КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Антология советского детектива-29. Компиляция. Книги 1-20 [Владимир Леонтьевич Киселев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Эдуард Дроздов «Черный Ворон» Записки о сотруднике уголовного розыска

ОТ РЕДАКЦИИ
Герой «Записок», которые редакция предлагает читателям, — ветеран советской милиции Г. А. Трояновский. 35 лет служил он своему нелегкому делу. Немало раскрытых дел на его счету, четыре боевые ордена, одиннадцать медалей, три именных подарка. Не раз стреляли в него бандиты, но пули обходили стороной...

Теперь он на заслуженном отдыхе. Но фамилия Трояновских для иркутской милиции по-прежнему «своя» — 25 лет работает здесь его дочь Лидия Григорьевна, классный криминалист. Второй год служит внук, работали здесь его брат, жена, сестра. Династия Трояновских насчитывает 70 лет службы в органах милиции.

В «Записках» рассказывается лишь о малой доле раскрытых Трояновским преступлений, но в них видится вся его жизнь.


ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ: ВЫБОР

— Прогуляться не хочешь, Григорий?

Бывший воспитанник хозяйственной команды 104-го стрелкового полка, а теперь красноармеец Григорий Трояновский откликнулся на слова отделенного Александра Щукина с готовностью:

— Хочу, дядя Саша. А куда?

— По городу пройдемся, на рынок заглянем...

Через полчаса они уже выходили из ворот казармы.

Шел 1925 год. В Иркутске было неспокойно: то в одном, то в другом месте возникали перестрелки с бандитами, нередко в них принимали участие и красноармейцы, особенно, когда приходилось выезжать на ликвидации банд в районы. Совсем недавно в перестрелке с ними погиб друг Григория Иосиф Лейзин.

«Эх, Ося, Ося! — думал Григорий. — Не дожил до демобилизации. А хотели ведь вместе...»

Они шли со Щукиным по пыльной дороге вниз, к рынку. Дядя Саша обнял молодого друга за плечи:

— Ну, о чем задумался? Небось, о демобилизации?

— Да нет... Осю жаль...

— А-а... Да... Жить бы ему еще да жить... И надо же так: всего один погиб в той операции — Иосиф, самый молодой из нас. Зря мы его с собой-то взяли...

— Тогда другой бы кто-нибудь...

— Ну, мы и не в таких переделках бывали. Большое это дело, паря, — опыт. Где другой не найдет выхода — старый боец всегда выкрутится.

Они замолчали. Григорий продолжал думать о погибшем друге, вспоминал...

Как и Григорий, Иосиф родился в семье политических ссыльных — польских повстанцев — в 1909 году в селе Новая Уда. После февральской революции семьи переехали в Иркутск. А в 1921 году убежали подросшие парнишки из дому, сумели понравиться бойцам и командирам 104 полка 30-й дивизии, стали у них сыновьями полка, воспитанниками при хозвзводе, а когда подошло время, были зачислены рядовыми. Меньше месяца оставалось им служить, подходила демобилизация. И дальше они хотели быть вместе, но жизнь распорядилась по-своему...

Народу на рынке — тьма.

— А вот кому омулька солененького, жирного, посольского! — заливалась тетка.

— Таймень, таймень копченый! — вторил ей басом мужчина.

Александр с Григорием остановились, прикидывая, что же купить. Гриша заметил, как высокий широкоплечий парень прислонился к старику, ловким движением вырезал у него карман. Он толкнул в бок отделенного:

— Глянь, дядя Саша!

И тут же услышал сзади:

— Тихо, братцы! Тихо...

Он оглянулся: рядом сухощавый среднего роста мужчина. Он подмигнул Григорию:

— Никуда не денется, сейчас мы его...

Мужчина шагнул к парню, негромко сказал:

— А ну, руки вверх!

И тут же взметнулась рука с блеснувшей в ней финкой. Красноармейцы бросились было на помощь, но финка уже вылетела из руки вора, а сам он согнулся в скрученных руках.

— Уголовный розыск, — проговорил дядя Саша. — Отчаянные ребята.

Они купили на рынке копченого тайменя и пошли обратно.

— А я, дядя Саша, решил, куда идти после службы: в уголовный розыск.

Щукин глянул на него, с сомнением покачал головой:

— Однако, не возьмут, паря. Молод ты еще.

Гриша упрямо тряхнул головой:

— Ничего, я своего добьюсь! Возьмут!

Вернулся Григорий из управления милиции понурым: не взяли, молод. Но он был упорен. Ходил туда и раз, и другой. Повезло не скоро. Только в 1927 году встретил в коридоре того самого, что брал на рынке вора. Он обрадовался ему, как старому знакомому.

— Здравствуйте! А я вас помню...

Мужчина удивленно посмотрел на Гришу.

— Встречались? Не помню что-то...

— А вы два года назад на рынке вора поймали. Финку еще у него из рук выбили. Мы еще вам помочь предлагали, да вы отказались.

Мужчина усмехнулся:

— Дело привычное... А все же не помню: немало мы за это время разного рода воров повязали. Всех не упомнишь. А ты чего сюда, паренек?

— Устраиваться к вам пришел... Не берут...

— Что так?

— Говорят, лет мне еще мало.

— У нас, брат, моложе двадцати одного года не положено. Тебе-то сколько?

— Двадцать один... Недавно исполнилось! Я из армии уж два года как демобилизовался.

— Во-о-он что! Служил, значит... Ну, пошли со мной!

Мужчина, который помог ему, был Федор Герасимович Роденков, один из ветеранов иркутской милиции.


Дело первое: «ЗАПОМНИ ЭТО НА ВСЮ ЖИЗНЬ, ГРИГОРИЙ!»

Матрена Волгина глянула на ходики, тикавшие на стене, ужаснулась:

— Батюшки, почти девять!

Вскочила с постели, быстро оделась, заторопилась в магазин.

Соседскую усадьбу Никитиных пробежала не глядя. И только когда возвращалась домой, обратила внимание: ставни закрыты. Дома сказала мужу:

— Чо-то, Николай, соседи-то наши нынче спят долго. Не заболели ли? Дед Федосей обычно рано встает, а тут, гляди, уже десятый час, а у них все ставни закрыты. Пойду, однако, гляну...

Скоро вернулась ни жива ни мертва, упала на табурет в кухне, прошептала побелевшими губами:

— Господи, что же это, господи!

— Ты чо это, старуха, нечистика встретила по дороге-то? — посмеялся над ней муж.

Матрена повернула к нему бледное лицо, тихо, словно чего-то таясь, прошептала:

— У соседей-то в кухне — кровищи-и... Аж печка кровью забрызгана... И — никого... Подполье открыто.

Дед Николай нахмурился:

— Видать, неладно там, баба. Пойду-ка я гляну...

Возвратился он быстро и тут же заторопился из дому:

— Милиции надо сообщить... А ты запрись-ка, никого не впускай. Не ровен час...


На происшествие Федор Герасимович Роденков взял с собой молодого сотрудника Григория Трояновского: хватит парню в дежурке околачиваться да с бумагами возиться, пусть к настоящему делу привыкает.

Григорий вошел в дом следом за Федором Герасимовичем. Шагнул через порог и... невольно отшатнулся: весь пол в кухне был залит кровью, особенно много ее было у открытого люка подполья. Шедший сзади милиционер подтолкнул Григория:

— Ничего, парень, привыкай.

Роденков обернулся, смерил милиционера злыми глазами.

— Гнать надо из милиции тех, кто привыкает к такому... К этому нельзя привыкнуть... Садись за стол, Гриша, будешь писать.

Григорий осторожно, по стенке, обошел лужу крови, присел на табурет.

Милиционеры достали из подполья один труп, другой, третий... Григорий, склонив голову, писал все, что диктовал ему Роденков. И вдруг Федор Герасимович замолк, Григорий поднял голову и онемел: рядом с трупами пяти взрослых людей лежали два детских: мальчика лет восьми и полугодовалой девчушки с разможженным черепом. В глазах поплыло... Роденков резко окрикнул его:

— Нет, ты смотри! Смотри и запоминай! Понимай, с кем нам приходится иметь дело, кого ловить! Это же не люди... Звери!

...Даже сейчас, спустя тридцать с лишним лет, если приходится Григорию Абрамовичу рассказывать об этом случае, губы его дрожат, голос срывается и рука невольно тянется к карманчику пиджака, где всегда лежит пробирка с нитроглицерином...

Никаких следов преступников в доме не нашли, хотя все было перевернуто вверх дном. Роденков сходил к соседям, выяснил, что сын стариков Никитиных, Сергей, недавно вернулся из Бодайбо.

— Ясно, золото искали... Значит, знал кто-то о приезде парня. Знал и откуда он приехал... Ладно, здесь больше делать нечего, поехали в управление.

Поручение, которое дал Роденков Трояновскому, показалось несложным: ходить по пивным, слушать, что говорят их постоянные посетители.

— Учти, Григорий, внимательность, внимательность и еще раз внимательность! Помочь нам может только это. Кто-то из преступников обязательно проболтается. А это чаще всего случается за выпивкой. В других местах тоже будут наши сотрудники, а пивные — это твой участок. Слушай. Во все уши слушай.

Ходил Григорий день, два, три, неделю... От выпитого пива его уже мутило. Только на десятый день...

— Эх! Провернули мы недавно одно дельце — и впустую. Думали, золотишка возьмем... Только ментов всполошили...

Трояновский незаметно пригляделся к говорившему: молодой парень лет двадцати пяти, с красивым лицом, серыми, почти не мигающими глазами и прядью русых волос, спадающих на лоб из-под кепки. Григорий заметил, что на столе у пьющих еще полно сведи, пива — не меньше дюжины кружек на двоих, и, притворно пошатываясь, вышел из пивной.

На его звонок моментально прибыла оперативная группа во главе с Роденковым. Вошли в пивную.

— Встать! — скомандовал Роденков, подойдя к тем двоим. — Документы!

Не глядя положил документы в карман, указал им стволом нагана на дверь:

— Пошли...

Белокурым оказался Владислав Ланковский, второй — бывший домушник Селезнев, хорошо известный в уголовном розыске.

— Что, Селезнев, пошел по старой дорожке? — обратился к нему Роденков.

Тот прижал руки к груди, горячо заговорил:

— Век свободы не видать, начальник, завязал я! И к этому делу никаким боком не причастен! Это вот он... — кивнул он на Ланковского, — вместе с Юзефом Шумско-Холмским...

После показаний Селезнева Ланковский запирался недолго, выдал адрес сообщника:

— Это он все, Юзеф! Я только помогал... Не я их... Гражданин начальник, верьте слову! — валил он все на сообщника.

Дома Шумско-Холмского не оказалось, жена Ванда, красивая женщина лет тридцати, рассказала:

— В Черемхово он уехал. К кому — не знаю. Говорил, что дня на три...

Роденков спросил, что делал ее муж в тот день. Ванда ничего не скрывала. В тот вечер выпил Юзеф с Владиславом, предупредил жену, что уйдут они надолго, вернутся поздно ночью, а то и утром. И ушли. Возвратились перед рассветом. Ванда как увидела их, обомлела: руки в крови, бурые пятна на одежде... Быстро разделись, Юзеф приказал жене:

— Одежду сожги немедленно! Чтоб ничего не осталось!

Она беспрекословно выполнила указание мужа...

Жили Шумско-Холмские неподалеку от Никитиных, услышал Юзеф, что вернулся из Бодайбо, из старательской артели, их сын. «Наверняка с золотишком приехал!» План ограбления созрел мгновенно. Ждали только, когда в доме будет как можно меньше народу. В тот злополучный вечер дед Федосей взял под мышку березовый веник и отправился в баню. Вскоре из дому вышел Сергей под руку с женой Валентиной. И тут же в дом кто-то вошел, должно быть, знакомая, Сергей поздоровался с ней.

...Бабка Варвара, увидев у них в руках финки, обомлела. Юзеф кивнул на гостью.

— Это еще кто?

— З-зна-ко-м-мая... — пролепетала бабка Варвара.

Шумско-Холмский подошел к старушке, проговорил:

— Не вовремя по гостям ходишь, старая, ох не вовремя! — и сильно ткнул ее ножом в горло. Та без стона повалилась со скамьи. Юзеф открыл люк подполья, сбросил туда труп, приступил к хозяйке дома.

— На колени, старая карга!

У Варвары подкосились ноги, она опустилась на колени возле раскрытого люка.

— Если не хочешь следом за товаркой отправиться — говори, где золото, что сын из Бодайбо привез!

— Господи, да какое золото! Плохо постарался Серега, кое-как на обратную дорогу-то наскреб!

На ее причитания из соседней комнаты донеслось:

— Ба-а-ба-а!

Юзеф пригрозил бабке, и она молчала. Из комнаты, протирая кулачонками заспанные глаза, босиком, в одной коротенькой рубашке вышел мальчонка. Юзеф бросился к нему...

— И-изверги!! За что мальчонку-то?!!

Во дворе послышался скрип калитки. Юзеф тут же ударил бабку, столкнул в подпол, кивнул Ланковскому, и они вместе выскользнули в сени, притаились по обеим сторонам двери. Возвращался дед Федосей.

Они втащили его в кухню, зажимая рот, поставили на колени туда, где только что стояла его жена. Все повторилось... Но и дед не сказал им, где спрятано золото, тоже твердил, что ничего не привез сын.

Они ждали прихода средних Никитиных. Ланковский засомневался:

— Может, и вправду ничего не привез мужик?

Юзеф хищно прищурился:

— Ну, нет! Чтоб из Бодайбо, да без золотишка! Никогда не поверю... Может, сын втихаря от родителей припрятал золото... Но что нет его — ни за что не поверю!

Сергей с Валентиной пришли поздно. Женщина прошла во двор, а он поднялся на крыльцо, вошел в дом. Сергея даже не допрашивали.

— Баба-то послабее будет... — шепнул Юзеф Владиславу.

Валентина тоже клялась, что никакого золота у них нет. В страхе косилась на финку, лила слезы по убитым... В комнате заплакал ребенок. Юзеф ушел туда и возвратился с дитем.

— Ну, говори, сучка, где золото, не то... — он указал глазами на плачущую девочку.

Валентина без сознания повалилась на пол.


Григорий писал показания Ланковского и чувствовал, как холодная злость заливает его, видел, как сузились глаза Роденкова, побелели и сжались в тонкую ниточку его губы. Когда Ланковский снова начал клясться, что он не убивал, что все это — Юзеф, Федор Герасимович ударил кулаком по столу:

— Хватит!! — и обернулся к стоящему у двери милиционеру. — Уведи... — Рука его непроизвольно сжала рукоятку нагана, он крикнул: — Ну, быстрее!

Шумско-Холмского взяли через два дня в вагоне поезда, когда он возвращался из Черемхово домой. После очной ставки с Ланковским и женой он пытался симулировать сумасшествие, но это не помогло: оба были приговорены к высшей мере наказания — расстрелу, и в кассации им было отказано.


Дело второе: КОМАНДИРОВКА ДЛИНОЮ В ГОД

В тридцатых годах в органах НКВД существовал экономический отдел — ЭКО, прародитель теперешнего ОБХСС. И однажды Григория вызвали на его заседание. Еще большей неожиданностью было то, что его представили руководству ЭКО.

— У молодого человека прирожденный талант сыщика — так его рекомендовал мне Роденков, — сказал старший оперуполномоченный Ананьин.

— Что ж, Федору Герасимовичу можно верить, — откликнулся начальник отдела, — он прекрасно разбирается в людях.

В то время на золотых приисках северных районов области работали не только государственные артели, но и вольные, старательские. И вокруг приисков осело множество подпольных скупщиков золота. Частенько драгоценный металл уплывал на сторону, в руки спекулянтов, валютчиков, зубных техников. Задачей ЭКО было выявлять такие каналы, отыскивать похищенное самородное и россыпное золото, изымать его. Задача сложная, требующая напряжения всех сил, потому-то и обратилось руководство ЭКО в уголовный розыск за помощью. Четверых молодых работников направил на помощь ЭКО уголовный розыск, и среди них был Григорий Трояновский.

В Киренске начальник оперативного сектора Плоткин ввел в курс дела:

— Район у нас обширный, — говорил он, — в него входят Корейский, Усть-Кутский, Казачинско-Ленский и часть Бодайбинского района. Так что от безделья страдать не будем. Учти, скупщики — бестии хитрые, товар прячут так, что... — Он махнул расстроенно рукой. — А ты будь еще хитрее.

И — крещение.

— Сейчас к тебе приведут женщину, доставили ее из Усть-Кута, — сказал Трояновскому Плоткин. — Дело сложное. Однажды, это было еще месяца три назад, у них остановились ночевать золотоискатели. Везли мужики с собой мешочек с золотым песком. Пока спали — мешочек исчез. Конечно, заявили куда следует. Делали у хозяев несколько раз обыск, и все впустую. А золото есть, нутром чую! Муж женщины вскоре после этого утонул на рыбалке, мы проверяли: обычный несчастный случай, никакого криминала. Так вот, допроси ее так, чтобы отдала она тебе золотишко. В Усть-Куте наш уполномоченный сколько ни бился с нею — ничего не смог выпытать.

Плоткин ушел, а через несколько минут в комнату ввели женщину. От удивления Трояновский даже слегка привстал на стуле: хорошо одетая, с симпатичным круглым лицом и карими ласковыми глазами, она никак не походила на преступницу.

Григорий пригласил ее присесть, внимательно посмотрел на женщину, заговорил:

— Так вот вы какая!

— Какая! — ревниво вскинулась женщина.

— По-моему, порядочная женщина. И такое дело на себя вешаете! Вы же знаете, если вернете золото — вас сразу же отпустят, мы имеем право не привлекать тех, кто чистосердечно раскаялся и вернул похищенный металл государству. Да... Увидел бы вас на улице — никогда бы про вас такого не подумал...

К его удивлению, женщина заплакала.

— Ну, что же вы? Зачем плакать-то? Никто вас здесь не обидит! Вот выпейте-ка, — подал он ей стакан воды.

Она отстранила его руку, утерла глаза кружевным платочком, со вздохом сказала:

— Присылайте своих людей, отдам. Только не крали мы это золото, ей-богу не крали! Сами они его в снег выронили. Когда муж по весне погиб, стала я двор прибирать и наткнулась на мешочек этот кожаный...

— Что же вы... Почему в Усть-Куте не отдали? Не возили бы вас сюда. А дома, верно, хозяйство осталось, куры там, поросенок...

— Соседка присматривает... А не отдала там потому, что начальник ваш тамошний кричал на меня, угрожал... Ну, я назло ему... В общем, присылайте людей, отдам все. Мне оно ни к чему.

Женщина не только отдала золото, но еще и письмо Трояновскому написала: «Спасибо вам, товарищ начальник, за доброту вашу. Хочется мне за это отблагодарить вас. Есть у нас в поселке мужик, Вольпин фамилия. Зубной техник. Он часто золотишко у мужиков скупает, прячет его в дровянике под поленницей...»

Трояновский показал письмо Плоткину.

— Ну, что ж, — ответил тот, — коли ты самостоятельно вышел на это дело — тебе его и завершать. Бери коня, езжай в Усть-Кут.

Вольпин запирался:

— Нет у меня никакого золота. Откуда оно?

Тогда Трояновский решил прекратить эту игру. Следующий вопрос заставил Вольпина побледнеть.

— Ну, а в дровянике, под поленницей, что прячете?

Зубной техник едва выдавил:

— Н-ни-че-го н-не прячу...

— Смотрите, если сейчас найдем — вам же хуже будет. Лучше добровольно признайтесь и сдайте золото.

Техник опустил голову, пробормотал:

— Ваше взяла... Берите, сам покажу...

— Какое золото?

— Пять золотых царских червонцев да с килограмм золотого песку...

— Самородков нет?

— Нет...

