливой. Однако события в магазине, по-видимому, взволновали её необыкновенно, поэтому через улицу, уточнив как обычно, одни ли они сейчас (что означало, не идёт ли по крайней мере рядом кто-то из тех, о ком она может спросить), она дёрнула за рукав:

- Кто это был?

- Там, в магазине? Воришка, обычный воришка. Поделом мне, конечно, старому дураку, заслушался… Но давненько я Иону Гаврилыча не видел… И так в самом деле жалко будет, если он это «Сравнительное описание» кому-нибудь успеет продать… С ума сойти, встретить его здесь…

- А кто ему помешал, это кто был?

- Чекисты.

Миреле едва не споткнулась.

- А-ах… Понимаете, мне показалось, я услышала знакомый голос. Мужской.

- Да, мне тоже показалось, что молодого человека я где-то видел. Да, верно, это ведь он с коллегой делали обыск у нас тогда… Зимой, когда чуть не ограбили семью наших соседей.

- Да, я помню, тогда с ним был тоже мужчина. Он как раз осматривал мою комнату. А сейчас с ним была женщина? Разве у них и женщины бывают? Я думала, они только мужчины.

- Бывают, Миреле, конечно, бывают.

- И какая она? Мне по голосу сперва подумалось, что это мальчик, но ведь это она сказала о себе - Настя? Забавно, она подумала, что я ваша дочь. Разве мы похожи? Так она красивая? Только не говорите, как вы это любите, что я красивее.

- В данном случае я не погрешу против истины, она не очень красивая. Ты верно поняла по голосу, у неё несколько… мальчишеская внешность, грубоватые черты лица. В общем, может, согласно идее равноправия полов это даже и красиво теперь, но я при всём уважении к равноправию полов очень старомоден, Миреле. Хотя какое имеет значение моя оценка…

- Ну, она имеет значение, когда речь об Анне или о той учительнице, да?

- Миреле! Решительно не понимаю, о чём ты!

У Миреле на этот счёт был свой взгляд, согласно которому иногда слепой видит больше, чем зрячий (ввиду того, например, что внимательнее к оттенкам интонаций), и зрячий может, конечно, пытаться обмануть незрячего, и даже верить, что обманул, посмотрим, кто окажется прав в итоге. В конце концов, лишённая зрения, Миреле лишена была и полного и чёткого представления о «старом как непривлекательном», и для неё в том, чтоб у доктора возникли романтические отношения с какой-либо особой, не было ничего столь уж невозможного, она не разделяла в этом плане скепсиса Леви и Ицхака. Скепсис Леви, правда, был другого рода - доктор старый холостяк, а в его возрасте редко меняют привычное. Ицхак же полагал, что в таком случае ему следовало жениться на бабушке Лиле - она его, правда, старше лет на 10, но по ней это иной раз не скажешь.

Что говорить, весна, что бы там ни происходило на политической и военной арене, календарь, человеческую природу, человеческую душу это отменить не может.


Дома, при всех поправках на предпраздничные приготовления, всё было штатно, то есть - вверх дном, в последнее время именно это и было «штатно». Население квартиры увеличилось две недели назад сразу на три живые души - во-первых, из-за семейных неурядиц ушла из дома Анна, и поскольку идти ей было больше некуда, пришла сюда. Поселилась с Лилией Богумиловной, чему последняя была только рада, теперь они вдвоём обороняли увеличившуюся щеглиную семью от покушений Ицхаковых кошек. Во-вторых - Аполлону Аристарховичу нежданно-негаданно прибыло ещё два воспитанника. История, какой больше место б было в книжках, которые читала Лизанька, чем в жизни. По-русски дети не говорили практически совершенно, несколько слов знала только девочка - она была старше, ей было двенадцать лет. Мальчику едва ли исполнилось три года, и он и на родном языке, которым, как сперва полагали, был французский, говорил пока не очень. Мать, от которой теперь осталось только имя - Мариан Дюран, приехала в Россию вместе с детьми ещё в начале прошлого года, на поиски мужа и отца, уехавшего в Россию незадолго до революции и с тех пор не подававшего о себе вестей. Квартирная хозяйка Степанида Ивановна была уникумом в своём роде в том плане, что совершенно не лезла в чужую жизнь и никогда не старалась узнать больше, чем ей говорилось, да и то, что говорилось, с лёгкостью забывала, поскольку полагала, что это не её дело. Приятно знать, что люди такого кристального уважения к чужой личной жизни существуют, однако теперь в этом был и прискорбный момент. Разумеется, о результатах поисков теперь можно было полагать, что их либо не было, либо были они какими-то неутешительными, во всяком случае, на пороге этой квартиры потерянный супруг не появлялся, а бедная то ли жена, то ли вдова становилась с каждым днём всё нервознее, всё чаще куда-то надолго уходила, а в конце концов пропала совсем. Что ж, время нынче непростое, бывает, что люди пропадают, и причины тому могут быть разными. Со слов другой квартирантки, отчего-то решившей, что мадам Дюран поехала куда-то на север, где будто бы обнаружился её муж, Степанида Ивановна немного успокоилась и решила подождать - тем более что женщиной она была совсем не чёрствой, и хоть мадам задолжала ей за квартиру теперь уже за два месяца, в положение несчастной женщины вошла, представив, как тяжело было б ей самой в чужой стране с детьми в столь неспокойное время, да и дети её первое время совсем не отягощали - девочка всеми силами помогала по хозяйству, проявив во всех домашних делах неожиданную для знатной и высокородной семьи сноровку. Однако прошёл месяц, никаких вестей так и не было, к тому же мальчик, вверенный в основном попечениям той самой другой квартирантки и своей сестры, начал тяжело хворать, тогда Степанида Ивановна взяла за руку юную Катарину и с нею обошла все инстанции, каковые, по её мнению, могли ей помочь. Здесь выяснилось затруднение - никаких бумаг по себе пропавшая женщина не оставила, и никаких зацепок, могущих хотя бы указать, куда она направилась, не было. Впрочем, иностранка достаточно приметной внешности - не настолько иголка в стоге сена, чтобы её совершенно невозможно было найти? Степанида Ивановна вторично осталась успокоенной, она умела ждать. Но ещё через месяц стало ясно, что - подлинными ли были документы, предъявленные пропавшей дамой квартирной хозяйке, но совершенно точно не под ними она пересекла границу и не под ними выезжала из города куда бы то ни было теперь, отыскать пропавшего ещё ранее супруга и отца, ввиду крайне туманных данных о нём, тем более не получалось возможным, зато нашлась женщина, хозяйка ресторана, которая, хоть не могла пролить полностью свет на эту историю, смогла сообщить, что неоднократно дама подобного описания ужинала у них в компании неких несомненно знатных господ, при чём свободно изъяснялась и на русском, и на немецком, последний такой ужин имел место как раз тем вечером, когда мадам не вернулась в снятую квартиру. В общем, создавалось нехорошее ощущение, что с мадам Дюран не всё было чисто, что у неё как-то быстро нашлись - в России или же за её пределами - дела и помимо поиска супруга, если он в самом деле существовал, и что на Степаниду Ивановну оказались брошены дети, с которыми она даже не могла нормально изъясняться. Доктор, обследовавший больного мальчика, нашёл его болезнь крайне необычной и пугающей и сразу вспомнил о своём коллеге из Москвы. Так дети прибыли в дом Аполлона Аристарховича, поставив его обитателей сперва в затруднительное положение - где разместить? Комнат, где никто бы не жил, в квартире было две - гостиная (где, разумеется, поселить детей нельзя, потому что она проходная) и дальняя комната, которую предыдущие жильцы величали «малой детской» и которая ещё сохранила весьма милые обои в затейливую цветочную вязь, но кроме этого практически ничего жилого в себе не имела. После пожара, случившегося в последний год жизни прежних жильцов, здесь взялись было перестилать полы, но финансовые затруднения сперва в связи с войной, потом в связи с последующими событиями так и не позволили завершить начатое. Теперь в этой комнате стояли два старых шкафа, несколько сундуков, преимущественно с книгами, которые не вошли в шкафы и не так часто требовались, но всё же когда-нибудь будут нужны, и остов крайне неблагонадежной кровати, которую ни починить, ни выкинуть не доходили руки, на эту кровать были сложены два ковра - старых, линялых и не потребовавшихся пока больше нигде. Кроме того, зимой эта комната, ввиду довольно худого окна, была самой холодной. Таким образом, она на роль детской подходила ещё менее. В ходе короткой, но жаркой дискуссии было решено пока поселить детей с Миреле - просто потому, что только туда можно было втиснуть ещё одну кровать, да и попросту - в комнате Лилии Богумиловны кроме неё, Анны и щеглов помещалось так же видимо-невидимо комнатных растений, за которыми просто никто не оказал бы столь же подобающего ухода, Аполлон Аристархович часто засиживался допоздна и потом ни свет ни заря подскакивал по делам, а поселить с Антоном девочку почти его лет было б всё же неудобственно. О комнате Леви и Ицхака не идёт речь по той же причине. Ицхак, правда, с совершенно невинным видом предложил Леви переехать к Миреле, Антону к нему, а Антонову комнату отдать новеньким, но остальное население сделало вид, что этого проекта не услышало.

По обстоятельной беседе с девочкой выяснилось странное. Девочка сказала, что они «скорее всего» французы, по крайней мере, 7 из 12 её лет они прожили во Франции, но её младший брат говорит на диалекте местности, где родился и где прожил почти всю свою жизнь, в Швейцарии. Но в том, что их мать действительно француженка, она совсем не уверена, и честно говоря, не знает доподлинно, как её зовут на самом деле. Конечно, мать любила Францию и они много времени прожили там, но так же хорошо мать говорила ещё на нескольких языках, и называлась, в зависимости от того, где они жили, разными именами, инструктируя дочь каждый раз, под каким именем о ней кто-нибудь может спросить. Об отце Катарина сказала, что он умер шесть лет назад, видела она его два или три раза, и не знает точно - то ли родителям пришлось развестись потому, что семья отца так их и не приняла, то ли они не были женаты, но во всяком случае, отец помогал им денежно. Впрочем, Катарина не была всецело уверена, что она действительно их дочь, так как мать один раз сказала, что «взяла её из нищеты», возможно, настоящий ребёнок умер или же его вовсе не было, а мадам Дюран действительно удочерила сироту, чтобы получать от бывшего любовника деньги на её содержание, в дальнейшем же держала её при себе как помощницу и компаньонку. Но Франциск совершенно точно её сын, но об отце Франциска она может сказать ещё менее, чем о своём, мать называла его Жоржем, кажется, они венчались там, в Швейцарии - Катарину на венчание не брали, он чаще бывал в отъездах, чем дома, нередко они уезжали вдвоём, оставляя сына заботам Катарины и слуг из местных. О болезни Франциска они знали с самого начала, эту болезнь подтвердил им доктор в Берне, сказав, что ребёнок едва ли проживёт долго. Кажется, происходящее вообще не казалось Катарине ни диким, ни странным, она не сомневалась, что мать спокойно и сознательно избавилась от ставших обузой детей, потому что, по-видимому, нашла другого мужчину, и в их совместных делах смертельно больной ребёнок слишком обременителен, да и едва ли этот новый друг будет ещё любезнее, чем отец Франциска, чтобы терпеть подле себя целых двоих чужих детей, ну и кроме того, дети указывают на возраст матери, а это Мариан совершенно точно ни к чему.

- Нормальная такая мамаша… - пробормотала Анна, - головы бы таким отрывала.

- Получается, надеяться кого-то там найти и нечего, - кивнула бабушка Лиля, - если эта дама авантюристка со стажем и они ни на одном месте не оседали долго, что теперь выяснишь-то, тем более и средств у нас нет на эти выяснения. Конечно, такие женщины о детях заботятся только пока они им зачем-нибудь нужны, или пока не подворачивается удобной возможности от них незаметно избавиться. Повезло детишкам, нечего сказать…

- Повезло, - решительно сказал Алексей, всё это время испытывавший сложные чувства от того, что понимал в речи Катарины больше, чем ожидалось от его языкового уровня, - всем, кто сюда попал, очень повезло.

Он грустил из-за этих событий ещё несколько дней, очень много всего внутри бурлило. Было так неприятно, словно он мог иметь к этому какое-то отношение. Вероятно, потому, что ведь эта женщина не была бедной, нищей, возможно, она была даже не очень-то низкого происхождения, и всё же она бросила своих детей - один из которых тяжелобольной малыш. Кроме того, она, получается, очень много лгала - окружающим, своим мужчинам, своей дочери, которая неизвестно, дочь ли ей. Вероятно, она из тех, кого можно назвать распутными женщинами, а отчего становятся такими? Кто-то считает, что такими рождаются, но такого, конечно, не может быть, чтобы в ком-то было меньше добродетельности или больше склонности к греху. Аполлон Аристархович сказал как-то - ещё давно, в связи совсем не с этой темой - что к тому толкают любые перекосы, будь то крайняя нужда или напротив, излишества. Теперь, пожалуй, эта мысль стала понятна. Как невозможность свести концы с концами может толкнуть человека на неблаговидные поступки и родить чёрствость в отношении к близким, так и тяга к роскоши и удовольствиям. И общественное осуждение останавливает ровно до той поры, пока не удаётся его как-то обойти. И если эту женщину сердце её влекло не к семье и детям, а к лёгкой, приятной жизни, к роскоши, приятному мужскому обществу - то разве нет в этом вины и тех, кто создал всё это, кто сделал жизнь за чужой счёт предметом зависти? Чем выше положение человека в обществе, тем больше искушений он подаёт ближнему, ведь если одни могут с рождения пользоваться столькими благами, то почему другим не желать достичь этого хотя и путём обмана, использования кого-то в своих интересах, предательств? А кто может сказать, что знатному, однако же, должно сопутствовать благородство - что действительно достойная дама, например, никогда не бросила бы своих детей - насколько прав? Легко быть благородным, когда тебе ничто не мешает таковым быть, когда окружающие принимают как равных и тебя, и твоих детей, и когда дети твои - ещё одно твоё достоинство, а не бремя, не обуза, не недостаток. Не потому ли люди высокого положения нередко занимаются благотворительностью, что чувствуют внутри себя угрызения совести за то, что владеют многим в то время, как другие этого лишены, что понимают, что рождают в ком-то зависть, осуждение, гнев?

Ещё думал он, в связи с упоминанием о Швейцарии, об учителе Пьере, ведь он был швейцарец. Для человека, живущего в такой большой стране, как Россия, Швейцария ведь очень маленькая, и кажется, что все швейцарцы непременно знакомы между собой, даже если разумом и понимаешь, что это не так, и сперва становится неловко от того, что вспомнил хорошего человека в связи с этой женщиной, а потом просто грустно. Где он сейчас, что с ним? Сумел выехать из России или всё ещё где-то здесь? Что слышал, что знает, что думает? Так устроен человек, что по-настоящему осознаёт он свою любовь и привязанность, только лишившись этого. Он и прежде понимал, конечно, как бесконечно дороги могут стать друг другу люди, даже когда связывает их не кровное родство, но прожитые вместе годы, пережитые вместе радости и печали. Но сам он теперь испытывал весьма сложные чувства - ведь с одной стороны, разумеется, он невыразимо тосковал по тому, чего лишился, по прежней детской жизни, по всем персонажам и деталям её, и если б знал, что вот где-то за поворотом - дверь в безмятежное вчера, где он мог бы обнять не только родителей и сестёр, но и учителей, слуг, своего любимого ослика, свою любимую подушку в спальне - кажется, мчался бы туда со всех ног… И нет, нет, он был даже рад, что нет такой двери, что нет повода мучительно разрываться между своими чувствами. Ни в коем случае не должны лежать на разных чашах весов то, что он имел прежде и то, что имеет сейчас, это не сравнимо, жестоко это сравнивать. Но к счастью - разумеется, счастью, ведь здесь сумели не только осушить его слёзы, что сумел бы, вероятно, и кто-нибудь другой, но и дать ему надежду, дать силы жить - примешивалась горечь. Если был учитель Пьер хотя бы вполовину так же привязан к ученику, как ученик к нему, как же, должно быть, больно ему было… Сможет ли он когда-нибудь открыть ему правду? Сможет ли извиниться за этот вынужденный обман?


Итак, теперь Анна и Леви солидарными усилиями двух слабосильных, но настырных существ ударно делали в дальней комнате ремонт, с тем, чтоб туда потом могли переехать Анна с бабушкой Лилей, щеглами и растениями, с тем, чтоб уступить более тёплую и солнечную комнату детям, бабушка Лиля на кухне стряпала именинный пирог, для которого умудрилась где-то достать клюквы, а в коридоре и гостиной Ицхак и Алексей разыгрывали стихийное представление для Катарины и кстати гостящей Лизаньки, в котором они были конями, а сидящие у них на закорках Ясь и маленький Франциск - рыцарями, для чего им было выдано по деревянному мечу и крышке от кастрюль, утащенных тайком с кухни. Даром что один рыцарь только недавно оправился от простуды, а другой - только недавно снова смог полноценно двигать левой ручкой, задора было сколько угодно в обоих. Катарина хохотала и что-то выкрикивала - не слишком-то понятное, но явно восхищённое и одобряющее, Лизанька хлопала в ладоши и придирчиво выбирала, кому бросить загодя отщипнутый от герани бабушки Лили цветочек. Счастье бабушки Лили было, что у неё на кухне шипело и гремело так, что приглушало происходящее за пределами её видимости, а вот Аполлона Аристарховича едва не хватил удар от такого зрелища. В довершение из дальней комнаты раздались забористые ругательства Анны по поводу того, что Леви едва не уронил доску себе на ногу. Миреле улыбнулась - она и не знала, что Анна умеет так ругаться.

- Да, Аполлон Аристархович, - пробормотала бабушка Лиля, раздавая «коням» подзатыльники, - в вашем доме живёт только одна цыганка, однако ощущение полноценного табора…


Итак, этот день рождения Ицхака проходил куда более шумно и сумасбродно, чем предыдущие. Что и не странно - за последний год в жизни изменилось многое. Их количество увеличилось, и к тому же у них появились друзья среди ребят во дворе. Да, Ванька, Шурка, Колька и Матюша всей процессией пришли поздравить, передали извинения от остальных ребят, которые придти не смогли, вручили скромные дары - свёрток пирожков, напечённых солидарными усилиями Шуркиных и Матюшиных бабок и деда, и верёвочную лестницу, собственноручно сплетённую Ванькой из спёртой где-то Колькиным старшим братом верёвки. Еле вместились все за столом в гостиной. Пирожки пришлись очень кстати - как-никак, на праздничном столе кроме собственно клюквенного пирога и пустоватого супчика «из полного набора строительных инструментов» (шутка Аполлона Аристарховича на тему сказки про кашу из топора) ничего и не было. Из подарков наибольший, кажется, всеобщий восторг вызвал подарок Алексея - деревянная кукла-паяц. Вопросом, сможет ли он такое сделать, Алексей задался ещё в начале декабря, и по мере, как идея обретала воплощение, решил приурочить её явление к дню рождения Ицхака, полагая, что ему такая штука может понравиться. Здесь неоценим был вклад Лилии Богумиловны, исправно таскавшей ему подходящие деревяшки - неудачных, забракованных попыток было много, да ещё нужно было делать это тайком от порядком любопытного Ицхака. Получилось всё равно не в высшем сорте - одна рука длиннее другой, одна нога заметно кривовата (впрочем, после того, как совместно с бабушкой Лилей сработали кукле мешковатые штаны и пиджак, это стало уже не так заметно), больше всего мучений было с приклеиванием глаз и бороды. Ицхак пришёл в восторг и уверенно окрестил паяца Петром Каллистратычем, по мере передачи из рук в руки подивиться Пётр Каллистратыч легко и непринуждённо оброс биографией и семейно-профессиональными подробностями, Шурка пообещала притащить лоскуты, в которые потом будет наряжена Матрёна Сергевна, жена Петра Каллистратыча, и Митька, их непутёвый сын, Ванька вспомнил про виденное где-то выкинутое старое кресло, набивка из которого отлично подойдёт на брюхи богатому господину и попу, Ицхак тут же на листочке начал, кажется, набрасывать схему будущего кукольного представления. Воздали, впрочем, дань восторга и бадминтонным ракеткам, правда, выяснилось, что играть в бадминтон умеет только Алексей и тот в основном теоретически. Но это никого не огорчало, дело наживное. Лилия Богумиловна, немало удивлённая тому, что получила подарок на день рождения Ицхака, поддавшись уговорам общественности и промаявшись минут пятнадцать с настройкой порядком провисших струн, сыграла и спела один из любимых романсов, с которым ещё год назад даже выступала в одном ресторане, и получила много восхищения, в особенности от Катарины и Лизаньки. Лизанька Ицхаку подарила запонки, ведь у настоящего мужчины должны быть запонки. Ицхак, у которого не было ни одной рубашки, с какой носят запонки, был тронут.


Вечером Ицхак пришёл в комнату Алексея. Это не было редкостью, они нередко болтали перед сном, и Ицхак в самом деле был очень не против, если б их поселили вместе, потому что даже его в целом позитивно-непробиваемую натуру стало постигать ощущение, что старшему брату он своей болтовнёй порой надоедает, да и болтать со сверстником неоспоримо интересней и легче.

- Возможно, в конечном счёте, я надоем с этим и тебе, - изрёк он, блаженно растягиваясь на кровати и закладывая руки за голову, - но знаешь ли, иногда так распирает, что необходимо поделиться… С кем? Леви мне откровенно жалко, Миреле только моих глупостей не хватает, Аполлону Аристарховичу… ну уж нет. С бабушкой Лилей, конечно, тоже хорошо говорить об этом…

- Ицхак, ну зачем ты говоришь такое! Ты знаешь, между нами нет причин для недоверия… - на этих своих словах Алексей, правда, почувствовал болезненный укол, вспомнив тут же, насколько сам далеко не откровенен с товарищем.

- Понимаешь, Антон… Вот бывало у тебя такое… даже не знаю, как описать. Когда ты внезапно осознаёшь, что ты живой и будешь жить. Что жизнь - это надолго? я думаю, это скорее должно быть у тебя, чем у меня. У меня же это из-за Леви, конечно… Когда из родни на белом свете ты имеешь лишь брата, и при том брат этот болен, и так или иначе, хоть ты и младший, ты - его поддержка… Жизнь становится на двоих одна, и ты иногда путаешь, где его жизнь, где твоя…

Алексей хотел сказать, что это, несомненно, прекрасно, но удержался. Не стоит так говорить человеку, испытавшему за близкого родственника столько боли и страха. Научившись смотреть глазами другого, многое понимаешь - здоровому тяжелее, чем больному. Больной боится за свою жизнь, а здоровый - за жизнь того, кто безумно ему дорог. Он не смог бы описать, пожалуй, в чём эта разница - иметь сестру или иметь брата, но теперь, имея подле себя Ицхака, Леви, Яся, он очень ясно чувствовал, что прежде его жизнь не была полна, и станет полной, когда он снова встретится с сёстрами, а без одной из этих половин - семьи родной и названной - полной не будет никогда.

- Конечно, это… когда как, понимаешь, как прилив и отлив. И сейчас иногда бывают чёрные минуты, когда мне видится, что всё безнадёжно, что неизбежного не миновать, однажды Леви умрёт, и я ничего не смогу сделать, чтоб это предотвратить или хотя бы отсрочить, и я останусь один, и зачем я тогда буду нужен… Но сейчас - нет. Сейчас я верю, вижу, что это не обязательно так. Что для нас действительно есть шанс. Что мы вовсе не должны жить одним днём, что нам можно - нужно! - думать о том, что мы будем делать завтра, и через год, и через 10 лет. Что мы будем взрослыми, что у нас будет всё то, что есть у взрослых людей, мы будем ходить на работу, будем иметь семью, и может быть даже, мы когда-нибудь будем седыми стариками, и смерть к нам придёт даже позже, чем ко многим здоровым. Я верю, что Аполлон Аристархович это может…

Алексей хотел было ответить, что разумеется, может, он же врач, он очень умный и у него огромный опыт, но осёкся - в его прежней жизни было немало врачей, которые, однако же, вынуждены были признать своё поражение. Не всегда знания и опыт могут всё, каждому может встретиться задача не по его силам. Поэтому он просто сказал:

- Да, у меня тоже было такое ощущение.

Ицхак посмотрел на него задорно.

- Надеюсь, ты говоришь правду, потому что ощущение это прекрасное, хотя и… сложное, в общем. Знаешь, порой прямо в ужас приходишь, как люди живут. Ведь это о стольком надо думать, столько обязанностей на себя взять… Это как с домом - одно дело, если ты живешь как гость, пожил и уехал. А если ты хозяин, то тебе надо и дров на зиму запасти, и пропитания впрок, и починкой озаботиться… И всё же лучше быть хозяином, сам понимаешь.

- Не принимать дар жизни было б неблагодарностью, разумеется, если ты об этом. Желать умереть грешно, даже если ты не накладываешь на себя руки.

- Ну, не знаю, как с этим у христиан, по моим ощущениям очень двояко, раз вы уповаете на жизнь вечную и награду на небесах, зачем же тогда держаться за жизнь эту? Хотя я успел понять, что всё это больше на словах, лишь тогда, когда удобно, чтобы ничего не менять в своей жизни, в другое же время христиане совсем не против и здесь пожить хорошо, иначе бы медицины, например, у христиан точно не было.

- Ты не совсем прав, но… не важно. Не хочу говорить за других христиан, могу только за себя. А я думаю, это в равной мере кощунственно - считать, что богу угодно, чтоб я умер, или что ему угодно, чтоб я жил. Мы его волю знать не можем. Но Аполлон Аристархович при тебе говорил, кажется, что это совершенно не значит, что мы должны как-то мешкать в своих делах, оглядываясь на божью волю, мы всё равно никогда не будем её знать.

- Не, ну это тоже настрой какой-то… неправильный. Словно тебе всё равно, словно ты удачи ему не желаешь… Я понимаю, страшно понадеяться и разочароваться.

- Однажды в моей жизни такое было, - вырвалось у Алексея, и он снова оборвал себя, чтобы не сказать, что уже тогда испытывал немалый стыд за то, что думал - а правильно ли это, если жизнь ему сохранится молитвами святого человека? Получается, так бог не хотел, чтоб он жил, но ради праведного своего уступит? Нет, конечно, не только ради него, ради отца и матери, конечно, и сестёр, и вообще России, чтобы у России был новый император, чтобы она не оказалась ввергнута в новую смуту… Но неужели то, что необходимо такому множеству людей, бог не мог бы спасти просто так, без специальных молитв? На практике, конечно, всё это вообще оказалось не так - и святой человек оказался не так уж облечён силой, раз уж позволил себя убить, и Россия живёт без него - может, и не замечательно, но точно не хуже, чем раньше. Но этого говорить, конечно, было нельзя. Однако Ицхак, к счастью, уже оставил опасную тему.

- Я, вообще, вот о чём, Антон… Тебе Лиза нравится?

- Что?

- Ну уж не прикидывайся! Аполлон Аристархович вот сказал, что о будущей профессии нам надо думать уже сейчас - правильно сказал, потому что, хотя в училище нам не сейчас прямо поступать, но готовиться-то надо. К женитьбе, к семейной жизни тоже надо готовиться.

- Как?

- Ну, дурак… Например, лучше узнать свою избранницу, определить, имеете ли вы в самом деле друг к другу такую душевную склонность, одним ли образом смотрите на то, как надобно устраивать быт, как детей воспитывать… Да и вообще, если ты кого-то любишь, это важно не только тогда, когда ты можешь жениться, а и уже сейчас, в особенности если человек любит тебя в ответ. Я не знаю, есть ли у Лизы любовь к кому-нибудь из нас, но если есть, мне бы интересно было знать, к кому. Знаешь ли, вчера я видел, как Леви и Миреле целуются…

- И ты подумал о том, чтоб поцеловаться с Лизой?

Вопрос был какой-то нехороший, бестактный, когда Алексей осознал, что действительно произнёс его вслух, было поздно. Впрочем, он не пожалел об этом, так как впервые, он мог бы поклясться, увидел Ицхака смущённым. По крайней мере - вот настолько смущённым.

- Ну, а почему бы мне не думать об этом? Ты считаешь это странным? Не говорю, что я определённо влюблён в неё, чтобы так говорить, нужно многое передумать и перечувствовать - у меня перед глазами пример Леви и Миреле, чтоб знать, насколько любовь - это глубоко и серьёзно. Впрочем, я знаю, что любовь может быть и неглубокой, несерьёзной, у многих и так, что сделаешь. Я пока не знаю, на какую я способен. Вот может быть, ты любишь Лизу гораздо больше, сильнее, чем мог бы я, и может быть так же, и Лиза тебя любит, тогда мне нечего и думать об этом.

- А ты умеешь целоваться?

- Нет, конечно, и полагаю, ты тоже.

- А как вообще люди учатся целоваться, где, у кого?

- Хороший вопрос. Не знаю. Кажется, люди как-то сами этому учатся. Ну во всяком случае, я никогда ни от кого не слышал, чтоб его кто-то учил… А кто, ты думаешь? Родители? Ты, вообще, как себе это представляешь?

Алексей вынужден был признать - никак. Если мать с сёстрами и вели какие-нибудь таинственные беседы на их женские-девичьи темы, то с ним, во всяком случае, отец ни о чём таком не говорил. Может быть, заговорил бы лет, в самом деле, через пять, если б он столько прожил, и стало бы уже понятно, что нужно подыскивать ему невесту…

- И вот тут я и думаю, первое - что ладно в 14 лет кому-то сказать, что целоваться не умеешь, это весьма естественно, ладно в 15 - это тоже ничего, а вот в 16, в 17? уже как-то более стыдно. А второе - вот думаю, Лизанька, на своих романах воспитанная, она ведь верит и ждёт, что мужчина непременно всё уже умеет, в этих романах обычно так и бывает. Без объяснений, откуда, видимо, рождаются с этим. Но мы-то с тобой с этим не родились.

Алексей буравил взглядом ногти, словно они должны были подсказать ему что-нибудь очень умное, чтобы выйти из этой несколько неловкой ситуации, с обсуждением вопросов, которые не то чтоб его никогда не занимали, но он полагал, что они мало касаются его жизни.

- И ты опасаешься, что она будет… разочарована?

- Женщина, Антон, существо хрупкое. И насколько ей важны спокойствие, надёжность - этого мы и вообразить не можем. Они видят нас - или желают видеть - идеальными. Для женщины очень важно знать, что мужчина не скажет и не сделает ей ничего неприятного, или даже - недостаточно приятного. Она возлагает на мужчину очень много надежд, она ждёт от него, как от возлюбленного, супруга, много радости. Поцелуй - это может казаться мелочью для нас, но не для женщины, кроме того, поцелуй это первый шаг к большему. И если женщину огорчит и обескуражит то, как мужчина целуется, если она не испытает ожидаемых ею трепета, наслаждения и прочего такого - чего ей в дальнейшем от этого мужчины ждать? А по большому счёту, и от всего рода мужского?

- Об этом я, признаться, не думал. Ну, ведь и рано нам думать о такой науке, в самом-то деле.

- Сейчас, положим, рано. А когда будет уже пора? ещё одна несправедливость природы - что девичье сердце созревает быстрее. У нас могут быть на уме ещё шалости и проказы, а девушка нашего возраста уже думает о любви, о будущей семье. Разумеется, пройдёт ещё немало времени, прежде чем намеренья перейдут в реальность… Вы сейчас пожениться ещё не можете, и через год тоже не сможете. А любить, говорить о любви и сейчас уже можете, потому что любовь приходит, когда приходит, а не когда кто-то сказал - всё, уже можно. И если она, эта любовь, уже есть - важно сберечь её до того времени, как она сможет перейти в союз, в любовь семейную. Вот Леви и Миреле сберегли, в этом им стоит позавидовать. Не всякому, конечно, так везёт… Некоторые думают - ну, вот Анна так думает - что первая, ещё детская любовь, никогда не может быть любовью истинной, на всю жизнь, это так, тренировка. И это, наверное, так для неё - потому что она говорила, что любила два раза в жизни несчастно, не спрашивай, я не намеренно услышал этот разговор, но вытряхнуть теперь из ушей не могу, что оба раза люди эти оказались мелкими и недостойными высоких чувств, впрочем, в ней не осталось глубокого несчастья, неприязни к себе из-за этого, потому что она женщина сильная, а не все такие. Но ведь какое-то время она была убеждена, что у них любовь, и во втором случае дело даже к свадьбе шло, только он предпочёл женитьбу на более удобной, состоятельной девушке. Она говорит - что было, всё хорошо, потому что это даёт опыт и умение разбираться в людях. Но в силу этого считает, что юное существо любить по-настоящему не может, потому что ещё не умеет разбираться ни в себе, ни в людях. На то Аполлон Аристархович ответил, впрочем, о своих родителях, которые были знакомы едва ли не с младенчества, так как их семьи дружили. И вот они полюбили друг друга достаточно рано, точнее, сперва мать. Она говорила: «Я смотрела на него, когда он ни о чём таком не помышлял ещё, и точно знала, что он будет моим мужем, и это так же верно, как то, что на небе есть бог. Я его любила мальчиком, потом любила юношей, теперь люблю зрелым мужчиной, я росла, и любовь моя росла со мною». Вот, возможно и такое…

Алексей, конечно, по аналогии подумал о своих родителях. Это было совершенно несомненно, что они любили друг друга - не так, как для ребёнка несомненно, что они же родители, как они могут друг друга не любить. Это было в самом деле так, это читалось в них - в том, как папа с нежностью целует мамину руку, в том, как мама с нежностью смотрит на него. Но ведь не всегда так было. До того, как они поженились и стали жить вместе, они могли любить кого-то другого. По крайней мере, об отце он слышал такое - как совершенно правильно сказал Ицхак, что услышал случайно, потом из своих ушей трудно вытряхнуть. Сейчас ему было жаль, что он никогда не видел эту женщину, и даже никаких подробностей не знал, тогда всё было однозначно - это было «увлечением юности», как об этом говорили, с тоном таким, какой подразумевал, что у этой женщины не могло быть никаких истинных чувств, а только расчёт, расчёт при чём низкий, ведь о браке и речи не могло быть, только о деньгах и покровительстве, сейчас же он на многое способен был посмотреть по-другому и способен был подумать - может быть, та любовь отца была ничем не меньше любви к маме, и только людское осуждение придало ей статус незаконности и даже греховности, может быть, если б отец остался с той женщиной, у него были б сейчас здоровые дети, может быть, очень многое было бы по-другому… Да, это сродни тем греховным мыслям, которые он сам осуждал некоторое время назад, но он в самом деле согласился бы лучше не родиться, чем видеть страдания отца у его постели столько лет.

- Или вот, например, Шурка - она всё-таки тоже девчонка, и очень даже красивая. Хоть и не носит таких платьиц, как Лизанька. Но не кружева и шелка же делают женщину красивой! Господь Адаму Еву вручил нагой, без кружев и украшений…

- У Адама, впрочем, не было выбора, - рассмеялся Алексей, - Ева была в раю единственной женщиной, кого ж ему было любить, как не её? Нет, Шурка очень хорошая, но… она друг. Анна тоже хорошо сказала, что для женщины гораздо почётнее быть другом, чем любовницей.

- Ты, главное, всех девчонок так в друзья не запиши. Ну, а вот Катарина? Мы её меньше знаем, да и язык тут мешает, но всё-таки сколько-то ты её уже видишь рядом с собой.

- Катарина? Да, она очень красива, но… как же можно любить человека, если даже говорить с ним свободно не можешь? Это будет только какое-то внешнее обольщение. А во внешнем обольщении нет ничего хорошего, если вспомнишь историю её матери…

- А зачем вспоминать историю её матери? Мы с кем живём, с ней или с матерью её? Кроме того, в Катарине очень много хороших качеств. Она очень трудолюбива, заботлива и никогда не унывает. Такая любимая - это отрада для глаз и сердца, а такая жена - отрада для всей жизни. Она не так наивна, как Лизанька, но и не так подавляет своей силой, как Шурка.

- Да, и она… Наивность и невинность очень схожие слова. Чему могла её научить такая женщина, как её мать? Если, вообще, это действительно её мать… Ведь мы даже не знаем, кто она на самом деле, чья дочь.

- Вот что, Антон, если ты по происхождению о человеке судишь, то эти мысли забудь с этого момента и навсегда. Чему могла научить? Например, хорошо заботиться о себе, о своём брате. Преодолевать трудности, не отчаиваться. О чём говорит пример её матери? Не о женском коварстве и развратности, как ты думаешь. А как раз о чём я говорил, что мужчина должен быть бережен и благороден с женщиной. Вот какой-нибудь негодяй обманул её когда-то - и она решила, что теперь сама обманывать будет. Если б все мужчины были добродетельны, женщине ничего не стоило б быть добродетельной. Мужчины правят миром, а женщине приходится в этом мире выживать. Если Катарина сделала тебе что-то дурное, если повела себя где-то некрасиво - то так и говори, о ней самой, но не о её матери. Что мне пользы с того, что я своих родителей знаю и что они были достойными, добродетельными людьми? А твои родители - их все считали хорошими, достойными людьми?

Алексей вздохнул.

- Нет, вовсе не все. Очень многие считают совсем наоборот.

Ицхак перевернулся на живот, подпирая голову кулаком.

- В том нам с тобой очень повезло, Антон, что мы знакомы со множеством людей, и все они очень разные, но все - счастливые. И от всех есть, чему научиться. Аполлон Аристархович, конечно, уникальный человек, он может говорить о любви много и хорошо, но никогда о своей. То ли в его жизни любви не случилось, то ли она тоже была какая-нибудь несчастливая, но тут его, наверное, не раскусить. Но он счастлив тем, что он делает, счастлив нами, в этом ему невозможно не верить. Как и Анна, которая хоть и говорит, что встретила в своей жизни двух глупцов и негодяев, говорит об этом совершенно без гнева, потому что-де на дураков не обижаются и потому что жизнь её вовсе не сломана, она тоже счастлива своим делом - «Может, я и ересь сейчас скажу, но одна фельдшерица для мира ценнее, чем десяток счастливых жён и матерей, которые сидят дома и ничего не делают». Бабушка Лиля, которая говорит, что цыганки в жизни любят один раз, зато по-настоящему… Хотя мне кажется, она любила не один раз, и всё равно по-настоящему - она по-другому не умеет. И учителя наши, и тётя Зося…

Алексей тем временем осмысливал свежеосознанное - ведь, во-первых, нет действительно ничего невозможного в том, чтоб он кого-то полюбил, ведь он на пороге того возраста, когда думать о любви не то что естественно - неестественно как раз о ней не думать, о чём и говорил Ицхак, они вполне легко могут быть живы и через два года, и через пять лет, тогда уж точно от любви никуда не отвертишься, она сражала и величайших из царей земных, во-вторых - и его могут полюбить в ответ, в этом так же нет ничего невозможного, и это не будет несчастьем, ведь теперь вовсе не обязательно умирать, благодаря стараниям Аполлона Аристарховича и он, и другие такие же больные получат возможность жить достаточно долго… Да, это зависимость от чьей-нибудь крови, но ведь от еды, питья и воздуха мы все зависим, так ли уж это нестерпимо? И в-третьих, границ больше нет, больше нет общественного осуждения, и он действительно может быть с кем угодно - с Лизанькой, или Шуркой, или Катариной - кого полюбит, кто полюбит его. Он теперь не имеет ни состояния, ни титула, ничего, о чём нужно стараться, и его дети в любом случае ничего не наследуют, от кого бы они ни были рождены. Может быть, папа и мама всё равно хотели бы видеть рядом с ним девушку равную, благородного происхождения… Но папа и мама ничего уже никогда не скажут об этом. А другие родственники… вправе ли они решать за него. Да и станут ли, у них своя жизнь…

class="book">Страшно на самом деле почувствовать себя предоставленным самому себе. Нет, конечно, это на самом деле совсем не так, это понятно - любой, у кого есть семья, сам себе полностью не предоставлен, а у него две семьи, родная и названная… но кое-что изменилось, и изменило его. Изменения малые, в нём самом - их, конечно, не видно, как не видно соков, текущих под корой дерева - а весна-то наступает. Ему в этом году исполнится 15 лет. Детство однажды заканчивается. Даже у целой большой страны детство однажды заканчивается, и ей больше уже не держаться за руки батюшки-царя и матушки-церкви, а идти самостоятельно. И ведь самое потрясающее, это касается и его! И мир вокруг, и он сам каждый день немножечко становятся другими. И это так же правильно, как тающий снег.

Когда последний раз он целовал кого-то? Маму, папу и сестёр на прощание? Нет. Один раз, очень сильно смущаясь, но чувствуя, что иначе тоже нельзя, поцеловал бабушку Лилю, когда его совершенно вроде бы беспричинно, в самый обычный день охватило осознание, как много она делает для него, как много для него значит. На самом деле, понял он позже, целовать ему хотелось их всех, но что-то внутри не давало, рядом с тем, что так сильно этого требовало. И даже жалел о том, что поддался порыву, потому что понял, насколько сильно ему этого не хватает. Губы просто не могут жить без поцелуев. А теперь ещё понимаешь, что придёт время и других поцелуев, придёт непременно, и без них тоже невозможно будет жить…


Май 1919, Усть-Сысольск


Весна на севере такая, что вот только теперь, пожалуй, и начинаешь понимать, что да, действительно, весна, не показалось. Такая вот весна, вчера холодища была такая, что сегодня это да, тёплый и даже погожий денёк, как шутит об этом Степанида, хоть до трусов раздевайся. Татьяна была с утра на первомайской демонстрации. Идти не собиралась, практически, вытолкали:

- Во-первых, выходные вам, Лайна Петровна, тоже положены, как всякому смертному человеку, во-вторых - надо вам пойти, кому, как не вам? Что это будет, если лучшая работница у нас на демонстрацию не выйдет? Может, в честь такого дела вступите наконец в комсомол или в партию - не знаю уж, что тут правильней? Нечего вам всё себя за связь с беляком костерить, партийцы не костерят, а сами себя костерите, это что ж такое?

Чтоб не слушать это, Татьяна, конечно, на демонстрацию пошла.

Ничего, ей даже понравилось. Странное дело, сперва просто пообвыклась к обожаемому коммунистами красному всюду, а теперь даже приятно глазу стало - так устала за зиму от белизны, что без смущения и искренне улыбалась красным флагам, словно совсем родными стали. И выступавшие говорили очень хорошо, прежде, быть может, она слушала бы если не раздражительно, так по крайней мере скептически, а теперь хлопала тоже искренне - потому что всех их уже знала, город-то небольшой и активисты все на виду, и всё, что они говорили, и про проблемы, и про достижения, ей тоже было известно, многие эти слова, кажется, прежде чем в их устах возникли, родились в её сердце. Про пропаганду ещё может быть чужим каким-то, а про войну и про работу - это своё, своё для каждого тут. Что вот было для неё сюрпризом - это что «В Зырянском краю» решили о ней статью напечатать.

- Как это - зачем? Это ведь ваш замечательный почин, с госпиталем, на таких примерах как раз трудящуюся молодёжь и надо воспитывать.

- Почин, быть может, и мой, но без них всех он почином бы и остался. Благим пожеланием, вернее. Много у нас хороших работников, вот о них и пишите. А я вообще беспартийная.

- Ну, и что с того?

- А то, что непонятно, какой это такой урок, как он к вам кого-то привлечёт?

- Неправильно вы, Лайна Петровна, задачи наши понимаете. Не народ для партии, а партия для народа. А значит - каждому партийцу прежде всего у народа, у простого рабочего человека учиться надо…

В общем, хорошо Татьяна от разговоров сбежала, к новым разговорам. Выхода, одним словом, не было, побежала от них обратно - сослалась, что есть ещё неотложные дела в госпитале. Тем более, что они у неё и в самом деле завсегда бы нашлись, только вот человек пять ей точно душу вынут за то, что заявилась в выходной на работу…

В здание, впрочем, ей так уж просто зайти не пришлось - перед дверями явление встретилось. Было это, помнится, ещё в декабре, как не в конце ноября, когда случилось им выехать в рискованную, но жизненно важную поездку в деревню дальше на север - поступило сообщение, двое охотников в лесу пострадали - гнилой мост под ними поломался, упали в речку, речка-то воробью по колено, но расшиблись сильно, вот вдобавок и обморозились, очень плохи теперь. Везти их санями в город забоялись, послали спросить, чем лечить можно. Сергей Иваныч, как услышал рассказ, всплеснул руками и пошёл собирать всё необходимое. Ехали втроём, взяли с собой ещё на случай какой подмоги Зиночку, больше из соображений, что ей опыта набираться нужно. Как добирались - это уже само по себе история была, на одном повороте увязли сильно, боялись, что уже не выберутся, сами сгинут в снегу, Зиночка плакала… Деревня небольшая, несколько дворов - постройки все некогда крепкие, добротные, но уже в основном порядком поветшалые. Скотины почти ни у кого нет, плуг не в каждом хозяйстве есть, так вот хорошо, что ещё охотой как-то живут. Люди, конечно, крепкие, выносливые - доктор признался потом, не ожидал обоих живыми увидеть, а это ж сколько-то они уже так пробыли, пока додумались за врачом послать. С одним пришлось повозиться, зашивая ему длинную рваную рану, в которую ещё грязь попала, немало вырезать пришлось, а вот второму - ногу одну до колена ампутировать, на другой пальцы.

Баба, жена бедолаги, всё бегала вокруг, причитала - как же так, ногу отнять, как же жить он теперь будет, без ноги… И хоть прямо не говорилось, что-то такое страшное в этих причитаниях слышалось: пусть уж лучше совсем умрёт, так и так семья без кормильца осталась, а так кормить его, а он не то что охотиться - и по хозяйству-то уже не работник, сидеть разве что, корзинки плести… Татьяна сама не слушала, что отвечала - что нечего человека из-за ноги хоронить, вон, солдаты с войны без ног приходят, и живут, и детей рожают, и дело каждому найдётся, а одни вы не останетесь, никто теперь один не будет, сам по себе, общее хозяйство, общая работа… Потом только вспомнила, что не её слова-то, а агитаторов этих, да Пааво то же говорил…

Новая беда - бутылёк с эфиром Зиночка закупорила неплотно, он в дороге вытек. Сергей Иваныч чуть прямо там её не прибил, только толку бы было. Ничего, нашёлся, по счастью, у соседа спирт. Татьяна думала, седой из той избы выйдет, но не пришлось - отвлекли её на другое, понятно ведь, народ такой - раз приехал в деревню доктор, живой-настоящий, и стар и млад сбежались о своих болячках поведать, какой-нибудь помощи спросить, как ни шикали на них и они сами, и хозяйка. Вот один мужичок, переминаясь и перемежая русские слова с коми, спросил, не поглядит ли доктор потом, ежели ему не в труд будет, жену его, всё никак разродиться не может. Спросив, когда началось, узнав, что роды первые, да и повитухи настоящей в деревне нет, есть одна баба, да та в честь недавних похорон третий день пьяна беспробудно, Сергей Иваныч снарядил туда Татьяну:

- Оно, конечно, риск прямо преступный, Лайна Петровна, однако какой выбор? Этого сейчас я тоже оставить не могу. Вы на родах не раз уже присутствовали, справитесь, небось? Второй инструмент мой возьмёте, чего доброго, резать придётся всё же…

- Резать? - ахнула Татьяна.

- Или резать, или могилу копать. Ребёночка-то, скорее всего, не спасёте уже, так хотя бы матери шанс будет…

На родах-то Татьяна впрямь присутствовала не раз, а таких вот, чтоб ребёночка из матери вырезать пришлось, только два случая было, и в одном неудачно прошло, умер ребёночек, а через два дня и мать. Так что какие угодно сейчас кары Татьяна приняла бы, а туда б не пошла, и сама скальпель ни за что бы не взяла. Ведь права же не имеет просто. Даром что кто её сдаст - не доктор, и не эти люди тоже. Сама-то знает - не врач она, не её это дело. Но там женщина родами мучается, кто поможет больше? Все узлы в доме развязали, даже и собаку во дворе с привязи отпустили, в углу бабка земные поклоны кладёт, бормочет только что-то не православное совсем, заговоры… На пороге другая бабка встретила, растрёпанная, простоволосая:

- Отмучилась, всё, сердешная, вместе с ребёночком… Говорила тебе - не бери её, незрелая она, немощная…

Татьяна отодвинула её, прошла, никого не спрашивая, в комнату - на что надеялась, сама б не сказала, просто упрямство уже. Зря, что ли, шла, такими мыслями своё сердце отягощала?

Роженица-то совсем девчонка, верно, Насти младше. Тоненькая, жалкая, и губёнки посинели уже. Татьяна кинулась сердце слушать, потом рубаху на трупе распорола, достала скальпель - сжала его, как змею бы за горло сжимала… Мужик так и рухнул ничком на пол, завыл натурально по-бабьи… Бабка попыталась за руки хватать - куда ж, труп-то резать, очумела ты что ли, девка? Татьяна её выставила, нашлись же силы. Верно, бёдра-то узкие такие, а ребёночек крупный оказался, да лежал ещё неправильно. Прочистила носик и ротик, отсосала кровавую жижу - шевельнулся, чихнул, фыркнул, заверещал тоненько, сам себе не веря будто - живой я всё же что ли? Ну вот, а вы - закапывай… Держала Татьяна на руках ребёночка, дерзостью и чудом ею спасённого, он ручонками сучил, бабы выли и ноги ей целовали, восхваляя Пресвятую Богородицу, кажется, в её непосредственно лице, а она - ничего не чувствовала. Ни молиться, ни плакать не хотелось, и сердце внутри не захолонуло - а должно ведь. Поняла - умерло в ней женское, материнское… Дитя спасла, потому что это долг её, потому что эти люди неразумные её за доктора считают, почём им знать, что это не так, и потому, что у неё скальпель, и потому, что ей… всё равно, да. Потому что нет страха, нет боли… Тогда всё отболело, из-за Владимира. Что ей дети, что ей таинство рождения, что ей горе и счастье родительское… Как покидала деревню - не помнила, словно в горячке вся была от немыслимой усталости, по дороге спала. А теперь вот стоит перед ней он, отец спасённого ребёночка, тогда без чувств от потрясения лежавший. У сыночка его третьего дня первый зуб показался. Вот он, не посмотрев на распутицу, не утерпел, поехал - найти, отблагодарить докторшу, которой даже имени никто в деревне не запомнил. И ведь нашёл, указали! Вот, привёз ей гостинцы, какие ни есть, немудрящие, не побрезгуйте…

- Чего это вы ещё придумали! - Татьяна прямо шарахнулась от мешка, развязываемого дрожащими мужскими руками, - не надо мне никаких подарков! Не за что, долг это мой такой… И не голосите вы так! Кто что подумает - что вы мне взятку даёте, что ли?

Да где ему такие вещи объяснишь?

- И слушать даже никакого отказа не могу, Ляйна Петровна! Как это - не отблагодарить-то? И за то мне никакого прощения нет, что столько времени прошло, да вот никак вырваться не мог, с хозяйства-то, но сумел же всё же…

- Ничего я не сделала такого, повторяю! Я на государственную работу поставлена, государство мне платит за то, с людей никакого права не имею ничего принимать! Закон это, понимаете? Это вот побор называется, взятка! Порочно это по закону!

- Как это - побор? Как это - взятка? Да разве ж закон против человеческой благодарности может быть? Ведь от сердца, от сердца я, Ляйна Петровна! А как если б я сродственнику своему чего дал, так это что, тоже не по закону? Да коли потребуется, я перед кем угодно засвидетельствую, что вы мне ближе сестры родной, ближе даже матушки родимой! Вы же сына мне спасли! Сына родного! Не вы, не было б у меня кровиночки родной сейчас, сыночка, последнего остаточка от любимой жены… Может быть, успей вы раньше, и она б жива осталась. А не вы - его б живого ещё с нею вместе схоронили, от какого ужаса, от какого греха вы нас уберегли! Жизнь мне заново подарили, сыночком только теперь утешаюсь…

Замахала руками, выпроводила его что ли в направлении дома - поди, вызнать, где дом Ярвиненов, так же сумеет - пусть ждёт её там. Может, не дождётся, уйдёт, не станет её смущать… Однако ухватиться за работу так и не вышло, все мысли были в беспокойстве - вот сидит он там, сколько просидит, да нехорошо это попросту, скидывать на стариков Ярвиненов… побежала домой.

Там он был, что ты будешь делать. Сидел, рассказывал старой Хертте про жену покойницу.

- Любил её не описать, как… Не сыночек - вот клянусь вам, не стал бы жить на свете, а так на него смотрю и всё её вспоминаю. И она ведь меня любила! В отцы ей годами бы сошёл, а любила ведь, молодых парней отвергала… По любви за меня пошла, так радовалась, так ребёночка ждала… Что ж судьба такая-то жестокая…

Оставил гостинцы эти, как ни спорила, оставил - рыбину копчёную, жбан сушёной ягоды да бутыль домашней бражки. Ну, уж ладно, хотя бы продуктовое, и в самом деле, немудрящее… Уже и Хертта вступилась - зачем обижаешь человека?


Вечерело. Эльза завела квашню - решила завтра пирог с ягодами постряпать, порадовать детишек, посидела с ними, разбирая уроки, Хертта возилась с Пертту, у которого опять расшалилась больная нога. Татьяна сидела сколько-то в темнеющей кухне, потом взяла со стола бутыль эту, взяла рыбину и выскользнула тихо за дверь. Обогнула дом, села на завалинке, там, где на пригретом солнцем месте уже травка помаленьку пробиваться начала. Посмотрела на освободившийся от снега огородик, неопрятный, конечно, после зимы, на сухую малину в просвете дощатого забора, на соседскую крышу с накренившимся флюгером, дальше, на синий горизонт… Хорошо. Неизъяснимая сладость есть в таком холодном весеннем вечере, сладость то ли умиротворения, то ли опустошения. Вот земля. Она освободилась от плена снежной смерти, она ещё спит, но она жива.

- А я - жива?

Боль по маме и папе уже слабее, будто истаивает, истекает с пожухлым, грязным снегом. Боль по Владимиру посильнее. Земля мудра и сильна, она каждую весну возрождается. А обманутая женщина? А сердце, сожжённое горечью, бессилием, отчаяньем? Татьяна откупорила бутылку, посмотрела, собирая решимость, в её узкое горло… а, надо было однажды. Верно, чего-то такого ей подспудно хотелось. Напряжение… Для чего вот люди пьют? Прежде думала - никогда не поймёт, всегда свысока смотреть будет, ведь низменная слабость, ведь самый же предмет осуждения. Глупая была.

Жжётся, конечно, очень сильно, да ведь и внутри жжётся. Обида, усталость… Вот этот человек. Зачем притащился? А может, и зря она сделала? Вот вынужден он жить, привязанный сыном, как барбос цепью. А ведь любил, это видно, как любил… Хорошо, если в самом деле любит мальчика, не винит его, что мать ушла, а он остался, ведь и такое бывает…

Совсем уж замечательные мысли пошли. Тьфу, тьфу и тьфу, грех даже в сердце так говорить. Пусть хранит их Господь всегда… Пусть всех хранит Господь, кем мы держимся. Милых далёких, и Ярвиненов, и коллег всех… Держат - значит, для чего-то. В безумии недолго душу погубить. Нет, ладно из-за отца и матери, из-за всего того… А вот из-за этого ничтожного - нет. Как голос говорил в полусне, как ругал, заставлял… «Ну, даже вот попробуй, накинь, дура, петлю - сразу почувствуешь, как жить-то хочешь. И не стыдно, не противно такую цену ему давать? Чтоб из-за него отчаиваться, чтоб из-за него умирать?» Да полно, отвечала, не умру, конечно, даже и не думала такого, грех такой на душу принять вдобавок к другим грехам… Да голос разве обманешь? «А что ты это делаешь сейчас? Не внешне, так внутри себя убиваешь. Сама, сама убиваешь, не надо врать! Вроде как, жертва искупительная, за то, что ты, умница-девочка, так глупо попалась, так вот пала… Глупо это и нечестно. Будь честной. Ты хочешь жить. Живи»

Зло куснула рыбину - и аж слёзы брызнули… Слишком это жестоко. Слишком. Все мы грешны, но столько-то она не нагрешила.

- Э, вот где тебя нашла! - Татьяна вздрогнула и едва бутыль не выронила, первым делом подумав, конечно, что как-то не столько выпила пока что, чтоб голос прозвучал так явственно, громко, словно вживую, - и ничего себе картина!

Но рядом с нею стояли вполне себе реальные-плотские ноги, обутые в порядком разбитые солдатские сапоги, и в следующую минуту рядом с нею на завалинку присела совершенно реальная, телесная черноволосая сестричка из ночного заснеженного вагона.

- Осуждаете?

- Почему сразу? Просто интересно, почему ж не дома пьёшь. Может, потому, что погодка на улице приятная, по местным меркам-то уже почти жара, а может, потому, что стыдно, таишься, как школьница…

- И правда, стыдно. Они хорошие люди, порядочные, и меня считают порядочной. Да и перед вами стыдно, хотя это уже не понимаю, почему.

Римма расхохоталась.

- Что, прогонишь меня? Не дури. Лучше расскажи, что у тебя стряслось.

- Мне казалось, вы знаете.

- Да уж, что-то знаю…

Татьяна вместо ответа протянула ей рыбину.

- Понюхайте. Понюхайте, понюхайте! чуете? Копчёная. Вот это - запах греха, искушения… Запах жизни, которая только грешной быть и может… Знаете, что есть ад? Не то, что исповедаться, очистить душу не могу, что обстоятельствами от церкви отлучена… А то, что сама себя отлучаю. Разве исповедовала бы это, разве покаялась бы? Разве жалею о чём-то? Когда вспоминаю - за всей болью, за всей ненавистью понимаю, не было сомнений, не было выбора - так поступить или эдак. И снова так же поступила бы. И в том, что полюбила, сблизилась - это не он меня снасиловал, околдовал, это моё было решение, ясное, как огонь… И в том, что на смерть осудила, без колебаний, без жалости… Как жить с этим - не знаю, а только так, видимо, и могу жить. Зачем ваше добро такое злое? Зачем ваш отец и остальные спасли меня вот для этого? Не упрекаю. Вы тоже только так, видимо, и могли.

- Ну, кажется, жить ты учишься понемногу. А это всё пройдёт. Религиозный бред из головы ещё выветрился бы…

Татьяна улыбнулась и передала ей бутылку.

- Занятно ещё, что по крещению и вы лютеранка… Хоть сейчас вы не верите, конечно, но вы же знаете всё это, вы поймёте. Вот знаете, там… мы много молились, мы много читали жития святых, просили Бога укрепить нас, как их укреплял, дать силы для духовного подвига… Ведь сколько ни было и после того святых, нет выше подвига, чем жизнь отдать за Христа в кротости, в смирении, без капли гнева, с радостным ликом… Только сейчас я поняла. Не потому были святыми первые христиане, что их бросали на арену на растерзание львам. А потому, что они поняли и своим духом, своей плотью сделали заповедь Христову - возлюбить врагов своих, благословить проклинающих, и во все последующие времена мало кому ведома была такая любовь… Понимала ли я, о чём прошу, прося о даре такой любви? Ведь любовь эта - необходима и правильна… Как вошли бы эти люди в сонм ангельский, как стали бы примером для нас, если б не те, кто вверг их в мучения? Как можно не любить того, кто послал тебе испытания, кто проверил и укрепил твою веру…

- Ты думаешь, без издевательств римлян у них другого шанса стать святыми не было? А тебе как, непременно нужно быть святой, или как-то и попроще прожить можно?

- Да, я понимаю, что вы скажете сейчас, - Татьяна прикрыла глаза, смакуя во рту откушенный кусок, - тут мне тоже нашлись люди, которые объясняли, почему христианство - это извращение природы, проповедь самомучительства и мучительства других, отказ от жизни и её радостей… Но вот посмотрите на мою жизнь, посмотрите на меня, раздираемую львиными зубами страстей… А имя у вас какое! РИММА! Ничто не случайно у Господа…

- То есть, я тебе что, твой личный мучитель? Вот спасибо! Мы с тобой один раз встречались-то, девушка! Ну, уж прости, что в таких обстоятельствах… Что же это, вроде древнего обычая убивать гонцов, приносящих дурные вести?

Татьяна перехватила её руку, протянутую за рыбой, и прижала к губам.

- Эй, это ещё что? Мы, конечно, в огороде и вечер уже, а кто увидит? Подумают, ты так теперь в мужиках разочаровалась, что совсем перемениться решила?

- Что? - искренне не понимая, Татьяна, однако, залилась краской, а ещё не настолько темно, чтоб это было не видно.

- Да шучу, шучу я, не полошись. Хотя кто вас знает… Дядя у тебя такой был, может, и тебе чего перепало…

- Извините, я не понимаю…

- Ну, виновата, не дядя, а… кто это он тебе… Только не говори, что, дескать, не знаешь ничего, не настолько ж ты наивная девочка! Великий князь Сергей Александрович был не настолько осторожным, чтоб притчей во языцех не стать…

Татьяна тихо скрипнула зубами. Ну конечно, кое-что она знала. Не иначе как кое-что, потому что это из таких вещей, о чём никто и никогда, если только не случится что-то совсем вопиющее или полная потеря самообладания, не скажет прямо. Да, сейчас от этого просто странно становится… Будто если не говорить, не признавать, это изменится, перестанет быть правдой? Нет, конечно, главным образом хотя бы их, детей, от лишнего берегли… Но как тут убережёшь, младшие-то, может, и не знали… Но зачем теперь-то, ради всего святого, поминать её несчастного дядюшку? Какими бы прегрешениями он ни страдал, его кости уже давно тлеют в земле…

- Да успокойся, какое это имеет значение? Он давно мёртв, и убили его не за это. Не думала, что для тебя это так болезненно. Он же тебе не очень-то и близкая родня.

- Ну, спасибо, что о близкой родне чего-нибудь не собираете. Хотя почему же, если это вам такая радость, что…

- Прекрати. Лично мне вот это ни капельки не интересно, кто с кем спал. Это ваша людоедская буржуазная мораль - сначала сделать что-то не то, потом поедом за это себя есть, да ещё и не за своё, а за чужое стыдиться…

- И что же в этом не так? - разозлилась Татьяна, - по-вашему, человек не должен стыдиться дурных поступков? Да, легко говорить - просто не совершай того, за что потом стыдно будет! Сами-то пробовали? Человек слаб, да, но хотя бы совесть у нас должна быть…

- Ну и что тебе твоя совесть? Вижу, не понимаешь. Вот щупал твой дядюшка симпатичных корнетов, потом в церкви каялся, свечки ставил, потом снова за то же самое - и ничего, бог не покарал, небо на землю не рухнуло. Погоди, не надо мне… Матушка твоя сибирского деревенщину привечала, что там было, повторяю, не моё дело, но народ-то судачил - и никаких молний с небес… Да не надо мне, что мол они мертвы, все умрём когда-нибудь… Ты вот этому убогонькому поверила, отдалась - и небо не рухнуло, он тебя обманул, предал - и опять небо не рухнуло! И когда ты на него донос писала - опять-таки не рухнуло! И не рухнет, что ты ни делай, не рухнет. Нет ни бога, ни греха, есть только мы, люди, и наши поступки по отношению друг к другу. А что правильно, что неправильно - сегодня одно, завтра другое…

- Значит вот так? - Татьяна зло пнула подтаявший ком земли, - никакой морали, никаких границ? Хочешь - воруй, блуди, убивай?

- Дура, ой, дура! Это, по-твоему, всё, чего человек хотеть может? Непременно этого хотеть надо? Вот потому мораль ваша и чудовищна, что считает, что человек по определению, по природе своей порочен, и дай волю - люди уничтожат друг друга, поэтому без ярма, без узды вы жизни не мыслите, как скот… Вот ты же сказала до этого - что ни о чём не жалеешь. Вот это правильная позиция. Потому что это ты жизни своей хозяйка. Потому что это честность.

Татьяна сделала ещё один глоток, тяжко выдохнув - что-то внутри говорило, хватит, дурно будет, никогда ведь в жизни столько не пила, даже немыслимо такое было…

- Не смешите. Какая честность? Вся моя жизнь теперь - сплошная ложь. Чужое имя, чужой дом. И ему лгала… И убила подло, доносом, чужими руками…

- Ты сама же в это не веришь.

- Только вам я не лгу. Ни в чём. И никогда не солгу. Потому что это мой Колизей, где не лгут… Нет, молчите. Я вас слушала, теперь вы меня послушайте. Не говорите, что я, мол, пьяная. Вы ко мне трезвой в сны приходили, почитай, я могу только вспомнить и перечесть, когда вы мне не снились… Эдак я все эти месяцы пьяная была? Я вас не спрашиваю, зачем вы мне снились. Почему вы и храните меня, за моей жизнью смотрите, и учите, спрашиваете… Вы как хотите, смейтесь, а я знаю - мне вас Бог послал, а для чего - его дело…

Римма расхохоталась.

- Вот уж договорилась, так договорилась ты, девушка!

- И вы мне тоже не лгали, и не лжёте… Небо не рухнуло, и не рухнет…

Она снова взяла руку Риммы, и скользнула ладонью по ладони, сплела пальцы с пальцами так судорожно, однозначно - двусмысленное, это когда может быть два смысла, а сколько их может быть у холодного огня, покалывающего застывшую на майском холоде кожу, проверяющего небо на прочность…

Она непонятно, из чего сделана, она не боится ни холода, ни огня, ни неба. Спокойно позволила ласкать своё запястье этой наивно-развратной лаской, не посмеялась, не оттолкнула. И жалеть глупую пьяную девчонку не стала. Накрыла руку рукой, спросила с ласковой, совершенно не издевательской улыбкой:

- А знаешь, о чём говоришь?

- Нет, не знаю. Ну и что? Я очень хочу знать. Если вы согласитесь…

- И не будешь потом каяться?

Татьяна кивнула на обглоданный рыбий скелет.

- А как говорит тут мудрая женщина одна, грех - это пока ноги вверх. Без греха не бывает жизни. А я хочу жить. Довольно сидеть на холоде, я бесчувственная тварь, себя стужу и вас. В доме тепло, вы ночуете у меня.

- Вот так штука. Пить в доме она стеснялась, а…

- А теперь вы трапезу со мной разделили, разделите и постель. Всё-таки немного это и мой дом, это только моя глупость - принимать или не понимать.

Шатаясь с такого неожиданно густого, обволакивающего тепла протопленного, погружённого в сонный сумрак дома - Эльза с детьми засыпают рано, только старики ещё о чём-то переговаривались уже полусонными голосами - они пробрались в Татьянин закуток, к аккуратно, по-больничному строго заправленной кровати.

- Ну-ну, девушка, я не пьянее тебя. Сама могу раздеться.

- Вы мой гость.

Рука Риммы погрузилась в растрёпанную, со сбившейся деревянной заколкой, Татьянину причёску.

- До чего ж ты чудачка…

Татьяна зачерпнула ладонями чёрные кудри и зарылась в них лицом.

- До чего у вас замечательные волосы… Самые красивые, какие я видела. А самое красивое в вас то, что вы всё обо мне знаете, и относитесь ко мне без подобострастия и без ненависти. Просто человека видите. Вот поэтому с вами всё возможно. Вот поэтому.

Тоже полумрак, в котором только угадываются движения, матовое свечение кожи, блеск глаз. Нет этого гибельного пряного духа закопченных стен, но и не надо - другое есть. Когда-то сказала бы - как можно до такого додуматься? Сейчас сказала бы - как можно до такого не додуматься? Всё просто. Всё естественней, чем соприкосновение двух ладоней. Две женщины.


Наутро Татьяна провожала Римму. Даже почти не горько, что так скоро. Сколько нужно той горечи, чтобы перебить не выветрившийся хмель? Никакого похмелья же, что за чудо чудное они там у себя в деревне готовят? Драгоценный подарок привёз ей мужичок… Дурачились, хохотали на перроне, курили, передразнивались с кочегарами.

- Смотри, не вешай больше нос. Никогда.

- Я знаю, что я вас ещё увижу. Это главное.

- Не говори таких вещей. Где мы и где завтра. В России расстояния глотают жизни.

- Неправда. Расстояния не было, с той самой ночи. Голос остался со мной, вы через расстояние смотрели за мной, защищали и остерегали. Без дома бы выжила, без вас нет. И теперь вы ещё больше со мной. Эта дорога не разделяет. Она связывает.

- Сумасшедшая… И как этого никто не видел?

Ну, раньше, может, и не видел, а сейчас даже больные, какие более-менее ходячие, из палат повыглядывали - что это такое по больнице пронеслось, это землетрясение малое или может, весть, что война закончилась? - а Степанида, погружая ручищи в огромный парящий чан, важно заявила:

- Не сомневайтесь, влюбилась Лайна Петровна. Уж на сей раз, дай бог, в нормального… А от чего ж ещё женщина так цветёт, как не от дел сердечных?

- Поговорите у меня! - расхохоталась Татьяна. Санитарки прыснули.

- Ах же вы бесстыдницы! - прачка сердито плеснула по воде перекрученной наволочкой, - вы чего ж не сказали, что она у меня за спиной стоит?


Тому, может, месяц спустя случилось следующее её личное событие. В честь лета и оживших дорог появились в деревнях на севере разбойники, ну, конечно, поехали ребята порядок наводить… И вот так вышло, что привели к ней раненого в перестрелке - его. То усталое небритое лицо над огоньком зажигалки, которое она вспоминала в тумане горечи в апреле, а потом, когда горечь ушла - забыла и это лицо… И сперва наивно подумала - и он её не узнает. Ну, уж мысли-то читать не умеет точно, слава богу. Хотя что ж такого - просто вот не хочется, чтоб тот у неё первым и единственным, последним в жизни оставался. Словно что-то съеденное гадкое заесть, словно после болота если не в благоуханную ванну, ну хоть в чистую лесную речушку окунуться. Много ему и той чести, что первым был, но последним, но единственным - ему не бывать. Какое страшное, но прекрасное это новое время, когда можно просто смотреть на мужчину и думать - красивый, очень даже красивый. Когда можно, накладывая бинт, спокойно и откровенно провести рукой по груди, и это не страшно. Не нравится - не засмеёт, не застыдит, просто откажется, и никто ни на кого не в обиде. Он поднял глаза - и Татьяну словно горячим потоком окатило. Такой это был взгляд, что она сразу и без сомнений поняла - он всё о ней знает. Вот через кого они там приглядывают за ней. И ничего в глазах, ни вражды, ни презрения, ни даже раздражения от такой миссии - ещё и её охранять. Как и тогда и виду не подал… Боже мой, где ж они находят таких людей? Ведь одно слово кому не надо о чём не надо - и мог бы получить столько денег, чтоб жить безбедно где-нибудь в Америке до конца своих дней… Что его удерживает от этого? Ради чего всё?

И не отстранился, не оттолкнул, что ошеломило окончательно - никакой неловкости.

- Золотые у тебя руки, сестричка. Здоровее, чем был, чувствую! Так что не уговаривай, валяться тут не останусь, работа не ждёт. Зайди как-нибудь, повязку сменить - и точно сто лет проживу!

Что ж, и зашла. В этом тоже хорошо совпало - у обоих работа такая, что до поздней ночи, в редких окнах уже горел свет. Но луна во всё небо, и фонарей не надо. И как не вспомнить - лето пройдёт, и будет уже год, как она здесь, все четыре сезона - как осенью под противным холодным дождём месила дорожную грязь подаренными соседкой сапогами, как зимней ночью шли с Зиночкой, держась друг за друга, чтобы вьюга с ног не сбила - «Лайна Петровна, вы глазаста, не прошли мы поворот-то?», как весной… Как весной она эту дорогу, всю в жухлом, тлеющем раскисающем снегу от слёз не видела. И ручьи высохли, и слёзы высохли. И - не отзываются болью шаги, как должны бы. Спокойно и по узкой лесенке взбежала, и взялась за дверную ручку. Тоже дымное марево - сигаретное только, почти не вытягивает его, хоть и открыта форточка. И тоже редки слова, зачем они нужны. Как она могла б спросить - кто ты, откуда, какими путями здесь, где такую дерзость взял - спокойно и властно обнять за талию, посадить к себе в глубокое, с потёртой обивкой кресло, целовать лицо, шею неторопливо, уверенно - вся ночь впереди… Как он мог бы ответить - зачем он это, по гордости ли, по желанию? Это лучшее из возможного - полутьма кабинета, где горит одна только маленькая настольная лампа, а луна-то в окно не попадает, она с другой стороны, прохладное веянье от окна, смешивающееся с повисшим дымным туманом, этот запах и от обивки кресла, и от его рубашки и волос, и стоящее у каждого шкафа, стула и вешалки и одежды молчание. Блаженное молчание, когда оба знают и знают, что другой знает - как она могла не испытать это снова? Он не похож ничем - волосы тоже русые, но темнее, а глаза, кажется, серые, и разрез немного северный, быть может, он из этих мест… Кто он в прошлом - рабочий, солдат? То кажется - расспросить, узнать всё, как жил, чего искал, то кажется - ничего не знать, не нарушать священного молчания, наслаждаться совершенством без слов… Не им любовалась, ими обоими вместе, когда вполголоса смеялась - да, вредное у неё платье, пока его расстегнёшь, и как не до крови царапала щёки о его щетину, как не до синяков он сжимал её плечи - и всё мало, чтобы выразить не страсть как таковую - восторг от самого того, что она женщина, а он мужчина, что у них есть тела и тела эти молоды и прекрасны. И если хотелось в какой момент, чтоб назвал он её по имени - то момент этот канул, потонул в поцелуях.

Не дали, конечно, не то что рассвет встретить - закончить начатое. Послышался шум на улице, шаги и голоса внизу. Он поднялся, застёгивая рубашку:

- Извини, сама понимаешь - работа.

- Как не понимать, у самой не легче. Ничего, не последний день на свете живём.

- А вот это как знать, может, и последний.

- Это верно, на моей работе хоть не убьют…

И не было, опять же, ни неловкости, ни досады, что так вот прервали. Всё равно своего отчасти хотя бы достигла - саму радость-то от сближения всё равно испытала, смыла, стёрла след недостойного, не вспоминать теперь его…


Май 1919, Москва


Это было 11 мая, запись в своём дневнике Настя сделала на следующий день. Вечером, около шести часов, Айвар остановил её в коридоре:

- Настя, ты сегодня домой очень торопишься?

Глупый вопрос, если подумать-то. Когда и зачем ей было туда торопиться? Семьи ни котёнка, ни ребёнка, к недочитанной книжке ей разве туда торопиться? Вот только разве. В последнее время один из соседей, Прокопьич, повадился таскать ей книжки - где-то выменивал на вязанье своей старухи, что ли.

- Ты учёная, на-тко вот, почитай.

Теперь нередко, если уж не совсем вымотанная домой приходила, она в самой большой - как раз Прокопьича и его семейства - комнате читала всему честному собранию что-нибудь из этих книжек. Грамотны были не все, слушали жадно. Да, что ни говори, отношения у неё с соседями сложились вполне приятственные, особенно с детворой - как-то обмолвилась на свою беду о домашнем театре в детстве с сёстрами, ну и понятно, что тут началось. Навертели из старого тряпья кукол, пошили из занавесок кулисы, показывали сценки для бабок, бабки ахали и покатывались, ну а Настя была как бы режиссёром и строгим рецензентом. Так что не было у неё, конечно, такого, как у Айвара, чтоб домой и идти не хотелось. Просто тут всегда находилось, чем заняться, да вот хоть, в честь весны, окна помыть, Василисе-то с больной ногой только по этим подоконникам и прыгать.

- Что надо-то? Ты будто без обрядов прямо сказать не можешь. Откажусь, что ли?

- Может, и откажешься. Людей у нас в расстрельную команду не хватает, сама знаешь, вчера трое выбыло… Пойдёшь?

- Пойду.

Если он полагал, что откажется, то зря полагал. В засады под мокрым ветрищем - то ли дождь, то ли снег, непонятно, но когда за шиворот льётся, разницы нет - не отказывалась. И когда обошли они в один вечер два квартала по таким дорогам, что ни в сказке сказать, ни пером описать, а потом ещё на полтора квартала погони по таким же кварталам и дальше по буеракам, где дороги и отродясь не было, так что ног по возвращении попросту не чувствовала, и даже Айвар, на что привычный, по дороге ознакомил её со всеми бытующими в его родном языке ругательствами - тоже ничего, не жаловалась. Тогда не позволяла её оберегать, работу для неё выбирать, и сейчас не позволит. Страшно ли? Ну пожалуй, может, страшно, но ничего, как-нибудь. А что, им вот должно нормально быть, а она должна ручки свои беречь?

- По стрельбе у меня вроде не плохо всё, Айвар. Что третьего дня я по паскуде этой промахнулась, так в такую темень в упор только не промахнёшься. При свете не промахнусь.

Айвар хотел, кажется, ещё что-то сказать, но смолчал, слава богу, кивнул и дальше побежал.

Конечно, была она сама не своя остаток вечера - что нормально, когда ждёшь события настолько значительного и поворотного, пожалуй, в жизни. Ну, должно ж оно быть поворотным, хотя так посмотреть - шаг её в тайгу за окраиной Малого этим крутым поворотом был, а дальше-то дорога прямая. После этого жалеть себя для чего-то - глупее не придумаешь. Кто душу свою погубит за други своя - это она теперь очень по-другому увидела. Не всё же им, должна и она с ними разделить. Той же жизнью жить, тем же путём идти. Не лучше их, они приняли этот долг, эту надобность - и она теперь тут для того же. Кто-то должен отвечать.

Может, в какой-то момент и мелькнёт по пути в подвал - Господи, может, всё же минует меня чаша сия? - оно так, наверное, у каждого было. Да нет, не минует. И нормально всё, и руки-ноги не очень-то и дрожат.

Что человек должен чувствовать, стоя перед будущей жертвой своей? Ну, она вот ничего такого не почувствовала. Ничего такого, во всяком случае, потрясающего и нутро выворачивающего. Их, пятерых, она знала более-менее, двоих сама допрашивала. Так себе жизни, никчёмные, ничего мир без них не потерял. Один только тут за душой убийства не имеет, хотя как сказать - скинутый им в колодец, во избавление от улик, мешок краденой муки чьей-то голодной смерти мог и стоить. Да он бы, может, и тюрьмой отделался, если б правда это с голоду и «бес попутал», а когда тайник его нашли, доски подняли - там следов муки было столько, с одного столько не натрусит, а уж как он на допросе лебезил, пытаясь жизнь свою выторговать, и до того дошёл, что на старика-отчима свалить попытался… Второй, Мартынов, тот вообще молодец - когда его сослуживец заметил его махинации и пришёл к нему за разъяснениями, ничего лучше не придумал, как побежать на него донос и написать. Только правда-то всё равно наружу выйдет, а за ложный донос тюрьмой не отделаешься, это жизнь человеческая, а не бумажки. Ну, а остальные трое и вовсе на высшую год усердно зарабатывали, по дорогам разбойничая, а как всё труднее стало это делать после того, как все мало-мальски ценные грузы ходили только с сопровождением, и раз или два вот так им зубы обломать пришлось - надо было уже что-то думать, дальше на север отходить, но тоже не так чтоб глубоко, а то там своё ворьё есть. И вот более башковитый из них придумал - что им, дескать, мешает, на пользу себе обратить. Остановили на одной дороге грузовик, убили ехавших там политпросветовцев, взяли одёжу их, раздобыли на троих одно удостоверение - кой чёрт, что там написано, неграмотные бабки всё равно не поймут, главное - что выглядит серьёзно. И стали по деревням и окраинам малых городов ездить с поборами, отдавайте, мол, советской власти, чего у вас там ценного осталось. На этом-то, конечно, они очень быстро попались, потому как, как выразилась одна из пострадавших, не по Сеньке выбрали шапку, шибко сомнительные из них вышли большевики. На этой неделе только последнего поймали, по деревням у родни прятался. Рожи тупые-тупые, ещё бородами чуть не по самые брови заросшие. Тут, конечно, понимаешь очень хорошо, что сами жертвы, такими их система сделала, да ведь уже не переделаешь. Огрубели, очерствели души, боль их так уж не трогает, ни своя, ни чужая. Ручищи вон какие - ими горы сворачивать можно, а вот предпочитают-то - шеи. А на груди крестики медные болтаются… Взаправду ли верят? Что же, и бога не боятся, как-то перед ним сейчас предстанут? Смерти-то боятся, видно всё же… Что в их дремучем, скудном уме сейчас происходит? Что человек думает и чувствует, когда со всей ясностью понимает, что вот прямо сейчас жизнь его к завершению пришла? В болезни-то вот человек не всегда это понимает, когда наступит этот момент - может, и ещё денёк протяну, может, ещё и два денька даже. А то во сне умирает… Осознаёт ли он смерть саму, или душа его, отделившись от тела, сколько-то ходит ещё вокруг, словно в теле ходит, и потом лишь с удивлением замечает его, хладное, пустое, больше ей не принадлежащее? А здесь в глаза ей ясным взором нужно взглянуть - когда она входит вслед за ними, встаёт за их спинами, Насте даже обернуться захотелось, чтоб убедиться, но не стала, конечно, и когда они поднимают оружие - она поднимает свою косу, размахивает ею…

Отчего людям глаза завязывают, или отвернуться велят? Неужели так страшен её взгляд? Нет, она б ни за что не захотела отворачиваться, ни за что б не отказалась взглянуть ей в глаза! Она их видела столько раз по дороге - в тайге, в болотах, на диких полустанках, где сидела, съёжившись, в углярках и сараях для инструментов. И в общем, могла б она сказать, в среднем человек в течение всей своей жизни совершенно не верит в то, что смертен. Совершенно. Что б он там ни говорил, как бы ни бледнел и ни заламывал руки. Он верит, что вечен. Другие могут умирать на его глазах - да, а он сам - как вдруг может взять и выбыть из этой жизни? Да, как бы дремуче, неразвито, сонно ни было сознание человека - он крепко чувствует своё «я», крепко держится за него, и детски верует, что солнце светит потому, что он на него смотрит и голоса звучат потому, что он их слушает, и мир вообще живёт и цветёт для него. И страх смерти этот - это не смерти даже боязнь, а отчаянное стремление оборонить вот эту веру в свою вечность от какого бы то ни было на неё покушения. Потому что когда зримо человек смерть видит - чужую, какую-нибудь старуху в гробу или даже кого-то в пьяной драке зарезанного - это его-то по-настоящему не касается. Человек эгоист, и сквозь все слёзы и сопли внутри себя ликует и радуется, что не он, что он жить остаётся, плакать, молиться, заупокойные свечки ставить. А вот когда над тобой, допустим, пуля свистит - совсем другое дело. Над Настей в той погоне свистели. Когда ты болеешь - это ничего, ерунда, смерть там, за порогом ходит, может - зайдёт, а может и нет, выздоровеешь, не из такого люди выкарабкивались. Когда из густой лесной темноты на тебя жёлтые волчьи глаза смотрят - вот уже да, это лицо смерти, ты его видишь, и оно тебя видит. Но у тебя ружьё, и тут вопрос ещё, за кем она пришла. И всё же многое меняется внутри. Ты понимаешь то, что до этого только словами было - тысмертен.

Для христианина, верно, благо великое - знать день и час своей смерти. Подготовиться к ней подобающе, очистить душу исповедью и причастием, с миром, покоем на душе отойти к Господу. Не имея незаконченных дел, и долгов, и скорбей. Человек, готовый к смерти, уходит радостно, уповая на встречу в горнем мире с теми, кто последовал туда прежде его. Смерть не конец, а рождение для жизни новой. Смерть - это освобождение от тенет греховного мира… Ах, к чёрту, кто на самом деле верит в это? Человек болеть будет, голодать будет, на брюхе ползать и землю есть, лишь бы ещё немного пожить-погрешить. Почти любой человек, если только не имеет веры, Христовой или какой другой. Потому-то в действительности каждодневно к смерти редкий безумец готов.

Не обошлось, конечно, и без концертов - Казаретин, конечно. Осознал. Как-то странно, что только сейчас, впрочем, может, кто-то ему говорил, что иногда пугают только, водят в подвал для устрашения, а потом назад уводят. Удивительно ж в человеке бывает это тупоумное самомнение - его-то чего ещё устрашать? Всё, что надо, он уже рассказал, да плюс к тому и другие рассказали, а никаким его сказкам, какими он пытался изобразить свою полезность, больше веры нет. Упал на колени, попытался за ноги хвататься… Ну да, прямо вот так его взяли и помиловали прямо сейчас и здесь, отряхнули коленочки и домой отпустили, ещё леденцов отсыпав на дорогу. Взрослый человек, должен понимать, что наказание за преступление - неминуемо, неотвратимо. А как он пред Господом собирался на Страшном суде вымаливать прощение? Там-то за всё придётся отвечать, не за мешок муки - за все помыслы нечистые, суетные, гневные, за всё, что лукавого на сердце, чего земные власти не знают - а Господь знает. Там вина больше, и наказание строже. Так если он Господом смел так пренебрегать, какого снисхождения он может ждать от суда земного?

Да, говорят – перед смертью не надышишься. К смерти готовятся и приговорённый, и его палач. И кажется в какой-то мере, да, что как-то слишком внезапно, ещё бы немного времени, она б подобающе подготовилась, настроилась, это ведь совсем не простое дело – выстрелить в человека, в чём бы он там ни был виновен… В волка-то да, легко, потому что во-первых он волк, и тоже больно-то не рассуждает, хорошо это или нет – чью-то жизнь отнять, во-вторых, там и времени особо на рассуждения нет, или ты жить хочешь, или сам виноват. Но на самом деле, оказывается, совсем не сложно. Поднимаешь руку, прицеливаешься, жмёшь на курок.

И всё, шаг сделан, порог перейдён, человек лежит мёртвый. Первую минуту опасаешься абсурдно, конечно, что может, не совсем он мёртвый, может, ещё зашевелится сейчас, а то встанет, снова ныть начнёт и стрелять глазами, выискивая самого слабого-сострадательного, чтобы вцепиться в него клещом… Утопающие нередко, говорят, топят с собою вместе тех, кто пытается их спасти – повисают на плечах, пережимают горло, и оба в итоге идут ко дну. Это ей Елисейка объяснял, заодно показывая, как правильно хватать тонущего, чтобы вытащить, и как выворачиваться из такого захвата, чтобы самому с жизнью не проститься. Человек, когда тонет, мало что соображает, тебе за него соображать придётся, и если чувствуешь, что сил не хватит вытащить – брось его, если вместе с ним утопнешь, твоей родне мало с твоего героизма радости. Это практикой проверено, конечно, не было, кто б в Малом тонул, совсем мелкая ребятня разве, но тех и вытащить куда уж проще. А из взрослых если были такие, что плавали топором, то в Чертовке всё равно взрослому утонуть проблема, если только в омут попадёшь или о корягу долбанёшься, а на дальних речках уж сами соображали не лезть куда не следует. Вот, пожалуй, и общество сейчас, в бурной реке текущих событий – кого-то получается вытащить, отфыркается, отплюётся и впредь умнее будет. Так вот она, например. А кого-то не получится, кто своему же спасителю пытается в горло вцепиться – и немало таких. Наверное, каждый человек внутри добрый и разумный, каждого получилось бы переубедить, перевоспитать… Да времени на это нет. И воспитателей на всех не хватит. И к сожалению, слишком давно и прочно это в людях – что помешать им творить зло могут только тюрьма или пуля, или во всяком случае, страх перед ними. Ну а чтобы страх этот был, хотя бы иногда кто-то должен садиться в тюрьму или умирать. Для того существует суд земной – как острастка, напоминание о Суде грядущем.


Выходила она предпоследней, Айвар её подождал, тронул за плечо, спросил, как она, нормально ли всё. Нормально, конечно, а что её, стошнить должно, в обморок упасть? Крови не боялась, в деревне сама кур или дичь пойманную не резала, а свежевать, готовить помогала. И сколько там той крови – ну немало, конечно, но не море разливанное, человек не пузырь кровяной, чтоб из него прямо сразу всё выхлестало. Нет, ну он, конечно, не об этом. Добрый он, Айвар, добрее, чем она. Это, конечно, не снисхождение к слабой и греховной природе человеческой, как всё-таки он неверующий. Однако мало в нём вот этой злости, какая есть, например, в Сашке, и которую она лично находила злостью здоровой - не за то, что убил или украл само по себе, а вот за эту мелкость, жалкость, примитивность таких душонок, не щадящих слабого и пресмыкающихся перед сильными. Она, впрочем, тут-то злости не испытывала, именно что мелкие они и жалкие, и какой-то там радости сейчас не испытывала, тоже не с чего. Сразу-то, вообще говоря, и не до разбора ощущений оказалось, так как едва вернулись к себе - свалилась неожиданная работёнка, сперва в прямом смысле - полка у Айвара сломалась и с полчаса они подбирали и сортировали разлетевшиеся по всему кабинету бумаги, а потом в переносном - притащили свежепойманного спекулянта опием, потом вернулись со своей «речной засады» Михаэль и Дамир, мокрые и злые - лодка перевернулась, и они ещё час вытаскивали со дна вещественные доказательства, после того, как откачали и задали небольшую взбучку едва не утопшему с истерики арестованному… Задремала ненадолго Настя часу в пятом, и думалось ей невольно, как странно всё в жизни бывает и насколько воистину судьбы своей не угадаешь - ведь могла ж она сама стоять рядом с родителями в таком вот подвале, и чувствовала бы леденящий ужас, какого никогда она, наверное, с той поры не испытывала, кроме как в снах, когда снилась ей, редко это бывало, зато всегда так горько и безысходно, их смерть, и пули впились бы в её тело, и она упала бы, захлёбываясь собственной кровью - этого, сколько ни старалась, она представить не могла, потому что никогда ещё в неё не стреляли - так, чтобы попасть… больно ли это? Если стреляют в голову, много ли успеваешь почувствовать, пережить, прежде чем душа отделится от тела? А теперь вот она сама стреляла в приговорённого. Впрочем, какая ж тут судьба неисповедимая? Тут как нигде пример, что человек сам свою судьбу выбирает. Если б не поверила она странному, до дрожи пугающему её незнакомцу, которому, как врагу, не должна была верить ни в коем случае, если б страх её не очаровал её до такой степени, что она, презрев хоть зыбкую, но безопасность, отправилась в путь, в котором могла умереть ещё раз сотню - что, разве оказалась бы она здесь и сейчас? И нет, не снился ей подвал, не снилось лицо убитого. Снилась почему-то ранняя весна, ослепительно сверкающий на солнце лёд на реке, и они с Марией шли по берегу, весело смеялись и болтали… Верно, потому такое снилось, что кто-то открыл окно для проветривания, и холодом по ногам потянуло. Проснулась от переполоха на рассвете - на улице женщина голосила, как оказалось, мать одного из упокоенных ночью бандитов, сыночка единственного оплакивала, единственную материну отраду на старости лет. Бабку, конечно, пытались увести, а она упиралась, повисала на руках и голося, то с кулаками кидалась, то натурально билась о землю. И стыдно к старухе силу применять, и зеваки уже собираться начали… Эко событие, понимаешь, душегуба казнили, ладно б мать этого, Казаретина, пришла, да она его, после клеветы на отчима, с пелёнок воспитавшего, знать не желала. Настя не утерпела, пошла тоже помочь - адрес из дела помнила, вместе дотащат… Бабка с собой, как оказалось, притащила ещё и сиротинушек-внуков, одному лет пять, другой тоже не больше семи, явно не очень понимающих происходящее, но столь же явно мечтающих куда-нибудь подальше деваться, мальчик тихо плакал, девочка время от времени робко повторяла «Баба, пойдём, баба, пойдём», однако приблизиться к бабке не решалась. Днём-то в мае припекает уже вполне по-летнему, да тепло это ещё нестойкое, а какие холодные бывают ночи – это рассказывать не надо. И сейчас-то Настя пожалела, что в утреннюю зябкость-сырость без куртки выскочила, как была, да не до того было. Посмотрела на короткие платьице и штанишки, из-под которых выглядывали худые посиневшие коленки, а у мальчонки ещё и с одной ноги башмачок потерялся, вспомнила адрес и прикинула, сколько это времени они должны были идти…

- Не мёртвых надо оплакивать, а о живых думать! Дети-то у вас как живыми дошли в такую холодину! Не лето пока ещё на дворе!

Бабка аж взвизгнула, обратив внимание на неё.

- Дети?! Вот в глаза теперь сиротам безответным посмотрите! Без отца их оставили! Разутыми, раздетыми! По миру пустили! Ничего, бог всё видит! Отольётся кровь, отольются слёзыньки!

- То есть это вы их, что ли, специально так одели? Вань, оставь тут, заведи детей внутрь, здесь я разберусь.

- Забирайте, забирайте, крови младенцев безвинных напейтесь, глазоньки выклюйте, коршуны проклятые! Может быть, тогда насытитесь! Всё одно не жить им на свете! Сына у матери единого у смерти вырванного, у Бога вымоленного, отняли, отца у детей малых! Живьём старуху в землю заройте, к сыну единственному! Из земли будут кости к небу вопиять! Нет на вас креста, нет стыда и совести, да у бога суд не скорый, да страшный для всех есть!

- Да она сумасшедшая, - робко и жалостливо подал кто-то голос из толпы.

- Прекратите концерт! Это у вас совести нет! Вашего сына не без вины казнили, он убийца! Вы это тем в глаза посмотрите, чьих отцов и братьев они с дружками жизней лишили! Тоже у них дети остались! Вы такого сына воспитали, на большую дорогу его отпустили, вы перед миром и кайтесь! Мы не убийцы здесь, не мы на дороги ночами выходили, людям головы за мешок зерна рубить! Замолчите и идите домой, вам теперь заботы о том, чтоб внуков воспитать порядочными людьми, не дать им по отцовой дорожке пойти!

- Добро хоть политический бы был… - пробормотал кто-то в толпе, - а то головорез… тьфу.

- Петюня мой, сыночек ты мой единственный! – продолжала голосить бабка в то время, как Настя с Андреем заталкивали её в подъехавшую наконец кибитку, - не закрыла я тебе своей рукой глазыньки, не схоронила тело твоё по-христиански, неотпетым тело твоё на поругание оставлено…

- Да замолчи ты, поругание, - Андрей устало и брезгливо разжимал узловатые крючья старушечьих пальцев, - отпевание-то точно, из твоего выродка враз святого мученика бы сделало…

- …Но своей вот этой рукой свечки заупокойные твоим убийцам поставлю, вызнаю их имена, всех, проклятых, до единого, чтоб не знать им покоя ни этом свете, ни на том…

- Заткнись! – Настя почувствовала, как её трясёт, совсем не от утренней холодной свежести, - я в твоего сына стреляла! Я, меня и проклинай. Анастасия я, иди, что хочешь ставь, черни свою душу перед богом, только помни, что богохульство это, а богохульникам и чародеям прощения от бога нет!

- Ты! Ты! Девка! Ведьма паскудная безбожная! Чтоб тебе слёзы мои материнские глаза твои бесстыжие выжгли! Чтоб затворил Господь твою гнилую утробу, чтоб тебе пустоцветом сдохнуть в муках! Чтоб твои потроха на помоище псам бросили! Чтоб твои дети на твоей могиле плясали!

- Ты уж определись, - лениво махнул Андрей и захлопнул дверцу.

Настю он догнал в коридоре – точнее, не слишком и догонять пришлось, она просто стояла там, привалившись к стене, обняв жестоко трясущиеся плечи.

- Анастасия Марковна, вы чего? Неужто… впечатлились так?

- Не смешно это, Андрюша. Зачем я на неё так ругалась? Она же не в себе, она ничего не понимает, что ей говорят… А я с ней, как с разумной, к совести призывать, когда вся она – ни капли разума, а одна боль сплошная… Оно конечно, и молчать тут не могла, но правильных я слов не нашла, только неправильные какие-то. Гнев человека разума лишает. Если я тут гневаюсь, я не лучше её.

- Ну а что тут говорить? Извиняться, что ли? В самом деле, добро б политический… Тут ещё можно голосить, мол за что, мол, за нами правда, а не за вами… А такого любая власть не повесила б, так на каторгу сослала. Если на то она, что приговор смертный, а не тюрьма, так не в такое время на народные харчи ещё таких… Сами-то понимаете.

- Страшное дело – мать, Андрей. Нет ничего святей и опасней. Для матери сын всегда хороший, что бы он ни сделал. Мать мир весь сожжёт, чтоб сын жил… Для матери нет справедливости, если она против её ребёнка, и она верит, что сам Бог на её стороне…

- Ну, не все такие всё же. Кто в разуме, те понимают, и не о том плачут, и не так. А ей, вишь, нормально было, что он разбойничал, семье ж кормилец…

- Сперва подумалось – как она смеет, как не боится… А она и бога не боится. Она думает, у бога другая мерка для них… Придумать тоже – свечки живым людям за упокой… Мерзость какая!

- Ну, есть такое представление у тёмных людей… Свечки там за упокой, отпевание по живому заказать, прочие глупости…

- Похуливший бога умирает. Вот она умерла.

- Анастасия Марковна, ну не верите ж вы в это в самом деле? Проклятья там всякие…

Настя только промычала неопределённо, отмахнувшись – вообще не до этого вот сейчас.

Айвар уже распорядился налить детям чаю, в столовой ещё ничего, конечно, готового не было, но у Олеговой Саши с собой были бутерброды, очень кстати пришлись.

- Ну, первым делом, ребятня, мыть руки! – это вызвалась Настя сопроводить, всё лучше что-нибудь делать, чем думать, как с ними быть-то теперь. Если бабка в самом деле умом тронулась, а другой родни не найдётся, то в приют их придётся… Мальчик до умывальника не доставал, Настя подхватила его. Под задравшейся рубашонкой знатный синяк обнаружился, и ручонки под рукавами все иссиня-жёлтые… Так себе папашка был, детишек-то поколачивал.

Жевали детишки вяло – то ли не голодные были, то ли с такого ночного похода сил у них ни на что уже не было. Мальчишка задремал, а девочка так же вяло, как и жевала, отвечала на вопросы. Мать умерла. Давно, дети её и не помнили, бабка о ней вспоминать не любила, а если вспоминала – то всякими бранными словами, а отец не говорил о ней вовсе, и при нём даже и заговаривать было нельзя. К ней и на могилу не ходили никогда. Ну, отец хороший был. Он с ними только иногда жил, когда приезжал – всегда гостинцы привозил, при нём они ели хорошо. Особенно последний год. Раньше отец на какие-то другие заработки ездил, где мало давали, а теперь на хорошие, где много дают. Правда, теперь и пил он много, и иногда с ним друзья приезжали, тоже пьяные… При нём бабка не ругалась и кормила их. Только пьяному ему лучше под руку было не попадаться, и когда не в духе. А бабка не, бабка кормила понемногу, следила, чтоб лишнего не съели. Когда отправляла пирожки продавать, потом по деньгам считала, сколько продали, если какой-то съели – плохо тогда будет.

Сон в конце концов сморил и девчонку, Айвар потоптался, раздумывая, потом кинул в угол свою куртку, перенёс их туда. Стало быть, ещё и на день останется.

- Отличная семейка… Что, может, мать искать? Может, жива, сбежала?

Айвар покачал головой.

- Повесилась она. Побоев не выдержала, видать. Сашка хотел ему ещё и это вписать, да за давностью лет что выяснишь-то уже, тем более с такими свидетелями, как мамаша эта… Не будь ей 90 лет, как соучастница б пошла, ясно же, что всё про их дела знала, как ни запиралась… И тем более всё равно два раза не расстреляешь. Ты, Настя, иди, отсыпайся, Сашка придёт – мы разберёмся. Он говорил, вроде тётка какая-то есть, тогда ещё, когда папашу взяли, хотела детей забрать, да бабка не дала…

Настя кивнула и пошла. Тем более состояние было – муторнее некуда. Обычное дело-то, сказал Андрюша. И что воруют, и что детей бьют, и что бабки до еды жадничают и на все вопросы одно талдычат – ничего не знаю, ни в чём не виноватый, семья у нас хорошая… всё это обычное дело. Хорошо б, в самом деле, если б политический… У политического хоть какая-то идея была для его деяний. И дети могут гордиться отцом… Таким-то отцом не погордишься.


Рассветные лучи из всяких углов ночную тьму выметали, бликами по стёклам играли, Настя щурила больные, усталые глаза, чувствуя себя летучей мышью, которую в неурочное время выперли из укромного места. Скорей бы добраться, зарыться под одеяло с головой, отогреться от этого пронизывающего утреннего холода… Нет, не спрятаться от тревог, как маленькая. Сейчас уже не вспомнить, были ли у неё тогда тревоги. Не нужно оно, блаженное, безмятежное детство, оно было такой красивой иллюзией…

Думала, рухнет на кровать, не раздеваясь, ничего хотя бы на несколько часов не хотя, но – села и достала тетрадь. Просто необходимо было выразить это всё, хотя бы себе самой выразить, чтобы не стояло оно внутри тяжёлым кровавым сгустком.

«Вот последний раз с Прокопьичем и семейством его Достоевского читали, много спорили… Сейчас смешно даже. Вот это вот – «Человек-то вошь?» А если сам человек себя именно вошью и сделал – как его величать, белым лебедем, что ли? А теперь понятно, что те, кто так говорят, что, мол, страшнее нет, чем отнять жизнь у человека, что при этом можно испытывать лишь две крайности - либо ужас, отчаянье, омерзение к себе и раскаянье, либо тупую, скотскую радость - это самые противные и ужасные люди. Благим вроде бы желанием - чтоб никто никогда не умирал насильственной смертью - они прикрывают свою жалкость и трусость. Ведь в самом деле, и на то смелость нужна, чтоб убить, и на то, чтоб жить после… И нет, не то даже можно им возразить, что ведь на войне убивают - и священным долгом называют убийство других людей ради того, чтоб разрушение и смерть не пришли на твою родную землю, и убийцу, ворвавшегося в твой дом, правильно будет убить, чтоб защитить твоё семейство… Не нужно, нет, прибегать к таким сравнениям, это унижение и ничто больше. Нет, ведь разговор идёт не о том, в каких случаях убийство оправданно и неизбежно, в каких нет, это всё они понимают в самом деле. Нет, им просто непременно нужно, чтоб человек испытывал моральные страдания, чтоб терзал себя после, будто бы этими страданиями что-то искупая, будто есть в этом какой-то смысл! Будто покаянные молитвы убийцы кого-нибудь воскресили или отменили содеянное… Нет, даже не так… Эти люди, видимо, беспомощность свою видят себе защитой от какой-либо ответственности, так сильно боятся решения какого-либо вообще, боятся за жалкие душеньки свои, и сами они ничего сделать не способны, только охать и вздыхать… Зло ли - убить злодея, вредителя, существо несознательное и жестокое, избавить людей от вреда, который он несёт? Вот их послушать - ценность какая-то есть в нём всё равно. Где б можно ценность эту увидеть, и оценить, велика ли она? Превышает ли слёзы, из-за него пролитые? Сегодня ночью, минут пятнадцать пополуночи, я убила человека. Это оказалось очень легко, просто подняла руку, прицелилась и нажала на курок. Я знала на самом деле, что готова к этому, я была уже готова с той мысли, когда мы шли на обыск к Мехрякову, как тогда я посмотрела на кобуру и подумала - как хорошо, что у меня оружие с собой, я заострила на этом внимание. И третьего дня в погоне я ведь стреляла, и могла попасть хотя бы ненароком… Но там вслепую, а тут я несомненно и ясно стреляла так, чтоб не промахнуться, так, чтоб на поражение. И не пожалела ничуть, и не дрогнула. И нет никакого такого звериного восторга и опьянения, но нет и морального страдания, и желания всё изменить…»

Дальше несколько фраз было густо зачёркнуто - Настя подбирала слова.

«Я думаю всё же, Господь любит меня и здесь тоже проявилась Его забота. Он вёл меня таким путём, чтоб я как можно больше понимала, чтоб была готова. Потому первым, кого собственной рукой я лишила жизни, был обыкновенный, несомненный убийца. О котором невозможно пожалеть. Ни ради матери его, впавшей в грех злобствования и ненависти тогда, когда надо бы смиренно молиться о душе её сына, о которой она не нашла времени позаботиться при жизни, ни ради детей его, которых он бил и оставлял в таком жестоком окружении, которых своей жестокостью лишил матери… И теперь, когда я вижу, что убив, можно не испытать раскаянья, а только лишь сожаление о погибших душах, я понимаю - что они говорят, что мы не боги, чтоб жизнь отнимать, решать, кому жить, кому умереть? Что они знают о путях Господних? Может быть, нас Господь и избрал, чтоб одних покарать, других защитить, на нас Господь возложил этот крест, и малодушно б было крест этот отвергнуть, и искать, на кого б его переложить… И одному я сейчас несомненно рада - что разделила этот крест с моими товарищами, приняла часть их груза, и знаю, что приму ещё. Конечно, убийство - это грех, всегда грех… Но иногда этот грех невозможно не совершить, именно так - губя душу свою за други своя. А вот за что мне стыдно - что в самом деле я сперва испугалась её слов, а ведь это глупо, Господь такого греха не попустит… Нельзя божьим именем дьявольские дела делать. А всё же как успокоительно это мне, что многие из них крещены не в православной вере, и значит, ничего б она таким образом не могла сделать…

А ведь может быть, это обо мне кто-нибудь за упокой молился, услышав, что все мы погибли. И что же, мертва я у Бога? Иногда думаю - сходить бы, исповедаться, причаститься, сколь легче бы стало… Но как пойду, при том, кто я теперь? На исповеди правду нужно говорить. А зная теперь уже, сколько духовных лиц забыли заповедь «Кесарю кесарево, а Богу Божье»… Не стану рисковать, не собой ведь только это рисковать. Да и противно теперь. Многое теперь я поняла, что говорили отец Киприан и Роза. О том, как торгуют иллюзией спасения. Придут вот в церковь такие, как этот Пётр или мать его, помолятся, покаются, свечку поставят - и будто бы чисты. «Отпускаются тебе грехи твои»… А почём батюшка знает, искренне ли это раскаянье было? А человек уходит успокоенный и будто бы взяткой от Бога откупился. И снова грешит - потом ведь опять можно придти, свечку поставить или на храм пожертвовать… А зло в мире не иссякает. Правду тут дядя Павел сказал - больше тысячи лет на Руси верят в истинного Бога, а живут хуже, чем язычники».


========== Лето 1919. Перекрашенный холст ==========


Комментарий к Лето 1919. Перекрашенный холст

Название главы черновое.

Кажется, по уровню пафоса и треша это апогей)

Июнь, июль 1919, Москва


С обилием беготни в последние дни Настя про свой день рождения, может быть, и не вспомнила бы, или, вспомнив, просто рукой махнула - ну что там, день рождения, эко событие… Всенародным празднеством более не является. Даже что и 18 лет… Да вот в тот же день, оказалось, день рождения у Айвара. А уж о дне рождения такого дорогого ей товарища она забыть не могла. Подарок-то она ему ещё загодя готовила - понемногу, как время удавалось урвать. Под чутким руководством Прокопьичевой старухи вязала, понемногу прикупая пряжу, шарф. Поскольку шерсть всякий раз бывала немного разной, вышел шарф довольно полосатый, словно линялый. И вообще подарок в июне дурацкий. Но что ж теперь поделать, если случился день рождения летом? Без шарфа теперь Айвару ходить? Он ведь и ходил, всю весну, по крайней мере. Видела Настя на его шее одно время какую-то худую тряпицу, так потом потерял, и новой не обзавёлся, и думается, за лето-то о такой мелочи не вспомнит. Очень смущаясь неказистого вида, вручила ему этот подарок. Его ответный подарок оказался как-то куда солиднее - фотобумага, которую она уже месяц искала и не могла найти. Вот так они друг о друге, получается, и вспомнили, раз не о себе самих. И с работы пошли вместе - точнее, вместе их Александр вытолкал, сказав, что нет в этом никакой социальной справедливости - в свой день рождения до поздней ночи допросы вести, это и они тут неплохо умеют делать, на самом деле очень, конечно, ему не хотелось, чтоб Айвар, для такого случая благодушный, помешал ему устроить тут кое-кому небольшую взбучку. Настя вот не помешала бы, а то так и помогла, но пусть побудет отвлекающим предлогом, это вот она тоже хороший товарищ, как нарочно в тот же день родилась.

- Не беспокойтесь, их тут на всех ещё останется. Ещё Дамир куда-то с ордером пошёл…

В общем, если коллектив распорядился - отмечать, тут уж ничего не поделаешь. Как - это уже другой вопрос.

Погода как раз стояла приятная, решили прогуляться. Гуляла по Москве за эти месяцы Настя всего раза три или четыре, всё в компании Айвара. Хотя нет, один раз с Александром, он ей немного Москву показал, как всё-таки сам он местный. Айвар-то сам постольку-поскольку ориентировался, разве что жил тут куда как подольше её. Экскурсии это, конечно, были специфические - никаких там исторических справок, когда построено, кем и по какому случаю, и уж тем паче в каком там стиле, а вроде - «Во, смотри, какой домина потрясающий! Только это сколько дров-то надо протопить…» или «А вот здесь один мой товарищ жил, вон его окно… Его когда брать пришли, он в это окно выскочил и вон за ту ветку ухватился. Так и не догнали, кстати», или «Там ещё прудик такой небольшой, утки живут. Большие такие, красивые! Надо съездить как-нибудь, покажу. Если только их сейчас не распугали, ловить и жрать же, наверное, пытаются…». Сейчас гуляли недолго - пришли в парк, когда уже солнце садилось, но посидели сколько-то на скамейке, Айвар всё хотел показать каких-то странных птиц, которые летают здесь вечерами, спросить, не знает ли, кто это, но в этот раз птицы так и не прилетели.

Фонарей горело немного, было темно и, наверное, малость жутковато для нормального человека - в двух метрах за кустами ничего уже не разглядишь, но Настя темноты давно отвыкла бояться, с тех пор, как она сама стала для многих этим страшным из темноты. Темнота родной стихией сделалась, это ещё давно было заложено, в деревне, а теперь несомненным фактом стало. Говорят про какой-то там инстинктивный страх человека перед темнотой - чушь. Страх - от незнания и слабости, и он легко побеждается, уходит, как слабость и неумелость из рук, когда приучишь их к делу. Последние её страхи были, когда осенью раньше темнеть начинало, и мерещилось какое-то таинственное, нечеловеческое движение в бурьяне Кричевских пожарищ. Последние её страхи умерли, когда в темноте были жёлтые волчьи глаза, и тот скелет в заброшенном доме, и шаги вокруг сарая, где укрывались они с мальчишками… Чем ещё-то темнота могла б удивить? Как же хорошо это - быть сильным, не бояться. Спокойно идти по ночной аллее, порядком неухоженной и оттого такой милой, по-детски милой, как сказочные царства из детства… В детстве садовые аллеи по воле воображения становились старым парком при заброшенном замке, разбойничьим лесом, обителью колдуний, в детстве от одной мысли - идти вот так ночью, куда в голову взбредёт - сердце б где-то в горле прыгало… Сейчас ясно, что детство ушло, а вот волшебство не ушло, просто другое волшебство стало… Если б была такая волшебная палочка, или волшебная дверца - чтоб расстояние смахнуть, как легко это на карте - раз, пальцем провёл, привести Айвара сейчас из этой запущенной аллеи в настоящий лес, показать его красоту. Обойти мёртвые Кричи, как роскошно разрослись там сейчас, наверное, крапива и иван-чай…

Хотя, в общем, некоторый романтический настрой позволил бы и подольше погулять, подурачиться, распугивая пьяные компании, но Айвар, карман которому отягощала врученная ещё днём Микаэлем бутылка, спросил:

- Куда пойдём, к тебе, ко мне?

- Наверное, ко мне лучше. Оно вроде бы немного подальше отсюда, но твои же… Нахрена тебе на них ещё в свой день рождения смотреть?

У Айвара дома Настя была один раз - хватило. Хорошо поняла, каким оригинальный юмором было это у него тогда, что мол с соседями ему повезло, сдержанные объяснения его, почему ему совсем не в труд лишний раз задержаться на работе и вообще просто жаль, что должен же быть у человека дом хотя бы какой-то. Не понимала она того, почему Айвару просто не попросить о другой квартире, но видимо, слишком он не любил жаловаться. Тягостная атмосфера напряжённости, страха, прикрытого неловким, жалким подобострастием, на неё подействовала очень гнетуще. Не то чтоб ей сложно было представить, что можно бояться Айвара - и её боялись, когда между ними были стол, лампа и белый лист, на котором проступал текст допроса, хотя по её мнению, боялись всё же формы, а не её самой. Хотя про «боится - значит вину за собой знает» это всё же не очень верно, бывает и просто страх - от невежества, глупости… Вспомнилось, конечно, то размышление давнее - про то, что люди клеймят и палача вместе с преступником, даже если не явно, не вслух - боятся, брезгуют, за сам факт. Вроде как, кого ни спроси вот так откровенно - ничего, если с палачом соседями будете жить? Да уж нет, увольте… Но разве это разумно, разве справедливо? Даже не в том вопрос, что не так чтоб он много кого убил сам-то, смысл им объяснять… Они, верно, обывательскими страшилками кормятся. Такое поведение от соседей, тем более ладно бы к вспыльчивому, резкому Александру или мрачноватому, непредсказуемому Микаэлю, а к всегда спокойному и вежливому Айвару было просто каким-то гадким. Когда она думала об этом, в ней закипала какая-то детская обида, и она успокаивала поднимающийся гнев только соображением, что Айвар, наверное, не раз и не два пытался объясниться и наладить отношения, и если уж ему не удалось - она своим возмущением тоже ничего не сделает. Хотят бояться - пусть боятся, как ни обидно. Лично в её системе ценностей соседи были не то чтоб семьёй, но чем-то вроде дальней родни, с ними общение было, может, и не доверительно-задушевным, но вполне приятным. Когда твоего друга не принимает родня, пусть и такая неблизкая - это, как ни крути, обидно. Можно б было предположить, самое простое - что кого-то у них посадили, а то и расстреляли, да вот это было совершенно точно не так, первый супруг Анны Сергевны помер сам ещё задолго до войны, старшую дочку муж бросил где-то тогда же и поныне благополучно здравствовал всего-то в двух кварталах отсюда. Вроде, просто что они были «не совсем из простых», довольно зажиточные, и что-то там у них конфисковали, а кого-то из родни уволили с прежнего места, что ли, или вроде - это Настя из скупых ответов Айвара не поняла точно - они-то здесь не заселённые, это их и была квартира, но возможно, просто переселили их с уменьшением жилплощади. Ну, ещё упоминалось, что семья истово религиозная, но вот с Настиной точки зрения это было совсем не причиной.

- Да вот знаешь, - продолжил её мысли Айвар, - именно что твои нормальные, и их мне просто беспокоить не хочется…

- Подумаешь, беспокойство! Я нередко поздно-то возвращаюсь. И мы ж шуметь и песни петь не будем, так, посидим, поговорим. Хотя конечно, перегородка эта очень уж тонкая, бабушка часто, слышу, просыпается от моей возни…

- Вот именно. Там на цыпочках ходить и всё равно себя неловко чувствовать, а перед моими… знаешь, уже не жалко. Я для них не то что приятным, а даже обыкновенным уже, видимо, никогда не стану, что ни делай.

Настя кивнула. Всё равно скверно это, конечно, вот если б было какое-то третье место, куда б можно было пойти… Айвар же вообще какой-то куда более стеснительный, чем она, хотя должен б быть попривычнее по чужим углам мотаться. Вот как ей порой хотелось расспросить его получше о его жизни, но всякий раз вспоминала, что за откровенность надо обещать откровенность, а вот с этим пока увы. Если только сам что захочет рассказать, а самой стараться говорить больше о нём, чем о себе… Всё равно грустно.

Дом-то такой попроще, чем у неё, соответственно, квартиры поменьше, меньше и семей в них живёт. В этой вот кроме Айвара ещё двое подселенцев, дворник полуглухой, у которого, как бывает это у людей глухих и при том добродушно-недалёких, попытки диалогов обращались преимущественно монологами с вежливым поддакиванием слушающих, и какой-то счетовод, не то давно вдовый, не то закоренело холостой, человек тихий и молчаливый вследствие, кажется, полного неимения интереса к жизни окромя книг и цифр. Айвар как-то сказал, что с большой радостью остался бы с этими двумя соседями, умеющими существовать так, словно его не существует на свете - обоим, вследствие трудностей в общении, нет большой разницы, что за люди рядом и есть ли они вообще, но вот остальные четверо… Настя, уже поднимаясь по лестнице, чувствовала, как где-то внизу остаётся хорошее настроение, и всеми силами боролась с этим чувством. Время всё-таки позднее уже, может быть, они все уже спят? Они просто тихо пройдут в комнату - вот жаль, тут и с планировкой неудобно вышло, идти через весь коридор, а стены здесь хорошие… Нет, увы. По какому-то случаю на кухне в сборе были почти все - ну, кроме старшей бабкиной дочери, работающей где-то в больнице и как раз дежурящей в ночь. Они сколько-то ещё надеялись, что удастся незамеченными, для порядку кивком головы поздоровавшись с сидящим ближе к выходу Васильичем, проскользнуть мимо - опять же, увы.

- О, вот и именинничек пожаловали! - пробасил радостный, как дитя, этот самый Васильич, видимо, успевший уже накатить рюмочку, а то и не одну, Настя невольно втянула голову в плечи - во-первых потому, что гаркнул Васильич если не на весь дом, то на полдома точно, во-вторых - потому что видела краем глаза, как прижался к стенке Айвар, и в одну секунду тысячу раз пожалела, что не настояла пойти всё-таки к ней, или куда угодно в этом чёртовом городе, но только не сюда.

- Мы уж заждались, припозднились вы сегодня что-то, - хозяйка, полная женщина лет шестидесяти по виду, пыталась, видимо, изобразить радушную улыбку, но актёрского мастерства ей явно не хватало, получалось до того фальшиво и приторно, что сводило зубы.

- Извините, Анна Сергевна, - пробормотал Айвар. Настя подумала, что никогда ещё не видела высокого, плечистого взрослого мужчину настолько похожим на растерянного маленького мальчика. Правду сказала как-то баба Луша, мужики - они сущие дети иной раз. Продлевать неловкость никак не хотелось, надо уже или туда, или сюда, и Настя решительно шагнула через порог. Ну а как повернёшь? Они ж тут вроде как стол накрыли, отказаться - обидеть в лучших чувствах. Будто б, вроде как, смертельно обидели б они, если б не поздравили, вот такое вот празднество через силу… Господи, откуда прознали-то? Хотя может, Айвар и упоминал как-то. Ну, придётся это как-то вытерпеть, хоть ради простодушного Васильича, для которого праздник - значит, надобно отпраздновать, и этого тихого человечка счетовода, неловко примостившегося на стуле, как сиротинушка, тоже ведь, считай, обязали человека, вместо того, чтоб высыпаться перед трудовым днём отпустить. Да и ради Айвара, одному ему что ли с этим как-то…

Ну, а дальше-то что? Молча жрать? В какой-то мере спасал положение старый дворник, рассказывая всякие рыбацкие байки из своей молодости, их слушали с вниманием, в Настином случае, например, вполне искренним. В остальном разговор не клеился. Айвар молчал, натянуто улыбался, угукал на вопросы, вкусно ли ему то или то, но поскольку того и того было не слишком большое разнообразие, то и такие темы кончались. Когда Настя похвалила солёные грибочки, сравнив с одним любимым ею деревенским рецептом, хозяйкина дочь - конопатая, но в целом миловидная, заметно молодящаяся девица лет тридцати - ухватилась за это прямо с жадностью, принявшись расспрашивать - ой, а откуда это вы, а какими путями в Москве? Такие расспросы-то Настю давно не смущали и не пугали, о деревне ей было говорить всегда легко, и даже в удовольствие было поговорить. И на какое-то время даже показалось, что лёд тронулся, неловкость спала, как паутина, сметённая веником, да и вовсе, быть может, больше чудилось… А потом Настя ощутила страх. Бесформенный и какой-то зыбкий, она не чувствовала сперва его границ, сперва подумала, конечно - может ли такое быть, что кто-то из них узнал её? Да нет, нет, этого не может быть, откуда. Как мог бы кто-то из них когда-то видеть её лично? А по нечётким газетным фотографиям не так-то уверенно можно кого-то узнать, ну мало ли, рожа похожа… Стало спокойнее, нет, это не её страх. Она неторопливо, как бы незаметно обвела взглядом собравшихся. Кажется, этот страх просто отражается, резонирует в каждом, вот и её задело, а кто его источник? Кто здесь и чего боится больше всего?

Ну, вот просто сказать, кто не боится - это этот самый Васильич. У него страх, так, смутное беспокойство от того, что подсознательно он чувствует что-то нехорошее, висящее над столом как некая стойкая мутная взвесь, но он слишком простой человек, чтобы определять его природу, размышлять, кто тут против кого что имеет. Примерно, наверное, понятен страх Айвара - это тоже не страх, скорее досада, неудобство перед нею, да и просто глобальное непонимание происходящего. Наверное, где-то так же у этого тихого человечка в очках, он и попросту чувствует себя не в своей тарелке. Конечно же, источник - эти трое, а всего точнее - мать. В ней страх всего сильнее, он так и рвётся из неё, плещется в её глазах, корёжит пытающуюся быть радушной улыбку. Как ни неприятно было, как ни страшно погружаться в чужой страх, Настя заставила себя посмотреть этой женщине прямо в глаза. Глаза ожидаемо забегали. И страх, кажется, стал ещё сильнее, ощутимей - словно и так воняющую дохлятину ещё палочкой поддели. Вспомнилось деревенское это - собаки страх чувствуют, собаки на бегущих кидаются. Как им не мерзко-то… Впрочем, они и падалью не брезгуют же иной раз. А потом вспомнилось и другое - как сами вздрагивали не от шагов даже, иной раз от собственных мыслей, в Тобольске, а в Екатеринбурге ещё более. Не всегда ли так, когда пусть даже никто тумака тебе не отвешивал, а просто знаешь, что кто-то властен распорядиться твоей жизнью? Было дело, так смешно было, как думала - вот, смешно же, её боятся, кому в прежние времена сказать бы… А потом как в кривом зеркале начал корчиться мир, а может быть - приобретать действительные очертания. Вспомнилось одно из любимых её воспоминаний когда-то - как в одну поездку они сошли с поезда близ какого-то села, стоянка была длинная, решено было устроить пикник в поле - поле как раз цвело, так тепло, душисто, сладко, таким голубым и светлым было небо, что возьмись кто-нибудь описывать господень рай - должен был именно это и описывать. И из села, конечно, прибежали крестьяне - бабы, девушки, ребятишки, сколько-то и мужиков было, принесли гостинцев у кого что было от чистого сердца, и в каком восторге они были с сёстрами, трогая вышитые платки и яркие сарафаны, расспрашивая застенчивых светлоголовых ребятишек про курочек и про коровок, казалось, этот прекрасный день был бесконечно длинным, как целая счастливая жизнь… Теперь вот снова она видела эту картину, и видела за смущёнными, заискивающими улыбками взрослых тот же плещущий страх, видела, как иные украдкой ощипывались - непривычна им эта одёжа, одевавшаяся только по праздникам, не по себе им, согнанным от хозяйства, от свиней и белья в тазах, на этакий стихийный праздник - почтить царскую семью… Дети - не так, дети просто смотрели с восторгом и благоговением, как смотрят на всё красивое и редкое, они ещё не задаются вопросами - как же так, вроде дети как дети, как и они же, сидят на траве, едят и пьют, смеются, люди из плоти и крови, а вроде и будто и из особого чего-то, другой породы, будто правда под кожей не кровь бежит, а чистое золото… А взрослым думать - не так ступишь или молвишь, и беды потом не оберёшься. Не было его, этого простого и любовного общения со своим народом, было языческое подношение красивому и непредсказуемому божеству - не прогневись, коли уж просто мимо пройти не угодно было… Понятно, что не они виновны в том, и даже не папа и не мама - так ведь и Айвар сейчас такой же невольный идол религии поклонения страху, которая заведена в незапамятные времена, и долго ещё её из людей вывозить… Чувствуя, что так и физически стошнить может, Настя объявила, что время позднее и всем спасибо, но день завтра рабочий, вытащила из-за стола исключительно счастливого такому раскладу товарища и вместе они покинули кухню ещё поспешнее, чем вошли в неё. И были в этих эмоциях не одиноки, по крайней мере, тихий счетовод выскочил из-за стола как горошина из стручка, и догнал их в коридоре возле двери своей комнаты. Хотел было юркнуть, но чего-то остановился, замялся, перебирая пальцами.

- Вы, то есть, извините, вам, кажется, всё это неприятно было, хотя вроде бы, хотели как лучше… Но наверное, просто и не получится как лучше, если люди друг другу не расположены. Только они, кажется, никакого выхода тут не видят, но по правде, и я не вижу… Это просто так несчастно сложилось, что вам случилось жить вместе, вот если б хотя бы не здесь, что ли…

- Вы, вообще, о чём?

- Ну, вы знаете, не все новое принимают, да не все и понимают… Они так считают, они большую обиду претерпели - это не от вас даже, а вообще. Три женщины, двое без мужчин, им жить страшно. Ещё ж вы видите, это не моё, конечно, дело, да и ничьё вообще… Он же её лет на десять хотя бы моложе, как не больше, по любви, что ли? Вот она над ним что только не рычит, как собака над костью, уйдёт же теперь-то чего доброго… А ещё ладно б просто имущество отняли, ведь не совсем в чужой угол отправили, своё же вроде как жильё. Своё да не своё, они в одной квартире жили, другую в наём сдавали, с этого жили. Теперь уже так не поживёшь, да и они ведь эту сдавали. А теперь живут.

- И что такого?

- Ну, сдавали… Оно ж по-разному. Иногда и просто командировочным там, студентам… А то так снимали мужчины, водили девиц… понимаете. А они теперь живут здесь. Неуютно.

- Ясно. А остальным, значит, уютно.

Мужичок хотел ещё что-то сказать, но в конце коридора показалась хозяйка, и он предпочёл шмыгнуть наконец за спасительную дверь. Последовали его примеру и Настя с Айваром.

- Ты что-нибудь поняла?

- Мне иногдакажется, Айвар, что я поняла вообще всё. А иногда - что ничегошеньки.

Комнатка у Айвара была маленькая и на жильё вообще мало похожа. Если б не окно, Настя б и не сомневалась, что бывшая кладовка, но зачем в кладовке-то окно? Из мебели - натурально, одна только кровать. Ну, ещё сундук, исполняющий, когда очень уж надо, роль стола, а внутри, как узнала потом - немногочисленные книги и письменные принадлежности. Одежда вся на двух гвоздях на стене висит. А она-то думала, это она живёт неустроенно.

Сбросили верхнюю одежду, плюхнулись на эту самую кровать, скатав под спину для удобства одеяло валиком.

- Выброси ты их из головы просто.

- Сейчас и выброшу, - Айвар откупорил бутылку, - никакой сытости после таких ужинов, мутит только.

- Ты с этим ничего не сделаешь. Потому что вообще это всё не из-за тебя.

- Да? А из-за чего?

Настя приняла бутылку, пособирала решимость немного - пробовать-то уже разное случалось, но не из горла же и не без закуси. Чай, не вода…

- Что тут сделаешь, понять людей очень сложно, особенно когда они сами себя не понимают. Они ведь большей частью это неосознанно… Я тоже сперва подумала, что это обыкновенное обывательское «страшней чекиста зверя нет» - ну, и это тоже есть, конечно, но не только. А потом посмотрела на них за столом, да ещё вот этого послушала - и два и два у меня сложилось.

- А я не понял. Про квартиру я слышал что-то, но так и не понял, они же прямо ничего не говорят, а я почему должен догадываться? Мне вообще всё это не интересно, куда поселили, туда поселили, их забыли спросить…

Да ничего. Нормально, хотя с закусью всё же лучше б было…

- Самого болезненного, Айвар, люди прямо вообще не говорят. Тут надо не слушать, а смотреть. Вот я смотрела, думала - мои же ко мне привыкли, хотя по первости тоже пытались на цыпочках ходить и вздрагивать, но их ненадолго хватило, это я тебе говорила… И ведь вроде бы, по виду-то не какая-то скотина забитая, выглядит так очень прилично, про кого говорят - хорошо сохранилась. Бусики, серёжки, румяна там даже, кажется… И вот тут я и поняла. Когда вспомнила, что ты говорил - первый муж этой Анны Сергевны умер. Первый муж, значит вот это - второй её муж, а не дочкин муж или жених. А ведь и правда младше он своей супруги лет на десять минимум. И взгляды его иной раз, какие на супругу и какие - на её дочку, можно заметить. Понятно теперь, чего баба непрерывно, считай, на нервах - как ни бодрись, а со стороны-то оно видно, какая они парочка. Чего ж лёгкого - и вроде бы, законное вполне супружество честной вдовы, и повод для сплетен, и почти уже ненависть к собственной дочери - не красавица, но ведь моложе и одинокая, а есть ещё старшая дочь, немолодая и разведённая, но тоже ж баба, и стыд за все эти мысли, религиозная ведь и привычная перед людьми приличную семью изображать… И вот ты, значит. Который ничего-то и не сделал, да тут и не надо, а просто молодой красивый мужчина, у которого если б что-то с её дочкой случилось - она б как бы занятая была, за брак спокойней можно было быть, да ведь не надо ей такого зятя… И плюс с квартирой, да. Это тебе кажется - ерунда, что там такого. А просто их словно бы в грязь мордочкой ткнули. Грязь-то не сейчас взялась, понятно, да и вообще так ли уж грязь, просто убожество человеческое… Просто человек цену себе видеть начинает, и цена эта невысокая. Она ж в отличие от этих девиц, которых кто-то сюда водил, почтенная супруга и мать, а по сути то же сластолюбие и та же торговля, и на той же кровати, и вслух этого не признаешь, и перед людьми стыдно и перед богом. И за дочь старшую стыдно, что она брошенная - ты скажешь, что не её вина, а для таких людей это всегда вина, клеймо на женщине, и стыдно за вторую, перестарок уже и соблазн для горе-отчима, и сбыть бы первому, кому понадобится, и тоже так нельзя, и стыдно за такие чувства, как всё-таки она мать. Только вот три они бабы, и у всех жизнь не сложилась как надо, на зависть, а не осуждение, это ж очень обидно, хотелось-то вот именно как лучше. И прибавь, что половину из этого всего она и не осознаёт явно, так, чувствует, что что-то тёмное внутри шевелится, а осознать - это ж смерти подобно. Короче говоря, выброси ты это из головы. Помнишь, я как-то обмолвилась тебе о плачущей женщине у ограды церкви? Я сдержать себя не смогла, подошла к ней с участием… А у неё такой ужас в глазах. Вот это было значительно, а не та бабка сумасшедшая. Я долго сама не своя была, всё ходила, прокручивала все её слова - их немного было, думала - как мне быть? Понятно, и у неё расстреляли кого-то, и видно, моё сочувствие для неё - издевательство. Но я человек ведь, с сердцем, что ж мне, не жалеть плачущих потому, что они этого от меня не ждут? Думала - вот встретить её, когда в обычной одежде буду, расспросить, соболезнование выразить - ведь оно всё же нужно людям… И была готова ей рассказать такое, чего и тебе, Айвар, не расскажу. Но потом… сперва я подумала - где ж я её в огромной Москве найду, если нарочно-то искать - ни имени не знаю, ничего, а второе - если узнаю я её, то и узнает и она меня, и вот будет это выглядеть так, как будто я стыжусь, а вот уж это хуже нет. А потом - знаешь, мудро было сказано «Оставьте мёртвым погребать своих мертвецов», вот и оставь грешникам переживать свои грехи.

- Чудно ты говоришь, Настя, и не всегда понятно.

- Я б тебе объяснила, да не знаю, найду ли слова.

- А мне вот очень интересно, что иной раз в твоей голове происходит…

- В самом деле? Ну, много что…

Странная штука, вот говорят - алкоголь туманит голову, а в то же время, именно с алкоголем многие вещи яснее становятся, вот как такое может быть? Говорят же - что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, говорят, как о чём-то плохом… А так ли плохо не врать, говорить, что на сердце есть? Ну пусть даже не о лжи когда речь, о недоговорённости… Человек, когда рождённое на сердце через ум пропускает, многое запирает, не даёт ходу - то-то ему лишнее, а то-то неправильное… А ум человеческий несовершенный ведь…

- Ты очень необычная девушка, Настя, и я когда думаю об этом, долго не могу потом выбросить из головы. Не в моей привычке у кого-то допытываться, но так иногда хочется понять, как ты получилась такая, откуда взялась… Не в том смысле, откуда… Я помню то, что ты рассказывала о своей жизни, словно я это смотрел, а не слушал - так ярко и с такой любовью ты это рассказывала. Так, что мне невольно даже стало стыдно.

- Что? За что?

- Если б я мог сказать о родных местах так же! Ты рассказывала так, словно ваше маленькое село, затерянное глубоко в тайге - единственное такое, сказочное. Словно там всё волшебно, каждое дерево и каждая травинка, и каждый не только человек - каждая корова или дворовая собака особенная, не знаю, как сказать… Наверное, так и только так нужно говорить о родине. Я же не то чтоб много где побывал, но я знаю, что мои родные места - такие же, как многие другие. Где я бывал, неизбежно встречал хотя бы что-то похожее, как дома, ну хотя бы дерево, или дом, или человека, похожего на моего соседа… Сперва это было как привязь, тянувшая назад, напоминало о доме и мучило тоской, а потом - странное дело, совсем наоборот. Как будто везде стал дом, и в то же время - больше уже нигде, но этого не жаль. Человек же не дерево, думал я, у него не корни, а ноги, которые ходят, и куда угодно пойти могут…

«Ох, милый ты и такой простой, Айвар… С любовью, говоришь. Знал бы ты, как можно полюбить, когда спасаешься от страха. Как можно ощутить любовь даже к стенам комнаты-тюрьмы в Екатеринбурге, когда должен покинуть её, а впереди - неизвестность, и на какой-то миг хочется, чтоб всё осталось по-старому… Любовь - это бегство от страха, да. Там мы боялись смерти или может быть, чего-то хуже смерти, и оттого любили, хоть и не осознавали этого, и этот дом, и этот сад, и даже этих грубых солдат, как всякий узник, наверное, любит свою камеру и своих надзирателей за то, что просыпаясь утром, видит всё это - это значит, жив, ещё день жив… Но что бы я тогда понимала в этом! И конечно, как я могла не полюбить это место, в самом деле волшебное…»

- Ну, ты зря думаешь, что у меня не так. То есть… Я ж меньше видела мест, чем ты! Видела деревню и тайгу, не с чем было сравнивать. А потом уже, в своём пути, я много всяких мест видела… Не выезжая никуда из своего околотка, родину, конечно, никогда не почувствуешь. А вот когда видишь другие места похожие и не хуже, тогда только понимаешь - всё это родина. Вот как ты, в общем-то, и сказал.

«А на самом-то деле плоховато это, наверное, надо взять на заметку… Получается, я старалась говорить так, словно я в самом деле там всю жизнь жила, и словами-то так получалось, а настроем не так. Не так люди говорят, когда с рождения где-то жили, а не несколько месяцев, меньше должно быть восторженности… Хорошо, что Айвар это по-другому понял».

- Вот тут я тоже всё думаю - ты хорошо жила. Родные места, родные люди… И можно было так и всю жизнь прожить. Тем более, было у тебя и там хорошее, прекрасное дело. Что же произошло? Ведь хоть сейчас мне кажется, что это совсем легко - вынуть корни и превратить их в ноги, но если вспомнить, мне-то пришлось. А ты сама…

Вот что тут ответить? «Вот знаешь, Айвар, есть один человек, и ты его, кстати, знаешь…»? Не сошлёшься же на смерть деда, на то, что мол, родных-то не осталось, так-то пришлые мы всё же там. Ну, и умер, ну, и осталась одна, но не так же?

Айвар, впрочем, в этот момент как раз решил, что без закуски всё же плохо, по крайней мере, Насте, ему-то ладно бы, сошло, и решил предпринять героическую вылазку - на кухню, за теми хотя бы замечательными грибочками.

- Я, конечно, замечательно буду выглядеть, если меня кто-нибудь застукает, но так-то - они ж это для меня собирали? Для меня. Хуже они ко мне всё равно относиться не будут, так? Завтра взамен куплю им чего-нибудь. Всё равно есть будут, хотя и из вежливости.

Настя, таким образом, осталась размышлять, как ему так правдоподобно объяснить не самый, действительно, рядовой и логичный поступок - до сих пор как-то редко кто с этим прямо тормошил, и как-то удавалось всё списать на влияние Розы, ну а вообще - может, он забудет думать об этом, переключится на что другое? Так, в общем-то, и вышло.

- Ух… Последний раз, наверное, что-то подобное чувствовал, когда яблоки в детстве воровать ходили.

Отчего-то это признание очень удивило и развеселило Настю.

- Ты воровал яблоки, Айвар?

Айвар аккуратно улёгся обратно, не выпуская из рук чашку, в которой плавали грибочки.

- А кто ж их не воровал? Ну, у кого свои были… Но у соседа всегда почему-то вкуснее. А у вас что, было как-то иначе? Вот вилку я, увы, не взял, их доставать - это греметь слишком… Так что придётся руками.

- Ничего, мы не гордые. У нас там, Айвар, с яблоками было как-то плохо. Не те широты. Разве ранетки мелкие и кислые, которые и даром-то никому не нужны.

- Ну да, действительно. В общем это, сейчас что-то найду, чтоб руки вытирать, что ли…

Вспомнились, а как же, непрошенные, яблоки в их саду. Которые, конечно же, они с Машкой начинали обкусывать ещё незрелыми, несмотря на все выговоры взрослых, потому что дети - они всё-таки всегда дети, даже царские. Ну и конечно, этот постыдный момент с рогаткой. Интересно, а из рогатки он стрелял? Дело, понятно, в другой стране было, но Настя была уверена, что рогатка - явление интернациональное.

И вот тоже, пожалуй, стоит заметить, что нравилось ей в Айваре и то, что он иностранец. Сложно даже сказать, чем так нравилось, ведь внешность у него не такая уж необычная, не арап же какой-нибудь, и по-русски говорит в совершенстве, только иногда, когда волнуется или раздражается, у него появляется акцент или путаются ударения. Он говорил как-то, что русский начал учить очень давно, чуть ли не с раннего детства…

- Айвар, скажи что-нибудь на родном языке!

- Вот это просьба так просьба.

- Ты, надеюсь, не думаешь, что я смеяться собралась? Просто хочу послушать. Не так часто иностранную речь в своей жизни слышала, - последнее Настя соврала, совсем не покраснев.

- Да нет, я не о том, - рассмеялся Айвар, - просто знаешь, в ступор такая просьба ставит. Что сказать-то?

- Ну, что-нибудь… что захочешь.

Хмыкнув, откашливаясь, потешно смущаясь, принялся читать какое-то стихотворение, а Настя вслушивалась в звучание незнакомых слов и параллельно продолжала размышлять, что всё-таки такого интересного и волнующего ей в этом видится. Прежде, кажется, ей это вовсе не было свойственно. Прежде - это, вестимо, до того самого рубежа, которым жизнь стала поделена надвое. Да, если вспоминать, месье Жильяр и мистер Гиббс вовсе не вызывали в ней подобного сильного интереса, чему, впрочем, было логичное объяснение - они были для неё в большей мере не личностями, а досадной необходимостью, которую с собой несли. Смутно ей вспоминалось, как она осознала, что её мама - иностранка. Сколько ж лет ей было тогда? Слова «принцесса Гессен-Дармштадская» она слышала, конечно, и до того не раз, и про бабушку - английскую королеву - тоже… Но бывает вот у каждого ребёнка такое осознание, которое идёт сильно позже за знанием. Что мама - не русская, что она родилась и выросла не в России. А… где-где это? Явно это было раньше первых путешествий, в которых она принимала участие. Но - стала русской. А вот её родные братья и сёстры - не русские, и никогда не будут. Разве не чудно это всё? Где-то после этого были размышления и страхи - так что же, она сама когда-нибудь, когда вырастет, может уехать из России и перестать быть русской? Потом то ли мама, то ли Татьяна велела прекратить забивать себе этим голову. Ну и в общем да, после этого, наверное, равных по силе потрясений быть не могло, она лучше начала разбираться в родословном древе и даже тех родственниках, с которыми лично знакома не была, а потом учителя, и вообще…

- Красиво. Что это?

- Это Пушкин! «Евгений Онегин». Один знакомый мне показал перевод.

- Славно. Мне Пушкин очень даже нравится.

- Ну Пушкин всем нравится.

- Не скажи. Но вообще да, многим, потому что как ни крути, он талант подлинно народный. А так мне, наверное, стихи не очень нравятся.

- Вот как?

- Ну, почти ничьи. Одно время нравились… - Настя осеклась, не зная, стоит ли упоминать о заботливо выписываемом когда-то в дневник понравившемся, что порой критиковала, случайно глянув через плечо, Татьяна - «и почерк, и творение друг друга стоят, посредственность» - злость, конечно, брала, - но не… мутная сентиментальная глупость в основном. Одно, другое прочитаешь - ничего. Третье, четвёртое - уже надоедает, скучно, бессмысленно. Стихов о любви и всяких размышлениях стоило бы, наверное, десяток выбрать самых лучших и всё, больше чтоб никогда ничего такого люди не писали.

Айвар расхохотался.

- Не сомневался, что ты девушка суровая… Что же, кроме Пушкина тебе никто не угодил?

- Ну… Некрасов, например. Некрасов очень хорошо писал, - она вспомнила, как обсуждали с Прокопьичевым семейством «Кому на Руси жить хорошо» и размышляли, как же плохо, что крестьяне там не дошли до царя, вот интересно, что об этом было бы написано. Она размышляла об этом много раз и после - а в самом деле, что? Она сама, быть может, знала, что можно б было написать, но знал ли это Некрасов? А может быть, он всё же написал, но не пропустила цензура?

- Значит, видимо, тебе нравится реализм, - неуверенно пробормотал её товарищ, гоняясь по чашке за юрким грибочком.

- Ну, наверное. Я не настолько хорошо разбираюсь в этих всех названиях, но если я правильно понимаю, что ты имеешь в виду - то мне нравится, да, когда описана природа, или события, жизнь людей как есть, и если даже о чувствах - то простыми понятными словами, а не…

- Я прямо боюсь спрашивать, из современных тебе кто-нибудь нравится? - Айвар наконец «загнал в угол» упрямый грибочек, но Настя, сделавшая свой глоток, как раз передавала ему бутылку, пришлось от грибочка отступиться и передать ей чашку.

- Да я их почти никого не знаю, или ты, может, думаешь, что я и по их выступлениям хожу? Ну, предлагала мне раз соседка одна, какую-то поэтессу сходить послушать, и я б, может, даже сходила, но как уже говорилось, что другой одежды, кроме этой, у меня особо-то нету, то лучше не надо, перепугаю там барышень.

Айвар прыснул и закашлялся.

- Мне журналы кое-какие с ними показывали… Может быть, просто самые неудачные показывали, но как-то знаешь, ничто к сердцу не легло. А местами и откровенно гадость какая-то. Ни рифмы, ни смысла. Знаешь, может, есть такие… непонятную белиберду вместо стихов пишут, видимо, для пущей загадочности.

- Символисты? Или эти, как их… футуристы?

- Да чёрт их знает. Мне за всё время, в общем, пара стихов понравилась, про природу, но автора не помню. Жалко, вот его б, быть может, ещё почитала. Хотя лучше уж в прозе что-то.

- Например?

- Ну, недавно вот, знаешь, читала «Отверженных». Не с соседями, им это и длинно, и вряд ли интересно, а сама для себя. Знаешь, нам их не так давали… А тут полностью прочла. Долго в потрясении ходила.

- Это от чего же?

- Да ведь там совсем не о том! Ну… ты сам читал вообще? Если это читать не полностью, а только отмеченные, рекомендованные места, да тем более детским умом, то это, конечно, иначе видеть можно… А теперь вот не понимаю, как это так надо было читать, какими глазами. Вот возьмём, например, один из самых прекрасных, восхитительных образов - Жан Вальжан и его духовное преображение. Это просто потрясает душу до самого основания - скромность его жизни, всё то, что он сделал для города, его смирение, его трогательная забота о приёмной сироте… Это если смотреть разрозненно, это если не анализировать. И вот этот момент, когда какого-то бродягу принимают за него и хотят осудить как беглого каторжника, и он приходит, открывает своё настоящее имя, сперва ему никто не верит… Он истинно подобным Христу выглядит. А теперь посмотрим внимательно на этот момент, что мы видим? Разве вольная спокойная жизнь его лежит на одной чаше весов и спасение души - на другой? Нет! На одной чаше, быть может, его душа, или точнее его совесть… А на другой - город, который так нуждается в нём, и Козетта, матери которой он дал обещание позаботиться о ней. Что же он выбирает? Всего лишь не поступиться принципами, всего лишь не запятнать себя ничем. Ведь Козетта могла погибнуть, не дождавшись его. А о городе и говорить нечего… Какой же это гордыней надо обладать, каким эгоизмом, чтобы выбрать одну только свою душу! Или вот, Мариус, его любовь - как это написано, просто невероятно! Взрослый человек, конечно, просто скептически улыбнётся - так не может быть, это писательский гротеск. Вот так, словно человек совершенно отрешился от плоти, поднялся в горние выси, обратился весь в дух, в святое, возвышенное чувство… Я читала и плакала, правда, хотя я не так чтоб очень уж чувствительна. Но я думала - неужели в самом деле люди могут так любить? Конечно, это книжка, но ведь автор это придумал - значит, и в жизни такое возможно! А потом… Потом свадьба, и Мариус запрещает Жану Вальжану видеться с приёмной дочерью из-за того, что он преступник. Нормально? Как по мне, так не очень. Вспоминаем, как когда-то, ребёнком, Мариус отвергал отца потому, что так его воспитал дед, и как горько каялся в этом потом. Тогда Мариус был не виноват, он был ребёнком, введённым в заблуждение, но теперь-то он делал всё сознательно. И сделал то же самое! При чём не себе, он так же распорядился жизнью любимой, не спросясь её, ничего ей не объясняя… И так же каялся, так же ходил потом ухаживать за могилой, только вот мёртвому это уже ничем не поможет! И мы понимаем, что Мариус просто такой есть, он просто дитя, истерично кидающееся в крайности, и чего стоит после этого его любовь? И зачем нужна такая любовь, если в ней Козетта забыла того, кто спас её, кто всё ей дал? Много и ещё там очень интересных моментов, и в целом это книжка очень грустная. Книжка о том, как мораль, добродетель терпит сокрушительное поражение, пытается что-то дать людям - и не может.

Айвар посмотрел на Настю очень серьёзно.

- Наверное, это просто очень мудрая книга, написанная для размышляющих. Иносказательно. Но ты ведь сумела извлечь из неё то, что нужно?

- Да, - кивнула Настя, - это совпадало с моими мыслями уже долгого времени. Мораль, добродетель, как она преподаётся людям, странным образом не усваивается ими, губит их… Заставляет их быть нечестными. Заставляет быть… трусливыми, низкими, под маской добродетели. Спасающий душу свою погубит её. А погубивший душу свою за други своя спасёт её. Это девиз времени, Айвар. Именно так.

- Неожиданно…

- Почему же? Я вижу это сейчас со всей ясностью и несомненностью. Только имеющий смелость губить свою душу по-настоящему на что-то способен, только не ждущий награды на небесах может быть её достоин.

Айвар откинулся на опору из одеяла, запрокинув голову.

- Настя, позволь вопрос, хотя наверное, он неправильный, он тебе не понравится… Ты в самом деле верующая?

Настя отставила чашку на сундук. Голова кружилась - интересно вот, что и головокружение это, и разливающееся внутри тепло - они каждый раз немного разные… Сейчас вот в этом тепле было очень много покоя и нежности. К этой маленькой, странной как человеческое жилище комнатке, к немногочисленным деталям её обстановки, к милому, хорошему товарищу, с которым они сейчас беседуют так легко, как легко течёт река по равнине, не встречая порогов, преград. Единственное, что сдерживает её - это берега её тайны, запрещённой правды, а то б, наверное, разлилась она огромным зеркалом на весь белый свет, и было что на небе вверху, то и на земле внизу. Но ведь не непременно об этом думать, и в границах берегов у реки достаточно бывает простора… И откуда только пошло это выражение про «напиться и забыться»? Ей вот, например, сразу столько всего вспоминалось в этот самый момент - и другие дни рождения, конечно, далёкие, трогательные, как наивность и безмятежность детских лет, как бабочки на обоях в спальне. И разговоры с дедом, с отцом Киприаном, с Розой…

- Да. Но я уже спрашивала, очень ли это плохо, и услышала, что не очень. Я понимаю, для тебя это странно, потому что вы ведь все атеисты, а я такое исключение. Но мне разрешено, в самом деле.

- Нет, я не об этом… Как это совмещается в тебе? Твоя вера - и всё… И то, что тебе приходится делать, и то, что происходит сейчас вообще…

- Отлично совмещается, Айвар, прекрасно! А разве всё, что происходит - происходит не по божьей воле, не Богу угодно? Разве мы все - не орудие его замысла, и наши успехи, наши заслуги - не лучшее свидетельство?

Айвар натурально отворил рот.

- Ладно б ты сказала что-то вроде - бог не слышит, бог оставил, что ты молишься по привычке. Но - божья воля… И то, что закрываем храмы, и что попов сажаем, а случается - и расстреливаем - тоже божья воля? Богоборчество - божья воля?

- А неужели нет? Ты же сам из христианской семьи вроде, Евангелие читал маленько? Помнишь, как Христос выгнал торговцев из храма, как спорил с книжниками и фарисеями? Тоже они как будто служители Его Отца были. Но они поступали неправильно, они неправильно служили и неправильно учили, и получали поделом. Сказано: «Не всякий, кто говорит мне «Господи, господи!», войдёт в Царство Небесное, но только исполняющий волю Отца». Мы исполняем волю Божью, Айвар, мы, не они. Вы, не веря, не произнося имени его, творите его волю, обличаете неправду, заботитесь о малых сих, и не стяжаете сокровищ на земле, и не жалеете жизни за други своя. И я хочу быть с вами, только с вами. Дай мне крылья сейчас, чтоб лететь - я никуда не полечу. При тебе и я попов допрашивала. При тебе я в людей стреляла. И не дрожала моя рука, её направлял Господь. Были мысли, случалось, в храм сходить, тоска по прежнему иногда вещь сильная… Были мысли, да прошли понемногу. Разве там мне Бога искать? Разве искать его вообще? Не я его, он меня нашёл. И от смерти спас, и на правильную дорогу вывел. И говорила, и ещё скажу - эту куртку с меня только с кожей можно снять.

Айвар помолчал сколько-то, осмысляя услышанное.

- Действительно, ты очень необычная девушка, Настя.

- Неприятно это, наверное? Ну, что я среди вас как… - она искала подходящее сравнение, но с ходу на ум пришли только Марьины цыплята, - как чёрный цыплёнок среди всех остальных жёлтых.

- Да уж чёрт с этим. Ох уж из нас всех и цыплятки. Главное, Настя, то, что ты хороший товарищ. Что ты честная. Это качество ценнейшее.

«Вот и опять меня честной называют совершенно незаслуженно… Что за судьба такая…»

Впрочем, сейчас это как-то не сильно трогало. Может, по той причине, по которой пьяному море по колено - не это главное, не то, о чём она умолчала, и о чём, кстати говоря, и речь не зашла - ну по крайней мере, напрямую… Наверное, конечно, не честность это, лукавство - полагать, что и не зайдёт, пока он прямо не спросит - Настя, та ли ты, за кого себя выдаёшь? Но сейчас они просто и легко говорят о чём угодно, кроме её происхождения, её прошлого, её тайны, и это важно. Она спрашивала себя не раз ещё в том первом поезде, увозившем её от Екатеринбурга: «Кто я без своей одежды, без своего имени так, чтоб не я одна его помнила, а обращённым ко мне оно звучало, без своей семьи, без своего окружения? Ведь не никто и ничто? Ведь всё равно кто-то?» Её платье осталось там, и сгорело в погребальном костре, можно считать, что часть её прежней сгорела с ним, часть её новой лежит на сундуке рядом с такой же частью Айвара. И прошлое, и тайна - это не между ними, это за спиной, но не между ними. Между ними три дюйма между их головами на скатанном одеяле, и их сплетённые пальцами руки - когда ж они успели так сплестись, она и не заметила. И поблёскивает, как иголка, снующая между сшиваемыми лоскутками, бутылка, сшивающая их нитью разговора. Наверное, должно же так было сложиться, чтоб они родились в один день… По лоскуткам, пока они отдельны, не представишь, что они как-то будут смотреться вместе, а когда они сшиты вместе - удивляешься этой красоте. Как мастерица подбирает, каким лоскуткам лежать рядом, а каким - следом? Они все - прекрасное лоскутное покрывало, такие разные, такие подходящие. Они - стая. Та женщина бросила как проклятие, как плевок: «Опричники!» Разве она права? Опричники называли себя псами государевыми. Нет государя тут, нет никаких псов. Волки. Свободные, умные, гордые, опасные. Прекрасная фамилия у Айвара - Вылкхаст. Волчий. Дед Матвей видел как-то среди волков рыжую собаку…

Настя обхватила кисть Айвара обеими ладонями, принялась зачарованно гладить подушечками пальцев его ногти.

- До чего красивые у тебя руки, Айвар.

- Да где же? Самые обыкновенные.