Когда разобрали поленницу и достали оттуда жестяную банку из-под спирта, в ней оказалось... пятнадцать золотых империалов и несколько самородков.

— Перепутали, значит? — с усмешкой спросил Вольпина Трояновский. — Ну, а где то золото, про которое говорили?

Вольпин указал. Но и там оказалось не то: снова подвела память. Так и ходили они с Трояновским от тайника к тайнику, пока не выгребли все спрятанное золото, в общей сложности около четырех килограммов.

— Учитесь, как надо работать! — говорил Плоткин на совещании работников сектора. — Молодой парень, никогда не работал по драгметаллу, а сумел за короткий срок вернуть государству свыше шести килограммов золота! Встаньте, Трояновский.

Григорий встал.

— От лица службы вы за отличную работу награждаетесь кожаной тужуркой! — подошел к Григорию, набросил ему на плечи новую черную кожаную куртку, дружески хлопнул по плечу. — Носи, Гриша, на здоровье!

Командировка затягивалась. Там, в Иркутске, осталась молодая жена, скучал по ней Григорий, хотелось поскорее вернуться домой, в свое управление, встретиться с Роденковым, со своими друзьями. Но его не отпускали: от чахотки умер Ананьин, и Григория поставили на его место.

— Как только приедет замена — сразу отпущу, — заверял его Плоткин. — Хотя, ей-богу, не знаю, чего ты туда так рвешься, в свой уголовный розыск. Оставайся у нас, а? Смотри, какие дела раскручиваешь! Квартиру тебе дадим, жену сюда выпишешь...

Григорий отрицательно мотал головой.


Известие было тревожным: кто-то начал спаивать старателей, выманивать у них золото. Плоткин хмурился. Искали долго, наконец, один из золотоискателей признался: водку доставляют китайцы. Меняют на золотой песок, на самородки. Денег не берут.

С обыском пришли к фанзе китайца Ли Фунчи. Он тряс своей тощей косичкой, прижимал руки к груди, клялся, что никакой водки у него и в помине нет. Указывал на грядки, где росла помидорная рассада, лук, чеснок. Дескать, вот чем занимаюсь, огородничеством, тем и живу.

Ни в фанзе Ли, ни в дворовых постройках ничего не нашли. Пора было извиняться перед китайцем и уходить. Но что-то говорило Григорию, что есть здесь золото. Где же, где?! Григорий медленно ходил по двору, остановился у парничков с рассадой. Краем глаза заметил, как насторожился Ли. «Неужели здесь? Как же он достает его, не вредя растений? — думал Григорий. — А что, если второе дно? Что-то больно высоки в парничках грядки-то. Для рассады такого мощного слоя перегноя не требуется...»

Он подошел к одному из парников, откинул раму. Тут же возле него оказался Ли, схватил за руку, горячо заговорил что-то. Переводчик тут же перевел:

— Говорит, что нельзя открывать парники, рассада замерзнет. Мы разорим его. Он будет жаловаться самому большому начальнику.

— Ничего, не замерзнет, на дворе-то теплынь, — отозвался Григорий и стал осторожно отгребать землю от краев.

Из-под перегноя показались ручки из сыромятной кожи. Он взялся за них, потянул, и слой земли вместе с посаженной в него рассадой поднялся, обнаружилась яма, сплошь заставленная мешочками. Пять килограммов золота изъяли они у Ли Фунчи. Плоткин удивленно смотрел на Григория, поражался:

— У тебя что, в голове аппарат какой-то спрятан, что ли? Никогда бы не подумал, что китаец прячет металл по грядкам! Нет, Григорий, не отпущу я тебя!

Но отпустить все-таки пришлось: из управления НКВД приехал оперуполномоченный на место умершего Ананьина, привез приказ об окончании командировки Трояновского.


Дома Григория ждало неприятное известие: ушел из уголовного розыска в автодор Федор Герасимович Роденков.

— Как же так? — растерялся Григорий. — Такого человека — и отпустили...

Начальник уголовного розыска хмуро глянул на Трояновского.

— Здоровье у Федора стало... не очень... А что ты хочешь? Ранение еще в империалистическую, революция, гражданская война, потом двенадцать лет гонялся за разной дрянью. Постоянные перестрелки... Тут и железный не выдержит.

Он встал из-за стола, прошелся по кабинету, остановился напротив Трояновского, глянул ему прямо в глаза.

— Мне докладывали, что ты отличился в командировке. Молодец! Так и держи. Будь достоин своего учителя, Григорий!


Дело третье: ТАЙНА СОБАЧЬЕЙ КОНУРЫ

Машина остановилась, конвоиры спрыгнули на землю, открыли дверку:

— Выходи!

Стрекочинский вышел из машины, глянул на зеленеющую траву, на деревья: «Все, погулял Мишка!» — подумал он, и в душе всколыхнулась волна протеста: жить! Жить!

Он шел впереди конвоиров, а глаза лихорадочно стреляли по сторонам, выискивали лазейку. Кусты становились все гуще. Мишка искоса глянул на конвоиров, те шли спокойно, переговаривались о чем-то своем, тянули только что скрученные цигарки. И он рванулся вперед, в густые, разросшиеся кусты.

— Стой!

Щелчок курка...

Мишка вжал голову в плечи, изменил направление, продолжал бежать. Пуля шлепнулась о ствол дерева. Сзади слышался топот сапог. Быстрее, быстрее... Стрекочинский напрягал все силы, петлял, как заяц, по кустам и слышал, что все больше и больше удаляется от преследователей.

«Все, теперь не догонят! Фиг вам, лягавые! Погуляет еще Мишка Стрекочинский!»

Это было ЧП. Объявили всесоюзный розыск, прочесали Иркутск, но поиск ничего не дал. Потом из Свердловска пришла весть: бандит Стрекочинский убит при попытке ограбления Государственного банка.


В кабинете старшего оперуполномоченного отдела по борьбе с бандитизмом при 4-м отделении милиции зазвонил телефон. Григорий Абрамович поднял трубку.

— Да...

Докладывал дежурный.

— Вас хочет видеть один человек.

— Пропустите.

Вскоре в дверь постучали, и через порог ступил высокий рабочий, одетый в синюю спецовку. Григорий Абрамович знал его, тот не раз помогал в раскрытии преступлений, был милиции добровольным помощником. Таких людей у Трояновского и его товарищей было немало, они постоянно опирались на свой актив, это сильно помогало работе.

— Что случилось, Захария?

— Вы дом на Второй железнодорожной знаете? Такой большой, пятистенный?

Трояновский кивнул. Ему ли не знать этот дом, ведь там жили родственники Стрекочинского! Не один раз после Мишкиного побега делали там обыски, устраивали засады. Но теперь-то Мишки нет! Так что же заметил их глазастый помощник?

— Я ведь рядом живу. А работаем мы, ассенизаторы, обычно по ночам, домой возвращаемся уже к рассвету. И вот я несколько раз из окна своей кухни видел, как мелькает возле собачьей конуры какая-то тень.

— Так собака же, наверное, и бродит!

— Да нет... Вчера вот собака была у меня в огороде, а тень я все равно заметил.

Трояновский задумался. Перед ним лежало дело, которое не терпело отлагательств: убийство красного командира возле рощи «Звездочка». Командир только что вернулся из Монголии и был убит выстрелом в печень из револьвера системы «Наган», исчезло его коричневое кожаное пальто и оружие. Раскрыть это дело требовалось в кратчайший срок, начальство наседало, а он все еще топтался на месте: не за что было зацепиться. Но и сигнал без внимания оставлять было нельзя. Трояновский вызвал своего помощника Александра Петрушина, попросил рабочего повторить свой рассказ. Потом обратился к Петрушину:

— Что думаешь, Саша?

— Однако, проверить не мешает...

— Значит, идем сегодня?

Петрушин согласно кивнул.

— Тогда так, — обращаясь к рабочему, проговорил Трояновский. — Надо бы как-то на ночь убрать собаку.

— Это просто. Пес меня знает, подманю его косточкой и запру в доме.

— Добро... Ну, а мы — придем.

Ночь выдалась светлая. Улица — никаких фонарей не надо. Трояновский недовольно покосился на полную луну, сегодня она для них с Петрушиным вовсе некстати, но делать нечего, надо идти.

Они подошли к дому рабочего во втором часу, легонько стукнули в окно. Гулко взлаял пес и тут же замолк. Хозяин вышел на улицу, зашептал:

— Все, у меня собака. А вы во двор заходите не отсюда, а с задов. Здесь забор высокий, калитку они всегда запирают. Там проще.

Собачья будка стояла сбоку крыльца. Трояновский помнил ее обитателя — громадную и злобную рыжую дворнягу — и потому не удивился большому входному вырезу будки. Он встал на колени, просунул внутрь руку. Зашуршала подстеленная солома. Задней стенки он не нащупал и продвинулся дальше. И снова впереди ничего. Трояновский уже весь влез в будку, наружу торчали только его сапоги, когда наткнулся на стенку. Повел рукой вниз — пустота. Выбрался обратно, шепнул Петрушину:

— Давай за мной. Там — лаз.

И задом пополз обратно. Спустил ноги в пустоту, осторожно стал спускаться. Наконец, ноги достигли земляного пола, Трояновский выпрямился, поднял руку, нащупал досчатый потолок. Услышал, как в будке зашуршало, протянул руку, осторожно похлопал Петрушина по сапогу: тише! Потом подхватил своего невысокого помощника, поставил его на ноги, сжал плечо, предупреждая о возможной опасности. Нащупал в руке помощника пистолет, достал свое оружие и стал шарить по потолку, искать проводку. Есть! Теперь нужно найти снижение. В то время электропатроны выпускались с выключателями прямо на них, Трояновский это хорошо знал и сейчас искал патрон. А вот и снижение! Рука скользнула по нему вниз, пальцы наткнулись на маленький рычажок — в подполе тускло засветилась маленькая электролампочка. Трояновский быстро огляделся. На стоящей у противоположной стены кровати спиной к ним спал человек. Из-под подушки торчала колодка маузера...

Трояновский едва успел рвануть на себя Петрушина, отстраняясь от прямой линии «кровать — лаз», как в ту же секунду человек повернулся и неприцельно, наугад дважды выстрелил. Пули не задели их, и они навалились на бандита.

Обезоруженный, со связанными за спиной руками, он стоял перед ними. Трояновский повернул его к свету и вскрикнул от удивления:

— Мишка?!

— Ну, Мишка.

— Так тебя же в Свердловске застрелили!

— Вот уж где не был, начальник, так не был... Знать, кого-то другого лягавые приняли за Мишку Стрекочинского.

Григорий Абрамович повел взглядом вдоль стен. На гвозде висело коричневое кожаное пальто! Он бросился к нему, глянул на спину чуть пониже пояса. Точно, оно! Аккуратно зашитая дырочка указывала, куда попала пуля.

Он снова обернулся к Стрекочинскому, кивнул в сторону пальто:

— Значит, твоя работа?

— Ну, моя...

— Из чего стрелял? Где наган?

— А на кой он мне, когда у меня вон какая машинка? — указал тот на маузер. — В Ангару выбросил!

Привели Мишку в отделение милиции.

— Ты, Саша, посиди с ним, покарауль, а я часика два отдохну, доложу по начальству, сдадим его и пойдешь спать.

— Все одно сбегу! — заявил Мишка. — Ну, гляди тогда, Черный Ворон, откаркаешься!

Трояновский усмехнулся: не первый раз слышал он свое прозвище. Товарищи смеялись: тебя, Григорий, не только за масть так нарекли (носил Трояновский пышную, смоляную шевелюру), больше за то, что больно уж «нежен» с ними, прямо беспощадно «нежен».

— Не пугай. Слышал уже...

Начальник уголовного розыска был удивлен:

— Ты что-то путаешь, Григорий! Стрекочинский же убит!

— И я так думал. Да вот видишь... Знаю ведь его. Да он и сам не скрывает своей личности.

— Ну, если так, молодцы вы! Такого волка повязали!

Потом выяснилось, что Мишка пришел к дяде сразу же после побега. Опустили они в подполье второй половины дома кровать, еды на несколько дней, воду, мигом перестлали полы, скрывая лаз. И Мишка затаился там, ночами осторожно прокапывая ход в собачью будку. Потому-то и не обнаруживали его оперативники, приходившие с обыском, что подполье, куда они заглядывали, было под другой половиной пятистенка и никак не сообщалось с Мишкиным убежищем, а над ним — обыкновенный пол из целых толстых плах.

За эту операцию Григорий Абрамович был награжден именным серебряным портсигаром. Наградили и других участников: Александра Петрушина и их добровольного помощника.

Но встретиться со Стрекочинским Трояновскому пришлось еще раз: сумел-таки Мишка снова бежать. И снова его приметы были разосланы по стране.

...Женщина волновалась:

— Может, и он... В темноте не разглядела. Только — похож...

Суть ее рассказа сводилась к тому, что у продавщицы хлебного магазина возле рощи «Звездочка», которая жила тут же, в пристройке, появился мужчина, похожий на разыскиваемого Стрекочинского.

— Он сегодня ночью уходить собирается. До второго Иркутска пешком, а там, мол, сядет на поезд.

К магазину подошли ночью. Прислушались. Два голоса — мужской и женский. Вот голоса стали приближаться к двери. Сотрудники встали по бокам ее, вжавшись в степы, с оружием наготове.

Открылась дверь. Некоторое время никто не появлялся: смотрели на улицу из темных сеней. Потом на порог шагнул мужчина в кожаной тужурке, следом — полная женщина. Мужчина повернулся к ней, и в этот миг Трояновский бросился вперед, ткнул стволом пистолета в левую Мишкину лопатку, рванул у него из-за пазухи наган. Тот самый, оказалось, из которого был застрелен командир. Не выбросил его Мишка в Ангару, припрятал у знакомой. Тут же Петрушин скрутил Мишке руки, крепко связал их припасенной веревкой.

Стрекочинский недобро усмехнулся:

— Да-а, жаль, я не пристрелил тебя, Ворон, жаль. А мог бы, мог. Ну да ничего, исправлюсь. Снова сбегу. Вот тогда и посчитаемся.

— Хватит, Мишка, набегался.


Дело четвертое: НОЧНЫЕ ГОСТИ

Время было тяжелое — сорок второй год. На Западе шли бои, здесь, в Сибири, тоже было неспокойно: опасались, что в войну вступит Япония. Летом сорок второго была введена пропускная система: свободно проехать можно было только до Иркутска, для проезда дальше на восток требовался специальный пропуск. Между Иркутском и Слюдянкой работали оперативные группы, проверяли пропуска и не имеющих их возвращали обратно в Иркутск. На иркутском вокзале в то лето скопилось до полутора тысяч пассажиров. Они не только заняли здание вокзала, но и запрудили всю привокзальную площадь. Такая скученность народа для воров — просто рай, и потому начальнику уголовного розыска транспортного управления милиции станции Иркутск Григорию Абрамовичу Трояновскому редко удавалось как следует выспаться. От усталости резало глаза. А тут...

«Здравствуйте, гражданин начальник! Пишет это известный вам Валька Хват. Я, гражданин начальник, давно уже «завязал», с тех самых пор, как взяли вы меня в лавке Золотопродснаба. Сейчас работаю, честно добываю себе на хлеб. И, век свободы не видать, это — лучше. Зовут меня сейчас все уважительно: Валентином Сергеевичем. И я не хочу больше быть Валькой Хватом, решил всю жизнь быть только Валентином Сергеевичем Распоповым. А тут приходит ко мне третьего дня Мишка Новаковский, стал на дело звать. Я, конечно, отказался. Но узнал, что завтра ночью пойдет он с корешами брать старика со старухой на улице Кругобайкальской. Такой большой дом с желтыми ставнями...»

Григорий Абрамович задумался. Письмо его бывшего «крестника», за удачливость в воровских делах прозванного Хватом, насторожило: он сообщал об исчезнувшем куда-то бандите Новаковском, человеке отчаянном, опасном уголовнике. Значит, Мишка снова на дело собрался! Снова может пролиться чья-то кровь, снова будет чье-то горе, чьи-то слезы. А горя в эти сороковые годы и так хватает.

Он мог бы и не ввязываться в это дело, просто позвонить в уголовный розыск отделения милиции, это был их участок, транспортная милиция к этому отношения не имела. Но он помнил заветы Роденкова и Плоткина: всегда идти на помощь людям, не задумываясь, твоя это обязанность или еще чья-то. А тут еще и времени оставалось в обрез. И Трояновский решил действовать.


Снаряд разорвался рядом с «газиком». Машина перевернулась. Мишка, осторожно придерживая раненую руку, выбрался из кабины, стал вытаскивать своего начальника — командира танковой бригады, которого возил уже два месяца. Голова командира была разбита, сердце молчало. Мишка присел рядом, выругался.

Вот жизнь, а?! Живешь и не знаешь, будешь жить завтра или закопают тебя в землю-матушку. А что он, Мишка, имеет за это? Правда, коли не отправили бы его на фронт, рыл бы сейчас землю где-нибудь на Колыме. А так — армия прервала его розыск, здесь все-таки свобода, да и жратва у танкистов добрая. Но жратву-то он, Мишка Новаковский, всегда бы добыл и в тылу: есть еще места, где можно неплохо поживиться. Знать их только надо. А он — знал.

К чему же тогда рисковать жизнью? Она у него одна! И прожил он не так уж много: всего два года назад, перед самой войной, отпраздновал тридцатилетие.

И Мишка решился.

До Иркутска добирался долго, не раз останавливали его, но выручал серый танкистский комбинезон да документы, украденные у какого-то разини интенданта. Там, в Иркутске, была у него знакомая, Соня Ахмедзянова, работала на вокзале в багажном отделении. К ней и направился Мишка.

Женщина встретила его радушно: помнила Мишку еще по довоенным временам, знала его щедрость, удачливость в делах.

Несколько дней отдыхал Новаковский на мягком Сонином пуховике, но всему приходит конец, пришел конец и Мишкиным деньгам, хотя и привез он их прилично: к своим добавил найденные в кармане убитого командира, да и у интенданта деньжата водились.

Соня свела его с Николаем Петренко, тот тоже скрывался от вездесущей милиции. Он порекомендовал мужика, живущего в предместье Рабочем. Правда, мужик обзавелся семьей, даже пацана успел состряпать. Это обстоятельство не понравилось Мишке, и он решил его держать в резерве, хотя третий человек нужен был позарез. Пришла как-то в гости к сестре электромонтер Фиса Ахмедзянова, рассказала, что на Кругобайкальской, в тихом месте, стоит просторный дом из трех комнат и кухни. Живут в нем всего двое: старик со старухой. Старики хоть и крепкие, но все же — старики. Добра у них, видать, немало. Стены коврами увешаны, во дворе — две коровы, свиньи. Бабка с выгодой торгует молоком, сливками. Да и сын стариков не забывает, часто шлет из Бодайбо то переводы, то посылки. Словом, «наколочку» Фиска дала добрую. Пусть поделятся своими шмотками с добрыми людьми, жить-то им осталось всего-ничего, с собой, что ли, добро-то потащат?! И Мишка, чтобы найти третьего, отправился к своему бывшему корешку Вальке Хвату. Знал: раньше Хват не упускал таких возможностей.

Хват сидел и молча слушал Новаковского. Потом скосил глаза в угол, на материну икону Николая Чудотворца, сказал, как отрезал:

— Нет, Мишка, не пойду. Завязал я... И тебе не советую. Хватит, покуролесили мы с тобой... Время сейчас военное, менты запросто могут и шлепнуть. Кто их за это осудит? Нет, Мишка, нет!

Пришлось Мишке уйти ни с чем. Ладно. Хвата он заменит тем, из Рабочего, одно плохо: все Вальке рассказал, даже срок открыл. Ну да ничего, не должен Валька скурвиться, настучать на него ментам, да и времени почти не осталось: налет должен состояться через два дня.