- Возможно, скажешь, так. Отчего-то люди считают, что красота должна быть причудливой, вычурной. Но не только немыслимая диковинка может поразить человека, Айвар, но обычный рассвет, хотя он встретил уже тысячу рассветов. У тебя, говоришь, обычные руки - у тебя красивые руки! не слишком большие и не слишком маленькие, и ровные пальцы, и ровные ногти, и глубокие, чёткие линии на ладонях - как же в них, интересно, можно увидеть твою необычную судьбу? Мне тоже предсказывали судьбу необычную, я смотрю теперь на свои ладони и пытаюсь понять, где она там спряталась… А ты вообще очень красивый, Айвар, вдобавок к тому, что ты очень хороший, хоть ты опять скажи, что обыкновенный. У тебя всё так хорошо, ровно и ясно в твоих чертах, что если пытаться придумать красивого и светлого человека - то ты и получишься. Знаешь ли говорят - красив, как греческий бог, а это ерунда, конечно, у греков, знаешь ли, носы… в общем, не важно. Может, потому ничерта не красив этот Аполлон, что я никак не могу представить его живым, а не мраморной статуей, а тебя иначе, как живым, видеть невозможно. И в лице у тебя много света, может, оттого, что у тебя светлые волосы и глаза… Знаешь, там у нас в деревне парней молодых было мало - война, остались болезные всякие и кто в семье единственный мужчина, на кучу баб и ребятишек. Я ходила иногда и смотрела в лица - этих парней и мужиков старше, пытаясь представить, какими они были в молодости… Я думаю, я чего-то такого и искала. Ты говорил, что ты по моим рассказам так ярко и красочно представлял мой дом, словно сам ощутил его тепло и запах цветущих трав, словно сам там прошёл… Я думаю, ты на месте смотрелся бы там. И мне тоже хочется так увидеть место, где ты жил, знать, что ты видел, сходя с родного крыльца, что породило и вскормило тебя, такого хорошего… Не слишком разная у нас, думаю, земля, а небо вовсе одно.

- Перестань ты так говорить, Настя, откуда ты только такие слова берёшь, ты смущаешь меня.

- Как же ты смутишься, например, если я поцелую тебя? Это просто вопрос, конечно, я не буду, разумеется, делать этого, если тебе не хочется, неприятно.

- Жестокие вещи говоришь! Как же мне это может быть неприятно? Но смущаешь - это правда.

Настя повернулась на бок, к нему лицом.

- Как хорошо, что всё так, Айвар. Что ты не называешь меня бесстыдницей за такие слова… Что можно не стыдиться за то, что ведь не плохое человеку хочешь сделать, не укусить или ударить… А можно просто сказать - да или нет. Ничего же нет зазорного, когда от счастья и нежности мы целуем цветочный бутон, или любимого питомца, или человека, который много для нас сделал хорошего… Ты, быть может, всё равно думаешь, что я спьяну наглая, но это не так, мне просто очень хорошо сейчас рядом с тобой. Да и всегда, если задуматься, хорошо рядом с тобой… Ты только не думай, что я романтически влюблена в тебя, это совсем не так, ты просто очень хороший товарищ, самый лучший. Бывают такие люди, что одним своим присутствием поддерживают, даже если не говорят ничего. Простое оставалось простым, а сложное не так пугало. Мне так хочется, чтоб ничто не стояло между людьми, и сейчас я почти верю в это. Как вот между нашими ладонями сейчас ничто не стоит… И если тебе не нравятся мои слова, только не молчи об этом, для меня две вещи важны сейчас - что я смогла сказать тебе это, и за это тебе спасибо, всем вам - романтическая любовь и раньше в моей жизни могла б случиться, а вот этого б точно не было без вас…

Про вторую вещь Настя договорить не успела - Айвар притянул её к себе и поцеловал.

- Видишь, и мне могло такого захотеться, Настя.

- Только если ты из вежливости, - она жадно дышала, пытаясь восстановить дыхание после этой минуты, когда забыла было, что это такое, выглядывая из упавших на лицо прядей, как зверь из камышей, - то прекрати прямо сейчас, пока я могу ещё удержать в себе эту дикость. Слишком сладко это…

- Мы свободные взрослые люди, Настя, что за глупости, предполагать за мной такое! Стану я целовать, кого не хочу целовать!

- Стало быть, хочешь? Тогда поцелуй ещё, только смотри, я знаю, что за этим следует.

- Непременно ли следует?

- Непременно, Айвар!

И сказано это было так, что самой немного страшно стало - всё же вызвал отважный товарищ таящегося зверя из его засады, вот пусть что хочет, то с ним и делает.

- Ну, так что же нам мешает?

- Ничего. Ты волк, я волк. Не представляешь ты, Айвар, какое это счастье - знать, что ничто нам не мешает…

Если б в самом деле мог представить! Если б её глазами мог взглянуть! Быть может, он удивился бы очень, быть может, сначала даже не понял. Хотя кажется, он очень умный, он всё понять может. Но он не всё знает, и потому ему представить трудно - как же это восхитительно, что можно просто сблизиться с понравившимся человеком, просто сказать, просто за руку взять, просто поцеловать - без того, чтоб были они мужем и женой, без сватовства и одобрения родителей, без того, чтоб непременно первый шаг делал мужчина, а женщина лишь отвечала, опустив глаза и рдеясь от смущения, без любви даже и клятв в верности на вечные времена, и уж точно без того, чтоб бояться сейчас - непременно страха от женщины мораль требует, инстинктивного страха как бы перед вторжением и утратой, а иначе она будет сочтена непорядочной, а ей вот не страшно, не хочет она бояться, и Айвару её страх не нужен. Да, разве это не лучшее, что могло произойти в жизни - без страха целовать, без страха наслаждаться поцелуями, самой расстёгивать на нём рубашку и тянуться навстречу его ласке, без страха смотреть на наготу красивого человека, без страха чувствовать собственную наготу - ночь такая тёплая, даже жаркая… Целовать его грудь и плечи без намёка даже на робость - так яростно, что, верно, до синяков порой, до укусов, ласкать вот так неумело, судорожно хватая, словно жадина нечаянное сокровище, неумело - и ладно, так вот и научится. Как всякая женщина теперь, имеет право. Не то даже право, чтоб без брака - это важно, но не главное. Право не знать ни стыда, ни вины, одну только радость от того, что они, молодые, с сильными красивыми телами, гордые двуногие хищники, сплелись на вылинявшем покрывале в сладкой пьянящей борьбе…

Потом лежали, прижавшись друг к другу мокрыми лбами, обдавая друг друга бешеным пьяным дыханием, что-то говорили друг другу шутливое как будто, незначительное… Потом бегал Айвар по комнате с проклятым этим покрывалом, размышляя, куда б его сунуть.

- Ты чего не сказала, что ты девка?

- А с чего мне пришло б сказать-то? Ну была, ну чего теперь? Сам бы подумать мог.

- С чего бы я это подумал? Молодая красивая девка, с чего б у тебя не было никого?

- Вот хоть ты, Айвар, и старший и всё такое, а по уху тебе сейчас дам, за неумную лесть. Ничего я не красивая!

- Ну пусть некрасивая, если тебе так приятнее, но с покрывалом-то мне делать теперь что?

- Да не знаю! На память сохрани! Хочешь, я тебе новое подарю?

В конце концов кинул его в угол, развернули одеяло, полунакрылись им - жарковато, но совсем нагишом не прикрывшись тоже неуютно, возились, болтали, совсем немного поспали - проспали б, наверное, подъём, но сосед-счетовод постучал, разбудил - с пониманием, что после такого празднования организм может не вполне дисциплинированным быть. Хороший всё-таки человек, хоть немного и из-за угла пыльным мешком ударенный… Так что на работе были вовремя, и даже не очень и помято выглядели, что дало даже сперва Александру печальное предположение, что они и не отметили как следует…


Вот как-то так получилось, что очень многое выходило без обсуждений, само собой. Обсуждать или нет случившееся, продолжать ли встречаться, говорить ли о чём-то коллегам, делать ли вид, что ничего не произошло, скрывать ли - ни о чём они вот так подробно не говорили, само всё как-то. Да и кому, скажите на милость, дело до того, что там между ними происходит… Соседям Айваровым разве что. На работе вели себя как ни в чём не бывало, разве что шутили и подкалывали друг друга несколько почаще, а так со стороны никто б, наверное, и не подумал, что любовники, если б не знал, ну знали-то не все, но многие, хотя никому специального уведомления не посылали, но Александр, например, сказал, что не слепой. Да и чего там говорить? Не жениться ж собрались. Почему не собрались, правда, оба б затруднились объяснить, ну просто не собрались и всё, нет пока никакой острейшей надобности. Просто возвращались время от времени вместе, иногда к ней, но чаще к нему, иногда съедали вместе нехитрый ужин и болтали о том о сём, и оба это совершенно искренне называли - «проводить вместе время». Они хорошо проводили вместе время, стоя у окна, слушая ночной дождь и рассуждая, каким будет будущее - и не столь важно, таким оно будет или каким-то иным, главное, что можно стоять так и говорить, или лёжа на кровати и читая газеты - Айвар много непонятного ей доселе объяснил, или предаваясь любовным утехам - всё равно хорошо. Забавно оно, конечно, что любители помечтать о будущем глобально, о своём они почти не говорили - а вроде как, чего о нём говорить. Раз только Айвар сказал:

- Смотри, хочу, чтоб сразу знала - я без предрассудков, если захочешь прекратить со мной всё это, если надоем - просто скажи, и всё, досаждать не буду, ничем ты передо мной не обязана. И если понравится кто-то другой, захочешь с кем-то ещё быть - просто скажи, не скрывай, и всё.

- Да будто я это всё не понимаю. Ну пока вот никого другого нет, и как-то не ожидаю, тебя мне вполне хватает.

- Ну как знать, ребят хороших много…

- Ну и девушек хороших много, так что тоже знай… Ну мало ли, может, ты тут во мне сомневался, как всё-таки я деревенская, может, деревенскими ещё порядками мыслю. Но где деревня и где я уже, Айвар.

Может быть, в прежние времена её сама мысль о таких словах что к ней, что от неё ужаснула б, но вот уж правда, где она, а где прежние времена. Да разве б можно было представить, как это прекрасно, когда человек тебе не принадлежит! Когда нет ни колец, ни общего дома, ни общей фамилии, никаких оков, существовавших для разрешения одному человеку дарить другому человеку нежность и страсть - а есть её ТОВАРИЩ, не муж, не жених, товарищ, что может быть лучше и дороже? Это значит, в каждую минуту, когда их руки сплетаются, можно точно знать - это честно, это искренне, не от долга, не от безвыходности. Для чего людям брак, в самом деле? От страха, что человек уйдёт, какая глупость. Если любит - то и так не уйдёт, а если не любит, так зачем держать его, как скотину на привязи? Может, всё потому, конечно, что они-то не любят, ну, не так, чтоб прямо любовь… А может, и любовь, чёрт его знает? Иногда, как посмотришь в его лицо, такое открытое, светлое, милое - так кажется, чего б и не любовь. Вот как она, в самом деле, должна знать, какая она есть, любовь, как определить - вот это любовь, а это нет? По книжкам разве? Ну вспоминала вот она тогда про любовь Мариуса и Козетты, плеваться только можно, совершенно вот не нужна такая любовь, даже близко. Как для девушки должна любовь определяться? Сердце часто бьётся, думаешь о нём всё время, замуж за него хочешь… тьфу! А без замужа-то вот как-то можно? Как-то думала она об этом - в деревне ещё дело было - пришла к мысли, что одно точно - любимым мужчиной непременно восхищаться нужно. Непременно он должен быть необыкновенным, если уж не героем, то хоть заметно отличаться от сотен других мужчин. Вот вспоминая всех молодых людей, которых она знала в своей прежней жизни, она не могла выделить какого-нибудь, который под это определение бы подходил. Были и хорошие, и милые, и красивые очень даже, а вот чтоб так уж впечатлил - ни один. Ну вот тут как понять - впечатлил ли её Айвар? Нет, наверное, тут другое всё же, не любовь. Просто очень он… близкий. Очень многое в нём симпатично. И лицо у него очень приятное, и что выговор с акцентом такой чарующий, и целуется, ну и всё остальное, он просто замечательно, и что работают они вместе, и столькому он её научил, на ноги встать помог, и столько вместе было сделано и пережито… Общее дело, да, это самое главное. Как люди вообще могут говорить о хороших, крепких отношениях, тем более о любви какой-то, если у них нет общего дела, если они жизни друг друга не понимают, не представляют? И вот даже то, наверное, сближает их, что отношение к Нему у них одинаковое, такой вот трепет, когда и имя лишний раз не произносят, словно это - непочтительно сотрясать воздух, говорили просто - Он, и сразу понятно было обоим, о ком говорилось. Сказал как-то Сашка по секрету - такому вот секрету, который все знают, просто не говорят особо, чего человека выводить - что думал прежде, что какая-то большая дикая кошка пробежала между ними, раз пытается Айвар вот натурально лишний раз не пересекаться, на глаза не попадаться высокому начальству, и только заходя в кабинет, явственно молится поскорее оттуда выскочить. Оказалось - нет. СМУЩАЕТСЯ. Сказала б Настя - чудной какой-то, если б сама такой же не была.

Тоже одна из общих таких, невысказываемых вещей - как не сообщают ведь люди друг другу: «Ты знаешь, а я вот воздухом дышу!» - эта странная, не скажешь иначе, потаённая нежность, она во всех. Так же объединяющая их всех, как та сила, которую она почувствовала тогда, во время той милой стихийной пьянки, так же не имеющая ни имени, ни описания, но несомненная, для неё уж точно несомненная. Но об этом опять же не скажешь никому, то ли мистика, то ли сентиментальная глупость, засмеют, и поделом засмеют. Она этим откровением и одна неплохо наслаждалась.


И вот сложно сказать, как там у Айвара с его смущением, а у неё важным делом жизни было - научиться странный страх свой никак не показывать. У него, у этого страха, если подумать, и причина всегда есть - это тайна её, тайна такого свойства, что самая что ни на есть власть над жизнью. Но известно, люди не любят трусов, она и сама не любит, потому что бы там ни происходило внутри - стоять прямо, в лицо смотреть и говорить спокойно. Хороший вот вопрос, правда - как это проще делать, когда часто встречаешься или наоборот, когда редко. Привычка-отвычка это одно, а силы душевные - другое. То ли проще их скопить за недельку-другую, то ли каждодневно выдержку тренировать, это она сама б не сказала. Потому что вот ещё - нормальный человек, если уж чего-то боится, стремится держаться подальше от того, чего боится, а она уж давно поняла, что она из той кроличьей породы, кто без своего страха жить не может, кому жизнь пресна без зелёного яда змеиных глаз. Поэтому кто поможет, в отсутствие, то ли по болезни, то ли по какой-то служебной надобности, Ивана Ксенофонтовича, разобрать огромную кипу бумаг, которую прямо чуть ли не к завтрашнему дню нужно привести в пристойный упорядоченный вид, да ещё и кое-что с рукописного на машинке набить? Настя, конечно. Хотя бы как наименее из всех сейчас занятая. И потому хотя бы, что и сама всегда рада помогать где только и чем только возможно.

Какое-то время, пока Дзержинский рылся в бумагах, выгребая для неё то, что нужно отпечатать в первую очередь, она сиротски топталась возле окна, потом ходила вокруг печатной машинки, трогая кнопки - печатать-то ей уже случалось несколько раз, но это не перестало для неё быть неким священнодействием. Что, если подумать, странно - ну эка невидаль, машинка, не большее чудо, чем телефон ифотоаппарат, к которым она в своём детстве привыкла как к вещам совершенно естественным. Но почему-то такую детскую радость рождали чёрные, яркие буковки, пропечатывающиеся на листе, деловитый скрип сдвигаемой каретки, пятна краски на пальцах, когда она поправляла подпрыгивающие катушки (она их слюнила и вытирала об одежду, конечно). Один раз она переносила печатную машинку с одного стола на другой - какая же тяжёлая, сволочь, а ведь не дай бог уронить… Сашка, конечно, обругал её тогда немного…

Удивительно, как этот кабинет она любила - так же мало похожий, например, на рабочие кабинеты её отца, как и её прежняя жизнь на жизнь нынешнюю, так что Настя, конечно, даже рада была порой, что нет у неё таких собеседников, которым пришлось бы объяснять, как такое разное любимое умещается в одном сердце. Лучше всего б, конечно, было просто сказать - сердце человеческое таково, что в него много что вмещается, и чем больше уже вместил - тем больше можно вместить ещё и ещё, и мест, и людей, и вещей. Но как училась она этой любви - об этом как расскажешь? Вот хотя бы даже вид из этих окон - как-то она сказала Саше, когда они пили чай, присев на подоконник в коридоре, что могла бы написать небольшую повесть о видах из окон, а то и целый роман, как же хорошо, что Саша тогда не ухватилась за эту мысль… Ведь здесь началось новое в её жизни. Может быть, конечно, новое в её жизни началось в поезде из Екатеринбурга, или в избе деда-отшельника, или в тайге, или в болотах - или всё же там заканчивалось старое. Это очень сложный вопрос, ведь на самом деле и родятся люди не в один момент, раз - и родился, это не каждому так везёт. Первое рождение человека может происходить в течение нескольких часов, второе - в течение нескольких месяцев, ничего в этом нет странного. Называет она для всех своим родным домом избу приёмного деда - почему б внутри себя не назвать - это… Чем не новорожденной появилась она из-за занавески, вся растрёпанная и невесть откуда взявшаяся, и Айвар тогда бинтовал её ноги - тоже чем же не символично…

Недолго Настя, кстати, гадала - спросит или не спросит Тополь о ней и Айваре. Тут примерно поровну была вероятность - с одной стороны, что ему вроде бы до того, а с другой, учитывая некоторые моменты, Айвару и вообще широкому кругу лиц неизвестные, очень даже что. Хотя вот она и не придумала бы в данном случае, как спросить, как такой разговор начать.

Поэтому спросила сама. Вот собрала в кулак всю наличествующую смелость и спросила. По пути, конечно, жалея последовательно о том, что рот вообще сейчас раскрыла, что смелая как-то порой вот чересчур - может быть, лучше было всё же тогда сдержаться? - и что вообще на свет родилась. Ну и получила, конечно, ответ, какого и стоило, конечно, ожидать.

- И? чего вы ждёте от меня - одобрения, осуждения?

- Ну… да, понимаю, курьёзно оно как-то - сперва сделать что-то, а потом мнения испрашивать… Но не в том даже дело, что мне как-то в тот момент испросить этого мнения никак не было возможно… Это вообще очень сложный вопрос оказался для меня. Я много думала. И пришла к мнению, что пусть лучше это покажется смешно и излишне, но лучше точно знать, насколько я вольна тут распоряжаться собой. И уж точно не хотелось бы, чтоб получалось, что я чёрте что вытворяю за вашей спиной.

- Действительно, курьёзно. Кажется, с тех пор, как мы расстались с вами в Екатеринбурге, вы только и делали, что сами распоряжались собой, уж точно меньше всего сообразуясь со мной. Правда, в этом, конечно, не только ваша вина, вы оказались отрезаны там, вовремя эвакуировать вас из вашей глухомани оказалось попросту нереальным… Но уж увидеть вас на пороге этого кабинета я ожидал меньше всего!

- Да, это правда, но… это-то другое! Это другого человека касается. Не может быть речи о том, чтоб сказать ему правду, и я утешаюсь тем, что я не лгу, а недоговариваю, и иногда мне кажется, что узнай он правду, он понял бы и принял её… Но всё же - насколько честна такая связь, насколько допустима? Моя совесть говорит мне - допустима, а ну как я просто бессовестная? Мы из разных классов происходим, настолько разных, что дальше некуда… Не сделать бы этим тоже ему худого…

- Ну, если уж говорить о том, ваша сестра Мария не подумала спросить меня, выходя замуж. Пожалуй, нет, всё-таки хорошо, что я тогда увидел вас в марте на пороге этого кабинета, меньше потрясения было увидеть её в мае в Глазове… - Настя не поворачивала головы, но по голосу поняла, что он улыбается, это немного успокаивало, - видать, вы, «младшая пара», как-то заметно более беспокойные, чем старшие, которые способны находиться там, где им определили, и не спорить.

- А Маша спорила?

- Ещё как! Наскакивала на меня, как храбрая маленькая птичка, доказывая, что имеет право быть везде, куда судьба забросит её мужа, а я не имею права её этого права лишать. В конце концов я вынужден был уступить, она во многом права… Я мог бы настоять, я мог бы под конвоем доставить её туда, куда считаю нужным, я мог бы даже потребовать аннулирования этого брака, но хорош же я был бы тогда. Она требовала права самой распоряжаться своей жизнью, права не отличать её на основании её происхождения - и у неё было достаточно времени, чтобы испытать свою позицию на прочность. Да, это огромный риск, но для вас нет полностью безопасных мест… И ни для кого нет.

Настя украдкой смахнула навернувшуюся слезу.

- Маша, она такая… упрямством удивить способна. Значит, она в Глазове теперь? Помню, была у меня попутчица из Глазова родом…

- Нет, этого я не говорил. Кто может знать в точности, где они сейчас… Главное - что её есть, кому беречь, и когда будет нужно - будет, кому доставить её сюда.

- Ну, во всяком случае, о замужестве в моём случае речь не идёт…

- А почему, кстати?

Себе ответить на этот вопрос почему-то легче, чем кому-то другому. Ну, в самом деле, не лепетать же, что мол, потому, что неравны они, что неравенство это она от него скрывает, такую-то уж неумную ложь она бы себе точно не позволила, уж точно не здесь.

- А… зачем? Нет, разве непременно людям нужно жениться? Если хочется, то почему не пожениться, в самом деле, но нам хорошо и так. Мы не влюблены… я точно не влюблена, да и Айвар, думаю, не врёт - зачем так врать? Просто нам хорошо вместе… Но жениться - это тут лишнее. Я, видимо, совсем тут не Маша. Для неё большая любовь, семья, дети всегда было заветной мечтой, лучшим, что может быть в жизни. Я её вроде бы, конечно, понимаю… Знаете ли, когда у тебя есть сестра, близкая тебе по возрасту, она иногда как бы твоё зеркало, ты смотришься в неё, она в тебя… Её восторги, радости, предпочтения отражаются в тебе, немного тебя заражают. Это потом уже подрастаешь и понимаешь - вот, это моё, а это только Машино. Когда я была младше, я тоже думала, как же это прекрасно - свадьба, и тоже фантазировала… но на самом деле я никогда не желала страстно выйти замуж. Нет, не то чтоб я мечтала остаться навсегда незамужней, скорее - это просто не занимало меня, вот и теперь не занимает. Есть более важное. То, что мы прежде всего товарищи, и наша работа. Когда я говорю, что не люблю Айвара, мне хочется, чтоб это звучало хорошо, а не плохо. Он очень хороший, он красивый, он замечательный товарищ. Зачем здесь ещё любовь какая-то? Ничто глаза не застит и голову не туманит, это совершенно ясно так есть, что он хороший человек. Может быть, однажды он встретит девушку, которую полюбит и которая полюбит его, может быть, однажды я полюблю - как знать? Пока я не представляю такого. Мы с ним хорошо поговорили обо всём, это я вас уверяю. Я думаю, что мы смотрим на это одинаково. Отлично, может быть, лишь в том, что он старше и мужчина, и иначе чувствует. Но в том, что от меня зависит - я хотела бы, чтоб так всё и оставалось. Единственно, не даёт мне покоя то, что я вынуждена от него скрывать правду о себе. Точнее даже - то, что я могу не всё понимать в этом, может быть, я его в грех ввожу, по-людски говоря. Не будет ли ему неприятностей потом, когда всё откроется, за связь с классово чуждым элементом.

- Об этом, пожалуй, стоило подумать до того.

- Это правда. Но лучше ведь поздно, чем никогда. В тот момент я просто не подумала об этом так, подумала только о том, важно ли, кто я такая на самом деле и о семье моей - и решила, что не важно, только грустно, что не обо всём ему могу рассказать, но ведь это не обязательно, я тоже не всю его жизнь знаю. Но теперь думаю - глупо и недальновидно думать только об этом.

- Что же, если я скажу, что вы должны немедленно прекратить это - вы прекратите?

- Прекращу. Сложно, наверное, будет ему объяснить, почему… Не говоря-то ни лжи, ни правды. Но как-то уж найду.

- И вам легко будет это принять?

- Ну не знаю, легко ли. Всё-таки есть в жизни такое сладкое, что попробовав - не забудешь. Но ведь я и всё время до этого несчастна не была, так же всё и будет. Говорю ведь, очень хорошо как на мой взгляд, что мы не влюблены. В любви, говорят, человек контроль теряет и противиться любви не может, она над ним властвует. А надо мной ничто не властвует… Если вот - нельзя сладкое, то значит, нельзя.

Ну а что, не должно ж всё быть именно так, как она понимает и воспринимает. Всё-таки чего на Машку клепать, и у неё самой в голове сколько надо романтических глупостей. Бесклассовое общество и равенство - это понятно, но их-то с особого положения пока никто не снимал, и не стоит забывать, сколько её лохматая головушка стоит. Сначала надо бы в самом деле, уверенно выжить, а потом уж вкушать сладости жизни, а пока будет с неё и того, что есть, посадили свинью за стол, она и ноги на стол…

- Вообще-то, я уже знал об этом. Айвар успел раньше вас… на целых два дня. И я вам скажу то же, что ему - вы сами в состоянии разобраться в своих отношениях. Не помню, с какого момента ваша жизнь принадлежит мне…

Настя наклонила голову, пряча стремительно краснеющее лицо.

«Зато я вот прекрасно этот момент помню… Айвар-то понятно, свой собственный, а я-то вот уже как сказать…»

- И за Айвара не бойтесь. Ничего плохого ему не будет. Обещаю.

- Ну перестаньте смеяться! - пробормотала Настя, заглушив свои слова скрипом сдвигаемой каретки.

- Главное - чтобы у вас были ответственность и честность. Вы, думаю, понимаете, что речь не о той честности, как вас зовут на самом деле… Если б я имел возможность поселить вас там, где вы не видели бы ни единого человеческого лица, а разве только одного или двух доверенных охранников - даже это ничего бы не изменило и не отменило. Я ведь почти так вас и поселил - у старика-отшельника в глухой тайге, под надзором единственного полноценно информированного лица. И что же? Ваш приёмный дед умер, вам пришлось идти к людям. Пришлось что-то им говорить, что-то к ним испытывать. Человек всегда взаимодействует, без этого жизни нет. Будь это такое взаимодействие, как с вашими деревенскими соседями, или такое, как здесь с товарищем Вылкхастом, никуда не уйдёшь от того, чтоб оно было. Никуда не уйдёшь от того, чтоб что-то говорить, что-то решать, нести ответственность за свои решения. Понимаете?

- Думаю, да.

- Всё же один момент меня интересует… Быть может, вы удивитесь моему вопросу. Это об отсутствии вашего вопроса. Если вы спросили, как я смотрю на ваши отношения с сослуживцем, если полагали, что я контролирую вашу жизнь и в большом, и в малом - почему же вы не спросили, знал ли я тогда о намеренье Айвара включить вас в расстрельную команду, или может быть, эта идея от меня и исходила?

Настя сдвинула каретку, словно обойму загнала.

- Ну, вот не спросила. В голову не пришло как-то. А какая важность? Хотя не думаю всё же, чтоб от вас, что это вы так испытывали меня… Хотя как знать. Но что за разница-то?

- Вот как?

- Я здесь на работе, полагаю, а не для красоты, вот какую работу дают, такую и работаю.

- Сложно предположить такую покорность судьбе от человека, преодолевшего путь в половину России.

- Ну так и не предполагайте. Какая ещё покорность судьбе? Я делаю то, что считаю правильным, что в марте делала, что теперь.

Дзержинский выбрался из-за стола, чтобы положить несколько папок в шкаф, а заодно передал Насте несколько листов - тоже на перепечатывание.

- По своему виду деятельности вы больше имеете дело с уголовными и полууголовными элементами, к которым, допускаю, у вас мало сочувствия, многих из них и в прежние времена за их дела по головке б не погладили. Но даже среди них встречаются ведь не только грабители и мошенники…

Настя подняла глаза.

- Переведите в другой отдел, в какой нужным сочтёте. Или совсем к расстрельным прикрепите. Какая разница? Мы делаем одно дело.

Опять, господи же боже… Ещё накурено порядком уже, и от сизого тумана совсем явственно кажется, что весь мир окружающий тает, растворяется где-то - совсем как было на болоте. И кружится, и затягивает трясина…. И так много ещё здесь можно сказать - и ему, и ей, раз уж коснулись такой темы, а он только тихо спросил:

- Почему? Почему вы выбрали это? Почему не держитесь прежнего, не желаете прежнего - не важно, возможно ли это, почему не согласились тихо переждать, лелея мечту, хотя бы, о воссоединении со своей семьёй, с осколками своего мира где-нибудь в Париже?

- А Маша - полагаете, лелеет? Ладно, Маша влюблена, а я нет. Но не одна только любовь движет человеком. Подождите, когда вы искали это вот, я видела там одну фотографию… Дайте, я найду её.

Вот и возможность, слава богу, дыхание выровнять. И ступать осторожно, как по кромке чёрной, знающей все тайны смерти воды.

- Вот, смотрите. Видите, что это?

- Честно говоря, при такой чёткости не разобрать.

- Понятно, сфотографирована-то ваза. Но я помню хорошо, что там стоит, это я фотографировала, и то, что там стоит, я сфотографировала тоже, только это к делу не относится, поэтому фотография у меня дома. Это кукольный домик. Вы видели когда-нибудь кукольный домик? Такой вы точно не видели. Он большой, примерно вот так в ширину, вот так в высоту. Это грандиозная, искусная работа, там всё как настоящее, только мизерное… Страшно говорить, сколько такое может стоить. Есть такие игрушки, они не очень-то для детей, детям их разве что можно благоговейно трогать, под присмотром взрослых, чтоб не дай бог не выронили… Я видела немало таких. Фарфоровых кукол с настоящими волосами, в платьях, украшенных настоящим жемчугом, фигурки кораблей, зданий, зверей столь точные и достоверные, что проще поверить, что какой-то волшебник уменьшил настоящее во много раз, чем что на подобное способны человеческие руки. И вот этот домик - это настоящий шедевр. Там резные перильца у лестниц, бахрома и кисточки на портьерах и подушечках, там на одной подушечке сидит собачка - вот такая, с ноготок. Очень аккуратно, переднюю стенку можно снять и рассмотреть как следует, что там внутри. Там в гостиной стоит стол, и за ним дама в красивом платье в тяжёлую складку, и господин с усами, и прелестная девчушка с золотыми локонами… На стене часы, на полах ковры, всё как настоящее. Вот в таком кукольном домике я жила, понимаете? В этом домике у меня было всё. Не только любящие родители, три сестры и брат, и дяди, тёти, бабушки, кузины, учителя, слуги, придворные… Были ещё прекрасные сады, и по тёплым морям плыли величественные корабли, и по ярко-зелёным лугам мчались великолепные кони со своими благородными всадниками и всадницами… А ещё были пышные праздники, были небесно красивые церкви с золотыми маковками и завораживающим внутренним убранством, где горели свечи за каждую русскую, а значит - божью душу… Там крестьяне в вышитых рубахах жали тугие снопы золотистого хлеба, а крестьянки в пёстрых сарафанах доили добрых тучных коров, там бесстрашные солдаты проходили блестящими парадами и шли умирать за любимого государя. Но кукольный домик, знаете, вещь хрупкая… И вы и ваши товарищи взяли и разобрали этот домик. Наконец-то. Он был слишком невозможно прекрасен. А потом вы взяли и оживили меня. Поместили в мир, где настоящий холод, ветер, одиночество, боль… Где всё намного сложнее. Что же мне делать? Сожалеть о том времени, когда всё было по правилам?

- Я назвал вас тогда куклой… я сожалею. Не должен был так.

- Разве куклой?

- Не важно. Это было, и я вижу, это вас мучило.

- Только не думайте, что всё, чего я хотела - это что-то доказать… Живой человек ведь чувствует. Не только то, что предписано кукольной роли прелестной девчушки. Знаете, этот мой попутчик в поезде очень большой любитель собак, он много мне о них рассказывал. Например, об одном своём любимом псе он сказал, что подобрал его уже взрослым псом, но потерялся он, по-видимому, щенком. Бог знает, как же хозяева умудрились потерять его, если он был так хорош и, наверное, очень дорого стоил… На псе был ошейник, который на него надели ещё щенком. Несомненно, когда-то очень дорогой, красивый ошейник, стоил тоже немало… Он поистрепался от времени, но не настолько, чтоб пёс сумел его снять. Конечно, ошейник стал ему мал, и причинял серьёзные неудобства - душил, врезался в кожу, и Карл Филиппович, конечно же, без всяких сомнений разрезал и снял этот ошейник. И долго потом лечил ту рану, которая от него образовалась… Разве он не был прав? Это когда-то был замечательный ошейник, и щенок наверняка носил его с гордостью, как показатель породы и принадлежности к несомненно знатному хозяину… Но он устарел, стал бессмысленным и даже опасным. Потому что щенок стал взрослым псом. Потому что, как бы это ни получилось, он больше своему хозяину не принадлежал. И имя у него стало другое, и другой жизнью он теперь жил… Я не ненавижу своё прошлое, но и не цепляюсь за него, не вижу смысла. Прошлое - это прошлое. Таким, какое было, оно прошло и отмерло, чтоб из него родилось настоящее и когда-нибудь - будущее.


И снова замолчали, и вернулись к работе, и сколько-то времени только стрекотала машинка и шелестели бумаги, и Настя сколько-то времени придирчиво думала, нормально ли всё объяснила, как теперь смотрит на неё Тополь, и что вообще делать с тем, что объяснять такие вещи вообще трудно, хотя бы даже себе. Ещё немного интересно было, который час, просто чтоб оценить, много ли уже сделано, какая у неё скорость работы, но часов у неё не было, а спрашивать не хотелось - ещё подумает, что устала. За кем угодно он может заподозрить усталость, кроме как за собой. Бросая иногда взгляд, Настя заметила, что Дзержинский то и дело потирает шею или нервно поводит плечами. Оно понятно - посиди-ка так… не первую, к тому же, ночь…

- Затекло?

- Есть немного. Наверное, нужно немного всё-таки размять мышцы. Вы не обращайте внимания, работайте.

- А… - Настя честно пыталась прикусить язык, но мысль, родившуюся в голове, иногда на языке уже не задержишь, - давайте, я вам разомну? Я примерно знаю, как… Я же с детства спиной маюсь, мне часто массаж делали, от него удивительно легчает. Я, конечно, этому не училась, но я запомнила довольно хорошо, что и как делать.

- Что, простите?

Вторично прокляв свою безмерную храбрость, Настя повторила:

- Массаж. Слово, конечно, смешное и какое-то буржуйское, зато дело хорошее. Легче станет.

- Нет уж, это, думаю, излишне.

- Ну уж не знаю, лучше потратить немного времени, зато потом с обновлёнными силами больше сделать получится, если в тело лёгкость вернётся. А если не снимать постоянное напряжение с мышц, потом ничего хорошего, это тоже на себе проверено. Разболится ещё хуже и вообще сляжете - вы этого хотите?

- Не слягу.

Внутренний голос, конечно, не раз и не два советовал Насте заткнуться, но хоть она честно пыталась вернуться к печатанью, недовольство тем, что её предложение останется таким вот неловким, глупым и безрезультатным, не давало.

- Ну почему нет-то? Разве это так сложно - вам-то ничего делать не надо! Пять минут большой погоды не сделают, а так вас всё равно неприятные ощущения отвлекают.

- Чёрт с вами. Только если в самом деле пять минут.

- Ну тогда, - Настя куснула губу, но уж если сказал «а», надо говорить и «б», - вам нужно снять рубашку и лечь. Благо, тут у вас кровать, она достаточно ровная.

Пять минут пусть сам засекает, если хочет, у неё часов нет, ей не на чем… Стараясь не задумываться о лёгкой сюрреалистичности происходящего, она вышла из-за стола. Да, массажистка в её детстве использовала согревающее ароматное масло, попутно рассказывая о его полезных свойствах - оказывается, не только приятство для обоняния. Вот уж чего здесь совершенно негде взять… Не за подсолнечным же в столовую сбегать, в заём с утренней порции в кашу… Эх, сколько того масла было - пропасть. Вот почему нельзя протянуть руку в прошлое и взять немного того, чего тогда настоящей цены не знал? …А потому что нечего.

Ладно, как ни не по себе уже самой, а надо начинать, а то совсем глупо. Настя присела на кровать, несмело положив ладони на плечи лежавшего перед ней человека. Сколько было в её жизни людей, к которым она так спокойно, нескромно прикасалась? Мать, сёстры, брат. Дед Фёдор - спасибо, что он был. Тоже стеснялась она, а нужно было тогда спину ему настойкой растереть - и ничего, преодолела себя, справилась. Ну, Айвар… Жаль, что в госпитале когда-то их с Марией роли были более декоративны, малы ещё были для полноценной работы, так, подушечки поправить, с ложечки покормить, книжку почитать. Если б раны обмывала и повязки меняла, свободней и трезвее бы на всё смотрела, вот Татьяне, наверное, тут ничего сложного не было б. Ну ничего, у неё тоже своя школа получилась - дед, мальчишки, с которыми и обнималась, и в рукопашную боролась, и теперь Айвар - не от одного ж алкоголя в ней никакого страха и стеснения не было. Ох, сейчас, наверное, неплохо б было тоже хоть глоток… Ведь глупость самая настоящая, откуда в ней может ещё оставаться страх своего и чужого тела после всего-то, что было? Ну значит, завалялось немного. Может, потому, что неловко вообще - видеть его таким беззащитным… Он такой худой… Так-то у неё, конечно, тоже куда что девалось после деревни и того замечательного путешествия, но она коротышка, и по ней не так заметно. Да уж, как ни печалилась мама на тему их с Марией не идеальных фигур, на такой-то рецепт от излишнего потолстения она навряд ли согласилась бы.

Внутренне паникуя, Настя прошлась пальцами по шейным позвонкам - это показалось святотатственней и интимней всего, что до сих пор позволяло воображение, она случайно коснулась его волос и поспешно отдёрнула руку, опасаясь, что не удержится провести по ним рукой, почему-то казалось, что они должны быть очень мягкими… Она уводила ладони дальше по плечам, по спине, размышляя о том, что её руки, хотя, конечно, сильные - для такого дела всерьёз совсем не подходящие, говорят, массажисты, совсем как целители, умеют «видеть руками», чувствовать, где у человека какая хворь, почти так же, как святые видят это духовным зрением. Это дар, дающийся не каждому. Ей вполне хватало того, что видели её глаза и что ощущали руки вполне обыкновенным, доступным любому простому смертному ощущением, если б тут была и ещё и эта нужная в такой работе сверхъестественная чувствительность - как бы она это пережила? Шрамы. Господи, вот это как забыть, как искупить? В каком году это было, если б узнать? Сколько ей было лет, что она делала тогда? Она могла бы, наверняка, вспомнить синяки, разбитые коленки, кошачьи царапины… Почему, господи, почему за всё время никого из них даже ни разу никто не ударил? Отец так негодовал из-за того, что его толкнули плечом, или во время прогулки наступили на пятки… Ему было пятьдесят, а выглядел моложе…

Она встала и накрыла своего пациента, за невозможностью вытянуть одеяло, его же кителем.

- Теперь полежите так…

- Что значит - полежать?!

- Нельзя сразу подскакивать, нужно, чтобы тело расслабилось и…

- Если я расслаблюсь, я усну, а это сейчас совершенно недопустимо!

Настя придавила его обеими руками к кровати.

- А что в этом такого плохого? Сколько вы уже не спали? Что больше суток - это точно, а дальше я со счёта сбиваюсь. Уже на призрака похожи… Лежите! Хотите, чтоб всё насмарку, что ли? Тогда точно ничего хорошего… Ну если и задремлите, и поспите пару часов - я вас разбужу ведь. Это я не от себя выдумываю, любой врач вам скажет, что сон жизненно необходим, иначе силы неизбежно закончатся и… Пара часов, конечно, мало погоды сделает, но лучше, чем ничего. Вообще, мы почти всё уже сделали! Мне там пару бумажек осталось отпечатать, - это было неправдой, на самом деле не меньше десяти, но это, в сущности, мелочи, - а потом помогу вам…

- Вот тогда и посплю… возможно… Мне к десяти, если помните…

- До десяти ещё вон сколько времени! Успеете и вздремнуть, и доделать, что там ещё не доделано, если это за два часа не доделаю я. А иначе свалитесь где-нибудь или за столом уснёте… Ну, можно ж хотя бы иногда над организмом не издеваться? Ну, в общем, полежите, а? Если за десять минут не уснёте, вставайте, что уж там.

- Вы бессовестная и коварная… - пробормотал Дзержинский, неумолимо проваливаясь в сон - всё-таки иногда, если не разорвать вовремя контакт головы с подушкой, уже ничего поделать нельзя. Прислушавшись и убедившись, что, кажется, её стихийный замысел превзошёл в результатах ожидаемое, Настя тихонечко отошла от кровати и задёрнула занавеску. Дзержинский пробормотал в её адрес ещё что-то не очень лестное, но явно уже сквозь сон. Так, отлично… А теперь успеть сделать как можно больше, чтобы по пробуждении не было повода изливать праведный вроде как гнев… Отпечатать оставшиеся эти двенадцать, оказывается, листов, попутно постаравшись справиться с рыданьями… Сколько было сегодня невообразимого сказано в этой комнате, а ещё больше не сказано, и не будет сказано никогда, и пусть будет так. Настя старалась предельно сосредоточиться на вбивании букв на лист, так легче не допустить ошибок, так легче не поддаться жгущим изнутри эмоциям. Вы спрашиваете, почему я не держусь за прошлое? А вы бы стали? Много ли я знаю о вашем прошлом… Как будто так удивительно, что человек может пройти долгий путь, со множеством неожиданных поворотов, придти туда, где он не смог бы представить себя когда-то в прошлом… Ладно, мой путь был не очень долгим, зато на впечатления более чем богатым. Держатся за прошлое слабые люди и старики, наслаждающиеся своей памятью, покуда она ясная. И не отрекаюсь я от прошлого, нет - отрекаются тоже слабые. Я всё помню, и вспоминаю не только с печалью и тем более стыдом, но и с удовольствием, почему ж нет? Но кто человек, который напяливает на себя штанишки, которые носил малышом? Сумасшедший, согласитесь.

Вот ещё один документ готов. Настя закурила снова, постояла сколько-то у окна, прижавшись лбом к прохладному откосу. Пока ещё темно… Она оглянулась на скрытую занавеской кровать. Жгуче хотелось подойти, отдёрнуть занавеску, посмотреть в его спящее лицо… Не дай бог, проснётся. А у неё последний документ остался… Нет уж.

И вот какой ещё вопрос внезапно, запоздало, пришёл в голову - а Айвар-то, Айвар зачем пришёл говорить о их отношениях? Она-то понятно, а Айвара что смущало? Неужели какие-то подозрения появились? Где ж она была так неосторожна? Нет уж, к чёрту, с такими мыслями ни сидеть на месте, ни работать с ясной головой невозможно, к чёрту их. Не побежит она прямо сейчас ни трясти Айвара, ни тем более будить Тополя, вот это уж точно.

Испытав истинное наслаждение от вбивания последней точки и вытянув свежеотпечатанный лист, Настя подозрительно прислушалась - а ну как смену фона - отсутствие стрёкота машинки - чуткий слух сквозь сон уловит? Да вроде нет… Ну что ж, теперь и в этой вот горе бумажного богатства сделаем столько, сколько получится успеть.

Нет, в самом деле, что за отношение такое обидное? Ладно спрашивать такое на первый и второй день. Но не после всего, что она видела, слышала, испытала, узнала. Тоже хочется спросить, почему не говорил ей этого сразу, на пороге, когда она комкала облезлую шапку и предательски дрожащими губами спрашивала: ведь они все мертвы, да? Хотел, чтоб сама, чтоб постепенно, шаг за шагом, чтоб не умерла, оглушённая этим всем, а выжила, выбралась, израненная, злая, опьянённая… Чего удивляется теперь? Бывает, художник рисует какое-то полотно только сходными цветами - одной палитры, что естественно, если рисует он море или там бескрайний зелёный луг. Если ты находишься внутри этой картины, ты, конечно, ни за что не согласишься, что тут всё «в одном цвете» - вот смотрите же, это голубой, а это синий, а это светло-голубой, а это тёмно-синий, а это с отливом в сиреневое… А вот если тебя вывели из картины, показали мольберт, кисти, заляпанную палитру, и тряпку, об которую художник вытирал руки, и его сброшенный рядом на стул сюртук, и соседние эскизы - тут ты несказанно удивишься, где ж раньше все эти цвета были-то? Ну да, ну да, не место им на этой картине. Это море, понимаешь, море. Лазурное море Ливадии, на берегу которого они сидели и рисовали затейливые виньетки для благотворительной распродажи. Это поле, где они, сошедшие с поезда размять ноги, расспрашивали сбежавшихся крестьян про их коров и курочек. Что ж там делать краскам подковёрных интриг, показаниям бывших агентов охранки, цветам грязи? Сколько грязи, господи боже мой… Кто лил грязь на мою семью, хотелось ей когда-то в праведном гневе спросить. Сами, сами лили! Тётя Элла, святая наших дней, одна сколько налила… Почему ж вы были так милосердны и жестоки, поддерживая эту идиотскую наивность - даже когда уже хоть про Каляева было известно - разве могли эсеры не сделать всё возможное, чтобы её убить? Рассказали б заодно и про показания этой самой генеральши, хорошую игру вела тётя Элла… И неужели ни отец, ни мама ничего не знали? И продолжали делать вид, что ничего не происходит? И что она могла сказать кающемуся в своих отцовских ошибках дяде Павлу - спросить, где была его голова все эти годы? Всё они видели, всё они должны были понимать. Отказала ж мама в помолвке Мити с Олей. Отказать отказала, но своего «драгоценного друга» не уберегла. Но и тут тоже один суд для черни, и другой для великих и малых князей. Террорист Каляев, убивший только одного из этого содомского гнезда, сидел в тюрьме, и так и не понял, за что - за свою глупость. Вам, вам всем, не надо было даже думать о том, чтоб убивать кого бы то ни было из этих высокородных ублюдков. Отошли бы в сторону и подождали, мы поубивали б друг друга сами, мы сожрали б друг друга с приторными лицемерными улыбками, если не сразу после празднования трёхсотлетия Императорского дома, то по какой-нибудь другой пышной дате. Кто, кто среди всех был чист, кроме них… дядя Николай Михайлович, кажется, показывал каких-то бабочек и объяснял, что они живут так мало, что у них нет мозга. Вот они такие бабочки. Чему ж теперь удивляться…

Настя, пытаясь проглотить рыдания, хотя бы оставить их беззвучными, схватила со стола фляжку, судорожно глотнула, закашлялась. Нужно взять себя в руки… Хотя бы с осознанием, что толку в этом сейчас нет никакого. Что думай об этом, что не думай. Это всё именно так и останется, внутренним кипящим котлом, из которого не выплеснется ни капли никогда. Никому не изольёшь душу, даже дневнику - разве только вырвать потом эти страницы, сжечь и развеять пепел, а в этом никакого смысла. Что ж, уметь держать в себе немыслимое ей есть в кого - родители когда-то сумели пережить, переварить всю ту боль, что приносила им родная кровь. Руки механически перекладывали письма - полуистёршаяся бумага, выцветшие чернила, записки - цифры, значки, неопознаваемые закорючки, поверх карандашом подписаны расшифровки и комментарии, фотографии - иногда заботливо склеенные из множества кусков. Иногда железнодорожные билеты. Иногда газетные вырезки. Чего только не может встретиться на этих настоящих, жизненных картинах, которые она теперь тоже учится проявлять на холсте, замалёванном когда-то идиллической пасторалью. Не так искусно пока, но всё впереди… И вы спрашиваете - почему? А неужели нужно было остаться глупой, наивной жертвой, не важно, мёртвой или живой? Настя куснула себя за палец покрепче - так с новой силой захотелось зайти за занавеску и погладить по наверняка мягким волосам. Сказать - да, не дрогнула, и не дрогнет никогда. Столько раз, сколько надо. Стольких, сколько надо будет, за тебя и за всех… Эти слова дрожали на губах, и дрожали, кажется, в руках, складывающих материалы по ровным аккуратным папочкам, и дрожали в дымном воздухе вокруг. И никакой усталости, даже после всех этих слёз, наоборот, дикая, восторженная одержимость.


С тем и застал её рассвет.

- Анастасия Марковна, вы, извините, охренели?

Настя вздрогнула и обернулась на звук отдёрнутой занавески.

- Феликс Эдмундович… А я про вас… забыла…

Получилось как-то ненатурально. Она б не поверила, например.

- До чего вы бесстыжий всё-таки человек… - конец фразы она не расслышала, возможно, он был не очень и цензурен.

- Я заработалась. Почти всё уже доделала, кстати, так что беспокоиться-то не о чем…

- Вы забыли, что мне к десяти…

- Ну так до десяти ещё сколько! и позавтракать успеете, и…

- Где. Мои. Сапоги.

Настя окончательно вжалась в спинку кресла.

- Я их почистила…

- Я сам прекрасно способен почистить свои сапоги! Где они?

- Вы не поняли, я их изнутри почистила… Но я думаю, они уже как раз высохли! Или высохнут буквально вот-вот…

- Анастасия Марковна!!!

- Ну, если вам так срочно, можете пока обуть мои.

- Вы точно рехнулись?

- Вы примерьте сначала, потом отказывайтесь. Размер у нас как бы не один, - Настя поспешно стянула сапог, демонстрируя ступню, - видите, пальцы кривые какие? Из-за этого узкую обувь мне носить никак нельзя.

По возвращении он её точно убьёт. Поэтому надо успеть всё закончить.

Закончила Настя, впрочем, действительно очень быстро, походила туда-сюда, прикидывая, что вот у них там это часов до двух планировалось минимум, а потом он куда-то ещё, так наверное, раньше шести не будет, и не вздремнуть ли немного, её, конечно, часов в шесть убьют, но спать-то всё-таки, оказывается, очень хочется. Но как раз в этот момент зачем-то принесло Троцкого, кажется, он был несколько озадачен созерцанием Насти, курсирующей по кабинету в одних носках, которые она то и дело подтягивала по причине растянутости, спросил Дзержинского, получил закономерный ответ, но отчего-то не ушёл, а остался поболтать. Что Насте в Троцком нравилось, так что болтать он мог три часа кряду и не повторяться, и при том сон перебивало. Ну ещё то, что очень был похож на кота. Только глаза не зелёные. Но если б были зелёные, был бы уже перебор.

Почти сразу, как ушёл Троцкий, припёрлись какие-то непонятно кто - да кто пропустил вообще, они там сдурели, не видели, как он выходил? - и с порога:

- Здравствуйте, Феликс Эдмундович!

- И вам добрый день! Зажмурившись, что ли, заходили?

- Ой, извините…

Эти поболтать чего-то не остались.

Забегал Олег, принёс позавтракать, вернее - пообедать, впихнуть в себя удалось мало - спать хотелось так, что даже желудок болел. И в конце концов Настя сломалась, заползла за занавеску и уснула, свернувшись калачиком на так и не разобранной кровати. Вернувшийся Дзержинский спокойно работал весь вечер и большую часть ночи, пока непонятно зачем (полагая себя выспавшимся, мог и не сунуться раньше утра) заглянул за занавеску и удивился, увидев там безмятежно спящую Настю. Растолкал, вернул ей её сапоги, велел вернуть ему его и отправляться, раз домой-то пока рано, в свой отдел. Там как раз по счастью был только Айвар, и Настя решила, не откладывая дела в долгий ящик, спросить, с какой стати он по такому странному поводу ходил на исповедь к Нему. Айвар попытался увильнуть от ответа, сослаться на очень много дел прямо сейчас, но выспавшаяся коллега была энергична и настойчива.

- Ну, просто… Ну, если вспомнить, как я тебя впервые увидел… Ты только не подумай, что я подумал…

- Айвар!!!

- Говорю же, я ничего такого НЕ ПОДУМАЛ!

- Айвар, ты сдурел?

- Сашка, может быть, и подумал, не знаю, но я ему сразу сказал, чтоб он даже не думал…

Первым полетевшим предметом была забытая кем-то на полке ещё с весны шапка, вторым - книжка, третьим Настя взвешивала на руке пепельницу. Айвар, заслоняясь папкой, просматривал путь до двери.

- Скотина!!! Ты вообще думаешь, что говоришь?! Да ты на кого вообще…

- Настя, ты меня вот сейчас вообще не так поняла!

Решив, что пепельницу жалко, Настя решительно двинулась душить любовника.

- Да чего ты… Я просто подумал…

- Ну! Что ты подумал, контра?

- Я подумал… ну… ну что вы родственники… наверное…

Настя расхохоталась, не забыв, впрочем, приложить Айвара слегка об стенку.

- Одно лицо, ага… Благословения, значит, пошёл просить? Полудурок!

Вообще, чего это она, в самом деле… Полудурок здесь один, она сама. Подумала, значит, не начал ли кто-то правду подозревать… Лучше б молчала, честное слово, чем теперь как-то жить с осознанием, что пол-отдела считает её внебрачной дочерью Тополя.

Айвар, освободившись из захвата, обиженно фыркнул.

- А… а ты, вообще, откуда знаешь? Ты сама-то зачем такой разговор заводила?

Вот к такому вопросу Настя была совершенно не готова. А должна была. Так что да, полудурок.

- А я…

- Ну, давай, говори, что ты там про меня могла подумать!

- Осёл! Я…

- Ну давай, придумай что-нибудь, ты же умная женщина!

- Я… просто подумала… Ну, вдруг это… нехорошо как-то…

- Нехорошо?

- Иди ты в баню, а! Ну просто спросила и спросила! И вообще, ты там говорил, чем-то занят шибко?

Весёлые деньки, весёлые ночки. Ну да пусть что хочет думает. Главное - что будет, с кем спраздновать… свою годовщину, о которой ни словом, ни полусловом даже обмолвиться нельзя ни с кем. Не важно, зато он рядом, смеётся, подкалывает, крепко целует, ничерта на самом деле не знает, и хотя бы сейчас он рядом. За окном занимался малиновый июльский рассвет…


========== Лето-осень 1919. Прикосновение небес ==========


Июль 1919, Москва


В эту ночь Ицхак ночевал в комнате Алексея. Алексей просто не мог помыслить о том, чтоб остаться в одиночестве. Он что-то мямлил в объяснение про дурные сны в последнее время, но Ицхаку, кажется, меньше всего были нужны какие-то благовидные и очевидно вымышленные предлоги.

- Это день их памяти, да? Точнее, ночь. У меня же тоже так было, первые годы потяжелее, потом понемногу легче. Если хочешь, расскажи что-нибудь о них. Что захочешь… Раз так случилось, что ты остался один, тебе нужен кто-то, с кем можно почтить их память. У нас не принято, чтобы человек был в такие дни один. Год назад ты ещё мало доверял мне, чтоб что-то рассказывать, надеюсь, за прошедший год что-то изменилось.

Алексей вздохнул, ставя подушку вертикально, чтобы опереться о неё спиной.

- Конечно, изменилось, Ицхак. Но я по-прежнему связан словом…

Полумрак в комнате очень слабо разбавлялся светом с улицы, Алексею очень хотелось включить свет, но он не мог позволить себе это сделать. Не хотел привлекать внимания Аполлона Аристарховича, бабушки Лили, Анны, беспокоить ещё и их. Хотя темнота мучительно давила. Не настолько ложью было про дурные сны, уже несколько ночей засыпал он трудно, охваченный, стоило погасить свет, такой жуткой тоской, что её физически тяжело было терпеть. Казалось, мрак в углах оживал… И нет, не черти в нём таились, и даже не безмолвные убийцы. Черты его детской комнаты, мамино платье в повешенном на спинку стула покрывале… За свою жизнь он так и не притерпелся к физической боли, а к душевной вовсе не был готов. Как же тяжело, наверное, сестрёнкам, они-то всегда жили в комнатах по двое…

- Да я понимаю. Но ведь ты можешь и не называть имён. Тем более что они мне всё равно ничего не скажут. И тем более что, окромя того, что дальше меня это не уйдёт, вряд ли среди моих знакомых - которые у меня в основном те же, что и у тебя - могут найтись как-то связанные с теми людьми, что преследовали твоих родных. Им просто не с чего искать меня, чтоб каким-то образом вызнать о тебе, если б они пришли сюда - это б означало, что они выследили тебя, независимо, существую ли я вообще. И кстати, если б ты хотя бы разъяснил мне, что это за люди, мне было б легче держаться от них подальше, если б они оказались в поле моей видимости.

Это всё было, как ни крути, верно… Каждый раз, когда заходил разговор о родителях, это было невероятной сложностью - ответить Ицхаку, который умел услышать то, что ты вовсе не собирался говорить, при том, что в другие моменты мог казаться совершенно нечувствительным и сосредоточенным на себе человеком. Сейчас Алексей понимал, что из его оговорок и скупых объяснений у Ицхака сложилась весьма странная картина его прошлого - он вырос в приюте, однако прекрасно знает, кто его родители, и не терял с ними связи, их, судя по всему, расстреляли, как врагов новой власти, однако люди, которых ему нужно бояться - это не революционеры. Можно себе представить, как у Ицхака голова кругом шла.

- Эти люди… Да если б я сам понимал, что это за люди, Ицхак, и тем более мог объяснить! Надеюсь, их и в самом деле нет и не может оказаться поблизости.

- Ну, а зачем ты им вообще нужен-то? Какая бы ни была у них вражда с твоими родителями, их уже нет, при чём здесь ты? Это что-то вроде кровной мести, может быть?

- Не знаю, можно, наверное, сказать и так.

- Ладно, нехорошие разговоры ведём, кто бы они там ни были - пусть их поразит Господь, или по крайней мере уведёт их пути от наших. Нет нужды говорить о делах твоих родителей, просто расскажи, какими они были. Какими были для тебя.Это в любом случае не может быть запрещено.

- Я не знаю, что рассказать, правда. Как это рассказать… Мама была очень красивой, и, я думаю, очень несчастной. Она так ждала моего рождения, а моя болезнь сделала её глубоко несчастной. Она не жаловалась, не в её характере было жаловаться на судьбу, только самые близкие видели её боль… Я этого долго не понимал, сколько душевных сил ей стоило растить меня, быть со мной во время моих многочисленных приступов, стараться облегчить мои страдания, не показывая при этом свои. Я это принимал как должное, только когда подрос, стал многое понимать… Но мне не хватило времени. Я не успел сказать, как сильно я люблю её. Как на самом деле я люблю её, не потому только, что она моя мама, что она читала мне книжки, поправляла подушки, целовала меня на ночь. А потому, что она так много пережила - и никогда не упрекала меня, и жертвовала своим временем, своими друзьями, чтобы быть со мной. А я иногда бывал невыносим, это правда. Я научился не плакать, не капризничать, не требовать, чтоб мне немедленно стало легче, я стал бороться с болезнью… - Алексей грустно улыбнулся, вспомнив свои дерзкие «я сам», последнее - в том походе в ванную, - но… поздно. Когда она уже привыкла к моей беспомощности, привыкла беспокоиться обо мне ежечасно, и уже моё стремление к самостоятельности стало причинять ей боль. Она успела смириться, что я навсегда останусь беспомощным, зависимым от неё дитём, а я не хотел так, я страдал от того, что не могу однажды перестать быть причиной её тревог и стать только её радостью. Я обречён был всегда причинять ей боль… Всё в мире, говорят, разумно и правильно, но не вижу, зачем рождаться таким детям, как я.

- Чтобы научить родителей терпению.

- Да уж… Для этого и обычного ребёнка вполне достаточно. Со мной, Ицхак, были связаны слишком светлые ожидания, и я слишком жестоко их не оправдал. Это ведь такая жизнь, которая может быть только мучением, в каждом вдохе, и никак иначе. В очередной приступ болезни я думал - если б Господь наконец забрал меня к себе, прекратил это всё… И ужасался тут же этой мысли, понимая, что им не пережить такого горя, моя могила - это не то, что они могли б увидеть и жить как-то дальше. Но в то же время - год за годом смотреть на мои страдания и знать, что это не последний раз, что это непременно будет снова и снова, им всю жизнь жить в напряжении, в непрерывном ожидании ужасного… А когда им придёт время умереть - с каким сердцем они уйдут, понимая, что оставляют меня, теперь без их помощи и заботы? Сначала я думал - это так несправедливо, что я не был с ними в последние их минуты, что они умирали вдали от меня. Теперь я думаю - это жестокая, горькая, но справедливость. Я испортил им всю жизнь, но на пороге смерти у них была зыбкая, призрачная, но надежда. Что я жив, и дальше буду жить… И они не видели моих слёз, моего горя, оно не рвало им сердце. Странно так бывает, когда учишься думать о других, о том, что они чувствуют… Когда один наш слуга рассказал мне, что животные, когда предчувствуют свою смерть, уходят от хозяев, чтоб умереть в одиночестве, меня это удивило… Животные благороднее, они не хотят расстраивать…

Конечно, главного он не может сказать Ицхаку - о том, что неизбежно думает об этом последнем дне их жизни, мучительном настолько, что это невозможно представить… Неужели за завтраком они могли выдавить из себя хоть слово к тем девушкам, которые заменяли их дочерей - по крайней мере одна из них была ведь безжалостной убийцей, и они об этом знали. Неужели они клали ладони на лоб с рождения буйно помешанного, выдавая беспокойство от мысли - что будет, если кончится действие наркотика и он проснётся, за беспокойство о его состоянии. Выходили на прогулку под руку с кем-то из этих чужих, опасных девушек? О чём они говорили с ними? Что из привычных занятий - чтение, игра в карты - могло быть им в этот день по силам? Дни там всегда тянулись мучительно долго, но этот, несомненно, особенно. И они смогли этот день пережить.

Но к счастью, Ицхак и не ждёт от него этого рассказа. Просто рассказать о родителях…

- Мой отец был очень добрым, мягким человеком. Многие, кажется, ставили ему это в упрёк… Когда-то мне казалось, что моего отца любят все, что просто нельзя его не любить. Опять же, слишком многого я не понимал тогда. На него вообще свалилось слишком много, не знаю, кто мог бы вынести столько, не сломаться под таким грузом, я долго думал, что он - не сломался, что отец может вообще всё, что все в него верят и не может быть иначе. Он был для меня идеалом, недостижимым идеалом - я, конечно, понимал, что мне никогда не стать таким большим и сильным, как он, но я, конечно, мечтал быть хотя бы некоторым его подобием. На самом деле, конечно, я не в состоянии представить, каково хотя бы это - разрываться между семьёй и… всем остальным. Если бы он хотя бы меньше любил нас… Или хотя бы - если б не я, главная причина его слабости и источник его проблем. Каких сил ему требовалось оторвать себя от нас, когда нужно было куда-то ехать, решать какие-то вопросы - и конечно, сложно было набрать ещё больших сил для того, чтоб решать все эти вопросы, ради которых он уезжал, а не быть всё время мысленно с нами. А когда он был с нами, долг давил на него нестерпимым грузом и не позволял ощущать радость в полную силу, даже когда всё было хорошо… Я думаю, я никогда не узнаю, был он большей степени доверчивым или самонадеянным, то ли погубило его, что он полагался не на тех людей, или что не слушал разумных советов, считая, что всё должен решать сам, сложно мне об этом судить, с позиции ребёнка, слишком часто прикованного к постели, одни могут об этом сказать так, другие эдак… Все люди, конечно, ошибаются, но его ошибки стоили слишком дорого. Говорят, что дети не должны судить родителей, но жестокая правда, что именно детям и приходится их судить. И мы до тех пор не будем счастливы, пока не осудим их правильно - ничего не приукрашивая, ничего не прибавляя и не убавляя, при всей любви своей, при всех своих обидах… Обидно то, что когда-то я считал, что мне нет места в этой жизни, я живу лишь некой ошибкой, допущением - и исправить это при том нельзя никак, и даже каждая мысль об этом грех, при том грех трагически неизбежный… а теперь вышло, что их нет, а я живу. Вышло так, что ведь им всё равно не было места в новой реальности - потому что они сами не стали бы его искать, не приняли бы, и эта новая реальность уничтожила бы их - всё равно уничтожила бы, даже сумей они эмигрировать, даже проживи до глубокой старости. Они страдали бы всегда, потому что мир их был разрушен, а другого взамен они не желали. Но я не могу даже ненавидеть ни эту новую реальность, ни её творцов, потому что ненависть ничего мне не вернёт и никому не сделает лучше, потому что среди них тоже есть хорошие люди… да просто - люди, которые со своей стороны - тоже правы, потому что никто вообще не совершенен, вся правда только у Бога, и потому что несмотря на то, что они умерли - я хочу жить. Ты очень понятно для меня сказал, что никогда не примешь христианство, так и я не могу, конечно, принять большевизм, но я обязан принять хотя бы то, что большевизм дал мне шанс на жизнь, что мои родители приняли этот шанс и оплатили его своей кровью, потому что их любовь к нам оказалась для них выше принципов, выше гордости и да, я теперь не имею права на тоску и не имею права не прожить так долго и так счастливо, как только возможно…

- Нам?! То есть, ты был в семье не один?

Алексей прикусил губу, осознав, что сболтнул лишнего.

- Вчера… Он приходил, ты, думаю, понимаешь, в связи с… этой датой. Но не только. Он передал мне письмо от моей сестры. Я должен уничтожить его, чтобы не оставлять никаких свидетельств… Ведь как бы тщательно я его ни хранил, полностью безопасно будет, только если этого письма не будет существовать. Но по крайней мере сегодня ночью оно побудет ещё со мной, а потом…

- Так у тебя есть сестра! Вот это да. Где же она?

Алексей отвёл взгляд. Что ж, на свой страх и риск, думается, немного-то он может рассказать Ицхаку. Он действительно заслужил доверие… Да и много ли он может сказать, если сам не знает.

- Я не знаю. Мне не положено этого знать, как и ей не положено знать, где я.

- Для безопасности?

- Да. Это очень грустные письма… Грустные в том смысле, что нельзя называть никаких имён, упоминать ничего конкретного, что могло бы, в случае перехвата письма, навести… Следует быть предельно осторожными в словах. И конечно, эти письма прочитываются, чтобы проверить, не нарушили ли мы где-то эти условия, хоть и ненамеренно… А по-другому нельзя. Если мы хотим получать хоть какие-то весточки друг от друга, то нужно так. Я даже не представляю, из какого города она мне пишет, только знаю, что в этом городе есть река… Но в каком же городе нет реки? Иногда я думаю - ведь никакого смысла в этом нет… Просто писать «у меня всё хорошо» - не слишком расписывая, как именно хорошо, да ведь с тем же успехом может быть плохо, как проверишь-то? «Меня окружают замечательные люди» - и даже не называть их по именам…

- А она старшая или младшая?

- Старшая.

- Похожа на тебя?

- Сложно сказать… Мы оба похожи на родителей, но, конечно, в разной мере…

Хорошо, что так получается, можно изобразить, что сестра у него только одна, об остальных говорить не обязательно. Письмо от Ольги, Алексей нащупывал его свёрнутый прямоугольник в кармане, и ему становилось то хорошо, спокойно и радостно от этого вещественного доказательства, что Ольга жива и по крайней мере достаточно здорова, чтобы писать письма, это её почерк, только немного изменившийся, пожалуй, в лучшую сторону - стал более аккуратным и строгим… то становилось невыносимо тоскливо и страшно, словно это письмо в ночной мгле было маяком для неведомых хищников, алчущих их крови. Поэтому он прижимал к себе свёрнутый лист бумаги, словно в попытке защитить…

- Это совершенно иначе показывает тебя, - в голосе Ицхака всё ещё слышалось смятение, - я думал, что ты круглый сирота, у тебя никого нет…

- Знаю, что ты жалел меня больше, чем себя, что у тебя всё-таки есть брат… Это несколько нехорошо вышло, но иначе было нельзя.

- Да брось ты это. Я восхищаюсь тем, как хорошо ты это скрывал. А замечательно, наверное, иметь сестру…

- Это тоже нехорошо выглядит. Словно мне легко удалось забыть о ней… Хотя на самом деле я не забывал, конечно. Ну, а мне вот казалось, что замечательно иметь брата.

- Особенно если она почти ровесница. Мне кажется, с появлением Катарины в нашей жизни многое изменилось к лучшему. Мои двоюродные сёстры были в основном очень взрослыми, самой младшей, Малке, было шестнадцать… У неё сейчас, может быть, были б уже свои дети… Она намного старше? Не замужем ещё? Как знать, а может быть, она тоже в Москве? Вот было б удивительно узнать об этом, ну или столкнуться случайно на улице…

Сложно на эти расспросы описывать только Ольгу, либо же сливать вместе черты всех четырёх сестёр, таких на самом деле разных, они ведь все влияли и влияют на его жизнь, невозможно представить, чтоб кого-то из них не было.

- Нет уж, это едва ли. Это был бы слишком большой риск. Конечно, Москва большая, и я редко куда-то выхожу… Но выхожу же. Не стали бы они так рисковать.

- Наверное, ты прав… Как же вы вообще живёте так… уже, получается, год. В безвестности, в разлуке. Ты до этого-то получал от неё вести, или это первое письмо? Нет, всё-таки нас сравнивать нельзя, мы с братом, по крайней мере, не расставались. Во все памятные для нашей семьи даты мы были вместе… Вероятно, она тоже не спит в эту ночь. Надеюсь, ей тоже есть, с кем поговорить…

По-настоящему не с кем поговорить, потому что - нельзя. Не то что излить душу, рассказав, что было и что есть, не наблюдая за собой, не осекаясь на лишнем слове - но просто хоть что-то сказать о себе без этого сосущего чувства тревоги, сомнения - а может быть, не стоило, а может быть, надо учиться всё же врать, и такая неловкость от того, что обрекаешь ещё одного человека на предельную осторожность в соблюдение его тайны…


Наутро, когда Алексей на балконе жёг письмо, туда нечаянно зашла Катарина.

- Прости, я мешаю?

- Нет-нет, я уже всё, - Алексей следил, как в огне тают торопливые строчки, такой хрупкий привет от сестры, который хотелось удержать хоть на миг - и хотелось, чтоб его поскорее не стало, не тянуло, не травило душу. Катарина не смотрела в сторону блюда, в котором догорало письмо, она подошла к краю, глянула зачем-то вниз. Алексей думал, что она больше ничего не собирается говорить, и почти забыл о её существовании, неподвижно глядя на съёжившиеся чёрные останки письма, трепещущие на лёгком ветерке как крылья летучей мыши.

- Антон, у тебя какие-нибудь проблемы? Тебе нужна помощь?

- Что?

- Это письмо. Я не очень много вижу, но кое-что вижу. Ты очень расстроен, это связано с письмом. Кто-то угрожает тебе?

- Нет, с чего ты взяла?

- Хорошие письма не жгут.

- Иногда жгут. Просто по другим поводам.

Катарина пожала плечами.

- Ладно, возможно. Просто если у тебя есть проблемы, ты можешь рассказать нам. Думаю, мы все поможем тебе.

Алексей едва сдерживался, чтобы не рассмеяться. Хотя, чему он удивляется - Катарина, которая здесь совсем недавно и не знает и того немногого, что знает Ицхак, могла, конечно, вообразить бог знает что. Он искал, что ей ответить, при том, что Катарина не слишком-то хорошо понимает по-русски, и в конце концов сказал по-французски:

- Не думай об этом. Нет никаких проблем, по крайней мере, таких, в которых кто-то здесь может помочь.

- Ты так в этом уверен? Может быть, это не страх, а в самом деле нежелание возлагать на кого-то свои проблемы, но подумай, что кое в чём кто-то из нас может соображать больше тебя. Если нет проблем, то хорошо, если думаешь, что справишься сам - тоже хорошо, лишь бы ты был не слишком самонадеян.

- У меня есть проблема в виде моей болезни, и этого достаточно, было б излишне иметь какую-то ещё. Это письмо моё, неотправленное и ни для кого и ни для чего не важное, я нашёл его и сжёг, чтобы оно не мешалось среди моих бумаг.

- Я здесь не так долго, но достаточно, чтоб понять, что с тобой всё не так просто, как с этими двумя братьями… Говоришь по-французски, чтобы никто, кто случайно услышит, не понял? Ну, кроме месье доктора, но его нет сейчас? А думаешь, такое хорошее знание языка никого из них не удивит, от приютского сироты? Видать, у вас был очень хороший приют, ведь и образования, и воспитания ты явно хорошего, домашнего.

- Чего ты хочешь, Катарина?

Девочка подошла ближе и нагнулась к нему.

- Хочу, чтобы ты понял - тайны мне твои не нужны, они у каждого есть и ты имеешь на них право. Хочу только, чтоб ты видел и не допускал того, чтоб эти тайны повредили людям, с которыми ты живёшь, и чтоб ты умел решать, когда лучше скрывать, а когда лучше довериться. Я не так много знаю и умею, но кое-что знаю о шантаже, и о преследованиях, и о скрытых угрозах. Я могла бы тебе помочь, или подсказать, как найти тех, кто может помочь, поэтому и заговорила с тобой. Но если ты говоришь, что проблем нет - я предпочитаю верить, что так и есть, это вопрос чести. И этого письма, если оно не важно и его не должно быть, я просто не видела, и всё. Просто будь осторожным.

- Ты знаешь о шантаже, об угрозах и о всяких бумагах, которые могут повредить… - Алексей сгрёб в пригоршню пепел и растёр, раскрыв ладонь ветру, - но много ли ты знаешь о нормальной родственной любви, о потере, и о таких бумагах, которые просто напоминают о безвозвратно ушедшем хорошем… Твоя мать научила тебя остерегаться врагов и бороться с ними, а заводить друзей - научила?

- А тебя твоя - научила? Не надо так говорить, словно моя мать - чудовище. Она, в конце концов, вырастила меня. Ну, бросила. Но в таком возрасте, когда я и сама могу о себе позаботиться. Неудобно, что она бросила так же Франциска, и бросила, получается, на меня… Но что теперь поделать.

- То есть, ты считаешь, что это нормально, что можно так поступать? Она же ваша мать!

Катарина ехидно усмехнулась.

- Если ты в самом деле приютский, то не тебе это говорить. Хотя возможно, ты попал в приют после смерти родителей и вообще всех-всех родственников - если в самом деле хоть день в приюте был. А нормально думать, что все и всегда тебе обязаны? Дети порядочных, правильных родителей к этому и приучаются с детства, и потом бывают жестоко разочарованы. Да, моя мать держала меня потому, что я ей помогала, сначала - получать деньги, потом - создавать репутацию почтенной вдовы и любящей матери, ну и сказать кому-то что нужно, что-то передать, отнести, ну и просто заботиться о Франциске… В общем, она научила меня, что чтобы что-то иметь, нужно тоже быть полезным.

- То есть участвовать в её грязных делах, лгать, использовать людей? - Алексей помнил, конечно, тот разговор с Ицхаком, но ведь сейчас-то он говорил с Катариной, и согласиться с тем, что она говорит, не мог никак, - ничего себе, забота. Даже не знаю, что хуже - бросить, или воспитывать так.

Девочка пожала плечами.

- Ну а что такого? Она так жила, мне пришлось жить так же. Ты, конечно, живёшь верой, что детей нужно любить просто так и ограждать их от всего дурного, но представь себе, так не всегда бывает.. Нет, ты точно не брошенный. Или тебе так заморочили голову церковники, и ты думаешь, что детей бросают только какие-то исчадия ада, ради чистого зла, причинения страдания. Открою тебе тайну, это самые обычные женщины. Даже не всегда это женщины без мужа, иногда им просто не на что кормить очередного ребёнка, а смотреть, как он умирает от голода, они не хотят. У моей матери было несколько служанок, две выросшие в приюте, одна у более обеспеченных родственников и одну малолетней продали в цирк, но она сломала ногу и её бросили при отъезде… Ну, а мы неплохо жили. У нас всегда была хорошая одежда, хорошая еда, мать нанимала мне учителей, мы много путешествовали… Она в меня неплохо вкладывала, а я старалась это оправдывать, ну а теперь это закончилось, теперь мы как-то сами.

- И как бы вы сами, если бы не Аполлон Аристархович?

- Как-нибудь. Я пошла бы куда-нибудь в служанки, нашла бы, может быть, какую-нибудь старую клушу, которой в радость бы было понянчиться с Франциском… Ну если б не справились, то умерли бы, и так бывает. Но не непременно ж мы должны быть всегда камнем на шее нашей матери! У неё своя жизнь, у нас своя.

- Ну, всё же, видимо, она не всему научила тебя… Ведь ты же не бросила брата. Или просто не успела? Или не бросила из таких же соображений - что он пригодится потом? Так скажу тебе, такие, как я, с трудом могут пригодиться.

- Антон, если ты правда захочешь понять, ты поймёшь. Когда-нибудь. А пока вообще нет смысла об этом говорить, нет больше моей матери и скорее всего, на горизонте она больше не появится. Вы - вы все здесь - добрые люди, и я счастлива, что вы есть, правда. Вы жили в другом мире, чем мы, теперь и мы живём в этом мире, в котором я многого не понимаю… Но если вас когда-нибудь коснётся то, чего не понимаете вы, я постараюсь вас защитить, вот и всё, что я хотела сказать.

- Ты?!

- Если буду знать, что делать и как. Если кого-то нужно обмануть, послать по ложному следу, скомпрометировать перед кем-то, чтобы с решением своих проблем ему стало не до вас, в крайнем случае, думаю, я и отравить сумею. Многие взрослые так самонадеянны, что никакой угрозы не ждут от ребёнка. Я полагаю, конечно, у тебя и так есть защита, и достаточно могущественная… Но об этом я тоже не буду спрашивать, захочешь - сам расскажешь.

- Ты любила свою мать? - тихо спросил Алексей.

- Странно, чего это вдруг ты спросил об этом.

- Матери бывают разные - наверное, и любовь к ним бывает разная.