Фиска предупредила: окна, что выходят на улицу, имеют не только ставни, но и двойные рамы, которые даже летом не выставляются. А вот кухонное окно во дворе — с одной рамой, да и ставень там оторван. Правда, забор высокий, но это Мишку не пугало, тем более, что собаки во дворе не было. А он и не через такие заборы прыгал...

Распределились так: они вместе с Николаем идут в дом, рабочедомский мужик на стреме, возле калитки. Через полчасика Сонька с Фиской берут мешки и приходят за шмотками. Впятером они смогут унести все за один раз. Чем быстрее управится — тем меньше риск.


Оперативная группа подошла к дому, как только стемнело. Быстро прошли во двор.

— Калгин — на тополь возле калитки, Огарков — в огород. Как только выстрелю — беги на подмогу. Берман — со мной, — быстро распределил обязанности Трояновский и постучал в дверь.

— Кто там? — отозвался настороженный старческий голос.

— Милиция!

— Днем приходите, что по ночам-то шляетесь? Не открою!

— Открывай, дед, не то дверь сломаем!

Дверь отворилась, и Трояновский увидел на пороге старика с топором в руках. Рядом стояла старуха, держала фонарь «Летучая мышь».

Григорий Абрамович вынул удостоверение, протянул старику. Тот внимательно изучил документ, вернул, но по-прежнему стоял на пороге, загораживая вход. Трояновский шагнул прямо на него, тот попятился. Так, отступая, он прошел в кухню, за ним — Трояновский, потом — старуха, замыкал шествие Берман.

— Закройте дверь на задвижку! — скомандовал Григорий Абрамович.

— А вы никак ночевать здесь собрались? — неприязненно спросил старик.

— Грабить вас сегодня ночью собираются, отец. Потому и пришли мы...

— И вы с ними?! — ужаснулась старуха.

Трояновский усмехнулся:

— Были бы с ними — не объясняли бы... Давайте быстренько запирайте двери!

Бабка выскользнула в сени, и оперативники услышали, как там загремел массивный железный засов.

Трояновский поместил стариков в самую дальнюю комнату. За ее дверью встал Берман, сам Григорий Абрамович спрятался в кухне, за шкафом.

— И чтоб — ни звука! — предупредил он стариков. — Из комнаты не выходить!

Только увидев приготовления оперативников, их вынутые из кобуры пистолеты, понял старик, что дело серьезное. Он упал перед Трояновским на колени.

— Спасите, ради бога, спасите! — бормотал он. — Ничего не пожалею!

— Да вы что, думаете, что говорите? Идите в комнату! — прикрикнул на него Григорий Абрамович: бандиты могли появиться с минуты на минуту.

Потянулось ожидание.

...За окном послышался шорох, тихо скрипнули петли калитки. «Идут!» — понял Трояновский и плотнее прижался к стене. Тут же увидел притиснутые к оконному стеклу лица: старались разглядеть внутренность кухни.

Замазка на окнах была старая, закаменела, и Мишка зря потратил минут двадцать, стараясь отколупнуть ее финским ножом. Тогда он осторожно, локтем, выдавил стекло, вдвоем с напарником вынули обломки, опустили в стоящую рядом бочку с водой, смывая со стекла отпечатки пальцев. Тихо влезли в окно.

— «Мочу» старуху, потом примемся за старика... — услышал Григорий Абрамович шепот бандита и с ужасом вспомнил, что на их пути стоит Берман. Щуплый, низкорослый, он в темноте вполне мог сойти за старика и получить либо удар ножом, либо пулю. Трояновский щелкнул выключателем и бросился вперед. Грохнул выстрел, но в следующую секунду трофейный «вальтер» Новаковского лежал на полу, а сам Мишка согнулся от боли в скрученных руках. В окно прыгнул Огарков, преграждая путь к отходу второму бандиту, и тот медленно поднял руки, выпустив из них финку.

Втроем быстро связали бандитов и тут услышали на улице выстрел. Спустя некоторое время в дом вошел Калгин.

— Где третий? — спросил его Григорий Абрамович.

— Когда вы здесь зашумели, он кинулся было бежать, я спрыгнул с дерева, да неудачно, упал на колено. Он на меня — с ножом... Я и выстрелил. Кажется, наповал...

Вышли на улицу.

— Ну, так где же он? — спросил Трояновский.

Калгин удивленно оглядывался.

— Да вот же, здесь он лежал!

Григорий Абрамович посветил вниз, увидел темные пятна на земле, повел фонариком влево — на некрашенных досках забора отчетливо были видны кровавые отпечатки ладони.

— Беги, срочно звони во все больницы: как поступит раненый, чтоб немедленно сообщили нам! — скомандовал он Берману.

Раненого бандита подобрали на привокзальной площади, привезли в больницу. Он был без сознания. Двое взятых бандитов молчали, как ни бился с ними Трояновский. А нужно, обязательно нужно было знать, кто навел их на этот дом. Мишка, кривя губы в усмешке, бросил:

— Не надейся, Ворон, своих не продаем!

Григорий Абрамович и не надеялся, знал: эти двое не скажут. Вся надежда была на того, третьего, что лежал в больнице. Рядом с ним неотлучно находился Огарков.

Перед смертью раненый пришел в сознание, рассказал все. Показания за него подписал дежурный хирург.

Женщин взяли сразу же, как только Огарков позвонил из больницы. Привели на очнуюставку с бандитами. Мишка зло выругался:

— Хват, сволочь, продал!

Трояновский протянул ему показания умершего:

— На, читай!

Мишка скользнул взглядом по листку бумаги, вздохнул:

— Эх, недаром я его брать не хотел! Как чувствовал...


Дело пятое: СОВЕСТЬ ЗАГОВОРИЛА

Зинаида Ивановна, заведующая карточным бюро Нижнеудинска, открыла усталые глаза, и взгляд ее невольно скользнул вниз, к чемодану. Там было пусто. Она не поверила своим глазам, нагнулась, повела рукой. Чемодана не было. И ночную вагонную тишину разорвал ее истошный вопль:

— О-ой! Укра-а-али-и!!


Трояновского вызвал к себе начальник управления транспортной милиции полковник Метелкин.

— Такое дело, Григорий Абрамович... В поезде у заведующей карточным бюро украли чемодан с продовольственными карточками. Представляешь, на весь район и город там были карточки! И среди них — немало рейсовых... В обкоме партии уже знают, звонили. Словом, разбейся, но карточки найди.

Потерпевшая ждала его в Кимельтее. Рассказала:

— Всю дорогу ведь глаз не смыкала! Боялась... И вот тебе на... Перед самой Зимой сморил сон... А в Кимельтее проснулась — ничего. Может, от самого Иркутска караулили?

Трояновский понимал, какую ценность представлял собой чемодан. Особенно из-за рейсовых карточек, которые можно было отоварить в любом населенном пункте страны, даже не имея в паспорте постоянной прописки.

«Разиня! — неприязненно подумал Григорий Абрамович и про себя прикинул: — Так. Значит, до Зимы чемодан наверняка был на месте. Да и в Зиме его вряд ли кто трогал; только что уснула, не успела еще разоспаться-то, наверняка бы проснулась, если что. Значит, здесь, в Кимельтее?»

В первую очередь он пошел к начальнику станции: не ждали ли кого с этим поездом?

— С самого вечера на станции толкался возчик из леспромхоза, ждал своего директора.

— Приехал директор-то?

— Видимо, приехал. Утром возчика уже не было.

Возчика, старичка с седенькой сивой бородкой, Трояновский засыпал вопросами: не видел ли на станции кого из знакомых? Может, кто из них приехал с этим поездом?

Дед задумался. Потом, поглаживая бородку, сказал:

— Не ведаю, с этим ли поездом он приехал, но подвезти просился.

— Кто?!

— Да Степан Никулин. Чемодан еще у него был. Маленький, а тяжелый. Степка его аж двумя руками тащил.

— Далеко увез его?

— Дак до дома! Степка, почитай, два года дома-то не был: сидел за воровство.

— Дом показать можете?

— А чего же не показать? Я Никулиных хорошо знаю. Отец-то Степкин до сих пор на железке работает, с самых двадцатых годов.

Степана дома не оказалось. Мать с отцом тревожно смотрели на Трояновского.

— Неужто опять что натворил? — с тревогой спросила мать. — Какой-то странный он вчера был, вроде как потерянный...

— А сейчас он где?

— Сказал, что в деревню поехал. Дружок там у него в колхозе работает... Обещал сегодня вернуться.

Григорий Абрамович решил произвести обыск в квартире Никулиных.

— Что ж, ищите... — только и сказал Степкин отец, а мать низко опустила голову, словно придавила ее тяжелая ноша.

В избе ничего не обнаружили. Перешли во двор. Григорий Абрамович прошел в стайку, посмотрел на равнодушно жующую корову. В углу — копна сена. Он сунул руку, наткнулся на что-то твердое. Мигом разбросали сено, под ним лежал желтый чемодан. Трояновский откинул крышку: весь чемодан, до самого верха, был набит продуктовыми карточками, упакованными в твердую оберточную бумагу. На одной из пачек бумага была надорвана.

Степку взяли на следующий день. Только не в деревне, а в Кимельтейском военкомате, парень просился на фронт.

На суде Никулин рассказывал:

— Сам не знаю, какой бес меня попутал! Давал ведь зарок: больше ни-ни! Больно уж большая разиня попалась... Бросила чемодан на пол и дрыхнет... Не знал я, что там у нее. Когда домой-то принес, открыл его в стайке, пощупал — показалось, что деньги. Чиркнул спичкой и обомлел: карточки! Страшно стало и совестно: скольких людей голодом оставил!

Поверьте, граждане судьи, ни одной не взял! Удрал из дому, решил больше не возвращаться, пошел на фронт проситься...

Поимейте жалость, граждане судьи, хоть сколько давайте мне за это, только отправьте на фронт!

Суд удовлетворил Степкину просьбу.


Дело шестое: ЖАДНОСТЬ

Супруги Сидоренко жили дружно. Степанида Петровна, хоть и была старухой прижимистой, для своего мужа, Афанасия Ильича, не жалела ничего. А он любил приложиться к рюмочке. Однако, хоть и пил часто, но — понемногу и никогда не напивался допьяна.

В Подмосковье был у них свой дом, держали пару поросят, корову. Степанида была большой мастерицей по части засолки свиного сала, откармливать поросят умела так, что сало было с мясными прожилками. Часто собирали они посылки сыну в Читу, он их звал к себе, да все не решались Сидоренки сорваться с насиженного места. И только когда началась война, продали старики дом, скотину и подались на восток. Пока ехали, была введена пропускная система, и дальше Иркутска их не пустили. Уже несколько дней жили Сидоренки на Иркутском вокзале. Старику хоть бы что, свою ежедневную «четушечку» он получал от Степаниды Петровны регулярно и потому всегда был весел, балагурил с соседями по вокзальной скамье. Степанида же Петровна чем дальше, тем больше нервничала, не раз ходила к начальнику вокзала с просьбой о пропуске, но все безрезультатно.

Афанасий Ильич был стариком живым, непоседливым. То туда убежит, то сюда. Почти целыми днями сидела Степанида Петровна на скамье одна, караулила вещи. На пятый или шестой день рядом с ней опустилась молодая женщина, одетая в светлый габардиновый плащ. Лицо ее было усталым.

— Господи, сколько же еще торчать-то здесь?! — с отчаянием произнесла она.

Степанида Петровна тут же откликнулась:

— Ох, милая, и не говори! И мы со стариком совсем уже измотались.

— Далеко едете-то, бабушка?

— В Читу, к сыну... Все продали: дом, корову, сорвались с места и вот, пожалуйста, — едем, едем, все никак доехать не можем!

— И я в Читу. Муж у меня там служит. Да вот пропуск никак не выхлопочу. — Она доверительно нагнулась к Степаниде Петровне, шепотом продолжила: — Говорят, есть здесь один начальник, помогает людям. Не даром, конечно... Обещали мне узнать, где он живет...

Она еще немного посидела, поговорила со Степанидой Петровной, потом поднялась.

— Пойду, узнаю...

— Пойди, пойди, милая... Если что — нас, стариков, не забудь.

Вернулась женщина через час. Тихо сказала:

— Нашла... Деньги-то есть, бабушка, чтобы заплатить ему?

Степанида Петровна настороженно покосилась на нее, незаметно ощупала грудь, где в объемистом свертке хранила всю свою наличность.

— А сколь надо-то?

— Пятьдесят рублей.

Деньги по тем временам были небольшими, и бабка радостно закивала:

— Есть, есть!

— Тогда пошли.

— Счас, милая, погоди маленько, прибежит мой старик, и пойдем.

Вскоре появился и Афанасий Ильич. Оставили его сторожить вещи и пошли.

Высокий военный быстрым шагом шел им навстречу, видимо, спешил. Слегка задел плечом Степаниду Петровну, извинился, пошел дальше. Из-под полы его шинели на землю выпал сверток. Женщина подняла его, хотела было окликнуть военного, но Степанида Петровна остановила:

— Погоди-ка, давай сначала посмотрим, что там. А вдруг деньги?

— Отдать нужно. Нехорошо это... — укоризненно произнесла женщина.

— Ничего, у них, военных, денег много, — отпарировала Степанида Петровна и повлекла женщину к дальнему забору.

Только развернули бумагу, как перед глазами мелькнула толстая пачка денег. Похоже, что все они были одного достоинства, по пятьдесят рублей. У Степаниды Петровны заблестели глаза, она протянула было руку, но тут остановили чьи-то шаги. Женщина спрятала сверток под плащ. Перед ними стоял военный.

— Вы не подбирали сверток? С деньгами?

— Нет-нет, не видали! — торопливо проговорила Степанида Петровна.

— Как же так? Мне люди на вас указали.

Женщина пренебрежительно пожала плечами.

— А ну-ка... — военный шагнул к ней, быстро ощупал ее плащ, повернулся к Степаниде Петровне. — Вы уж извините, но и у вас посмотрю.

— У меня свои деньги! — отшатнулась Степанида Петровна.

— Покажите. Я свои деньги знаю, у меня купюры по пятьдесят рублей. Да не бойтесь, ваши не возьму.

Степанида Петровна вытянула из-за пазухи сверток со своей наличностью, военный взял его, на миг отвернулся, разглядывая, тут же снова завернул бумагу, со вздохом вернул:

— Нет, не мои...

Степанида Петровна, даже не взглянув, — при ней ведь смотрели-то! — вновь упрятала деньги за пазуху, а военный приступил к женщине:

— Все-таки не верю я вам... Давайте-ка, еще раз осмотрю ваши карманы.

На этот раз он был внимательней и из внутреннего кармана плаща женщины извлек свою пропажу. Глаза его зло сузились.

— Ах ты, сволочь! Значит, не видела? А ну, пошли в милицию!

Он вел их через вокзальную площадь к милиции. Степанида Петровна жалобно заговорила:

— Меня-то отпустил бы, сынок, а?

Женщина поддержала ее:

— Отпустите бабку... Деньги-то ведь я подобрала, она о них и не знала.

Военный остановился, смерил их взглядом, потом махнул рукой:

— Ладно, бабка, иди...

И Степанида Петровна затрусила прочь, к своему старику.

— Ну, как? — встретил ее Афанасий Ильич. — Достала пропуск-то?

Она раздраженно махнула рукой: какой, мол, там пропуск!

Афанасий Ильич немного помолчал, подождал, пока его дражайшая половина успокоится, потом легонько толкнул ее в бок.

— На четушечку-то дай, Степа!

Степанида Петровна вздохнула, полезла за пазуху.

— О-ой, матушки! Обокрали! — разнеслось по залу: в свертке лежала аккуратно нарезанная бумага, а деньги... Только и осталось, что — наверху бумаги, прикрывая ее, — единственная пятидесятирублевка.


Трояновский с Огарковым внимательно выслушали Сидоренков. Огарков понимающе кивнул:

— «Кукла»...

Старики недоуменно уставились на него, Трояновский пояснил:

— Так у нас эта штука называется: подкидная «кукла». Он ею ваши деньги подменил, пока разглядывал у окошка. Ну, что ж, идите, будем искать. Зайдете завтра.

И военного, и «сердобольную» женщину арестовали в тот же вечер в ресторане Иркутска-II. Те даже потратить деньги не успели.

— Спасибо, милые, спасибо вам! — благодарила милиционеров Степанида Петровна за найденные деньги да за пропуск, выхлопотанный для них Трояновским.


Дело седьмое: УБИЙСТВО НА СТАНЦИИ ЛЬГОВ

Шел 1944 год. Одна за другой освобождались от фашистской оккупации западные области нашей страны. Люди тут же принимались восстанавливать разрушенное хозяйство, строить. Но много нечисти, сотрудничавшей с гитлеровцами, осело на дно, ушло в подполье. И они не просто прятались, бывшие старосты и полицаи, они из-за углов стреляли в партийных и советских работников, терроризировали население. Оперативных работников не хватало: многие погибли на фронтах Великой Отечественной войны, в партизанских отрядах, в подполье. Тогда на помощь работникам милиции западных областей пришли свердловчане, красноярцы, иркутяне. Управления милиции Урала и Сибири отдали свои лучшие кадры. Среди них был и Григорий Абрамович Трояновский. Его назначили заместителем начальника отдела транспортного управления милиции Московско-Киевской железной дороги. Это была одна из самых сложных дорог страны, проходила она по трем республикам: РСФСР, Украине и Белоруссии, по тем местам, где еще совсем недавно гремели бои. На груди Трояновского в то время уже сверкали два ордена: Знак Почета и Красной Звезды, в кобуре покоился именной пистолет ТТ.

Встретили его хорошо, и Григорий Абрамович сразу же включился в работу.


Шло оперативное совещание отдела. Майор Трояновский стоял перед своими подчиненными, многие из которых еще совсем недавно пришли с фронта после различных ранений, и говорил, как когда-то говорил ему Роденков.

— Нельзя дела делить на важные и неважные. Важны все. Порой за, казалось бы, незначительным случаем кроется большое преступление. И еще. При первом осмотре места происшествия не упускайте ничего. Любая мелочь может стать отправной точкой к раскрытию преступления...

В это время раздался звонок. Григорий Абрамович снял трубку.

— Да. Трояновский слушает.

— Докладывает старший оперуполномоченный по станции Льгов Сидорин. В полутора километрах от станции на полотне железной дороги путевым обходчиком найден труп неизвестного. Изуродован поездом... В нижнем белье... Предполагаю ограбление и сброс с поезда.

— Труп не трогать! Выезжаю.

Человека действительно изуродовало до неузнаваемости. Видимо, несколько десятков метров тащило его колесами поезда. Но — привычный глаз отметил — на белье, в местах разреза трупа, не было крови. Трояновский смотрел на страшную находку и молчал.

«Кто же ты, мил-человек? Кто тебя так? За что? Где искать его?»

Он нагнулся ниже, на окровавленном лбу, под корочкой запекшейся крови увидел небольшую дырочку. Перевернул труп — весь затылок был разворочен.

«Вот оно что! Убит-то из винтовки или пистолета! Пуля прошла навылет... Значит, вряд ли убили в поезде. Скорее, привезли сюда и положили на рельсы...»

Он выпрямился, прошел вдоль полотна железной дороги, туда, откуда, по заключению оперативников, притащило труп поездом. Спустился с насыпи на одну сторону, походил, внимательно приглядываясь к снежному покрову. Ничего. Тогда он поднялся на полотно, спустился на другую сторону насыпи, снова начал ходить по снегу.

Есть! След санок... Куда он ведет?

След оборвался у дороги, которая вела на птицефабрику. Трояновский с оперативниками прошел туда. Спросил у вахтера:

— Кто живет на фабрике?

— Директор, Никанор Степанович Стецко.

— Где?

Вахтер указал.

В доме была только женщина, жена Стецко.

— Где муж?

Она вздрогнула, увидев погоны Трояновского, тихо ответила:

— В командировке... В Курск по делам уехал...

— Когда?

— Утром...

— А что у вас там? — кивнул Трояновский на закрытую дверь другой комнаты.

— Спальня.

Он прошел туда, женщина — следом. Внимательно огляделся. В комнате совсем недавно мыли полы. Возле кровати — особенно тщательно. Видимо, даже ножом скребли... Он выпрямился, в упор посмотрел на женщину. Она стояла бледная, кусала губы.

— Где оружие?

— Ка... Какое... оружие?

— Не прикидывайтесь! Труп на рельсы одна положила, или кто помогал?

Она задрожала.

— Ну быстрее! Где оружие?!

— В коридоре... За сундуком... — еле слышно прошептала она.

За сундуком нашли обрез от винтовки. Трояновский глянул в ствол: копоть. Понюхал — пахло кислым, выстрел был сделан недавно, всего несколько часов тому назад.

Женщину арестовали, а вскоре из Курска привезли и ее мужа. Он вошел в кабинет Трояновского спокойно, сразу же начал:

— Поверьте, сам хотел прийти к вам... В Курске все время думал об этом...

— Вы садитесь...

Тот сел на стул напротив Трояновского, снова заговорил:

— Сам не знаю, как так получилось... Люблю я ее, Машу, а тут... Мы ведь только год как поженились. У нее муж погиб на фронте, в оккупации сгинула моя семья. Когда меня назначили директором птицефабрики, познакомился с ней. Сначала просто понравилась, а потом понял: не могу без нее. Когда предложил выйти за меня замуж, она согласилась.

Жили мы хорошо. Не ссорились. И вдруг мне говорят: во время моих поездок в Курск — а бывают они часто — ходит какой-то к ней. Я решил проверить. Сказал, что уезжаю, а сам ушел к приятелю, просидел у него до двенадцати ночи, потом пошел домой. Дверь открыл своим ключом. Включил свет в коридоре — на вешалке офицерская шинель без погон. Все закипело во мне. Не помню, как в руке этот обрез оказался...

— Откуда он у вас?

Стецко пожал плечами. Действительно, в то время в поле можно было найти не только обрез, но и пистолет любого образца, от маленького «вальтера» до «маузера».

— Продолжайте.

— Она спрятала его под кровать. А одежда — на стуле... Вытянул я его оттуда за ноги и....

Женщина подтвердила показания мужа. Действительно, она встречалась в его отсутствие с другим, убитым. Знакомы они были давно, года три, но тот был женат, имел двоих детей, и потому они не могли пожениться: детей своих покойный любил, оставить их не соглашался ни за что. Вот и встречались.

— Зачем же тогда за Стецко-то замуж пошли?

Женщина вскинула на него глаза. В них был страх.

— Боюсь я его, боюсь!

Интересно.

После ее ухода Трояновский придвинул к себе документы Стецко, принялся их изучать. Можно было бы и сдать дело, убийство доказано, убийца ничего не отрицает, но что-то не давало покоя Трояновскому, казалось ему, что не все здесь так просто.

Особое внимание уделил Григорий Абрамович паспорту. И показалось ему, что с фамилией и именем не все ладно. Фамилия вроде бы была длиннее, а имя... Словно и то, и другое было искусно подчищено. Он сдал паспорт на экспертизу. Ответ был короток: подчистка. Буквы Сте... не тронуты, а вместо букв ...цко были другие, кроме них были еще три-четыре буквы. Словом, фамилия начиналась так же, но была длиннее.

Началась работа по ориентировкам: нет ли там похожей фамилии?

Министерство государственной безопасности Украины разыскивало некоего Николая Степановича Степаненко. Бывший начальник полиции одного из населенных пунктов республики, во время оккупации он зверски убил не одного подпольщика, лично расстреливал неугодных ему, ни в чем не повинных людей. С фотографии на Трояновского смотрел... Стецко!

Так вот почему он признался так легко! Боялся, что раскопают прежние грехи! За убийство на почве ревности ему могли дать десять-пятнадцать лет. Конечно, немало, но все же не расстрел.

— Что же еще-то? Все ведь рассказал... — удивленно смотрел на Трояновского «Стецко», вызванный на допрос.

— Не все, Степаненко, далеко не все!

Преступник изменился в лице.

— Раскопали-таки, гады!

Степаненко вместе с делом был этапирован в Киев в распоряжение MГБ Украины. Там и получил по заслугам.


Дело восьмое: «ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНИК»

Григорий Абрамович только что закончил дело в Брянске, собирался домой, в Калугу, когда позвонил начальник управления полковник Чувпыло:

— Срочно выезжай на станцию Фаянсовая. Там в двенадцать часов дня застрелен в своем кабинете наш работник, оперуполномоченный Петров.

И он выехал.

Комната была небольшой. Перед дверью — барьерчик, за ним — стол, у дальней стены — топчан: работникам милиции и МГБ нередко случалось и ночевать на своем рабочем месте.

Трояновский внимательно осмотрел стол, перешел к стене. Заметил небольшую дырочку, осторожно колупнул ножом, и на ладонь выкатилась сплющенная пуля. Сразу узнал — от ТТ. Значит, убийца вооружен хорошим оружием, при задержании нужно будет учесть, не подвергать людей напрасному риску.

Осмотр стен больше ничего не дал. Стол лейтенанта тоже не обнаружил ничего, заслуживающего внимания. Подошла очередь топчана. Гладкая клеенка, которой он был обит, не сохранила никаких следов. Трояновский нагнулся, заглянул под топчан, опустился на колени, протянул руку к белевшему в уголочке листку бумаги. Это оказалось временное удостоверение, выданное отделением милиции города Барановичи некоему Юрчику. Удостоверение было залито кровью, но Трояновский все же заметил, что подчищена и исправлена дата выдачи, изменен срок действия удостоверения (их в то время выдавали вместо паспортов на три и шесть месяцев).

Григорий Абрамович приступил к допросу свидетелей. Первой была буфетчица Антонина Капитоновна. Она рассказала:

— Часов в одиннадцать — в половине двенадцатого вошел в буфет этот. В железнодорожной форме, небольшого роста, на голове — форменная кубанка. Сел за стол, заказал графинчик водки, поесть. Расплатился сполна. Сдачу — мелочь — не взял. Выпил, поел, потом подошел ко мне, стал расспрашивать, как проехать в Калугу да где находится управление железной дороги. Мне это странным показалось: железнодорожник, да еще на погонах — звезда, и не знает, где его управление. Потом попросил пива, снова сел за столик, а я пошла к Петрову, рассказала ему о госте. Петров прошел в буфет, пригласил его к себе в кабинет. Больше я ничего не знаю.

Но Петров вошел в кабинет не вдвоем с неизвестным, он пригласил с собой дежурную по залу железнодорожного вокзала Валентину Иванюк. Первым шел Петров, следом — неизвестный, затем — Иванюк.

Оперуполномоченный зашел за барьерчик, потребовал от незнакомца документы. Тот протянул ему удостоверение, начал с места в карьер:

— Что ты меня, старший лейтенант, компрометируешь?! Ты же видишь — не рядовой я железнодорожник, а допрос учиняешь при младшей по чину!

— Выйди, Валя... — попросил Петров, и женщина вышла из кабинета, пошла по залу. Минуты через две раздался выстрел. Она бросилась обратно, но застала в кабинете только одного Петрова. Он был еще жив, лежал на топчане с залитым кровью лицом и хрипел. Умер старший лейтенант через несколько минут не приходя в сознание.

Это было все, что удалось узнать Трояновскому. Куда направился убийца? Каким поездом? И кто он такой, его ли это удостоверение? Неизвестно. И все же Григорий Абрамович дал команду отмыть спиртом окровавленную фотографию, размножить ее. А сам принялся изучать расписание поездов. Только что ушел поезд Калуга — Барановичи. Скорее всего, преступник уехал именно этим поездом. Григорий Абрамович связался с Сухиничами, приказал старшему оперуполномоченному Алексею Зинькову:

— Обязательно пройди по поезду, Алеша. Искать нужно человека небольшого роста в железнодорожной форме, со звездой на погонах... Будь осторожен, преступник вооружен пистолетом ТТ. А мы скоро подъедем.

На служебной дрезине Трояновский успел в Сухиничи раньше поезда. Вместе с Зиньковым пошли по вагонам, стали расспрашивать проводников, показывали им фотографию.

— Кажись, он... — неуверенно произнес проводник третьего вагона. — У меня в служебном купе едет. Как только сел в Фаянсовой, сразу же потребовал себе отдельное купе. Ну, я освободил ему служебное...

Нужно было брать преступника, но как это сделать, чтобы он не открыл стрельбу? Переборки вагонных купе — не бронированные стенки, пуля легко пройдет сквозь них, могут пострадать ни в чем не повинные люди. И Трояновский решил рискнуть.

— Ведите нас в это купе... — он усмехнулся. — Мы ведь тоже — железнодорожники... — (Работники управления охраны МГБ на транспорте носили железнодорожную форму).

Он встретил их у порога купе. Правая рука — в боковом кармане кителя. Ясно — держит там пистолет.

— Вы куда, товарищи? Здесь занято!

«Только не дать ему заподозрить что-либо, не пустить вперед Алексея: молодой, горячий, может выдать себя!» — подумал Трояновский и с улыбкой шагнул вперед:

— Бросьте, свои же люди, железнодорожники! Нам и ехать-то всего один перегон. Как-нибудь поместимся... — а сам шел на преступника, загораживая собой стоящих сзади. Слегка отодвинул его плечом, словно освобождая себе место у окна, тут же перехватил его руку, крепко прижал к груди. Громыхнул выстрел, пуля пробила пол, и в ту же секунду Зиньков скрутил преступника, вырвал у него из кармана пистолет ТТ, посетовал:

— Эх, минут бы на двадцать его мне в руки! Ей-богу, никогда бы больше не взялся за оружие, боялся бы его, как черт ладана!

Алексей Зиньков роста был двухметрового, легко гнул пальцами не только пятаки, но и полтинники.

— Ничего, Алеша, он свое получит... — заверил его Трояновский.

Задержанный оказался дезертиром, на фронт попал из колонии, раньше имел три судимости. После дезертирства занимался грабежами, был на нелегальном положении, но помог случай: задержали в Барановичах за драку, дали пять месяцев. Отсидел положенное и получил справку об освобождении, по которой и было выписано временное удостоверение.

Суд приговорил Юрчика к высшей мере наказания — расстрелу.


Дело девятое: ДВОЙНОЕ

Порожняк под сахар для сахарного завода пришел на станцию Теткино поздней ночью. Когда утром железнодорожники стали осматривать вагоны, то обратили внимание на то, что один из них распломбирован и дверь его приоткрыта. Доложили дежурной по станции.

— Безобразие! — возмутилась она. — Вагон под пищевые продукты — и такая небрежность! Пойдемте, посмотрим, что там.

Женщина влезла в вагон в темноте, но через несколько секунд снова появилась в дверном проеме, бледная, с трясущимися руками.

— Там... там... Человек... убитый...

Сообщили в линейный отдел на станцию Ворожба, оттуда приехал заместитель начальника линейного отдела капитан Чирков. Он глянул мельком на труп в нижнем белье, с залитым кровью лицом, приказал:

— Отправьте в Ворожбу в морг как неопознанный... — И уехал.


... — Что это такое, товарищ начальник! Двое суток нет вашего подчиненного, а вам и дела нет!

— Работа у нас такая... Вы ведь не первый год замужем, знаете...

Женщина, жена старшего оперуполномоченного капитана Аторина, бессильно опустилась на стул.

— Понимаете, все эти дни просто места себе не нахожу! Словно случилось с Михаилом что-то... Может, правда? Так вы не скрывайте, скажите.

— Да нет, ничего не случилось. Аторин выехал по делу. Правда, обещал вернуться еще вчера, но мало ли какие дела могли задержать его! — успокаивал ее начальник отдела.

— А за это время у вас происшествий не было?

— Ну, такое у нас редко бывает, чтобы совсем без происшествий. Сегодня вот ночью на станции Теткино нашли труп, так туда выезжал мой заместитель, опознал бы Михаила, если что.

Женщина побледнела.

— Где он?

— Труп-то? Где же ему еще быть? В морге...

Она позвонила через полчаса: убитым оказался именно Аторин. Тут же начальник линейного отдела позвонил в Калугу, в управление. Заместитель начальника управления полковник Топильский приказал:

— Немедленно отцепить и запломбировать вагон. Выезжаем с Трояновским.

Они выехали в служебном вагоне, ставшим им на трое суток и штабом, и квартирой.

В Ворожбе Топильский сказал Трояновскому:

— Давай, Гриша, действуй! Сам понимаешь, должны мы найти этого гада! Должны отомстить за смерть товарища!

Расследование, которое провел капитан Чирков, было произведено небрежно, не удосужились даже спросить бригаду, которая привела состав. У Топильского задергалось веко — след контузии еще в гражданскую, когда был он комиссаром в одном из полков у Буденного, он раздраженно бросил:

— Черт знает, что! Не опознает своего же сотрудника и так ведет расследование! Я отстраняю вас, Чирков, от работы! Вопрос о вас будет поставлен жестко. Хорошего для себя не ждите! — и кивнул Трояновскому, чтобы тот продолжал.

— Бригаду найти и доставить сюда, на станцию Ворожба. Мы пока выезжаем в Теткино.

На этот раз у вагона даже охрану поставили. Григорий Абрамович раздвинул во всю ширь двери, чтобы внутри было светлее, вошел в вагон. В левом дальнем углу он подобрал бобину с намотанными на нее белыми нитками. Такими бобинами пользуются на ткацких фабриках. Из стойки вагона извлек пулю от нагана.

«Откуда бобина? У нас здесь нет ткацких фабрик... Приезжий, издалека?» — думал Трояновский.

Больше осмотр вагона ничего не дал, и они вернулись в Ворожбу. Начальник линейного отдела сообщил:

— Только что звонили из районного отделения милиции, к ним обратился приезжий инженер из Москвы. Ограбили его в ту ночь, не доезжая до станции Теткино. Я просил направить потерпевшего сюда.

Им оказался инженер с московского автозавода. Ехал в отпуск в поезде, который шел через Сухиничи на Харьков. Сойти должен был не доезжая станции Теткино, на небольшом полустанке, рядом с которым находилась родная деревня. Он приготовился, вышел с вещами в тамбур: поезд на полустанке стоял всего одну минуту.

Из соседнего вагона в тамбур к нему прошел мужчина в военной шинели без погон.

— Закурить не найдется?

Инженер подал пачку «Казбека», тот закурил, поблагодарил и ушел обратно.

Не успели огни поезда скрыться вдали, как к спине идущего по перрону инженера приставили ствол револьвера, скомандовали:

— Тихо! Ложись лицом вниз!

Он лег.

Отобрали чемоданы, сняли кожаное пальто, на прощанье наказали:

— Лежать полчаса! Встанешь — получишь пулю.

И ушли.

— Сколько их было?

— Передо мной — один. Маленький такой, на голове — белая заячья шапка. И еще, когда снимали пальто, вроде бы мелькнула перед глазами пола шинели...

— Что было в чемоданах?

— Отцу вез костюм, матери — пуховый платок и... — он замолчал.

— Ну, что же вы?

— Да не знаю, стоит ли говорить?..

— Перечислите все. Любая маленькая, пусть совсем бесценная вещь может навести нас на след преступников.

— Видите ли, в Москве, на ткацкой фабрике работает моя сестра. Она послала матери со мной несколько бобин с нитками... Сами понимаете, трудно сейчас с этим... — извиняющимся тоном сказал инженер.

Трояновский согласно кивнул: с нитками, мылом все еще было трудно, промышленность только еще восстанавливалась.

Оставив заявление с описью украденных вещей, инженер ушел. Трояновскому доложили, что прибыла бригада, которая вела состав до станции Теткино. Поездной вагонный мастер рассказала:

— Не доезжая четыре остановки до Теткино, мы ждали у здания вокзала главного кондуктора. Видим, под вагонами ноги, идут несколько человек. На тормозную площадку влез, однако, один, одетый в телогрейку и белую заячью шапку, с полным рюкзаком за плечами.

— Довезите до Иванихи!

Старший кондуктор отрицательно мотнул головой:

— Нельзя! Вагоны под пищевые продукты.

— Да всего один перегон!

— Все равно нельзя!

Он ушел, в это время вышел главный кондуктор, мы сели в поезд и поехали.

— Ну, что думаешь, Гриша? — Топильский смотрел на Григория Абрамовича с интересом.

— Думаю, что это одна и та же компания. И убийство Аторина — тоже их рук дело.

— Почему?

— Слишком уж много совпадений. И вооружены, и в том же поезде, судя по всему, приехали.

— Так ведь не взяли же их в поезд!

— Что для таких разрешение или запрет кондуктора? Открыли незаметно дверь вагона и спрятались. А в Иванихе сошли.

— Выходит, теперь туда, в Иваниху?

— Конечно!

На станции Иваниха Григорий Абрамович осторожно спрашивал железнодорожников, кто здесь ходит в телогрейке и белой заячьей шапке. Одна женщина воскликнула:

— Так это Алешка Силин!

Указала Трояновскому, где живут Силины. Дома оказалась только девочка лет пятнадцати. Алексея Силина вчера через военкомат мобилизовали на работу в Донбасс, на шахты. Услышав о том, что ее сына разыскивает милиция, пришла мать Алексея.

— Должен быть в военкомате на станции Льгов. Их там целый эшелон для шахт набирают, — сообщила она и, вздохнув, продолжила: — Может, оно и лучше, что на шахты поедет. Очень уж мне его новые друзья не понравились.

— Это какие?

— Да третьего дня ночевали. Один в такой коротенькой курточке, другой высокий, в офицерской шинели. Пришли ночью. Постелила им на полу, так этот, в шинели-то, что-то под подушку сунул.

В квартире Силиных в присутствии понятых предприняли обыск, Григорий Абрамович вышел во двор, прошелся по нему. Где же вещи? Должно ведь что-то причитаться было и Силину. И спрятать он мог только здесь, дома.

Не было ничего ни в квартире, ни во дворе. Трояновский заглянул в небольшой яблоневый сад с шалашом, крытым соломой. В шалаше было пусто. Зато заметил Трояновский под одной из яблонь свежевскопанную землю.

— Когда под яблоньками землю рыхлили? — спросил он хозяйку.

— Да некогда было нам нынче этим заниматься. Собираюсь только...

— Ройте здесь! — приказал Трояновский.

Из неглубокой ямы извлекли чемодан. В нем — полуботинки и брюки, принадлежащие, как потом оказалось, убитому Аторину, несколько бобин с нитками. Тут же отрядили во Льгов оперативников, позвонили военкому, чтобы задержал отправку Силина.


Силиных оказалось двое, и оба — Алексеи. Второй, однофамилец преступника, пожаловался Трояновскому.

— Товарищ начальник! Он мне всю дорогу пытался что-то в карман сунуть!

У Алешки нашли серебряный портсигар. Начальник линейного отдела, как только увидел его, побелел:

— Аторинский... Награда ему еще с фронта... Ах ты, гад!

...С раннего детства Алешка был нечист на руку. Били его неоднократно, да толку от битья было мало. Правда, воровал все по мелочам, то в карман залезет, то курицу у соседки умыкнет. За это и попал в колонию.

Отсидел год, вышел на волю. Нужно было чем-то кормиться, жизнь в колонии пришлась ему не по нраву, и Алешка принялся искать работу. Но знали в окрестностях Силина как облупленного, и, конечно, никто не пылал желанием заполучить себе такого работника. И Алешка болтался без дела.

Месяц назад познакомился он с Костей Кудряшом, а тот свел его к третьему. Звали они его Витьком. Безденежьем Витек не страдал, щедро делился водкой и едой со своими новыми приятелями, не раз приговаривал:

— Да Витек для корешей, знаешь! Держись, урки, Витька — не прогадаете!