- Наверное, да. Когда я думаю, что я даже не узнаю, когда она умрёт и где - мне становится грустно… Если она окажется тяжело больна или в нищете - я не смогу придти к ней на помощь. Впрочем, она понимает это, она знала, что делала. Да и так легче. Я чувствовала бы очень большую неловкость, потому что я действительно не знаю, как это - испытывать горе от потери, тут ты прав. Но наверное, у вас здесь я этому научусь, и стану довольно сильно другой. И может быть, даже начну тосковать о ней, хотя это и глупо.

- Страшно говорить такое, но радуйся этому. Потерять мать - это очень больно.

- Если я такого не испытывала - это не значит, что я не могу тебя понять. Я встречала разных людей, не только свою мать. Когда у одного её друга умерла мать, горе его было безмерно, а ведь ему было 56 лет, то есть, его мать умерла от старости, к этому надо б было быть готовым. Старайся думать о том хорошем, что было, радоваться этому и быть благодарным, а не скорбеть и негодовать, что больше этому не бывать. Однажды твоя мать неизбежно умерла бы, и чем дольше ты пробыл бы с ней, тем сильнее бы привязался, тем твоё горе было бы сильнее - и бессмысленней. Близкие будут с нами столько, сколько суждено, и ни днём больше, надо это принять и не роптать. Поэтому я и говорю, детки хороших родителей - большие эгоисты, привыкшие, чтоб всё у них было хорошо и всё для них. Потом они обижаются, как же судьба могла с ними так несправедливо поступить, в то время как многим не даётся и этого. Надо ценить хорошее, потому что оно кончается. И иногда за ним следует очень плохое. но иногда следует и новое хорошее, конечно, если мы тоже что-то для этого делаем.

Алексей хотел, конечно, кое-что ответить на это, но не стал, чувствуя, что очень уж тут ходит по грани опрометчивых, лишних слов. Довольно того, что оговорился с Ицхаком. Стоит ему зацепиться за эти слова Катарины - и это приведёт ведь его к собственным мыслям, которые в том или ином виде крутились в голове вот уж год, а по честному - так и больше. Ещё когда убеждал «господина Никольского» бросить бессмысленную затею по спасению приговорённого не каким-нибудь ревтрибуналом, а самой природой. Когда мучился виной, которой ни перед кем в полной мере не раскрыть, не измерить, за все родительские тревоги, за все бессонные ночи у его постели. За то, каким крестом, каким разочарованием он стал… Конечно, они любили его, могло ли быть иначе, мыслимо ли иначе? Они любили, потому что их так научили, потому что они хорошие, порядочные родители, потому что богобоязненные, и смиренно принимали ниспосланное испытание, и надеялись, что бог услышит их молитвы и дарует им чудо, потому что были обеспеченные и могли приглашать к нему хоть врачей, хоть кудесников, потому что он, в конце концов, был их спасением, их надеждой, будущим династии. «Хорош бы был государь» - смеялись в Доме Особого Назначения. Что было при том у них на сердце - никогда не представить, ребёнку такого не открывают.

- Когда-нибудь, Катарина, я многое смогу тебе рассказать… И возможно, ты научишь меня, как жить с этим дальше…


Август 1919, Москва


Этот день рождения ожидался ещё скромнее прошлого, всё-таки и в целом жизнь становилась тяжелее, суровее, и у Аполлона Аристарховича прибавилось подопечных. Правда, прибавилось и зарабатывающих - Анна теперь полностью вкладывала заработанное в бюджет маленькой общины. Таким образом, конечно, их обоих не было дома практически целыми днями, и основной груз домашних работ и заботы о подопечных ожидалось принять Лилии Богумиловне и активно помогающей ей Катарине, которой предстояло вплоть до более-менее сносного овладения русским языком быть на домашнем обучении. Леви, после череды всеобщих обсуждений, вздохов и сомнений, твёрдо решил поступать в институт, и его с этого настроя не сбивала даже очередная травма, полученная совершенно по-дурацки - поскользнулся в коридоре на вымытом полу. Ицхак с осени будет полноценно посещать школу, Алексей лелеял надежду, что ему удастся выбить такое позволение тоже, ведь его же может сопровождать Ицхак, да и остальные ребята… С этими планами и выработкой стратегии улещивания Аполлона Аристарховича, бабушки Лили, Дзержинского или кто ещё может воспротивиться этой авантюре, Алексей о своём дне рождения едва не забыл, но пришлось вспомнить, тем более пятью днями позже следовал день рождения Катарины, спраздновать было решено совместно - для экономии.

Настолько скромно (чтобы не сказать - скорбно), как ожидалось, впрочем, не вышло - за день до бабушка Лиля пришла из магазина очень растерянной - на лестничной площадке её поймал неразговорчивый и немного даже хамоватый «вроде бы красноармеец», уточнил, из такой-то ли она квартиры и вручил странный свёрток и ведро яблок. Никакие попытки расспросить, уточнить, отказаться успехом не увенчались - приказали передать, и всё. В свёртке оказался кусок вяленой конины, на расстроенные восклицания Ицхака, как же можно такое восхитительное животное, как лошадь, убивать на мясо, Аполлон Аристархович, потыкав мясо, со вздохом ответил, что данная лошадь, по-видимому, умерла своей смертью, при чём была долгожительницей, но Лилия Богумиловна пообещала, что «всё будет в высшем сорте», и, забегая вперёд, действительно сдержала слово. Прежде Алексей, может быть, и сказал бы, что мясо ужасно жёстко, но мяса у них больше месяца не было вообще никакого, так что этот маленький кусочек его доли было даже в удовольствие пожевать подольше. Аполлон Аристархович с совершенно серьёзным видом заявил, что у него непереносимость конины с детства, и отдал свой кусок Катарине, удовольствовавшись одним бульоном, и даже давно и хорошо его знающая Анна только потом сообразила, что он попросту соврал. Что до яблок, то среди них лишь небольшая часть были порядком недозрелые, хватало на роскошнейший пирог… На роскошнейший пирог не хватало муки, да и яйцо было всего одно, но тут уж что поделаешь. Подарки на сей раз тоже были сугубо насущными - две рубашки и обувь на осень (его сапоги, из которых он, оказалось, вырос, отошли Катарине), единственно - краска для покраски его изделий, которыми он не переставал заниматься. Катарине, конечно, бабушка Лиля надарила вытащенных из своих закромов лент, а Анна подарила перешитое совместными с бабушкой Лилей усилиями платье. Среди брошенных матерью вещей у Катарины, вообще-то, было немало нарядов и даже сколько-то драгоценностей, но Катарина решила, что всё это «совершенно несвоевременно» и распорядилась продать это или выменять на что-нибудь полезное, например - тёплые штаны или картошку. Из прежней жизни она оставила себе только некоторое количество белья, с вещами она расставалась, по-видимому, так же спокойно, как с людьми.

Чуть позже подошли Зося с Ясем - пропустить день рождения Тосека Ясь никак не мог, конечно, но связанные с подарком хлопоты его изрядно задержали. Подарок он в квартиру втащил сам, своим видом явно опровергая утверждения, что только муравей способен переносить вес, превышающий его собственный. Лилия Богумиловна смотрела на коробку, оклеенную раскрашенной бумагой и украшенную здоровенным бантом, с откровенной опаской - в коробке что-то шумело…

- Если вы его убьёте, я даже пойму, - шепнула Софья Сигизмундовна, - я имею в виду, Яся. Он, - она кивнула на коробку, - не виноват, в общем-то.

- Он?!

Алексей с замиранием сердца снял с коробки крышку, щедро продырявленную в нескольких местах. На дне сидел коричневого окраса щенок и таращил на собравшихся большие испуганные глаза. Но что это был за щенок… Помесь борзой и мастифа или ещё чего-то такого, «научно несовместимого», как выразился Аполлон Аристархович, он был нескладен и откровенно страшен.

- Откуда он такой…

- История долгая, запутанная. Забрёл в один склад, слонялся там, перепугал всех до смерти… Какой разор навёл - неописуемо. Хотели пристрелить, потом решили сначала показать диво дивное - одному, другому… В общем, по итогам статью за вредительство с животного сняли…

- Это же собака… - Алексей зачарованно гладил щенка по огромным висячим ушам, загребая его морду в ладони и не отводя глаз, - и это мне? Моя собственная, замечательная, чудесная собака… Какое чудо…

- Ещё бы, - с гордостью кивнул Ясь, - себе бы оставил, но к моему дню рождения он опоздал, зато к твоему как раз вовремя успел!

Именинник осторожно, дрожа от неверия в происходящее, вытащил щенка из коробки, прижал к себе. Щенок с готовностью принялся облизывать ему лицо.

- Всё, издохли в муках мои мечты о спокойной старости, - прошептала Лилия Богумиловна, - а уж Мурыса как обрадуется…

“Главную” кошку Ицхака и Леви называла Мурысой она одна, ну ещё за ней иногда Анна, официальное имя кошки было Госпожа Царапка, Гроза Пернатых, по факту, понятно, звали кошку кто как, чаще просто Кошкой.

- Думаю, Антон достаточно взрослый, чтобы завести собаку, - так же шёпотом возразил ей Аполлон Аристархович, - парню 15 лет исполнилось.

- Я его буду учить командам, гулять с ним…

- Дай погладить-то! Ууу, какой зубастый! - Ицхак восхищённо попробовал пальцем белоснежный клык, щенок моментально переключился на облизывание его руки.

- Он прелестный! - заключила и Лизанька, хотя её эстетическое чувство, казалось бы, предполагало иное.

Постепенно собрание перебазировалось в комнату Алексея, где щенку сразу найдены были коврик, миска и даже какая-то старая игрушка для точки зубов. Ошейник у пса уже был - Ясь сам соорудил из старого ремня, проколупав шилом несколько дополнительных дырок, а вот поводка пока не было. Поэтому с первой прогулкой пришлось повременить.

- Ну и ладно, - пробормотала Лилия Богумиловна вполне миролюбивым уже тоном, - пусть пока здесь освоится. Хватит потрясений пока с мальца, из грязи же, считай, в князи… Я покопаюсь ещё, вроде, что-то такое у меня в антресолях было…

Подарок, принесённый самой Зосей, был куда приземлённее и практичнее - новый костюм на осень.

- Сообщай мне, если вы в чём-то будете особенно нуждаться, - тихо проговорила она, отведя Алексея в сторону, - я знаю, что Аполлон Аристархович сам не попросит помощи, лучше взвалит на себя ещё какую-нибудь дополнительную работу, и Анну к тому же приучает. Это похвально, но конкретно он не в том возрасте уже, чтобы брать на себя столько, да и ему лучше б было побольше быть с вами.

- Да у нас вроде бы… всё есть, - пробормотал Алексей, - сейчас много кому куда похуже живётся. Ну, Франциску, конечно, много что нужно, он же растёт. А у нас с Ицхаком всё есть, многое от Леви осталось. Много вообще человеку для жизни надо? Ну, много… но об этом речь не идёт. А Аполлон Аристархович - вы ведь знаете, он и нас не послушает. То есть, послушает, но сделает всё равно по-своему.

- Знаю. Но ведь дело не только в том, что он воспитывает не родных детей, а приёмных сирот, а ещё в том, что работа с вами имеет большое значение для науки. Поэтому ему нужно помогать.


А потом прибежал «народ» - Ванька и ребята, и стали зазывать гулять - погода как раз выдалась немилосердно хорошая, дома в такие дни сидеть совершенно невозможно. Аполлон Аристархович был того же мнения, но сопровождать «детвору» не мог - ему как раз надо было убегать на неотложную встречу, Леви категорично заявил, что Миреле должна идти - насидится с ним ещё, когда они будут мужем и женой, и вообще он должен использовать время вынужденного возлежания в постели для подготовки к грядущей учёбе. Алексей, прекрасно помнивший себя в таком состоянии, сомневался, что тут учёба может пойти на ум, но не возражать же тут - он тоже рад был вытащить Миреле, которая и так ввиду сразу двух недугов не могла пожаловаться на обилие впечатлений. Миреле спорила отчаянно, но Анна заявила, что присмотреть если что за Леви сможет и она одна, ей всё равно за сегодня нужно подготовить большой материал для завтрашней работы, да и прибраться, если все хоть на время выметутся из дома, неизмеримо легче. В глазах Лилии Богумиловны светилась лёгкая обречённость - она особо не верила, что ей удастся сладить с этаким отрядом, если Миреле и Катарина, может быть, и будут идти чинно с нею под ручку, то мальчишек она уже достаточно знает. Но очень кстати за Лизанькой зашла мать - зашла, услышала идею и нашла, что домой можно не торопиться так уж сильно, почему бы хороший день и не провести на свежем воздухе, заодно помочь бабушке Лиле приглядеть за разновозрастной компанией. Так же рассудила и Софья Сигизмундовна. Сама она по очереди с бабушкой Лилей и Катариной несла на руках Франциска, они же, плюс Лизанька с матерью, окружали Миреле. Алексея «брали в кольцо» остальные. Бабушка Лиля ворчала, конечно, что из прохожих-то да, никто ему вреда не причинит, да и не надо - сами толкаются так, что того и гляди жди беды, но кто б её слушал. Когда у тебя день рождения и тебе исполнилось 15 лет, и ты, конечно, не мог бы поклясться (у косяка отметки не ставил давно), но по ощущениям - стал выше аж на голову, рукава старых рубашек стали коротковаты, да и в плечах уже тесновато - просто не хочется, чтобы хоть что-то омрачало настроение. Несколько оно, правда, омрачилось, когда кто-то предложил идти к Ходынке. В самом деле, что же такого? И поныне место массовых гуляний, выставок, ярмарок, имеющее не только печальную славу, которой лет больше, чем ему. Это неправильно, если б имело значение только произошедшее здесь в 1896 году, это правильно, что люди… ну, не то чтоб забывают, но покрывают трагические страницы новыми, хотя бы нейтральными, если не радостными. Что жизнь продолжается и память держит не только плохое… Но неправильно б было и если б забыли, ещё более неправильно. И для него это место - символ начала конца, вечный упрёк всё ещё оплакиваемым теням родных. Кто-то вспомнит. Кто-то расскажет - не ему, так тем, кто ещё здесь не местные… Кто-то да пошлёт очередное проклятье - за которое ему не оправдаться, да и невозможно. Не защитить, не оправдать, тайна его связывает, а смерть - вообще как остывающая лава, запечатлевает некоторые вещи в навеки неизменяемом, неисправимом виде. Он, конечно, быстро взял себя в руки, и заметила это только Катарина.

- Что-то не так? - она намеренно несколько оттеснила его, и сказала тихо и по-французски,- ты не хочешь туда идти, или это выражение было к чему-то другому?

- Ты не поймёшь этого. Это было давно, когда тебя ещё не было в России.

- Но это имеет значение и сейчас? Может быть, нам лучше не ходить? Хотя если это только дурное воспоминание, их лучше преодолевать.

- Это не воспоминание, это было до моего рождения. Но это было ужасной трагедией, ужасной особенно в своей нелепости, омрачившей… всё.

- Кто-то погиб здесь? Из твоих близких?

- Нет… наоборот. Погибло очень много людей. На празднике, в давке. Правда, лучше даже не говорить об этом…

Катарина нахмурилась.

- Это грустно, несомненно. Но ты виновен в случившемся? Вероятно, нет, раз тебя тогда не было на свете. И если это не была твоя семья… Так какая тебе разница?

- Катарина! Погибли люди. Так нельзя говорить.

- Извини, я не умею скорбеть обо всём мире. Я знаю, что ради приличия нужно сделать печальное лицо, проходя мимо свежей могилы или места несчастного случая, но ведь чаще всего это лживо, если мы на самом деле не испытываем боли.

- Я испытываю боль. Просто… нет, вообще незачем об этом говорить. Я не могу объяснить, пока не могу. Забудь лучше об этом. Я не буду никому портить праздничное настроение, обещаю.

- Ладно, забыла. Ты тогда тоже постарайся забыть. Ни о чём не следует скорбеть вечно.

Катарина отбежала к Лилии Богумиловне, будто бы посмотреть, как там Франциск, сколько-то понести его на руках. Ясное дело, спросит у неё об истории этого места. Катарина умная, много видит, умеет сопоставлять… Она может догадаться, с неё вполне станется. С выучкой её матери, как знать, не захочет ли она как-то использовать свою догадку… Алексей отбросил эти мысли, как отбрасывают от себя жабу. Они живут под одной крышей, как семья. В высшей степени бессовестно думать подобное о своей сестре.

Ванька проводил Катарину долгим взглядом, лицо его при этом было серьёзным, странным. Ицхак даже затормошил его.

- Что за язык это у них, говоришь? Французский? Трудно учить?

- Вань, ты чего?

- Замечательная девчонка. Бабка моя говорила - в кого-то господь кладёт стекляшку, в кого-то жемчужину, а в кого-то алмаз. Обидно, что с нею не поговоришь толком.

- Твоя бабка ювелиром, что ли, была?

- Коль, отстань.

- Да она ж мелкая! Ей сколько? 12?

- Ну мозгов побольше, кажется, чем у некоторых тут… взрослых уж больно…

- И как ты это понял, если она тарабарит не по-нашему?

- По лицу. Отстань, говорю.

- Минус один, - шепнул Ицхак Алексею.

- Что?

- Минус один из вариантов невест, говорю. Катарина нравится Ваньке. А Ванька такой человек, что не отступится.

- А Катарина такой человек, что пошлёт и его, и тебя с этими глупостями. Кажется, она замуж пока не собирается.

- Ты всё равно уже прохлопал.

В таких пикировках в основном и дошли до места. Взрослые постоянно кричали, чтоб не уходили сильно вперёд, но поскольку сами то и дело останавливались то там, то сям, помогало не очень, тем более было, действительно, довольно людно и шумно, хотя по словам Ваньки это «очень пустынно сегодня». Колька, натура деятельная, то и дело убегал куда-нибудь, как не терялся и потом возвращался к ним - загадка, чутьё, наверное. В очередной раз вернулся с огромными, горящими глазами:

- Ребята, там самолёт!

- Где, где?

- Ну понятно, самолёт! Тут же ангары, тут учения всякие проходили…

- Да он снаружи! Вроде, даже прокатиться можно…

- Брешешь!

- Ну, пошли посмотрим…

Лилия Богумиловна, не слышавшая, о чём речь, но уже нутром чующая какую-то авантюру, звала их, но услышана, конечно же, не была.


«Фарман» был старенький, на нём, конечно, подновили лак, подлатали обшивку, но ощущение возраста никуда не делось. И это внушало уважение, это было ощущением силы. Алексей ясно ощутил, как у него забегали мурашки по всему телу, когда ещё издали, из-за спин собравшихся зевак он увидел побитую временем, неказистую и величественную машину. Странно, у него не было ни малейшего сомнения - и эта конструкция способна подняться в воздух, вознести человека над землёй? - он чувствовал, он знал, что это так. Было удивительно в этот момент вспомнить, что он до сих пор вообще преступно мало задумывался об авиации. Как такое могло быть? Он много думал о паровозах, он был влюблён в корабли, а самолёты, истинное чудо человеческого гения, словно существовали в каком-то другом мире! Хотя ведь он слышал о показательных полётах, об Авиационном клубе, он мог вспомнить имена Сикорского, Нестерова… Наверное, это было исключительно для того, чтоб такое потрясение испытал он теперь. Он очнулся, осознав, что друзья протащили его во внешний ряд, и что это к ним обращается немолодой пилот, на которого они сперва подумали, что это просто механик.

- Что, молодёжь, ближе не подходите? Не кусаюсь. Он тоже не кусается. Хотите узнать, как самолёт в небо поднимается?

- Конечно!

- А я знаю!

- Ну-ка, ну-ка, расскажи!

Матюшин отец, оказалось, работал одно время на постройке ангаров, насмотрелся на самолёты и наслушался на них.

- Он в войне, наверное, участвовал…- благоговейно шептал Колька, поглаживая балки ферменных крыльев. Тут не нужно было даже уточнять, в какой, не важно.

- А он и сейчас летает, да?

- Вообще-то списан уже. Отлетали они своё, старики. Это так, публике на потеху. Ну, круг небольшой над полем можно… Не далее вон, крышу ту видите? Но вы, ребят, всё равно не мечтайте. Возрастом малы.

- Мне шестнадцать! - возмутился Ванька.

- Ну, шестнадцать - это уже более-менее… Но всё равно мало. Случись чего…

- А что случится-то? - откликнулся кто-то сзади, - плохо водишь, что ли?

- Мой отец в шестнадцать всю семью кормил, а мне нельзя на самолёте прокатиться? Может быть, другого случая и не выпадет?

- У тебя жизнь впереди… Много чего ещё выпадет. Я, чтоб вы посмотрели, могу разок, но, извините, без пассажиров.

- Это же «Фарман»! - обиделся за друга Матюша, - это же первые самолёты, которые вообще у нас появились… Это всю жизнь потом вспоминать!

Ванька выразительно оглянулся на Кольку - кто горазд болтать, что там, дескать, летают? Ну, спасибо, хоть пощупать дали.

- Ладно, тебе - можно, - видимо, мысль подняться в воздух и сделать один-то круг к охам и ахам немногочисленной публики пилота всё же захватила, - остальные - кыш подальше. Один полёт, больше не рискну.

Кто-то сзади возмущённо загудел. Странные люди, то и подойти робели, а то враз всем обидно стало, что не их.

- Погодите, - Ванька, кажется, сам не верил в то, что сейчас скажет, - возьмите тогда лучше его, - он неожиданно выпихнул стоящего блаженным столбом Алексея, - у человека день рождения сегодня. Будет лучшим подарком, какой можно придумать.

- Угробиться если что, ну да… - пробормотал кто-то из явственных завистников рядом.

- А ему сколько?

- Тоже шестнадцать, - уверенно соврал Ванька.

- И ему шестнадцать? - недоверчиво прищурился мужчина.

- Ну да. Просто мне давно исполнилось, а ему только сегодня. Ну сделайте подарок человеку, а! в самом деле, тут всего ничего лететь…

- И падать невысоко, ну-ну. Ладно, парень, полезай. Думаю, кое-что уж машинка могёт. Я сам, вообще говоря, на нём и дальше летал… Но то сам, своей только шеей рискуя…

Алексей не верил в происходящее. Он боялся, что у него подкосятся ноги, перехватит дыхание, что он постыдно потеряет сознание ещё до того, как колёса - страшно подумать! - оторвутся от земли. Очень уж много это, в самом деле, для него одного - и сам день рождения, собственное отражение в зеркале, в котором привычным взглядом трудноопознать, однако чувствуется - изменение, взросление, и оно определённо поднимает ему настроение, и у него теперь есть собака, его собственная, необыкновенная, хорошая собака, и его дорогие, близкие люди рядом - да, не все, всё ещё не все, и это держало его немного ещё на грешной земле, но вот теперь этот совершенно неожиданный и невероятный подарок - от Ваньки, от этого незнакомого человека с седой щетиной и доброй улыбкой, который подробно, обстоятельно объяснял ему всё - вот эта ручка управляет рулём высоты, а педали - рулём поворота, вот это топливный бак, вот тут садись и не шевелись, не дёргайся, пока публика расходилась всё дальше и дальше, пока машина оживала - он буквально чувствовал это, это не просто гудение от работающего мотора, это живая сила струится вокруг него… Вот самолёт поехал - и это было ещё ничего, Алексей то оглядывался - уплыли, остались позади притихшие Колька, Матюша, Ванька, то смотрел на завораживающе уверенные, спокойные движения пилота, то поднимал взгляд наверх, на трепещущую на ветру золотистую, как крылья лимонницы, обшивку. А потом самолёт оторвался от земли. Алексей не сразу понял это, сперва показалось - его просто качнуло. Но люди, далёкие здания и деревья поплыли не только назад, но и вниз, и он уже сверху видел бегущих бабушку Лилю, тётю Зосю, Катарину с ярко-синей лентой в волосах, а потом и их уже не видел. «Фарман» набирал высоту, набирал скорость. Он тоже красуется, понял вдруг Алексей, он тоже радуется тому, что жив, а вроде бы, уже не должен. И он тоже сегодня всем покажет, пусть невысоко - всего метров 20, сказал потом пилот, пусть недолго - один круг, но он пролетит его так уверенно и красиво, в чём понять его может только он, помнящий, что такое бояться каждого неосторожного движения, что такое чувствовать взгляды, ожидающие беды… Они плыли над полем, где люди, задрав головы, смотрели на старую, гордую, смелую птицу, и Алексей ни капли не верил в собственную безопасность - он чувствовал хрупкость конструкции, окружающей его, он чувствовал ветер, гудящий в ушах и в обшивке крыльев, и это восхищало его так, как ничто другое до сих пор на свете. Он был счастлив, когда чувствовал каждое покачивание при каждом повороте руля, он был счастлив, когда самолёт заходил на посадку - нет, бог видит, ему не было страшно, и бог видит, ему не было мало. Ему просто необходимо было из этого безумного шквала счастья высунуть голову, вдохнуть… Он буквально выпал в объятья Ицхака и бледной, перепуганной Зоси, беззвучно рыдая от счастья.

- Убью, - пообещала бабушка Лиля, - только приведу домой. Без Анны убивать не хочу. До возвращения доктора только надо успеть, не хочу ему говорить, что ты додумался отчудить.

- Убивайте, - прошептал Алексей, - теперь можно. Теперь я жил не зря.

- Ты не подумал, что стоило спросить разрешения? - покачала головой Софья.

- А то будто вы разрешили бы мне… Ругайте, это правильно, я виноват. Но я не мог от такого шанса отказаться.

- Это в самом деле? - Миреле нашла его руки, потом нащупала плечи и крепко встряхнула за них, - как ты можешь быть таким безрассудным? А если б что-то случилось? ты представляешь, как из-за тебя попало бы этому человеку?

Об этом Алексей не подумал. Он отметил со стыдом, что это не в первый раз так - он не подумал о других. Думал только о своей жизни, которой отчаянно готов был рискнуть - ну а чем будет его жизнь без риска? - а о сообщниках своего безрассудства не думал. Ведь пилот не знал, что не только лет ему меньше, чем наврал Ванька, а вообще таких пассажиров лучше на свой страх и риск не брать. А ещё стыдно было перед Миреле, которая была возмущена и беспокоилась, а ведь ей вовсе не дано испытать того, что испытал сейчас он. Даже если ей посчастливится однажды подняться в небо, ей не понять, что значит видеть мир сверху. Она, может быть, сможет осознать, по вибрации вокруг, что ноги её не стоят на земной тверди, но она не увидит неба, не увидит крыш…

Однако стыд не отменяет бывшего, да и не надо его отменять. Оно неотделимо одно от другого, восторг и стыд, как и всё плохое и хорошее в жизни, как радости взросления - от тревог.

- Простите. Пожалуйста, простите. Я не мог иначе. Но за ваш испуг мне всё равно стыдно, правда.

- Вот даже ремня ж тебе не всыпать, - ворчала Лилия Богумиловна, - жаль как… Ничего, я тебе сумею наказание придумать. Сложно, правда, как-то так, чтоб Аполлону Аристарховичу при этом ничего не говорить. Пусть уж он о тебе и дальше будет превосходного мнения.

- Чего же не говорить? Нужно сказать. Я взрослый практически, будет ругать - потерплю.

- Папе, по крайней мере, не говори, - шепнул Ясь матери.

- Я-то не скажу. Ты думаешь, он кроме нас не узнает?

- Вам надо сказать, что всё было очень безопасно, - медленно, старательно подбирая русские слова, изрекла Катарина, - не скроешь, люди видели. Скрывать неправильно. Но это было безопасно. Самолёт старый, но за ним хорошо ухаживают. Пилот знает своё дело. Это не что-то необычное, здесь и раньше летали пассажиры за деньги для развлечения. Это нормально. Нет причин для волнений.

- Ещё как есть, - не унималась бабушка Лиля, но мысль Катарины - напугались сами, так не надо пугать других - поняла. А Катарина подбежала к пилоту, возившемуся у хвостовой части самолёта, и чмокнула его в щёку. Лизанька просто с чувством сжала руку Алексея - она была рада за него, при всём своём волнении и испуге, но вслух высказывать одобрение, в присутствии взрослых-то, не стала.

Они шли через поле, Алексей очень обострённо, отчётливо ощущал каждый шаг по земле - недолгое прикосновение неба ещё жило в нём. Евлампия Тихоновна шла с ним рядом и тоже тихо отчитывала, повторяя, что это очень даже серьёзно…

Алексей был с ней полностью согласен - серьёзно. По ногам стегали стебельки гвоздик… Здесь их пропасть, этих тугих бутонов, там и сям, пройдёт сколько-то времени - они зацветут, и тогда поле будет словно в пятнах крови. Их садили на местах падения самолётов…


Потому что - нельзя не сказать. И Алексей смотрел в глаза пожилого доктора прямо и спокойно, хоть уши и горели нестерпимо, и волновался он почти так же сильно, как забираясь в самолёт.

- Аполлон Аристархович, я знаю, что поступил необдуманно, легкомысленно… Но мне это было необходимо. Я вынес из этого нечто настолько важное, без чего, боюсь, моя жизнь не обошлась бы.

- Что думать надо, надеюсь. О возможных последствиях своей смелости и отваги.

- Это тоже. Но не только. Я теперь знаю, какой будет моя жизнь, какой я хочу её видеть. Я буду лётчиком.

Стало слышно, как в стекло бьётся муха. Потом Ицхак тихо пробормотал:

- Ну, сейчас будет…

- Ну… - Аполлон Аристархович даже оторопело глянулся на домочадцев, словно прося у них слов или хоть связных мыслей взаймы, что тут с ходу ответить-то? А ответить нужно… - мальчик мой, смелое заявление.

- Знаю, звучит безумно…

- Это мягко говоря, - отмерла бабушка Лиля, - размечтался. Уж извини, жестокую, может, вещь скажу - но кто ж тебе позволит? С твоими-то… особенностями…

- У лётчика должно быть отменное здоровье, - кивнула Анна.

- Я понимаю… Но… я думаю, это не может быть запрещено. То есть, моя болезнь ведь малоизвестна, значит, такого запрета быть не может?

- Антон, ты правда не понимаешь?

- К тому времени, как я выучусь, самолёты станут совершеннее и безопаснее, а может быть, и изобретут…

- У человека должна быть мечта, - вздохнул доктор, - но некоторые мечты, не осуществляясь, причиняют много боли.

- Ну, вообще… - Ицхак решил, что он всё-таки тоже имеет право высказаться, - тут есть такой момент… Мы ж не знаем, опасно ли ему это по здоровью на самом деле или нет…

- Ицхак?!

- Ну, в том смысле, что может ли ему стать плохо от высоты, внутреннее кровоизлияние там… Сейчас же вот не стало. А если насчёт того, что самолёты падают - то как-то если падать, то тово… Смотря с какой высоты, конечно, но в основном уже все болезни лечит.

- Ицхак!

- Ну, мы должны жить как нормальные люди, или уже нет? Он же не в кулачный бой собрался записаться…

- Вообще, он может ещё и передумать, - сказала Анна, как она думала, примирительно.

Зато друзья Алексея поддержали всецело.

- Когда-то и на машинах ездить, на кораблях плавать считалось опасным… Ничего, привыкнут понемногу.


Сентябрь 1919, Москва


- Лилия Богумиловна, а вы не откажетесь что-нибудь нарисовать для нас? - Лизанька протянула старушке альбом и стакан с карандашами.

- Нарисовать? Я, по правде, художествами-то сроду не занималась, не уверена, что соображу, с чего тут и начать. Что же тебе нарисовать, милая?

- Что-нибудь. Что хотите.

Лизанька возжелала иметь альбом с рисунками всех самых симпатичных ей людей, в альбоме уже были рисунки матери и старшей сестры, Алексея, Ицхака (Алексей, к её головокружительному восторгу, нарисовал её - вышло не так чтоб похоже, то, что это именно она, угадывалось в наибольшей мере по любимой заколке в волосах, Ицхак, дурачась, нарисовал очень примитивную, стилизованную новогоднюю ёлочку, но в этом был весь он).

- Ну, нарисовать, может быть, его с натуры? - Лилия Богумиловна кивнула на спящего на своём коврике пса. Пса, кстати, назвали Бруно, правда, сама Лилия Богумиловна чаще называла его Подлец, и пёс уже отзывался, как на второе имя, - ах ты ж, проснулся. Словно понял, что про него говорят.

Бруно подошёл и ткнулся в колени старушки мокрым носом, неистово виляя хвостом. Ясно было, что рисовать его будет трудно - бодрствуя, в неподвижности он не пребывал и полминуты. Кстати, сосуществование с кошками было налажено достаточно быстро - после попыток дёрнуть мохнатую даму за роскошный пушистый хвост и удара когтистой лапой, нескольких головокружительных погонь по комнатам и коридору - при чём убегающий и догоняющий менялись ролями - был в итоге установлен вооружённый нейтралитет. Старая, очень хворая трёхцветная Фуся о существовании пса, разумеется, тоже знала, но преимущественно на слух - из комнаты она уже не выходила, да и вообще со своей лежанки сходила редко, и проще говоря, в воздухе уже витало предчувствие, что вскорости старушка может отойти в мир иной. Васенька же с марта по ноябрь традиционно «вахтовая», наведываясь домой не чаще раза в неделю, и вполне возможно, что наличия нового соседа просто ещё и не осознал. Ну, а если и осознает - Васеньке бояться тут точно нечего, бояться нужно Бруно, всех соседских и дворовых мелких собачек Васенька, огромный, лохматый, украшенный множеством боевых шрамов, затерроризировал так, что при виде его они предпочитали переходить на другую сторону улицы или боязливо жаться к хозяйским ногам. Так что основной конфликтующей стороной только и могла быть, как и ожидалось, молодая и самолюбивая «главкошка». Госпожа Царапка шипела, Бруно возмущённо лаял, но от слов к делу больше не переходил никто.

- Нарисуйте себя в молодости!

Лизаньке тут же стало неловко за это «в молодости», она слышала, что женщинам нехорошо говорить о возрасте, и не больно-то тут извиняет то, что она тоже женщина, но Лилия Богумиловна нормально относилась к тому, что в 70 с лишним лет не может считаться молодой. Хотя, в той прогулке по Ходынским павильонам к ней попытался лезть познакомиться подвыпивший гражданин сорока с лишним на вид, и был очень удивлён отказом.

- Ты думаешь, я это помню, что ли, какая я была молодая? Это ведь когда было-то, страшно вспомнить! Ну ладно, я попытаюсь изобразить, как уж получится, если что - не серчай уж на мои старческие руки.

Лизанька просияла и отошла - многие художники не любят, когда им смотрят через плечо, точнее - не многие любят, так что не стоит надоедать, и продолжила любоваться, как Алексей раскрашивает очередную деревянную фигурку. Очень хотелось попросить тоже что-нибудь покрасить, но пока стеснялась, да и сомневалась, что у неё получится так же хорошо. Впрочем, в этом доме, как мало где, она получала удивительное удовольствие от созерцания. Она любила смотреть, как его обитатели что-то делают - как Лилия Богумиловна вяжет крючком, как Анна линует толстые, унылого вида тетради для каких-то своих конспектов, в которых при всём желании ничего не поймёшь, как мальчики мастерят свои модели, как Ясь играет с Бруно. Это не может не приносить счастья - присутствовать при чём-то настолько простом и прекрасном. А в своей комнате в это же время Миреле играла для Леви что-то очень сложное и красивое - Лизанька не знала, что это, она отнюдь не настолько хорошо разбиралась в музыке, знала только, что разучивала Миреле это долго, по нотам, принесённым Софьей Сигизмундовной, при чём переписанных ею собственноручно, а чуть ли и не по памяти. Она много сделала, чтобы помочь Миреле совершенствовать технику, хотя сама смеялась, что мало что помнит и отвыкла.

- Ей просто часто некогда, - вздохнул Ясь, - вот она считает, что стала хуже играть, хотя нам всем не понять, куда лучше ещё. Но мы уговариваем. Сегодня она обещала - у папы день рождения. Хорошо, что вы уговариваете тоже. Я люблю видеть, как она делает то, что ей так нравится.

- Я вот не так чтоб обожатель музыки, - кивнул Ицхак, - слушать так, как Миреле и Лиза, затаив дыхание, не могу, заскучаю, извините. Но под музыку, особенно когда так хорошо играют, странно легче делать что угодно. Даже уроки.

Лизанька вскочила, прерывая собравшегося что-то добавить Алексея.

- Постойте… Ян, ты сказал, у твоего папы день рождения?

- Ну да. Он обещал сегодня точно быть. Но это, понятно, как получится уж…

- Что ж ты молчал? У нас даже нет никакого подарка!

Ясь поднял на неё светлые грустные глаза.

- А смысл? Я говорю ведь, он может быть, придёт, а может, что и нет. Это надо понимать. У него работа. И всё равно, он всегда говорит, что ему не нужно никаких поздравлений.

- Ну, это он так говорить может. Мой дедушка, когда его поздравляли и что-то дарили, всегда отмахивался - мол, чего уж вы. А стоило раз не поздравить - такие обиды были!

- Да и что дарить ему, непонятно. У тебя есть идеи? У меня лично нет. Он всегда говорит, что не нужно ему никаких подарков. Ну, кроме хорошей учёбы там, примерного поведения…

- Ясная картина. Ну ничего. Подарки ладно, но поздравить точно надо. Иначе это просто… нехорошо. Хотя бы букет цветов нарвать. Сказать сколько-то поздравительных слов, это все способны…

- Я согласен, - поднялся Алексей.

- Но даже неизвестно, когда он вернётся. Наверное, очень поздно.

- Ну и ладно. Это даже и неудобно - идти к человеку домой, куда тебя не приглашали. Мы на работу и зайдём. Ян, ты же знаешь, где это?

- А? вы что, сейчас прямо собрались и пойти?

- А почему же нет? Ты думаешь, нас не пустят? Ну, может, и не пустят… Но попробовать надо. Просто придём, поздравим и уйдём, мешать не будем. Туда ведь много разных людей ходят, их же пускают…

- Ну, нормальные люди с доносами ходят, а вы с цветами…

- Ицхак! И вообще, что значит «вы»? Ты не идёшь, что ли?

- Я б рад, ребята, но к возвращению Аполлона Аристарховича мне нужно выучить все эти проклятые спирты, иначе мне не поздоровится. Если я вам ещё нужен в будущем, я, пожалуй, останусь с ней, - он кивнул на потрёпанную «Химию», - как ни хочется мне сейчас быть где угодно, где её нет.


Таким образом, пошли маленькой, но гордой компанией - Ясь, Алексей и Лизанька. Бабушка Лиля пыталась отговорить, думала тоже пойти, но в конце концов вняла уговорам Лизаньки остаться всё же при Леви и Миреле и «французиках» и заниматься спокойно ужином, разве правильно для пожилой достойной женщины на всю жизнь записываться в няньки практически уже взрослому парню? Они и сами о нём сумеют позаботиться. Лилия Богумиловна не так чтоб была полностью согласна, просто нянькой она тут была не одному Алексею, да и настроены дети были решительно, строжиться и препятствовать силой очень уж не хотелось. Дети едут не очень далеко, дети едут на трамвае, дети всё понимают и будут благоразумны. И в конце концов, если очень уж надо, они и дома найдут себе неприятностей, вон хотя бы на Леви посмотреть…

Из всех троих дорогу знал один Ясь, из всех троих деньги на трамвай были у одной Лизаньки, впрочем, в ходе недолгого совещания было решено, что рвать цветы с клумб - хулиганство, даже если где-нибудь в парке, где никто не видит, значит, надо цветы купить, значит, обойдёмся без трамвая. Ну и ладно, день для прогулок совсем не плохой, а взрослым можно не говорить, что с трамваем не сложилось.

- А на прошлые дни рождения ты что-нибудь дарил отцу?

Ясь посмотрел на Лизу печально.

- Вообще мы всего год как все вместе. Я год назад с отцом познакомился. До этого жил только с мамой. Маму - да, всегда легко было обрадовать…

- Ох, извини, я не сообразила. То есть, я не знала, что вы… Ну, что совсем не виделись.

- Совсем. Ну, один раз он видел меня совсем маленьким, но я этого, конечно, не запомнил. Мама только показывала мне фотографии, но фотографии, конечно, были давние, когда он приехал, я вживую его не узнал…

- Как же это всё грустно… Представить просто невозможно…

- Тебе разве невозможно? Твой отец ведь пропал без вести на войне, как знать, может быть, он объявится через несколько лет, и вам придётся знакомиться заново.

Лиза помрачнела.

- Я в это уже не верю. Да и думать не хочу. Если он попал в плен, то наверняка умер уже давно где-то, много военнопленных вернулось, а он вот нет. А думать о безвестной могиле, которая неведомо где - ничего хорошего. Разве я могу эту могилу найти, приезжать на неё? Нет. А если он жив, то ещё хуже. Это значит, что он забыл и предал нас.

- Не обязательно так думать. Мой отец не забывал и не предавал. Просто разные бывают… причины, - слово «обстоятельства» Ясь, видимо, вспомнить не смог.

- Ян, ты же понимаешь, что это нельзя сравнивать. Нехорошо так говорить, я знаю, но если он жив - то это ещё хуже. Для него - если это значит, что он сидит в тюрьме, или тяжело болен, лишился памяти, например… И мы даже не можем об этом узнать, чем-то помочь ему. А если он действительно сражается где-то в рядах белых… я не хочу даже думать об этом. Не хочу.

- Понимаю. Всё-таки это твой отец.

- Это сложно, Ян. Отца надо любить, а я не могу, он никогда со мной не был ласков, он был, конечно, ласков с Наташей и Артуром, я пыталась любить его за это, но мне-то было обидно. И за маму обидно, он слишком часто обижал её. Конечно, он не заслужил настолько ужасной судьбы, насколько можно предполагать…

- А вот это уже спорный вопрос, кто что заслужил, - отозвался неожиданно Алексей, - это только Богу решать. Мы можем просить у Бога облегчения нашей участи или наших близких, но будет всё равно так, как Богу угодно, а не нам. А если мы не можем этого принять, то это наши проблемы.

- Да, ты прав, наверное, как ни грустно…

- Я долго роптал, чем я заслужил родиться таким. А потом узнал, что множество людей жили и живут куда в больших страданиях, и мне стало как-то легче. У каждого своя ноша, не даётся такой, с какой нельзя справиться.

- Но многие ведь не справляются, Антон.

- Да… Потому что хотя ноша у каждого своя, но люди должны помогать друг другу. Когда у людей всё хорошо, они не думают о том, чтоб ценить это и помогать тем, кому повезло меньше, а когда сами попадают в беду, сразу ждут, что кто-то должен им помогать, от этого все беды. От этого и от того, что люди думают, что всё хорошее, что у них есть - здоровье, богатство - дано для них самих, а не для того, чтоб они помогали другим.

- Хорошо, что мы встретили вас. Мама была близка к тому, чтоб навсегда разочароваться в людях, а теперь она снова улыбается, у неё есть силы…


Когда они уже сходили с Театрального, Алексей увидел впереди золочёный купол церкви. Ему показалось, что он никаких особенных телодвижений и не сделал, но Лиза сразу уловила его настрой.

- Антон, мы не можем. Ну, по крайней мере, не сейчас.

- Да, знаю, мы торопимся, и… Но я так давно не был в церкви. Если уж так сложился случай, что она встретилась нам по пути, почему не воспользоваться таким случаем. Я ненадолго, совсем ненадолго, правда. Просто помолюсь перед какой-нибудь иконой. Просто постою в дверях, как библейский мытарь… Вам не обязательно даже ходить со мной, вы можете подождать меня здесь или в ограде.

- Может быть, на обратном пути?

- На обратном… Сильно подозреваю, что нас как минимум доведут до трамвайной остановки и проследят, чтоб мы точно сели, если не вообще довезут на машине, по пути устроив головомойку. Ты так плохо знаешь взрослых?

Ян подтверждающе кивнул.

- Ладно, если для тебя это так важно - конечно, сходи. Я понимаю. Хотя не понимаю, почему ты просто не попросишь своих домашних сводить тебя в церковь, и поближе ведь есть…

Алексей не стал объяснять - что ему вообще неловко просить об этом, что не хочется объяснять, почему, раз уж идти в церковь, он не может стоять службу и идти к исповеди, что вообще, по-доброму, не дразнить бы себя…

- А ты не пойдёшь?

- Нет, конечно. Я останусь с Яном, нельзя же оставить его одного. Да и мы были уже в церкви на Успение. Нас как-то так дедушка приучил, что слишком часто бывать в церкви не нужно. «Кто не ходит - безбожник, кто ходит слишком часто - бездельник», говорил он.

Алексей поблагодарил и решительно зашагал через маленький церковный дворик.

У дверей решимость его всё же покинула, и он предпочёл свернуть влево к приделу, увенчанному шатровым куполом. У дверей придела значилось на памятной таблице, что освящён он в 1585 году во имя святого Дмитрия Солунского, в благодарность за рождение царевича Дмитрия. Однако придел оказался закрыт, Алексей поколебался, не развернуться ли и не пойти ли прочь - может быть, это не очень хороший знак, может быть, и сама церковь закрыта? Людей во дворе он не видел. А ведь сегодня не простой день, память Иоанна Крестителя, хотя время для обедни позднее, а для вечерни раннее. Но решил, раз сделан шаг - надо делать и второй, и вошёл в основное здание.

В самой церкви тоже было пустынно, но свечи и лампады горели - хотя было их куда меньше ожидаемого. Как и говорил, он не стал проходить далеко, увидев на одной стене икону святителя Алексия и, решив, что знак всё же был добрым - просто именно сюда ему и было надо, встал перед иконой, вспоминая, что помнил из акафиста, а так же помнил об этой церкви, в которой сам, конечно, никогда не бывал.

- Благослови тебя Господь, отрок, - услышав голос над самым ухом, он невольно вздрогнул и шарахнулся, - что привело тебя в храм божий в такое время, радость или скорбь?

Перед ним стоял человек в простом тёмном подряснике, с рыжеватой, не очень ухоженной бородой, от которого весьма заметно разило выпитым. Алексей спешно подавил недовольство - допускать осуждение в храме Божьем последнее дело, от греха винопития редкий из мирских чист, подвержены ему, конечно, и лица духовные, и бог им тут судья, он один в полной мере знает все тяготы их теперь…

- Нечасто в нынешнее время увидишь в церкви молодое лицо, - продолжал поп - Алексей не был уверен, что это батюшка этой церкви, скорее пономарь или ещё какой алтарник, впрочем, сейчас и иереи часто стараются одеваться поскромнее и риз своих не одевать вне церковных служб, чтобы не раздражать богоборцев, - если какое-то душевное потрясение привело тебя сюда - открой, поделись, хоть не в исповеди, а в дружеской беседе облегчи душу.

- Нет-нет, у меня ничего не случилось… Ничего такого. Я просто проходил мимо, и зашёл помолиться… о душах дорогих мне близких людей.

Пономарь улыбнулся так умилённо, что показалось - сейчас заплачет.

- Доброе воспитание дали тебе родители, дитя, за то ждёт их великая награда на небесах… Как твоё имя?

Ложь в храме - она, конечно, всегда грех, но во всяком случае, это ложь не на исповеди, значит, не так страшно, грех этот искупаемый.

- Антон.

- Когда именины празднуешь?

Алексей осёкся. Непростительная беспечность, ни разу за всё время он не выяснил, когда теперь ему считать именины. В весьма светском доме Аполлона Аристарховича именины не праздновал никто, только дни рождения. Не праздновали ведь и Пасху и Рождество, ввиду различности верований обитателей, просто поздравляли тех, для кого эти дни значимы.

- Ну, которого Антония святым покровителем чтишь?

- Преподобного Антония Печерского…

- Достойно! Избранный угодниче Христов, иноков русских первоначальниче… - пономарь размашисто осенил себя крестом, послав поясной поклон, за неимением рядом иконы Антония, святителю Алексию, - сильный святой о душе юной предстоит, молитвами его свет истины в ней да не угаснет… Здесь поблизости живёшь? Почто же с семейством при службах я тебя не замечал ранее?

Можно было, конечно, наврать, что бывал ещё как, просто не приметился в толпе, но Алексей врать не стал. Ведь он не знает, велик ли здесь сейчас приход, как часто совершаются службы. Может быть, народу ходит мало, в немногочисленном-то собрании прихожан можно знать всех и в лицо, и поимённо.

- Я… нечасто бываю при службах… Здоровье не позволяет.

- Нехорошо… Какая ни есть хворь, от церковной жизни она отлучать не должна. Хочешь, поговорю о тебе, в болезни на дому посетить…

- Нет-нет, не стоит беспокоиться! Простите великодушно, но я пойду, меня ждут… Я ведь просто мимо проходил, случайно…

Пономарь положил ему на плечо тяжёлую ручищу.

- Ничто не случайно у Господа, отроче. Господь один мог направить меня в этот час сюда - дай, думаю, обойду, посмотрю, где свечи отгоревшие убрать, где маслица в лампады подлить, а обрёл сокровище нечаянное… Может ли случайным быть - ещё сверху я тебя увидал, как стоял ты у придела Димитровского, в честь царственного отрока Димитрия выстроенного, убиенного злодейски впоследствии, через что великое горе Смуты на Русь пришло… Может ли случайным быть, что сейчас ты стоишь пред иконой святителя Алексия Московского, как не вспомнить о другом злодейски убиенном царственном отроке, на которого ты так невероятно похож ликом…

- Я не понимаю, о чём вы говорите.

Как ни полутемно было в церкви, всё же недостаточно. Алексею отчаянно захотелось молиться о кощунственном - чтобы померк свет в окне, погасли все лампады, чтобы непроглядный мрак сгустился и укрыл его.

Пономарь положил другую руку ему на второе плечо, слегка качнувшись при этом в его сторону и обдав снова пьяным дыханием.

- Позволь, не я тебе объясню, я не столь речист, сколько уж дал Господь разумения… Пойдём со мной, я отведу тебя к одному человеку, который всё тебе объяснит. Он счастлив будет одной возможности поглядеть на тебя…

- К какому ещё человеку? Зачем? Я не могу!

- Неужели ты можешь подумать, что я к какому-то лиходею думаю тебя повести? - улыбнулся пономарь, а глаза его теперь казались Алексею совсем не добрыми - цепкими, колючими, и рядом с хмелем странно светился в них ясный, трезвый расчёт, - я служитель божий, а ты несчастное дитя, нуждающееся в помощи… Тебе окажут помощь.

- Мне не нужна никакая помощь. Я никуда с вами не пойду. Пустите меня!

Алексею стало невероятно тошно. Ему казалось, паника, которую он никак не мог удержать, с головой выдаёт его, крупными буквами вычерчивая на его челе, что он прекрасно понял, о чём говорит этот человек, что он бьётся, как птичка, пойманная в силки, осознавшая, что она - дичь, что эта икона - святыня, созданная для помощи и утешения людям - глумливо улыбается и шепчет предательские слова о нём. Сможет ли он сладить с рослым крупным мужиком? Он нетрезв, конечно, но силы в нём это не поубавило, как бы не напротив… А ему одного толчка достаточно, чтоб больше он был не боец. Как Господь попускает творить такое в своём храме…

- Антон! - испуганный, гневный вскрик метнулся под своды и заметался там, как птица, вырвавшаяся из силков и ищущая пути обратно к небу. В дверях стояла Лизанька, силуэт её тонул в уличном свете, таком непривычно ярком, словно выходила она из разверстых райских врат. Казалось, букетом лиловых хризантем она готова разить, как мечом. Пономарь от неожиданности выпустил плечи Алексея. Лизанька подбежала и схватила Алексея за руку, тогда только он заметил, что силуэт был двойным, в дверях остался стоять Ясь. Да, вероятно, они забеспокоились, что очень уж он долго…

Служитель, впрочем, тут же опомнился и снова потянул Алексея к себе за локоть.

- Антон, - он повторил это имя со странной, как и выражение его глаз, смесью удивления и удовольствия, - должен немного задержаться. Я должен отвести его к одному человеку. Если хочешь, девочка, пошли вместе с нами, чтобы Антон видел, что я не хочу ничего плохого…

- Отпустите его немедленно. Никуда он с вами не пойдёт. Антон, пошли, - Лизанька, Алексей чувствовал, вся дрожала крупной дрожью, но её бледное лицо выражало небывалую решимость.

- Не могу, милая, - то ли улыбнулся, то ли оскалился мужчина, - а тебе бы сначала научиться вести себя достойно со старшим и лицом духовным…

- Оставьте моего брата в покое, - Ясь подошёл и отцепил руку пономаря от рукава Алексея, - вы не имеете права его трогать.

- Твоего брата, вот как? - служитель будто незаметно переступил, перемещаясь так, чтобы отрезать детям путь к выходу, - этот мальчик действительно твой брат? Не очень-то похож.

Ясь посмотрел на него холодно.

- Если хотите, спросите об этом у нашего отца.

- Охотно… - в голосе, правда, уже слышались некоторые сомнения, - где же мне его найти и как его имя?

- А здесь как раз недалеко, - вздёрнула подбородок Лизанька, и быстро, но величественно, как корабль с баржами, протащила мальчиков мимо смешавшегося злоумышленника к выходу.

- Наш отец - Феликс Дзержинский, - бросил через плечо Ясь, - захотите - найдёте.


Оказавшись на улице, все трое глубоко вздохнули, а затем быстрым шагом - бежать всё же не стали, чтоб не принял кто из прохожих за воришек - пересекли церковный двор. Только за воротами Алексей почувствовал, какой его, в такой-то солнечный день, бьёт озноб.

- Ну что, вспомнил, почему тебе нельзя в церковь?

Это был странный вопрос, учитывая, что Лизанька об этом знать не могла.

- Лиза, я…

- Хорошо прогулялись… Ничего, вот сейчас обо всём и расскажем. Надеюсь, получим не очень сильную выволочку.

- Зачем? Зачем об этом рассказывать? Лиза, спасибо тебе огромное, но теперь давай поскорее забудем об этой гадкой неприятности. Этот человек пьян, вот и вёл себя как…

- Это ваши православные попы такие? - спросил с возмущением Ясь.

- Не думаю, что именно поп, - бросила Лиза, - хотя как знать… В общем, ему не поздоровится, надо это обеспечить.

- Лиза, не надо! Что человек пьёт - это, конечно, скверно…

- А что он хватает тебя и куда-то тащит - это невинные шалости? Раз и навсегда забудет, как кого-то хватать.

- Он же пьян! Вот ему и примерещились глупости… Ну неужели ты хочешь, чтоб он отвечал, что с пьяных глаз ему показалось, что я похож на царевича Алексея? Это не только стыдно, говорить такое, но и опасно.

Лиза остановилась и повернулась.

- Он посчитал, что ты похож на царевича. Что, вероятно, это можно использовать - например, чтоб собирать для тебя деньги с наивных верующих… А я - знаю, что ты царевич. И тебя необходимо защитить. Жаль, я не Катарина, она что-то придумала бы, она б так с ним поговорила, что он немым до конца дней притворялся бы… Я не умею так. Моё возмущение слишком велико…

- Лиза! - Лизе и Ясю пришлось приложить некоторые усилия, чтобы сдёрнуть остолбеневшего Алексея с места, - Лиза, что ты говоришь!

- То, что на сердце. Давай-ка поторопимся. Как же хорошо, что здесь в самом деле недалеко… Он может уже успеть кому-то рассказать… Так что надо поторопиться.

Им всё же пришлось задержаться на перекрёстке, где долго не могли разъехаться зацепившиеся колёсами две телеги, а возницы перешли к их расцеплению только после отвода души матюгами в ораторских позах.

- И как давно ты так считаешь, и почему? - тихо спросил Алексей.

- Некоторое время уже. Слишком многое к тому вело. Ты знаешь, вы с Ицхаком мне очень дороги оба. Я пока не знаю, кто дороже. Но защищать всё равно всегда буду обоих, там, где это потребуется. Поэтому если у тебя нет смелости, скажу я.

- Эта смелость - предать человека очень серьёзным неприятностям. Не смерти, конечно…

- Может быть, и смерти. И так было бы лучше.

- Лиза!

- Речь о том, что человек готовит какую-то подлость. Вспомни, он не очень-то подобострастно с тобой говорил. Настоящий ты или нет, ему, думаю, без разницы. Он просто хочет тебя использовать. Возможно, ему и его дружкам и не найти тебя никогда… Но просто знать, что ты существуешь, для него много. Ему не за большой труд узнать, что вы с Яном его обманули - здесь, в самом деле, близко нам, ему ещё ближе. Он расскажет кому-нибудь… И одни пожелают спрятать тебя от новой власти, да ещё приписать себе твоё спасение, а другие напротив, пожелают тебя сдать, и тогда у кое-кого прибавится проблем… А чего ты удивляешься? Помнишь Михаила, дедушкин бывший подчинённый, я тебе рассказывала, заходил к нам несколько раз. У него брата арестовали. По доносу попа, между прочим. Так-то.


Строптивая машина, которую последовательно пытались завести все трое, и уже грозилась попробовать и Настя, наконец соизволила. Михаил и Никита, побросав окурки, запрыгнули вслед за водителем по своим местам, и автомобиль, фырча горьким чёрным дымом, с истерическим рыком сорвался с места. Настя выдохнула - шутки шутками, а совсем выбиваться из графика не хотелось. Никиту надо будет высадить на углу Самотечной, какое-то у него там дело, а им дальше, до следственной тюрьмы в Бутырке, и это надолго. И так проволокитились вынужденно, пока ждали, когда закончат с предыдущим следствием, по тому делу, по которому этих троих привлекли - похоже, всё же ошибочно, но хорошо, что в поле зрения-то попали. Сегодня вот наконец выдалась возможность допросить, а нужные показания, как пояснил Михаил, нужны уже завтра, потому что по-честному ещё позавчера нужны были. Оттого настроение у всех в целом было ну очень весёлое. Допрашивать, конечно, едет главным образом он, а она за компанию, наблюдать и учиться. Многое произошло вообще за последние месяцы… Многое произошло, правда, ещё в многие месяцы до того, но в полной мере Настя это теперь только осознавала, оттого чувствовала, что голова у неё словно бы непрерывно кружилась. Этот клубок в её руках несомненно магическим светом засветился, закружил среди неведомых ей прежде дебрей, повёл туда, куда она не чаяла попасть, но куда как раз ей, по законам этой сказки, было надо…

Ну, то есть, по правде, не в её руках этот клубок, конечно, во множестве рук, и все они перебирают многоуровневую паутину, распутывая все её узлы…

- Ты чего, Настасья? - окликнул Миша, заметив, что она так и сидит, вывернув шею и что-то выглядывая позади с хмурым, сосредоточенным выражением лица.

Настя повернулась - всё равно ничего уже не видно, потрясла головой.

- Так, ничего… Просто что-то странное мелькнуло, как-то совершенно неожиданно зацепило взгляд, и не могу теперь понять, что, а секунду назад как будто точно понимала, что… Ненавижу, когда так бывает, мерзкое ощущение.

- Бывает так, - согласился Никита, - как бы мозги вперёд нас работают, какую-то деталь подметишь и сам не сразу поймёшь… А где увидели-то?

- Эти дети… Что они делают здесь?

- А! так это понятно, я их тоже заметил, даже разглядел неплохо. Один из них - Ян Феликсович собственной персоной, я думал, ты видала его уже…

- Не, его нет, только Софью Сигизмундовну…

- А других двоих не знаю. Может, приятели, но старше существенно. Видимо, это… поздравить пришли.

- Хорошо быть дитём, - пробормотал водитель. Хотя он даже никакой отповеди не схлопотал, потому что просто поздравил, а не попытался, как Михаил, подарить портсигар… Да, жаль, нету Айвара, они бы что-нибудь придумали вместе… наверное…

Айвара перевели во фронтовую ЧК на Урал в конце августа. Ну, не то что прямо перевели - предложили такой перевод. Предложили троим, у двоих других только вот незаконченных дел было немного побольше, хотя и опыта тоже побольше, но ехать стоило как можно быстрее. Они обсудили это с ним и довольно быстро пришли к заключению, что ехать, конечно, надо, здесь и без него есть, кому работать, а чем дальше от столицы, тем больше такие работники на вес золота. Оба испытали моментальное облегчение от разговора - очень не хотелось, в самом деле, ходить вокруг да около темы их отношений, трогая только, как колючку лапой, вообще озвучивать, что подразумевалось - не собираются ли они всё же пожениться. В виду, что не озвучивать же, что Настя с ним, если что, поехать ну никак не может. Конечно, можно жену тут оставить, а самому поехать, чего ж тут такого, но всё равно нужна отсрочка для свадьбы и главное - озвучивать, что она поехать с ним не может. Нет уж, ну его, такие разговоры. Оба снова подтвердили друг другу, что отношения их, как и в самом начале, ни к чему друг друга не обязывают, и никакая не любовь, а даже если б любовь - работа всё одно превыше, и ради такого дела можно эти отношения… ну, не то чтоб прервать, но поставить на паузу, что ли, однажды, если будут живы - снова встретятся, ну а может, сойдутся и с кем другим, если так сложится… В общем, расставались в очень даже весёлом и приподнятом расположении духа, Настя Айвару, по-честному, изрядно завидовала. Но что говорить, она пока для таких командировок ну никак не годилась умом и опытом, даже если б не то обстоятельство, что ей-то из-под призору далее границ губернии востриться нечего. А как нужны на местах опытные, верные, испытанные люди - это она и без объяснений очень хорошо бы поняла, после того-то, как второй раз секретарствовала, видела ворохи отчётов и смет от губернских - она и по удовлетворительным вполне считала, что чёрт там ногу сломит, а от иных Тополь сидел, обхватив голову руками, и стонал. Это были те же люди, отчёты которых за тот год он сверял с карандашом и чуть ли не со счётами:

«К высшей мере приговорены тысяча с небольшим…» С каким именно небольшим, чёрт подери? «Из них по политическим… по обвинению в контрреволюционных заговорах… по участию в восстаниях… по саботажу…» Если сложить эти цифры - выйдет под полторы тысячи, ничего себе с небольшим! Логикой нужно дойти, что в некоторых категориях фигуранты повторяются, но повторяются при том не все, особенно загадочно с графой «расстреляны по причине красного террора» - это как отдельную причину что ли понимать, или всё же часть из контрреволюции, часть из саботажа? С уголовными только более-менее просто… В «Вестнике» вообще другие цифры, потому что берётся другой период, и опять «и т.д», и у части фигурантов перепутаны инициалы, хотя из материалов по организациям ясно, что это одни и те же люди. От этого с ума сойти в самом деле можно. Отдельной песней были материалы от ВУЧК - Лацис как мог приводил их все к пристойному виду, и теперь понятно было, почему в хорошем расположении духа Насте его вообще не случалось видеть.

Айвар, как оказалось, отбывая, подал о ней ходатайство, о переводе её в отдел контрреволюции - хотя вроде бы не так и часто она ему упоминала о своём интересе. Дзержинский вызвал её, спросил, она ещё раз повторила, что работать будет кем назначат, хоть уборщицей, ну и переводу такому, конечно, была б счастлива, хотя и на старом месте очень даже хорошо. Перевод был ей дан.

Конечно, она была готова, что будет сложнее - то, чего пока она самого края касалась, теперь ожидалось обрушиться на неё во всей мощи и великолепии. И теперь, прикрепленная к Михаилу - сорокалетнему бывшему матросу, сильно хромому на одну ногу, повреждённую, говорят, в октябре 17го, она присутствовала при всех допросах и очных ставках, помогала с составлением бумаг, совершенствовалась в переводе шифровок (этому начал учить её ещё Айвар, но тут шифры были сложнее, при неимении ключа времени уходило порой очень много), а в свободное время изучала те материалы о «Правом центре», что имелись уже до того.

Тогда же Настя начала подозревать, что завелось у неё внутри кое-что новое. Могло и казаться, конечно - с менструациями у неё в том году когда как было, в этом только выровнялось, тошнить тоже могло и с недосыпу и недокорму. Но как-то ощущения были подозрительные. А ждать, как оно более ясно станет, совершенно неподходяще сейчас было. От неопределённости совсем голова кругом шла и в глазах темнело. Решать, сообщать ли Айвару и когда - он только обустроился на новом месте, и тут вот его такой вестью припечатывать и тоже заставлять решать, как реагировать - вроде, они условились, что ничем друг другу не обязаны, а с другой стороны - от него ж всё же, а если потом уже, по рождении сообщать - не обиделся бы, что не сообщила сразу. И дальше что, опять же? Жениться? Ради ребёнка только жениться Насте вот хоть режь не хотелось. Да жениться или нет - это формальность, а вот жить ли вместе или порознь, и как дитё делить, да при том чтоб Айвар с ним не из чувства долга общался, как человек очень уж совестливый, а правда по интересу, а если одной воспитывать, то опять же - как… Насте думалось, и одного дня так, когда в голове одни только эти мысли чехардят, многовато. По одному делу помнила она пару врачей, вот к одному из них по этому вопросу и наведалась. Посмеялась над первойреакцией, объяснила суть да дело. Оплату даже с прибавкой дала - медицина дело хорошее, надо поощрять. Тем более врач попался разумный и деликатный, вопросами её морочить не стал, предупредил только, что поскольку некоторые проблемы у неё в этой области имеются, последствия всякие могут быть, может случиться, что детей и не будет уже никогда. Ну, звучит это, может, и несколько огорчительно на первое впечатление, но только не меняет того, что сейчас вот это ну совсем не своевременно. У неё работа, которая и тогда была превыше, и сейчас остаётся, как вот среди этого всего - с пузом и с родами, когда тут и выходной взять, отоспаться полноценно и хоть пыль многослойную в комнате вытереть, некогда. Дети… что дети? Понадобятся ли они ей когда-то вообще? Сейчас вот Настя себя матерью ну совсем не воображала и воображать не хотела. Она девчонка во-первых молодая, во-вторых, на работе такой, когда и о себе подумать некогда, а тут дитё кормить, нянчить, воспитывать, а уходить сейчас вот уж точно дудки. А что будет потом, через год там или два, тем более через десять - вообще кто знать может. Дожить ещё надо. Нет, пока, во всяком случае, пусть будет по-ранешнему.

Сразу по-ранешнему, конечно, не вышло, сколько-то поболела она, и в какой-то момент даже напала на неё дикая тоска стыда и раскаянья, чуть посреди ночи не сорвалась даже церковь искать, но потом успокоилась, схлынуло понемногу, уснула. Наутро уже полегче было, к вечеру и совсем нормально. Будто первая она на свете баба, кто такое действо делает, всех бы молнии за это поражали - наверное, мало что от человечества осталось бы. Есть о чём сокрушаться - после того, как уже сбывшегося, пожившего человека своей рукой спокойно жизни лишила, из своего-то тела несвоевременный росток, как сорняк, выполоть? Жалко-то жалко - человек мог на свет явиться, а не явится, а мог бы хорошим быть, Айвар-то хороший ведь… И никакого зла дитё невинное, чтоб умирать, не сделало. А вот тут как сказать. Если б спросило оно прежде её: «Я родюсь, можно, ты будешь моей мамой?» и она бы согласилась, а потом от слова своего отказалась - то да, была б она преступница. А так он самовольно завёлся, когда совершенно она такого не ждала и не чаяла. Да и опять же - есть и такое вот, что прочих девушек, положим, не касается, а для неё вопрос важный. Не надо ей лучше никого рожать, никогда. Как не вспомнить, как сорвалась один раз при Тополе, как зашёл разговор, слово за слово, о её семействе и их истории.

- Сами посмотрите, разве не видите - вот он, знак Божий, как грезящие о монархии его не видят, ослеплены, что ли, все? Говорят - Бог желает монархии для Руси… Где ж и когда Бог монархии желал? Может, князьям ещё благоволил, а царям нет, отнюдь. Верно, потому, что царя над собой иметь - богохульство. Как сказано - отцом никого не называйте, и учителем никого не называйте, так и царь у нас один - на небесах, а все прочие наравне подданные его. За гордыню наказываются империи… Иваном царём Рюриковичи закончились, извёл его семя. Пётр выше подняться пожелал, вровень с европейскими державами стать, императором - извёл и его сынов, не стало и Романовых - не Романовы мы по правде-то. Отцу моему не хотел даровать наследника - четыре дочери подряд родилось. Моя мать ведь, при вере своей, к кудесникам обращалась - так от Бога ли ей помощь пришла? Родился наконец сын, единственный - вот такой вот… Разве вы не видите, что мы прокляты?

Держал за плечи, встряхивая, приводя в чувства.

- Прекратите! Нет никаких проклятий, и выбросьте из головы наконец всю эту бредовую мистику! Вашего отца свергли в ходе буржуазной революции, это не первый на свете государственный переворот, это закономерное историческое явление, а не действие высших сил. И умирать вы не должны были, и мы здесь работаем в том числе над тем, чтоб разоблачить устроивших это.

- Не важно, чьей рукой… Посмотрите - взошёл наш род на трон в Ипатьевском монастыре, закончиться должен был в Ипатьевском доме. Разве человеку по силам такое устроить? Зачем жалеть о тех, кого Господь решил истребить с лица земли?

- Это - ничего не значащее дурацкое совпадение! Прекратите нести бред! Если вы посмотрите на историю и на жизнь вообще трезво, без этой чувствительности и мистики, вы увидите, что всё в мире подчиняется одним и тем же процессам, и в них нет совершенно ничего сверхъестественного. Империализм - высшая стадия капитализма, после которой он неизбежно должен породить общественные противоречия, которые его уничтожат… Но уничтожение определённых классов и сил лишь постольку предполагает уничтожение конкретных людей, поскольку они являются носителями идеологии свергаемого класса, носителями определённой силы… Без этого вы - только люди…

Однако человек не может быть вне необходимости нести какую-то силу, какую-то идеологию, думала она, спрятав распухшее от слёз лицо на его груди. Как никто не свободен от того, чтоб есть и пить. И свято место не бывает пусто, его занимает другая идеология, наполняет другая сила… Она говорила как-то Айвару, как понравились ей те слова Лациса, она переписала их в свою тетрадь и перечитывала так часто, что почти помнила наизусть.


«Меч революции опускается тяжко и сокрушительно.


Рука, которой вверен этот меч, твердо и уверенно погружает отточенный клинок в тысячеголовую гидру контрреволюции.

Этой гидре нужно рубить головы с таким расчетом, чтобы не вырастали новые: у буржуазной змеи должно быть с корнем вырвано жало, а если нужно, и распорота жадная пасть, вспорота жирная утроба.

У саботирующей, лгущей, предательски прикидывающейся сочувствующей, внеклассовой, интеллигентской спекулянтщины и спекулянтской интеллигентщины должна быть сорвана маска.

Для нас нет и не может быть старых устоев морали и “гуманности”, выдуманных буржуазией для угнетения и эксплуатации “низших классов”.

Наша мораль новая, наша гуманность абсолютная, ибо она покоится на светлом идеале уничтожения всякого гнета и насилия.

Нам все разрешено, ибо мы первые в мире подняли меч не во имя закрепощения и угнетения кого-либо, а во имя раскрепощения от гнета и рабства всех.

Жертвы, которых мы требуем, жертвы спасительные, жертвы устилающие путь к Светлому Царству Труда, Свободы и Правды.

Кровь? Пусть кровь, если только ею можно выкрасить в алый цвет серо-бело-черный штандарт старого разбойного мира.

Ибо только полная бесповоротная смерть этого мира избавит нас от возрождения старых шакалов, тех шакалов, с которыми мы кончаем, кончаем, миндальничаем, и никак не можем кончить раз и навсегда.

Вот почему мы так решительны и дерзновенны в наших методах борьбы.

Все войны, которые велись до сих пор, это были войны насильников за утверждение своего насилия.

Война, которую мы ведем, это священная война восставших, униженных и оскорбленных, поднявших меч против своих угнетателей.

Может ли кто-либо посметь нас, вооруженных таким Святым Мечом, упрекать в том, почему мы боремся и как мы боремся?


Пусть не дрогнет рука!»


========== Сентябрь 1919. Торжество блаженных ==========


Комментарий к Сентябрь 1919. Торжество блаженных

Вот от этого места, разумеется, у меня начинается натуральная альтернативная история и развесистая клюква. Если до того, имея в виду “тайную” историю, в прямое противоречие с “явной”, известной историей я не вступал, разве только нечаянно, по незнанию очень и очень многих моментов, то теперь-то уж, если разрабатывать сравнительно оптимистическую концовку, без переписывания не обойдёшь. Впрочем, процессы по “Национальному центру” и “Тактическому центру” действительно были, только, конечно, без таких надстроек.

И да, я изо всех сил старался не скатиться в безбожный флафф, но кажется, всё же скатился.

Москва, сентябрь 1919


Зачем-то здесь были часы, высоко на стене над дверью. Зачем - правда непонятно, им за временем следить не нужно, смысла нет, за ними придут, когда будет надо. Наверное, для того, чтоб мучительно следить за дёрганьем секундной стрелки, пытаясь прислушиваться к голосам, едва-едва сюда доносящимся (бесполезно, кстати). Настя встала и потянулась с тягостным хрустом всех затёкших костей. Лечь, что ли, например, поотжиматься… И времени сколько-то убьёт, и полегче станет. Неловко, конечно, перед соглядатаями, но чего? Ей к своей спине внимательной надо быть, неделю тому назад уже случилась неприятность - проснулась и поняла, что встать не может от боли. Лежала, скулила, пока бабка-соседка бегала, полошила остальных соседей, пока нашёлся смелый и умелый - Митя, любимый собутыльник Васильича, возраста неопределённого, очень шепелявый из-за выпавших от цинги во время службы, ещё в далёкой молодости, где-то на севере, зубов, но говорливый в той же степени, что и Васильич. Митя умел вообще всё - ну или не то чтоб всё умел, но ни за что не боялся браться. Он-то и поправил ей застуженную и надорванную спину:

- Ничего, девка-мать, сейчас мы тебя на ноги подымем… Ты у нас ещё знаешь, какая здоровенькая станешь…

Не сразу, но поднял. Потом, конечно, ещё неделю пришлось отбиваться от всех бабок квартиры и вообще лестничной площадки, с их бесчисленными народными рецептами…


Подобие содержания под арестом не очень тяготило, даже было в чём-то забавным, только время тянулось ужасно медленно. Ну и просто изрядно обидно было, что и так вчерашний первый день слушаний пропустить пришлось, потом по материалам читать, представлять - процесс века, пожалуй, и вот ей-то этого воочию не видеть, не слышать… Но так уж надо, что поделать.

Солдат у двери переминался с ноги на ногу - молодой такой, а вот уже какое важное задание досталось, изо всех сил старается не выказывать тоскливой скуки. Девица-соглядатай - кажется, из английского посольства какая-то мелкая сошка - тоже сидит на своей скамейке как на иголках, во все глаза таращится. Видно, тоже изо всех сил борется, чтоб не заговорить - и хочется, и колется. Так вот сидят, она на одной скамейке, девица на другой, солдат у двери. В пустой комнате, в два больших окна залитой светом. В этот невероятный день, до которого казалось, не судьба дожить…

Каким же когда-то всё было простым. Вот мы и они, законная власть и бунтовщики, здравые люди и безумцы, отравленные заграничным вольнодумством. Две стороны, чёрное и белое. В короткий срок ей пришлось постичь палитру народных верований, чаяний, мудрствований, злобствований. Научиться ориентироваться в дьявольской тарабарщине аббревиатур. Различать оттенки белого и оттенки красного. Понять, как многое может произойти из-за того, что не сошлись в чём-то по принципиальным вопросам одни эсеры с другими. Сказал бы ей это всё кто-то весной 18 года - нипочём не поняла бы, а что они не поделили-то.

Мысли теснились, а думать их не хотелось. Представлять, теребить себя - как оно будет, что спросят, что говорить? Кого там увидит, как это в сердце отзовётся… Отзывается уже сейчас, в самом ожидании. Невольно согнулась, чувствуя, как волнение обручем стягивает грудь. Невозможно принять и осознать - дождалась, и вот сейчас, уже практически сейчас… Такие долгие, и такие безумно стремительные часы…

- Солдат, приоткрой форточку, если можно это, конечно? Воздуха очень не хватает…

Встрепенулся, кто б сомневался, уставился со смесью возмущения и ужаса.

- Нет, нельзя так нельзя… Я понимаю. Просто очень уж тут душно. Я подходить к окну не буду, не собираюсь, просто… не проветривали тут, что ли, совсем…

Солдат дёрнулся было, но предпочёл всё же остаться на месте. И его можно понять - столько мер предосторожности, лучше никаких вольностей не совершать, шагу лишнего не делать даже.

В дверь постучали.

- Пора.

Настя боялась, что в какой-то момент с ногами не совладает, очень вот этого не хватает, чтоб под ручку вели… Но ничего, пока нормально. В коридорах солдатов тоже видимо-невидимо - никак, весь московский гарнизон сюда согнали? И то правильно, тоннель вот сейчас образовать - народ и в коридоры набился битком, а что там в самом зале творится?

- Разойдитесь, разойдитесь, товарищи, - лениво повторяют солдаты. Уже двое ведут их, и её, и девицу-соглядатая. Девица позади, чтобы не упускать из виду. Народ у стен шепчется и переговаривается, кто вполголоса, кто и громче - всё это сливается в один сплошной шум, из которого только иногда долетает что-то отдельное:

- А эт кого ведут? Ещё что ли тоже эти… контрреволюционеры?