Однажды он заявил:

— Все, шпана, кончились наши тугрики! — завернул полу офицерской шинели, которую носил, вывернул наизнанку пустые карманы брюк. — На дело пора идти, шпана!

Алешка похолодел. Витек заметил это, дружески хлопнул по плечу:

— Не робей, Леха! Не хочешь — не ходи, я не в претензии. Жаль, конечно, но Витек никогда не прижимал своих корешей! Раз уж боишься — проку с тебя будет мало.

Этого Алешка уже не мог вынести, захорохорился:

— Да ты чо это, Витька?! Рази ж я отказываюсь?! Не, не такой Алешка Силин, чтобы корешков в беде бросать! Куда вы — туда и я!

Витек радостно полуобнял его за плечи, обернулся к Кудряшу:

— Во, видал! Вот это друг! — И Алешке: — Я знал, что ты настоящий мужик! Сильный, с характером!

Он предложил им сесть в поезд, «увести» у какого-нибудь разини вещичек, а потом «толкнуть» их на барахолке.

Они проехали всего один перегон, когда Витек, выходивший в соседний тамбур якобы закурить, шепнул при возвращении:

— Есть фраер! При нем два таких «угла» — закачаешься!

Они пошли следом за человеком в кожаном пальто с двумя чемоданами в руках. Потом Алешка по приказу Витьки забежал вперед, пошел навстречу человеку и тут впервые увидел у Витьки наган. Тот приставил ствол нагана к спине жертвы, приказал ложиться. Человек лег...

Конечно, они не послушались главного кондуктора, влезли в вагон для сахара: нужно было поскорей сматываться. Вещи сложили в дальнем углу. Но только поезд пошел, как в полуоткрытую дверь влез еще один. Оглядел компанию, скосил глаз в угол, где лежали вещи, и решительно двинулся туда. Витек выстрелил сзади, в затылок. Они раздели убитого, вытащили у него из карманов пистолет «Вальтер», документы, серебряный портсигар. Удостоверение изорвали и выбросили, пистолет Витек взял себе....

Кудряша нашли по указанному Алешкой адресу, но тот не знал, где живет главарь: встречались обычно в условленном месте или просто на рынке. Ниточка оборвалась.

Не дать преступнику уйти — теперь это была главная задача Трояновского. И он сумел так организовать блокаду района, что не осталось ни одной, самой малой щелочки, куда бы мог проскользнуть преступник.

Витек метался по оцепленному району затравленным волком. Ночевал, где придется. Кончились деньги, и он голодал. Конечно, ограбить кого-нибудь для него не составило бы большого труда, но это значило поставить милицию на свой след. И он бессильно скрипел зубами.

Деньги, деньги! Твердо верил: будь у него приличная сумма денег, он смог бы затаиться на время, переждать, когда «лягавые»» снимут блокаду, и уйти. И решил рискнуть: продать коричневое кожаное пальто. Он вышел с ним на пристанционный рынок хутора Михайловского. Пальто сразу привлекло внимание. К нему приценился один, потом другой. Цена их не устроила, и они пошли прочь. Витек хотел было уже вернуть кого-нибудь из них, сбавить цену, но тут к нему подошел человек в гражданском, спросил:

— Сколько?

Витек назвал цену, человек полез во внутренний карман. Пока они разговаривали, к ним приблизился еще один, и Витек почуял опасность. Он тоже сунул руку в карман, сжал рукоятку пистолета. Но человек достал толстую пачку денег, протянул Витьку:

— Считай.

Тот вынул руку из кармана, взял деньги, склонился над ними и тут услышал:

— Руки в гору, гад!

И у покупателя, и у того, что приближался, в руках блестели браунинги. Он бросился было в сторону, но споткнулся о подставленную ногу, упал. Тут же на него навалились.

Преступником оказался матерый рецидивист Виталий Смольников, которого уже несколько месяцев разыскивала милиция города Брянска за ряд вооруженных ограблений.


Дело десятое: ПОСЛЕДНЕЕ

В 1951 году Григорий Абрамович вернулся в родной Иркутск заместителем начальника управления охраны ВСЖД уже в звании подполковника. За работу в западных районах страны он был награжден орденами Ленина и Красного Знамени, а за успешное ведение особо важных дел — именными золотыми часами.

В этой должности он прослужил до 1959 года. Стало сдавать здоровье. Врачи настоятельно советовали уйти в отставку, тем более, что и по возрасту, и по выслуге лет Трояновский имел на это полное право.

Спустя месяц после его ухода на пенсию позвонил на квартиру Трояновского начальник управления транспортной милиции полковник Глазунов.

— Беда у нас, Григории Абрамович. Под Нижнеудинском убили девушку со слюдяной фабрики, а раскрыть преступление не можем. Не поможете?

Сколько было этих дел у Трояновского! Пожалуй, и не сочтешь. А разве это легко — рыться в грязи преступных отношений, заглядывать в самые темные уголки души?! Каждое раскрытое преступление оставляло след на его сердце. Вот откуда перенесенные инфаркты. И сейчас чувствует себя не очень хорошо: часто болит сердце. А тут опять...

Никита Ефимович Глазунов понял молчание Трояновского, заговорил снова:

— Понимаешь, Григорий Абрамович, больно девушка была хорошая: комсомолка, прекрасная работница. Ехала на свадьбу к брату — путевому обходчику на перегоне Шиберта — блокпост Варяг, и вот... Не доехала...

И Трояновский согласился.

Мария Антонова выехала из Нижнеудинска на рабочем поезде. Дом ее брата стоял в полутора километрах от блокпоста Варяг, там ждали Машу, видели, как она махала им рукой из тамбура вагона. Прошел поезд, минули полчаса, час — Маши не было. Тогда родные решили идти на блокпост, где работала стрелочницей их старшая сестра. Может, Маша зашла к ней?

— Видела я Марию. Сказала, что идет к вам. Меня звала, да я же на дежурстве. Сказала ей, что приду, как только освобожусь.

Может, разминулись дорогой, и Мария уже ждет дома? Антоновы пошли обратно.

Следы на откосе железнодорожной насыпи заметил младший братишка, Илюшка. Спустились по ним и на затоптанной траве увидели кровь.

— Господи, неужели?!.. — воскликнула молодая жена Антонова. Принялись искать. За деревом нашли Машину хозяйственную сумку, в ней лежал ее подарок молодоженам — отрез тюли. Тело отыскали в кустах, под кучей ветвей. Вся шея была истыкана ножом.

Работники милиции не нашли никаких следов преступника, экспертиза установила только примерную ширину лезвия ножа, которым была убита Антонова. Но где этот нож, у кого его искать?

Григорий Абрамович вместе с начальником линейного отделения милиции станции Нижнеудинск Аркадием Петровичем Зюбиным долго ходили по кустам. «Не может быть, чтобы ничего не осталось!» — думал Трояновский и продолжал поиски.

Скомканную газету «Комсомольская правда» он отыскал в зарослях шиповника. Развернул — следы крови, похоже, вытирали об нее нож. Выходит, у Марии в сумке еще что-то было, не только тюль? Завернутое в эту газету? Вряд ли нес ее с собой преступник... Но что? Может, это навело бы на след?

— В Нижнеудинск на слюдяную фабрику не ездили? Не интересовались связями Антоновой? — спросил Трояновский Зюбина.

— Н-нет...

— Тогда поехали.

Мария жила в общежитии с двумя подругами. Девушки рассказали:

— Так она же деньги с собой брала! Тысячу рублей. Ей сестра обещала костюм достать.

— Я их видела! Сверху сотенные были. И завернула их она в газету, мы на троих «Комсомольскую правду» выписываем.

Теперь нужно было установить, кто же находился в это время в окрестностях места происшествия. Лучше всего об этом мог рассказать путевой обходчик. Он почти весь день ходит по своему участку, многое мог заметить.

Обходчик задумался.

— Значит, девушку видел... С сумкой хозяйственной шла. Кого же еще? Вот видел же кого-то! Ничего, сейчас вспомню.

Он стал вслух перечислять всех своих знакомых, в надежде, что звук фамилии напомнит ему, кого же он заметил неподалеку от того страшного места.

Фамилия следовала за фамилией, наконец, обходчик воскликнул:

— Есть, вспомнил! Васильева видел, сторожа железнодорожного переезда. Шел по березняку и все что-то наклонялся... и вечером, во время следующего обхода, его видел там же...

— Что он за человек, Васильев?

— А-а, — обходчик безнадежно махнул рукой, — пьяница несусветный. От него жена-то из-за этого ушла. Живет вместе с больной матерью и двенадцатилетней дочкой. Чем девчонку кормит — ума не приложу: деньги все пропивает. В доме, кроме клопов, ничего нет... А как выпьет — дурак дураком делается. На станции Шиберта есть у него приятель — Никулин, частенько они вместе загуливают. Так вот, Васильев недавно напился и ни с того, ни с сего схватил с комода никулинские карманные часы «Молния» и хряпнул их об пол. Обещал, правда, отдать ему деньги за них, да где же он их возьмет?!

На служебной дрезине Трояновский проехал в Шиберту, нашел Никулина.

— Верно, разбил Гришка часы. Так он же вчера мне деньги за них отдал! 150 рублей. Сотенная бумажка, и пять десятирублевок...

Трояновский вместе с Зюбиным приехали к сторожке Васильева. Тот лежал на топчане, покрытом каким-то старым тряпьем, и храпел. От него несло перегаром. На столе самодельный нож. Трояновский прикинул ширину лезвия — подходит под данные экспертизы. Между рукояткой и лезвием что-то темное. Такие же темные пятна он обнаружил и на телогрейке Васильева, висевшей на гвозде.

Экспертиза показала, что и на ноже, и на телогрейке — человеческая кровь четвертой группы, то есть той самой, какая была у Антоновой.

На допросе Васильев запирался:

— Ничего не знаю, никого не убивал, денег никаких у меня нет. Нож сделал сам.А кровь — моя. Ходил за черемшой, да был с похмелья, когда нагнулся — пошла из носа. И на нож попала, и на телогрейку.

— У вас, Васильев, кровь первой группы, а на ноже и на телогрейке — четвертой. Вот показания людей: Никулина, которому вы отдали 150 рублей, путевого обходчика, дважды видевшего вас на месте преступления, заключение экспертизы о ширине лезвия ножа, которым убита была Антонова. Как видите, деваться вам некуда.

Васильев опустил голову и хрипло заговорил.


Мария шла по путям, помахивая сумкой. Ярко светило солнце, ее ждали родные, на работе все было хорошо, и от всего этого она радостно улыбалась. И когда услышала за собой быстрые шаги, обернулась с улыбкой. Ее догонял мужчина в телогрейке. Он поравнялся с девушкой, взял за локоть.

— Что по путям ходишь? А если поезд?

— Услышу, отойду. Да мне и идти-то недалеко... — ответила она, стараясь высвободить руку. Мужчина не отпускал ее, все тянул к краю насыпи.

— Отпустите! Что вы... Что вам надо?!

— Ишь, какая красотка! Я люблю красивых девушек. Вот поцелуешь — отпущу...

Он стянул ее с насыпи вниз, полез обниматься. Мария сопротивлялась, отталкивала, но он держал ее крепко, дышал водочным перегаром. Она отстранялась от его лица, но он все же сумел пригнуть ее голову, впился в ее губы сухими потрескавшимися губами. Мария взмахнула сумкой, ударила его по голове.

— Ах, вот ты как!

С ужасом девушка увидела, как правая рука незнакомца скользнула к голенищу сапога, вытянула оттуда самодельный нож.

— Что вы, дяденька?! — воскликнула она. — От-пу-сти-те-е!!

Васильев взмахнул ножом, ударил ее в шею раз, другой, третий... Когда очнулся, увидел окровавленное тело, свои руки в крови, нож и испугался. Лихорадочно огляделся, потащил убитую в кусты. С ноги слетел туфель. Он подобрал его, забросил подальше, снова потащил тело. В зарослях кустарника забросал убитую ветвями, вынул из сумки газету, чтобы вытереть нож, оттуда вывалились деньги. Васильев отер руки о траву, спрятал деньги в карман, не считая, стал вытирать нож газетой, потом скомкал газетный лист, выбросил подальше. Еще раз огляделся. Вдалеке на насыпи показался путевой обходчик.

«Увидит!» — ужаснулся Васильев и быстрыми шагами пошел прочь.

Возле березовой рощи остановился передохнуть, снова нагнулся, еще раз обтер руки о траву.

Денег оказалось тысяча рублей. Он обрадовался: «Рассчитаюсь с Никулиным! И еще сколько останется!» Тут же вспомнил: на руке девушки были часы. «Вот дурак, снять нужно было! Ну да ничего, схожу вечером, когда начнет темнеть».

Он пробирался к кустам осторожно, стараясь никому не попасться на глаза. И снова наткнулся на путевого обходчика. «Черт! Шляется тут, понимаешь... Дома ему не сидится!» — выругался Васильев и свернул в сторону. Когда обходчик скрылся из виду, он бросился к кустам.

От страха у него волосы на голове зашевелились: тела не было. «Неужели живая?! Все ведь расскажет, все!!»

Все эти дни, пока шло следствие, пока искали, кто убил девушку, он пил. Беспробудно. Стоило только немного потрезветь, как его начинали мучить кошмары. То слышался ее жалобный голос: «Дяденька, отпустите!» — то ему казалось, что к дому подъезжает милицейская машина. Он хватался за бутылку.

Когда, наконец, за ним пришли, он принял это спокойно: «Все равно один конец!»

Суд приговорил Васильева к высшей мере наказания.

Дубинская С. Цветков Л. Следы неизвестного

ПЕРВЫЙ БАРЬЕР

РЕКОМЕНДАЦИЯ

Плита перекрытия, придавившая его к ступеням лестницы, медленно сползает вниз. Он чувствует ее тяжесть, чувствует, как ее почему-то горячая поверхность сдирает кожу со лба, век, носа… А главное, не дает дышать. Сердце, как мотор на обедненной смеси, стучит бешено и звонко… Этот звон в мозгу, в раздавленных руках, во всем теле. Это последние судорожные вспышки перед остановкой… Да проснись же!

Вынырнув из мучительного удушья, Алексей делает глубокий вдох, потом еще, пересиливая острую боль в боку и стараясь не поддаться слабости и не заснуть снова. В четвертый раз неимоверным усилием воли он стряхивает с себя кошмар. Хватит. Не спать. В пятый раз можно и не справиться…

Глаза не открыть. Он осторожно снимает с лица мокрое, ставшее горячим полотенце. «Перекрытие…» — вяло мелькает в голове. Светло. Тихо. Ребята, значит, на работе… Он шарит рукой по тумбочке, находит маленькое квадратное зеркальце. «Генкино… — опять проплывает вялая мысль. Из светлого квадратика сквозь багровые щели на него глядит нечто ужасное. Он никогда не предполагал, что лицо может так распухнуть. Там, где были губы, щеки, нос, глаза, теперь сплошной подушкой синяк. «Кастетом, сволочи, били…» Кисти рук в ссадинах. Болит все тело. А что на боку? Тронул пальцами — будто током, ударило болью. Наверное, на ребре трещина… Били — не жалели. Знали: жаловаться не пойдет. Генку в свидетели не потащит. Что сказал ребятам? Ах, да: неизвестные… С Генкой запутались. Теперь уж совсем. Вчера это стало ясно.

Она уходила вся в слезах. Он позвал: «Генка!» Тогда из темноты и вышли эти четверо. А пятый, в стороне — Сокол. …Да, его фигура и голос. Хорошо, что Генка не услышала… Кожана он узнал сразу. И сразу понял: надо бить первому… Но как же быть с Генкой? И с Валентином? «Приезжай в Мурманск, здесь черное — черное, а белое — так без пятнышка». Нет, друг ты мой бывший, далеко не всегда так. И ты — лучший пример тому…

С Валентином Кочневым познакомились в ШМАСе — школе младших авиаспециалистов. Увидел очень приятного парня. Правильное лицо, выгодно подчеркнутое четкими линиями короткой прически. Волевой подбородок выбрит безукоризненно, но припудренная синева свидетельствует, что бритва давно воюет с уверенно растущей бородой — предметом тайной зависти безусых первогодков. Хэбэ — хлопчатобумажные бриджи и гимнастерка — подогнано, отглажено, заправлено. Держится младший сержант свободно, независимо.

— Закурим?.. Алексей Захаров.

— Валентин. Кочнев… «Шипка»? Где достаешь?

Разговорились. И потом уже не расставались ни в ШМАСе, ни в эскадрилье, куда их направили мотористами. Только в армии и только между мужчинами возникают такие отношения, вернее и крепче которых у человека потом за всю жизнь может не случиться…

Но восхищавшийся своим другом Алексей, как выяснилось теперь, многого не заметил, точнее, не хотел замечать — ни того, что тот все время, даже в отношениях с ним, Алексеем, немножко рисовался; ни эгоистичности, с которой Кочнев не раз «уступал» другу свою очередь идти в наряд, сам шел в увольнение, но возвращать подобные долги обычно забывал; ни кочневского пристрастия к красивым, броским фразам; ни того, что фразы эти Валентин, вычитав или услышав где-нибудь, потом с успехом выдавал за собственные. Ничего этого прежде не замечал Алексей, ибо первая мужская дружба, как первая любовь, доверчива до слепоты.

Когда после демобилизации Захаров вернулся в Орел, пришел к Татьяне и тут же ушел от нее — от ставшей чужой и противной ему женщины, он никому и ничего не рассказывал. Ни старикам, обеспокоенным его молчанием. Ни друзьям. Только Валентину написал обо всем. И получил ответ: «Приезжай в Мурманск, здесь черное — черное, а белое — так без пятнышка…»

На сборы ушел ровно один день. И вот Алексей у Кочневых.

Генку он сразу узнал — по фотокарточкам.

— Генриетта, — она энергично пожала его руку, не отпуская, провела к столу. — Садись. И давай считать церемонию законченной…

У Кочневых было хорошо. Очень хорошо. Вечером вернулся с работы Валентин. «Будто перелицованный», — мелькнуло у Алексея, когда он увидел своего друга в штатском: казалось, с военной формой снял тот и обычную свою уверенность. Обрадовался как-то слишком шумно. Расспрашивал вроде и заинтересованно, а всели слушал, что отвечали ему? И голос потише, и во взгляде что-то беспокойное, неверное… Но за столом все стало на свои места. Алексей, может быть впервые после встречи с Татьяной, перестал ощущать холодный комок в груди.

В общежитии Алексея поселили третьим к двум крановщикам из управления механизации. Новая работа слесаря-сантехника не была ему в тягость. Руки, привыкшие к металлу двигателей, уверенно работали с новым инструментом. А голова… Он старался не оставаться наедине со своими мыслями. Днем — работа. Вечером — учебники: они с Валентином готовились в строительный институт. Иногда — просто сидели у Кочневых, пили чай и разговаривали. И Генка, и Валентин были неизменно рады ему.

Только однажды Алексей задумался: не оттого ли это, что других радостей мало?

В тот раз Генка предложила:

— Что мы, в самом деле, как старики, все дома да дома. Айда на танцы!

Они втроем отправились на танцы, и Алексею, в общем-то не любителю их да и танцору неважному, в тот раз было легко, весело. А потом произошла неприятная стычка. Когда все трое, дурачась, отплясывали шейк, Генку вдруг схватил за руку невысокий, крепко сбитый парень и резко дернул. Она налетела на партнеров. Валентин, вдруг весь какой-то усохший и растерянный, взял жену под руку и быстро повел к выходу.

— Эй, куда торопишься? Оставь маруху! — коренастый, пошатываясь, стоял в образовавшемся кругу.