- Да не, вроде те все в зале уже сидят, это другие какие-то.

- Молоденькие девчонки совсем, и чего их во всё это понесло…

- Господи Исусе, таких-то молоденьких расстреляют… А может, и помилуют?

- Гляди-ко, руки не связаны… А и правда, куды они отсюда денутся…

Насте смешно. Она не поворачивается, не смотрит на всех этих людей, смотрит только прямо перед собой, в спину идущего впереди солдата, рутинно раздвигающего рукой толпу, аки библейский Моисей - водную толщу. Когда он вынужден мешкать, мешкает и она, девица из посольства, не сориентировавшись, наступает на пятки, бормочет что-то в свою очередь наступающему ей на пятки замыкающему солдату. Вот таким гуськом они и переступили порог Колонного зала, и Настя в первый момент была ослеплена и оглушена. Пожалуй, столько народу разом она не видела давно, очень давно… Во всех проходах стоят, а по ним ещё приходится протискиваться свидетелям и их провожатым. Кто-то, конечно, выходит, но гораздо больше тех, кто пытается зайти, хотя казалось бы, куда тут уже. Скользнула взглядом по скамьям подсудимых - а чего там смотреть, это она уже знала, что главных организаторов почти никого взять не удалось, отбыли кто к Деникину, кто к Юденичу, и навряд ли оттуда вернутся, уж точно не под своими именами. Да и из промежуточных звеньев много скрылось… Поймают ли их вообще - хороший вопрос, кто-то, кажется, даже в далёкие заграницы умотал. Главное - что все нужные документы собраны, и попросту больше тянуть с тем, чтоб огласить об их деятельности, нельзя.

Председательствует Лацис, которого для такого случая опять вызвали с Украины. Да и вообще практически все знакомые лица здесь. Троцкого, правда, что-то не видать. Странно, обещал быть. Первые два ряда почти все заняты прессой, при чём не только советской. Фотографы периодически перемещают туда-сюда треноги своих фотоаппаратов, выбирая ракурс получше и вызывая шиканья и ропот сзади.


Происходившее в подробностях Настя потом, конечно, нипочём не смогла бы воспроизвести по порядку - и многое ли вообще она увидела, услышала, восприняла в этом огромном, набитом людьми, как гранат зёрнами, зале, за этот краткий и бесконечно долгий миг, пока в открывшиеся напротив другие двери ввели свидетеля №3. Странно, но в коридоре в теснящейся вокруг толпе она не чувствовала себя так… Так, словно песчинкой в накатывающей штормовой волне. Так, как в ясную летнюю ночь, когда над головой столько звёзд, что это кажется невероятным. Взгляды тысяч глаз, шум тысячи голосов ощущался именно так - что-то слишком огромное, чтоб она даже могла это одновременно осознать. Все эти люди, весь этот огромный зал смотрит на неё, и она как никогда чувствует себя голой без своей привычной кожанки, и нерациональный, ноющий страх вдруг начал заполнять всё существо, словно поднимающаяся от щиколоток холодная вода. Словно её действительно привели на суд… Она в лёгкой панике оглянулась на «тройку», потом одёрнула себя, взяла в руки.

И в этот момент через другую дверь вошли ещё четверо - двое солдат и две конвоируемые девушки, обе высокие, темноволосые, обе, как и Настя и её спутница, одетые в простые светлые блузы и тёмные юбки. Их подвели друг к другу, две пары разделяли метра полтора, не больше.

- Вы узнаёте кого-то из этих девушек?

Хотели сперва обращаться так - свидетель №2, свидетель №3, но потом и от этого отказались, как от излишнего. Поэтому Лацису голосом и поворотом головы приходилось дать понять, к кому он обращается сейчас.

- Это моя сестра Татьяна. Вторую девушку я не знаю.

- Это моя сестра Анастасия. Вторую девушку я не знаю.

Как во сне… Так что нельзя сказать, что хочется броситься к сестре, обнять, прижать к сердцу, ощупывая - живая, тёплая, реальная? Нет, не хочется. Боязно. Вдруг развеется, как туман, вытечет из пальцев? Она изменилась, конечно. Старше стала. Кажется, не на год, а лет на пять. Это она раньше всегда серьёзной, правильной, умной и умелой казалась? Теперь перед ней, пожалуй, настоящую робость надо испытывать. Только по глазам и чуть подрагивающим губам можно видеть, что она чувствует, видя снова сестру спустя этот целый нелёгкий год.

И - ни секундой больше, Татьяну со спутницей уводят через ту дверь, в которую ввели до того Настю с её спутницей. Меняют «комнаты ожидания», это тоже «для контроля». Чтобы следом, как только скроются они за дверью, ввести ещё одну такую процессию - с Олей.

- Это моя старшая сестра Ольга.

- Это моя младшая сестра Анастасия.

Хоть кое-что о подготовке она, конечно, слышала, её в полной мере восхитило всё это лишь тогда, когда уже закончили это «перекрёстное опознание», и девушки-соглядатаи, каждая в свой черёд, засвидетельствовали, что находились неотрывно в комнатах с вверенными их надзору незнакомками, и точно могут сказать, что за это время ни они сами, ни охранявшие солдаты не сказали с ними ни одного слова и никто со стороны не мог подать никакого знака, и их всех четверых, вместе с этими же девушками, под ошеломлённый ропот с первых рядов и первое робкое щёлканье фотоаппаратов наиболее сообразительных репортёров увели на особую скамью в углу за ширму. Их рассадили через одну, перемежая с этими девушками, конвой уже из других солдат окружил их полукругом, к ним лицом. Сложно было б описать эти минуты, когда столько слов теснилось в горле, но по-прежнему нельзя было произнести ни одного. Это и хорошо, наверное, думала она позже, эти слова просто подавили бы друг друга, как обезумевшие люди в толпе. Молчание, царившее в их маленьком укромном уголке, было мучительным, звенящим, как струна - и благодатным. Чуть отклонясь вперёд, она могла видеть лицо Татьяны, её глаза, наполненные слезами, её губы, беззвучно шевелящиеся, или скорее - дрожащие, а повернув голову - видела огромные, кричащие глаза Ольги, в противоположность её плотно сомкнутым губам. Татьяна, не выдержав, протянула к ней руку, они соприкоснулись пальцами, сидящая между ними спутница Татьяны, предоставленная французским посольством, при этом дёрнулась так, словно они ей по меньшей мере полезли под юбку.

- Не надо лучше, - шепнул стоящий напротив солдат, - ещё потом намилуетесь.

«Мне хотелось, - говорила потом Ольга, - кричать: Настя, Настя! Молиться, рыдать, целовать твоё милое личико, твои руки, кружить тебя в объятьях, спрашивать: как ты? Как ты жила этот ужасный, этот немыслимый год? Как твоё здоровье, что ты перенесла - какие беды и волнения, или может быть, с людьми, хранившими тебя, тебе повезло ещё более, чем мне - ведь ты несомненно это заслужила, наша маленькая, наша самая солнечная… А я сидела прямо, молча, и только смотрела то на тебя, то на виднеющуюся за тобой Таню». А Насте, к неловкости её, хотелось кричать совсем другое - «Смотрите, смотрите, как умно и чудесно у них всё получилось! Видите, мы сами не верили, а это сбылось - мы снова сидим рядом, все вместе… И как гениально, восхитительно придумано, вы подумайте - они привезли нас всех порознь, они держали нас в отдельных комнатах, да ещё под присмотром этих девиц, которые точно независимы, потому что три из четырёх вообще представители иностранных держав, а четвёртая родственница одного из осужденных прежде кадетов, тоже ну никак на большевистскую власть не стала б работать, и все они подтвердили, что мы ну никак не могли сговориться, а правильно называли каждая других, нас же даже нумеровать перед залом не стали, чтоб не подумал кто, что узнаём по этим номерам… Даже и подобрали-то их похожих на нас, и одели похоже! Конечно, кто-нибудь да скажет, что мы могли сговориться раньше, но они и на этот счёт что-то придумали, посмотрим, что…»


По движению зала она поняла - привели кого-то ещё. Тут же один из солдат, получив отмашку от Лациса, вывел из-за ширмы сидевших с краю Машу и кадетскую родственницу. Секунды две, должно быть, была тишина… потом вскрик Маши «Батюшка!» - и шум, замешательство, голос Ивана Ксенофонтовича: «Держите его! Врача сюда! Воду ему передайте!» Настя, не выдержав, вскочила с места, солдаты усадили её обратно.

- Афанасий Иванович, вы в порядке? способны отвечать на вопросы? Да, давайте стул…

- Благодарю, всё в порядке…

Это батюшка Афанасий! Он здесь!

- Афанасий Иванович, знакома ли вам кто-то из этих девушек?

- Обе знакомы, господин… товарищ комиссар.

Секундное замешательство, видимо.

- Как - обе? Хорошо, тогда назовите их.

- Это Анюта Мешкова, я хорошо знаю её по работе в Александро-Невском приюте, да и со всей её семьёй хорошо знаком. Достойная девушка, и сразу хочу сказать, что бы там ни было с её дядей, сама она, её отец и мать не состояли никогда ни в каких противозаконных организациях…

- Хорошо, хорошо, а вторая?

Повисла недолгая пауза, в течение которой старый священник, по-видимому, собирал самообладание. В конце её он прямо и твёрдо заявил:

- Это их высочество Мария Николаевна.

- Повторите, пожалуйста, громче, для зала.

- Это бывшая великая княжна Мария Николаевна Романова, третья дочь бывшего государя императора Николая Александровича и бывшей государыни императрицы Александры Фёдоровны.

- Вы уверены в этом?

- Совершенно. Я не знаю, как это может быть, и не моё дело это объяснять, однако передо мной совершенно точно великая княжна, которую я, как бывший духовник царской семьи, узнал бы из тысяч.

Зал взорвался. Народ, как знала Анастасия, об этом заседании был извещён в том ключе, что в числе обвинений будут «организация монархического контрреволюционного заговора с использованием имён членов бывшей царской фамилии» - к правой части «Тактического центра», и «организация убийства членов бывшей царской фамилии» - к эсерам и народникам. В этой связи, вероятно, наиболее сообразительные ожидали, что в зале будут представлены самозванцы, выдававшие себя за кого-то из Романовых, и результат «перекрёстной переклички» их привёл в некоторое, конечно, недоумение… Но когда на весь зал прозвучало так чётко и уверенно «великая княжна» - зашевелились самые тугоухие и тугодумы. Здесь ведь были все - и столичные партийные активисты, и приезжие с Волги, Вятки, Урала, чуть ли не ходоки из каких-то северных деревень - не одного только этого суда ради ехали, но ради него в том числе, главным образом корреспонденты местных газет, и зарубежная пресса, находящаяся на грани удара от того, насколько происходящее превосходило их довольно-таки скептические ожидания. Кто-то из них если и не слышал, то предполагал, что все Романовы были расстреляны, кто-то (из советских) полагал, что они эмигрировали, кто-то (из заграничных) - что их где-то прячут и планируют осудить по какому-нибудь надуманному поводу (если ещё не осудили). Наиболее просвещённые готовились выслушать, как большевики будут спирать свои злодеяния на неугодных инакомыслящих, но едва ли нашлась бы в этом зале пара человек, кто был готов увидеть здесь живую царевну. Говорят, на левоэсеровской скамье кто-то перекрестился…

- Ты чего несёшь, гнида рясобрюха! - пискнула какая-то баба,- зачем опознал-то? - и, опомнившись, спешно оправдывая себя, - самозванка ж…

Жаль, очень жаль было Насте, что шла она не первой, что не видела первой реакции зала, когда её старшие сёстры называли друг друга по имени.

- Свидетель, вы подтверждаете или опровергаете, что названное имя принадлежит вам?

- Подтверждаю, товарищ председатель. Родилась я действительно как Мария Николаевна Романова.

- Что значит - родились как?

- Ну так-то теперь я в любом случае не Романова. Скворец я. Я замужем.

Притихший было зал загудел снова, конец диалога потонул в разноголосице. Бедный добрый старенький батюшка! Сколько потрясений на его долю. Сначала услышать, что они все погибли, теперь узнать, что живы. А потом как-то пережить, что выжили всё же не все… Настя резко выпала из глубокой задумчивости, осознав, что за ширму уже вернулась и Татьяна, и теперь её выход…


А потом их всех подняли и вывели - снова по коридору, в одну из «комнат ожидания». Уже всех вместе. Вместе с несчастными девчонками-соглядатаями, конечно. В комнате сразу разбились по двум скамейкам, иностранки неловко зашушукались меж собой, Анюта Мешкова сидела прямая, как аршин проглотила, подобравшись вся, видно, всё больше ей было не по себе. Но им это всё не важно, конечно, было, кто там на них смотрит и как, они наконец протянули друг другу руки, они наконец обняли друг друга…

Долго, долго отступала пелена тишины, которая окутывала их всех весь этот год. Как с мороза в тепло, не сразу возвращается чувствительность, возвращается способность говорить. Возвращается с болью, со слезами, конечно, но и этим слезам радуешься. Долго Ольга лежала головой на коленях Татьяны, а та бережно гладила её золотистые локоны, остриженные в непривычно короткую, модную нынче причёску. Долго они облизывали пересохшие губы, намереваясь уже что-то спросить, потом пугливо оглядывались на стоящего у двери солдата. Словно всё ещё здесь с ними был жадный прицел множества глаз, ждущих какого-нибудь их неверного шага, невовремя сказанного слова…

- Да ладно это вы, - он наконец осознал причину их нервозности, - говорите меж собой о чём хотите, больше не запрещено. Промеж собой же вас всех проверили, раз всех вместе тут посадили, значит, общайтесь себе. Я и слушать не буду, я тут для охраны просто стою. Ну, нельзя без охраны пока, эти хоть все проверенные и благонадёжные, а всё равно порядок, чтоб я тут был, потому что у меня есть оружие, а у вас всех нет. Мало ли, так и из окошка кто полезет, дело серьёзное, всякое может быть…

- А как же Алексей? - первое, что спросила Татьяна, - почему его нет? С ним… с ним что-то случилось?

- Видимо, техническая накладка вышла, - спокойно отозвалась Настя.

- Техническая накладка?

- Именно. Кого-то раньше привезли, кого-то позже… Это тебе не часовой механизм, а люди, да и часовой механизм иногда ломается. Они и так вон сколько всего продумали и просчитали…

- Ну да, это ж ещё смотря откуда везти… Мы вон только вчера приехали, а должны были три дня назад.

- Что вы имеете в виду, насчёт окошка? - резко спросила «Настина» англичанка, - вы имеете в виду покушение? Разве Дворец не надёжно охраняется?

Её соседка прошептала укоризненно «Ну ведь нас предупреждали».

- Охраняется, конечно. Как оно всегда бывает - одни охраняют, другие думают, как эту охрану обойти. Вопрос-то ныне обсуждается серьёзный, так есть такие люди, что и жизни своей не пожалеют. С крыши, к примеру, тут не стрельнуть, далековато. А вот забраться да в окно гранату бросить - милое дело. Ну и представьте, какой скандалище-то будет, если вас тут всех порешат.

- Здесь второй этаж!

- Ой, второй этаж! - огрызнулась Настя, - у нас один недавно на третий взобрался. Не знаете этих людей, так и не говорите.

Ольга вытянула шею, прислушиваясь.

- Шумят там сильно… Нас, наверное, обсуждают?

- Ещё бы! Одна Машенька какой фурор произвела. Маш, это правда, ты вышла замуж? За Пашку?

- А за кого ж ещё?

- Ну мало ли, может, за Ваньку. Мне так показалось, он к тебе тоже неравнодушен был, только из-за Пашки тихо себя вёл.

- Скверно я сделала, - рассмеялась Мария, - поперёд целых двух сестёр замуж вышла. Ну да что теперь поделать. Да вы рассказывайте, девочки, милые, где жили, как…

И понемногу - начали. Робко, страстно, перебивая друг друга, тормоша, смеясь, плача.

- Сестрички, я думала, я самая счастливая из вас, - говорила Ольга, - у меня такая чудесная приёмная мама. Такая замечательная, добрая женщина… Стыдно говорить, но кажется, я полюбила её совсем как родную… Ну может быть, не как маму, но как очень-очень любимую тётушку. И мне страшно, девочки. Что дальше будет? Сошлют нас куда-то? Отправят к родственникам за рубеж? Я не могу её оставить, не хочу. А она никуда не поедет, она много раз говорила. А я ей теперь поддержка и утешение. Если её настоящая дочь не найдётся… А как найдётся? Если до сих пор не нашлась - то либо мертва, либо… Если она могла бросить свою добрую, несчастную мать и развлекаться где-то в Париже, то у неё нет сердца. А ещё есть дядя, он тоже потерял семью, единственного сына потерял из-за меня…

- Что значит - из-за тебя?

- У нас возникла сильная симпатия друг к другу…

- И? ты ему что-то рассказала?

- Конечно нет! В том и дело, что не рассказала ничего… Мы ведь считались двоюродными братом и сестрой. Он всю жизнь в другом городе жил, он даже не знал, что я не настоящая ему сестра. Он так терзался…

- Господи! - всплеснула руками Настя, - ну и без брака б пока жили, а там всё открылось бы, и… Тоже беда, двоюродные! Ладно б, родные…

- Нет, он так не мог. Он не такой, он верующий, честный, безупречный…

- Что, убился?

- Ну, в общем, да. Как я ненавижу себя теперь, девочки… Зачем вот я именно в эту семью пришла? Зачем я ему всё же не открылась?

- Говори тоже. Этим ещё вернее его жизнь могла сгубить.

- Он никогда б меня не выдал, я уверена.

- Ну-ну. Когда пальцы по одному отпиливают, идеализм в людях быстро уменьшается. Они там, думаешь, шутки шутят?

- Хорошо теперь верить в это, - бесцветно прошептала Татьяна, - лучше, чем узнать, что это не так…

- Ты его любила очень, да?

- Думаю, и сейчас люблю. Боль стала немного тише, но пройти - никогда не пройдёт. Он был лучшим человеком на свете. Я б всё отдала… Да что мне отдать-то?

Мария обняла Ольгу, покоя её голову на своей груди.

- Милая сестрёнка моя. Как-то всё неправильно это - мне только хорошее, а тебе вот…

- Ну, нельзя так говорить. Всё-таки вокруг меня очень хорошие люди, которых я нежно люблю. И у меня есть работа, которую я люблю тоже безумно. Я работаю в радиолаборатории.

- Что?!

- Честно.

- С ума сойти, а! что с нашей Ольгой сделали!

- А вы с Пашкой где это жили, что аж еле доехали?

- А проще сказать, где мы не жили только. Куда судьба бросала, там и жили. Я-то самая счастливая среди вас, девочки, это несомненно. Пашку ещё увидите, он в зале-то сидит, но с нашего места не увидеть, далеко сидит. Скорей бы уж… Как там мальчишки весь день без меня…

- Мальчишки?

- Ну да. Двое детей же у меня.

- Двое?! Когда успели? Или двойня?

- Ну, Егорка мне вместе с именем от новой семьи достался. А Яшку уже сама родила. Но Егорку я всё равно себе оставлю, вот хоть как. Наш он теперь, и я и Пашка очень к нему сердцем прикипели. Я так думаю, скоро путаться начнём, какой родной, какой приёмный.

- Он здоров? - одними губами спросила Татьяна.

- Кто, Пашка? Ну ранен был недавно…

- Не прикидывайся. Малыш.

- Яшенька-то? Как бык! Как заговорённый! Я тоже сперва вся на нервах была, Пашку бедного извела прямо… Ну не каждому ж это передаётся. Яшеньку, видать, и без крещения бог хранит…

- Свидетели, на выход! - скомандовал сунувшийся в дверь ещё один солдат.

- Наболтаемся ещё, девочки…

- Неделю, не меньше, гарантирую! Неделю меня от вас клещами не оттащить будет вот никуда, даже поесть пусть в руки приносят…


Как, собственно, и предполагала Настя, в это время в зале шла идентификация только сейчас прибывшего Алексея. Его личность подтвердил батюшка Афанасий (и эта драматическая сцена была отдельным кладом для журналистов), а теперь вот их по одной запускали для взаимоопознания, после чего наконец усадили за ширму уже всех вместе, длины скамьи, конечно, уже вопиюще не хватало, с Алёшей было аж два «двойника» - как по мнению Насти, можно было и лучше подобрать, один выше на полголовы, другой веснушчатый до безобразия, ну, хоть цвет волос и глаз совпадают, теснились кое-как, периодически кто-нибудь, едва не падая, подскакивал, кто-нибудь уступал ему своё место, солдаты развлекались, наблюдая эту чехарду.

- Может быть, попросим ещё скамейку или хоть пару стульев? - робко спросила Ольга.

- Ага, - фыркнула Настя, - где взять? Сколотить тут же, или «тройка» пока постоит? Сюда, наверное, со всего Дома стулья собрали, вон вдоль стен народ стоит…

Алексея поочерёдно держали на коленях сёстры, как он ни смущался, а сопротивление явно было бесполезно - как же не понять, по-прежнему он для сестёр их маленький беспомощный братишка, хоть и нахваливала Ольга, как он вырос, как окреп, что прямо и не узнать…

- Оль, я гимнастику каждое утро делаю. И меня лечат - ну, насколько возможно… Аполлон Аристархович говорит, когда-нибудь и врождённое научатся лечить, а пока вот так…

- Алёш, где ж ты был? Почему так поздно? Что-то случилось? поздно поезд прибыл, или машина… Ты сюда-то на машине ехал?

- Да ничего не случилось, так накладка небольшая, ни для кого не ожиданная… Ну, мне сегодня должны были очередное переливание делать, тем более что я локтем две недели назад ударился…

- Что?!

- Несерьёзно, слегка совсем… Вот удивлялся Леви, что он в коридоре поскользнуться умудрился, а сам ещё глупее его - в одеяле запутался… Да ничего серьёзного, говорю! Одеяло удар смягчило, и чего там падать с кровати… Небольшая припухлость была, ну и переливания мне регулярно делают, вот тут пришлось пораньше сделать, и несколько подряд… Вон, смотри, нормально всё с рукой! Ну вот просто получилось так, что солдат, который должен был мне кровь дать - он проверенный уже - не смог, пришёл его брат, а брата кровь не подошла… Пришлось, уж чтоб не экспериментировать дальше, ехать за Ицхаком, хорошо, Олег Иванович съездил, хорошо, что Ицхак уже со школы пришёл, он же теперь в школу ходит… Олег Иванович - это тот чекист, что был приставлен нас доставить. Он и сюда нас привёз. Меня и… - Алексей замялся, оглянувшись на «двойников».

- Вася.

- Миша.

- Васю и Мишу. Нам в дороге запрещено было разговаривать, правило такое… Остальные сами должны подойти, Аполлон Аристархович и Ицхак точно, вроде, должны и бабушка Лиля с Леви и Миреле, а Лизанька с матерью говорили, что с самого утра сюда пойдут…

- Алёш, Алёш, не части, я всё равно запуталась и ничего не пойму, - Ольга плакала от счастья, целуя его в макушку.

- Я потом вас со всеми познакомлю…

- Погоди, Алёш, переливание? Но это опасно…

- Ну, не настолько, если с умом и осторожностью! Тань, ну ты ж сама в госпитале работала, тебе ль не знать, как…

- Я и сейчас работаю…

- Ого! Где, в каком?

- Ни за что не угадаешь, где и в каком! Ты о таком месте и не думал никогда!

- Да тише вы! Чего он там говорит?

- Говорит о каком-то следующем свидетеле, которому, конечно, свидетельствовать сложно, потому что…

За ширму сунулся солдат и закончил мысль:

- Которая-то, идите… В общем, говорить надо что-нибудь.

- Что говорить?

- Что угодно, хоть Пушкина читай. По голосу только. Слепой он, понимаете.

Татьяна не выдержала и быстро выглянула вслед удаляющейся Марии. И взвизгнула тоже вслед за ней.

- Дядя Дмитрий! Живой!

- Какой? Кто?

- Дядя Дмитрий, говорю! Константинович! Как?! Его же вроде как в январе ещё… расстреляли…

- Ну значит, не до конца, - усмехнулась Настя, откровенно наслаждаясь шоком сестёр. А уж что там с первыми рядами творится, интересно? Прямо проклятье, не увидеть-то этого.

Оказалось, впрочем, что кроме него свидетельствовать вышел ещё только Георгий Михайлович - остальные двое князей скончались в тюрьме.

- Бедный дядя Павел… Впрочем, сердце у него и правда уже сдавало. Хорошо, умер тихо, во сне… Всё же забрала смерть обещанное, двое за двоих, справедливо даже.

- Чего?! Насть, ты что, бредишь? Какое справедливо?!

- Их должны были расстрелять за Либкнехта и Люксембург, не слышала разве? Ну, не расстреляли, только сказали так. Дядю Николая тоже так жаль, конечно… Если б хоть намекнуть ему было возможно, что это не навсегда, что так надо! Может быть, продержался бы…

- Настя, ты что-то знаешь?

- Да много я что знаю! Не трандычите, там ещё кого-то ведут…

- Господи, кого ещё? там, наверное, уже каждый Фома Неверующий убедился, что это мы! Тут вроде каких-то эсеров судят, а не нашу родню всем демонстрируют, я б на месте народа заскучала уже!

- Маш, ну ты и наивная, а! народ, может, и поверил. А буржуи вон те… да и поверили сами-то, ну и что? Вот к гадалке не ходи - скажут, все свидетели местные, под советским строем жили, запуганные были, сговорившиеся… Нет, что-то они придумали ещё, на что спорим. Нужен свидетель с той стороны, кто хорошо нас знает.

- С какой ещё той стороны?

- Из эмигрировавших… - услышав прокатившийся по залу шёпот-гул, Настя не выдержала и тоже выглянула. И зажала руками рот, чтоб не закричать. Анюта! Опираясь на трость и поддерживаемая под другую руку Троцким, на свидетельское место шествовала Анна Вырубова. Он притащил Вырубову! Отныне и навсегда Настя верила, что Троцкий способен уболтать кого угодно на что угодно. За ширму ожидаемо нырнул солдат и выхватил, видимо, как сидящую с краю, именно её.

Только выйдя из-за ширмы, она увидела ещё третьего человека, которого не видела со своего места, так как он шёл позади. Лили. О Лили она слышала, что она жила в Париже…

С нею вместе, конечно, как всегда - исключение было сделано только для слепого дяди Дмитрия - вышла и её «двойница», но на неё ни одна из женщин, кажется, и внимания не обратила. Лили отступила на шаг, прижав руки к груди и смертельно побледнев, Анюта тоже побледнела и покачнулась, взметнув руку в беспомощном жесте - то ли перекреститься, то ли заслониться. Насте было и смешно, и больно от невольного стыда - что испытывают они сейчас, видя перед собой ожившую покойницу? Это для себя самой она всё это время была живой, ну, положим, для сестёр… Может, и странно, что это осознание пришло к ней только сейчас - может, потому, что вообще поди прислушайся к своим чувствам в этой безумной круговерти. А может, потому, что родня - они не всегда по крови. И Лили, и Анюта - умная, всегда спокойная, надёжная Лили, добрая, глуповатая Анюта - куда ближе, роднее для них, чем дяди. Господи, с ними, кажется, тень самой мамы вошла в этот зал… Они ведь две её тени, два преломлённых отражения её личности. Самообладание, воплощённое в Лили, надлом, воплощённый в Анюте. Господи, как эти несчастные, надломленные тени могут жить без своей хозяйки? Особенно Анюта. У неё ведь ничего, ничего в жизни не было, кроме них, она жила ими, с полным самоотречением… Да, вот это - тоже её семья, и она почувствовала это сейчас - первым очень чувствительным уколом в сердце, которого ожидала всё это время, предчувствием неизбежно грядущего разговора. Семья, к встрече с которой она считала себя готовой. Хотя батюшка Афанасий - это, пожалуй, сопоставимо…

Лацис в который раз потребовал тишины от расшумевшегося зала, воспринявшего, похоже, живую Вырубову ещё с большим восторгом, чем живых царевен, закашлялся и долго отпаивался водой.

- Анна Александровна…

Анюта вздрогнула и шарахнулась, как перепуганная лошадь, захлопала глазами. Бедная, подумалось Насте.

- Анна Александровна, знакома ли вам какая-то из этих девушек?

- Я… я… Мне кажется, что да… Но, знаете, возможно, мне только кажется…

Бедный Лацис, подумалось Насте теперь.

- Что же вам кажется?

Ведь не может он, в самом деле, сказать: «Вы ближайшая из фрейлин покойной императрицы, вы не можете не узнать кого-то из её детей!»

- Мне кажется… - она затравленно переводила взгляд с мрачной физиономии Лациса на каменно-печальную Настину, - мне кажется, эта девушка очень похожа на Анечку… Да, в самом деле, она очень похожа, но…

- Но что же вас смущает? - терпеливо, насколько это было возможно, продолжал Лацис.

- Но, понимаете, Анечка… То их, их высочество Анастасия Николаевна…. Как бы это сказать… обладала несколько более справной фигурой…

Кто-то в зале прыснул.

- Анюта, ну так и скажите, что я была толстухой.

Анюта взвизгнула и повалилась на пол, пытаясь обхватить Настины ноги. В этот момент стало понятно, зачем Лили ввели одновременно с Вырубовой - чтобы Троцкому не приходилось поднимать эту трясущуюся и всхлипывающую тушу одному.

- Анюта, милая, Анюта, успокойтесь, - Насте в эту минуту было уже почти плевать на чётко установленный протокол допроса, всё равно, в конце концов, пару раз схема дала сбой, но никто пока был не в претензии, она просто не могла видеть, как кто-то вот так рыдает у её ног, она бросилась гладить милую Анюту по посеребрённым волосам и зарёванному лицу, искусно уворачиваясь от целования ей рук и прижимания к объёмистому бюсту, - всё хорошо, я живая…

- И… и… Настенька, ангел мой, это… так это всё неправда?

Вот что ей ответить?

- Анюта, вам всё объяснят… потом… Сейчас успокойтесь, перестаньте плакать…

- Анна Александровна, - ИванКсенофонтович сменил явно закипающего Лациса в деле попыток не дать судебному заседанию окончательно скатиться в мелодраму, - вы готовы засвидетельствовать, что эта девушка является дочерью бывшей императорской четы Анастасией Николаевной? Не забывайте, в зале присутствует иностранная пресса, ваше свидетельство, как ближайшей приближённой царской семьи, очень важно…

Упоминание об иностранной прессе, видимо, сыграло некую позитивную роль, на случай, если Анюта сейчас панически воображала, что сразу после её опознания драгоценное их высочество вырвут из её рук и расстреляют прямо здесь, она вытерла пухлыми руками залитое слезами лицо и истово закивала.

- Да, да, это действительно она, это Анастасия Николаевна, Боже всемилостивый, спасибо тебе… Вывел, как некогда отроков из пещи огненной… Господи, спасибо тебе, что дожила до этого дня… Я… то есть, понимаете, я не думала… Я думала, что придя сюда, найду самозванок… Думала, как мне крепиться перед встречей с таким бесстыдным глумлением… Как же это, каким чудом… Лев Давидович, ну перестаньте меня щипать!

Зал взорвался хохотом.

- Юлия Александровна, ваше слово?

Лили, наконец помогшая Анюте подняться и встать более-менее устойчиво-вертикально, теперь то и дело поднимала её трость, которую Анюта, вся в эмоциях, то и дело роняла.

- Да, я тоже уверена, что это Анастасия Николаевна. Я не знаю, как это объясняется после всего, что я слышала, я готова поверить, что всё слышанное было ложью, как ни убедительно это звучало, я готова поверить в воскресение из мёртвых, во что угодно, но мои глаза не могут мне врать, это их высочество, младшая царевна.

- Благодарю вас.

- Мы… мы можем идти?

- Вы - нет. А свидетели могут вернуться на место.

Стыдно, Настя спасалась на ставшее привычно-укромным место за ширмой практически бегством. Ей просто требовалась передышка…


А потом был объявлен большой перерыв, и хотя казалось, народ должен был устать от долгого заседания, однако людей насилу удалось выдворить из зала, даже когда вывели и подсудимых, и всю сводную толпу свидетелей - «двойников» наконец отпустили с миром, а их повели в одну из «комнат ожидания», и как ни пытались Олег и тот же Троцкий деликатно намекать, что сёстрам и брату, после года разлуки и безвестности, лучше побыть только друг с другом, им есть, о чём поговорить, а шума, расспросов, восклицаний и рыданий и так понятно, что предстоит много, лучше вводить их как-то постепенно - Анюта слёзно молила не разлучать её с милыми княжнами, категорически не желая верить, что разлука эта временная, Татьяна сдалась и попросила впустить и её с ними вместе, а раз впустили Вырубову - впустили и батюшку, и Лили, и обоих великих князей. Наиболее борзые журналисты усердно просились тоже хоть одним глазком полюбоваться на сцену практически семейного единения, в чём им, ожидаемо, было отказано. Тогда они, разумеется, переключились на охоту на тех, кто казался им достаточно значительными, чтобы осыпать вопросами о судьбе бывших членов царской фамилии и их приближённых, прошлой и будущей, Настя должна была сознаться, что малодушно радуется тому, что этого не видит и не слышит. Какие же железные нервы нужно было иметь, чтобы затеять всё это - с независимыми наблюдателями, со всеми последующими расспросами и интервью…

Дверь открылась только дважды - первый раз, когда Олег вкатил привезённую от Аполлона Аристарховича инвалидную коляску, для Вырубовой. Та сперва начала отмахиваться, что ходит она вполне сносно и сама, но потом признала, что от большого нервного шока ноги её и правда едва держат. Татьяна и Лили вдвоём усадили Анюту в коляску и теперь сидели возле неё, Анюта гладила волосы Татьяны, пахнущие лекарствами и крепким табаком, а Татьяна зачем-то рассказывала о своих «девочках» из госпиталя, какие они сперва были бестолковые и какие умницы теперь, обе неловко смеялись и плакали, а Лили молчала и качала головой, и казалась почти зримой тень покойной императрицы над этой троицей. Оля держала руки Афанасия Ивановича и рассказывала ему о своей новой семье, о вечерах в доме Аделаиды Васильевны, а Алексей сидел с другой стороны, положив голову батюшке на плечо. Мария гладила ладони слепого дяди Дмитрия, взахлёб рассказывала ему о своих сыновьях и обещала, что «когда всё закончится», они все поселятся в одном большом доме, а дядя Георгий, переводя взгляд с одной группы на другую, всё только потрясённо повторял: «Невероятно, невероятно… Верно, я вижу предсмертный бред, но только бы он не прерывался ни на миг…»

Второй раз дверь открылась, когда им внесли перекусить. Всё более чем скромно - тонкие бутерброды и очень водянистый чай, принёсший извинялся, что не было возможности придумать что-то отдельно для них и для подсудимых, да ведь с этой беготнёй хоть что-то да упустишь… «Господи, они там их ещё и кормят… - усмехнулась Настя, - впрочем, с этими международными наблюдателями или как их…» Но на бутерброды, в конечном счёте, почти никто не обратил внимания, только два стакана почти залпом выпила Анюта - от волнения. С нею теперь сидела Маша, и Настя думала, рассеянно вслушиваясь в их полушёпотом шу-шу-шу, какой всё-таки удивительный человек эта её сестрёнка. Несмотря на то, что она, в пройденном ею вместе с Пашкой пути за этот год, видела, наверное, больше горя, смертей и слёз, чем все они, мир в её глазах остаётся в целом добрым, светлым, а жизнь - прекрасной. Чёрт знает, как, но как-то она делает, чтоб это было так, по крайней мере для неё самой. То ли правда, во что верит человек - то и получает? Но то новое выражение, которое имеет эта её вера, и конкретно её сердечный выбор - сумеет ли это понять Анюта? Это ведь посложнее на самом деле, чем просто принять тот факт, что большевики не убили их, и даже не собирались убивать. Очень сложно, когда тебя лишают не то чтоб повода ненавидеть кого-то - но права называть кого-то однозначным врагом, точно знать, где есть белое - и там, несомненно, мы, и где чёрное - и там, несомненно, они. Это картина мира. Если быть полностью честным с собой, то она дороже человеку, чем родные и близкие. Легче потерять их, чем принять спасение от рук врага. И не так, чтоб враг оказался на самом деле не враг, а такой же, как ты, друг, а оставался врагом - и всё же помог. Всё это слишком сложно для неё… И вот сейчас она, действительно, запинаясь и как бы извиняясь, говорила, что с Львом Давыдовичем действительно знакома, когда-то он содействовал её освобождению из-под ареста, которому подвергло её ещё временное правительство. И сейчас вот он сумел её разыскать - как старательно она ни пряталась, так что многие даже полагали, что её давно нет в России, и убедил пойти - их имена, то, что кто-то может использовать их во зло и его заверения, что их цели едины в том, что это недопустимо, заставили её преодолеть страх за свою жизнь. «Да кому ты нужна, чучело», - с тоскливой нежностью подумала Настя. Сама она, сидевшая в сторонке, только тихо радовалась, что никто, кажется, не отмечает того, что она сидит вот так отдельно, «как неродная», стискивая пальцы до побеления и глядя на дверь иногда почти с мольбой. В конце концов, она улыбалась. Она действительно была счастлива. Всё закончилось… Разве? Закончилась только их вынужденная разлука. Нет, всё только начинается…

- А дальше, Мария Николаевна? Что будет с вами дальше? - Георгий Михайлович всё же решил озвучить этот общий вопрос. Способность радоваться текущему моменту не заслоняла от него вопросов о будущем, - потом, когда пройдёт этот суд, когда вы поможете им расправиться с их врагами…

- Что значит - расправиться с их врагами? Это всего лишь установление справедливости. Зачем вы так говорите, словно мы участвуем в чём-то, что вовсе нас не касается? Нам не нужно делать ничего, кроме как сказать правду - что и как было, что же в этом есть такого плохого?

- Вы так благодарны им за спасение ваших жизней, что не думаете о том, для чего они их спасали? И сумели забыть о том, что они у вас отняли? Это не те, кого они обвиняют, а они сами используют ваши имена. Чтобы оправдаться перед миром…

- Не понимаю, - вздёрнула подбородок Ольга, - они что, должны взять на себя чужие грехи? Да, очень неудобно для возмущённой мировой общественности вышло, что мы всё-таки живы, когда уже стало принято рисовать большевиков только в самых мрачных красках. Но что поделаешь, надо быть честными, и к ближним, и к дальним.

- Честными… честность не вернёт брату брата, которому он даже не имел возможности сам закрыть глаза.

- Я потеряла отца и мать, дядя Георгий. Я могла в этот год потерять сестёр или брата и тоже не узнать об этом до сего дня. Не думайте, что кто-то здесь не понимает вашу скорбь. Это и наша скорбь. Но мы не в ответе за их действия, только за свои. И если они в чём-то жестоки и несправедливы - нам ничего не остаётся, кроме как самим быть честными и не делать зла. Вы злитесь, понимаю, что так получилось - они защитили нас от покушения, но вашего брата уморили в тюрьме. Но вы должны понять, их действия вообще не вращаются вокруг нас, они поступают не как лучше или хуже для нас, а как того требуют их цели, а с нами - лишь по мере того, как мы подворачиваемся им на пути…

К счастью, перерыв закончился, и Насте не пришлось давать какие-то ответы самой.


Помочь расправиться с их врагами… Сказано тоже. Как будто им вообще нужно свидетельствовать ПРОТИВ НИХ. Им нужно всего лишь свидетельствовать о себе самих. С этим-то как-то справиться бы… Много раз за эти месяцы Настя пыталась представить себе этот день, этот свой выход и даже подобрать слова, которые будет говорить… Сейчас всё это не помогало ничем. И даже от того, что шла она не первой, было не многим легче - смотрела на Ольгу, прямую, зримо напряжённую, как струна, нервно сплетающую и расплетающую пальцы, иногда вздёргивающую подбородок взволнованно и отчаянно. Ширму уже убрали, да и скамью их переместили так, что теперь они могли видеть и лица «тройки», и лица свидетелей, и зал их тоже прекрасно видел. Ольга рассказывала… Ей, выступающей первой, было во многом посложнее - рассказать предысторию для всех тех, кто не знает её, так, чтоб было и кратко, и в то же время понятно. О весне в Царском селе, о зиме в Тобольске, о переезде в Екатеринбург, о Доме Особого Назначения и распорядке жизни там. Выбирая уже в процессе, о чём непременно упомянуть, о чём - нет важности, да и о важном всё равно потом будут заданы вопросы… До июля было, в общем-то, легко. А дальше - нарастающая нервозность и странные слухи, и где-то стрельба по ночам, и, значительное или нет, но ужесточение режима, и наконец тот разговор с «господином Никольским», отрицание, гнев, тихая ярость даже, а потом стыд, обречённость… Какими же мы были глупыми тогда, какими глупыми! Впрочем, они-то, бедные сестрёнки, и сейчас глупые. Они думают, что они много знают, раз услышали о заговоре и избежали смерти? Ха! Они и малой доли не знают…

Ольга рассказывает о той ночи, стараясь, чтоб её речь выглядела не слишком путанной, хотя кто мог бы об этом рассказать спокойно и подробно? Настя вспоминала, как, наревевшись тайно - ночью, чтоб никто не видел - храбрилась явно, даже понимая, что раздражает этим, ведь выглядело как детский авантюризм, беспечная и эгоистическая жажда приключений, не объяснишь же, как велика просто жажда освобождения - от этих стен, от этого бездействия и унылой тревоги, друг от друга, чёрт побери… Она сама-то это не вполне понимала. Пусть даже уже тогда нужно было подумать - это никакая к чертям не свобода, это новый плен - молчания, несвободы в действиях, тревоги за тех, с кем разлучен. Да думали, думали, на самом деле и она думала, а не только старшие. Но ведь в самом деле - пусть новые опасности, пусть ошибки, но только делать что-нибудь, двигаться хоть в какую-нибудь сторону, но не гноить себя дальше в унылом бездействии…

- …После этого двое красноармейцев, имён которых я не знаю, привели меня на квартиру, снимаемую Аделаидой Васильевной Синеваловой, где меня встретили сама Аделаида Васильевна, её служанка Алёна Кривошеева и её брат Фёдор Васильевич Казарин, неожиданно в тот же день приехавший к сестре. В смысле, брат Аделаиды Васильевны, не Алёны… - Ольга смутилась, - Аделаида Васильевна прибыла из Омска, где жила вместе с покойным мужем и дочерью Ириной, прибыла на поиски своей дочери, то есть, Ирины, которая, сбежав из дома, по слухам, прибыла в Екатеринбург… Никаких следов Ирины Савельевны Синеваловой за этот месяц обнаружить не удалось, как и потом, в дальнейшем. Мне предстояло играть роль именно этой сбежавшей дочери, Ирины Савельевны Синеваловой, якобы найденной и возвращённой матери красноармейцами… В сговоре участвовали Аделаида Васильевна и Алёна, но договаривались с ними, конечно, не при мне. А Фёдор Васильевич ничего не знал, он полагал вплоть до сего дня, что я настоящая Ирина Синевалова, так как настоящую Ирину он видел только в раннем детстве… Они должны были играть роль моей семьи, служить для меня таким образом защитой. 18 июля мы все вместе прибыли в Нижний Новгород и поселились в доме Фёдора Васильевича, где и жили вплоть до того, как мне пришло извещение, с необходимостью ехать сюда, на этот суд… Всё это время ни одной живой душе, кроме Аделаиды Васильевны и Алёны, не было известно обо мне правды. Под именем Ирины Синеваловой я, вместе с моим двоюродным братом Андреем… то есть, двоюродным братом Ирины, сыном Фёдора Васильевича, работала на заводе «Нижегородский теплоход», вплоть до того, как… как Андрей… - голос Ольги дал едва заметную слабину, но она быстро взяла себя в руки, - ушёл добровольцем к белогвардейцам. Это было полным шоком для нас, он, разумеется, не был социалистом, но никаких симпатий к белогвардейцам мы в нём никогда не замечали. Он ничего не обсуждал с нами. Он ушёл тайно, оставил записку и ушёл… Попал в плен и был убит. После этого нас - его отца, мою названную мать и меня - допрашивали, но выяснив, что мы ничего не знали и сами не состояли ни в какой связи ни с какими подпольными организациями, отпустили. Мне пришлось уйти с «Нижегородского теплохода», и некоторое время я сидела дома, ухаживая за дядей… то есть, Фёдором Васильевичем, и Аделаидой Васильевной, которые были совершенно разбиты горем. Потом, по предложению одного друга Андрея, я устроилась сборщиком в радиолабораторию Попова, где работаю и теперь. То есть, сейчас у меня бессрочный отпуск в связи со всем этим, но место за мной обещали сохранить… Но это никак не связано с моей историей, я рассказала это лишь потому, что не хочу, чтоб вы думали, что я это скрываю, что тут есть, что скрывать…

- Почему вы так уверены, что никак не связано? - спросил Лацис, пользуясь её паузой.

- Я никогда не только не открывала ему правды, но не давала ни малейших намёков к тому. Он ничуть не сомневался, что я - настоящая Ирина Синевалова. Если бы он что-то заподозрил, или даже о чём-то проговорились Аделаида Васильевна или Алёна - он поделился бы своими сомнениями, я недолго знала Андрея, но успела понять, что он… очень искренний человек. Он не стал бы скрывать от самых близких. Но и с друзьями он никогда не говорил ни о чём подобном.

- Однако своё намеренье вступить в белогвардейскую армию он от вас скрыл.

- Это другое. Он не хотел подвергать нас никакой опасности, прекрасно зная, что мы не одобрим такое решение и попросту сделаем всё, чтоб не отпустить его.

- Каким же образом он вышел на белогвардейскую организацию?

- Этого я не знаю. Нам не рассказывали результатов расследования. Я только знаю, что опросили и нас, и его друзей и сослуживцев, но говорить могу только о тех, кого знаю я сама - все они были отпущены, как невиновные.

- Благодарю. Материалы Нижегородской ГубЧК по вашему брату… вашему названному брату нам переданы, они будут оглашены позже. Вам есть, что ещё добавить?

- Да. Но это… немного не о том. Не о рассматриваемом здесь деле, - Ольга беспомощно оглянулась на «тройку», - я просто хочу сказать несколько слов, обратиться к собравшимся здесь… если вы позволите. Я не отниму много времени.

- Если это не связано с делом, то не вижу в этом смысла. Рассказать желающим о своей жизни вы можете и позже, незачем сейчас отнимать время, его и так мало.

- Почему же, если это что-то важное, пусть говорит, - возразил Петерс, - минута погоды не сделает.

- Пусть говорит, - кивнул Ксенофонтов, - если сочтём излишним, всегда можем прервать.

- Два за, один против, - хмыкнул Лацис, - хорошо, говорите.

Ольга, уже почти смирившаяся с отказом, снова выпрямила спину и вздёрнула подбородок.

- Как я слышала не раз, теперь, при новом строе, судьбы преступников решает народ… Судьбы вообще всего решает народ. Поэтому я хочу обратиться к народу, собравшемуся здесь - и к членам трибунала, и ко всем неравнодушным, пришедшим сюда сегодня… Я не преступник, не считаю себя таковой. Однако и мою судьбу предстоит решить… Весь этот год я жила ожиданием этого дня, воссоединения с семьёй, возвращения имени, я жила так, как для меня определили жить - ради безопасности моей и близких, ради успеха дела, будущего торжества справедливости. Что же дальше - неизвестно. Кто-то может считать, что мне, как осколку павшего режима, не место в новом обществе, есть те, кто считает, что я не осколок, а человек, и как каждый человек, имею право на новую жизнь, в мире со всеми, в мирном труде… Как великая княжна по рождению, хоть мой титул теперь не имеет значения, его попросту не существует - я считаю правильным и законным, чтобы мой народ решил мою судьбу. Смерть, тюрьма, высылка за границу - я приму любое решение, которое исходит от народа. Но если никто не имеет ничего против, если никому это не помешает - я попросила бы оставить меня в России. Потому что я слышала отчаянную решимость моих сестёр и брата остаться здесь, и полагаю, они будут просить о том же, и потому что я хотела бы на самом деле продолжать жить, как жила весь этот год. Я поняла, что это не самое страшное - быть лишённой своего имени, я жила, лишённая своего имени, и всё же жила, и была собой. Я не стыжусь своего имени, я ничем его не запятнала, а то, кем я родилась и какой титул был мне придан с рождения - не было моим выбором, я не стремилась никого угнетать, никого обкрадывать, я просто дитя своей семьи. Но я готова жить без своего имени, если оно раздражает окружающих, но не без людей, которые мне дороги, и - я люблю Россию, и любить её буду и той новой, которой она становится, потому что я люблю её вовсе не за то, что она мне давала. Мне нравится моя работа, я по-настоящему счастлива её делать. Я очень привязалась к людям, игравшим роль моей семьи, и хотела бы продолжать заботиться о них, покуда они живы - это прекрасные, светлые люди, и они немолоды, с не очень хорошим здоровьем, и они пережили много горя, потеряв супругов и детей. Им очень нужна поддержка, и я не могу, не способна их оставить. Не отплатить им добро, которое они мне сделали… А за границу они не поедут. Я прошу вас либо предъявить мне - какое я кому сделала зло, и тогда я, конечно, отвечу за него так, как вы того потребуете, либо, если я невиновна перед вами, позволить мне жить среди вас, работать среди вас с вами наравне.

Наступила тишина, нарушаемая лишь щелчками бесчисленных вспышек фотоаппаратов. Кто-то рыдал. Первые ряды лихорадочно строчили в блокнотах, что только не прикусив языки в возбуждении. Потом зал взорвался аплодисментами, выкриками, сливающимися в один сплошной гвалт, в котором почти невозможно было разобрать отдельные - но большинство были, кажется, одобрительные. Кто-то, конечно, выражал недоверие, кто-то кричал, что в принципе не поверит никому из царского отродья, и «достаточно попили народной кровушки», со скамьи подсудимых кто-то выкрикнул «Вот это работает большевистская пропаганда!»

- Я не большевик! - крикнула в ответ Ольга, - не надо всё сводить к полярностям и идеологиям! Если я не за них - ну, не совсем за - то не значит, что против! Не весь народ сражается по ту или иную сторону фронта, кто-то хочет просто жить и работать. Но вы и вам подобные - вы сами приводите к тому, чтоб приходилось решать, на чью сторону встать… И лучше они, чем вы!

- Тише, товарищи, тише! - Петерс сменил опять закашлявшегося Лациса в попытках перекричать поднявшийся галдёж, - хочу напомнить, нынешнее заседание посвящено вовсе не решению судьбы бывших Романовых… Тьфу! В общем, вся эта драматизация тут излишня. С вами, Ольга Николаевна, и с вашей роднёй мы решим позже, отдельно. Вы действительно ни в чём не обвиняетесь, и не можете обвиняться. Не считать же, в самом деле, виной происхождение… - он бросил взгляд на Лациса, Лацис насупился. Настя сочувственно вздохнула - вот стоило человеку один раз ляпнуть сгоряча, ему теперь всю жизнь припоминать будут…

Окончательно стушевавшись, Ольга практически метнулась обратно на своё место подле батюшки Афанасия, а Лацис долго пытался перекричать зал, призывая к тишине.


Следующей говорила Татьяна. Настя внимательно следила за её выходом, словно бы ожидая увидеть отрывающуюся от малой группки у стены - Вырубовой в коляске и Лили рядом - и плывущую следом по залу тень покойной императрицы. Это всё-таки очень хорошо сейчас видно, думала она - идёт царская дочь. Это и в предыдущие её выходы было видно. Не так у Ольги - вышла приятная, интеллигентная девушка, чувствительная, утончённая и при том умная - барышня и специалист. Не так у Маши - вышла простая, добрая девушка, жена и мать. А про неё саму что говорить - и представить сложно… А Таня всегда выделялась среди них особенной статью, особенным духом…

Она говорила коротко, ёмко, и ни разу не сбивалась, она помнила почти все даты, фамилии, звания - какие знала, конечно. Дрогнула, сбилась она в один момент - когда нужно было говорить о Владимире. В какой-то момент Насте показалось, что она сорвётся, разрыдается, не сможет дальше говорить. Нет, конечно, её самообладание всегда было велико, и сейчас не подвело. Хотя оно иное, чем у Ольги, и, только сейчас поняла Настя - более хрупкое. Ольга даёт волю эмоциям, а Таня чаще всего всё держит в себе. В этом она очень на маму похожа…

Татьяна не стала ни о чём просить, ни о каких обращениях. Хотя наверняка, тоже имела, что сказать, и в её как будто сухих, но обстоятельных рассказах о работе в больнице, об устройстве госпиталя, о всей жизни в Усть-Сысольске неравнодушие, привязанность, чтобы не сказать - любовь, сквозило красной нитью, чем-то, что не надо обозначать специально - оно и так очевидно. Так же, как она не говорила о своих чувствах к семье Ярвиненов, только, опять же, об огромной благодарности - Настя ничуть не сомневалась, что чувства эти огромны. У Тани, такой крепкой и непрошибаемой внешне и такой хрупкой внутренне, иначе и быть не может.


Мария предприняла весьма эффектный ход - она вышла с маленьким Яшей на руках. Хотя вряд ли она думала о каких-то эффектах, просто Яша начал хныкать и капризничать, с утра-то сидя без матери. Говорила она в силу этого быстро, стараясь выбирать главное - подробно рассказала о тех двух ночах, перевернувших их жизни - ночи откровенного разговора и ночи «эвакуации» и знакомства с новой семьёй, «а где мы за всё это время были… да где только не были! Сын мой, например, родился в Омутнинске…»

- А если говорить о дальнейшей нашей судьбе… Так по моему мнению, говорить тут не о чем. Я мужняя жена и мать - а значит, где моя семья, там буду и я. И никто меня не вырвет из того, что для меня родное, ни в каких заграницах мне делать нечего. Руками и зубами вцеплюсь, никто не оторвёт. Как бы меня ни звали - Мария или Екатерина - а его вот зовут Яков Павлович Скворец, и он не царский сын, а солдатский. Он маленький советский гражданин. Никто не смеет лишить советского гражданина матери. Я кровью и плотью вросла в эту страну, в этот народ, и судьба у меня с ним будет одна - с моим народом и с моей семьёй. Умею работать, если надо - умею и сражаться, проверено. У меня своя правда, и от неё я ни на пядь не отступлю!

Выкрики со скамьи подсудимых - многие, кажется, не самые корректные - удачно потонули в аплодисментах зала удаляющейся Марии. Настя, поднимаясь в свою очередь, почувствовала, что у неё очень сильно дрожат ноги. Даже странно, уже давно не ожидала от себя такого. Уже думала, отбоялась, отстеснялась… После дороги, после волков? После ночных засад? Да вот то-то и оно, наверное… Потому что по-настоящему понимает значение момента.

Ожидая, пока окончательно стихнет гул, она обводила взглядом близких. Татьяна рядом с Анютой и Лили, иногда они переговариваются вполголоса, но теперь видно - они не единый монолит, связанный невидимым призраком. Между ними легла глубокая трещина… И вот Таня, улыбаясь, отходит к стене, где-то на уровне третьего или четвёртого ряда, и встаёт рядом с чернокудрой девушкой в форме, и они о чём-то тихо шепчутся… Маша - та понятно, идёт к мужу, с великим трудом пересевшему несколько поближе, у него на руках чернявый мальчик, который сразу тянется к ней… Ольга остается рядом с Алексеем, батюшкой и Анютой с Лили, но периодически бросает взгляды куда-то на другую сторону зала - кажется, там сидит её названная мать… Да, они больше не единый монолит «царской семьи», они - отдельные судьбы, которые могут разойтись очень далеко… Но всё же, как видится, как кажется по крайней мере - они по-прежнему связаны, единым желанием остаться здесь…

И эти мысли хоть отвлекали, мешались на языке, но в то же время помогали. Иначе как трудно б было говорить… Это не даты - это рубежи, между жизнью и почти-смертью, между жизнью и другой, навсегда другой жизнью. Это не имена - это души, это судьбы, многие из которых без следа сгинули в пламени этой войны. Нет больше Марконина, погиб и Кошелев, сделавший очень многое в этом своеобразном заговоре… Но здесь Антонов, и здесь, конечно, Юровский. Не приехали бы из далёкой Америки, даже если б было известно, где их искать, милые Карл Филиппович с сестрой. Давно в сырой земле лежит дед Фёдор. И… Настя снова сглотнула, вспомнив об этом. Никто не приехал из Малого, чтобы подтвердить о её жизни там. И не приедет. Никогда. Когда из освобождённой Губахи туда смогли добраться - не нашли там ни одной живой души. Нет, живых душ-то там несколько было - оголодавшие, одичавшие собаки, охотящиеся на последних выживших кур и забредающих из леса зайцев. Ни одного трупа. И никаких объяснений, куда делись около двухсот человек - старики, бабы, малые дети. Убиты? Уведены в плен? Сами за каким-то чёртом снялись с насиженных мест и двинули - куда? Впору думать, что неуспокоенные души, ходившие по бурьяну мёртвых Кричей, забрали. Болотные духи поглотили… Двадцатка её учеников - бойких, горластых, драчливых, таких живых. Где? Елисейка, Яшка, Аринка - они ведь эти болота покоряли, им сам чёрт был не брат… где? Васька, дед Мартын, отец Киприан со своей матушкой, баба Луша с её вреднючей коровой, и Роза, Роза… Неужели и Роза могла вот так, без следа, сгинуть? Неужели что-то могло одолеть всесильную, неунывающую, жизнь аршинными шагами мерящую Розу? Сколько она после пыталась искать, наводить справки…. Нет, словно в самом деле исчезла в никуда. Словно никогда и не существовала. Казалось, в каждом мало-мальски значимом месте своя такая Роза была - но все не она. И вся деревня… Вся её жизнь там. Как корова языком слизнула. Но - здесь Тополь. И это главное.

- …С 25 марта сего года состою сотрудником Московской Чрезвычайной Комиссии, в отделе по борьбе со спекуляцией, с августа переведена в отдел борьбы с контрреволюцией…

Договорить ей не дали. Вот теперь зал по-настоящему взорвался! Настя невольно даже отступила на шаг, словно ожидая, что лавина голосов снесёт её. Нет, сами-то никто не кинется, охраны тут для всяких непредвиденностей достаточно.

- Что за чушь! Кто её мог принять?

- Она, она! Она меня как свидетеля опрашивала, в июле ещё это было…

- Великая княжна, как вас на это заставили? - крикнул по-французски кто-то из первых рядов.

- Меня никто не заставлял! - закричала Настя в ответ, - это мой выбор, моё решение, и всё, чего я хотела бы - остаться на этой работе, которую я люблю!

- И вы принимаете участие в этом? Тоже обагрили свои руки кровью? Вы осознаёте, во что ввязались?

Борзые, ничего не скажешь… Им же дали гарантию полной неприкосновенности, приглашая сюда, так можно орать что угодно.

- Вполне осознаю! С марта работаю, вообще-то!

- Дочка Николая Кровавого под стать папаше получилась! - крикнули с левоэсеровской скамьи. Ну, этим перед зарубежными наблюдателями тоже как не повыпендриваться. Тогда-то, со своим горе-восстанием, они мягко отделались… И сейчас обвинение лично к ним больше уголовного, нежели контрреволюционного характера, они больше свидетели, нежели обвиняемые, но время посидеть и подумать, как замечательно они были использованы «Тактическим центром», у них будет. Ну да и в самом деле, грешно сурово карать за обыкновенную дурость… Идиоты. Наивные, отчаянные, опасные идиоты.

Лацис опять прикрикнул, требуя тишины, и окончательно сорвал голос.

- Ну, Анастасия Николаевна, теперь вам, по крайней мере, не надо спрашивать, за что они вас ненавидят, - сказал Дзержинский, когда она проходила мимо него.

Да, думала Настя, садясь на своё место, остаётся надеяться, что выступление Алексея сейчас немного отвлечёт всеобщее внимание от неё. Она физически чувствовала, как что-то значительно изменилось в зале после её слов, чувствовала направленные на неё взгляды. И прикидывала, как спасаться бегством от бесчисленных журналистов, которые, что хочешь ставь в заклад, просто на сувениры её порвут… Что там, она и по сторонам старалась не смотреть, практически не сводила взгляд либо с Алексея, либо с «тройки». Потом, всё потом. Она ждала этого, в конце концов, очень давно ждала. И это огромное облегчение от наконец сказанных слов - это облегчение пустоты, которую она уже ощущала рядом с собой, сидя в тесном кругу. Кто-то из них поймёт, конечно… Но не все, совершенно точно не все. Главное, чтоб прямо сейчас они не дёргали её с расспросами и восклицаньями - хорошо, что она сидит далеко от Анюты и Лили, да, хорошо, что Маша крепко занята сейчас детьми…


Потом выходили Аделаида Васильевна и её брат, Ярвинены, Павел Скворец и Иван Скороходов, благообразный дедок - опекун Алексея, потом были зачитаны материалы Новгородской и Усть-Сысольской ЧК. Потом были выступления Юровского, Дзержинского, Антонова, путающегося и сбивающегося Белобородова, бледного как полотно Войкова - понятно, придётся теперь постараться, чтобы отмыться… Насте, которая в делах «Тактического центра» была осведомлена всё же ещё мало, в левоэсеровских больше, было интересно, но мало понятно - фамилии в основном незнакомые, главные-то тузы заблаговременно удрали… Ну, теперь едва ли они решатся сунуться по эту сторону фронта, даже и под чужими документами - фотографии-то в газетах будут. Быть заочно приговорёнными к расстрелу - будучи там, наверное, не страшно, но деятельность немного осложняет.


Второй перерыв, перед опросами эсеров и энесов. Все в сегодняшний день не влезут, конечно, нечего тут и думать. Но как поглядеть, зря Маша боялась - не похоже, чтоб шибко кто-то в зале устал и заскучал. У дальних рядов в глазах алчное нетерпение - сколько будет расспросов от тех, кто не был, своими глазами не видел, про первые ряды и говорить нечего - выпустить такую статью, а то и книжечку - и можно, наверное, уже ничего в жизни не делать. Вот и поговорите ещё, что большевики жестокие - такому количеству народа счастье сделали…

- Анечка, Анечка, как же так?

Она дёрнулась от этого старого, неправильного вообще-то, но принятого некогда сокращения, как от прикосновения мёртвой руки.

- Ваше высочество…

- Я. Больше. Не высочество.

Не сейчас, не сейчас. Сейчас бесполезно им доказывать, что не предавала, не отрекалась, что изменилась, да… больше, иначе, чем они могут себе представить. Пусть побурлят. Пусть осознают всё, что услышали, хоть малую долю того, что было с нею. Хотя бы попытаются. Что это такое - провести больше года в заточении, не похожем вполне ни на тюрьму, ни на волю. Что это такое - узнать, что и враги не враги, и друзья не друзья. Что это такое - довериться чужим, странным, страшным людям. Что это такое - засыпать под вой ветра и неуспокоенных духов на пепелищах. Что это такое - пройти через тайгу, через болота, через снега, грызть сушёное мясо, стылую безвкусную кашу, пить терпкое, обжигающее горло алкогольное невесть что, чутко спать у костра. Что это такое - стрелять на поражение… Никто не остался бы прежним. Никто.

Анюта схватила её за подол юбки.

- Анечка, пожалуйста, почему вы со мной так? Разве я успела вас хоть словом обидеть? Почему вы считаете, что я не могу вас понять? Да, всё это время я ничего не знала о вашей судьбе, но разве моя в том вина?

Эти водянистые, слезящиеся, добрые-добрые глаза. Хуже нет, в такие смотреть. Хуже нет, говорить в такими людьми. С ними всегда будешь чувствовать неловкость, даже стыд, за то, как далеко ты отстоишь от представлений о тебе. Таких светлых, в самых радужных красках представлений…

- Да не надо вам это понимать, Анюта, правда не надо.

- Сколько бы боли и горя ни выпало на нашу долю, это не должно нас отдалять. Мы как никогда должны держаться вместе… Мы много говорили с Машенькой, с Олей, да и с Татьяной Николаевной, а вы всё сидели и молчали… Теперь понимаю, почему. Понимаю, очень сложно здесь, в шуме и суете, говорить при посторонних людях, но ведь у нас ещё будет время? Ну прошу вас, присядьте рядом со мной!

Покорилась, куда деваться. Вечный стыд ребёнка, которому скучно сидеть рядом с тяжелобольным стариком, ничто в сравнении с этим.

- Я ведь тоже этот год прожила… непросто, очень непросто, Анастасия Николаевна. Мал мой крест в сравнении с вашим, но и силы мои слабее ваших, по силам и Господь посылает… Я не в тёмном лесу скиталась, а в городе, но так же голодала, и ложась, не знала, проснусь ли завтра, и для чего проснусь, для каких новых скорбей. Но все скорби ничто, кроме одной - знать, что вас я потеряла безвременно и навсегда… Не постыжусь сейчас сказать - вы были жизнью моей, и сейчас, когда хоть часть жизни моей мне возвращено - что может омрачить моё счастье, кроме скорби о Государе и Государыне, своими жизнями выкупивших ваши жизни? И если Оля, и Машенька, и вы говорите, что жить вам тут не страшно, что вы обрели здесь своё счастье - то и мне больше не страшно… Я поняла Машеньку, я не могу ей не верить - среди людей простых она нашла столь благородного, что решила, что он стоит её, если такая любовь их соединила, значит, есть в этом промысел божий… Пусть другие удивляются единому в вас всех горячему желанию остаться в России, вопреки доводам эгоистического человеческого разума отдать ей всеё себя - я ни на минуту б не усомнилась, что вы именно таковы, таковыми вас воспитали ваши дорогие родители… Но вы, Настенька! То, что выпало на вашу долю, видно - особенное, вы особую, необыкновенную дорогу прошли, и мне непросто будет это постичь. Но я всё выслушаю, я всё пойму. Нет такого, чего вы не могли бы рассказать мне…

- Наверное, всё же есть, Анюта. У вас широкое сердце, я знаю, вы любили и любите нас так, как не каждая мать любит своих детей, как не каждый христианин любит Господа. Но ваше сердце вместит Ольгу с привязанностью и заботой, с её раненым сердцем, Таню с её скорбью и её жертвенным служением, Машу с её семейным счастьем, Алексея с его жаждой жить и любить… Но не меня, с той моей страстью, той тоской, которой я сама не знаю названия. С той новой, непостижимой для меня моей верой. Теперь, когда мамы нет, вы мне как мать, вы вполне достойны моей дочерней любви. Но как заботливая дочь, я говорю вам - не пытайтесь открыть мою душу, это страшно для вас, это немыслимо для вашего душевного мира. Господь сказал: я пришёл разделить мать с дочерью. Не препятствуйте же ему.

- О чём вы говорите, Настенька?

В этих глазах - то же, что в глазах батюшки и великих князей. Она хочет - и не может задать простой вопрос, который так легко сорвался со множества уст в зале - как же она могла.

- Я не хочу ваших слёз, Анюта. Вы достаточно их уже пролили. Я хочу ваших улыбок, вашего покоя, но я ничего не могу дать для этого. Может Оля, может Таня, и уж конечно, Маша, да и Алексей. У них семьи… Вы поверили Машеньке, так поверьте и мне - я жива, со мной всё хорошо, я счастлива, только не спрашивайте меня более ни о чём. Нет, о том, что было, можете спрашивать - о деревне, это светлое, ясное, это пригодно для вас, но не о том, что сейчас. Ни о чём с той поры, как я покинула этот дикий таёжный рай, покинув окончательно пору безмятежного детства. Я не могу так с вами.

- А так, так как же вы можете со мною? Разве об услышанном здесь сегодня я смогу когда-нибудь забыть? Разве о неуслышанном смогу перестать думать? Разве смогу отогнать самые ужасные картины, встающие перед моим воображением - ваше заточение, лишения, страх, унижения, пережитые вами в чужом, враждебном кругу, ваш одинокий путь через тайгу, болота, через охваченную смутой страну, и мысль, что реальность может быть стократ ужасней, чем то, что я воображаю? Вы, столь юная, хрупкая, чистая, выросшая в эдемском саду родительской любви и без всякого греха извергнутая оттуда, и такие испытания выпали на вашу долю…

- Нам всем здесь выпали испытания, Анюта, а без испытаний нет человека. Как без прощания с Эдемом не было бы человечества. Каждому выпадают испытания, Анюта, но не каждый в них жертва. Я хочу быть - победителем. Вы пока не понимаете, что это разные вещи.


Олег привёз её куртку. Вот человек, понимающий без слов, без всяких там задушевных рассказов. Безумно выглядит она в этой куртке поверх наряда, какой носила она в своей прежней жизни, зато символично дальше некуда.

- Да, дела… Спокойной работы вам месяц не дадут, уж точно, Анастасия Марковна. Или Николаевной вас теперь-то звать?

- Зови Настей и на «ты», как раньше, не придуривайся. Так, куда тут покурить выйти?

- И то верно. Так ты в самом деле, у нас останешься?

- Ну, это не совсем мне только решать, вообще-то. Миш, молчи, заранее тошно, если экскурсии будут ходить на меня попялиться… Шапку-невидимку бы мне, хоть ненадолго.

- Невидимый чекист - это, конечно, было бы мощно. Да не паникуй, уж как-нибудь мы тебя защитим. Хотя как-то ещё самим надо привыкнуть… к правде-то… В голове, честно говоря, никак не могу уложить.

- Ну и не укладывай, - махнул рукой Никита, - я вот не собираюсь. У меня, образно говоря, живое лицо с портретом не соотносится. Но живое лицо мне дороже.

Завидев рыжую Настину голову, к ним уже дёрнулись было несколько с фотоаппаратами и блокнотами, но так же и отступили обратно.

- Всё же придётся им потом откуп некоторый, в смысле рассказов, дать… А то ведь от себя что-нибудь напишут. Особенно если божью дурочку Анюту в оборот возьмут. Если раньше того её девочки в оборот не возьмут, да не втолкуют ей наконец, что никто нас не мучил, ни в ссылке, ни потом.

- Ну как, для них-то это всё уже мучения…

Настя упала спиной о стену и чиркнула спичкой.

- Не, Олег, поверь моему скромному опыту общения с бабьим народом. Мало им этого. Не все бабы такие, однако ж многие. Особенно когда своей жизни у них, считай, и не было. Она 12 лет при нас была, мы стали её семьёй. Она нами жила, нашими печалями и радостями. Ты не представляешь, что это делает с людьми… Она хорошая, правда. Поверь мне, это всё неправда, что многие про неё думают. Она слишком глупа, чтобы быть интриганкой. Она совершенно искренняя, благообразная, любящая, святая дурочка. Только такая и могла так долго выносить мою мать… Политика - это вообще не про неё, она живёт в своём мире, почти сказочном. Нет, она не умалишённая или что-то в этом роде, она просто такая есть - добрая, мягкая женщина, которой очень не повезло в жизни. Она ведь ещё совсем не старая, но вот, инвалид, не имеет ни семьи своей, ни своего дела, она никто никому, она умела быть только подругой… Кто-нибудь из девочек, надеюсь, возьмётся за неё, я лично - не могу.

- Потому что твой выбор её травмирует?

- Я сама её травмирую. Она не поймёт того, что я изменилась, а может быть, той, какой она меня считала, я никогда не была. И она будет продолжать считать меня тем ангелом, пока жестоко не разочаруется и не назовёт дьяволом… Я не смогу ей объяснить, как тесно мне было бы в том бархатно-кружевном тихом, семейном мире, о котором она мечтает. Что я не влюблена в то, во что влюблена она… Пусть лучше где-нибудь вспоминает и любит меня той, какой я в её глазах была.

- Пожалуй…

- Пусть Ольга или Татьяна рассказывают ей о своих страданиях, а она жалеет их, утешает и наставляет в вере. А я - не страдаю, а заставляю страдать других.

- Да уж. Это надо суметь разочаровать родню тем, что выжила, а не оказалась убита.

- Тем, скорее, что выжила не вопреки всему и божьей помощью, что не держали в застенках, не пытали, не насиловали… Бьюсь об заклад, самое «обидное» - что не насиловали. Страх за девичью честь - это вообще главная движущая мысль, в общественном мнении, особенно женском. Женщина слишком давно и прочно психологически жертва. И в других женщинах видит прежде всего жертв, и жаждет слышать об их страданиях - чтобы сопереживать, чтобы радоваться, что всё это было не с нею, чтобы поддерживать тем свою картину мира. Страшно это на самом деле. Ну, и что я скажу об этом ей, у которой и вообще мужика в жизни не было никогда…

- Не было? - захлопал глазами Михаил.

- Не было. Я ж говорю, не всё то правда, что думают о ней…

- Об изнасилованиях я знаю несколько историй, - Никита затянулся и задумчиво посмотрел на тлеющий кончик папиросы, - одна моя любимая. Рассказывал друг из Петрограда, но было не в Петрограде, не помню точно, где было, был он много где, не соврать бы… Встречу - спрошу. В общем, осенью это было как раз, забирали тогда много, и бардак был жуткий. Ну и случилось так, что в одну камеру мужчин и женщинвместе сажали, там не до церемоний многим было…

- У нас тоже случалось, и ничего - никому, никто. Я так заметил, там люди совсем не об этом обычно думают.

- Обычно да. А там попалась пара таких элементов. В общем, повалили они одну бабу… На крики и прибежали вот этот приятель и ещё двое…

- Шлёпнули на месте?

- Наверное, было б проще. Но парни оказались с затеями. Ну и, того, которого с бабы сдёрнули, самого загнули и… там прямо, при всём честном народе…

- Что?! - поперхнулась Настя.

- Ну а двоим там просто морды набили. В общем и целом воспитательно вышло.

- Им потом ничего за это не было?

- А что они, по-твоему, жаловаться бы стали? Да и кажется, расстреляли потом всё равно…

- Я знаю лучше историю. Ни имени, ни места, опять же, не назову, и сейчас поймёте, почему. Скажу только, сам свидетель. Нет, это не я был, я как раз прибежал… выручать… Там вот всё строго было, бабы с бабами сидели, мужики с мужиками. Ну вот и эти как не полгода сидели, чего-то следствие долго тянулось и вообще не до них было… Ну не надо на меня такие глаза делать! Как могли, так и работали, это у вас в столицах так всё шустро, а у нас там… В общем, вот. И вот приятель зашёл в одну такую камеру, без оружия почему-то… Дело под утро было, только мы вдвоём ещё торчали. А он из себя смазливый, надо сказать, не то, что я. А там около десятка баб, который месяц мужика не видевшие, ну и не знаю, что у них там перемкнуло, видимо, решили, что раз на скорое освобождение надеяться нечего, так не всё ли уже равно, подыхать так с музыкой… Это не всегда люди от страха забитые и покорные, как мыши, иногда наоборот, звереют. В общем, хорошо, что я быстро его хватился-то. Ничего, отбил… Ну, чего ты ржёшь? Тебе ха-ха, а парню психику потом лечить… Ко многому был готов, но не к такому.

Настя наконец смогла разогнуться, красная от хохота.

- Да уж, парни… Лучше я такими рабочими историями Анну Александровну баловать не буду.


К Алексею, пересказывающему опоздавшему, как и он сам, Ицхаку, что слышал о начале процесса, подошла русоволосая девушка с сияющими, восторженными глазами.

- Это вы? Это в самом деле вы? Алексей Николаевич… Не верю себе, что в самом деле вижу вас… Вот так, прямо перед собой… - её рука дрогнула, словно она хотела протянуться, дотронуться до этого невероятного чуда, и тут же запретила себе такое немыслимое святотатство, и она крепко стиснула руки в молитвенно-восхищённом жесте, - я… я просто выразить не могу, как я счастлива.

Вся компания - там же стояли Леви, Лилия Богумиловна и Ясь - воззрилась на неё.

- Я… я, получается, ваша кузина, или, вернее… не знаю, как это получается… Я Наташа Палей, дочь Павла Александровича, который…

- Ах… Примите соболезнования.

- Благодарю вас… Всё так удивительно, немыслимо просто, всё вот так разом… Папа, оказывается, умер, и вы, оказывается, живы… И я вас вот так вижу перед собой… Я и вообразить себе не могла такого… Ваше высочество, простите, я болтаю всякий вздор, я просто не в себе от всего этого…

- Прошу вас, без церемоний. Титулы больше не имеют смысла, а вы мне всё-таки… сестра. Пускай будет сестра, не надо этих сложностей. И это неправильно, что раньше мы с вами не виделись, не сидели за одним столом… Мы одна семья.

Девушка заплакала, прижав ладони к щекам.

- Сколько у тебя всего сестёр? - спросил Ян по-польски, - и все такие красивые? Мне кажется, или она в тебя влюбилась с первого взгляда?

Алексей покраснел и шикнул на мальчишку.

- А… это мой брат Ясь. А это Ицхак, тоже мой брат. Как и Леви…

Наташа некоторое время смотрела на них оторопело, пытаясь, видимо, осмыслить, в какой степени родства могут приходиться Наследнику эти никогда не известные ей братья, и машинально протянула руку Ицхаку.

- Я… я сейчас позову маму и Иру, можно? Они тоже будут счастливы познакомиться с вами! Я сейчас!

- Хоть ты и паразит, Ясь, а кое в чём ты прав, - проговорил Ицхак, глядя вслед удаляющемуся взбалмошному видению, - красивая. Очень красивая. И надеюсь, в остальном ты не прав. Потому что я вот, кажется, влюбился. И только попробуйте пошутить на эту тему!