Алексей подошел, коротко ударил левой рукой в солнечное сплетение, а когда парень согнулся пополам, сильно толкнул правой рукой в голову Взвизгнули и бросились в сторону девчонки. В углу зала, куда задом угодил коренастый, затрещали стулья. Алексей, не оглядываясь, спустился на первый этаж и догнал Кочневых. Они шли молча и на расстоянии друг от друга.

— Это Кожан… Тюрьма давно по нем плачет… — пробормотал Валентин.

— Знаешь, Валя, — Генка взяла под руку Алексея, — ты иди домой, я приду попозже. Алеша проводит. Иди. Так лучше — и тебе, и мне.

Оставшись вдвоем, они долго молчали. Алексею было мучительно неловко: и от своего дурацкого положения, и оттого, что он не знал, как теперь оправдать поведение Валентина, и потому еще, что далее молчать уже нельзя было, а в распроклятой голове — хоть шаром покати, ни единой мысли, которую бы можно сказать вслух и не подавиться собственной глупостью.

— Что, удивился, Лешечка? — Генка говорила зло и сухо. — Да, вот так… Я все думала, что у нас на Севере черное — так как полярная ночь, а белое — как снег, без единого пятнышка…

Он вздрогнул и даже глаза зажмурил от неловкости за Валентина, укравшего эти слова. Генка, ничего не заметив, покачала головой:

— А теперь уж и не знаю, что думать… Ну, пойду. Так что не мучайся, не ищи ответа.

А потом все пошло по-прежнему. Вот до этих последних дней… Нет, неправда! Это Алексею так хотелось думать — по-прежнему. А трещина росла. Теперь уж можно не закрывать на это глаза.

Алексею пришлось еще удивиться, и не раз.

Он отработал первый месяц, приближался день зарплаты. Накануне бригадир Козыркин проходил мимо, хлопнул по плечу:

— Ну что, Леха, завтра первую обмываем?

— Придется, — улыбнулся Алексей.

Особых симпатий к этому пронырливому и грубоватому человеку у него не было, но традиция есть традиция. Назавтра, однако, отмечать ему и вовсе расхотелось: зарплата была намного меньше, чем он ожидал. Из простой арифметики выходило, что если вернуть долг Валентину, заплатить за общежитие, отдать взносы в профсоюз и комсомол, то еле-еле хватит до аванса.

Рядом так же хмуро пересчитывал деньги слесарь Абаев.

— Опять с нашими нарядами, мать его в душу, намухлевали. — Абаев подошел к Козыркину. — Бригадир, почему я так мало получил?

— Пей меньше, получишь больше.

— А ты меньше моего пьешь? Почему ты больше получаешь? А Лешка Захаров совсем не пьет — почему он меньше меня заработал?

— Не трезвонь. Захаров — новичок, первый месяц работает… Я пью — не попадаюсь. А на тебя акт — вот, в кармане. Понял? Не перестанешь балабонить — отдам мастеру, он тебе пару-тройку прогулов в табель влепит.

— Ну и гад ты, Козыркин. На Сокола у тебя небось нет акта?

Сокола, дюжего, с бегающими глазами мужика, кажется, побаивались. Говорят, сидел, ли бога, ни черта в грош не ставит. Да и с бригадиром снюхаться сумел: нет-нет и появятся оба с розовыми носами. Сейчас он подошел к столу.

— Закройся. Ты меня видел пьяным? Докажешь?

Абаев плюнул и пошел прочь.

Алексей не успел поговорить с Валентином обо всем этом вечером: было собрание. Выступал капитан из милиции.

— …Работа не для белоручек. И материальных благ особенных сразу обещать не можем… С жильем как? Для холостяков общежитие гарантируем сразу. С семейными сложнее. Но в течение года, думаю, обеспечим. Не дворцом, конечно, но все-таки… Главное, повторяю, нужны люди убежденные, с желанием. Чтобы можно было потом послать их на учебу. Сейчас я скажу, где можно учиться по нашему направлению…

Потом было обсуждение. Выступал и Валентин. Он вообще часто выступал на собраниях. «Что ж, надо, — думал Алексей. — Если все вроде меня будут — ни одного собрания не проведешь».

— …И наша комсомольская организация не ударит лицом в грязь. Лучших из лучших… — Валентин говорил хорошо поставленным голосом, без запинок и путаницы. Ему похлопали, как и всем остальным.

Неприятность с получкой забылась. Но только до очередной зарплаты. Алексею выдали несколько больше, чем за первый месяц, но сантехники утверждали, что все равно смехотворно мало, и опять говорили о жульничестве в нарядах.

— Что ж, — сказал вечером Валентин, — может, и обсчитывают. Даже наверняка. Но за руку не схватишь. А попусту шуметь… Знаешь, тысячи способов есть, чтобы заставить тебя замолчать… Да плюнь ты на это дело. Через полгода экзамены, не шуми, поступай в институт. Закончишь… а то и с третьего курса сам в мастерах будешь. Тогда и заводи новые порядки. Денег не хватает — возьми у меня…

— Правильно, Лешечка, плюнь! — Генка сидела в углу, у торшера, дошивала Ромкины штанишки; в голосе ее — теперь это при Алексее случалось часто — был откровенный вызов. — Слушайся, Лешечка, дядю Валю. Он почем зря никогда не шумит… И вообще жизнь не усложняет. Ромка болел, надо было посидеть на справке, чтобы я сессию сдала, — Ромку папа отправил деду с бабкой. А потом и здорового не стал привозить. Дядя Валя квартиру ждет, куда же в такую комнатушку ребенка везти…

— Но ведь ты сама согласилась! — Валентин повернулся к ней, на его красивом лице читалась и откровенная неприязнь, и поддельная оскорбленность.

Алексей засобирался в общежитие. Эти ссоры теперь были особенно неприятны. Ему все время казалось, что он предает друга. Но ничего не мог поделать с собой: его все сильнее тянуло к Генке. Он запрещал себе — а заставлять себя он умел — думать о ней. И думал. И вечерами неизменно оказывался у Кочневых — рядом с ней. А она? Конечно, они и полслова не сказали друг другу, но, кажется, ей тоже становилось хорошо, когда он приходил…

Скоро сантехников перебросили на кооперативный дом. Близилась сдача, а недоделок было не пересчитать. Алексею поручили сделать отводку из ванной к кухонной раковине. Он попробовал, рукой ровную поверхность стены. Жаль, но делать нечего. Взял длинное зубило и, стараясь вырубать отверстие поменьше, начал легонько стучать кувалдой. Пройти штукатурку — там можно бить в полную силу…

Сзади раздались шаги.

— Что, зеленый, колупаешься? — Это вошел Сокол. — Эх, работяга! Пусти-ка. Перенимай передовой опыт… Э-эх!

Он с силой ударил ломом в перегородку. Рваной ракой зазиял большой скол штукатурки.

— Да ты что делаешь! — Алексей вырвал лом у Сокола.

— Ну и цуцик! Колупайся дальше своим зубилом. Посмотрим, что ты в зарплату запоешь.

— Иди ты…

Алексей сделал отводку, установил в ванной и на кухне смесители. Сгреб дощечкой осколки штукатурки в угол. Посмотрел на часы: ничего, с дневным нарядом справятся. Ушел в следующую квартиру.

Через день, поднимаясь по лестнице, он услышал за дверью голоса. «Опять, наверное, жильцы пришли». Кооперативники приходили по вечерам то помогать в уборке, то подносили материал. А чаще всего — просто приходили посмотреть свои будущие квартиры. Но разговор заинтересовал Алексея. Говорил женский голос:

— Как же так, везде смесители, а у нас просто краны? Может, похлопотать надо?

— Хлопочи, не хлопочи, — Алексей узнал голос Козыркина, — а что по проекту есть, то и ставим. Можно бы, конечно…

— Давай, тетка, червонец, — а это уже голос Сокола, — и конец твоим заботам.

— Да уж, конечно!.. Столько вложили, а им еще подавай! Где же таких денег набраться?

Алексей ничего не понимал. Квартира двадцать четвертая. Он сам здесь позавчера ставил смесители… Приоткрытая дверь отворилась, на площадку вышла расстроенная женщина. Алексей вошел в квартиру. Сокол и бригадир, тихо переговариваясь, стояли в ванной. Непокрашенные трубы кончались двумя кранами, едва навернутыми на несколько ниток резьбы.

— А тебе чего? — обернулся бригадир.

— Мне-то? Да вот думаю: по морде тебе дать или в ОБХСС пригласить…

Дальше все было отвратительно. Вдвоем они, конечно, выкинули его из квартиры, как щенка. Проверка, которую устроил начальник участка, ничего не дала: все сантехническое оборудование было уже на месте. Будущая хозяйка двадцать четвертой квартиры факт вымогательства подтвердила, но что толку: взятку-то она не дала…

Козыркин, оправившись от испуга, обещал:

— Ты теперь у меня заработаешь!

Вот тут Алексею и пришлось еще раз, наверное в последний, удивиться своему другу.

Валентин однажды разыскал Алексея на объекте:

— Иди! В партком вызывают!

— Меня? А зачем? Опять по поводу Козыркина?

— Рули левее… Ладно, конечно, знаю. Будут сватать на новую работу. Помнишь, капитан из милиции приезжал на собрание? Вот, считают, тебя можно рекомендовать. Гордись! Нет, кроме шуток.

— Да…

В общем-то, это не было неожиданностью. Игорь Семенов, секретарь комсомольской организации — молодец парень: как вцепился в Козыркина! — уже разговаривал с Алексеем. Договорились, что Захаров подумает. И вот надо давать ответ…

— Ну а ты, Валентин, как считаешь, соглашаться?

— А что ты теряешь? Оклад у них не меньше твоего теперешнего заработка… Да и обстановка у тебя тут сложилась…

— У меня? Она — и у тебя тоже. Козыркин с Соколом и тебя подаивали…

— Ну, я… Знаю, ты злишься, что я не выступал на этом собрании. Вспомни, сколько ребят выступало? А толку? Козыркин-то все еще в бригадирах. И неизвестно, снимут ли его… Видишь, как все повернули: смесители вместе с ключами жильцам будет вручать домоуправ под расписочку. За что же теперь снимать? Нет, Козыркин кому-то нужен… Не будь все-таки-ребенком, Леша: когда подходит очередь на квартиру, можно и не выпрыгивать, как карасю из воды. А я, сам знаешь, готовлюсь в ответственные квартиросъемщики.

— Да, Валя… Мудрый ты человек. Ну так, выходит, соглашаться мне? А ты пошел бы туда?

— А что, и мне предлагали, не последняя спица в колесе. Но мне нельзя туда. Поздно: жена, ребенок опять же…

— Да, Валя… Тебе, — с нажимом произнес Алексей, — туда нельзя.

Они не встречались около месяца. Столько же он не видел Генку. До вчерашнего вечера.

…Она ждала у общежития.

— А знаешь, Лешечка, плохо мне…

Двумя руками схватила его за лацканы пальто, отчаянно и беспомощно дергала, потом уткнулась в грудь и заплакала… Если бы знать, как помочь ей! Но чужую семью не склеишь. И потому он молчал. Только тихо гладил ее по щекам, чувствуя под пальцами теплые слезы.

Потом она пошла.

— Генка! — окликнул он, вспомнив, что не сказал самого главного — что он, Алексей, всегда будет рядом, что дороже человека…

Она не услышала. А из темноты вышли четверо. Пятый, Сокол, был в стороне…

Ну, ничего. До смерти не убили… Плохо только: именно перед медкомиссией все это произошло…

В дверь постучали. Алексей поспешно закрыл лицо уже остывшим полотенцем, оставив щель для глаз.

— Входите!

Вошел Игорь Семенов и, прищурившись близоруко, закрутил головой, разыскивая хозяина.

— Входи, комсорг. Здесь я, в наличии.

— Здорово, битый. Кто же тебя так?

— Уже наслышан?

— Ребята из управления механизации звонили… С тобой живут, что ли?.. Но я-то не от них узнал.

— Прошли митинги и демонстрации протеста?

Игорь усмехнулся:

— Почти так… Козыркин, во всяком случае, бурно протестует.

— Козыркин? Против чего же?

— Против того, что мы тебя в органы рекомендовали. Даже ходока в партком послал. И знаешь кого? Твоего кореша — Кочнева.

— Валентина? И что?

— А то, что мне как члену парткома поручено разобраться. Когда от имени бригады заявляют, что не хотят терпеть в своем здоровом коллективе склочного и аморального — чью жену ты успел тут совратить? — да к тому же замешанного в пьяной драке человека, то партком должен реагировать.

Алексей, сдернув с лица полотенце, приподнялся на локтях, всматриваясь, не шутит ли? Потом тихо опустился на подушку.

— Комсорг, я, пожалуй, тебе не верю…

Семенов, сидевший на соседней кровати, вскочил и заходил по комнате.

— Вот-вот! Что — ты! Я собственным ушам не верил! Слушай, неужто может быть такое паскудство, а? Да что… ведь было… Все как по нотам: и мнение коллектива, и мнение ближайшего друга… Ну, ладно. Завтра все выясним. Завтра собрание. Потом приду, расскажу…

— Собрание, значит… Вы бы хоть меня подождали. Неудобно вроде: рекомендовали — при мне, а пересматривать — заочно…

Семенов удивленно обернулся, подошел к Алексею и, близко нагнувшись к нему, принялся рассматривать разбитое лицо.

— Эк они тебя… Но все равно. Дурак ты. Кто тебе сказал — «пересматривать»? Завтра ребята из ОБХСС придут. Они тут по моей просьбе кое-что проверяли. Собрание-то не комсомольское — партком и постройком проводят по результатам их работы. Так что бригадир у вас новый будет. Да и мастер тоже… И потом вот что. Ты как хочешь — видно, у тебя есть причины не говорить, кто и за что тебя бил — так? Так вот, ты как хочешь, а я в это дело влезу. Это мордобитие, моментальная реакция бригадира — и какая реакция! — все это вряд ли совпадение. Это даже мне ясно. И лучше, если б ты помог.

— Значит, с моим направлением ничего не меняется… — опять уклонился Алексей.

— Не хочешь… Ну что ж, подожду, пока поймешь, что такие штуки прощать нельзя. Ни по каким причинам!.. Ладно. С твоим направлением ничего, конечно, не меняется… А вот меня снова не взяли. По зрению…

НА ПОСТУ

Ерши были так себе. Да что там, совсем дохлые ершата. Потянут все три на полкило? Кости да плавники… И нес рыбу этот мужчина, почти не спрятав: в авоське, чуть обернув куском мятой газеты.

— Значит, старшим мастером лова работаете? — Алексей подышал на озябшие пальцы, снова взялся за авторучку.

— Да… — тралмейстер краснел так, что даже грудь, видневшаяся из-под расстегнутого ворота рубашки, стала бордовой. — Тьфу, анафема! Двенадцатый год в море хожу — и вот, дожил… Слушай, сержант! Пропади они пропадом, эти ерши, выкинь ты их к чертовой матери! Не пиши на судно. Ведь со стыда сгорю…

— А когда рыбу в сетку клали, не горели со стыда? Знали же: государственная.

— Сержант, — второй, повыше, выдвинулся из-за спины тралмейстера, — я с ним на одном пароходе, боцманом… Так что сам видел… Поверь, Антоныч в этом рейсе государству столько рыбы сберег, что хватит и тебя, и твою проходную завалить. И крыши не видать будет. Не позорь человека…

— А ему что! Он в море не ходит — вишь пристроился! — Это опять подал голос тот, с усиками. Алексей выгрузил из его рукавов, карманов и из-за брючного ремня килограммов шесть окуня холодного копчения. Минут тридцать парень крутил, не называя настоящего места работы. Милиционер новый, молодой — и усатый пробовал все приемы, пытаясь уйти безнаказанно. Сначала хотел прорваться силой. Алексей утихомирил его. Потом вдруг сделался таким кротким, так жалобно просил отпустить его, что Захарову стало неловко за этого «актера». Теперь, почувствовав неожиданную поддержку, усатый приободрился, пробует выедать на грубости: — Он рыбу жрет всякую, а рыбак — не моги!

— Да не верещи ты! — досадливо поморщился боцман. — Не всем в море ходить. Тут тоже надо кому-то стоять. Вон ты как отоварился… Но и то верно, сержант, — обратился он опять к Алексею, — обидно бывает. Зайдешь после баньки пивка выпить, а там уже стоит ханыга какой-нибудь, машет перед твоим носом вот таким ершиком — угощай, мол, за соленую рыбу пивом. Влить бы в этого бича кружек десять… Через мои руки за рейс, может, несколько тысяч таких ершей прошло, однако в буфете я не могу порцию к пиву купить. Торговля у нас неразворотливая. Вот и тянут через проходную эти хвосты. Так-то, брат…

Инструкцию Алексей помнил. В ней все просто и ясно: обнаружил хищение — задержи расхитителя. Но легко сказать — задержи… Пожилому придется, наверное, списываться с судна. Не из тех нахалюг, коим плюнь в глаза — им все божья роса… Тралмейстера отпустить, усатого задержать? Тоже не годится. А черт с ним, с усатым. В конце концов, рыба останется в порту — это главное.

Алексей протянул пропуска:

— Уходите.

Тралмейстер хотел что-то сказать. Похоже, поблагодарить. Потом, видать, понял: неуместно. Покраснел еще больше, махнул рукой и, неловко подхватив чемодан, заспешил за боцманом. Усатый юркнул следом.

Утром, сдавая рыбу, Захаров написал в рапорте:

«…Нарушители скрылись».

Дежурный прочитал, поглядел внимательно:

— Скрылись, значит?

Алексей промолчал.

— Пожалел?

— Пожалел.

— А ты знаешь, что это называется попустительством? Скажите на милость, он за начальника решает, кого наказывать, а кого помиловать! Ты понимаешь, что тебя за это надо с работы увольнять?

Дежурный, старшина Евдокимов, отработал на охране рыбного порта почти два десятка лет. Человек он сдержанный, не шумливый. Алексей впервые видел его таким рассерженным.

— Ты там, на проходной стоя, мог проверить, кого ты отпускаешь? Ты характеристики затребовал, с капитаном поговорил, так, что ли?

Алексей уныло молчал. Евдокимов смягчился:

— Да, не каждому надо на всю катушку… Есть преступление, и есть проступок. Вот для того, чтобы безошибочно определить это, кроме тебя, постового, зарплату получают еще и командиры — от старшины Евдокимова до начальника отдела. У нас другой опыт и другие возможности, чем у тебя.

* * *
Однажды на развод, который проводил начальник отдела, были приглашены все свободные от службы постовые. Люди понимали, что это — не просто так, и ждали того важного сообщения, ради которого подполковник пригласил их сюда. Инструктаж заканчивался.

— …Особенно тщательно досматривайте машины и личные вещи моряков с прибывших судов. А теперь остаться тем, кто сегодня не занят в наряде. Остальные до заступления на пост могут отдыхать.

Оставшихся подполковник пригласил сесть поближе.

— Товарищи, вас я прощу поработать во внеслужебное время. С рыбокомбината сообщили недавно о значительном хищении рыбы. После этого преступники еще два раза воровали самую дефицитную продукцию из цеха холодного копчения. Последний случай — вчера. Похищено около шестидесяти килограммов палтуса, окуня. Ясно, что такую партию рыбы выносят с территории порта не в карманах и рукавах… Хотя и это полностью не исключается. Вот почему надо усилить бдительность на проходных. А кроме того, организуем патрулирование в порту и на новых, южных причалах. Мы с секретарем парторганизации и с комсоргом Приходько уже наметили тут кое-что… Валентина Наумовна, пожалуйста.

Приходько, выбранная недавно групкомсоргом, зачитала списки патрульных групп, назвала маршруты. Потом спросила:

— Возражений нет, товарищи? Тогда начнем с сегодняшнего дня.

Алексей попал в одну группу с ней самой. Ничего в тот вечер не произошло, если не считать, что с тех пор он все чаще думал об этой девушке.


…Неделя патрулирования не принесла новых открытий по делу о хищении рыбы. Зато дежурная комната не пустовала круглые сутки. Драка у проходной — ребята вели сюда драчунов. Вот в голос — а поэтому фальшь особенно режет ухо — рыдает женщина, буфетчица с плавбазы. «Приголубила» казенный сервиз, несла домой в сумке.

Двое молодых матросов. Сопляки еще — а в море могли наделать беды: пытались на грузовой машине провезти в порт целый ящик «Столичной»…

Но «рыбаки» не попадались. Были задержания, но мелкие — один-два хвоста в карманах.

Ясно, что рыба из коптильного цеха уплывала не через проходные.

Однажды Приходько позвала Алексея с собой:

— Сегодня комсомольское собрание в деревообрабатывающем. Из комитета комсомола судоверфи звонили. Сходим? Посмотришь, как общественность реагирует на наши сообщения…

Валентина была в гражданской одежде: розовая вязаная шапка с белым помпоном, светлое прямых линий, пальто, высокие коричневые сапожки. Короткие волосы с одной стороны подобраны под шапочку, с другой густо закрывали щеку. Алексей любовался, не умея и не пытаясь скрыть этого.

— Идем, идем! — она со смехом подталкивала его под руку, смущаясь и радуясь вниманию.

До собрания оставалось еще минут сорок. Они медленно шли по причалам.

Алексей, бывавший здесь уже не однажды, всякий раз с любопытством разглядывал скопление кораблей, выстроившихся в два, три, а то и четыре ряда вдоль изломанной причальной линии. Мачты, трубы, рубки, вздыбившиеся траловые дуги, высокие борта уже разгруженных плавбаз над траулерами, еще не опорожненными, вдавленными тяжестью в воду, яркие пятна спасательных кругов, стрелы-фермы портальных кранов — все это поначалу казалось ему каким-то загадочным единым механизмом, который сам по себе движется, что-то непрерывно делает, сопровождая свои действия хаотическим смешением звуков: лязгом, скрежетом, ударами, свистками, звонками. И только позже, пообвыкнув, Захаров начал замечать среди нагромождения металла человеческие фигурки, начал понимать, что в механизированном хозяйстве так и должно быть: дело делается, а людей не вдруг и увидишь. Теперь, глядя, как медленно, по сантиметру приближается форштевень громадного транспортного рефрижератора, Алексей замечал под бортом колосса и маленький портовый буксир — истинную причину этого движения. Когда омытый всеми морями и осушенный всеми ветрами нос корабля мягко коснулся причала и просмоленное дерево, с виду каменное, начало проминаться, как тростник, и дымиться в месте касания, Алексей подтолкнул Валентину локтем:

— Как думаешь, что сейчас говорит капитан на буксире?

Валентина рассмеялась. Слышно ничего не было, но капитан, стоявший на крыле мостика, так красноречиво жестикулировал, как бывает только при весьма энергичных выражениях.

Встречающие начали двигаться к середине корабля, где моряки уже готовили к спуску парадный трап. Сейчас вся эта праздничная толпа поднимется на борт, и причал снова обретет свой строгий рабочий вид. Валентина смотрела вслед взбудораженным женщинам, и Алексею почудилась горечь в ее голосе:

— И провожают, и встречают пароходы совсем не так, как поезда…

— Что-то вспомнилось? — осторожно опросил он.

Чего греха таить, в мечтаниях своих, связанных с ней, Алексей уносился далеко. Кажется, гораздо дальше, чем следовало бы.

— Вспомнилось… — Она все стояла, глядя на праздничную суету, потом медленно пошла дальше. — Давай считать, что просто песня вспомнилась. И ничего, кроме песни…

Они молча шли, шли самой дальней дорогой — мимо глубоководного причала, мимо полосатой будки постового на границе территории порта и судоверфи. Постояли у слипа: толстые цепи под рокот мощных лебедок тащили по выходящим из воды рельсам многоколесную тележку. На тележке выезжал на берег учебный парусник — ремонтироваться. И Валентина, и Алексей первый раз видели, как поднимают судно на слип. Сейчас девушка завороженно смотрела на неожиданно большой обсыхающий корпус, на вылезающие из воды лопасти винта… Алексей что-то рассеянно отвечал на ее частые, как сыплющийся горох, вопросы. Отвечал, видно, невпопад, потому что она в конце концов спросила:

— Ты где витаешь?

Стояла близко, чуть встревоженно заглядывая в лицо. И от сердца сразу отлегло. Нет. Нет такого парохода, к которому она захочет прийти с цветами. Был, может быть. А сейчас нет…

Они шли мимо цеховых корпусов, и Захаров старался держаться так, чтобы хоть немного прикрыть девушку от резкого ветра с залива.

Неожиданно на него кто-то натолкнулся. Парень тащил два бумажных мешка и от толчка уронил один.

— Извините, — Алексей, задумавшись, продолжал улыбаться. Он поднял бумажный пакет и протянул его парню: — На, не роняй добро.

Тот странно взглянул, молча взял пакет, но не двигался. Алексей уступил ему дорогу и пошел дальше. Лишь пройдя несколько шагов и не выпуская из памяти узкое лицо с усиками, сказал Валентине:

— Постой, где я его видел?

Он почувствовал, как она настойчиво тянет его вперед:

— Иди, Леша, иди! Не оглядывайся! В мешке — рыба? По весу похоже на рыбу?

Он удивленно посмотрел на нее:

— Действительно! И по весу, и, главное, по запаху…

— Да не оглядывайся ты!

Парень, держа пакеты под мышками, торопливо бежал по палубе траулера к катеру, пришвартовавшемуся третьим корпусом. Алексей узнал эту тощую, юркую фигуру. Там, на проходной, он собственными руками вернул усатому пропуск, отобрав шесть килограммов похищенной рыбы…

— Идем, идем! — настойчиво тянула его Валентина.

— Подожди, надо же проверить…

— Не надо, идем!

Он подчинился.

Когда они свернули за угол нового цеха, она торопливо сказала:

— Ты иди один на собрание. Я — в отдел, потом подойду.

И, сжав своей твердой ладонью его пальцы, легонько оттолкнула от себя:

— Иди, иди!

…Вечером Алексей Захаров, одевшись в штатский костюм, пошел в клуб «Судоремонтник». После кино, когда в зале начали сдвигать стулья к стенам, освобождая место для танцев, он увидел знакомых ребят из комсомольского оперативного отряда. Поговорили, покурили. Алексей уже направлялся к выходу, когда его кто-то ударил по плечу.

— Здорово, сержант!

Захаров удивленно обернулся. Пьяно улыбаясь, ему протягивал руку усатый парень. Алексей заставил себя пожать эти безвольные пальцы.

— Здорово… Ну, что скажешь?

— Что скажу? Скажу: ты молодец, сержант… Ты человек, хотя и милиционер.

— А еще что?

— Ты не боись, Коля Семенов в долгу не останется… Раз даешь жить другим… Знаешь что, пойдем выпьем, а?

Алексею не хотелось с ним объясняться, а тем более выпивать. Но усатый был под крепким хмелем, и его буквально несло на волне благодарности.

— Нет, ты уж не откажи… Коля Семенов человек такой — ты ему, а он тебе… Как брату. Понял? И за первый раз, и за второй… Мешочки — тю-тю, и никто не видел. Понял?

Алексей похолодел: неужели такая удача? Краем глаза увидел, что ребята из оперативного заинтересованно подходят поближе.

— Значит, — громко сказал Алексей, — за два мешка рыбы сколько ты предлагаешь?

— Тсс! — усатый пьяно погрозил пальцем. — Нет, сержант, ты молодец! Дай я тебя поцелую, а? За два мешка… В накладе не останешься. Четвертной за мной. Понял? Коля Семенов сказал — значит, все. Понял? Мы с тобой столкуемся, сержант. На катере с судоремонтниками вези хоть тонну на ту сторону залива: Понял? А там — фьють! Там ни проходных, ни постов. Понял?

Ребята из оперативного стояли за спиной усатого и внимательно слушали.

— Ясно… — Алексей едва удерживал нервную дрожь. — Ясно… А дальше как?

— Сержант, будь спок, дальше не твоя забота… Ты помоги в порту. Понял? А уж Коля Семенов…

— Понятно, — Алексей кивнул оперативникам. — Пойдем договоримся об остальном. Идем, идем! — Он прочно взял усатого под руку. — Тут свои люди, идем!..


— Ох, Захаров, бить тебя некому… — капитан, старший инспектор ОБХСС, развел руками. — Ну разве ж так берут, горе луковое! А если этот Семенов начнет теперь запираться? Скажет, по пьянке наболтал? Что тогда? Так я тебе скажу, что тогда: и протокол твой, и свидетели твои — коту под хвост. Чтоб тебе пусто было! Ведь проще простого подождать, а потом на месте преступления — с поличным… Ну, ладно. Приходько успела к нам, а мы успели твоего усатого встретить на Абрам-мысе. Найдем доказательства. Так что, в общем и целом, тебе благодарность полагается… Но не в этом дело. Учиться тебе надо, вот что. Сколько у тебя? Десять классов? Вот давай послужи еще да пиши-ка ты, друг любезный, рапорт, просись на учебу…

ПЕРВЫЙ БАРЬЕР

Химик следовал за прыщавым из магазина в магазин. В комиссионном тот, по-прежнему держа пиджак перекинутым на руку, втиснулся в толпу возле обувного отдела. Химик подошел к какой-то детской коляске, щупал ее прорезиненный верх, не прерывая наблюдения.

«Есть!» Прыщавый, надевая пиджак, уже выходил из магазина, а женщина у прилавка все заставляла своего мужа чуть не на зуб пробовать приглянувшиеся ей туфли и не замечала, что сумочка расстегнута и зияет откровенным безденежьем. «Чисто сработал…»

Вслед за прыщавым Химик вошел в вестибюль кафе «Юность». Карманник юркнул в туалет.

Выждав несколько секунд, Химик толкнул дверь, захватил сзади тонкие запястья вора и резко вывернул руки к худой спине.

— Хоп-стоп, Зоя! Сброситься еще не успел?

Прыщавый извивался, но Химик придавил его к двери, потом одной рукой, как наручниками, сжал обе кисти, другой быстро обшарил карманы пиджака. Паспорт с деньгами, удостоверение с какими-то бумажками, пропуск. Он поддернул вверх руки застонавшего от боли карманника, смачно шлепнул пачкой документов по длинному носу.

— С таким паяльником — и воровать? Ай и дурак! Нос-то один на весь Мурманск… А бумаги в унитаз? Еще глупее. Таких просто кастрировать надо. Давай я тебя кастрирую, а? — Он продолжал бить по носу.

— Пусти, пес…

Химик только круче завернул руки, так что у владельца уникального носа выгнулась спина, а из глаз посыпались мелкие слезы:

— Пус-ти, ля-га-вый… Уй, гад! Прокурору стук-ну…

— Восхитительно глуп!.. Ну, ладно! — Химик швырнул тщедушное тело к крану — Мойся! На платок, вытрись.

Он вывел прыщавого в зал, велел сесть за столик.

— Срок не тянул? Заметно. Знал бы: опер без свидетелей не станет брать… Ну, не в этом дело. Ты хоть и дурак, но сегодня тебе повезло. Тебя не заметили — раз. Тебе вернули твой заработок, — Химик достал паспорт, вынул деньги, положил перед прыщавым, — два. И сверх того дали четвертной, — он вытащил пухлый бумажник и накрыл красные бумажки двадцатипятирублевой купюрой, — три. Скажи мне, киса, разве это не везуха?

«Киса» пребывал еще в обалдении, купюры рука схватила рефлекторно — по привычке взять, если глаза увидели деньги. Минут через двадцать он постиг, однако, что в КПЗ его, по крайней мере сейчас, не отправят, что перед ним не опер, а бизнесмен, бизнесмену нужны документы, за документы будут платить.

— Бизнес — это о’кэй, — подытожил «киса» свои умозаключения. И пообещал, что Зяма, Румчик и Валька Лопата тоже не будут выбрасывать ксивы…


Мурманск взбирается на окружающие сопки кварталами новых домов. Город, рожденный незамерзающим заливом, отдал первую, прибрежную, террасу под главное свое хозяйство — под рыбный и торговый порты, судоремонтные заводы и всякие иные, связанные с морем предприятия. Жилые дома утвердились сначала на второй террасе, потом на третьей. Фронт строительства давно миновал перевал ближайшей гряды сопок и уходит все дальше в тундру. Перепады высот между кварталами стали такими, что можно говорить уже о четвертом уровне, а в северной части — и о пятом. Традиционный городской центр — площадь Пяти Углов, большие магазины, вокзал, расположенные на второй террасе, оказались теперь отнюдь не в центре Мурманска. Но доминирующее свое значение этот район сохраняет. Главные рабочие потоки проходят утром и вечером через него, главные городские учреждения — здесь. И не один глава семьи, на крыльях летевший домой с известием о долгожданном ордере на новую прекрасную квартиру, вынужден был штурмовать еще одно препятствие — нежелание супруги переезжать из «города», то есть из центра, на «кварталы», куда добираться пока сложно — десятков троллейбусов и автобусов уже не хватает, чтобы обслужить новые районы. И не случайно разнаряженные парни и девчонки Жилстроя, Ледового, Нового Плато и «кварталов» солнечными летними вечерами съезжаются сюда, на главный проспект, как ленинградцы белыми ночами — на Невский.

На краю городского центра, протянув к заливу, словно руки, два своих крыла, стоит ДМО — дом междурейсового отдыха рыбаков. Сюда летят радиограммы, бронирующие места для возвращающихся экипажей. Этот дом разыскивают прежде всего те, кто впервые приехал в Мурманск и устраивается на флот. Все попадают на ковровые дорожки, устилающие этажи гостиницы, под бдительное око этажных дежурных, неусыпно следящих за чистотой дорожек и — в силу лишь причинно-следственных связей — за моральной чистотой постояльцев. Чопорную тишину дозволено нарушать только большеэкранным телевизорам в холлам и голосистым звонкам, призывающим в кинозал. Читальный и спортивный залы, плавательный бассейн (им гордятся особенно: первый в области и, кажется, вообще — за Полярным кругом первый) добирают в себя остальных отдыхающих.

Если, однако, закрыть глаза и заткнуть уши, чтобы не видеть указующих стрелок и не слышать призывных звонков, если промчаться мимо доски объявлений, приглашающих принять участие в фото-, изо- и прочих конкурсах и выставках, а вместо всего этого устремиться вниз, в подвальную часть, то попадешь в бильярдную. Она рекламируется значительно скромнее, чем все остальное, и среди старожилов ДМО немало таких, которые в ней не бывали ни разу.

Здесь атмосфера иная. Крепко настоянный на табаке воздух, кажется, никогда не теряет синеватого цвета.

То одна, то другая фигура вытянется над проплешинами зеленого сукна, тускло блеснет кий, щелкнут шары. И опять пузырится пьяный, вязкий разговор.

— Рассчитали нас по два восемнадцать за тонну…

— Ты,говорю, Валька, не в правах…

Отпущенные галстуки, расстегнутые пуговицы, белоснежный нейлон рубашек, так диссонирующий с тяжелой атмосферой и зашарпанными стульями. Здесь собираются те, кого не ждут на берегу и кто ничего не ждет от берега, кроме затяжной междурейсовой пьянки. Они сходятся сюда, скользя пустым взглядом по театральным афишам, по очередям возле кинотеатров, объявлениям об экскурсиях и поездках на турбазу. Нет, не на турбазу лежит их дорога. Наспиртованный мозг их не способен ни к какому активному действию, и ленивое наблюдение за шарами вполне их устраивает.

Но есть несколько людей, останавливающих на себе внимание уже одним тем, что они не хмельные. Они разговаривают, речи их столь же пьяно-бессвязны. Но глаза цепко и опытно ощупывают каждого входящего.

— На интерес? Башли, башли — вот первейший интерес в бильярде…

О башлях, о деньгах, разглагольствует Фрэд, родителям и участковому инспектору известный как Федор Маркелов. Фрэд станом тонок, лицом красив, одет элегантно. Со вкусом одеться — это второе дело, в котором он знает толк. А первое — бильярд. Фрэд — виртуоз кия. Года два назад он вышел в свой первый и последний рейс на траулере палубным матросом. Вернулся на берег совершенно убежденным, что в море он дисквалифицируется. «Видите ли, мне, как и радисту, поднимать груз свыше десяти килограммов противопоказано. В руке уже нет той гибкости, легкости, кий в ней уже не инструмент, а палка…»

Два месяца подвижнического тренажа в бильярдной вернули ему прежнюю форму. С тех пор Фрэд приходит сюда регулярно, как на службу, выколачивая кием из карманов подвыпивших рыбаков звонкую монету.

Среди «шушеры» — уже сидевших или готовящихся к отсидке карманников и хулиганов — Фрэд котируется как большой специалист и деловой человек. Однако для таких, как Химик, он не фигура. Химику за тридцать. Он лыс. Покатые плечи под спортивного покроя курткой предупреждают против легкомысленного к нему отношения. Он общителен настолько, чтобы поддержать любой разговор. Но не настолько, впрочем, чтобы сказать лишнее о себе. О своем «деле» он сообщил лишь такие сведения, которые совершенно необходимы для рекламы: он «делает ксивы», что в уголовном кодексе переводится как подделка документов. Уволившись из тралфлота, Фрэд не мог чувствовать себя спокойно перед лицом постановления о тунеядцах. Когда в Мурманске появился Химик, Фрэд пришел к Химику. И не ошибся.

В паспорте, а также в трудовой книжке бильярдиста появились желательные записи, удостоверенные нужными печатями и подписями.

Фрэд не остался в долгу. В ресторане он представил своего лысеющего друга некой Рае, которой года через три будет совсем трудно выйти замуж. Осмотрев в ту хмельную ночь ее стати, Химик нашел изъяны несущественными, а метраж комнаты — удовлетворительным. Таким образом, у Раи появился муж, а у Химика — крыша над головой, без которой начать «дело» просто немыслимо…

Сейчас он сидел в бильярдной и сочувственно выслушивал излияния какого-то боцмана:

— …Поперли меня, значит, оттудова, а характеристику дали — в тюрьму не возьмут. Прихожу, значит, я в военкомат…

Да, клиентура есть. Вот и этому можно бы сделать новую характеристику. А сколько других уже плакалось в жилетку.

Но все мелочь, мелочь… Нужен крупней заказ. Случай, когда судья усадил его на два года за серию поддельных медицинских справок, многому научил. Смех один — по полтиннику штука! Как последний спекулянт, мотался у поликлиник, предлагая клиентам товар… Нет, такой случай был последним! Падать — так с хорошего коня… И нужны документы. Часть их теперь будет поставлять «карманка» через длинноносого… как его? Шнобеля. Но на одних паспортах и пропусках далеко не уедешь.


— Значит, так: всех людей бросаете на это дело, товарищ Килдин. Всех! — слышалось из динамика селектора. — Как поняли?

— Понял вас.

Динамик еще пошипел немного и замолчал. И тотчас в красном уголке задвигались и заскрипели стулья, расчихался простывший ночью постовой Нурядов, что-то невнятно забубнил высокий Бутырин…

— Эх, черт, только думал отоспаться…

— Ему легко приказывать: «Всех бросайте!» А к прокурору за отсрочкой по тяжким телесным он, что ли, пойдет? Нет, опять мне шею мылить будут…

— Плюну на все, завтра рапорт подам…

— В отпуск? Держи карман…

— Товарищи! — Килдин оглядел расшумевшихся следователей и оперативных работников. — Так вот об убийстве… Нет, сначала капитан Пятунин доложит обстановку за прошедшие сутки у нас…

— Спокойное было дежурство, товарищ подполковник…

Пятунин, пожилой, несколько отяжелевший, застегивал пуговицу на животе, но китель расходился, и пуговица опять расстегивалась.