- С моей роднёй вам ещё знакомиться и знакомиться, - пробормотал Алексей, - а мне ещё объяснять им, что вы мне теперь тоже родня, и вообще много чего объяснять…

Вскоре от одной только их компании в коридоре стало не протолкнуться. Подошли и Аполлон Аристархович с Миреле, и Лизанька со всей роднёй, кроме одной тёти.

- Алексей… - голос Лизаньки дрожал, - поздравляю вас с возвращением имени. И с воссоединением с семьёй. Этот день должен был наступить, я верила.

- Спасибо, Лизанька. От тебя мне это особенно приятно слышать. Ты так поддерживала меня всё это время, и сегодня тоже, хоть и не была рядом…

- Теперь вы, вероятно, будете жить где-то все вместе с сёстрами, и мы едва ли сможем видеться… Что ж, надеюсь, вы тоже будете с добром вспоминать это время, такое удивительное и счастливое… Я надеюсь, вы будете счастливы. Ваши сестры такие чудесные, прекрасные девушки…

- О чём ты, Лизанька, - Алексей аккуратно обогнул Миреле, подходя к Лизе ближе, - что значит - не будем видеться? Я никуда не уезжаю! То есть, никуда за границу я не уезжаю точно, да и вообще переедем с печки на лавку, Аполлон Аристархович присматривает дом… Хотя это будет немного дальше, уже не по соседству, но вы все всегда желанные гости у нас, как и было.

Лизанька опустила глаза, терзаемая противоречивыми желаниями - умолкнуть или сказать то, что рвётся с языка.

- Поймите, мне и самой это будет тяжело… Я друг для вас - я счастлива этому, но с тех пор, как вы для меня больше, чем друг, я понимаю, что всё совсем не просто, никогда не было простым, а теперь уж точно не будет. Я вам не пара, не компания. Да, пусть вы не будущий император, но вы всё равно высокого происхождения, и ваша родня, ваши близкие вправе выбирать для вас круг общения…

- Ничерта они не вправе, Лиза, да ты о чём? Мои сёстры тоже жили - и будут жить - так, как они сами хотят, Маша вон замуж вышла, мы теперь простые люди, как и все, какая может теперь быть аристократия? Я когда-то превозносился перед тобой или ребятами? Забудь все эти глупости, изменилось только имя, больше ничего!

- Изменилось то, что… Вы ведь всё-таки несовершеннолетний, Алексей. Кто-нибудь из ваших взрослых родственников потребует опеки над вами, и они будут решать, где вам жить, где учиться и лечиться, и с кем дружить… Это правда жизни, увы. И в конце концов, когда вы выберете себе подходящую, достойную вас девушку… Я просто не хочу этого видеть, - Лизанька повернулась, чтобы уйти, но Алексей схватил её за руку.

- Я никуда не уеду, это во-первых, и никакой девушки не будет, это во-вторых. Я хочу видеть тебя в гостях так же часто, как и всех ребят, потому что я вообще хочу видеть тебя рядом всегда. Или я женюсь на тебе, или вообще не женюсь!

- Алексей… - глаза Лизы стали такими огромными, что он только их, на всём лице, и видел, - Алексей, что вы говорите… Это немыслимо, вам не позволят…

- Не позволить мне можешь только ты, если откажешься. И мы давно были на «ты». И в дальнейшем должны говорить на «ты».

- Алексей! Перестаньте, кто-нибудь ведь может услышать, кругом люди…

Вместо ответа Алексей подхватил её на руки - тонкая, хрупкая Лиза весила немного.

- И пусть слышат! Это очень хорошо, что слышат! Эй, кто не слышал, те слушайте! Вот это - моя любимая, моя будущая жена!

- Алексей, Алексей, отпустите меня немедленно! Вы недавно повредили руку, и вам нельзя!

- Рука зажила, а отпущу тогда, когда снова перейдём на «ты»!

Когда уже раскрасневшаяся, готовая от смущения расплакаться Лизанька была обратно возвращена на паркетную твердь, сквозь толпу протиснулся Юровский.

- Что, от жопы отлегло, геройствуем, Алексей Николаевич?

Парень вздрогнул и явственно содрогнулся от противоречивых и несознательных побуждений - с одной стороны, спрятаться от этого обращённого на него внимания, этого голоса, слиться с местностью, стать незаметным, с другой - выступить вперёд, заслоняя собой любимую, хотя никто ей, в общем-то, не угрожал. Всё-таки это правда, отношения тюремщика и арестанта врастают в плоть и кровь, меняют жизнь, и не перечёркиваются так просто… Может быть, у сестрёнок не так, по крайней мере, не так у Насти…

- Я… извините. Я просто счастлив…

- Ну, если счастлив - это, конечно, хорошо, - хмыкнул Юровский, запуская руку во внутренний карман пиджака, - может быть, это тоже тебя немного счастливее сделает.

- Что это? - Алексей робко сделал шаг навстречу, - мои часы!? Вы в самом деле привезли их…

- В полной исправности, не врали и не барахлили весь этот год. И ещё лет пять, наверное, без ремонта прослужат, механизм у них очень уж хороший.

- А тогда почему сломались?

- Ну, подвела одна деталька… В самой лучшей системе бывают слабые элементы, которые всё дело портят. Но это не то же самое, как когда весь механизм честным словом держится. Заменил изношенное - и порядок.

- Спасибо…

Обгоняя Лилию Богумиловну, спешащую высказать всё, что думает о кое-чьих лихачествах, к компании подбежала Ольга, некоторое время мялась, отчаянно заламывая пальцы, потом всё же решилась:

- Яков Михайлович, я хотела вам сказать… Мне жаль, что так всё вышло.

Юровский обернулся.

- Вам? Жаль? Ну, положим… Но почему это вы - мне?

- Потому что… потому что просто так думаю. Обычно, конечно, когда человек говорит «мне жаль», он имеет в виду, что мог этого как-то не допустить, что на нём лежит какая-то ответственность… Я не знаю, кто должен нести ответственность, и тем более не знаю, можно ли было это как-то изменить, и вот поэтому мне очень сильно, невыносимо жаль. Просто жаль, что всё вышло именно так. Что вы не хотели, мы не хотели, но непреодолимая пропасть теперь между нами есть… И мы должны испытывать друг к другу неприязнь, то есть, кажется, что просто не может быть иначе, недопустимо иначе. Мы для вас - арестанты, классовые враги, в лучшем случае бесполезные люди, вы для нас - человек, который убил наших родителей. И мы не вправе забывать об этом, ни вас, ни нас в этом не поймут, а если попытаемся - то напомнят… Но всё же - то, что я сказала этим репортёрам на их расспросы, это правда и я не собираюсь от неё отказываться.

- И что же вы сказали?

Ольга смутилась, явно не ожидая, что этот вопрос будет задан, она надеялась на этом завершить разговор и уйти.

- Я сказала, что в том, как сложились обстоятельства, вы менее всего виноваты. Что вы, разумеется, не были с нами любезны - но и не обязаны были, и вообще странен охранник, любезничающий с арестантами. Но вы никогда не позволяли в отношение нас никакого произвола. Вы держались инструкций. Вы просто делали то, что должны были. И пожалуй, можно утверждать, что нам повезло с вами - сложно б было в наших обстоятельствах пожелать везения большего, чем иметь дело с честным и смелым человеком.

Юровский скривился.

- Ну спасибо, хоть объяснили, Ольга Николаевна, я и так не знаю, как спастись от этих писак…


Они столько ждали этого дня, этого процесса… Но на третий день, на зачтение приговора пошли только двое - Татьяна и Анастасия. Остальным оказалось, по-видимому, уже не столь важно. Каким бы ни был этот приговор - главное, что он будет. Главное, что мир услышал правду… Ольга была занята «своими стариками» - Аделаидой Васильевной и её братом, Вырубовой и её матерью. Лили, разумеется, вернулась в Париж, а Анюта с матерью метались между желанием сбежать из изменившейся, странной и страшной для них страны и желанием остаться с обожаемыми царевнами. Ольга не таила иллюзий, понимая, что забота о них ляжет, скорее всего, на её плечи. Таня собирается вернуться в Усть-Сысольск, а там не лучший для больных женщин климат, Маша долгое время ещё не будет иметь постоянного дома, а о Насте нечего и говорить. Поэтому сейчас Ольга решала вопрос о том, чтоб продать или хотя бы сдать домик Надежды Илларионовны и перевезти обеих тоже в Новгород. Новгород - красивый, замечательный город, и она сможет заботиться и о них тоже…

- Кажется, вы две - главные отщепенцы семьи? - усмехнулась Римма, подавая руку при знакомстве, - по крайней мере, главных два потрясения…

- Потрясения тут, по идее, все, - возразила с улыбкой Татьяна, - но мы да, наверное, в наибольшей мере. То, что Маша вышла замуж за солдата - это легче воспринять, Олю с её работой-заботой тем более, а вот Настя с её профессиональным выбором и я, принявшая лютеранское крещение - это для них почему-то оказалось чересчур…

- Ну, хотя бы не я одна теперь главный предмет интереса, - кивнула Настя, - хотя ты-то вернёшься на свой север, а мне тут ещё оставаться… Вообще это очень грустно выходит всё-таки - опять мы разъезжаемся, опять между нами города, люди, дела…

Татьяна слегка приобняла её.

- Так ведь всё равно было бы, милая. Женский путь таков - мало шансов прожить всю жизнь вместе, свои семьи - разные дороги, письма и редкие визиты… Может быть, когда-нибудь мы всё же соберёмся все вместе, как мечтала Маша, а пока будем навещать, при возможности. Ты знаешь, я тоже не могу остаться - для меня слишком важно всё, что там. Я и в другом месте, конечно, нашла бы себе дело, но я уже нашла там, и бросать его не хочу. И теперь ведь это не вынужденная разлука, без права свиданий и переписок…

- Ну, это хорошо, что ты кроме работы что-то ещё себе в жизни резервируешь.

- Римма, для меня в жизни есть три важные вещи - моя семья, моя работа и ты. Три - это не очень много, поэтому ни от чего из этого я не хочу отказываться.


А потом состоялось событие уже менее массовое, но не менее, пожалуй, торжественное - выдача новых документов. Когда-то, недолгое время, у них уже были паспорта, но даже если бы они уцелели - теперь необходимо было внести в них некоторые изменения. Во-первых, для Марии, теперь Скворец и матери двоих (всё-таки двоих!) детей. Во-вторых, для Татьяны, пожелавшей оставить себе фамилию Ярвинен. Переоформлено было удостоверение Насти. Оформлено для Аполлона Аристарховича опекунство над Алексеем. И оставались последние драгоценные дни, даже часы до того, как их снова будут разделять расстояния, но связывать длинные, написанные поубористей для экономии бумаги, восторженные и драгоценные письма…


========== Осень 1919. Гостья ==========


Осень 1919 г, Москва


Великая княгиня Ксения была в сложном положении. Когда она, как и ближайшие её родственники, получила от Советской России приглашение на предстоящий процесс, посвящённый в том числе судьбе семейства последнего российского императора, она, как и её родственники, разумеется, отказалась принимать участие в планируемом низком фарсе. Попросту, хоть представителям иностранных держав и гарантировалась полная неприкосновенность - верилось в это в здравом уме мало кому, а рисковать своей свободой, достоинством и жизнью стоит ради чего-то большего, чем театральные представления большевиков. С прессой по этому поводу Ксения Александровна была весьма сдержанна, не показывая глубины своего возмущения и скорби, и просто ответила, что не верит, что большевики действительно могут предоставить полную и достоверную информацию о судьбе последней царской семьи, раз уж не предоставили до сих пор.

Однако когда уже на следующий день, благодаря телеграммам наиболее расторопных, не жалевших денег, чтобы оказаться первыми, газеты взорвались безумной сенсацией - ей стало не по себе. Она ещё готова была допустить, что отдельные представители прессы или повредились умом, или окончательно потеряли всякие зачатки совести, но когда на второй день не было уже ни одной газеты, которая не поместила бы о втором дне грандиозного процесса хотя бы самой осторожной и скромной заметки - и были это даже безусловно респектабельные издания, о бульварных газетёнках попросту не приходилось говорить - она поняла, что реагировать придётся. Первые просьбы прокомментировать к ней уже поступили, пока их ещё можно было игнорировать, но это не может длиться долго. Сестра расстрелянного императора не может не отреагировать на известие о чудесном воскресении её племянников, тем более при том контексте, в котором эта новость звучала. В глубине души она, пожалуй, могла б мечтать, чтоб этот день никогда не наступил, но будучи женщиной здравомыслящей, конечно, никогда бы так не сказала - глупейше было бы попрекать реальность за то, что она оказалась столь абсурдна в своей одновременной красоте и отвратительности. В том же состоянии смешанных чувств находилась и вдовствующая императрица, попеременно то понуждающая дочь скорее ехать в Советскую Россию и, по возможности, привезти сюда сразу всех «бедных детей», то с тем же жаром умолявшая её никуда не ехать, не рисковать собой. Ксения же понимала, что принимать решение нужно быстро, ввиду упоминания, что по окончании процесса и всех процедур, связанных с удостоверением их личности и оформлением новых подлинных документов племянницы планируют вернуться в те города, где проживали последний год, и тогда разыскать их будет значительно труднее, поэтому, не откладывая дела в долгий ящик, связалась с посольствами, поинтересовавшись, может ли она всё ещё воспользоваться высланным приглашением, хоть и уже не в связи с процессом, а для того, чтобы повидаться с родственниками, и вскоре получила ответ, что никаких препятствий к её визиту со стороны советского правительства не будет, но визит этот может быть ограничен сроком в неделю, а так же она должна предоставить полный список лиц, с которыми намерена повидаться. Не то чтобы что-то из этого было для неё удивительным - Ксения Александровна не столь давно покинула Советскую Россию, чтобы жаждать пребывать в ней долее недели, она полагала, для обстоятельного разговора с выжившими родственниками достаточно и дня, главное, чтобы хлопоты по их вывозу не заняли больше времени - вероятно, советская сторона будет чинить к этому какие возможно препоны, для чего в том числе и предусмотрен этот недельный срок, и возможной слежке за собой она тоже не собиралась удивляться. Но всё ещё большое количество иностранных наблюдателей и прессы в Москве позволяло ей надеяться, что они будут не слишком развязны в своих действиях.

О том, чтоб ехать одной, не могло быть и речи, но предложение Сандро, настроенного ещё более скептически, чем она, ехать вместе с ней, а лучше вместо неё, она решительно отвергла - «слишком много Романовых сразу» могут быть для большевистских властей слишком соблазнительным поводом для показательной нервозности, и в этом смысле лучше ехать представителю-женщине, чем представителю-мужчине, великая княгиня должна восприниматься как-то безобиднее, чем адмирал императорского флота. Для Сандро всё это звучало, конечно, совсем не убедительно, но ему пришлось попросту смириться. В конце концов в провожатые Ксения Александровна взяла знакомого датского доктора и его супругу, в которых понимание всех рисков всё же уступало обычному житейскому любопытству посмотреть на Советскую Россию.


Несколько удивила её скромная по количеству встречающая делегация, ни вооружённых отрядов, ни попросту достаточно большого количества зевак поблизости не наблюдалось. Как ей позже объяснили, широкой огласки о её предстоящем визите не было, так как нет никакого смысла объявлять о визите частного лица. К тому, что она частное лицо, она вполне привыкла, хотя толпа провожающих в Копенгагене была всё же значительной - в основном состоящей, конечно, из русских эмигрантов. Многие плакали и неуверенно порывались ехать с нею вместе, чтобы защитить дорогую княгиню, если вдруг что. Тут на неё некоторое внимание обратили лишь в связи с посадкой в машину, по виду явно правительственную, и только.

Их разместили в более чем скромной гостинице - той самой, где остановились и Ярвинены, что было очень удобно - большой удачей было б поговорить первым делом с Татьяной, которая, кажется, была наиболее сдержанна в своих высказываниях на суде, и всегда отличалась наибольшим в семье здравомыслием, и уже при её посредстве разговаривать с остальными. Но Ярвиненов на месте не оказалось - Татьяна, пользуясь возможностью, показывала детям Москву, и сейчас они ещё не вернулись. Зато туда сама явилась Ольга, уже извещённая о приезде тёти. Ольга задерживалась в Москве несколько дольше первоначально ожидаемого, в связи с хлопотами об имуществе Анютиной матери и наследстве. Дело в том, что, вкупе с возвращением имени и оформлением документов, решался вопрос об имуществе Романовых, ещё летом 1918 перевезённом в Москву. Понятно, что большая часть, как и недвижимое и движимое имущество до того, было добровольно-принудительно национализировано, но некоторая часть «личных вещей» - одежды, драгоценностей, икон, предметов искусства - была передана живым Романовым для раздела между собой. Теперь, собственно, Ольга решала судьбу своей доли, то есть, искала возможность продажи наиболее ценных вещей. С этим вопросом, по большому счёту, она и пришла к тёте - узнать, может ли она посодействовать в поиске покупателей за границей. Ксения, только недавно распаковавшая свой невеликий багаж, усадила племянницу в кресло, предложила кофе и некоторое время просто молча изучала её, отмечая произошедшие в ней перемены. Похудела, повзрослела, выглядит более серьёзной и, как ни странно, спокойной, уверенной в себе, чем была в прежней своей жизни. Во всяком случае, первое впечатление нервозности и отчаянья, которое было, когда она только переступила порог, вскоре сошло на нет. По-видимому, оно было больше следствием естественного волнения ввиду встречи с приехавшей родственницей и собственного впечатления Ксении от разговора о продаже драгоценностей. Хотя отказываться от него так скоро великая княгиня не спешила.

- Итак, - проговорила она как можно мягче, - ты нуждаешься в деньгах… И видимо, очень сильно нуждаешься.

- В них все нуждаются, тётя. А на мне, вообще-то, немощные старики. На себя саму я заработаю, проживу скромно, но нормально. А Анюте нужно серьёзное лечение, и этим должен заниматься кто-то, сама она, вы знаете, тогда все деньги спустила на благотворительность, на церкви. И мать её тоже нездорова… И мне сейчас нужно решить, искать им докторов здесь или можно и в Новгороде, но деньги в любом случае нужны. Так же и Аделаида Васильевна и Фёдор Васильевич, они не молоды, они оба сердечники…

- Ольга, благотворительность - это неоспоримо хорошо и важно, но своевременно ли сейчас? Может быть, о себе-то тоже стоит подумать?

Девушка отставила пустую чашку.

- А что о себе? У меня всё хорошо. Я, слава богу, молода, здорова, у меня любимая работа…

- Ты же должна понимать, о чём я говорю. Ты и мне всё это будешь говорить? Возможно, конечно, здесь не самое лучшее место для разговора…

Ольга некоторое время смотрела в лицо тёти озадаченно, а потом рассмеялась.

- Если вы о том, подслушивают ли нас - не знаю. Я б на их месте, наверное, подслушивала.

- На их месте? Господи, что за абсурд…

Ольга, кажется, не разделяла ужаса тёти, а находила эту тему даже забавной.

- Ну ведь это логично, тётя, вы приехали из капиталистической страны, и хорошо, если вы будете просто склонять меня уехать…

- Вообще-то, именно это я и собиралась, а что ещё? - Ксения поднялась и нервно прошлась по комнате, подошла к стоящей на бюро сумочке, в которой у неё лежали деньги, - возможно, у меня не хватит средств вывезти всех, и что-то продать - идея хоть малоприятная, но разумная… Пока ещё возможно.

- Тётя, о чём вы, зачем? Я никуда не хочу ехать. И остальные тоже.

Княгиня пододвинула племяннице бумагу и карандаш, намекая, чтобы она написала, если боится быть услышанной, но Ольга с той же улыбкой отодвинула лист.

- Всё проще, чем вы думаете. Мы действительно остаёмся, сами, мы не пленники здесь. Поверьте, им мы не настолько уж сильно тут нужны, они и без нас бы не грустили. И деньги мне действительно нужны не ради моей жизни, а ради тех, кто от меня зависит. Понимаете, здесь это всё просто никому не нужно. Все эти милые, дорогие и бесполезные вещи… Ну, что мне с ними делать? Надевать на танцы в клубе? Держать в сундуках и передать внукам, чтобы они тоже в свою очередь держали в сундуках? Здесь ценится более практичная красота. Я оставлю себе несколько самых памятных вещей, а остальное - если есть кто-нибудь в Англии или Франции, кто готов заплатить за это большие деньги, то пусть эти вещи оправдают себя, послужат благой цели. Вы ведь можете помочь мне найти достойных покупателей? Кажется, кто-то из наших уехал в Америку… В Америке, наверное, среди коллекционеров можно найти желающих…

- Ольга!

- Что? Это правда так уж кощунственно звучит, в свете того, что Анюта с трудом ходит, а Аделаида Васильевна всё время пьёт сердечные капли, которые тоже, вообще-то, денег стоят? Да, я готова передать эти вещи даже в посторонние руки, если эти руки больше за них дадут. Пусть зарубежный капитал нам тут послужит, а они, если чувствуют себя лучше от обладания какой-нибудь редкостью… А разве вы, или бабушка, или дядя Кирилл располагаете возможностью для их выкупа? Вот именно, вам самим нужны деньги, чтобы жить максимально возможно достойно, а вы надеялись повесить на шею датского двора ещё и нас? Да, мы одна семья, но всё же всё свою цену имеет. И привязанность к вещам - это вообще не очень хорошее чувство, особенно если вместо привязанности к людям. Если считаете, что будет более правильным найти покупателей в лице одного из родственных королевских домов, а не среди американских богачей, так сделайте что-то для того, чтоб именно так и было, я ведь об этом вас прошу!

- А я прошу тебя не говорить больше этих ужасных глупостей, прошу уезжать, спасать свою жизнь и достоинство, покуда возможно! Завтра может быть уже поздно. Ради чего вы остаётесь здесь? Поверь, я тоже не с лёгким сердцем покидала Россию, ни Дания, ни любое другое место родиной для меня никогда не будет. Но надо честно признать - нашей родины больше нет. Она погрузилась в пучину, как древняя Атлантида. И остаться здесь - значит совершить самоубийство.

- Как видите, нет. Мы были живы весь этот год, будем живы и дальше.

- Уверена? Сейчас вы нужны им, чтобы с вашей помощью наработать себе очки, чтобы обелиться перед цивилизованным миром, они используют вас как свои козырные карты, но что будет, когда шум утихнет, общественное внимание ослабеет, а они вполне удовольствуются своим выигрышем? Когда вы будете им больше не нужны?

- Я думаю, тогда они просто забудут о нас.

- Какая наивность! - Ксения подошла, подняла Ольгино лицо за подбородок и сказала уже более мягким тоном, - девочка моя, есть такое хорошее выражение - не искушай судьбу. Один раз вам удалось избежать смерти, второго раза может не быть. Глупо, беспечно и кощунственно отвергать шанс на спасение. Риск должен быть чем-то оправдан, что ты получишь, рискуя так?

Ольга смотрела в красивое, слегка тронутое возрастом лицо любимой тёти и чувствовала, как к горлу подступает ком. Голос дрожал, но сама она была тверда.

- Здесь моя семья. Маша, которая точно не уедет, потому что муж, которого она любит, не уедет. Алексей, который тоже твёрдо сделал свой выбор, хоть он и так юн. Мы нужны друг другу, мы должны поддерживать друг друга. Я нужна Анюте, этим старикам. Они мне не родня по крови, но они стали мне родными. И они - не уедут, и я не вправе их заставлять. И я должна перед ними, а я приучена отдавать долги, за добро - добром, за заботу - заботой. Аделаида Васильевна спасла мою жизнь, согласившись выдать меня за свою сбежавшую дочь. В то время, как её материнское сердце разрывалось от такой боли, она нашла в себе такое благородство, чтоб подумать о тех, кому хуже, и покровительство кому, в случае раскрытия обмана, могло ей стоить дорого. Теперь я обязана заботиться о ней, как заботилась бы о собственной матери, понимаете? И уважать её волю. И Фёдор Васильевич… Они многое перетерпели из-за меня, из-за меня погиб его сын, и это тоже счёт, который я должна оплатить. Кто я буду, если уеду, бросив немощных, неспособных о себе позаботиться людей выживать как знают? Буду не лучше этой Ирины, прости меня господи за такие слова. И у меня есть работа, которой я вообще-то дорожу. На которой меня всё ещё любезно ждут, так что лучше для меня не задерживаться слишком надолго, и возможно, я уеду, препоручив многие дела Насте… Да, чем-то таким я могла б, наверное, заниматься и где-нибудь в другой стране, только вот знаете, мне хочется трудиться для этой. А ещё я познакомилась с замечательным человеком, это старичок, профессор востоковедения, удивительно умный, замечательный человек. Который остался сейчас один и практически без средств к существованию, и я намерена платить ему за изучение японского языка. Не спрашивайте, зачем мне японский язык. Важно, что ему необходимо чувствовать себя нужным, знать, что его труд, его знания кто-то ценит. Как видите, у меня тут достаточно дел…


Их разговор прервало появление Татьяны, вернувшейся вместе с Эльзой и детьми с прогулки и получившей известие, что тётя уже ожидает её. С первого её шага через порог Ольга испытала ощутимое облегчение - Таня поддержит, Таня убедит. Тане, с её силой и самообладанием, сложно возражать, если вообще решишься на возражение.

Сперва казалось, Таня сейчас бросится, заключит тётю в объятья, даже закружит по комнате - таким счастьем, такой радостью светилось её лицо. Но она просто подошла, стиснула её руки в своих.

- Тётя, как я рада видеть вас, в добром здравии, благополучно добравшейся… Жаль, что вы к нам так ненадолго, и так поздно - мы совсем немного времени успеем провести вместе…

Ксения Александровна округлила глаза.

- По правде говоря, я полагаю, про доброе здравие стоило бы говорить мне - тебе… Таня, это правда, что ты перешла в лютеранство?

Наверное, это было не первое, о чём стоило спрашивать. Но это было то, что слишком неодолимо вертелось на языке. И о чём княгиня тоже надеялась услышать, что это неправда. Ну а уж если это неправда, значит, и насчёт всего остального не безнадёжно…

- Да. Своим недавним крещением я просто закрепила то, что произошло в моей душе на самом деле давно.

- Ради всего святого, Таня… как? Почему? Что произошло?

- Повзрослела, наверное. Перестала держаться за что-то только потому, что так учили с детства, и посмотрела беспристрастно и трезво. Не надо, тётя, не стоит. Мне уже все, кто хотели, сказали, что я погубила свою душу и плюнула на могилы своих родителей. Но про мою душу судить не им, а только Господу, и могилам моих родителей, полагаю, тоже нет дела до моей веры. Каждый отвечает за свою душу перед единственным судьёй. Ни Ольга, ни Маша, ни Алёша не отреклись от меня, бог у нас по-прежнему один, просто поклоняемся мы ему по-разному.

- Но для чего, почему? Я слышала, какую роль тебе приходилось играть, но ведь теперь эта роль закончена, тебе возвращено твоё имя…

- Значит, о том, что я решила оставить себе фамилию приёмных родителей, вы уже не слышали? а ведь об этом, кажется, тоже где-то напечатали… Человек меняется, и отрекается от бессмысленного, ветхого.

В белое как больничная простынь лицо тёти она смотрела совершенно без стыда и страха. Ольга с одной стороны была даже рада, быть может, этот разговор отвлечёт тётю вообще от мысли забрать их… с другой стороны, она не могла не понимать, что сейчас грянет буря.

- Что ты называешь бессмысленным и ветхим? Своё родовое имя? Веру своих предков?

- А так же свой титул, свои звания, свои, смешно вспомнить, награды. Всё то, что никогда на самом деле не было мной. Ни моей душой, ни моим характером. Не нужно взывать к памяти семьи - вы знаете, женщины меняют веру, когда того требуют политические интересы в династическом браке, впрочем, я не сомневаюсь, что мама приняла православие искренне - оно действительно куда больше отвечало мистическим настроениям её души, и к традициям взывать не нужно - вспомните, как те или иные народности, в том числе и нашей несчастной родины, менялись ввиду того, кем бывали завоёваны и кем управляемы, и новая вера сперва всегда насаждалась насильно, а спустя какое-то время уже немыслимо было отнять у народа того, что когда-то было вколочено палкой. Прошу вас, и с этим не спорьте, оставьте мне о себе впечатление человека, понимающего такие вещи - недостаточно где-нибудь построить православный, католический или какой ещё храм, чтобы люди тут же начали в него ходить. Почему же добровольный - оставим вопрос не добровольного, чтобы не поссориться с вами сейчас - переход в православие выглядит в ваших глазах однозначно правильным поступком, а переход из православия в какую-либо иную веру вы не готовы признать добровольным, или же не готовы признать вполне моральным? Что греховного вы видите в лютеранстве, сами проживая в лютеранской стране?

Ксения выдохнула, чтобы снова сделать вдох поглубже.

- Не пойму, чего тебе, живущей в православной стране, не хватало в православии.

- Простоты и правды. Православие утратило дух, если вовсе его имело, уступив форме - форме гробов повапленных, фарисейства, торговли в доме божьем. Я не хочу оскорблять ни вас, ни кого-либо ещё из наших родственников, для кого слова и образы всё же кажутся наполненными смыслом… Пусть всем нам будет один судья. Ольга и Маша поняли меня. И при разделе все иконы я уступила им. Видеть их больше не могу.

Княгиня отвернулась, боясь не совладать с эмоциями. Сказать, что не желала дожить до такого дня, когда так отравлена будет радость от обретения уже оплаканных ужасной мыслью - не лучше ли было бы, чтоб оказалось это сном, обманом - не то, чем она могла бы гордиться потом.

- Тётя Ксения, представь, намерена забрать нас в Европу, - включилась Ольга, - она не верит, что мы добровольно хотим здесь остаться, что нам здесь хорошо…

- Не верю, потому что это полный абсурд. Таня, ты всегда была умной, рассудительной девушкой…

- И если я говорю, что остаюсь, значит, я всё взвесила и уверена в своих словах. Тётя, не лучше ли вовсе оставить эти разговоры? Вам стоило бы отдохнуть с дороги, и… Неловко так вышло, что вы приехали сегодня. Вечером уезжает Маша, мы сможем только проводить её.

- Уезжает?

- Конечно! Павла, вообще-то, фронт ждёт. И её тоже, она приписана к полку санитаркой. Поэтому доедут до Урала, там разыщут Машину семью… в смысле, приёмную семью, оставят у них детей…

- Она говорила, что провожать её не обязательно, если нас дела не пустят, но думаю, помочь-то ей погрузиться надо. Она ж столько всего набрала там для бабки и девчонок…

- Таня! Ушам своим не верю, вы что же, потеряли чувство реальности? Я пыталась втолковать Ольге, что глупо искушать судьбу второй раз…

Татьяна оглянулась в поисках, на что бы сесть, но увы, кресел в одноместном номере было только два. Ольга похлопала по подлокотнику своего - достаточно широкому, пусть это и несолидно, но в ногах правды нет, разговор-то надолго.

- А первый раз мы и не искушали, нас сразу арестовали. И кстати, оказывается, хорошо сделали - благодаря разного рода благодетелям у нас был шанс погибнуть минимум три раза. В Тобольске так гарантировано.

- Что?

- Наш побег там планировался на полном серьёзе, правда, мы об этом так и не узнали. Жаль всё же, жаль, что вы не были на суде. Но если будете встречаться с Настей, она вам расскажет. Уж она знает об этом побольше, чем мы.

Ксения без сил опустилась в кресло.

- Качественно им удалось вас обработать. Впрочем, у них был год для этого. Год, когда вы были разлучены с родителями и друг с другом, были уязвимы, зависимы…

- Я этот год довольно мало имела дело с большевистской пропагандой, - улыбнулась Ольга, - я имела дело с чертежами теплоходов, а потом с радиодеталями. И с моими названными родственниками, которые совершенно не большевики.

- Ну, я, пожалуй, имела. Там, где я поселилась, что-то решительное и значимое делали в основном большевики. Я не принадлежу, и пока не собираюсь, ни к одной партии, но я вижу, что большинство тех, в ком есть решимость и способность делать что-то реальное, принадлежат к каким-нибудь партиям, так что, наверное, в этом есть смысл. Но меня это всё мало касается, у меня есть моё дело, моя семья…

Ксения отняла ладони от лица от лица и воздела их в несколько молящем жесте.

- Семья может быть с тобой и там. И дело себе всегда можно найти.

- Тётя, вы не слышали? Маша не поедет. Маша точно не поедет. Или вы надеетесь сказать ей что-то такое значимое, чтоб она развернулась с поезда и поехала с вами, а не со своим мужем?

- На такой случай существуют разводы…

- Вы говорите ужасные вещи!

- Откуда я знаю, при каких условиях был заключён этот брак, под каким давлением? Да, дети - это серьёзно, однако…

- Что же - разлучать их с матерью? Или с отцом, отца не так жалко, раз он простолюдин? А в то, что Маша любит этого простолюдина, вы просто не готовы поверить? А я видела их вместе. Любит. А Ольге должно быть легко бросить зависящих от неё людей, или насильно увезти их с собой? У нас здесь семьи, понимаете? Семьи.

Ксения поднялась, чтобы налить ещё кофе.

- В первую очередь семья вы друг другу. И мне, и вашей бабушке, которая выплакала все глаза… В то время, как вы хотите остаться в стране, где убили её любимого сына, вашего отца! Таня, ты всегда была опорой семьи после отца…

- И сейчас остаюсь. И не только для Оли, Маши, Насти, Алёши, тем более что у них и другая опора теперь есть, и сами они кому-то опора… Я нужна Ярвиненам, после гибели Пааво я главный работник семьи. Они потеряли дочь, потеряли сына…

- Иногда нам приходится расставаться с теми, к кому мы привязались… Или можно, в конце концов, взять их с собой! - по голосу, впрочем, явствовало, что Ксения не слишком надеется на успех этого предположения.

- Да? - нехорошо прищурилась Татьяна, - как, кем? Вы их видели, для начала, чтобы предлагать такое? Куда? К датскому двору, в парижские салоны? Они простые финские крестьяне, они не знают, в каких бокалах подаётся красное, в каких белое, и в каком порядке блюда выносят. Они сами пекут хлеб и солят рыбу, у них всегда в доме чисто и уютно, а большего и не надо. И что, учить их одеваться, разбираться в сортах сигар, придворном этикете? Или может быть, взять их слугами? Они спасли мне жизнь. Они поддерживали меня весь этот год, что бы ни происходило, не задавали лишних вопросов, тревожились о моих проблемах. А ведь могло и не повезти так. Я часто думала - что было бы со мной, если б меня не окружали практически исключительно честные, простосердечные люди? Говорят, чем ниже люди по происхождению и достатку, тем больше в них невежества, зависти, злобы - что ж, во многом это так, однако всем нам повезло встретить совсем иных людей, и повезло увидеть в «благородных» полное отсутствие благородства. Хертта ухаживала за мной, когда я болела, она моя крёстная. Не могу я мать взять в кухарки, извините.

- Я этого и не говорила. Тем более вы не можете упрекать меня в каком бы то ни было снобизме, только не вы и не меня, ради памяти вашего отца - мы в одной семье росли, и традиции воспитания передали и вам. Но невозможно взять под крыло всех, вы должны это понимать! Хороших людей, нуждающихся в помощи, много, вы - одни.

- Вот как? А разве не этим мы занимались до недавнего времени, говоря грубо - всю трёхсотлетнюю историю нашей династии? Пытались брать под крыло не то что две-три семьи - целый народ, называли себя его отцами и матерями. Получалось, честно говоря, плохо. Так что не нам критиковать то, как теперь сам народ пытается позаботиться о себе, уж точно не нам.

- Ты полагаешь, что можно оправдать происходящее?! Анархию, разруху, реки крови, смерть твоих родителей?

- Говорить об оправдании бессмысленно и несвоевременно, а объяснить, понять - можно. Иногда самый твой любимый и дорогой человек совершает ошибки. Иногда он бывает не прав. Иногда он лучший на свете отец, но весьма посредственный государь.

Ксения хлопнула ладонью по столу, потом шумно выдохнула и проговорила максимально спокойно:

- Хорошо, есть правда в том, что ты говоришь, мой брат… действительно был недальновиден и во многом произошедшим мы обязаны его ошибкам, недостаток твёрдости там, где она нужна и упрямство там, где оно гибельно - парадоксальное и опасное сочетание… Но вы сидите на пиру, на котором празднуется его смерть, смерть вашей матери, смерть вашей прежней жизни. Вы позволяете унижать его имя, помогаете этому. Простите, что говорю вам это, но это именно так. Может быть, в ваших глазах вы просто пытаетесь выжить, но со стороны… Не противящийся неправде поддерживает её. Вы оправдываете людей, которые разорили ваш дом, убили ваших родителей, втоптали в грязь ваше имя, и вы принимаете от них подачки, и готовы вернуться в ссылку, в которую они вас отправили…

- Это вы, как я понимаю, про Усть-Сысольск? Не про Новгород же. Ссылка, говорите… Я очень благодарна за эту ссылку. Я б в неё отправляла каждого, кто ратует за возвращение к прежней жизни, хотя бы на год. В местную больницу, всех, кого превозносили за службу в госпиталях Царского села… С развлечениями и культурной жизнью в Усть-Сысольске плохо, что тоже полезно - не надо ни на что отвлекаться, работай и работай. Ещё более полезно - проехать по деревням. Там, конечно, благородного общества вообще не наблюдается, там в основном неграмотные зыряне… Но они тоже подданные моего отца, которые чем-то там обязаны моемуотцу, потому что живут на его земле, даром что он на ней никогда не бывал. И женщины - такие же живые женщины, как вы, как моя мать - рожают новых подданных моего отца в голоде и холоде и без всякой врачебной помощи. Сотни, тысячи подданных моего отца отправляются на погост из утробы, а иногда и матери, которые могли бы жить… не для того, чтобы носить украшения и заниматься благотворительностью, просто, чтобы растить детей, кормить мужей, радоваться прожитому дню… Мы любили видеть на столе простую, непритязательную пищу, но мы не ели такого хлеба, а жаль. Знала б - вам бы привезла. Кора, трава… Давиться и травиться. А Настя много, думаю, может и про Урал рассказать. Тайга, вот такой гнус и волки рыщут. И один вечно пьяный фельдшер, и тот в этой деревне оказался потому, что ни в одну приличную больницу не возьмут, и неприличную тоже. Хлеб в таких краях не родится особо-то, живут охотой, рыбалкой… Школы нет, больницы нет, а церковь - да, есть. Готовьтесь, люди, к жизни вечной, в жизни этой вам делать нечего.

- Таня, я понимаю тебя, но… жизнь такова, этот максимализм здесь неуместен. В любом государственном устройстве есть недостатки, но…

- Да нет, тётя, это у большевиков недостатки, они, в конце концов, только недавно за всё это взялись и никого из них не обучали быть правителем. А у моего отца и его предшественников - многовековое уничтожение собственного народа. Почему мать, убивающую своего ребёнка, судят и клеймят позором, а они - неподсудны?

- Таня!

- Вот я и остаюсь, чтобы исправлять недостатки. Уехать сейчас было бы «наломал дров и в кусты». Так что… возьмите с собой, если так уж надо, дядю Георгия и дядю Дмитрия, им сложно будет здесь, хотя Ольга, конечно, готова и их на себя взять… Но они, по крайней мере, сами хотят уехать. А мы - извините, не с таким багажом. Может быть, я смогла бы, надавив, убедить и сестёр, и брата - хотя как минимум насчёт Маши и Анечки у меня сильные сомнения. Надо просто признать, что в их сердцах мы уже не на первом месте. Но я не могу увезти Олиных стариков, Алёшиных названных братьев и сестёр, своих Ярвиненов и всех своих зырян. И свою подругу Римму.

- Кого?

- Римму Юровскую, мою подругу.

- Я правильно тебя поняла, ты называешь подругой дочь убийцы твоего отца?

- Да. Что бы вы об этом ни думали, она помогала мне тогда, когда больше никто не мог.

- И что же, ей ты тоже необходима?

- Не знаю. Главное - что она необходима мне.


Проводы Марии вышли очень поспешными, скомканными, и в глубине души Ксения даже жалела, что поехала. Нет, Машенька, конечно, очень обрадовалась, рассыпаясь в расспросах и рассказах одновременно - торопясь, перескакивая с одного на другое, понимая, что недели б не хватило, чтоб рассказать всё, тем более получаса до отправки, горячо благодарила за спешно приготовленные подарки, дала подержать обоих мальчиков - Ксенией владели, конечно, неописуемые смешанные чувства. Маша выглядела действительно совершенно счастливой. Павел дико смущался и чувствовал себя, правда, неловко. И заговорить об эмиграции, о Копенгагене или Париже, здесь было просто невозможно. Ксения слишком хорошо видела - хотя Маша пока ещё здесь, рядом, уславливается с сёстрами о том, как держать связь, после того, как через Настю или Алексея сообщат друг другу новые адреса и она сообщит, через кого и куда слать деньги для Олёны и детей, учит Егорку, как поцеловать тётю Ксеню в щёчку - она уже безумно далеко. Между ними стена, между ними расстояние до лесистого Урала… Между ними морганатический брак, подобного которому ещё не было. «Вы же должны бы понимать, - говорила Ольга ещё днём, в номере, когда, после ухода Татьяны в ярвиненовский номер их разговор вошёл в несколько менее надрывное русло, - это началось давно, к этому давно шло. Мы все слишком устали от этого. Дядя Павел, дядя Михаил, тётя Ольга… Нам нужна была свобода от этих оков. Свобода выбирать, свобода любить, жить тем, к чему на самом деле лежит душа. Интересы нации вовсе не требуют таких жертв… Довольно жертв. От них все нации устали больше, чем от всех казней египетских. Как ни нелегко вам - признайте, что мир меняется, мы не остановим это. И мы сами тоже меняемся… И вы, и мы окажемся выброшены на отмель и погибнем, если просто не поймём - нет ничего вечного, ничего незыблемого. Когда-то варварское язычество уступило место христианству, теперь самодержавие уступило социализму. Вам неприятно, тяжело, но бывают разные понятия о хорошем и плохом, о грехе и о добродетели. Для вас свержение монарха есть неоспоримый грех, преступление против порядка, против блага народа, против Бога. А Настя сказала мне одну интересную мысль - что самодержавие как таковое есть грех против Бога, и Бог постоянно, в течение всей нашей истории, это всячески показывал. Христос сказал ведь, что один у нас отец - Небесный, и все мы перед ним равные братья… И проклятье за попытку встать вместо Бога, возвыситься над братьями, преследует наш род…»


Честно сказать - о встрече с Настей, хоть и неизбежной, необходимой, Ксения старалась не думать. Уж точно не о том, чтоб идти к ней туда… Ольга тоже с такой беспечной улыбкой сказала, что Настя иногда забывает, что её домашний адрес не на Лубянке.

Однако Настя пришла сюда. Это было вполне естественно, ведь не могла же она не проводить сестру, но Ксения не могла сказать, что была к этому готова. Как ни мучительно было читать это и не быть в силах представить, а значит - поверить, а значит - уместить в голове и найти оправдание чёрным строчкам на сероватой газетной бумаге - да, там и фотография была, но на фотографии-то было лицо, родное, узнаваемое лицо - видеть вживую ещё мучительнее. Если так когда-то потрясло родственников появление Кирилла Владимировича с красным бантом в петлице, то стоит, наверное, как ни жестоко, радоваться, что большинство из них не дожили до того, чтоб увидеть эти рыжеватые кудри, эти строгие, так похожие на отцовские брови под козырьком фуражки с красной звездой.

Настя принесла для Маши бумагу. Бумагой этой Маша немедленно похвасталась провожающим - сама попросила оформить. Справка о том, что она, с её многочисленными тюками накупленных подарков - тут ткань на платья, кое-какая готовая одёжа, посуда, да чая сколько удалось достать - не спекулянт, что везёт всё это для приёмной семьи и тех людей, что дали им приют.

- Не для своих же только…На всех, конечно, не наберёшь, опять же, страшно думать, живы там все или… Но сообщали вроде, были кто там, потерь там мало. Коров, правда, беляки почти всех пожрали, новых покупать теперь где-то… Но про родство со мной и Пашкой, вроде как, не прознали, народ там хороший оказался, хоть и пришлые же мы им. Да хозяйство-то, пропитание - это наживное, земля тем более там вроде ничего, получше, чем в иных местах. А вот с вещами всякими беда. Хоть приоденутся маленько, оно и работать веселее, если не в лохмотьях.

- Мне девчонки, когда уезжала, тоже пихали кто сколько, - улыбнулась Таня, - купи того, купи сего… Больше, правда, не о нарядах, а о больнице радели. Инструмент у нас вот менять надо. А форсить там и некогда, и не перед кем - народ простой, трудящийся…

- Ну ты ж однако ж платков-то девчонкам накупила, и себе тоже!

- Они ж меня всё же, как ни запиралась, в самодеятельность в эту втащили. А плясать в форме госпитальной не будешь, хоть и было бы это, быть может, забавно.

Поезд дал предупреждающий гудок, девушки встрепенулись, нервно зыркнули на него и принялись болтать с удвоенной силой, уже вроде бы прощаясь, уже понимая, что всего не перескажешь, всласть не наговоришься, сколько времени ни дай, но по последнему разочку просили Таня и Оля подержать на руках мальчиков, поцеловать их в щёчки, и Маша то плакала, то смеялась, и просила передать милой Анюте «тысячу и ещё пятьсот поцелуев», и как возможно станет, чтоб и «Алёшины все» ей писали - Алексей на проводы не пришёл, Маша настояла, чтоб не рисковал в толчее вокзальной, простились они заранее.

«Я им лишняя… - настойчиво крутилось в голове у Ксении, - я им родная, любимая, но - лишняя…»

Медленно поплыли мимо вагоны, и сёстры махали и кричали, пока машущая из окошка Маша совсем не растаяла маленькой точкой вдали.

Это, подумала Ксения, лучшая иллюстрация, что такое чувство бессилия. Видеть, как уменьшается, исчезает вдали поезд, увозящий Машу. Одну она уже потеряла…

А то, с чем она осталась на этом перроне - это Татьяна, при своей серьёзности и здравомыслии отрёкшаяся от имени и веры, добровольно обрёкшая себя на каторжный труд в гиблом северном краю, Ольга, альтруизм которой вопиюще уживался с легкомыслием, и Настя, в обличии которой рядом стоял чужой, опасный человек.

Они гуляли по забросанным жёлтой листвой аллеям ближайшего парка, с машинами договорились о том, что они подберут через час на выходе, Ольга с Татьяной побежали на встречу с потенциальным покупателем Ольгиного ожерелья. С одной стороны, было очень неуютно без них, один на один, с другой - так легче будет говорить…

Настя ворошила ботинками кипы листьев - их здесь подметали, да только толку, ветер осыпал их снова так щедро, что было удивительно, что на ветках ещё что-то осталось. Лужи от недавнего дождя почти высохли, день был ясный, пригожий, только почему-то Ксения периодически передёргивала плечами от озноба. Вероятно, оттого, что чувствовала тоску от ожидания нелёгкого и наверняка бесполезного разговора.

- Я представляю, как вы, наверное, разочарованы. Вы ехали сюда храбро и отчаянно вызволять беспомощных заложников, но обнаружили, что произошедшие перемены коснулись и нас. И вам сложно эти перемены понять.

- Есть перемены, которых разумно и справедливо ожидать. Я не ждала, что встречу тех же юных резвушек, которыми я вас оставила когда-то. Взрослея, мы оставляем наивность, восторженность, прежние суждения, как детские платьица, из которых мы выросли. Тем более вы, после всего, что вы пережили - вы должны были стать не только взрослее, но и мужественнее, даже жёстче - к этому я была готова. Однако я увидела иное…

- Да нет, вы ожидали, что наши взрослые платьица будут увеличенным и доработанным подобием детских. Что мы в принципе не можем носить чего-то иного, чем эти платьица. Чему вы удивлены? Тому, что для Ольги - благодарность, для Тани - ответственность, для Маши - любовь окажутся дороже, чем бессмысленная скорбь по тому, что не вернётся всё равно никогда?

- Не бессмысленная скорбь, а ваша безопасность, здравое понимание реальности, память о том, кто вы есть.

- Вы уже говорили с моими сёстрами, не думаю, что я могу тут что-то добавить. Хотя, если говорить о том, что вся наша жизнь после Екатеринбурга была ни чем иным, как бегством от мнимой безопасности, то наверное, я в этом плане лучший пример. Не знаю, можете ли вы понять, но однажды мы устали просто сидеть и бояться за свою жизнь.

- И поэтому пошли на соглашение с ними? И теперь полагаете, что не вправе это соглашение нарушать, должны быть верны данному слову?

Настя остановилась, из-под козырька насмешливо и озорно сверкнули кажущиеся в тени от чёлки тёмно-серыми глаза.

- А вы, значит, хотите мне разъяснить, что если дал слово человеку, который лично вам неприятен (при чём, по большей части, заочно) - то можно и взять это слово легко обратно? Но самое смешное как раз в том, что они ничего не требовали от нас взамен. Нет, в продолжение самого этого дела, когда нам приходилось скрываться под чужими именами, ожидая, пока они по крайней мере распутают клубок, если уж не переловят всех, кто его намотал - подчинения их инструкциям, молчания и осторожности, но ведь это требовалось и нам самим. А вообще, глобально за спасение нашей жизни они не взяли с нас ничего. И я, и Маша за некоторое наше своеволие получили всего лишь получасовую проповедь в целом не страшнее родительской. Мы должны были вести себя разумно не для того, чтобы они имели успех, а для того, чтоб спасти наши собственные жизни. Могли отказаться и погибнуть - тогда им, положим, пришлось бы немного труднее, но полагаю, они всё равно бы справились - а для страны, честно скажу, невелика была бы потеря. А что же, вам пришёл чек на их услуги? Мне, уверяю, не приходил.

- Я полагаю, они достаточно оплачены всем тем, что у вас конфисковано, - холодно ответила Ксения. У неё не было ощущения, что она разговаривает с племянницей. Это ощущение, если и было в начале, таяло стремительно, как комок снега, брошенный в воду.

- Да ну? Они так же легко конфисковали бы это, будь мы живыми или мёртвыми. У мёртвых, по идее, даже легче. Кстати, лично я о конфискованном и не грущу. И не очень хорошо представляю, что делать с выделенной мне долей. Я и с собственной зарплатой периодически не знаю, что делать. Нет, это, конечно, шутка - для всего, что остается лишнего, есть разные комитеты помощи голодающим. Может быть, когда-нибудь я и загрущу о чём-нибудь из этого, но полагаю, к тому времени я крепко привыкну обходиться без всякой ерунды, а сейчас на грусть просто нет времени. Когда я попадаю домой, мне меньше всего хочется перебирать какие-нибудь милые и бесполезные вещицы, мерить платья или сидеть с вышивкой. Кроме как спать, мне хочется разве что почитать, вот книги - да, пожалуй, единственное, что не кажется мне лишним барахлом, но чаще - посидеть в кругу своих соседей, почитать им что-нибудь вслух… По их интересу я тоже определяю, какие книги хорошие, какие - так себе. Ну, и фотоаппарат. Я была рада забрать свой фотоаппарат. Теперь у меня их два, но это не так и плохо - они различаются по своим характеристикам, и один теперь чаще можно одалживать товарищам. Он у меня практически рабочим и стал. Это тоже, думаю, могла вам до меня сказать любая из моих сестёр - это не сложно для нас и не страшно, вы знаете, мы воспитаны в скромности, без любви к роскоши, в любви к труду. Что же странного, что начатый путь так логично продолжился - в жизни среди простых людей? Если даже в нужде - это нормально, ведь они жили в нужде. Если даже в унижениях - ведь и их унижали. Если даже встретим несправедливость - их жизнь вся была полна ею. Но как видите, нам не на что жаловаться.

- Жертвенность - это, возможно, прекрасно… Когда оправданно, когда в ней есть смысл. А готовы вы принести эту жертву не только за себя, но и за своих детей?

- Маша, как видите, не считает, что жертвует своими детьми. А вы уверены, что не пожертвуете своими детьми и внуками, которым придётся жить в чужой стране? Правда в том, что для вас теперь любая страна чужая… Я не сомневаюсь в том, что в свой срок - который определённо ближе, чем вы на то надеетесь - пламя революции захлестнёт Европу. Куда вы побежите тогда? В Америку? Но и там народные массы с надеждой смотрят на наш пример. Где на всём земном шаре вы найдёте приют, когда волны народного гнева не оставят даже щепок от прекрасных замков ваших иллюзий? Вы будете уповать, что Бог этого не допустит, что Бог обязан сохранить ваши жизни и ваши надежды? Поймите наконец, Бог - на их стороне, и идущие против них - идут против Него.

Ксения ошарашенно обернулась. С выражением ровно таким, словно её ударили по лицу, причём не ладонью, а грязной тряпкой или дохлой крысой. Было видно, что тысяча оттенков её эмоций - возмущения, гнева, отчаянья, отвращения, скорби - требуют тысячи слов, но она не могла вымолвить ни единого. Боль потери до тех пор кажется страшнейшей, пока не прочувствуешь боль от предательства. И предательство Ольги, Татьяны, Марии казалось таковым до этой минуты. Как же скупы были строки газетной сенсации…

- А вы полагали, Бог может хотеть только того, чего хотите вы, тётя Ксения? Что своими заслугами, действительными или мнимыми, вы купили Его покровительство? Что он должен радеть о том, чтоб вечно мужчины нашей семьи сидели в искусно убранных кабинетах, принимали парады и решали, с кем теперь наш народ воюет, с Турцией или Германией, а женщины нашей семьи пытались искупить грехи рода, давая народу жалкие подачки из отнятого у него же… Гнусно даже не это. А то, что они надеялись такими же подачками купить Бога. Пусть подачки казались им более щедрыми - церкви, монастыри, молебны… Это плевок в лицо творца всего сущего. И за это - даже если б и отдали мы наши жизни… Всей крови во всех наших телах не хватило бы, чтоб смыть этот позор!

- Вы… - Ксения сглотнула, понимая, что не способна воспринимать это существо как свою племянницу, разум просто отказывал ей в этом, - вы не моя Настя. Маленькая княжна, которую мы все знали и любили, умерла. Я не знаю, на которой из этих каторжных вёрст, которые вам, вместе или порознь, пришлось пройти, знаю только, что для меня она потеряна навсегда.

- А я даже спорить не буду. Считайте, что в тайге замёрзла или в болоте утонула. Газеты наперебой живописали эту мою историю, больше, правда, не с моих слов, а сестёр, так как мне с ними было беседовать некогда, да особо и неохота, уж не знаю, что из этого вы читали. И как надеялись увязать идею, что-де нас насильно тут держат, с тем, что сама я, одна в Москву шла. Впрочем, мне что, это вы придумывайте, что сказать на расспросы обо мне. Будете лгать - нам отсюда, конечно, всю ложь-то не опровергнуть. Впрочем, ложь ниже вашего достоинства, хоть её вроде бы и требует самосохранение.

- Разумеется, мне придётся отвечать на вопросы. Например, на один главный вопрос - неужели вы в самом деле причастны… к этому… И нет, я не спрашиваю, как вам за душу свою не страшно - вижу, что не страшно, хоть и не могу этого понять. Как вам за жизнь свою, за животное своё существование не страшно. Какой мерою мерите, такой и отмерится, и орудие обратится однажды против убийцы.

- Да, что вы знать-то хотели о разделении функций… Главное, все так это произносят - «к этому», словно я поедаю мертвечину или совокупляюсь с собаками по меньшей мере. Вы ещё не поняли, тётя Ксения? Я не боюсь смерти. Глупо было б пройти весь этот путь - и теперь бояться смерти. Поэтому крови мне не жалко, ни своей, ни чужой - столько, сколько потребуется. Сколько потребует высшая, справедливая воля, которая нас ведёт, для искупления, для возрождения. Вы спрашиваете, не боюсь ли я стать жертвой - потому что не понимаете, что быть тем, что я есть, уже есть жертва, и солнце этого откровения светило мне в непроглядной мгле тайги, знаете ли… Я шла за этим солнцем и пойду за ним куда угодно.

Они прошли из конца в конец сада, несколькими аллеями, которые казались одной, болезненно изломанной. И было понятно, это - конец пути, откуда у каждого своя дорога. Больше они не встретятся, никогда. Ксения грела руки в широких рукавах, спасаясь от малейшего намёка подать руку на прощание. Впрочем, явно Настя и не ждала этого. Они остановились друг напротив друга, Ксения смотрела в лицо племянницы уже совершенно спокойно, с лёгкой печалью.

- Вы должны понимать, родная кровь остаётся родной, и я впервые с такими тяжёлыми чувствами, когда понимаю, что не могу ни молиться, ни плакать о родном… Это правда, я никогда не любила вас особенно, мне, пожалуй, не хватило любви на вас, точнее, слишком много занимала вина, что я попросту злилась на ваше рождение. И теперь эта вина станет больше, потому что между нами пропасть, но это, конечно, не должно ни волновать, ни беспокоить вас. Это правда, вас не должно волновать моё мнение - потому что я слишком долго мечтала видеть на вашем месте того, кто, я считала, должен был быть - сына, наследника, здорового старшего брата для Алексея. Я не говорила об этом, потому что это вопиющая глупость, а потом и сама перестала чувствовать это в себе… Но чувство вины осталось. Никуда оно не денется, потому что не так много нас осталось… Чувство, что все мы, семья, виноваты перед вами, потому что приличия требовали проявлять любовь, а в сердце были ростки раздражения - вы были лишней. В минуты, когда я осознавала это, я молилась о том, чтоб сбылось то глупое предсказание, чтоб вас ждала действительно удивительная судьба. За что я никогда не перестану благодарить Бога - это за ту любовь, что наполнила и освятила мою жизнь, и я могла желать вам только подобной любви… Но ваша любовь получилась слишком злой, искажённой, чтобы называть её так.

И Ксения пошла прочь, к буднично тормозящей у тротуара машине, удивляясь тому, каким пустым может казаться огромный, полный жизни, звуков город.


Она всё же пошла к Алексею, уже ни на что не надеясь, и не особенно этого желая. Можно было даже сказать, что пошла она за компанию с доктором Клаасом, довольным возможностью лично встретиться с коллегой, о котором, правда, больше знал понаслышке, от хорошего друга, живущего сейчас в Стокгольме, они длительное время переписывались и обменивались узкоспециальной литературой. Это было очень хорошо, позволяло сосредоточиться на фигуре эксцентричного, но замечательного доктора, не думать о предстоящей встрече с Алексеем - пусть очередной неприятный сюрприз останется именно сюрпризом, не отравляет настроение заранее, а может статься и так, что сюрприз будет приятным, что хотя бы со стороны Наследника она встретит разумность и здравое понимание, но загадывать не стоит. Из того, что бодро и красочно расписывал доктор Клаас, она понимала примерно половину, в том числе потому, что доктор в воодушевлении переходил то на немецкий, то на голландский, но было всё равно интересно. И, главным образом, успокоительно, потому что получалось, что Алексей действительно в настолько надёжных руках, насколько расхваливали газеты, ну а против прочей собравшейся там же компании Ксения старалась не вырабатывать предубеждений, предполагая, что газетчики могли многое напутать, а многое и попросту приврать.

Знакомство произошло, ввиду обилия народа, довольно скомканно, и какую-то минуту Ксения чувствовала себя несколько потерянно и даже глупо, переминаясь у двери со своими коробочками и свёртками - она, слыша, что кроме Алексея, на иждивении доктора находится ещё несколько детей, и живёт этот домашний приют более чем скромно, просто не могла придти с пустыми руками. Что правда, то правда, мир меняется, и меняется слишком быстро, чтобы успеть адаптироваться, научиться заново ориентироваться в нём. Вы сможете понять и привыкнуть, если лет за 10 облик знакомым вам улиц изменится до неузнаваемости, на месте домов встанут парки и сады, а на месте парков и садов вырастут дома незнакомой прежде архитектуры, и совсем другие будут вывески на магазинах. Как бы ни сильна была привычка - перепривыкнете. Но если всё это начнёт меняться прямо на ваших глазах, в одну минуту - вероятно, вы сойдёте с ума. Когда меняются имена, ранги, социальные роли и исповедуемые идеи так стремительно, так кардинально - страшно оглядываться назад, может быть, то, что ты уже увидел, снова изменилось во что-то совсем уж невообразимое.

Впрочем, обед за одним большим столом помог упорядочить и общение, и мысли. Аполлон Аристархович произвёл на Ксению Александровну безусловно тёплое и приятное впечатление, Анна - уже несколько менее, показавшись излишне резкой и даже вульгарной, Лилия Богумиловна… тут было сложнее. И конечно, невозможно было не испытывать неловкость перед слепой девушкой, которая, настойчиво казалось, чувствовала обращённые к ней взгляды, и темноволосой девчушкой, держащей на коленях маленького брата - совсем как Таня или Маша когда-то. Это, наверное, особенно беспокоило - не боль причиняло, нет, не очень-то сильная боль от лёгкого, хотя и настырного прикосновения к сердцу тупой иглой. Как будто ответ на все эти её мысли о безвозвратно ушедшем прошлом. Вот оно, рядом, вот так же оно было, вот так было реально… Оно было - и должно было оставаться - намного реальнее Татьяны Ярвинен с её Усть-Сысольском и Риммой, Марии Скворец с двумя солдатскими сыновьями, Анастасии с красной звездой, крещением куда более чуждым и страшным, чем у старшей сестры, крещением в крови. Это так отчётливо кажется, когда они сидят вот так за одним столом, передают друг другу незатейливую выпечку и вазочки с брусничным вареньем, весело переговариваются (не она, она молчит и слушает их разговоры), и хотя на столе не тот самый семейный сервиз, который она видит перед собой, стоит закрыть глаза, так ясно, и это не её отец и кто-нибудь из дядей во главе стола, это не её братьям делают замечания, чтоб не шалили за столом, и на календаре дата, разбивающая любые иллюзии, но так и кажется, что нет ничего невозможного просто отмотать назад…

Но Алексей совсем взрослый, а она гостья за чужим столом и в чужой теперь стране, и попросту кажется, что вместе с реальностью она видит сон наяву - словно другими красками раскрашена картина, а силуэты те же, или напротив, по какой-то чужой, совершенно чуждой форме разливается та сердечность, то умиротворение, которое она считала именно своим, не просто частью жизни - частью некой интимной памяти. Но ведь сожалеть об ушедшем - это ещё по возрасту рано, и смешно, и страшно думать об этом - такой неистовый бег прежде размеренно идущей колесницы истории, такие крутые виражи на казавшейся ясной и прямой дороге заставляют чувствовать себя преждевременно состарившимся. Глупо и беспомощно ропщешь внутри себя: может быть, легче б было к этому подготовиться, если б хотя бы было время…

Нет, не было бы легче. Любого времени мало… Кому-то два года достаточно, чтобы измениться до неузнаваемости, а кому-то - мало для того, чтоб просто опомниться. Пока ты дитя - это нормально, что каждый день как целая жизнь, а взрослый требует более тихой, бережной езды этой колесницы…


И неожиданно ей стало странно спокойно. В конце концов, чувства, испытываемые ею, лишь в другой, более высокой форме, те же, которые испытывала всякая мать, осознавая это или нет. Матери нравится быть матерью. И любя своего ребёнка, она любит и себя через него, себя рядом с ним. Какая мать не хотела бы в глубине души, чтобы её дитя подольше не вырастало? Подольше видеть его нежным, хрупким безгрешным ангелочком в вышитом детском платье, подольше не спускать его с рук, не разрывать священнейшей связи. Быть матерью - значит быть такой, богоравной, той, к кому так трепетно льнёт этот малый росток, на кого смотрит с таким восторгом и обожанием. Быть сильной, молодой, красивой, олицетворением Весны, а не дряхлой старухой, опирающейся на руку выросшего, возмужавшего красавца-сына. Хоть разумом и понимает, что не меньше в этом величественной, истинной красоты - но бога ради, если честно, какая же женщина готова стареть? Какая мать готова к тому, чтоб больше не быть опорой для своего дитя, а самой искать опоры? Разумом мать гордится тем, как растёт и развивается её малыш, а сердце кричит в тревоге, требуя остановить прекрасное мгновение, ещё немного задержать малыша в объятьях мамы, прежде чем он, неумолимо, несомненно, сделает первый шаг. Как позволить это, как с лёгким сердце принять? Ведь упадёт, без материнских рук непременно упадёт…

На поверхности воспитание ребёнка - столько радости и гордости, за каждый шажок, за каждое впервые произнесённое словечко, за первые хорошие отметки. А с изнанки, под всей этой радостью - столько страха. Как он справится с такими серьёзными для него сейчас задачами? Что принесёт ему рост, завтрашний день? Здоровье ли, успехи, послушание, благонравие? Само собой, ни одной не захочется думать о том, что её ребёнок может расти больным, глупым или попросту негодным человеком - разве мало таких, и что ей делать потом с собой, какими казнями казнить, вопрошая, как же недоглядела, недовоспитала, не уберегла? И считать свои морщины - увядание параллельно расцвету его юности - тоже больше на словах можно быть готовым. Второй, третий и далее ребёнок вернёт как будто чувство молодости, но это только иллюзия, недолгая и оставляющая после себя горький вкус осени. Потому что уже знаешь - птенцы неизбежно вырастают, а у тебя всё меньше сил, чтобы стараться сделать прямой их дорогу, крепким крыло, удержать от ошибок, которые для тебя, матери, во сто раз тяжелее, чем для него самого. И если не белый лебедь, а ворон или коршун вылетел из твоего гнезда - время упущено, его не воротишь назад.

И конечно, любая женщина царского рода - даже пусть она не императрица и никогда ею не бывать - чувствует себя матерью и для своего народа. И конечно, ей - монархии в её крови - хочется быть вечно молодой, сильной, прекрасной, хочется не выпускать дитя - вверенный ей народ - из своих материнских рук, хочется, чтоб вечно смотрел он на неё с восторгом и обожанием. Но дитя вырастает, и до самой смерти остаётся спрашивать себя - что же нужно было такого сделать, чтобы в глазах ребёнка появилась неумолимая сталь, чтобы он захотел убить свою мать… Но быть может, если справиться с болью и слабостью - так и лучше, чем дряхлой старухой восседать на троне, ставшей декорацией, посмешищем… Уйти гордо. Нет, конечно нет. Нет в этом никакой гордости - в смерти её братьев, в том, что произошло с этими детьми. Может ли мать возненавидеть своего ребёнка, ставшего вором, насильником и убийцей, смешавшим с грязью её имя? А может ли всё ещё любить его? «Полно, я-то точно никому из них не мать. Этому городу, этой стране не мать. И своим племянникам не мать. Я здесь гостья. Я везде теперь гостья…»

Не было напряжения, почему-то не было. Может быть, потому, что она устала. Что смирилась. Алексей показывал свою комнату - шторы, подшитые понизу после того, как были подпорчены домашними любимцами, были раздвинуты, и солнечный луч играл на простеньком окладе иконы - подарка сестры-еврейки, и в куске янтаря - подарке брата-еврея, и казалось, паруса на кораблике собственного изготовления горят чистым золотом. И ещё один подарок подошёл, ткнулся в колено мокрым носом, получил ленивую оплеуху от прежде по-хозяйски устроившейся на этих коленях важной, как церемонемейстер, кошки, и шелестели листочки тетрадок и книг - боже мой, после всего, что было и есть, он так легко и естественно хвастается пройденным, будто они в классной комнате в Царском Селе…

И разговоры про самолёты уже так уж не пугают, наверное, тоже достаточно поужасалась ещё над газетными интервью. В конце концов, как бы сомнительно и даже бредово ни казалось то или это, он счастлив, он несомненно счастлив. Могла б она, как мать, пожелать чего-то иного, чем это? Что она могла бы предложить ему взамен? За все деньги семьи европейские врачи тоже не сотворили бы для него чудо, да и если честно - хоть и некрасиво - у неё есть свои дети, которым тоже надо как-то жить. А такой веры в себя, такой дерзости стремиться и жить ему не предложат нигде. Кем он был бы там? Наследником без наследства, болезным, вокруг которого ходят на цыпочках и втайне ждут, когда неизбежное наконец произойдёт, закончатся мучения и больного, и окружающих? Жалкая доля. Здоровому человеку вряд ли по силам понять, что приобретают, отказываясь от имени и положения. Любящие, заботливые родственники - это прекрасно, это ценно, но это естественно, какие же это будут родственники, если не будут любить и заботиться. Отношение слуг, врачей, учителей - тоже обусловлено положением, не говоря о том, насколько искренне. Любовь тех, кого не учили мыслить и говорить иначе - не многим ценнее, чем формула вежливости, сперва она помогает выжить, а потом становится тесным панцирем, в котором нет развития… Эти люди, до сих пор по привычке называющие его Антоном, действительно любят его. У них есть шанс для него, какого до этого не было ни у кого. Они дали ему то, чего никто прежде не посмел бы - возможность считать свою жизнь только своей, и свои риски только своими, без груза непомерной ответственности, с которой ему никогда не сладить - вечного хождения по краю, с которого следом и вся страна сорвётся в хаос смуты, без груза страха, стыда, вины. И теперь, сколько б он ни прожил так - да хоть всего год, всего месяц, всего день - он будет счастлив, а чего ещё можно желать? Да, с таким счастьем никак нельзя согласиться, против такого счастья всё внутри бунтует. Но если и есть сейчас силы спорить - едва ли найдутся эти силы потом на то, чтоб отвечать за последствия своей настойчивости, если он всё же поехал бы с ней.

Всё же она спросила - то ли для того, чтоб не сдаваться просто так, внутри себя, то ли для того, чтобы, получив очередной ответ, смириться, что ничего больше от неё не зависит.

- Алексей, ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать… Ты полон планов и надежд, конечно, и ты уверен, что они действительно осуществимы? Теперь, когда вы им больше не нужны - сказка может закончиться очень прозаически и печально.

Достаточно взрослый… Самой и смешно, и противно от своих слов. Будет ли он взрослым когда-нибудь? После такого детства…

- Вот говорили ведь мы все им, газетчикам, столько расспросов было… а всё равно у кого-то не отложилось. Ну или просто извратить что угодно возможно, как ни прямо было сказано… Да и не были мы им нужны сами по себе. Свидетели только, лучше живые, чем мёртвые. Они со своими врагами боролись, понимаете, а не с нашими. Ну, а если мы им не нужны - так тем более, зачем им делать нам что-то плохое? просто так, по злобности? И вообще, знаете… Одна девочка, мой хороший друг, очень хорошо об этом сказала: значит, надо быть полезным. Хочешь жить - учись быть полезным. Может, у меня и не получится, конечно, но я хотя бы буду пытаться. И просто надоело мне всё это «А что, если…», а уверен ли я… Это не вы первая спрашиваете, тётя, мне надоело это. Будто другой радости для вас всех нет, как меня «спустить с небес на землю». Вот у моего отца, если так посмотреть, все гарантии были, вся жизнь предсказана, и вообще выше только бог… А вон как вышло. Думаете, мне теперь нужно за свою жизнь бояться… а раньше я не боялся? Только раньше моя смерть была б потрясением для страны, споры за престол - куда гаже-то, а теперь только сестрёнки поплачут, ну и Лиза, конечно, и братья мои названные.

- Я понимаю, как тебе дорога возможность… мечтать. Но значит, ради этой возможности ты готов отказаться от того, кто ты есть? Как и сёстры, сменишь фамилию, будешь пытаться «слиться с народом»?

- А кто я есть-то? Человек, разве нет? Не имя моё, не происхождение, а я сам. И этот год про меня никто не знал, кто я, а теперь как это скроешь? А Таня и Маша, если уж вы об этом, фамилию сменили не из стыда, а по семье, это для женщины и так естественно. Чего нам стыдиться? Если кто-то нас и будет стыдить, то за это только прежним порядкам спасибо, что дети за родителей в ответе. Это по прежним порядкам мы хоть до седьмого колена прокляты. Это вам Настя, может быть, говорила, она сама верит в это. Будто можно только скрывать - или кичиться, а не просто жить.

- Посмотрим, Алексей, посмотрим, можно ли просто жить. Если ты готов рискнуть - кто я, чтоб тебе запретить.

Кто… сама внутри себя усмехнулась. Ну, родная тётка, ближайшая по крови родня после сестёр. Но не скажешь же «семья», если семья в себе разделилась, если в самом деле, не увезёт она его силой, не после того, как отказались все его сёстры. Так что - призрак прежней жизни она.

- Но просто подумай, Алексей… Мне не представить в полной мере, конечно, каким он был, этот год. Наверное, после предыдущего года в заточении, да и прежде у тебя был не слишком большой круг общения… это было внове, и доставило тебе много радости. Думаешь, я не рада, что у тебя появились друзья, что у тебя есть хоть что-то из того, что есть у всякого мальчишки? Но будешь ли ты так же счастлив этому всегда? Сословие - это не только ограничения, не что-то устаревшее и косное, как внушают тебе. Сословие - это круг образования, интересов, которые к тебе ближе. С людьми своего сословия тебе легче понять друг друга. Да, ты скажешь - в нашей семье всегда в почёте была простота, было в обычае общаться с крестьянами, с солдатами… Это так, и я сама снобизма не переношу. Но помнить, кто ты есть - это не обязательно доводить до снобизма. И эти люди, которых ты хочешь сделать своим кругом - твои друзья, твои… все, кто о тебе заботится - я не сомневаюсь, что они прекрасные люди, и тебе хорошо с ними, но ты уверен, что готов так жить всю жизнь? Что не будешь тосковать по… более естественной для тебя среде?

Алексей нетерпеливо махнул рукой.

- Тётя, извините, но всё это чушь. Образование, культура - дело очень наживное. Да насколько образован я сам, если я то и дело лежал в постели, совершенно не в состоянии заниматься? Я только теперь по-настоящему учиться начал. Так в чём-то эти люди и поучёнее меня будут. В чём-то и мне б у них поучиться. А по чинам и церемониям точно не соскучусь, не настолько это успело жизнь мою отравить.

- Ну, если «отравить» - то конечно…

- Не сердитесь, тётя, я это не в обиду. Наверное, вам действительно сложно поверить, что я не стыжусь, не отрекаюсь, а с этим и собираюсь жить - что было, то было, важнее, что будет. Но у вас, наверное, так - либо то, что было, ненавидеть, либо то, что есть. Но мы же меняемся, тётя. Человек любит свой дом - а потом переезжает. Любит свою семью - а потом сам семью создаёт. Любит своих детей - но они вырастают и уезжают от него. А из чего-то человек просто вырастает - из детских игр, из прежних убеждений.

- Вырасти - не значит стать не собой, а кем-то другим. Дерево, вырастая, только укрепляет свои корни.

- Может, вы и дерево, тётя, а я нет. А скорее… знаете, есть такое растение - орхидея. Очень красивое, но это растение-паразит, живущее на деревьях. Питающееся через их кору. Такова и аристократия - она красива, привлекательна, но она паразит, она пьёт чужой сок. Но орхидея не виновата, она неразумное растение, её такой бог сотворил. А нас он создал имеющими волю, способными выбирать.


Лёгкость в сердце, с которой Ксения покидала Россию, была лёгкостью пустоты. Что ж, у неё есть некоторое время, чтобы обдумать, что ответить по возвращении на неизбежные вопросы. Главное на эти вопросы ответить, а себе-то отвечать у неё есть вся жизнь. Доктор Клаас - человек несомненно прекрасный, однако же, увы, начисто лишённый тонкой душевной чуткости, никак не мог понять осторожных намёков супруги, что великой княгине хотелось бы побыть наедине со своими мыслями и переживаньями, и бурно делился впечатлениями от этой удивительной поездки, от этой легендарной страны, где сейчас всё встало с ног на голову, и из кровавого хаоса рождается, однако же, новый странный и страшный порядок, и этих отважных детей, отвага которых, конечно, и ему непонятна, но так же несомненно завораживает… А Ксения сжимала коробочку с прощальным подарком Алексея - деревянным корабликом. Яхта «Штандарт». Её место на полке займёт маленькая модель крейсера «Аврора»…


Комментарий к Осень 1919. Гостья

Эта глава получилась слишком длинной, поэтому я решил разбить её на две, так что этот кусок выходит таким вот проходным и малоинформативным, за что и извиняюсь, вторая часть последует в ближайшее время. А так же, поскольку всё равно начиная с суда, начинается так или иначе, а что поделаешь, совершенно альтернативная история, мы так подумали, что кашу маслом уже не испортишь, за что (за безудержный полёт фантазии далее) заранее и извиняюсь тоже.


========== Эпилог ==========


Эпилог


Покинул Россию только великий князь Георгий Михайлович, перебравшись к семье в Грецию, никто ему в том не препятствовал. Прожил он после этого только три года, сказалось подорванное тюремным заключением здоровье. Оставил обширные воспоминания, изданные уже после его смерти, впрочем, к вящему разочарованию публики, об оставшихся в России Романовых там было совсем мало. Бессемейного Дмитрия Константиновича забрала к себе Ольга. Она планировала купить для Анны Александровны и её матери отдельный домик и нанять сиделок для них и для дяди, но Фёдор Васильевич сказал, что дом практически пустой и места в нём хватит - и экономнее, и с христианской точки зрения правильней.

- И тебе, милая, меньше бегать. Раз уж взвалила на себя столько стариков, так пусть уж они хоть кучно будут.

Ольга растерянно пробормотала, что, мол, не знает, как они уживутся-то все друг с другом, но Аделаида Васильевна махнула рукой:

- Мы, старики, все сварливые. Как-то уж уживёмся. Да и смысл нам над этим домом, как пёс над костью, сидеть? Наследников не осталось, всё одно только ты, дочка, тебе и распоряжаться.

Хоть и называла себя Аделаида Васильевна старухой, хоть сердце её, в самом деле, особых надежд не подавало, а всё же была она женщиной деятельной, за что в том числе её так и полюбила Ольга. Она стала подрабатывать учительством, а оправившись после операции, к ней в этом деле присоединилась и Вырубова. Операция, к слову, помогла ей не очень, ходила она всё равно только с палочкой и быстро уставала. Что не мешало ей во все церковные праздники ходить на службы. Порой она не могла на следующий день встать с постели, но была в своих приверженностях неизменна, и с Ольгой они регулярно лениво переругивались на тему того, что Ольга в своих хлопотах и о домашней молитве частенько забывала. В целом старики трогательно старались не доставлять Ольге лишних хлопот, что получалось у них, правда, плохо, в особенности у слепого Дмитрия Константиновича, превращающего каждую попытку самостоятельного приготовления чая в целое приключение. Опасения Ольги, что совместное проживание подкосит его, известного женоненавистника, если не физически, так морально, оправдалось не вполне - хотя Анюта и её мать и вызывали у него тихий зубовный скрежет - бог знает, как он угадывал их нахождение в одной с ним гостиной, хотя сидели они тихо, как мышки, зато проникся неожиданным расположением к Аделаиде Васильевне, кажется, даже более, чем к самой Ольге. Во всяком случае, когда Аделаида Васильевна читала ему, он раздражался куда меньше, чем когда это делала Ольга, хотя глаза немолодую женщину тоже начинали подводить, и она часто сбивалась. Ещё более неожиданным для Ольги явилось возникновение нежной привязанности между Фёдором Васильевичем и Анютой. Вечерами они долго сидели вместе - Анюта упорно занималась рукоделием, а Фёдор Васильевич помогал ей вдевать нитку в иглу, переворачивал схемы на небольшом пюпитре и ловил укатившиеся клубки, а в хорошую погоду они гуляли по садику, прискорбно маленькому для долгих прогулок.

- И о чём можно столько говорить с совершеннейшей идиоткой? - ворчал дядя Дмитрий, - непредставляю, за какую плату её можно даже молча терпеть, а она ведь не молчит.

Грешно говорить, но всё же хорошо, что дядя не видит, подумала Ольга, когда Фёдор Васильевич подарил Анюте на день рождения (она не называла, когда он, и ей велела не говорить, но мать могла проболтаться) цветы и коробку бог знает где и как добытых конфет. С хозяевами дома дядя был предельно деликатен, разумеется, а вот её бедным ушам потом доставалось. Она не сердилась, у дяди и раньше был непростой нрав, а тюрьма мёду в характер не добавляет.


Намерения учиться Ольга, конечно, не оставляла, но оторваться от работы и ухода за стариками было немыслимо. Старики периодически бодрились и говорили, что справятся очень хорошо и сами, но об этом нечего было и говорить. Анюта первое время поговаривала о том, чтоб уйти в монастырь, но во-первых, монастырь переживал не лучшие времена, да и толком не способная к работе калека им там была не нужна, во-вторых, не решилась бы оставить мать, в-третьих, после ухаживаний Фёдора Васильевича говорить об этом стала что-то реже.

Отводил душу дядя в основном в спорах с Андреем Ефимовичем, тем самым востоковедом, которому Ольга так же оказывала посильную помощь, и который был частым гостем дома. Трагические события на Дальнем Востоке волновали, конечно, всех - сведенья доходили скупо, с опозданием, от чего было совсем не легче. И того, что доходило, вполне хватало. У дяди, разумеется, во всём были виноваты большевики, и лучше примера и найти было невозможно. Растоптали, обескровили Россию, теперь пресмыкаются перед японцами, отдают им на разграбление богатства страны. Возражения Ольги, что попробуй-ка тут дать отпор, попробуй-ка не поддаться, когда который год уже всю страну терзает гражданская война, и ведь со всех сторон лезут, добро б хоть по очереди лезли, а они одновременно - он в принципе не слушал, считая её мягко говоря поверхностной и легкомысленной романтической дурочкой, которой раз большевики жизнь сохранили - теперь она их навроде благородных разбойников считает, говорить с Фёдором Васильевичем было пресно и бесперспективно - в политике и военном деле он разбирался весьма посредственно, неизменно соглашался, что всё это ужасно, а почему всё так ужасно и что с этим можно сделать - было совершенно не его сферой. Полностью согласиться с Дмитрием Константиновичем практически в чём угодно могла Анюта, но её он вообще не рассматривал, да и после слов, что вот в истории милых детей большевики себя всё же не с самой плохой стороны показали, да и ей, если на то пошло, именно большевики-то зла не сделали, вообще смотрел брезгливо. Особо понимания не встретил и у Аделаиды Васильевны с её своеобразной философией.

- Люди, любезный князь, в принципе своём хищники, и если будет когда-нибудь иначе, то мы с вами точно до этого не доживём. И не думаете же вы, что в любой войне можно победить только потому, что этого очень хочется? Иногда сильнее один хищник, а иногда другой. Остаётся благодарить бога, что нам в силу большого везения в жизни очень уж хищничать не пришлось. Говорите, что японцы варвары - что ж, возможно, вы тут правы, однако и в русских поскреби внешнюю благообразность - то же варварство обнаружится, и эта вот гражданская война хорошее тому доказательство. Всё же больше русской крови в ней русскими же было пролито, чем какими-нибудь инородцами.

- А кому, спрашивается, спасибо говорить за разгул варварства? За разложение армии, за разложение общества? Говорят, и в Америке компартия есть и много сейчас выступает. Это хорошо. Надо и в Японии чтоб была, тогда, может быть, выстоим, им не до нас будет…

- Крайне интересно сказано, - рассмеялся Андрей Ефимович, - получается, по отношению к вражеским странам вы коммунистическую пропаганду видите уже напротив, благом?

- С одной стороны, конечно, разум говорит, что распространению этой заразы нужно всячески препятствовать. С другой - они вполне заслужили этого, напав так бесчестно и подло на ослабленную, погрузившуюся в хаос безвластья страну. Это достаточно говорит об их морали…

- Ровно то и говорит, - покачала головой Аделаида Васильевна, - что они такие же, как все люди планеты. Да разве войны вообще происходя иначе? И разве какая-нибудь страна, видя своих соседей в бедственном положении, не пожелала за их счёт улучшить собственное? Разве тоже не обернула это в какие-то высокие словеса, вроде помощи в наведении порядка, охраны своих интересов и прочее? И в животном мире не бывает иначе, что только без всяких высоких словес. Хищник всегда нападает на самого слабого в стаде. А видели ли вы когда-нибудь, как сороки гнёзда разоряют? Как кошки похищают из гнёзд беспомощных птенцов? Тоже подло. А им вкусно. Войны в мире не исчезнут никогда, потому что у кого мало - тот хочет больше, а у кого много - тот хочет ещё больше, войн могло б не быть, если б какая-то одна держава завоевала все остальные и установила мировое господство, но думается, никто никогда так не сделает, ведь зачем же тогда нужны будут политики и дипломаты, и с кем же тогда вести внешнюю торговлю? Нет, мировой порядок, состоящий из видоизменений хаоса, будет таковым всегда, и всё, чего мы можем малодушно желать - это самим жить в спокойное время, или чтобы хотя бы нас и наших близких беда не коснулась.

Вот потому о японском варварстве и мягкотелости дальневосточного правительства Дмитрию Константиновичу интереснее было говорить с Андреем Ефимовичем, которого он, несознательно, разумеется, назначил ответственным за скотскую натуру японцев. Ольга пыталась вставлять своё мнение, что прежде чем ужасаться японцам - стоит больше узнать об их национальном характере, их культуре, что их жестокость - особенность их восприятия мира, да, они безжалостны к врагу, но так же можно сказать, что они безжалостны и к себе, но дядя не был склонен выслушивать какие-либо комментарии от неё - в отличие от неё, он хотя бы в Японии был. И учитывая обстоятельства, впечатления оставил не лучшие. Ольга несколько раз ехидно напоминала, что отнюдь не большевики привадили на Дальнем Востоке и японцев, и американцев, а как раз «патриоты родины» белогвардейцы, а большевикам теперь думать, как выгнать и тех, и других, и третьих, и если намерен спрашивать с большевиков, чего ж это они не слишком резво отечественные интересы отстаивают, так пусть потом не ворчит, когда таки отстоят. Дядя неизменно отвечал, что если б не большевики и разведённая ими вакханалия, то никакая мразь и сунуться б не посмела, оставалось только напомнить ему о позорно проигранной, помнится, японцам войне, и окончательно настроение испортить. Ольга, осознав, что превращается в его глазах, кроме защитницы большевизма, ещё и в защитницу японцев, махнула рукой, предоставив титанам сражаться с титанами - то есть, Андрею Ефимовичу, парадоксально куда лучше осведомлённому о делах на Дальнем Востоке, разъяснять дяде свой взгляд на вещи, но внутренне, конечно, не успокоилась. Продолжая переживать и терзаться, она ещё в марте 1920 года решилась на отчаянный шаг - написать письмо Ленину. Она, быть может, сделала бы это и раньше, но её останавливало то, что она не знает адреса, да и вообще стыдно и неловко само по себе напоминать о своём существовании. Однако девчонки-подружки из женского кружка сказали, что ничего в этом невозможного нет, они знают лично тех, кто писал, и всё всегда доходило, а Ленин не оставляет ни одной просьбы рабочего люда без внимания, так что если она в чём-то сомневается и не знает, как что сделать, то ей охотнейше помогут. Ольга поблагодарила, но написала и отправила письмо самостоятельно - не хотелось предоставлять на товарищеский суд сумбур и отчаянье своих мыслей. Она писала, что сердце её рвётся при одной мысли о происходящем на востоке страны, и если б она знала, что может что-то сделать для изменения этой ужасной ситуации - она немедленно сделала бы это, хоть бы даже это и стоило ей жизни. Верно, она не воин и тем более совершенно не политик, однако она знает, что широкое оглашение их истории и судебного заседания с их участием имело немалый эффект, в том числе вызвало заметное брожение в рядах белогвардейцев, по крайней мере, монархической их части. Наивно думать, конечно, что тех, для кого её имя имеет достаточно существенный вес, так уж много, однако сколько бы их ни было - это всё равно значительно. Ведь недаром, как она поняла по доносящимся сведеньям, белогвардейские и интервентские силы на востоке сделали всё, чтобы не пропустить на Дальний Восток ни одной газеты об этих событиях и пресечь любые просачивающиеся слухи. Значит, считают это достаточно важным. И если это так - она готова даже поехать и лично рассказывать о своей судьбе и выборе, сделанном ею и её родными, чтобы повлиять хотя бы на колеблющихся, привести их хотя бы к нейтралитету от противостояния. Конечно, на ней серьёзные обязанности по отношению к находящимся на её попечении людям, к любимой и важной для неё работе, но быть живой и наслаждаться благами жизни в то время, как там тысячи людей гибнут в ужасных муках, для неё всё больше невыносимо, и выхода для своего разрывающегося сердца она покуда не видит. Писала она без всякой надежды на ответ, больше для того, чтоб изложить терзающие её мысли и чувства, однако, к её удивлению, Ленин прислал ей ответ. Ещё более удивительным было, что к словам её он отнёсся серьёзно, заверяя, что помощь с её стороны и возможна, и вполне желанна, но говорить об этом совершенно неудобно письменно, и предложил ей летом приехать для подробного разговора в Москву, взяв в провожатые Андрея Ефимовича. Никогда ещё три месяца не были настолько долгим сроком.

Разумеется, истинной цели своей поездки домашним она не открыла, для предлога у неё очень удачно были Алексей и Настя, тем более что это и не было неправдой - она действительно намерена была с ними повидаться. Дядя, разумеется, рвался вместе с нею, но очень неудачно кстати подвернул ногу, опять решив обойтись в перемещениях по дому без посторонней помощи.

Так с огромным удивлением Ольга узнала, что её хороший знакомый безобидный востоковед уже полгода как занимается подготовкой диверсионных кадров для помощи Дальневосточной Республике, и её увлечение японским языком тут может оказаться более чем кстати.

- К сожалению, никакого способа засылки шпионов в части противника в данном случае просто не может существовать, слишком, увы, различная у нас с ними внешность. Но уметь понимать речь противника и в особенности письменность - бесценно. Особенно тут…

Ольга вздохнула - речь туда-сюда, выговор Андрея Ефимовича был, даже по оценке сварливого дяди, весьма достохвальным, и его речь она научилась понимать на слух и они уже могли вести на японском языке не только простейшие бытовые разговоры, а вот писать она по-прежнему умела только каной, иероглифы не желали никак откладываться в её голове. Впрочем, заверил её учитель, проблема это общая, из его учеников только один делает в иероглифическом письме достаточно значительные успехи, и тому в плане каллиграфии в Японии досталось бы по пальцам за оскорбление взора.


С Лениным Ольга встречалась, конечно, и в предыдущее посещение Москвы, но весьма бегло и официально, никакого принципиального мнения тогда не составила, разве что смутное недоумение, не слишком ли он неказист для лидера столь грозной силы, теперь же, в обстоятельной конфиденциальной беседе, она вынуждена была признать, что он произвёл на неё весьма располагающее впечатление. Может быть, тому он был обязан её волнениям и надеждам, к которым, против её собственного ожидания, оказался так внимателен и деликатен, а может быть, и отзывам Насти, а может быть, простота и шутливость манер в сочетании с явственно чувствуемыми умом и волей - именно то, в чём сейчас она нуждалась больше всего.

- Отправить вас, Ольга Николавна, на кипящий и терзаемый восток - это, прямо скажем, мысль нестандартная… Мне б, признаюсь, в голову не пришла. Смутить своим явлением и своими речами хотя бы некоторую часть белогвардейцев - идея дерзкая, но может сработать. Затесаться в число русской обслуги для шпионажа - задача куда сложнее, весьма глупо считать противника полными идиотами. Но что говорить об этом, если вы можете тысячу раз погибнуть ещё в пути? Затея - гарантированное самоубийство, Ольга Николавна, при том с особой изощрённостью жестокостью! Что потом напишут в газетах, касаемо того, каким подлым и жестоким образом мы вас используем, а? вы столько времени умело подчёркивали свой нейтралитет, а теперь выясняется, что вы работаете на большевиков, и при том - как?

- Мне, если честно, практически всё равно, что они там напишут, - пожала плечами Ольга, - я понимаю, что если даже я сейчас напишу вам расписку, что готова ехать туда и делать что возможно по доброй воле, и что поехала б даже против вашего прямого запрета, если б только точно знала, что могу сделать и была уверена, что не сделаю хуже, чтоб вы предъявляли её потом всем возмущённым, но ведь и в таком случае найдутся те, кто будет свято убеждён, что я написала её под дулом или что-то вроде того. Я в собственном городе устала объяснять людям, предпочитающим верить в то, во что им желаемо верить… А погибнуть я уже тысячу раз могла, но двум смертям не бывать, а одной не миновать.

Ильич усмехнулся так, что сперва Ольге подумалось, что вот теперь-то он точно отправит глупую девчонку обратно в Новгород и велит носа оттуда не казать.

- Да, Ольга Николавна, тут вы верно поняли - для дурака нашу репутацию уже ничто не испортит. И нашу, и вашу тоже. Так что если на что и оглядываться, так это на пользу дела. Вот и хочется послушать - как вы видите вашу деятельность на пользу дела?

Ольга облизнула губы, собираясь с духом, понимая, что мысль её пугает её саму.

- Пропаганда. Нам очень нужна пропаганда.


Минимум до конца этого года предстояло плотно, усиленно заниматься. Кроме языка, Ольге вместе с другими учениками Андрея Ефимовича, с которыми она теперь познакомилась, необходима была соответственная физическая, военная подготовка. Кроме Андрея Ефимовича, Ольге, увы, совершенно некому было поделиться, что вот чего она не представляла о своём будущем, так это что будет осваивать стрельбу и изготовление взрывчатых веществ - соблюдать тайну необходимо было строго. От работы она была освобождена, но для всех домашних она по-прежнему каждое утро уходила на работу, а когда требовались ночные тренировки в поле за городом - якобы шла ночевать к кому-то из подруг (к долгому ворчанию дяди, что ни до чего хорошего ночёвки у этих аморальных девок не доведут), а то и стояла всенощную в монастырской церкви (к большому восторгу Анюты). К Рождеству к ней приехала Мария с детьми - на неё-то она и оставила дом и домашних. Дядя был окончательно сражён в своей непримиримости к чудачествам внучатых племянниц тем, что всем сердцем привязался к мальчикам. В феврале неожиданно дом понёс первую потерю - против всякого ожидания, смерть унесла казавшегося самым крепким, Фёдора Васильевича. Он тяжело заболел ещё в январе, но доктора делали оптимистические прогнозы, да и сам он бодрился до последнего. Однако в феврале ему стало резко хуже. Предполагая, что может и не встать, он отважился на то, на что здоровым, вероятно, не решился бы - предложил Анюте повенчаться.

- Самая абсурдная воля умирающего, какую я слышал, и самый дикий предсмертный подарок, какой я видел, - сказал об этом дядя Дмитрий, - однако если им обоим от этого хорошо…

Этот странный брак продлился только два дня, после чего главы маленькой семьи не стало. Ольге, как на духу, сложно было даже самой с собой говорить о чувствах Анюты, однако следовало признать, что Фёдор Васильевич явился светлым пятном в её откровенно несчастливой исковерканной судьбе. Наверное, совместного счастья у них и не получилось бы - сломленная, закомплексованная Анюта просто не решилась бы принять что-то большее, чем цветы и совместные прогулки с душевными разговорами, но перед предсмертным желанием она не могла устоять, и это действительно подействовало на неё благотворно. Она осталась вдовой, а не бессемейной, потерявшей почти всё одинокой женщиной. Она была теперь наследницей по супругу, а не бесправной приживалкой, коей ощущала себя несмотря на вложение части средств от продажи их дома в ремонт в том числе той комнаты, которую занимали теперь они с матерью. И она больше не была Вырубовой.

В начале марта у Марии родилась дочь, которую она назвала Майей. Светлое событие помогло обитателям дома легче пережить потерю, Аделаида Васильевна обнаружила существенный прилив сил, помогая Марии в хлопотах с детьми, и было настоящим праздником для Анюты, хоть она никак не могла смириться с нехристианским именем, да ещё и с тем, что и этого второго ребёнка Мария без разрешения мужа крестить не собирается. В их регулярных спорах на эту тему яснее ясного слышалось - жизнь победит, уже побеждает, хотя долго ещё в пустую комнату Фёдора Васильевича будет заходить то одна, то другая из осиротевших женщин и горько плакать в тишине, пока туда же не прикопотит любопытный Егорушка, обнимет ручонками за шею и пролепечет: «Тётя, тётя, не плачь».


Ольга отбыла с одним чемоданом, в котором из одежды были одно сменное платье, две смены белья, носки и туфли. Для весу лежали так же книги, фоторамки, в которые были спрятаны детали для будущего радиоприёмника, а главным сокровищем чемодана были оттиски одной из газет, в которых полнее всего было написано о судебном процессе. Оттисков иностранных газет, разумеется, не было и быть не могло, их упаковали столько экземпляров, сколько получилось достать. Такие чемоданы были у всех членов небольшого отряда. Всего их было 15 человек, из них женщины кроме Ольги ещё три. Всех за время совместных тренировок она довольно неплохо узнала, к некоторым испытывала определённую дружескую симпатию, и было даже немного грустно, что не всем им путешествовать вместе, а некоторых, возможно, она никогда больше не увидит. Пять человек их ехало в одном вагоне, не считая Андрея Ефимовича, пятеро они, если и разделялись, снова сходились вместе на станциях пересадок. Благодаря им такая трудная и опасная дорога переносилась удивительно легко, Ольга не могла не признаться себе, что мысль отправиться одной была совершенно безумной, она не справилась бы, попала бы в любую из тысячи бед, с которыми им пришлось столкнуться, и погибла бы, или же впала бы в отчаянье и повернула бы назад. Но новое время приносит много нового и дикого в жизнь, и оно остаётся в ней, осваивается, становится нормальным. Вот так вот пересекать не линию фронта даже - государственную границу для неё совершенно внове. И это было попросту невозможно в жизни прежней - юной царевне никогда не испытать, что такое поминутные проверки документов и досмотр вещей, что такое хаос ходящих как придётся поездов и страх нападения в пути. Юной цесаревне никогда не оказаться лицом к лицу с бандитами и не увидеть столкновение двух и более группировок бандитов, не представить, что чувствуешь, когда победившие бандиты потом везут тебя со спутниками в городскую гостиницу, страшнее которой она до этого не видела, и зовут вечером ужинать, что чувствуешь, когда благодаришь судьбу, что переворошив твой чемодан, в нём не нашли ничего интересного (тайники, конечно, не обнаружили) и всё бросили тебе обратно, что чувствуешь, когда при тебе твой товарищ, защищая твою честь, убивает человека. Но новое время властной рукой стирает границы, где они были, и чертит, где их не было, и вот делают они шаг - всё та же земля и воздух тот же, но иначе должен отзываться каждый шаг и каждый вздох. Там была ещё своя земля, а здесь уже чужая. Никогда до того Ольга с такой очевидностью не осознавала всю нелепость этого - вычерченных людьми границ. Вот же сделала она шаг, и всё так же осталось, и гром не грянул. Вон и дохленький ручеек, наглый, верно, вследствие жалкого своего прозябания, прихотливой петлёй изогнулся - дважды, получается, пересёк границу, словно издеваясь. Провожатый сам смеётся - вот этот куст, говорит, советский, а вон тот - уже нет, дальневосточный. А вот к чему Ольге не привыкать - так быть в чужой одежде, с чужим именем. Теперь она племянница Андрея Ефимовича, никогда на самом деле не существовавшая, но уж врать он, оказалось, мастер, ей знай только поддерживай его легенды, перед всеми, кому вообще есть дело.

До границы они ехали практически совершенно спокойно - выданные им документы открывали перед ними, образно говоря, все двери, а при переходе границы часть из этих документов пришлось попросту уничтожить, а часть - спрятать понадёжнее. На пересадке в степи у какого-то разваливающегося, а то и просто недостроенного дома, больше напоминающего некий загон для животных, в ожидании машины, которая повезёт их дальше, она смотрела на маленький костерок, в котором горели документы тех, кто не хотел рисковать их обнаружением, она думала о том, что если всё завершится благополучно - ну, по крайней мере в том скромном смысле благополучно, чтоб остаться в живых - она непременно будет писать книги. Философские, умные книги. Где не добро побеждает зло, и не зло - добро, конечно, а просто герой выбирает не ту дорогу, которая должна несомненно привести его к победе, успеху, а уходит без возврата и никто даже не знает, как он умер. В книгах всегда всё поворачивается к лучшему, и то, что казалось случайным, и то, что казалось неверным, всё собирается в единое ожерелье авторского замысла, всё там на своем месте. А жизнь - замысловатый, хаотичный рисунок ветра на песке. Будто в самом деле кто-то начертал ему лежать именно так! Вот здесь горка, вот здесь ямка, а здесь встретился камень… Так и мечется прах земной, и каждое встречное препятствие что-то меняет в его судьбе. Тысяча смертей ждёт их тут, и одно только утешает - можно умереть только один раз. От зверей ли диких, от зверей ли двуногих, от голода ли, от потери сил - один раз. И всё, можно больше не бояться смерти, когда ты умер. И как в песне, глаза её станут голубыми озёрами, косы её станут прибрежным камышом, кровь её станет родниковой водой. Будет солнце сушить и дожди полоскать её дорожное платье, расцветёт на её могиле волшебный цветок, и сорвёт его проезжающий добрый молодец…


Ещё в Забайкалье двое покинули их - им на север, у них там ещё нужная встреча. На одном месте им долго не быть, ей уж точно. Свои послания она начала писать ещё в дороге - хоть и ругался на это Андрей Ефимович очень, но не могла она не набрасывать черновиков, волновалась, сможет ли вообще что-то умное связать, успокаивала его, что пишет на их с сёстрами тайном шифре, которого никто знать не может. Андрей Ефимович раз только глянул на этот шифр, улыбнулся, но сильно, в общем, не докучал - всё равно Ольга, сама собою недовольная, постоянно рвала и жгла написанное. Внутри-то всё и ясно, и горячо, и стройно, а как другим это сделать таким же ясным и несомненным? Казалось бы - легче нет, о себе говорить…

О маршруте сразу было сказано - никакого маршрута. Полная хаотичность, чтоб никакой системы, никакого принципа, по которому их можно б было вычислить, предугадать, принять меры. И ехали несколько дней, пропуская селенье за селеньем, вдруг останавливаясь в непримечательном городишке, минуя более крупный, и вдруг возвращались туда, где уже были, где их искали и подумать не могли, что они туда вернутся. Иногда Ольга и предложенный ей чай допить не успевала, как подавали им лошадей - пора, если сейчас не поспешить, то мёртвому уже спешить некуда будет. Иногда месяц отсиживались в погребе или в землянке в лесу, пока усталые, злые семёновцы шарились по округе, налетая то на одну, то на другую деревню и подъедая последние крестьянские харчи. Молодые спутники - Иван, Василий и Панкрат - все изнывались во время этого вынужденного бездействия, а Ольга писала. Почему-то, когда и в ночи сквозь сон слышишь шаги рыщущих твоей души, пишется легко, страстно, рука за мыслью не успевает. Писала для «нейтральных», а точнее - запуганных и безынициативных крестьян, грамотных, может, и мало, а хоть один найдётся, кто прочтёт, а там и вслух разнесут. Вести здесь быстро разносятся - с ветром по степи, с птицами… О том, что хватит спать. О том, что хватит страдать, наблюдая, как твою землю рвут на куски, переходить, как предмет без души и воли, из рук в руки. Писала к белым - и находились же те, кто протаскивали, подкидывали, хоть многие недолго жили после этого, однако «опасные письма» передавались и передавались дальше. Ольга от руки их писала, всегда оставляя себе одну копию, с которой списывала новые копии - порой рука болела и пальцы отказывались разгибаться, но никому другому она писать за себя не давала - пусть мало здесь тех, кто знает её почерк, но хотя бы он должен быть везде один, одна её роспись и рисунок вензеля. Да может, и рады бы те, кто дрожащей рукой жгли её письма, найденные у солдат, заявить убеждённо, что пишет самозванка, но не было у них этой убеждённости. Экземпляры газет тоже ходили в народе - истрёпывались до того, что распадались в руках. Перепечатывались… В городах, где относительно прочно держалась советская власть - там интересно бывало. Кто-то из бдительных, недоверчивых, желающих выслужиться - доносил о ней, а им благодушно махали рукой - недостоверный слух, или сумасшедшая какая, не стоит беспокойств. Несколько раз их задерживали, конечно, тогда выплывали на свет божий настоящие документы, придирчивый глаз изучал подписи и печати, сличал её лицо с фотографией, перечитывали газеты, качали головой. Оно может, думала она, она сама на их месте расстреляла б просто на всякий случай, да как-то неловко расстреливать, когда у бывшей великой княжны сопроводительное письмо за подписью лично Ленина, когда в своих собраниях она убеждает сомневающихся, да и ярых противников, перейти к большевизму, вместе дать отпор непрошенным гостям, добиваться воссоединения с остальной Россией. Это, что ни говори, было хорошим испытанием - писать не просто поэтические воззвания, что любой бы смог и любой понял, а агитировать за поддержку советской власти, но если она всерьёз говорила о пропаганде среди японцев и американцев, как самом правильном и действенном ответе, то следовало иметь успех по крайней мере со своими соотечественниками. Следовало писать решительно, убеждённо… Так, хорошо убеждающий других, убедится сам. Ей пришлось хорошо разобраться в абстрактных для неё раньше идеологических вопросах. И снова и снова она возвращалась мыслями к самой младшей своей сестрёнке, думая - то же или не то же происходило с нею? Придётся ли им когда-нибудь говорить об этом?

Конечно, она и вслух выступала. Когда в тесном семейно-соседском кругу в маленькой, полутёмной избе, когда и перед большим собранием. Могла она, конечно, остаться в одном из этих более-менее спокойных городов вполне легально, но не это было её целью. Не раз её допускали к общению с пленными из белых - несколько таких, якобы совершив побег, потом пронесли в свои части и послания её, и экземпляры газет. Пока понемногу, но пробовала она писать и для интервентов - было сложно, и не в плане языка, английский-то знала хорошо, а с её безграмотной каны, а то и ромадзи, переписывал набело Андрей Ефимович, а больше в том, что трудно обращаться к совершенно другому народу, к тем, кто никогда и не был её подданными. Предстояло, грустно усмехнулась она себе, учиться говорить не как великая княжна, а как равная с равными. Конечно, уже не один год она делала это и имела успехи, но здесь предстояло выйти на новый уровень, и для этого, как ни крути, необходимо понять эти самые принципы интернационализма и изложить их так ясно, чтоб никто, прочтя, не усомнился в их истинности, чтобы с той же страстью, что и она, захотел мира для всех, чтобы так же, как она, с изумлением понял, что границы - это раны на теле земли…

Так проходил этот год - длиной, казалось, в целую жизнь.


Сато Кадзухиро любил рано утром выезжать в одиночестве обозревать окрестности. Правда, любил - было здесь не совсем верное слово, скорее - занимался изощрённым самоистязанием. Во-первых, обозревать здесь не особо было чего - нескончаемый, кажущийся непримиримым противником человеческой жизни глухой лес и дикие берега маленьких, дохленьких скованных сейчас льдом речек, названий которых он запомнить не мог, да кажется, не у всех они и были, во-вторых - особенно тяжело это сейчас, когда в окрестностях родного города распускаются первые цветы, а здесь зима, верно, собирается царствовать вечно и снег не сойдёт никогда, хотя когда они прибыли сюда, его ещё не было, но теперь кажется, что это просто привиделось. И не столько дело было в холоде, хотя к нему ни за какие долгие месяцы тоже не получилось бы привыкнуть, каждый поворот изученных лесных дорог, каждое великанское дерево, одетое в пышную снежную шубу, дышало на него нескончаемой, как зима, безысходностью.

Предки Сато потеряли свои обширные некогда владения в эпоху феодальных войн, и с тех пор семейство жило достаточно скромно, для приходящихся даже дальней роднёй императору, но юный Сато - единственный сын в семье - получил блестящее образование и всё лучшее, что могло быть у юноши из родовитого семейства, и имел основания ожидать, что жизнь его сложится столь же ровно и достойно, как и жизнь его отца. Однако два года назад отец неожиданно скончался от воспаления лёгких, делами семьи теперь заведовал дядя, который решил, что молодому человеку необходима военная карьера, и теперь Кадзухиро торчал в глуши чужой страны вместо того, чтобы наслаждаться расцветом любимого времени года на родине, посещать с друзьями представления в театре, обсуждая впечатления в приятных застольных беседах и продолжая свои упражнения в живописи и стихосложении.

Самурай, прежде всего, должен быть честен и строг к себе. Кадзухиро был честен и осознавал, что военачальник из него - никакой, да и не преувеличением было бы назвать его пацифистом, хоть сам он себя к таковым не причислял, к счастью, это достаточно быстро понял и дядя, и не пытался направлять племянника в гущу событий - достаточно и того, что он кем-то формально командует и что-то охраняет. Самурай так же должен быть терпеливым и мужественным и иметь развитое чувство долга, поэтому на жизнь Кадзухиро не роптал и пытался приносить родине пользу, всеми силами подавляя в себе растущее раздражение однообразным унылым дням, холоду, снегу и жизни в целом.

Миссии его в этом совершенно диком, глухом месте было две - во-первых, надзор за вырубкой строевого леса, который здесь был особенно хорош, каждое дерево, говорил господин Хотако, чистый кусок золота, вот только Кадзухиро никак не удавалось видеть в дереве будущее изделие, а не многометровую махину, подпирающую небо и задерживающую снег, словно вбитый гвоздь, и пост при проходящей неподалёку дороге. В настоящее время обе они вырождались в полную бессмыслицу. Вырубка казалась перспективным, лёгким и прибыльным делом в конце лета и по осени, сплав предполагалось осуществлять по протекающей неподалёку речке - неприятным сюрпризом явилось, когда в зиму она ушла под лёд вся. Оказалось, подкупаться её названием - одни говорили Большая, другие Быстрая, был и ещё какой-то довольно хвалебный вариант - не стоило, таковой она была в сравнении с соседними. Теперь речка видела сны о своём могуществе под снежным одеялом, а Хотако оставалось смотреть сны о своей прибыли, доставка по дороге была делом куда более медленным и хлопотным. А для Кадзухиро охрана рабочих-лесоповальщиков превратилась в личный вид каторги, а потом просто в некий абсурд. Вообще-то, они и изначально разбегаться не очень собирались - набранные из местных, коренастых и неказистых народцев, если б захотели, они б ушли, имейся здесь в два раза больше солдат, эти леса они знали уж куда получше пришлых. Но работать за кормёжку и спирт их вполне устраивало, особенно теперь, когда в работе происходили всё более длительные простои, а объём провианта они требовали прежний. С этим-то были проблемы - снабжение пробиралось сюда ещё реже, чем подводы за брёвнами. Периодами доходило до того, что непонятно было, кто кого кормит и сторожит - работники били в лесу дичь и то, что не потребляли сами, сторговывали у солдат за спирт и табак, и прекрасно зная уже, что зверствовать офицер Сато не умеет, а солдаты без его приказа не будут, цену назначали сами и вообще чувствовали себя хозяевами положения. В конце концов, эти избы поставили тоже они, и нарубить дров для их отопления им тоже давалось лучше, чем малорослым, субтильным чужакам. Охрана дороги тоже превращалась в нечто вроде бессмысленного ритуала - по зиме кто-то проезжал здесь крайне редко, русских войск тут уж точно не ожидалось, да и толком расспрашивать редких охотников или потащившихся в далёкую отсюда деревню или ещё более далёкий город крестьян Сато было не по силам, ввиду полного незнания местных языков. Для виду строго попялившись в предъявленные документы, он махал рукой, разрешал подчинённым принять мзду в виде какого-нибудь нехитрого провианта и велел отпускать проезжающих на все четыре стороны. Иногда, конечно, документов не было, и тогда мзда была несколько больше, а проезжающие всё равно были пропущены, хотя бы потому, что держать здесь ещё и пленников и решать что-то насчёт их дальнейшей судьбы у Сато не было ни малейшего желания, сообщения с начальством он не имел практически никакого, а Хотако заниматься такими вещами было не по чину, да в общем-то, и тоже не по желанию. Поэтому день, когда патруль остановил на посту кибитку с четырьмя пассажирами, которые не только были русскими, но и явно ехали издалека, уже сам по себе просился в памятные даты на календаре. А уж когда сошедшая первой девушка в поношенной песцовой шубе явно с чужого плеча на чистом японском с готовностью пояснила, что она старшая дочь последнего русского царя и ездит по Дальнему Востоку с антивоенной миссией… Ничего не оставалось, кроме как потребовать, чтобы все пятеро, включая возницу, проследовали в «кабинет» Сато, и спешно подготовить помещение для арестантов.

Сато не был из доверчивых, но поверить невероятной проезжей так или иначе пришлось - документы, при солидарном изучении им, двумя его наиболее сведущими в таких делах помощниками и примазавшимся на правах знатока бригадиром лесоповальщиков Васей, были признаны вполне достоверными, обстоятельные и спокойные ответы девушки и старшего из её спутников, тоже прекрасно владеющего японским, хоть и были фантастическими по содержанию, но весьма складными. Да и прежде Сато кое-что слышал о разъезжающей по городам и весям таинственной русской аристократке, но сведенья были столь противоречивы и нередко откровенно сказочны, что он отмёл их, считая нелепыми выдумками.

Конечно, он не смог отказать себе в искушении пригласить царевну разделить с ним ужин, попросту радуясь возможности говорить на родном языке с новым и столь неожиданным собеседником, всё равно сдать арестантов вышестоящим чинам у него не представится возможности ранее ближайших дней пяти-семи, и конечно, Ольга охотно приняла приглашение, настояв только на присутствии её пожилого спутника, как своего рода её опекуна в этом путешествии и как знающего язык всё же лучше, чем она, а так же на том, чтоб препровожденным в арестантское помещение остальным её спутникам так же были обеспечены вполне достойные условия. Сато в принципе не был о русских очень уж высокого мнения, хотя взаимодействовал с кем-либо из них чаще заочно, но всё же эта девушка была знатного происхождения, это была особа императорской крови, и оказать ей достойный приём было необходимо вне зависимости от её дальнейшей судьбы. Второе, что его поразило, было то, что русская царевна прекрасно знала все правила чайной церемонии, хоть проводить её в убогом интерьере бревенчатой избы и было само по себе жалким, и показала себя прекрасно сведущей в литературе и драматургии, при чём вкусы их нередко сходились. Невольно засиделись они далеко за полночь, после чего Сато уступил гостье свою комнату (всё равно второе арестантское помещение готовить было уже поздно и накладно, а своевременно подумать о том, что размещать вместе девушку из благородного семейства и мужчин-простолюдинов совершенно недопустимо, он, опять же, не догадался, будучи всё же не гением по хозяйственной части), а сам, в компании Андрея Ефимовича, устроился в горнице, полагая, что он сам и прохаживающийся в сенях дежурный - охрана вполне достаточная (да и далеко ли пленники могли б убежать без распряженной и взятой под охрану кибитки?), и впервые за долгое время засыпал в довольно приятном самочувствии. Утром, дежурно выслушав донесения подчинённых и всё того же Васи при посредственном переводе одного из двух переводчиков отряда, он решил, что, хотя послать гонца с донесением о неординарных арестантах, несомненно, надо, однако хорошо бы для этого владеть максимально полной информацией, и стоило бы продолжить беседу с русской царевной, для чего пригласил её на небольшую экскурсию по окрестностям. В пути он подробнейше расспрашивал её о её жизни, семье, про себя отмечая, что говорит она всё так же складно, нигде не сбиваясь и не путаясь, и лишь иногда запинаясь там, где её подводило знание языка, судорожно вспоминал всё, что знал о российском императорском семействе - память выдавала негусто, один старинный приятель дяди некогда бывал в Петербурге, в составе делегации, вручавшей императорскому дому подарок по случаю коронации, но переданных через третьи уста рассказов, разумеется, не хватило бы, даже если б не тот факт, что на тот момент царевна была малым ребёнком и самое подробное описание её внешности не играло бы сейчас никакой роли. Впрочем, сомнений в её личности у него действительно было не так уж много, сам факт того, что царские дети были помилованы мятежниками и даже не содержались под арестом, ему был известен. Он принялся так же расспрашивать её о её целях и планах, и здесь ему оставалось только поражаться безрассудности её затеи.

На второй день Сато чувствовал, что посылать гонца ему очень не хочется, а хочется подольше наслаждаться новым и столь интересным обществом образованных, сведущих в истории и культуре Японии людей, и то, что это люди столь странных и чуждых ему целей и убеждений, только добавляло общению остроты. Если б речь просто шла о патриотической агитации, о борьбе с захватчиками, то это было бы вполне понятно, но то, что Орига-сама и её родные восприняли и сами исповедуют идеи мятежников, свергнувших их родителей, потрясало и будоражило мозг, и ему хотелось постичь этот немыслимый даже для России парадокс. Некогда Ольга и Андрей Ефимович много рассуждали о том, насколько восприимчив японский национальный характер к социалистическим идеям, вроде бы, с иных точек зрения, и к русскому характеру такие идеи не очень применимы, а с иных - нет такого народа, кто не мог бы их воспринять, только разве что каждому в свой срок. Теперь вот Ольга, улыбаясь, говорила, что в сущности, социалистическая идея не нова и не странна, идея братства, взаимопомощи, почтения к трудолюбию и осуждения лентяев всегда жила в народе и отражена в песнях, сказках, пословицах, и необходимо изучать культуру других народов, чтобы убедиться, что в их сокровищницах сходные алмазы. Различий много, это верно, и к этим различиям нужно быть внимательным, потому что разнообразие - прекрасно, но если смотреть только на различия, это ведёт только к конфликтам и войнам, чтобы уметь договариваться - надо уметь видеть общее. Сато не мог сказать, под влиянием ли её речей или своей тоски ему всё сильнее хотелось, чтобы вышестоящие и правда до чего-то уже наконец договорились, к концу третьего дня, впрочем, он созрел морально для отправки начальству подробнейшего доклада о произошедшем, но подбор слов давался очень нелегко, и наутро он, перечитав, порвал письмо, решив начать заново после решения повседневных вопросов и новой прогулки с великой княжной, таким образом, отправка гонца откладывалась ещё минимум на день. А к пятому дню он твёрдо решил, что сделает для успеха миссии Ориги-сама всё. Нет, разумеется, это не значило, что он предал интересы Японии и решил изменить своему отечеству. Просто интересы Японии для него теперь выглядели по-другому.

Об этом периоде деятельности Ольги Романовой осталось больше легенд, нежели документальных свидетельств. Больше всего известна речь, напечатанная не только в большевистских газетах, но и в «Владиво-Ниппо» и некоторых газетах в самой Японии (за что они первое время потерпели значительные нападки), которую долго и упорно называли частным и безумным мнением самой великой княжны, и которая вызвала столь бурные прения во всех органах фактической и номинальной власти на Дальнем Востоке, каких не вызывало до сих пор ни одно заявление. Ольга говорила, что советский народ - и это она особенно подчёркивала, что речь не идёт об одном только русском народе, что она имеет в виду каждый из местных народов, населяющих эту землю, сколь бы он ни был мал, несомненно и категорически желает мира, а не войны, но мира достойного, не унижающего ни одну из сторон, что нуждается в наиболее добрососедских отношениях со своими ближайшими соседями - Японией, что крови было пролито достаточно и более не должно быть пролито ни капли. Советский народ, говорила она, понимает, что Японии нужны новые территории и ресурсы, так как в собственных она очень ограничена, однако советский народ готов понимать в этом своих японских братьев-трудящихся, а не японскую буржуазию, которая кровью своих подданных готова завоёвывать только новые капиталы для себя, советский народ не считает государственные границы благим и нерушимым явлением, и верит, что недалёк тот час, когда все эти границы исчезнут и трудящиеся всей планеты будут владеть всей землёй равно, солидарно и по справедливости, но конечно же, это никак не соотносится с бесчинной и грабительской тактикой японских военных и промышленников сейчас. Итак, советский народ готов на мирное соглашение и удовлетворение интересов японской стороны на следующих условиях: немедленное и полное прекращение военных действий на всей территории Дальнего Востока, вывод всех войск в строго указанный срок после принятия резолюции, признание особого статуса ДВР как посредника между Советской Россией и Японией, что означает, что ДВР должна стать не стеной между двумя странами и тем более не первым куском, который Япония хотела быоткусить от российских богатств, а тем местом, где их народы могли бы учиться мирному сосуществованию и сотрудничеству. Гражданам Японии будет позволено селиться на землях Дальнего Востока, а промышленникам Японии будет позволено участвовать в разработках месторождений и промыслах, но лишь на условиях солидарного пользования с советскими гражданами, со справедливым и честным разделом прибыли, который в общих случаях устанавливается как половина каждой стороне, при значительном различии во вложениях сторон соотношение может быть иным и будет определяться общим собранием коллективов предприятий. Находясь на землях ДВР, японские граждане обязаны соблюдать законодательство ДВР, и по желанию могут принять гражданство, но не обязаны это делать. Гражданство даст им право на участие в выборах, все прочие же права им будут предоставлены наравне с гражданами ДВР. Лица, виновные в преступлениях против народов ДВР - имея в виду уже имевшие место быть военные преступления и какие-либо преступления против законов ДВР, которые могут иметь место в будущем, подлежат высылке с запретом на посещение ДВР на срок от года до десяти лет, в зависимости от тяжести совершённого преступления. Солидарными усилиями обеих сторон по всей ДВР должны будут быть созданы учебные центры по обучению языкам и культуре друг друга, в целях максимально тесного и плодотворного сотрудничества.

Разумеется, проще было найти такой орган, такое сообщество, такой город и такой дом, где это заявление не вызвало бы бурю, и разумеется, возмущение и неприятие было с обеих сторон - и японского командования, считающего надобным гордо отмести этот идиотический дружеский жест, и русского населения, морально не готового прощать агрессоров и привечать их на захваченной ими земле, однако к Ольге, объяснявшей, что дальнейшее ведение военных действий самоубийственно и может привести только к катастрофе, начало присоединяться всё больше голосов. Правда была в том, что обескровленному гражданской войной народу мир был нужен как воздух, и это предложение - не большие позор и унижение, чем тот режим, при котором до сих пор приходилось существовать ДВР, идя на несовместимые с гордостью и совестью уступки, и правда была в том, что если Япония не примет таких условий - то этого не поймут многие, в том числе её собственный народ. Ольга напоминала русской стороне, что целью должна быть борьба за свободу, а не борьба против японцев, что недопустима - лояльность к буржуазии какой бы то ни было страны, а к простому народу дружба и солидарность необходимы, и это может быть первым шагом к тому, и давала понять японской стороне, что в случае продолжения конфликта и намерения захватить желаемое силой они победить, разумеется, могут, но победа эта совершенно точно не будет для них лёгкой, а главное - будет непродолжительной, ибо тогда им следует ждать справедливой мести от Советской России, а вот на поддержку других государств, даже такую сомнительную, как есть сейчас, вряд ли придётся рассчитывать в том случае, если позиции Японии здесь станут неприятно значительны для этих стран. Есть легенда, что в неком городе, когда Ольга выступала перед смешанной аудиторией, некий японский генерал, выразив откровенное пренебрежение дочери посредственного и жалкого правителя, заявил, что отныне и навек Япония не отступит от своих интересов на этой земле и завтра их кулак, сжимающийся на горле русского сопротивления, будет только крепче. Ольга, стоявшая в этот момент с ним лицом к лицу, выхватила его меч и вонзила ему в грудь со словами, что предсказатель из него довольно плохой. Подтверждений этой истории нет, но видимо, именно с этой историей связано изображение Ольги в платье, забрызганном пятнами крови. По другой версии, это отражает другую, уже более достоверную легенду о её участии в бою с белогвардейским отрядом, где отряд Сато выступал на стороне красноармейских частей. 14 мая во Владивостоке состоялся митинг японцев, проживающих в Приморье, с протестом против политики интервенции и требованием принятия «братского и человеколюбивого жеста советской стороны», волна протестов прокатилась и в самой Японии. Поддержки от белогвардейских войск всё больше ожидать не приходилось, их всё больше теснила народно-добровольческая армия ДВР, плюс к тому участились столкновения с американскими войсками, почуявшими ослабление позиций Японии и немало встревоженными вероятностью мирного договора японской стороны с советской, и солдаты всё чаще почти открыто говорили своим командирам, что они, конечно, любят Японию и готовы умереть за неё, но как-нибудь не в ближайшее время и не в таких обстоятельствах. В конце концов, к тому времени, как японская сторона, осознав, что как-то из всё более неблагоприятно складывающейся ситуации выходить надо, и желательно - максимально благовидно, послала стороне ДВР предложение о возобновлении мирных переговоров, и сторона ДВР приняла это предложение, оговорив сразу условие присутствия на конференции представителя РСФСР, и Япония это предложение приняла, получилось, что против предложения бывшей великой княжны по сути мало кто уже возражает так уж яростно и настойчиво, и даже вечно всем недовольные эсеры молчали - но они, верно, потому, что громче всех же настаивали, что без иностранного промышленного капитала ДВР не выжить.

Конечно, и сорвать без того непростые переговоры желающих было немало, и хотя бы просто повлиять на их исход в свою пользу - тем более. Однако, под давлением собственной внутриполитической ситуации и опасений, что своё предложение ДВР может переадресовать Америке, а тем может хватить авантюризма принять, Япония предпочла согласиться на все предложенные условия. В конце концов, синица в руках была куда лучше, чем журавль уже совершенно точно в небе - надежды на успехи оккупации, несмотря на все вложенные средства, таяли с каждым месяцем, внутри страны росло недовольство неоправданными военными расходами, и уйти сейчас совершенно ни с чем было однозначно их не оправдать, а попытки аннексировать хоть один лакомый кусочек в совершенно безраздельное пользование могли сорвать переговоры окончательно и открыть Америке путь к энергичному выдавливании конкурента из региона вообще, в общем, что Япония теряла, соглашаясь на условия ДВР? Что теряла, самые дальновидные видели, но не нашли благовидного способа сказать. «Буферная зона» превращалась в широкую зелёную улицу для шествия социалистических идей в Японию, которое, собственно, и так уже началось, совместное же проживание и совместная деятельность создавали благоприятнейшую почву для расширения и углубления коммунистической пропаганды. Сохранилась легенда, что год спустя Мацудайра раздражённо сказал одному генералу, что для проживания и работы на территории ДВР стоило бы направлять только самых проверенных, идейно стойких граждан, на что генерал возразил, что это означало бы, что держава полностью лишится идейных и надёжных, так что целесообразней оставлять таковых под боком для надёжного тыла, нежели отпускать для развращения в разлагающую среду.


Последствия, которые этот шаг имел для обеих стран, невозможно переоценить. Сотрудничество в освоении дальневосточных и северных месторождений было признано более выгодным, чем было бы соперничество, даже некоторыми изначальными противниками. Возникновение и успешное существование совместных русско-японских компаний так же хорошее тому доказательство. Конечно, развитие промышленности, расширение рынков шло совместно с ростом профсоюзного движения и требовало немалых уступок в трудовой и социальной сфере - но ведь за всё приходится платить. Новое время выдвигало наверх новых людей, проводивших более либеральный курс, чем их предшественники. К началу Второй мировой войны Япония подошла в числе стран-лидеров по признаку минимального коэффициента отношения самого высокого дохода к самому низкому - из стран капиталистического лагеря, разумеется. В соответствии с договором, Япония соблюдала нейтралитет, но продолжала, естественно, совместную с ДВР охрану общих вод, вплоть до того момента, когда гитлеровская авиация потопила первый японский корабль - сделано это было, может быть, и по ошибке, по большому сходству конструкций кораблей, которые и выпускались-то на одной верфи, но Япония решила не проверять, сколько раз ещё немцы намерены обознаться. Общеизвестно, что общий враг - ещё один фактор сближения. После войны Япония ещё двадцать лет формально оставалась капиталистической страной, но в новейших учебниках провозглашается первой страной, пришедшей к социализму бескровным, эволюционным, а не революционным путём. Насчёт бескровного это, разумеется, преувеличение, демонстрации, столкновения, аресты и бунты имели место и после двадцатых годов, многие сказали бы, что преувеличение и насчёт социализма, ссылаясь на моменты относительно особого положения императорской семьи и высшей аристократии, положений о религиозных общинах, однако это в большей мере культурный момент, чем экономический - как и всё остальное «единство и преемственность культуры и истории». Россия и Европа как угодно, но Япония может идти только одним путём - особым, японским. Ну, если он привёл к такой форме демократии, которая максимально близка к социализму - значит, так тому и быть.


Если вернуться к судьбам не наций, а отдельных людей, то самым крутым был этот поворот в жизни Сато Кадзухиро. Всё-таки, для японца намеренье жениться на гайдзинке, пусть и самого высокого происхождения, не то чтоб сродни заявлению о любви к самке шимпанзе, но тоже выглядит достаточно эксцентрично. Поэтому ему самому было мягко говоря сложно принять своё чувство, не говоря о том, чтоб заявить о нём. Однако, как оказалось, прошедшие годы достаточно сильно изменили Ольгу, и мужество, с которым она шла от города к городу, смелость, с которой она писала свои воззвания, не оставили её и здесь. Будучи уже по собственному глубокому осознанию девушкой нового времени, новой истории, она сделала шаг первой, не стесняясь ни своих чувств, ни того, что по-прежнему пишет каной. Это письмо - единственное из написанного ею, что нигде и никогда не публиковалось, всё, что известно о содержании, известно лишь со слов её сына Ренина, взявшего тот самый поэтический оборот о снеге на сердце, отступившем перед восходом солнца, как эпиграф к одной из своих книг. Это единственная прямая цитата. Ренин так же неоднократно поясняет, что в этом письме, так же как в личных разговорах после, была яснейше обрисована её система взглядов, естественная и привычная сейчас, но ещё во времена Ренина вызывавшая острейшие дискуссии - она не видела ничего ни странного, ни позорного в том, что девушка первой рассказывает о своих чувствах, даже и в том случае, если чувства эти безответны, и признание это в её убеждениях не только не несёт в себе никакого позора, но и никаких обязательств к каким-либо дальнейшим изменениям в отношениях, не должно порождать никакой неловкости - безвозвратно должны пройти те времена, когда было приличным стыдиться чувств, тем более самых светлых и созидательных.

В союзе Ольги Николаевны и Сато Кадзухиро благожелательные современники видели глубокий символ торжества мира, ну а не благожелательные, будь то со скептицизмом или враждебностью, оказались, в конечном счёте, не правы. Однако Сато пришлось пережить, разумеется, сильную душевную драму в связи с тем, что не только его мать, но и почти весь его род был против самой мысли о таком браке, и он был равно готов как к тому, чтоб просить гражданства ДВР и навсегда проститься с родиной, где ему едва ли готовы простить и меньшее, так и к тому, чтоб навсегда забыть и об этой стране, и о прекрасной и отважной девушке с небесными глазами. Они поженились по законам ДВР осенью 1923 года, однако в конце года, услышав о болезни Ленина, Ольга решила отправиться в Москву, а Сато отозвали на родину, и прощаясь, они имели весьма мало надежд на то, что увидятся когда-нибудь вновь и что даже им дозволено будет переписываться, мыслью же, что его как коммуниста (хотя официально он им не являлся) его могут посадить и даже казнить, Кадзухиро решил её не расстраивать, однако она понимала это сама. Ольга пробыла в России вплоть до января 1924, находясь почти неотлучно при умирающем Ильиче, и несомненно, что мотивом её были исключительно привязанность и благодарность к человеку, принявшему участие в её судьбе, а не ожидание какого-либо содействия в её лично-семейной ситуации, о чём говорит как то, что после похорон она уехала в Новгород, где жила вплоть до мая, так и то, что если какие-либо действия, в смысле прошений к японскому правительству, советским правительством и предпринимались, то об этом не было известно - и не могло быть - не только ей, но и поныне нет никаких свидетельств, что какая-либо дипломатическая переписка с упоминанием имён Сато Кадзухиро и Романовой Ольги Николаевны велась. Рассказывают так же как легенду, хотя думается, в ней есть достоверность, что Сато обращался лично к императору с объяснением своей ситуации и прошением о признании своего брака, по крайней мере, именно неожиданной благосклонностью императора объясняли тот факт, что Сато не только остался жив и на свободе, но и его союз с русской великой княжной был объявлен вполне делающим честь роду Сато и несущим исключительную пользу отечеству. Разумеется, в жительстве в Японии молодой семье было отказано, и при полном единодушии трёх правительств они поселились на Сахалине, где Ольга в 1925 году была избрана в Советы Южно-Сахалинска, а Кадзухиро был приписан к одному из кораблей береговой охраны, где и прослужил всю жизнь. Первого сына Ольга хотела назвать именем отца или деда Кадзухиро, однако по желанию Кадзухиро мальчика назвали в честь первого вождя Страны Советов, Ренином. Второго сына, родившегося в 1930 году, назвали уже в честь деда по отцу, Каташи, а родившуюся в 1933 году дочь - в честь деда по матери, Никой. Оба сына Ольги были совершенно здоровы, и можно предположить, что Ольге гибельный ген предков матери не передался. В 1941, когда гибель корабля, где служил Кадзухиро, стала и для Японии началом войны, мать Кадзухиро выпросила для семьи сына позволения переехать в Киото. К её собственному удивлению, она всем сердцем приняла невестку не только как мать своих внуков, но и как прекрасную женщину, несомненно достойную её сына, и выражала сожаление, что не знала её раньше, всякий раз упорно отказываясь в письмах сыну от переписки с его супругой и от визитов к ним. Надо заметить, что фигуры русских царевен были весьма популярны в Японии ещё с 20х годов, и само собой, приезд Ориги-сама и её детей вызвал немалый интерес в обществе. В годы войны Ольга работала в госпитале, занималась благотворительными сборами и сотрудничала с американскими гуманитарными миссиями (об этом, правда, есть версия, что это было миссией по заданию правительства РСФСР, по выявлению шпионской и антикоммунистической деятельности, компартия Японии к тому времени приобрела немалое влияние, что не могло не беспокоить капиталистические страны, но никаких документов, которые подтверждали бы это, до сих пор не рассекречено), а после войны вернулась к тому делу, которое было ею начато ещё на Сахалине - собирание и издание фольклора малых северных народов, для чего совершила много поездок по территории ДВР. 10 сборников было выпущено при её жизни и ещё четыре доработаны и опубликованы после её смерти Ренином, им же эти сборники были переведены на японский язык - сама Ольга, за очень редким исключением, за переводы не бралась. Последние пять лет она вела очень уединённую жизнь, посвящая своё время работе над сборниками - которые сама иллюстрировала, семье и переписке с родственниками, раз или два в год посещала синтоистский храм (так или иначе, христианских в Киото не было), и раз в год - за обеспечение этой возможности она была очень благодарна родственникам и друзьям семьи Сато - отправлялась в морское путешествие, чтобы бросить венок из цветов в том месте, где погиб Кадзухиро. В 1963 году, в сороковую годовщину с их свадьбы, корабль, перевозивший Ольгу, попал в шторм. В этом не было ничего мистического, неблагоприятный прогноз был к тому времени в течение недели, однако команда, горячо любившая Оригу-сама, не хотела, чтобы ей пришлось отказываться от своей поминальной традиции, и положилась на своё мастерство. Положилась, надо сказать, вполне оправданно, корабль вернулся в порт лишь с незначительными повреждениями, единственной пропавшей без вести, чьё тело так и не нашли, была сама Ольга. Сато Минами, сопровождавшая Ольгу в поездке до порта Цуруга, рассказывала, что на берегу видела необычайно белоснежных чаек, которые подлетали к ним совсем близко и ели из рук Ориги-сама, в этом она позже усмотрела символ, что спустя сорок лет души влюблённых воссоединились вновь, уже навсегда.

Из всех последних Романовых только брак Ольги можно считать, с оговорками, равнородным, хоть и заключён он был в откровенный обход всех необходимых традиций. Отдельные поклонники монархизма даже считают Сато Кейтаро, старшего сына Ренина, наиболее вероятным наследником российского трона, что не вызывает у самого Кейтаро - художника и руководителя детской художественной школы - ничего, кроме улыбки.


В сравнении со старшей сестрой можно сказать, что Татьяна прожила самую однообразную и даже скучную (а так же самую долгую из всех последних Романовых) жизнь. Почти всю её, как и обещала, она провела в Усть-Сысольске (ныне Сыктывкаре), покидая его только для того, чтобы получить образование, позволившее ей стать в любимой больнице оперирующим хирургом, и в гости к живущим в других городах родственникам. Там вместе с Эльзой ухаживала за стариками Ярвиненами (Пертту умер в возрасте 90 лет, а Хертта немного не дожила до ста), помогала растить детей. Рупе, когда вырос, стал школьным учителем, а Ритва врачом, «как тётя Тана». Замуж Татьяна так и не вышла, хотя недолгое время проходила в невестах однокурсника Михаила, но не слишком сильно переживала, когда он в итоге предпочёл остаться в Москве. Размеренное, даже рутинное течение жизни, наполненной главным и преимущественным образом работой, нарушалось только нечастыми, но бурными встречами с Риммой. Большую часть жизни они жили и работали в разных городах, но вели переписку (больше Татьяна, Римма к эпистолярному жанру относилась более спокойно, что не слишком расстраивало Татьяну, вполне довольствовавшуюся более редкими и короткими ответами на её развёрнутые послания) и посещали друг друга на праздники (здесь уже легче на подъём была Римма). Когда в 37м Римму арестовали, Татьяна поехала в Москву, добивалась встреч с заключённой и обивала пороги, заваливая руководство НКВД прошениями о её освобождении. В 38м Римма действительно была освобождена, а через два месяца арестовали уже Татьяну, и теперь пороги обивала Римма, ручаясь за подругу и требуя её освобождения под свою личную ответственность. Начало 39го они встретили в одной тюрьме, добившись возможности обитать в одной камере, в феврале были отпущены по залогу, внесённому племянниками, а в мае следствие по их делам было окончательно прекращено. Есть легенда, что на папках с их делами почерком Сталина начертано: «Больше не арестовывать. Надоели», но это, скорее всего, только анекдот. Лето Римма провела в Сыктывкаре, ухаживая за изрядно подорвавшей здоровье Татьяной, но после восстановления в должностях они снова разъехались. В 1963 году Римма добилась для Татьяны поездки в Крым для поправки здоровья (добилась больше от неё самой), а потом убедила оставить работу и окончательно уйти на давно заслуженную пенсию. С 1965 они жили вместе в однокомнатной квартире в Подмосковье - Татьяна перевезла с собой только свои награды ветерана труда и труженика тыла и различные грамоты, всю обстановку в квартиру и даже вещи обеспечила Римма, регулярно, впрочем, мучая подругу обстоятельными расспросами, нравится ли ей то или это и такой ли ковёр она хотела или какой-то другой. Квартира подруг поражала гостей сочетанием парадоксального - практически больничной чистотой (наводить порядок по-другому Татьяна уже не умела) и крепкой прокуренностью, огромным, непонятно как вмещающимся здесь количеством собираемых Риммой книг и разводимых Татьяной гераней (ещё более удивительно было то, что цветы не дохли в настолько прокуренном жилище). Женщины особо не чуждались общения с соседями, но предпочитали всё же общество друг друга, совершая, пока позволяло самочувствие, длительные пешие прогулки по окрестностям. Последние годы они нехотя, но принимали помощь внучатых племянников и пионеров из ближайшей школы - Татьяна, из-за прогрессирующей болезни почек, становилась практически неходячей, и слабеющей глазами, да и общим состоянием здоровья Римме оказалось сложновато вести быт и ухаживать за подругой своими силами. Последовательно практически роль сиделок при них исполняли Маргарита, Елена и дочь Ритвы Лайна, последняя продержалась до самого конца, обладая нужным для этого запасом терпения - по воспоминаниям её дочери Вари, исполнявшей своего рода роль секретаря по написанию писем под диктовку, «у бабушек был довольно тяжёлый характер, осложняющийся с возрастом понятными старческими особенностями. Бабушка Таня, практически лишённая какого-либо дела - состояние для неё чуждое и неприятное - живо интересовалась всеми нашими делами и обижалась, если не рассказываем, а когда рассказывали - то конечно же, часами распекала за то, что мы, по её мнению, делали не так, и случалось даже, что она доводила маму до слёз, но мама никогда не злилась на неё и запрещала это мне, всегда повторяя, что если б не бабушка Таня - нас просто не было бы на свете, ведь она спасла жизнь дедушке, когда он был совсем малышом. Да и просто грешно обижаться на человека, практически прикованного к постели. С бабушкой Риммой было проще в этом плане, но она, даже будучи уже практически незрячей, постоянно стремилась нас контролировать - поменяли мы простыни бабушке Тане, удобно ли устроили ей подушки, до нужной ли температуры подогрели еду или набрали воду в ванну, пересчитывала таблетки, полагая, что мы забываем их давать». Воспоминания двух сестёр-пионерок, приходивших помогать с уборкой и походом в магазин за продуктами, напротив, удивительно восторженны - даже в эпизодах, касавшихся «понятных старческих особенностей» - «В последние годы, как это часто бывает со старыми людьми, они имели серьёзные проблемы с памятью - могли совершенно не помнить вчерашний день, зато прекрасно помнить произошедшее лет 40 назад, словно это было только вчера. Бывало, что Татьяна Николаевна не узнавала приезжающих навестить её племянниц и даже ухаживающих за ней Лайну Леонидовну и Варю, или принимала нас за своих племянниц, когда они были ещё очень малы, или даже - если память уносила её совсем глубоко в прошлое - за своих сестёр. Это вызывало, конечно, очень сильную неловкость, но было так чудно и интересно слушать о событиях, происходивших ещё до твоего рождения, словно в самом деле окунаешься в невозвратное и такое удивительное прошлое! При этом надо сказать, друг друга Татьяна Николаевна и Римма Яковлевна всегда узнавали, было очень весело слышать их задорные перепалки, из которых следовало, что они считают себя ещё юными девушками. Мы тоже несколько раз по их просьбе писали письма для их родственников - Римма Яковлевна говорила, что Лайна Леонидовна и Варя забывают отправлять письма, и они в самом деле некоторые не отправляли - когда в них, например, спрашивалось о здоровье и успехах в учёбе детей Марии Николаевны, которые давно уже имели своих детей и даже внуков. Иногда, конечно, от всего этого было очень грустно, но когда кто-нибудь говорил, что лучше умереть молодым, чем дожить до такой глубокой старости, стать больным, беспомощным и ворчливым, мы всегда обрывали такие разговоры. От одной мысли, что эти старушки однажды умрут, становилось очень грустно».

Они умерли в 1989 году, с разницей всего в два дня.


В перспективе переезда за тридевять земель и начала семейной жизни Ольгу больше всего волновал вопрос - как быть теперь с оставшимися на её попечении стариками. Марию с детьми тоже ждали дома, на Урале, окончание войны, начало мирной жизни обещало долгожданное воссоединение с новой семьёй, раз уж с сёстрами и братом вместе жить никак не получается. Ольга была с одной стороны готова забрать всех четверых с собой, с другой - волновалась, не повредит ли смена климата их здоровью, да и захотят ли они вообще переезжать так далеко, но оставить их здесь без всякой помощи была совершенно не готова, как ни храбрились Аделаида Васильевна и Анюта. В конечном итоге на общем совете они с Марией «поделились» - Мария забрала с собой на Урал Анюту и её мать, а Ольга с собой на Сахалин - Аделаиду Васильевну, оптимистично заметившую, что дожить жизнь возле моря - совсем не дурной вариант, и дядю, в принципе полагающего, что ему, как совершенно зависимому, диктовать свои условия совершенно не с руки - своё мнение о таком экстравагантном замужестве он уже высказал к тому времени много раз. Если выбирать, то жить в одном доме с японцем он выбрал бы, конечно, в последнюю очередь, но Аделаида Васильевна была приёмной матерью Ольге, а не Марии, а ему попросту не хотелось с нею расставаться, хоть он и не готов был говорить об этом прямо. Анюту такой расклад тоже устроил вполне - она очень привязалась к малышам, хоть Дмитрий Константинович и ворчал, что привязалась бы и к узкоглазым, однако и сам первое время очень скучал по шустрому, смышлёному Егорушке и тихому толстячку Яшке.

Мария прожила жизнь так, как когда-то мечтала - в большой семье, с Егором у неё было двенадцать детей. Из них ни один - а так же ни один из внуков и правнуков - не обнаружил признаков болезни, из чего можно уверенно утверждать, что Мария гена матери не получила. Из всех детей не подарили внуков ей только трое - Анастасия, утонувшая в семилетнем возрасте в реке, и Майя с младшим братом Никифором. Пятеро её детей ушли на фронт в Великую Отечественную Войну, и трое не вернулись - Яков, Майя и Никифор, убежавший на фронт шестнадцатилетним и дошедший до Берлина. Егор вернулся инвалидом, они с женой воспитали четверых детей - дочерей Марию и Екатерину, сына Алексея, родившегося в 1946, в годовщину победы, и племянника Евгения - сына Якова, оставшегося полным сиротой в 45м. Это самое малое количество детей в скворцовских семействах - все остальные дети Марии были так же многодетны, младшие дети Марии приходились ровесниками старшим из внуков. Травмированный некогда собственной семейной традицией, Павел бдительно следил, чтобы среди имён не было повторов, называть разрешалось только в честь уже умерших родственников, исключение было только одно - Егор не отказал себе в том, чтоб назвать старшую дочь в честь горячо любимой приёмной матери. Второй раз традицию, правда, частично, нарушила сама Мария - самую младшую дочь, пользуясь отъездом мужа, она коварно назвала Павлой, Пашке по приезду оставалось только смириться, хотя первое время он в шутку грозился, что пойдёт и переименует дочь. Анюта не дожила два месяца до начала войны, её мать умерла ещё в начале 30х. Дети любили её, она частично заменила им отсутствие обеих бабушек - рассказывала сказки, вязала тёплые вещи, мастерила из подручных средств игрушки. Жили, при таком количестве, разумеется, весьма скромно, все дети с малых лет были включены в домашнюю работу - держали корову, козу, курей, летом дети ходили за грибами, ловили рыбу - маленькая Настя и утонула, перевернувшись со старшим братом на лодке. Одна из младших дочерей Марии Анфиса писала: «Мы были одним из немногих домов в Советском Союзе, где имелись портреты последних царя и царицы - попросту потому, что это часть нашего семейного альбома. Это, впрочем, не помогало нам, детям, осознать, что наша мать - царская дочь, в нашем восприятии наша мама была отдельно, а великая княжна на старой фотографии - отдельно, как ни похожа на неё. Мама была слишком простой, совершенно деревенской, она обладала невероятной физической силой - я помню, как легко она перетаскивала на руках телят, рубила здоровенные чурки, в годы войны, когда мужчин в селе осталось мало, она помогала многим дворам заготавливать дрова и чистить снег, с детворой строила снежные крепости. Хватало же на всё сил. Летними вечерами она пела вместе с деревенскими бабами, на свадьбы стало традицией просить её испечь свадебный каравай».

«Бабушка была совершенно монументальной женщиной, настоящей сказочной богатыршей, - вспоминал один из её внуков Пётр, - с возрастом она располнела, из-за чего стала уже тяжеловата на подъём, но дом неизменно держался ею. Сдавать она стала только в последние годы, после смерти деда - хотя вполне своего природного жизнелюбия и твёрдости характера она, конечно, не утратила, но не проходило недели, чтоб она не говорила что-нибудь вроде того, что «Пашенька заждался её на том свете» и отдавала распоряжения насчёт своих похорон. Нас, безумно её любивших, это порой порядком раздражало».

Мария скончалась в 1984 году, на простом металлическом памятнике значилось: «Скворец Мария Николаевна, великая княжна Романова». В конце 80х, когда семейство съехалось на очередную годовщину, кто-то заметил, что «Скворцов уже столько, что можно образовать уже новую деревню, так и назвать - Скворцы». Идея неожиданно нашла широкий отклик, и семейство в полном составе выбрало для заселения мёртвый посёлок Малый, переименованный в Малые Скворцы, туда перевезли даже могилы Павла и Марии. Последним переселилось семейство Елены, ухаживавшей за Татьяной и Риммой - единственные из всех скворцовских, кого можно было назвать городскими жителями. На начало нового века Малые Скворцы насчитывали 342 жителя - все прямые потомки Марии. Они и теперь там живут.


Алексей, как и собирался, стал лётчиком и в 1927 году женился на Лизе. Он мечтал, чтоб их с Ицхаком свадьбы состоялись одновременно, но Ицхак ухаживал за Наташей ещё пять лет - хотя справедливым будет сказать, что часть из этого времени Наташа ухаживала за Ицхаком. У яркой актрисы, любимицы публики и лично товарища Сталина, поклонников было много, молва периодически приписывала ей бурные романы, но все родственники и друзья семьи убеждённо утверждали, что Наташа и Ицхак были единственной любовью друг друга, хотя ревновали оба, это верно, страшно. У них родилось четверо детей, двое из которых стали врачами, как и отец. По материнской стезе пыталась пойти дочь Лилия, но особых успехов не достигла. Леви и Миреле, поженившись в 1925 году, прожили совершенно счастливых 10 лет, оборвавшихся трагическим несчастным случаем - Миреле оступилась на лестнице, выходя из концертного зала. Все усилия врачей были бесполезны. На следующий день Леви покончил с собой.

Катарина вышла замуж за Ваньку, вместе с юным Францем они переехали в Ленинград. Блокаду пережила только их младшая дочь Амелия, будущая жена младшего сына Ицхака. Алексей погиб в 1944 году, его самолёт взорвался в небе над Берлином. Только малолетние дети удержали Лизу от того, чтобы сойти с ума от горя.

Трагически сложилась судьба их старшей дочери Октябрины. В 1950 году она познакомилась с Эндрю Гудманом, официально сотрудником Красного Креста, а фактически молодым разгильдяем, решившим практически в пику отцу, бизнесмену, глубоко религиозному человеку и консерватору, проехаться по странам социалистического лагеря. С ним она сбежала в Америку, в СССР их личное счастье оказалось под запретом. Семейство Гудманов всячески хлопотало о совершенно очаровавшей их Брине, всё-таки им льстило иметь в невестках хоть морганатическую, но внучку последнего русского императора, тем более что и Эндрю, осознавая, что ему предстоит содержать семью на сколько-то подобающем уровне, чтобы не разочаровать жаждавшую свободной и сытой жизни невесту, взялся наконец за ум и начал интересоваться семейными делами. А через два месяца после свадьбы молодые бесследно исчезли из своего номера в отеле, продолжавшееся без малого три года расследование не имело результатов. Газеты не сомневались, что до несчастных молодожёнов дотянулась мстящая рука советских спецслужб, версия конкурентов по бизнесу была гораздо менее популярной, хотя её придерживались мать и сестра Эндрю, предпочитавшие представлять что-то всё же менее леденящее душу и кровь. Лишь в начале 90х стало известно, что спецслужбы были свои, американские - всё же люди там работали и с более опытными, чем юная Брина, хотя она готовилась к этой миссии с 14 лет. Эндрю ещё на родине несколько раз посещал социалистические кружки, но тогда это было действительно подростковым баловством и жаждой экстрима, но благодаря Брине на родину он вернулся убеждённым социалистом. Попросту, родня, привыкшая к легкомыслию балованного сыночка, сомневалась в его красочных рассказах о приключениях в империи зла лишь в той части, что думала, что он многовато подвигов приписывает себе, а на деле благодарить нужно золотых людей из миссии Красного Креста и мать Брины, эту несчастную самоотверженную женщину, отдавшую почти все ценности семьи на подкуп различных влиятельных лиц, чтобы помочь хотя бы старшей дочери оказаться на свободе. В таких разговорах отец обычно удовлетворённо хмыкал, что стоит благодарить бога за существование СССР - хороший переплёт поставил их оболтусу мозги на место, и мать накидывалась на него с упрёками - как можно такое говорить, ведь их сын мог погибнуть ужасной смертью. Остаётся лишь порадоваться за стариков, они не дожили до того, чтоб узнать правду. Впрочем, им едва ли было бы тяжелее, чем Маргарите, рыдавшей над семейным альбомом, из которого она сорок лет назад вырвала все фотографии с сестрой - правду о миссии Брины знала только мать, и можно себе представить, что она чувствовала, видя, как её дочь ненавидят и считают предательницей все, и не имея возможности даже намекнуть. Но таков был выбор Брины, она знала, на что шла. Из лаконичной публикации явствует, что Октябрина и Эндрю признали, что их целью в США было создание подпольной организации для распространения социалистических идей и подготовки вооружённого восстания, однако касаемо имён сообщников и единомышленников не сообщили контрразведке ничего того, чего бы они и так не знали. Они были казнены 12 февраля 1951 года.

Маргарита, по её собственному признанию, прожила сложную жизнь, будучи с одной стороны дочерью Героя Советского Союза, с другой - сестрой предательницы Родины, она переживала из-за этого гораздо больше, чем младший брат, со старшим сыном Ицхака Рувимом они были влюблены друг в друга с детских лет, но его предложение она отвергала семь лет подряд, не желая, как она заявляла, портить ему жизнь таким родством. Но Рувим пошёл настойчивостью в отца, и его оптимизм оказался сильнее её депрессии. По профессии врач, как и муж, Маргарита больше реализовалась в жизни как сиделка, сперва ухаживая за больной матерью вплоть до самой её смерти, затем за дочерью Ольгой, вернувшейся из северной экспедиции с сильным обморожением, в течение полутора лет заботилась о престарелых Римме и Татьяне. Хлопот доставил и сын Иосиф, он был последним гемофиликом среди романовских потомков. Она пережила мужа и обоих детей, и доживала жизнь в доме младшего брата Яна, заботясь о внучатых племянниках.

В детстве Ян мечтал стать лётчиком, как отец, но мать запретила ему даже думать об этом. Позже она раскаивалась в своём порыве (просто на тот момент боль была ещё слишком свежа), но сын никогда не упрекал её за это - в конце концов, она нечасто ему что-то запрещала, и сказать, что профессия моряка-подводника рискованна, в общем-то, не меньше, ей не хватило вовремя то ли сообразительности, то ли духу. Ян женился на дочери Ицхака Лилии, его дочери Анастасия, Роза и Раиса - учительницы, как бабушка. У Анастасии две дочери, Маргарита и Ангелина, Роза воспитывает сына мужа от первого брака, у Раисы с мужем детей пока нет.


P.S. Кажется, о ком-то здесь не упомянуто…?


Комментарий к Эпилог

Ещё раз очень извиняюсь за представленную здесь развесистую клюкву. Да, автора несло. Да, очень. Но, как уже говорилось, раз уж всё равно альтернативная история…

Сато Кадзухиро и Эндрю Гудман - разумеется, вымышленные персонажи. В случае первого я честно пытался найти что-то подобное родословного древа ветвей императорского рода, если у кого-то что-то подобное есть - буду благодарен и перепишу. Можно предполагать, что одна из бабок Кадзухиро была дочерью императора Кокаку, благо их у него было много. В случае второго я особо не пытался, подразумевая некий усреднённый образ. В конце концов, над реально существовавшими людьми я и так достаточно надругался…


========== 1926. P.S. ==========


Nie szumcie, wierzby, nam,

Z zalu, co serce rwie,

Nie placz, dziewczyno ma,

Bo w partyzantce nie jest zle.

Do tanca graja nam

Granaty, wisow szczek,

Smierc kosi niby lan,

Lecz my nie wiemy, co to lek.

(«Rozszumialy sie wierzby placzace»)


- Слышь, Ежов, так привезти тебе из Москвы какой-нибудь цветочек аленькой?

Не дождавшись ответа, Настя запустила в сторону соседнего стола скомканным черновиком. Скомкана бумажка была не очень хорошо, поэтому не долетела, но цель была достигнута, адресат поднял от документов хмурый взгляд.

- Ты меня вывести сегодня хочешь, не пойму? Сказал - не поеду, значит не поеду, я на прошлом был, мне и тут есть, чем заняться. Тебе тоже.

- Не хочешь - сиди кисни, а мне бумаги оформи. Без меня тут пару недель ничего не поломается.

- Там без тебя тоже ничего не поломается. Делегат, тоже мне…

Настя раздражённо завозилась на стуле, словно порываясь перейти от словесной баталии к физической.

- Чёрт тебя возьми, Ежов, тебе обязательно такой скотиной быть? Что от тебя, отвалится? Отпусти с миром - и отстану, целых две недели от меня отдохнёшь.

- А уж ты там как отдохнёшь - не сомневаюсь… К Самуэлю своему едешь, да?

- Ежов, ты вроде трезвый.

- Что, обрезанный настолько лучше?

- Ежов, хватит бред нести! Мы с Самуэлем три года как не виделись! У меня после него ещё Андраш, Чавдар и Тамас были. Чего ты в Самуэля этого вцепился?

- У тебя русские, вообще, были?

- Неа, ты первый.

- Ну, каждый должен в чём-то быть первым… - Ежов полез в ящик стола, - да на ты, на, подавись.

Настя коротко взвизгнула и пулей вылетела из-за стола.

- У тебя пружина в жопе, что ли, - проворчал Ежов, уворачиваясь от её поцелуев, - всё, хватит меня слюнявить, мне работать надо.

- Так ты что, их ещё тогда сделал? А чего надо было меня мурыжить всё это время?

- Ну, вдруг ты всё-таки сдалась бы, - дружелюбно оскалился Ежов, - и вообще, люблю видеть, как люди радуются.

Настя заползла на стол перед ним и нависла, крепко схватив за уши.

- Слышь, урод, я щас тебе, конечно, ничего не сделаю, даже зуб на прощание не выбью. Но я же вернусь, имей в виду. Две недели тебе на подготовку.

В дуэли взглядов победителей и проигравших не будет, это уже известно. Этим странным отношениям удивлялись многие, в узком кругу энтузиастов шли споры, кто был их инициатором и кто кого соблазнил, а главное - как. Романова удовлетворять любопытство не собиралась, Ежов тем более. За этими отношениями интересно было наблюдать, но предпочтительно с безопасного расстояния - нежность в них, конечно, была, но нежность специфическая, обращения «слышь, Ежов» и «слышь, Романова» перемежались с «ты, козёл» и «ты, мымра», а то и более цветистыми, и запустить друг в друга они могли и чем-то потяжелее скомканной бумажки. Не каждый назвал бы эти отношения гармоничными, однако же они таковыми и были. Настя сказала бы, пожалуй, что они подходили друг другу, начиная с роста и заканчивая специфическим чувством юмора, за полгода, во всяком случае, они друг другу не надоели, хотя полгода, конечно, не срок. Собой очень даже красив, «животно притягателен», как говорила она ему самому, малый рост - так даже хорошо, нахрена ей каланча пожарная, если в самой с фуражкой примерно столько же? Зато в постели, если хорошо вывести, от него можно было добиться чего угодно, а выводить Настя умела. Благо, и склонности у обоих были такие, с какими к порядочному человеку не пойдёшь, а тут хоть поговорить с пониманием можно, а что-то и воплотить.

- Сучка! - Ежов свирепо поджал прикушенную губу, - сдриснула со стола быстро!

- Ладно, если захочешь всё-таки качественно попрощаться - жду дома. Жрать-то, поди, хочешь?

- Ещё нет, но захочу.

- Нам тут барашка презентовали. Ну, не всего, ногу.

- Какого ещё барашка?

- Да соседа угораздило с крыши сверзиться, самому ничего, а барашку вот чего. Давно хотела попробовать приготовить.

- Я вообще ещё жить хочу.

- Ну живи до вечера, кто тебе на даёт. Запить чего-нибудь возьми. И не сиди долго, я тебя не отсыпаться зову.


Кызыл-Орда - звучит зловеще, а переводится всего лишь «Красная Ставка». Не думала Настя, конечно, что сможет в таком месте освоиться - после Москвы-то, к которой ого как, оказывается, привыкла, да вообще, честно, не хотелось никуда ехать, но все ехали куда-нибудь, вот она решила, что тоже надо, особенная она разве? Алексей, правда, теперь совсем один из семьи останется, но не так чтоб и часто они видеться могли, так уж, само ощущение только, что сестра где-то рядом есть… Вот и направили её сюда - на край земли, куда ворон костей не носил, с улыбкой вспоминать, как когда-то совсем другим миром казалась сибирская тайга. Но ничего, по приезде оказалось, что совсем даже не край, а привыкать к другому миру - это как ещё одну жизнь в подарок получить. Маленький город - в этом есть, оказывается, своя прелесть. Словно на ладони весь, словно под крыло взят. На этих маленьких улочках словно сам себя больше чувствуешь.

Здесь очень много солнца. Не так, как в Крыму, там солнце как будто отдыхает и празднует, а здесь живёт и работает, как гремящий повозкой торговец и сплетничающие на вершине минарета голуби. Зимой здесь, конечно, казалось с непривычки люто - снега почти что ничерта, это и на зиму-то непохоже, а ветер пронизывающий, злой. Дома и улицы под этим ветром - как голый и босый рабочий люд, суровые, подобравшиеся. Очень красива здесь весна, это правда. Хотя цвестиособо-то нечему, что тут растёт-то. Полынь и колючки преимущественно. Ну, конечно, рис. Залитые водой поля, на которых всходит рис - зрелище действительно волшебное. До Первомая это было точно, когда они гуляли с Колькой по берегу - ну, по тому, что теперь было берегом для щедро разлившейся Сырдарьи, и до рассвета просидели за разговорами, такая тёплая ночь была. Тогда, в общем-то, по-настоящему и познакомились, о жизни друг друга узнали, хотя спали до этого не раз уже, ну да это нормальное дело. Весенние ночи вообще к прогулкам и разговорам располагали, где б только времени ещё взять. Сейчас уже не так, с середины июня жара стоит такая, что и ночью от духоты не знаешь, куда деваться. Вся трава выгорела, ветер носит пыль и песок. Ближе к реке хоть посвежее, вот когда оценила она, что дом у реки.

Квартировалась она у 60-летней одинокой Ульяны Павловны, преувеличенно любезной, угодливой женщины. Муж Ульяны Павловны свёл счёты с жизнью, проворовавшись, ещё до революции, по уплате всех долгов за него существовала семья большей частью на жалованье сына. Он, этот сын, погиб, воюя на стороне белых, этот факт Ульяна Павловна тщательно скрывала, хотя никому это особо интересно не было - погиб он ещё в начале 18го и никаких значительных личных злодейств за ним не значилось, а каждый кусок белогвардейского пушечного мяса удостаивать внимания - много чести. Что красные могут забыть о ней точно так же, как благополучно забыли белые, не подумавшие ни выделить бабке хоть какую-то единовременную помощь, ни даже устроить в её доме тайную явку, ей не приходило в голову. Своей страшной жилицы Ульяна Павловна, естественно, боялась едва ли не до заикания и что только на цыпочках перед ней не ходила, что не мешало ей удерживать где копейку, где рубль из того, что выдавала ей Настя на покупку всего потребного на кухню - боялась когда-нибудь неминуемой расплаты, но ничего с собой поделать не могла, а то, что Насте, которой продовольственно-бытовыми вопросами задаваться было лениво, если не сказать противно, было проще сунуть ей денег и велеть обеспечить что требуется на своё усмотрение, и ни в какой книжечке она тех денег не фиксировала, ей так же было невдомёк. Ещё Ульяна Павловна отчаянно боялась за свою дочку, которую, ослабь она свой материнский надзор, несомненно изнасилует какая-нибудь красная сволота - правда, для самой дочки это могло быть разве что мечтой, бедняжка удалась такой уродиной, что ни один даже самый отчаянный пока не покусился на неё как на женщину, что Ульяна Павловна приписывала, конечно, исключительно своему материнскому героизму, не выпуская свою великовозрастную кровиночку никуда далее, чем покормить курей, а к приходу Настиных гостей пряча в огромный сундук, который для надёжности задвигала под кровать. Такое поведение, когда-то ужасавшее Настю в Айваровых соседях, теперь даже веселило, вот так тоже меняются люди. Что домой она возвращалась непредсказуемо, всякий раз в разное время - тут ничего не поделаешь, такая уж работа, но вот о том, чтоб пригласить с ночевой Кольку или кого-нибудь из подружек, она всякий раз спрашивала разрешения (будто в самом деле и отказ могла получить), каждый раз благодарила за приготовленный ужин или постиранные вещи, а уж когда как-то походя подтвердила, что она и есть та самая Анастасия Романова, так это вообще было любо-дорого посмотреть. Жалко ей только было, конечно, бедную Наташеньку - бабе в её неполные тридцать уже ничего, считай, в жизни не светило, она и умом была простовата, потому как образование имела самое скромное, домашнее, и из людей вообще, кроме семьи, общалась только с немногими соседями. Когда мать отбегала на базар или куда по соседям, а Настя при том была дома, Наташенька выходила греметь чем-нибудь на кухне или поливать цветы, всеми силами набиваясь на разговор - первой-то не заговаривала, конечно, хотя видно, что страсть как хотелось. Настя ей рассказывала что-нибудь из прежней, «царской» ещё жизни, или о деревне и своём путешествии до Москвы. У Наташи круг знаний-то о мире ограничивался духовными книжками да общением с матерью, дальнейшую жизнь она разве что в монастыре представляла, а Настя отвечала с улыбкой, что ближайший монастырь тут, кажется, в Китае - буддистский, и надо бы Наташе идти работать, вон хоть на кирпичный завод или маслобойку, силой-то бог не обидел, а научить всему научат. Да куда там, матушка не пустит, дома что ли не работается - вязать, кружева плести, да и матери по хозяйству помогать, она ж уже немощная… Это, положим, было лукавством, до немощности Ульяне Павловне было далеко, была она женщиной крепкой и при том работящей, невеликое хозяйство - две козы и стайка курей - позволяло существовать сытно самим и иметь, что на базар отнести. Матушка, естественно, всемерно общению дочки с квартиранткой противодействовала, дочке шикая, чтоб не накликала на себя никакую беду, а перед Настей расшаркиваясь, что-де обременять её дитём своим несчастным не хочет. Знала бы Ульяна Павловна, что дочка простодушно пересказывает опасной постоялице всё то, что мать говорит за её спиной.

- Не могу понять, вот вроде бы со всеми соседями матушка о вас только хорошее говорит, нахваливает, отчего же мне с вами общаться запрещает? Верно, думает, что я вам прискучу, и вы потому на неё разгневаетесь? Ну так ведь если прискучу, вы же скажете!

- Нет-нет, Наташа, - внутренне веселилась Настя, - вовсе мне с тобой не скучно. С тобой словно в детство возвращаешься…

- Или потому, что… ну, из-за Николая Иваныча? Нет, она вас не осуждает, вы не подумайте! Очень вас жалеет, что так не повезло вам, женатого полюбить. Так бы славная семья были, пара вы такая хорошая… А если дети, Анастасия Николаевна? Что же тогда?

Настя так и эдак пыталась представить их с Ежовым несчастными влюблёнными, которым жестокая судьба препятствует в законном счастье, обычно богатого воображения почему-то не хватало.

- Ну пока тьфу-тьфу, с той поры ничего. Зимой ещё было дело, подозревала я, ну это до него ещё, но ложная тревога оказалась, вроде и не выкидыш даже. Ну да поди, и тут врача хорошего сыщу. А если и нет - ну и рожу, ну отдам какой-нибудь киргизке на выкармливание. Как-нибудь вырастет… Уж на Кольку точно это вешать не буду, он-то тут при чём?

Смущать Наташу такими откровениями она совершенно не стыдилась.

- Как это? Ведь должен же у ребёночка отец быть!

- Ну а чего? Сама я на него полезла, не насильничал. И чего сразу отец прямо? Воспитание детей нынче - дело общественное, у многих вон вообще родителей нет, ни отцов, ни матерей.

- А может быть… - Наташа замялась и покраснела, - может быть, вы мне его тогда на воспитание дадите? Я его как своего любить буду…

В общем, не раз после таких разговоров Настя порывалась надавить всё же и отправить Наташу учиться или работать, но легко сказать, да сложно сделать - ну, в самом деле, вдруг её дразнить начнут за внешность такую, всё же народ у нас у нас пока не очень сознательный, да и она ещё такая наивная, медлительная, тепличный цветочек на самом деле. Страшно подумать, что ведь и сама такой могла стать, при немного ином раскладе. Да и вообще, так-то за что на них давить - своим трудом живут, не чужим, не эксплуататоры, труд у них в почёте, если б ещё сознательности общественной им побольше…

Наблюдать, как при её неожиданном появлении хозяйка подскакивает и мечется, напоминая одну из собственных куриц - развлечение весьма дешёвое и однообразное, поэтому Настя завела привычку извещать о своём возвращении нарочито громкими шагами, громкими разговорами с бегающими во дворе курочками или забредающим от соседей ягнёнком - чудом как это создание было ещё живо при своём любопытстве и бесстрашии и своей способности протискиваться через щель в неплотно закрытой двери сарайки, давая Ульяне Павловне хоть некоторую фору времени, подготовиться морально и натянуть на лицо заискивающе-радушную улыбку. Убедить не бояться человека, которому бояться нравится, невозможно, ну, так хотя бы немного жизнь облегчить. Ну и, она с радостной вестью сегодня. Целых две недели им тут не топтаться нервно вечерами, поглядывая в окошко, не шептаться, не ходить на цыпочках. Главное ей за это время не сильно отвыкнуть от такого обихода, потом обратно-то привыкать тяжело будет.

- Так всё же едете, значит? - старуха взволнованно затеребила в пальцах платочек, который использовала для протирки стёкол очков, - теперь точно уже, значит? Что ж так вот в последний момент-то, даже и стол-то прощальный как подобает не устроить…

- Ой, да бросьте, было б, чего ради. Я ж вернусь, и оглянуться не успеете!

Ульяна Павловна нервно отёрла двумя пальцами рот и подбородок.

- Да как знать, Анастасия Николавна, как знать… Жизнь-то ваша не такая, как наша, это нас, замшелых да неповоротливых, с места не сдвинешь, а вы летучи, кипучи… Возьмут да направят вас прямо оттуда совсем в какие-то иные места, так вы сюда и не вернётесь…

- Ну, всё возможно, конечно. Но вроде не с чего, ничем таким я не отличилась… Так что не беспокойтесь, Ульяна Павловна, поездка как поездка, никаких мне шумных прощаний не надо, приготовим с вами баранинку эту, вы и научите меня наконец…

- Верно, и Николая Иваныча в гости ждём?

- А как же! - лучезарно улыбнулась Настя, - он-то со мной не едет, а уезжаю утром я, ну вот отсюда на вокзал и проводит.

Старуха облизывала губы, явно какие-то ещё слова с языка просились, да всё страхи не давали. Иногда Насте - всё же сколько уже под одной крышей живут, да и откровения Наташи помогали тут - казалось, что она даже угадывает эти невысказанные мысли, благо они нехитрые. И вдруг её чуть ли не скрутило от странного, страшноватого такого порыва - обнять. Ну уж к чёрту, о таком и говорить нечего, конечно, пугать у неё другие приёмчики. Верно всё, как и тогда с Айваром ещё она сформулировала - прожившие под одной крышей долгое время это семья. Какая уж есть, семьи мало у кого идеальные-то. Вот они - семья. Нелепая, разобщенная, и всё же чем-то внутри себя связанная. Пусть привычкой, непониманием, страхом - этим тоже можно быть связанным, оказывается. Ульяна Павловна для таких рассуждений слишком проста, и незачем ей этим голову нагружать, пусть уж её картина мира на её совести будет. С одной стороны ей, верно, облегчение колоссальное, полмесяца такую квартирантку не видеть, а то и навсегда от неё отделаться. С другой - воспринимала она такое соседство и как своеобразную защиту, как теперь без неё? И даже смешные эти переживания о несчастной её женской доле - что-то ж в них и правдивое есть. Верно, считая их нелюдями, хочет для них счастья человеческого, может, людьми тогда станут. Да проще перечесть по пальцам, для кого она не упырь теперь… В честь прощания Настя настояла, чтоб и Наташенька с ними за одними столом поела, а то не по-людски это, обе, и мать, и дочь, сидели все поджавшиеся, клевали осторожно, аристократически прямо, такая вот фикция, а всё же семья.

В том дело ещё, верно, что годовщина же, годовщина родительская… Умом-то Настя успокоилась вроде бы давно, а вот чем-то внутри, видать, нет. И потому не говорила об этом, не напоминала никому, чтоб не поднимать лишний раз… Только с начала июля душными этими, адскими ночами точно крысы какие-то внутри сердце грызли. Говорят - кошки на душе скребут… Да вот скребли бы кошки, не было б крыс. Это от духоты всё, конечно, спать невозможно, на голову давит, от того и сны плохие, и настроение паршивое. Физиология, а не мистика никакая. Ненавидела она уже июль, да вот не подумала поехать туда, где попрохладнее летом.


На Ежова тоже что ли какая-то лиричность нашла, когда перешли уже в её комнату, вручил ей кошель:

- Вот, брату передашь. Знаю, складывать ему особо нечего, но был бы кошель, будут и деньги когда-нибудь. Он же у тебя вроде бы учёбу заканчивает, жениться собирается, вот будет, где трудовую копейку хранить. Тут у старика одного купил, очень уж что-то жалкий старик. Ну да, змеиная. Хотел тебе подарить, да подумал, ты сама та ещё змея, для тебя неприлично будет. Я тебе лучше как-нибудь живую подарю, чтоб было, с кем потрещать.

- Ну спасибо, Ежов, - расхохоталась Настя, - и за подарок, и за ласку. Буду теперь думать, что же тебе равновесное подарить?

Ежов про годовщину знал. Это Ульяне и Наташеньке она не говорила, а сами не дознались. Но не говорил об этом, он и вообще не любитель говорить там, где сказать существенного ничего невозможно. А каково некоторым маяться - вроде как, и посочувствовать человеку хочется, и как о царях-то жалеть…

И снова вот возникло у неё ощущение, что угадывает готовые сорваться с языка слова. Ну её к чёрту, эту мнительность странную. У Ульяны ладно, натура такая - чего-нибудь бояться и тревожиться, просто на всякий случай, а Ежов нормальный, ему с чего сентиментальничать. Дорога, конечно, неблизкая, но чего бояться-то? Пути уже везде восстановили, не бандитов же ей опасаться. И вообще, не отделаетесь, не надейтесь.

- Ну давай, раскупоривай, виночерпий сегодня ты. Э, а что, водка кончилась что ли?

- Что-то против имеешь - один выпью. Что, не по вашенским вкусам царским?

- Ага, по нашенским вкусам царским и водка ничего. Я так подумаю, что ты мой отъезд празднуешь.

- А что, права не имею?

Настя дождалась, когда Ежов закончит разливать - чтоб рука не дрогнула - и чувствительно укусила его за ухо.

- Ну тогда чтоб и всё остальное на уровне.

- Закусок, извини, не взял.

- Ну, самое главное-то не забыл? - Настя, уже сдёрнувшая с постели покрывало, деловито расстёгивала ремень его брюк, - вот сейчас и закусим…

Вот как-то же можно так - про любовь какую-то там, действительно, ни разу ни слова не было. Хотя порой, расцеловывая ворчащего, уже засыпающего Ежова, в свежие засосы, она думала - ну если не любовь, тогда что? Или что любовь тогда? Но если так, то и к Тамасу хоть чем не любовь была, а живёт же она без него, нормально вполне. Не говоря уж об Айваре. В общем, как и говорила она девчонкам на этот счёт - если б только один был на свете достаточно хороший, красивый, интересный человек, то жить так незачем. Это ж пока его найдёшь, запросто вся жизнь пройдёт.

А кто кого соблазнил - это правда, вопросик. Может, считать, что он начал, он же тогда из себя её вывел - девчонка, да ещё такая малявка, да на такой должности, ладно, для бумажной работы - это он готов поверить, а вот что она оружие не для красоты и формы носит - извините, нет. Настя, которая к тому времени имела в истории два ранения и несколько собственноручно приведённых в исполнение приговоров, обиделась. Предложила ему поприсутствовать, благо, как раз следствие по троим алаш-ординцам закончилось. Он согласился. Ну а вот обернуться в нужный момент, чтобы увидеть его ошеломлённое лицо, его светящиеся восхищением глаза, в которых мигом назад она отражалась, как позже он описывал, такая собранная, решительная, такое воплощение неумолимого и спокойного большевистского возмездия, уже её угораздило. Ну и окраска этого восхищения вполне ясно читалась и по лицу, и… гм, по другим местам, так что она не отреагировать никак не могла, и, схватив его за ворот левой рукой, пока правой возвращала маузер в кобуру, поволокла к ближайшей стенке, кровь и трупы рядом как-то совсем не помеха, какое время, такая и романтика. Хотя романтикой она это не считала ни тогда, ни позже, когда в какой-нибудь из временно пустующих камер стискивала его запястья и, хохоча, кусала его, взвизгивающего и матерящегося, куда придётся, или когда он целовал её сбитые во время допросов костяшки (хорошо, что когда ещё научили добрые люди - пятак в кулаке зажимать для усиления эффекта, а то скорей бы она совсем руки себе переломала об эти чугунные бошки) - и на губах глумливая усмешечка была, а в глазах всё то же восхищение, вот как он это умеет… вот тогда на берегу это да, романтика была, выдалось время очень так душевно поговорить… До того-то она как-то и не расспрашивала его, откуда он и что с семьёй у него, да и он о ней знал ровно потому, что сложно о таком не знать. Да о себе, понятно, много ли проговоришь - ну час, ну два, ну не больше же. Обо всём говорили, и про войну немецкую - это вообще ей в последние пару лет вдруг полюбилось, о войне слушать, от тех-то, кто хоть как-то напрямую с ней соприкоснулся, пусть и мало, но всё равно побольше, чем она. Это уже не стыдом каким-то было, стыд этот, как совершенно глупый и бессмысленный, из неё ещё Самуэль выдавил - объективно была она дитём малолетним, а из какой там семьи - уже не суть, и смутный неуют в душе преобразовался во что-то более конструктивное - вроде как желание раздвинуть границы прожитых лет, нормально для человека устремляться мыслью в будущее - нормально и в прошлое. И про места разные, где кто бывал, про стекольный завод она слушала, перебирая пальцами песок и размышляя, как это из песка прозрачное стекло может получаться и что есть у неё такое сравнение о людях, только слов сейчас подобрать не может. И даже о литературе поговорить умудрились, точнее, говорила она, а Ежов больше слушал, удивляясь, видимо, до чего с чудесатинкой встретилась ему девица.

- Вот у брата я раз присосалась к книжке, подарок кому-то из названных его. Весь выходной практически над ней проторчала, потом ругалась на себя… и между работой продолжала дочитывать. Хотя это вообще для меня нормально - впиться так и не успокоиться, пока не дочитаю, раньше родители и сёстры дисциплинировали, теперь работа, а так дай мне волю… Жюль Верн. Не, не «Вокруг света…», «Двадцать тысяч лье под водой». Раньше мне, наверное, нудно б показалось, она вообще непонятная какая-то, для детей или для взрослых. Для детей многовато науки там всякой, и биологии, и техники, а для взрослых слишком уж… наивно и восторженно, что ли. Хотя может, это для меня так, испорченная я стала. Погоди, сейчас объясню. Меня вот что заинтересовало - слышала я, что эта книга не то запрещённой даже была, не то просто какие-то проблемы автор из-за неё имел. Вот как будто понятно, из-за чего… ты читал вообще? Ну, из-за этой войны, которую ведёт Нэмо. Там, конечно, никаких указаний, что это за страна, всячески избегается что-то конкретное говорить, но так же даже интереснее! Любой же может предположить, что это его страна имеется в виду - в смысле, из тех стран, у которых вообще есть флот, у любой рыльце хоть где-то да в пушку. А может, на это и расчёт. В этом смысле да, интересная книжка и крамольная очень. Но мне пришло вдруг в голову, что запрещать её совсем не поэтому бы стоило, то есть, не только поэтому. Ты посмотри на эту историю - в ней же ни одной женщины! Вроде бы, естественно - история о корабле, о приключениях, какие тут женщины… Хотя в «Вокруг света…» Ауда же есть. Но да, женщина на корабле - это понятно, что не к добру… Любому нормальному понятно, почему не к добру - какая свара-то из-за неё начнётся. В общем, и логично, и обосновано, почему женщин нет, а если и есть - то где-нибудь вдалеке и в воспоминаниях. Но приключения приключениями, а ты посмотри, какие чувства тут, какие страсти! По сути ведь Пьера разрывают два влечения, две любви - ну, можно сказать размыто, к океану и к земле, это и символически можно видеть, как его тянут каждый в свою сторону Немо и Нед Ленд. Ленд - переводится «земля», кстати, ты знаешь? В общем, история эта не только о страсти к знаниям и страсти к приключениям, но и о страсти мужчин друг к другу.

- И как же ты, сама баба, нормально об этом говоришь, восхищённо как будто даже?

- А что не так? Если чушь говорю, то это одно, а если такое есть - а такое есть, если не здесь конкретно, то вообще - то при чём тут отношение моё? Я не литератор, совсем в книжках не специалист, я как читатель сужу - книги, сколь бы фантастично ни было описанное в них, жизнь отражают и никакой писатель, как бы ни был он талантлив или бездарен, от этого никуда не денется. Если книга о приключениях - а я люблю книги о приключениях, да! - то герои кто? Мужчины! Сражения, путешествия, изобретения какие-нибудь, это всё о мужчинах. Женщине что? Быть возлюбленной героя, смыслом его подвигов, его целью, но самой что делать? Переживания героинь тоже неплохо описываются, это правда, есть внимание к внутреннему миру женщины, ну так и чем они занимаются, кроме переживаний? Тьфу! Ну, это ты и сам должен понимать, при капитализме женщина, даже если и образована, и культурна, и чем-то ещё заниматься пытается, кроме стряпни и детей - всё равно не человек. Человек мужчина, а женщина дополнение. Даже если не служанка, а богиня - в мире капитализма, ты знаешь, и Бог обслуга, и должен вести себя правильно. Муза его, понимаешь, тьфу ты. Кружавчики на рубашке, ваза китайская на полке, не более того. А настоящая любовь - она возможна только к личности всё-таки. Не к милому лицу и кроткому нраву - к личности и мыслящей, и действующей. Так вот буржуазное общество сначала делает женщину не равной мужчине, не только в правах, но в конечном счёте и по уму, а потом осуждает гомосексуализм. Но в буржуазном обществе гомосексуализм неизбежен и было б странно, если б его не было. Большинство, положим, не решатся никогда на гомосексуальную связь, но в душе, в мыслях, в склонностях останутся гомосексуалами, потому что женщины в массе своей не могут дать того экстаза не только телесного, но и душевного, умственного, который и делает любовь полноценной. Конечно, теперь уже не только так - новое время даёт и новые женские типажи, героинь, которыми не только женщина, как примером, восхититься может, но и мужчина. И в книгах таких героинь будет больше становиться - слава богу, а иначе я б однажды художественную литературу перестала читать совершенно.

В общем, тут они поняли друг друга прекраснейше, такие задушевные разговоры были, конечно, редкостью, и тем больше были драгоценны…


Поезд, естественно, чуть не проспали, Ежов ворчал, но проводить честно дотащился. Всё-таки да, то ли какая ни есть сентиментальность никуда из натуры не девается, то ли она человек такой, что против осознания даже пускает корни, привязывается, вот грустно было сюда уезжать - грустно и отсюда, таким вдруг бесконечно родным стал и залитый рассветными лучами перрон, и меканье и блеянье где-то вдалеке, и пыльный ветер, нещадно выедающий глаза. Но всё же предвкушение встречи с ещё более родными-привычными местами перевешивает. Уже хотя бы то, что с Алёшей увидится. Славно б было, если б Таня или Маша смогли в эти дни в Москву вырваться, стыдно, да письма писать она всё более не мастак…

Если б не была, конечно, такой долгой дорога, когда одним только своим мыслям предоставлен. Вот когда снова возвращаешься к мечтам о том времени, когда переместиться можно будет в край земли в один момент, быстрее птицы, быстрее мысли… Будет это, будет. Связали ж города и полустанки железные дороги, будут и дороги над землёй, и дороги под землёй. Когда ж это будет-то… До тех пор ей мыслей своих нипочём не обогнать. Ехать - это вынужденное бездействие ведь, оно хуже ножа в такие дни. Как там Таня, Маша? Им некогда вспоминать и горевать, это верно, вот и ей обычно некогда, но вот далеко Москва, и кажется, что поезд ползёт как старая, усталая змея по растрескавшемуся от жары пересохшему руслу реки. Вот бы и время ей как раз - все письма написать… Ольга недавно, бедняжка, прислала письмо закорючками. Перепутала, кому-то из японских друзей писала, а в её конверт вложила. Да паршиво так свербит и давит внутри, удержи тут ручку, да ещё напиши что-то связное…

В Уфе ждала неожиданная встреча. Сошла на перрон и увидела кого б можно было подумать? - Самуэля. Точно, его в Уфу тогда перевели… Вот провожал товарища на другой, уже отошедший, поезд. Разговорились, конечно, благо, времени до отправки сколько-то было ещё. Нет, кстати, ностальгии особой не почувствовала, Самуэль как Самуэль, просто старый товарищ и хороший человек, никакого любовного помутнения в глазах, да и не ожидалось особо. Женился, кстати, а то всё в убеждённые холостяки себя записывал. Со стороны вокзала послышались шум и крики, оба, ясное дело, на инстинкте рванули туда - оказалось, воришку обнаружили, воришка, естественно, дал дёру во всю прыть, голосящие бабки поотстали, а Настя с Самуэлем попривычнее, догнали. Повели в привокзальный участок, держа с двух сторон цепко - сильный и вёрткий, это уже успели понять. Типичный такой экземпляр, взгляд то наглый, то заискивающий, не иначе затылком окрест себя ощупывает, в какой момент слинять свезёт, на Настю бросает пренебрежительные взгляды, на Самуэля посматривает со страхом и некоторым уважением - у них это пока что одно и то же, на инстинкте к силе тянутся. Попробовал было кукситься, сказал, что лет ему 12 - Самуэль сразу понял, что врёт, на жалость давит, старше он, просто по недокорму мелкий. Так и сяк канючил, что не надо его в детдом отправлять, он правда-правда больше не будет, но Самуэль был непреклонен.

- А чего против, не пойму? Крыша над головой, кормёжка каждый день, отмоют, учить будут, человеком станешь.

- А сейчас я не человек, что ли?

- А сейчас ты, Стёпа, заготовка под человека. Ты скоро большим парнем будешь, тебе профессия нужна. А это вот - не профессия, это путь на дно. Ну какое у тебя будущее, а? думаешь, ты своей судьбе хозяин? Нет. Не ты, а случай твоей судьбе хозяин. Удалось выпросить или украсть - сыт, не удалось - бит. А хозяин своей судьбе тот, кто заработать умеет, кого в обществе уважают.

- Рабочий, то есть?

- Ну, не обязательно рабочий. Хочешь - врачом станешь, тоже почётно. Или учителем. Или моряком. Или вон, на неё посмотри, зря так фыркаешь. Из детдомовских, между прочим. Тоже когда-то скиталась, по Уралу да по Вятке. Можешь расспросить о тех деньках, найдётся, что порассказать.

Настя изо всех сил серьёзное лицо сохраняла, рассказывая, как с 18го года, когда папку с мамкой беляки изничтожили, скиталась и горе мыкала, пока за ум не взялась и сама сдаваться не пошла, благо и историй беспризорничьих много помнила, и в детдомах бывала не раз. Потом увезли мальчишку, потрещали ещё с Самуэлем, потом только вспомнила, где ей сейчас быть-то надо. Ну, ничего, билет-то на следующий поезд купила, только идёт уже ночью, и остановок больше, чего доброго, всё, проворонила она съезд, то-то Ежов глумиться будет… Ну да что ж теперь.


Да, что говорить, ехать в поезде такую даль и так долго - дело нудное. Первое время в окошко, может, с неподдельным интересом смотришь, а дальше уж так, для самоубаюкивания. Заговаривать с попутчиками Настя стеснялась, они сами тоже не лезли, собственными мыслями остаётся развлекаться. Адресами они с Самуэлем обменялись на всякий случай, и вот уже заранее стыдно - зная-то уже свою обязательность насчёт писем. Как-то Тане два месяца писала, учитывая, сколько написала - стыд да и только, в неделю по строчке. А о чём писать, с другой стороны? Не о работе же. Ну, город описала, в первом ещё, достаточно подробно и даже увлекательно, потом про Ульяну с Наташенькой, а дальше что? «У меня всё то же»? То ли дело Маше - об одном дитёнке написала, о другом, о Пашке, о сестрёнке названной - вот и письмо толстенное. Но у Машки и вообще талант, она и о прошлом вспомянет, и о будущем помечтает… Вот угораздило упомянуть ей про Ежова, без особых-то подробностей, но Маша фантазировать и сама умеет, самых светлых надежд преисполнена. Упоминать-то, что женат, не стала - разжалеется вся, как же это не свезло так бедной сестрёнке, женатого полюбить… В этом смысле Маша порой тоже та ещё Наташенька. Это ж если б ей так о каждом писать - бедная-бедная. Да, интересно, где-то сейчас Тамас… может, и в Москве, но собирался же тоже переводиться куда-то. А Айвар? Полгода скоро, как нет Чавдара, в первом же письме Саша о его гибели сообщила. И Андраша в живых, как слышала, уже нет, на Дальнем Востоке вся их группа канула. Ну, о Любене вряд ли получится что-то когда-то узнать, это понятно. Вот так кончаются любовные истории, а не как там Маше бы хотелось. Разные они с Машей, видать. Вот не представить, чтоб она того же Любена полюбила так же, как Машка Пашку. Это ж что бы с нею было тогда, когда всё же настала ему, с последними экстрагируемыми чехословаками, пора уезжать? Может, и можно было добиться, чтоб он остался, да он и сам не особо рвался. Хотя сотрудничал вполне своей охотой, и некоторые симпатии советскому строю даже выказывал вроде искренне, но всё же в своих пределах. Вообще, связь с подследственным, хоть и бывшим, а потом свидетелем - это не то, чем гордиться можно, так что о Любене она не особо кому рассказывала. Но человек-то хороший вообще-то, вот сложились бы обстоятельства по-другому… Про Андраша вот писала Тане, Маше - нет, и тоже без упоминания, что он из тех, оказывается, кто когда-то их охрану в Екатеринбурге нёс, такое вот совпадение, Таня очень радовалась, что он годами старше, серьёзный, значит, и очень расстроилась, узнав, что на Восток их послали. Потому о Чавдаре она ей и сообщать не стала - вдруг тоже переведут куда-то. Не, сами расстались, хотя не сразу, конечно, он единственный, с кем можно сказать, отношения сложные были, даже ругались по-серьёзному, а не просто зубоскалили. Но пару раз-то жизнь друг другу спасали, так что тоже очень дорогой был человек. Не до той степени, чтоб замуж, понятно. Замуж её активнее всего Андраш звал, романтик, каких поискать…

Приехала действительно уже поздно вечером, злая на себя и жизнь, до Алёшиных добираться далековато, а телеграфировать, чтоб встретили, она не додумалась, и вот память ног или что, но опомнилась на подходе к Лубянке уже. А впрочем, а куда ещё ей идти было? Нет, можно было в гостиницу, да. Но это если б голова свежая была, соображала, а не чугунная с дороги. Её, конечно, вспомнили, пропускали, здоровались. Забудешь такое, ещё бы.

Вот действительно, словно домой возвращаешься. Что-то там изменилось, само собой, и в улицах и парках, и тут тоже, а вот даже если б изменилось больше всего - родным, наверное, не перестанет быть никогда, слишком сильно привязано нитями любви, веры, переживаний, такой добротный шов и распороть-то не сразу получится, а время ему ничего не сделает. Странно, конечно, так даже сказать - про дом… Вроде бы, с этим понятием у неё давно не людские отношения. И подумаешь иной раз - может быть, она, как кошка, к месту, а не к людям привязывается, при таких-то спокойных мыслях хоть о Самуэле, хоть о ком другом. Да нет. И к людям тоже, как и к местам, равновесно. Как и вот эти стены, этот стол и вид из окна, меняются бумаги и чернила в ручке, меняются и люди, но главное остаётся, вот оно-то, куда бы судьба ни закинула, остаётся тем же. Так что улитка она, получается. Улитка же на себе свой дом носит.

А всё же хорошо здесь сердцу по-особенному. Словно некий центр, источник… Как родное ни назови, какой аббревиатурой, оно всегда будет греть и силы давать. С Иваном Ксенофонтовичем - как и не прощались на полгода, поговорили о делах каждый о своих, она ему помогла коробку с папками архивными куда следует закорячить - не, ну не сказать, чтоб она с поезда не устала, задница устала сидеть и спина - лежать, так что руки-ноги так и просят двигаться и язык болтать, а то в голове тук-тук этот так и стоит, он ей на Дзержинского, естественно, наябедничал, что навешал на себя больше, чем уму постижимо, ну а она чем тут утешить может, традиция ночевать на работе давняя, священная, не нам её менять. Не, если сегодня возвращаться не планирует, то и слава богу, она и до завтра поторчит, доклад свой проклятый зачитает с выражением, расскажет всем желающим, каков он из себя, славный город Кызыл-Орда, да пойдёт уже с чистой совестью с близкими здороваться. Там, за столом Ксенофонтовским, она и уснула сама для себя незаметно, так сладенько, как в детской кроватке.

Проснулась от телефонного треска, не разлепив глаза и ничего не соображая ещё, схватила трубку на рефлексе - всё-таки год, не меньше, оставляли тут на звонки отвечать, когда все разбегались:

- Малиновская, тьфу, Романова…

- Феликс Эдмундович? - тупо ответствовала трубка.

- А что, похоже? Нет его, вы по какому вопросу? - попутно начиная просыпаться и холодея - где она находится-то и… что его, нет что ли до сих пор?

Вошедший Иван Ксенофонтович, которому она передала трубку, подтвердил, что да, нет, но время, в общем-то, ещё раннее… Договорив, спросил тоном утверждения, чаю ли ей и вышел за чаем, а она поползла промывать заспанные глаза, потом пыталась прочесать лохмы, хотя толку - всё равно ведьма ведьмой, постепенно светлели утренние сумерки и вместе с рассветным светом какая-то смутная тревога разливалась, стуча в сердце стуком безнадёжно ушедшего поезда… Да ну в самом деле, не съедят её за это, ну, влетит - ничего, влетало уже, только скорей бы уже влетело, а то ей по гостям пробежаться - и об обратной дороге думать надо, не в отпуске тут, что ж всё наперекосяк-то так, и всё казалось, будто песок в песочных часах последний выбегает, да что там - уже выбежал, и шуршит по сердцу так противно, едко, а через полминуты зашёл Иван Ксенофонтович, без чайника и бледный, как полотно…

Говорили, отец, когда ему зачитали приговор, успел только обернуться удивлённо и спросить: «Что?». Действительно, больше, когда тебе стреляют в сердце, ничего и не успеешь. Только хлопнешь ртом, как выхваченная из воды рыба - что? - и рухнешь, где стояла, когда раскалённый воздух ворвётся в грудь, сшибая с ног. И кто там бегал вокруг с сердечными каплями, и кто на кого орал - ничего она не видела и не слышала, одни только цветные пятна плясали в глазах, один только ухал в ушах стук сердца, почему-то всё ещё бьющегося, грохот обваливающегося и крупными кусками падающего неба. Не может потому что так быть. Разум тут не работает, как так и что теперь, не может так быть и всё. Нет, слёз не было тогда, не могло быть. Потому что нельзя в это верить. Слишком жестоко, слишком абсурдно. Только пальцы судорожно по полу скребли - словно пыталась она выбраться из могилы, или словно корчилась в агонии. «Нет, нет» - не шептала даже, губы не послушались бы, это выворачиваемое нутро кричало. Кричало, молило - ну хотите убить, ну не так убивайте, за что, за что? Это немыслимо, этого не может быть, не должно быть… Но разъедало внутри всё - вот почему так странно грустно было уезжать, и с Ульяной даже невмочь прощаться, и с курами, и с вокзалом, вот так обнял бы это всё, задержал жизнь эту простую и зыбкую, ведь если зажать рану покрепче - можно ещё немного подольше прожить, наверное… Всё это в памяти кричало же - «Не уезжай», всё это бессильно хваталось, неминуемое лихо чувствуя. Вздохнуть бы, раз ещё вздохнуть… Так словно стоишь в бочке, заполняющейся водой, уже по горло, уже по бороду, уже рот и нос скрывает, а всё встаёшь на цыпочки, подпрыгиваешь, пытаешься вдохнуть, не можешь смириться и умереть. Лягушка в молоке, конечно, масло взбила, а в трясине хоть бейся, хоть стоймя стой - всё одно погиб ты, что хочешь ори и солнцу над головой, и преисподней внизу, и господу богу. Навсегда, нет уже больше ничего теперь, всё погибло, нет возврата. Вот почему читалось на всех губах - «Не уезжай, не вернёшься», невозможно вернуться, как брошенные в огне фотокарточки обратно не выхватишь, нет вчерашнего дня, нет завтрашнего… Нет, нет, ну не поехала бы, ну не опоздала бы на поезд… Неужели на дне Сырдарьи смогла бы укрыться от разрывающего грудь горячего, нестерпимого убийцы-июля? Много раз проклинали её, что да, то уж да, но такого проклятия - не было. Она, по крайней мере, не слышала. Разве это заупокойные свечки превращают человека в собаку, которая сидит и ждёт хозяина, который уже никогда не вернётся? Вы собаке расскажите, что такое сердечный приступ… Рыжей собаке, прибившейся к волчьей стае. Воющей тоскливо, зло, отчаянно. Ведь живо это всё, и стол этот, и телефон, разрывающийся надрывным, безумным набатом - или это, верно, тоже в её голове только было? - и встревоженные, ошеломлённые голоса за дверью, ведь стоят эти стены и всё здесь полно им, дышит им… И собственный пульс шарашит в голове, как кувалда, сбивает всё туже обруч, выдавливающий воздух из лёгких. Не отнимайте, отдайте… один только день, один всего день назад. Только пусть войдёт, пусть скажет только - что угодно, просто произнесёт её имя… И пусть тогда уже падает белёсое мёртвое небо, пусть тогда кончается мир. Об одном забывала молиться - помыслить не могла - умереть раньше его. С кем ни была, одного всю жизнь любила… Разве бывает такое?

И ни с одного языка не сорвалось же, с её в том числе. И ни сёстры, ни товарищи, никто не видел. Наверное, как невозможно увидеть необозримо большой объект, точнее - понять, что это такое, потому что взгляд не охватывает его полностью. Или чистая вода, она же совершенно прозрачная… Или воздух, вот ей же всё так не хватало воздуха с начала этого убийственного июля. Она думала, что дело всё в том, что слово «любовь» слишком серьёзное, ответственное, всуе не произносят, а потом оказывается, что слово-то мелкое, затрёпанное словчишко, вылинявшее, и вообще эгоистично-буржуазное какое-то. Не о любви надо думать, о деле, о деле вот и думала. А остальное всё так, между делом или потом когда-нибудь. Как и поспать на столе можно, и позавтракать бутербродом с чаем. Нет, не в том беда, что не поняла раньше. Хотя и столько их было, моментов этих, поводов, если не с Екатеринбурга и детских ещё потрясений и обид, первые зёрнышки, зароненные этим, про куклу, и девчонки со своими древесными и змеиными эпитетами, и долгие навязчивые попытки представить, что такое тюрьма, то с деревни, с безумного путешествия, с волчьими огнями, демонами болот и стылыми товарняками, что только одержимый мог выдержать - многие так говорили, а она беспечно смеялась, и только. И потом, с того злополучного вечера, когда растирала ему спину, с той её истерики про клеймо проклятья, сколько дней или ночей она практически прожила здесь - ну, она была влюблена в скрип туго сгибающихся корок свежеоформляемых папок, сизую дымовую завесу и льющийся из окна свет, а говорить иначе - кощунственно. Да, и когда над виском чувствовала табачно-спиртовое дыхание: «Русский язык забыли, Анастасия Николаевна? Что за «неблогонадежный»?» - вторая ночь без сна, взяла хоть часть гпушного, пока он совнархозное и дитячье разгребал. Да, и в том вагоне, зимой 20го - или 21го? - и вообще кажется, что тот год весь из зимы состоял - когда они застряли на полпути до станции из-за занесённых путей, и их от расчистки в третьем часу отстранили, чтоб поспали - когда всё сущее, кажется, промёрзло насквозь, как звёзды наверху в стылом космосе, и спать им пришлось в обнимку, окутавшись шинелями, и она лежала не шелохнувшись, так и не сомкнула глаз. Вот разве могла она подумать о чём-то таком? О чём-то кощунственном? Наверное, что-то в ней думало, если так и не смогла уснуть, и сердце боялось биться. И даже тогда, когда слизывала с его пальцев белые крупинки, хотя казалось бы, было это уже состояние такое, что исключало всякую мораль и всякую память, но она вот помнила, помнила и не понимала… Падали с ног от недосыпа, усталости, выпитого, выкуренного, говорили, смеялись, таяло, растворялось, как дни и ночи в погоне не иначе как за самоуничтожением, как порошок в спирте, то напряжение, что было когда-то… Она продолжала ходить по краю волшебной трясины. И не падала, никогда не падала. Она никогда не убеждала его поберечь себя, знала, что права на это не имеет, поэтому всё, что оставалось - не беречь себя точно так же. Брать на себя как можно больше - не для того, чтоб ему меньше оставалось, ему всё равно останется больше, а потому что всё равно ещё на десятерых хватит и потому что тут так принято. Самоуничтожение - групповой вид спорта. И никто, никто ни подумать, ни произнести подобного не мог. С того утра, когда выползла она, встрёпанная, как болотная кикимора, из-за занавески, сколько рассветов было встречено здесь. И никто даже не говорил, мол обычное это желание выслужиться - кто на телеграф побежит? Конечно, Романова! А по пути ещё туда и туда заскочит. Для бешеной собаки сто километров не крюк! - это ведь Романова, дух этого места, тень его… Нет, не в том беда, что не понимала тогда, когда раз в гостях у Алексея Миреле, дезориентировавшись в пространстве, запустила пальцы в его волосы - по ошибке подошла к нему, а не к рядом сидящему Леви, а ей стыдно было, что завидует, хоть и самой белой завистью. Ну и что она делала бы с этим? А в том, что поняла теперь. Теперь, когда свинцовый обруч июля на груди никогда не разомкнётся. Когда всё съёжилось, выцвело, рассыпалось, как выгоревшая на солнце трава. У него глаза, как болотная смертоносная зыбь. У него имя, как скрытая в земле руда. Если правильно ударить человека ножом, он не сможет закричать - дыхание перекроет. Вот это с нею и есть, ей не докричаться до белёсого, пустого неба, а шёпота, слетающего с запёкшихся губ, оно, глухое, не услышит. Он не вернётся. Никогда не вернётся.


Вот и встретились они с Алексеем на похоронах. Только встречу эту она, конечно, машинально как-то внутри себя отметила, как и всё вообще. Он был одним из тех, кто нёс гроб, что-то ещё живое внутри удивлялось - достало же сил. А её жгло солнце, выжигало из этой процессии, из этой жизни вообще, и казалось, что все понимают - вот мертвец идёт, будто живой, а так только в деревенских сказках бывает. Но не бросаться же на мостовую с деревенским причитанием, которому бабка Луша выучила, уж не ей, точно не ей. Не по ранжиру. Как ни шепчутся уважительно рядом - знакомые объясняют незнакомым, кто она такая. А кто она такая? Дух этих стен, плоть этого времени, концентрированный образ фанатика, так даже Айвар её раз в шутку назвал, а уж Айвар понимал. Айвар тоже был влюблён, и эта любовь несомненно где-то пригнала, или пригонит, его навстречу пуле, потому что иначе не бывает. А на самом деле она - мертвец, которого не должно быть среди живых. Она должна была умереть в 18м, в подвале. Если б знала, что так будет… Айвар понимал, почему ей не сказал? А как человеку такое скажешь? Ему собственного камня на шее хватало, ещё показывать другому - по какому там краю ты ходишь, давно над тобой сомкнулась коварная зыбь, вытеснив воздух из твоих лёгких, а ты думаешь, что дышишь ядовитым дурманом… Как могли ей сёстры или брат сказать такое? Как смириться с таким невезеньем, что бедная сестрёнка женатого полюбила… Только тётя Ксения, она одна поняла, если только правильно помнятся её слова, над которыми она смеялась тогда.

Когда умер Ильич, и придумали это всё с мавзолеем, она много думала об этом, хорошо это или нет. Говорила редко с кем, адумала много. С одной стороны - это понятно вообще очень хорошо, много ли народу в России успело Ильича увидеть? Может показаться, что много, тысячи. А миллионы не видели, а как же те, кто шли пешком в Москву - хоть не поговорить, не руку пожать, так посмотреть издали, домашним рассказать - вот, видели Ленина, такой-то он и такой… Не успели… А будущим поколениям как? Это ж как дети, потерявшие мать или отца в малолетстве, хорошо, если портрет хоть остался. Машка говорила, Егорушка так серьёзно в портрет отца тычет, объясняет Яшке - это дедушка. Яшка научился не плакать, что никогда они к дедушке не поедут, с портретом в обнимку сидит. А второго дедушки и портрета нет, кто б ему фотоснимки делал, крестьянскому сыну. Вот об этом Яшка плачет - что же, будто не было дедушки вообще? Так вот как не понять - желать родное, любимое лицо навсегда с собой оставить, да не на плоской бумаге, а зримо, живо… Но с другой - нет, невыносимо это, видеть это, мёртвого, как живого. Два раза была она в мавзолее, больше не выдавалось времени, да и самой не хотелось - не могла сдержать слёз. Не маленькая давно уже, всё понимает, и смерть столько раз уже видела… Но то другого кого-нибудь. Вообще жестокая это традиция в народе - гроб в доме ставить, чтоб прощались все с покойником. Как можно проститься с уже мёртвым? Целование покойника это самое, акт столь постыдный, что и говорить-то об этом противно? Насилие над тем, кто уж гарантированно воспротивиться, отшатнуться не может. Или это некое торжество жизни над смертью - мёртвый во власти живых, конечно, как куклу его обряжают и как хошь расцеловывают, даже если при жизни дышали-то при нём осторожно. Или это примирение со смертью - всё равно родной ты нам, хоть и чужой, потусторонней пустотой теперь наполнен вместо ушедшего в никуда тепла и голоса, и все мы там будем… Зарыть, скрыть с глаз поскорее, не вгрызаться взглядом, чтоб на сердце выжечь образ - всё равно стирается, меркнет он со временем, и так быть должно. Или глаза сердце убедят? Он и при жизни уже был краше в гроб кладут, ну так и что? Красивый, всё равно красивый… Приняла она смерть отца и матери - но об этом кому другому не описать и не представить. Кто-то подумать мог, потому, что не на её глазах умерли, но совсем не в том дело. Что нет их больше, она всем существом, всем нутром осознала и почувствовала - как ушёл прежний, старый мир, так и они ушли, в мире новом их живых быть не может. Мир переродился, она переродилась, есть такие двери, что обратно не открываются. Другое дело, что вот ей-то жить с этим и думать об этом, с виной перед ними, что она спаслась, а они нет, с виной перед сёстрами, что ничем их боль унять не может. Труднее приняла она смерть деда Фёдора - тоже не потому, что на её глазах умер, а потому, что был частью её жизни новой, её нового младенчества. А смерть Ильича совсем никак не принять, мало ли, что он болел столько, что Оля плакала, когда приходила она её навестить - и что болел, это тоже неправильно, мог и ещё пожить. Как-то гуляли они с Чавдаром и встретили сумасшедшего одного, старика в лохмотьях, он очень забавные речи вёл. Говорил, что видит у каждого человека его смерть. Не в том смысле, кто как умрёт, а натуральную прямо смерть - мелкого белёсого человечка, сидит будто у кого на плече, у кого на закорках, а у кого из сапога или из кармана выглядывает. Так всю жизнь человек эту смерть носит, выращивает. У одних большая такая смерть, с них почти что ростом, тем, значит, скоро уже умереть. А у кого маленькая совсем, в кулаке уместится - тем долго ещё, стало быть, землю топтать.

- У тебя вот, - сказал Чавдару, - большая смерть, большущая. Жалко, молодой совсем. А у тебя, девка, поменьше, дольше, видать, проживёшь. Но всё равно неподобающе.

- Ну тут ты прав, конечно, что все мы с собой смерть свою носим, - рассмеялся Чавдар, - и готовы к ней вполне, она нам родная уже, считай. А у тебя самого, дед, какая смерть, большая или маленькая? А то я-то никаких смертей не вижу, где она хоть у тебя помещается?

А дед сказал ещё, что у некоторых вот, бывает, как ни старается - не может эту смерть углядеть. То ли прячется шибко хорошо, под рубахой или под шапкой где, то ли просто дома они её что ли оставляют. Может, и вовсе потеряли они где свою смерть - мудрено ли, смерть пока маленькая, ручонки у неё хилые, может и отвалиться где в толчее, ходит потом, ищет своего человека, злится. Вот и не узнать никак, большая она или маленькая. Чавдар тогда предложил побежать, чтоб своих смертей постряхивать, а она подумала, что вот у Феликса непременно именно так - свою смерть потерял где-то, может, в Варшаве ещё, а кто ж пустит её через границу… А теперь она думала, как глупо и безнравственно это было всегда на Руси - почтение к юродивым, и какие ж ей попадались интересные, мудрые сумасшедшие…


Нет, слёз не было. Она видела, что плакали Алексей и Лиза, и ещё на чьих-то лицах видела слёзы - которые лица не сливались в одно неразличимое пятно со всем вокруг, а у неё в глазах просто словно песку насыпало, как бывает, когда долго не спишь. И нестерпимо жгло солнце, а ещё взгляды жгли - хотя лиц она и не различала почти, так что взгляды только её больному сознанию, вероятно, мерещились. Наверное, это выглядело со стороны как желание свернуться, в землю стечь, стать прозрачной, и стоящая рядом Зося тихо прижала её к себе, как будто утешала плачущую, и так, практически прячась за ней, Настя и стояла. И вспоминался чего-то выходной у Алёшиных, уже на новом месте, в доме, когда они с Зосей вышли нарвать зелени для салата и немного поговорили - разговоров таких тет-а-тет у них всего-то было два или три. «Знаете, Настя, вот вы из всей семьи к Алексею ближе всего по возрасту, но вы совсем другая… Иногда мне кажется, если бы не знала - я бы не предположила, что вы брат и сестра»… «Не обижайтесь, но мне кажется, на взгляд со стороны, что вы стали как-то эмоционально далеки друг от друга, а он ведь ваш брат, и вы единственная его сестра, которая осталась жить сравнительно недалеко от него, ему важна ваша поддержка. А вы даже видитесь редко»… И она неловко оправдывалась, что работа-работа, и ей действительно было очень неловко, стыдно даже от того, что она и сама это понимала уже год где-то, но сделать уже ничего не могла. Утешалась тем, что и другие близкие люди у него теперь есть, лучше, чище, мирнее, чем она, сама понимала, какое кривое это самоутешение. Факт есть, величайшая это иллюзия, что вот они, после того, как разъехались старшие, в одном городе остались, значит, самые близкие теперь… Старалась бывать почаще, общаться подушевнее, но всё казалось, что выходит это как-то неловко и коряво, словно она неумело играет, словно взрослому человеку приходится заново учиться ходить. Хотя ни любовь, ни нежность к брату никуда не прошли. Но… то ли вырос он. Без неё при том как-то. И она тоже. Без него. Вот и получается, что заново знакомятся. И вот почему б и нет, думается сейчас, если просто честно это принять, но как и многое, было это не осознано вовремя, в том и дело… Но легче и правильней казалось себя внутренне есть за это, что просто бяка она невнимательная, обещает себе исправиться да всё не исправляется, чем признать-то, что просто засели где-то внутри обсмеянные и как будто забытые слова тёти. Для неё умерла Настя, но для Алёши умирать не должна, и это не мёртвая оболочка с ним рядом сидит и бодрится, а просто занятой человек сестра и разучилась любовь сестринскую без неловкости выражать. Да, перед дядей Павлом притворяться ещё стыдно было, а перед братом уже нет… А вот какой смысл в этом теперь, когда всё уже потеряно и навсегда в дне вчерашнем - и Ульяна, Наташенька и куры, и Алёша с Лизонькой, и все её смешки и бодрячки, ругаться, мириться, откровенничать и сближаться можно, когда ты живой, или пока думаешь, что живой. Теперь всё равно он видит, как она ёжится под нестерпимым солнцем, и ему тоже должно быть не по себе, что не простился с нею вовремя… И когда вроде как настало время бросить горсть земли, она наклонилась, зачерпнула - а кулак разжать никак не могла, перестала чувствовать руки. А вслед за тем, кажется, и ноги, не осознала, как в какой-то момент, видимо, покачнулась на краю, только секунду спустя осознала, что её дёрнули за воротник, что в падении подхватили, что уткнулась в чей-то китель, кажется, Кобы, ну, голос, успокаивающий её и поручавший кому-то довести её и позаботиться, принадлежал явно Кобе. И только в тени, в тишине, после холодной воды и внутрь и наружно на лоб немного в себя начала приходить, цветные пятна перед глазами плясать перестали, и все невеликие силы, какие ещё оставались, ушли на убеждение Славы не звонить никуда и не продлевать ей увольнительную, не говорить про перевод обратно сюда или тем более про какое-нибудь там на море полечиться вообще не слышала чтоб, поквохтать больше не над кем что ли? Ехать надо. Работать надо. Он бы тоже так ответил… А в кулаке так и осталась земля, спрессованная в камень.

Может, достаточно бесцеремонным Слава по каким-нибудь другим случаям бывал, но тут знал, с кем дело имеет. Да и в близкие друзья они себя друг другу не записывали, хорошие приятели вот - может быть, болтали вполне душевно не только о работе, Слава ей о своих бабах, она ему о своих мужиках, ну и творчество его она читала и даже оценила многое, и что как-то даже приятно, никаких мыслей чтоб там тово-этого - не было. Хоть и красивый он очень даже. Но разве ж дружбы между мужчиной и женщиной быть не может, непременно симпатия только в постель ведёт? Сколько угодно её коллег - прекрасное доказательство, что может быть такая дружба. Вот и здесь могла быть… Но не будет, как и много чего ещё.


Не ожидал, конечно, Ежов, вернувшись вечером в кабинет с мыслью разобрать накопившуюся ерунду в тишине и без суеты, обнаружить там Романову - то ли спящую головой на столе, то ли просто сомнамбулически созерцающую стоящий рядом стакан с такого вот интересного ракурса. Не то чтоб ей вообще - знал, что не ночью, так к обеду должна быть, но чего ж сразу сюда-то? На неё непохоже.

- Тебя чего, домой не пустили?

Романова подняла на него неподвижный, остекленевший взгляд.

- Коля. Он умер.

- Чего?

- Феликс умер.

Повисла недолгая пауза, такая же пустая, как её взгляд.

- Та-ак, - Ежов протиснулся мимо неё к шкафу и достал бутылку.

Виночерпием, вернее, если точнее - водкочерпием тоже назначил себя. Настя смотрела на подползающую к рельефной рисочке жидкость с отрешённой нежностью.

- Красиво… Чего-то говорят, что можно смотреть бесконечно на то, как горит огонь и течёт вода, ну и ещё прибавляют каждый своё. Ни на что человек не может смотреть бесконечно, так и глаза выжжет. И огонь, и вода разом. Огненная вода. Если смотреть отсюда, то видно прячущийся в воде огонь. Помнишь, мы с тобой говорили про первоэлементы?

- Мы про какую только хрень не говорили.

Настя опрокинула рюмку, раздражённо отплюнулась от волос.

- Огонь, вода, металл, земля… Мы соприкасаемся с ними в чистом, истинном смысле, как никогда не снилось магам. И я тогда ещё спросила - а как вот песок? Земля он или вода? Песок - это время. А зыбучие пески - тогда что? Так вот, я знаю, что.

Ежов перегнулся через Настю - положить бумаги в ящик, чтоб не заляпать, а разгибаясь, быстро выхватил маузер из её кобуры.

- Эй, ты чего, дурак?

- Верну, когда в себя придёшь, с такими шарами я тебе даже ножик канцелярский не доверю.

- Рехнулся, что ли?

- Не плещи руками, опрокинешь. Её там не столько, чтоб пол ею мыть.

Их пальцы сомкнулись в замок вокруг бутылки.

- Это да, не столько… А порошок есть у тебя ещё?

- Я так и смотрю, что водки тебе и до меня нормально было. В общем так, сейчас дожидаемся кого-нибудь - и конвоирую тебя до дома. Хрена собачьего сегодня, а не работать.

Настя тихонечко подвинула к себе и уговорила и его рюмку - верно, вместо того, чтоб самой наливать.

- Ежов, не пори чушь, какое домой… Не могу я сейчас к ним. Я тебе мешать, что ли, буду? Мне только до утра посидеть, у тебя лучше, чем ещё где, ты делами занимайся, а я…

Ежов ловко спас от её цепких лап очередную наполненную рюмку.

- Ну уж нет, по-плохому так по-плохому. Давай, что ты там про зыбучие пески…

Света не зажигали. Да зачем - стакан наощупь не найдут что ли, или друг друга? Настя полулежала, растёкшись по плечу Ежова, пуская бликами отсветов из окна на его пуговицах лунные зайчики.

- Не могу я тут, понимаешь, не могу. Да я нигде уже не смогу теперь… Давит это всё на меня, удушит, хоть глаза завяжи и беги. На что ни посмотри, о чём ни подумай, только выть, от каждой лишней минуты здесь только выть… Я из Москвы не помню как бежала, чуть ли не впереди поезда… Как я пойду к ним всем - живым, милым? Не выдержу я тут, уехать мне надо. Куда-нибудь подальше, к границе, к басмачам, под пули, чтобы кровь-мясо, чтоб опомниться некогда было…

- Кто в алкоголе топится, кто в крови, угу…

- Мне то и то можно. Ежов, ну не упорствуй, а, ты смерти моей хочешь, что ли?

- А ты нет? Ну, приписать тебя в тот же Шымкент, если хошь, не такая уж сложность, сейчас только копытом не рой, раньше утра Голощёкин не прискачет, а печати у него.

- Колька-а, - она впечаталась поцелуем ему в щёку, - спасибо тебе. Самый ты лучший человечище…

- Да не самый же.

- Ну теперь самый, не нуди. Прости меня, что так всё получилось…


Желтоксан Олмасов - старейший житель города. Его сильно поредевшие волосы белы, как снег, а кожа похожа на выгоревшую на солнце глинистую землю. Он передвигается с трудом, опираясь на толстую, отполированную его руками до зеркального блеска палку, но разум его всё ещё ясен, и он спешит рассказать молодым о том, что он помнит, радуясь, что кому-то интересны события давних горячих лет. Он вынимает и бережно расправляет алое полотнище - оно кажется хрупким, когда осознаёшь, сколько ему лет, но старый Желтоксан верит, что с тем же благоговением его правнуки будут показывать его своим правнукам. Отдавать полотнище в музей он не хочет - это семейная реликвия, это гордость и самосознание их рода. Слово «транспарант», видимо, чем-то не нравится старику, он предпочитает говорить - знамя, это слово роднее, теплее для него, хотя алое полотнище длинное и имеет два древка.

- Вышивали моя мать и две мои сестры. Кажется, что это вообще не в силах человеческих, что на месяц тут работы… Но много тогда делалось того, что не в силах человеческих. Они были неграмотны, мои мать и сёстры, они вышивали с надписи, которую принёс им отец, которую попросил у коммунистов. Сейчас многие плюют в наше прошлое, в нашу гордость, говоря - вот, они выступали под знаменем, слов на котором не могли прочесть. Это неверно, это они не умеют читать. Мы не знали букв, вышитых на нём - однако ж не все не знали, кто ездил работать у русских, были грамотны, без этого как? - но мы знали сказанное этими буквами. Чего мы хотели, во что верили, за что кровь свою проливали и умирали. И наши враги знали, и за яростью страх скрывали. Такое страшное оружие подняли против них мать и сёстры мои. В этих буквах тепло их рук, словно они сами, живые, прикасаются к потомкам. С какой огромной любовью они вышивали эти узоры… Можно ведь было без них, главное слова. Но они не могли не окружить слова, идущие из нашего сердца, всей любовью наших сердец, выраженной в нашем народном мастерстве - так неразрывно они были связаны для нас с судьбой, жизнью, гордостью нашего народа…

В семейном фотоальбоме всего несколько старых фотографий - они бережно упакованы в плёнку, и их так же страшно касаться рукой, как алого полотнища, но Желтоксан так же касается их сухими, как ветки опалённого солнцем кустарника, пальцами.

- Наш город мал, а тогда он и городом не был. Он и сейчас-то не город, больше зовётся так… А тогда тут были солнце и кровь, она тогда поила наши поля щедрей, чем вода. И сейчас это приграничная территория, а тогда были здесь врата ада, как говорили некоторые. Перекрёсток. У русских тоже ведь на перекрёстках жертвы приносились, считалось, что потусторонняя сила там проходит… Пустынными окраинными местами проходили конные отряды в нашу молодую республику, которая тогда звалась Киргизской. Много было таких врат, последние из них закрыли уже после войны… Да, царевну Романову я помню, хотя сам видел её всего раз или два, больше мне рассказывал о ней отец. Она подарила ему эти фотографии, которые сделала сразу по приезду сюда, у неё было с собой совсем мало этого сырья для изготовления фотографий, а нового, конечно, взять было неоткуда, да было и совсем не до того. На этом снимке вся наша семья, кроме меня и младших, и соседа Карима семья, и соседа Алимжана семья - их никого в живых не осталось… Мать и отец вместе за древко держатся, а Алимжановы братья - за другое. Каждый хотел за древко подержаться, под этим полотнищем встать… Если бы эту фотографию нашли тогда, то и из нас никого бы не было. Вот на этой фотографии мои двоюродные брат и сестра и соседские младшие, никого из них в живых сейчас нет. А до зрелых лет только Улжан дожила… Навсегда остались детьми на этой фотокарточке… У Баиржана, внука брата моего двоюродного Жолана, хранится плёнка, единственная из уцелевших, сейчас едва ли можно с неё что-то напечатать, время безжалостно. Но ни у кого и никогда не поднимется рука выбросить её… Это тоже многим смешно сейчас, такое счастье и такая гордость в сиром нашем краю от того, что тебя сняли на фотокарточку… А её-то собственная фотокарточка у нас одна только была, где она снята была вместе с другими её людьми в штабе, не уцелела. Но память осталась. Память - это то, что воспитывается, от отца к сыну и от деда к внуку передаётся. Они были пришлые на нашей земле, но не были врагами нам. Любят говорить, мол, были они жестоки, и много пролили крови, много чинили насилий - а бывали ли какие другие люди во времена ранешние? Когда сходились, по рассказам дедов моих, народ с народом - крови досыта напивалась степь, алой становилась вода Сырдарьи. Угоняли скот, угоняли, как скот, вдов и сирот. Или не было этого? Или байские слуги не секли голов, не отнимали скот, не забирали в рабство жён и детей? Кто видел стадо байское? Всю землю оно покрывало от края до края, и не было ему, казалось, конца. А с бедняка, у которого нашли украденного у бая барана, кожу сняли. Дед мой рассказывал, что видел сам. Если какая девушка приглянется богачу - придёт и возьмёт её за двух баранов или быка, а упрямиться будешь - так возьмёт и так, силой, ещё зачтёт это себе в доблесть. Или мы для себя садили эти сады, засевали эти поля? Или мы не нашими слезами и потом поливали их, или не пировали их плодами те, кто сам мотыги в руках не держал? Мы ли жестокости не видали, при суровых законах тех времён? Приходил один отряд, требовал зерно и мясо, лошадей, требовал мужчин себе в бойцы, брал женщин себе в любовницы, предавал смерти всех, кто противился, или в ком вражью силу видели. Приходил другой отряд - чего ж ему то же не делать? Разве войны по-другому бывают? Однако ж они не излишествовали - сверх того, что съедали, не брали, домов не грабили, и кто с ними шёл - в охотку шёл, потому что то, что они говорили, было хорошо. И что касаемо пьяных бесчинств - так не было такого, до того ли было в такое время? Они были пришлые, в том тоже дело. Это странно? Вовсе нет. Басмачи своими себя считали, хозяевами, вот так нас в кулаке у себя видели. Те, что из наших мест, кровью нашей вскормлены, и таких же хищников из других мест вели. Разве б они с нами церемонились, если ихние мы все для них были, их пища, их скот, и ихняя над нами власть и суд, по праву сильного? Пришли б коммунисты как новые баи - мы б тому не удивлялись, пришли б они вражин своих здесь победить - мы б переждали, перетерпели. Но они права на нас за собой не чуяли, они про волю, про самоопределение нам разъясняли, баи нам соплеменники и единоверцы были, и с русскими, с китайцами плодами наших полей пировали, а про гордость нашу народную, про право наше нам коммунисты говорили, иные и языка нашего совсем не знающие. Оттого-то народ пошёл за ними, оттого-то буквы их языка священным знаменем нашим стали. Их называли безбожниками, богохульниками те, кто ни одной заповеди нашей веры не оставили не нарушенной. Одни не боящиеся бога обвиняли других не боящихся бога. Только первые не боялись потому, что отринули совесть, а эти не боялись потому, что поступали по воле его. Да, и те и те убивали без счёта. Только б вот если б не победили эти - не жить бы сейчас таким, кому и курёнку голову отрубить жалко. Научились бы вы о каждой смерти плакать, если б они новую жизнь для вас не устроили? Второй раз я видел царевну Романову вживую и близко на молитвенном собрании, когда обернулся и увидел её в дверях. Такой и осталась она в моей памяти - прямая, с суровым, ничего не выражающим лицом, погружённая в себя. На ней была чёрная косынка, иногда она появлялась в ней вместо обычного для них головного убора. Говорили, волосы у неё были обриты. Молилась ли она? Не знаю. Говорят, что она приходила для наблюдения, потому что коммунисты с подозрением относились к религиозным собраниям - нет, с подозрением они относились к муллам, ссужавшим деньгами басмачей. Первый раз я видел её, когда они проезжали всем отрядом мимо нашего дома, я не отличил её среди мужчин и не запомнил, но отец потом говорил, что она была среди них. Мой отец называл её гази, в её жизни несомненно не было иного смысла, кроме её войны. Говорили, много врагов советской власти было уничтожено ею в Шымкенте и в Туркестане, и ещё раньше в Кызыл-Орде. Говорили, она была безжалостна, и её не брали ни боль, ни усталость. И как у нас, звали её Кызыл-Султан или Сейфолла, и правда о ней переплеталась с легендами. Говорили, много золота назначали за её голову… Тогда, когда отряд Муталиба Сырбаева занял наш аул, я был здесь. Нас, детей и женщин, согнали для захоронения трупов. Был сентябрь, жара стояла такая, что немыслимо было оставить мёртвые тела даже на один лишний час. А мужчин в ауле оставалось мало, в основном старики и раненые. Мне было 14 лет, я мог бы уйти с отцом и братьями, с их отрядом, но коммунисты были против того, чтоб брать в бойцы детей. Они брали с 16ти, поэтому мы, мальчишки, оставались здесь, с женщинами и младшими… Все ведь уйти не могут, потом это уже была такая видимость, что аул живёт обычной жизнью. Матери умоляли захватчиков не забирать сыновей-подростков, потому что они-де последняя опора и кормильцы семьи, про отца и братьев, про всех, кто были явными коммунистами, говорили, что они давно погибли, или что их не видели уже три года, когда мои сёстры заменили убитых братьев, отправившись с партизанским отрядом к Арнасаю, она говорила, что выдала их замуж, никто не выдавал правды. Сперва они в бессильной ярости уничтожали семьи коммунистов, но потом поняли, что мужчины, которым нечего терять, опасней втройне. Они брали семьи в заложники, пытали жён, дознаваясь, где их мужья. Если б это знамя нашли, не жить ни мне, ни матери. Но мать хорошо его прятала. В семье Алимжана нашли фотографии… Алимжан и его братья погибли среди защитников укрепления, в выкопанный нами ров к их телам бросили и тела всей семьи. Так кровь призывала в бой брата за братом, сестёр за братьями, сыновей и дочерей за отцами, покуда не осталось в нашем краю никого, кто мог бы ещё стоять в стороне. Никто из защитников не попал в плен, все стояли насмерть, до последнего бойца. Тогда я видел Кызыл-Султан Романову в третий, последний раз. Мы, я и мой двоюродный брат Жолан, переносили её тело. Уже мёртвое тело было всё исколото штыками, так велика была их ненависть к ней. Ночь отряд Сырбаева праздновал победу, думая, что не оставил в живых ни одного бойца на тысячу вёрст вокруг, а под утро мы, женщины и подростки, взяли ножи и мотыги и убили столько из них, сколько сумели. А наутро вернулись от Жетысая мои отец и братья и их отряд, уничтоживший отряд брата Муталиба Касыма. Много ещё было сражений, и много мирных лет, и снова сгущались тучи, и снова проливались кровавым дождём… В 66м году родилось это рукотворное море, в 68м году это место стало зваться городом. В 70м был поставлен этот обелиск, и ни одно имя не упустили, когда выбивали имена покоящихся в братской могиле. Удивительное дело - люди с множеством книг, и фотографий, и кинохроник об истории спорят, и переиначивают, и забывают, и вспоминают вновь. А мы без книг помнили и ныне помним… А что до песен, так разве здесь только эти песни пели? Здесь смерть свою нашла Кызыл-Султан - так вышло, а песни слагали там, где она жила. И в Кызыл-Орде, и в Шымкенте. Иные говорят - мол, ладно, как ни оценивай людей, но песни-то за что? Песни ж душа народа, о ком бы они ни были. А иные говорят, что песни, написанные в то время - они как бы и не настоящие песни, что заставляли их сочинять, и нечего их беречь. Неуважительно это. Многие потому считают, что русские не умеют уважать своих героев. Если воздали кому-то честь - так чти, не отдавай на поругание. Кому недостойно воздали - время предаст забвению, молва людская не хранит ничтожного. Не в том грех, что убили того или другого - это бывает, не во все ли времена князья и богатыри убивали друг друга? - а что убили бесчестно, и что имя захотели стереть из памяти, песни захотели стереть из памяти. Стирали с карты, стирали с фотографий, из памяти стирали. И кто стирал, потом самих стирали. Много ль доблести, с мёртвым-то бороться, у мёртвого славу отнять? Вроде как, поиграли человеком, честью поиграли. Заодно походя стирали память и о Кызыл-Султан, обелиск этот в 70м поставили только… А она была отважным воином, отвагой её мужчины восхищались, это вся правда в песне сказана. Герой в народном творчестве - это не то же, что святой, не нужно забывать об этом. Это тот, кто победил много врагов, или сделал невозможное, это человек необычной судьбы. Кому-то, быть может, это и не нравится… Но до нас-то сюда веянья эти и не доходили особо, вот песни нашим обелиском были. Потому что с ними мы и дедов своих забыли бы, и кто б мы были после этого?

(из книги «Забытые песни. Батыр Ежов и Кызыл-Султан»)

Комментарий к 1926. P.S.

За предыдущую часть простите меня, японцы, а за эту - казахи. Но ничего не могу поделать.

Где-то найти подробно о басмаческом движении тем более в нужный период не получилось, но других вариантов, где качественно убиться осенью 1926, тоже нет. Все казахские имена в этой части вымышленные, город при границе не назван, но подразумевается Чардара (найти что-то по истории Чардары вообще оказалось из разряда нереального).

В общем, как всегда, с развесистой клюквой, но летопись закончена моя!