— О бытовой ссоре я уже докладывал вам. А кроме нее, карманка…

— Опять? — Килдин даже подскочил на стуле. — Товарищи, что же это, а? У вас новое хобби — копить глухие дела? А? Заявление-то одно?

— Да не заявление. Лейтенант Захаров взял с поличным Виктора Замятина, по кличке Зяма… И вернул очередную пачку документов очередному владельцу, чем в очередной раз предупредил совершение очередного преступления по части второй статьи сто девяносто шестой Уголовного Кодекса РСФСР… — нарочито ровно зачастил Пятунин.

В углу фыркнули.

— Товарищи! — Килдин положил руку на блокнот. — Старшина Хоменко, будьте любезны расшифровать сто девяносто шестую, часть вторую…

Хоменко, заочно учившийся в спецшколе милиции, знаниями, однако, блеснуть не мог:

— Подделка с целью… В общем, подделка…

— Достаточно, товарищ Хоменко. Ну, а товарищ Бутырин чем дополнит Хоменко?

— Систематическая подделка документов с целью…

— Достаточно. Товарищу Захарову будет объявлена благодарность в приказе за грамотные действия при задержании карманного вора… Заметьте, третий раз.

Алексей с признательностью глянул на подполковника. Полгода назад, когда приехал с дипломом юрфака в кармане, он был совершенно убежден: кое-что знает и умеет.

Увы, за полгода Захаров успел убедиться, как он мало знает и умеет. До сих пор допрашивает по заранее составленной шпаргалке. Не раскрыл самостоятельно ни одного крупного преступления. И ко всему прочему угораздило сделаться посмешищем на все отделение.

Как-то стал списывать фамилию из документов одного шеф-повара «Севрыбхолодфлота», и показалось, что печать в квалификационном удостоверении подрисована. Разволновался, скомкал допрос — и к Пятунину: подделку, мол, обнаружил. Тот повертел в руках удостоверение: «Печать как печать! Идет этот повар по мелкому хулиганству — вот пусть и идет». Алексей послушался, но сомнения остались. Потом поступило сообщение из школы: похищены бланки аттестатов зрелости — и из ателье проката: по поддельному паспорту получен транзистор. Захаров на совещании вслух предположил, что кто-то систематически занимается подделкой. «Вот только неизвестно: в Мурманске или в Душанбе», — немедленно съязвили сзади. А после совещания Бутырин, эта верста коломенская, схватил в коридоре за руку:

— Имею сигнал: готовится хищение документов из нашего отдела кадров. Занялся бы ты…

Словом, Захаров сейчас, как никто другой, нуждался в поддержке.

— Теперь по убийству, — продолжал Килдин. — Выехать из города на юг Гагин, убийца, не мог: железная дорога, аэродром, автобусы, морвокзал — все блокируется. В сторону Заполярного — Никеля он под пулеметом не пойдет: там пограничники. Видимо, отсиживается где-то в городе. Родственники убитого Михелидзе показывают, что тот дал телеграмму о возвращении домой, в Грузию. Выручка от четырех партий присланных ему фруктов составляла примерно десять-двенадцать тысяч. Таким образом, подтверждается мотивировка преступления. Наша задача: проверить каждый дом, каждую квартиру на участках. Вот размноженные фотографии Гагина и приметы. Ознакомьте с ними нештатных сотрудников и комсомольцев из оперативного отряда. Да предупредите: только наблюдение! Гагин вооружен…

* * *
Химику было не по себе.

Когда Фрэд сказал, что клиент будет ждать в сквере у кинотеатра «Родина», на первой скамейке слева, да еще в одиннадцать ночи, это звучало малиновым звоном. Вот она, крупная рыба! Химик уже чувствовал в руке тяжесть купюр. Он согласен на конспирацию: за игру втемную клиент заплатит особо.

Но сейчас было такое ощущение, что сидящий рядом дядя держит руку на горле и то сожмет пальцы, то слегка ослабит, давая вздохнуть.

— Так вот, ты меня не знаешь, а я тебя — как облупленного… Не дергайся! Дырку сделаю — не охну… У меня есть способ избежать вышки. Явка с повинной. Да еще такого карася, как ты, приведу с собой… А если ты так поступишь, тебя на первом же месяце в лагере пришьют. Понял?

— Ладно, не пугай. Что нужно?

— Вот и ладушки: паспорт и командировочное удостоверение.

— Заметано. Цена?

— Это пусть тебя не беспокоит. Два куска хватит?

Химика даже пот прошиб. Две тысячи! Но он тут же взял себя в руки.

— Три.

Человек усмехнулся:

— Хорошо, голуба. Пусть три. Но жадность тебя до добра не доведет… Слушай дальше. Я с двадцать четвертого года. Работаю… Кем-нибудь попроще. Живу в Заполярном. Или в Никеле.

— В погранзоне?

— А почему бы и нет? Не беспокойся, свою социалистическую родину я продавать не собираюсь… Дашь задание Шнобелю…

«И про этого знает», — у Химика перехватило дыхание.

— … пусть тряхнет кого-нибудь с никельского автобуса. И обязательно по пьянке. Срисуешь печати — бумаги подбросите обратно. Человек пока косой — не пойдет заявлять. Встречаемся на автовокзале в половине первого через пять дней. Понял? Там и расчет. Пока держи на расходы полкуска. Вот фото для паспорта. А теперь сгинь.

— Понятно. До встречи.

Сделав несколько шагов, Химик глянул через плечо в темноту. На скамейке никого не было. Между лопатками под теплой японской курткой пополз холодок.

* * *
— Учили вас в университетах, — проворчал Пятунин. — А нас тут жизнь учит. Я скоро четырнадцать лет в Мурманске, но квалифицированную подделку не встречал ни разу. Не характерное для нашего города преступление. Ясно? Хотя мог, конечно, какой-нибудь гастролер приехать… Нет, все же к Килдину идти не могу. Люди сутками не спят, расследуют убийство, а я являюсь: здрасьте, отпустите моего Захарова версию по подделке отрабатывать! Смеешься ты, что ли?

— Так это тоже работа по Гагину, Семен Семенович! Сами же говорите: он — опытный преступник, имел за плечами два убийства в средней полосе, третье — здесь. Не полезет же такой на поезд или в самолет — прямо в наши руки! Ждать, когда его накроют на квартире, тоже не будет…

— Алексей, пойдем-ка поспим, ведь три часа осталось… Что ты чепуху городишь? Дались тебе эти документы… С какой стати ты решил, что Гагин в петлю головой, к пограничникам сунется.

— А куда ему еще деваться? И как хотите, Семен Семенович, но когда карманники начинают коллекционировать документы, это не просто так. А документы на имя прораба из Заполярного, которые мы изъяли у Замятина, тем более подозрительны. Денег-то было в них всего семнадцать рублей.

— Вот как? Из Заполярного? А как ты Замятина взял?

— Да шел с ребятами из комсомольского оперативного вечером, а Зяма возле «Северной» болтался. В ресторан, думаю, собрался. Нет, вошел в гостиницу. Послал посмотреть, а потом и взяли, когда Замятин из номера выходил.

— Действительно, странно. Зяма… Мы с ним старые знакомые. Он ведь на общественном транспорте обычно «работал». Ну, видно, с тобой не поспишь. Поехали, допросим этого Зяму еще раз.

Замятин даже расцвел, когда увидел Пятунина.

— Здрасьте, Семен Семенович!

Нижняя челюсть с толстой губой отвисла в улыбке и двигалась из стороны в сторону.

— Здравствуй, Виктор. Садись… Ну что ж ты, брат, клялся, клялся у меня, что кончишь воровать, а вот опять попался?

— Это так, Семен Семенович, случайно, — Замятин опять осклабился. — Вот гражданин начальник, — он показал на Захарова, — у вас появился очень бдительный. Меня уже два раза брали, но отпускали: не доказать.

— Вон в каком смысле случайность? Ясно… Значит, к отсидке готовишься?

— Решил признаваться. Взяли тепленького. А то, может, отпустите, Семен Семенович, а? Я бы исправился, а?

— Сам же знаешь, сидеть придется… Ну, а дружки твои как? Кирин тоже, наверное, к нам скоро пожалует?

— Шнобель-то? Не-е. Шнобель исправился. Да и я ведь исправляюсь, Семен Семенович. Отпустите, а?

— Врешь ты все, брат. Будешь сидеть.

— А сколько, Семен Семенович? Опять год?

— Ну, это суд решит. Может, и больше.

— За что больше-то! Кража личного имущества, мелкая — куда же больше-то?

— За то, что врешь. За то, что не признаешься.

— Я все признал, Семен Семенович. Все в протоколе.

— И пособничество признал?

— Какое пособничество?

— Ну как «какое»? Тебе ведь не деньги нужны были.

Челюсть у Замятина захлопнулась.

— Ты ведь за документами шел. А документы, сам знаешь, для хорошего дела не нужны. На этот раз они понадобились убийце, чтобы скрыться от нас. Вот тебе и пособничество.

Водянистые глаза у Замятина округлились.

— А сколько по этой статье, Семен Семенович?

— Сколько есть, все твои будут… А как уменьшить срок, ты сам знаешь. Так что — сейчас будешь рассказывать или подумаешь?

Замятин, часто моргая, молчал.

— А завтра можно?

— Конечно, можно. Только не просчитайся. Ты же сам говоришь, — Пятунин кивнул на Захарова, — вот новый гражданин начальник — очень бдительный. Он ведь до завтра тоже сидеть не станет сложа руки. И если докажет — твое признание уже ничем не поможет…

— Только запишите, Семен Семенович: я все чистосердечно…


— Зяму, кажись, повязали!

Шнобель тяжело дышал, видно, бежал. У Химика на скулах заиграли желваки.

— «Кажись» или точно?

— Не знаю. На брод не пришел.

— Ну, это еще ничего не значит. Может, не выгорело у него. А у тебя как?

— Вот.

— «Удостоверение… выдано Матвееву Ивану Ильичу, работающему мастером…» Ага, комбинат «Печенганикель» — это в Никеле? Хорошо… Паспорт… Так. Вот что: через полчаса будь здесь. Где этот Иван Ильич?

— У моей знакомой. Вдрызг. Спит.

— Хорошо. Потом отнесешь обратно.

Химик закрыл на ключ дверь, посмотрел в окно на уходящего к автобусной остановке Шнобеля, потом приподнял крышку стола. В тайнике среди груды различных паспортов, трудовых книжек, пропусков нащупал пальцами лупу и пакет фотобумаги…

Шнобель явился ровно через полчаса. Химик отдал ему документы.

— На, вези. Да не вздумай у этого мастера монеты брать. Стой-ка! — Он схватил карманника за лацканы плаща и зло посмотрел в его бегающие глазки. — Пошерстил уже? У, гад! На́ полста, а ему все до копейки верни. Понял? Завалишь — душу выну! Иди! Нет, подожди… Узнай, что с Зямой.

— Узнавал уже, только что от него. Папахен говорит — в Кировск отправил, там его дядя на работу устроит. На меня понес. Сбиваешь, говорит, его с панталыку…

— Да, сволочь ты порядочная… Ну, да ладно, иди.

— Фрэда видел. Говорит, дело есть.

— Давай, давай, чеши! С Фрэдом увижусь вечером.

Вечером Фрэд показал ему очередного клиента. Чернявый, модно одетый парень за словом в карман не лез.

— Алексей Матвеевич Захаров я. А для родных и близких — Лешечка. Понимаешь, уж очень тут не климатит мне. Вот так надо в армию, и чем скорее, тем лучше. Капитан кричит, что вернется из рейса, стоянка будет побольше — посадит меня.

— Есть за что?

— Да как тебе сказать… От этих-то грешков я отмахнусь. Хвосты кое-какие…

Лешечка, волнуясь, перебирал в пальцах ключи. Присмотревшись, Химик понял, что это отмычки для вагонных дверей.

— Не в ладах с железнодорожной милицией?

— Ах, это?.. — Лешечка смущенно сунул отмычки в карман расклешенных брюк. — Это — в том числе… Пароход придет недели через полторы, мне бы к этому времени надо трудовую с «собственным желанием» и какую ни на есть характеристику. Придет капитан, а ловить уже некого…

— Что ж, одобряю. Парень ты, видать, с головой… А платить как собираешься?

— Есть валюта, найдется покурить…

— Гашиш? Анаша? — живо заинтересовался Химик.

— Не только… В общем, на днях кое-что привезут…

Нет, Химик положительно попал в полосу везения. Только сегодня, зарядив оставшимися крохами гашиша две сигареты, он с тоской подумал, что взять больше неоткуда, — и вот счастье само в руки идет!

— Ну, считай, договорились, Алексей Матвеевич. Только одно меня смущает: не поздно ли ты в армию собрался?

— Не поздно. Гражданин прокурор раньше не пускал.

— Понятно. Так, на завтра прошу. Прихвати покурить. Там и обмозгуем детали.

На другой день Лешечка пришел с бутылкой коньяку. Поставил ее на стол, бросил рядом целлофановый пакетик с наркотиком. Химик влюбленно разглядывал через целлофан темные крупинки.

— Теперь живем… Знаешь, я не сразу сделаю тебе трудовую. Дня через два освобожусь от срочного заказа… Высший сорт! Да ты не беспокойся: за мной не пропадет. Все сделаю в лучшем виде. Трудовую принес? Ладно, я сначала закусить соображу.

Рая работала в ночную смену, ужин получился холостяцкий. Но сардины, колбаса, сыр — все в приятном изобилии.

После коньяка Химик потянулся к наркотику.

— Ну, покурим. А потом кофе сварю.

Он вытащил из двух сигарет по щепотке табаку, растер жесткими пальцами наркотик, ссыпал его в гильзу, заткнул табаком.

— Держи!

— Меня пардоньте, я лучше коньячку.

— Что ж, правильно, тебе нельзя, — Химик жадно затянулся. — Я так и думал, что ты не из мелких пернатых. И хорошо имеешь с этого дела?

— Без закуси пить не приходится. Кстати, пока не под балдой, возьми, — Лешечка отдал трудовую книжку и равнодушно отвернулся к окну. В отражении темного стекла увидел, как Химик слегка приподнял крышку стола, сунул туда документ.

До кофе дело так и не дошло. Лешечка достал из кармана еще одну бутылку. Химик еще покурил. Разговор, сначала несвязно-возбужденный, постепенно сам собой иссяк. Последнее, что помнит Химик, — это фигура привалившегося в угол дивана Лешечки. Лешечка запомнил нечто большее. Он видел, как Химик обшаривал карманы висящего на спинке стула Лешечкиного пиджака, как, повертев в руках деньги и отмычки, сунул их назад, а второй целлофановый конвертик — в тайник под крышкой стола. Потом заботливый хозяин снял со спящего Лешечки туфли и, попутно ощупав карманы брюк, положил гостя на диван. Затем сам упал на кровать.

…Еще часа через полтора Лешечка среди многочисленных документов нашел, наконец, в тайнике интересующую его фотокарточку Гагина. Положив ее на место, он лег и на этот раз уснул по-настоящему.

* * *
В ближайшие три дня новые друзья были неразлучны. Неожиданная привязанность Химика объяснялась просто. У него не проходило неприятное ощущение после разговора в сквере возле «Родины». Темный дядя не внушал особого доверия. Пятьсот карбованцев он отвалил, конечно, не задумываясь. По-настоящему это и была красная цена за работу. Но так ли легко отвалит он еще два с половиной куска? Нет, надо иметь с собой надежного человека. Рослый и дюжий Лешечка годился для этой роли, как никто другой. Не интеллигешку же Фрэда или хилого Шнобеля брать с собой… А Лешечка подойдет. Правда, стоит для верности прощупать…

За день до встречи с «дядей» Химик предложил как бы между прочим:

— Знаешь, я тут примелькался уже… Ты не смог бы в ателье проката заделать магнитофон?

Лешечка и бровью не повел.

— Тебе нужны монеты? Возьми у меня.

— Мне нужен магнитофон.

— Лишний хвост, сам понимаешь, мне ни к чему… Ну, да ладно. Возьму на две недели, а там пусть ловят…

— Забито. Давай фото.

Поддельный паспорт, подготовленный, по-видимому, заранее, через два часа был у Лешечки в кармане. А еще через два магнитофон стоял у Химика.

— Вот спасибо! После реализации половина твоя. Да, еще одно дело. Может, подскочишь ко мне завтра в двенадцать?

— Давай позднее. В двенадцать я ребятам обещал…

— Нельзя позднее. — И не пожалеешь. Дело в общем несложное: побыть возле меня, а в случае чего — поддержать…

…Химик, ни на кого не глядя, прошел к буфету, стал в очередь. Изучив витрину с коржиками и бутербродами, заказал только два кофе. Поставил стаканы на столик, возле которого рослый мужчина в темных очках, плаще «болонья» и серой кепке тоже пил кофе, заглядывая в раскрытую книгу. Химик положил на стол сложенную вчетверо газету. Книга опустилась на нее, а потом мужчина начал читать с удвоенным вниманием. Видно, то, что было в книге, понравилось ему. Удовлетворенно улыбнувшись, он незаметно положил под газету плоский пакет.

— Руки на стол, — раздался знакомый голос из-за плеча Химика.

Мужчина вздрогнул, потом покорно положил на стол руки, покрытые татуировкой.

— Все в порядке, Лешечка, — улыбнулся Химик, не оборачиваясь.

— Руки на стол!

Химик резко обернулся. Сзади полукругом стояли пятеро.

— Чего крутишься! Привел на хвосте, подлюга! — человек в темных очках с ненавистью плюнул Химику в лицо…


— Я понимаю, Василий Артемьевич: растить молодые кадры, радоваться и все такое… — Пятунин вертел в руках граненую рюмку. — И стыдно мне, а вот не могу не признать: завидую. Ведь возьми меня. Начинал-то как? По плевому дельцу, бывало, горб натрудишь, будто бандитскую шайку раскроешь. А результат? Штраф сто рублей. Тогда ведь все на сотни да тысячи было…

Килдин на одной руке держал своего очередного пациента — подбитого голубя Гопку, а с ладони другой давал ему склевывать хлебные крошки. Гопка хлеб не клевал, а все норовил ущипнуть клювиком пальцы.

— Ну драчун, ну забияка!.. И что дальше?

— Вот я и говорю. Те места, где я на карачках пролезал, они, молодые, берут как барьер — с лету, с маху…

— Что ж ты хочешь, Семеныч? Университет есть университет. Но к чему ты это?.. Гопка, отстань!

— Да вот скоро на пенсию…

— Ну и?

— О замене, говорю, надо подумать.

— Ну и?

— Оставь ты, ради Христа, своего голубя! Ему тут о деле толкуют… Захарова, говорю, давай готовить.

КРУГОМ ЛЮДИ

ДОПРОС

Огромный борт плавбазы, будто скала, нависал над причалом. На грязно-шаровом фоне — потеки мазута, проплешины ржавчины. Игорь, подхватив чемодан и осторожно ступая по нечистому трапу, поднялся на палубу.

— Эк тебя разделали, старушка…

Ранами зияли люковины вскрытых трюмов. Портальный кран ковырялся в них гаком на длинных тросах. Неряшливые леса вокруг мачт и кормовой надстройки, снятые с балок шлюпки, сварочные аппараты в самых неожиданных местах, обрывки проводов, обрезки досок… Картина ремонтного беспорядка неприятно резала глаз.

— О, черт!

Игорь поскользнулся, едва ступил с трапа на палубу. Кто-то заляпал ее тавотом, ноги заскользили так, что штурман едва не упал. Брезгливо ковыляя на пятках, он разыскал кучу ветоши и тщательно вытер туфли.

Старая, побитая всеми ветрами и морями база и прежде не была образцом чистоты, но все же… Игорь только раз сходил на ней в рейс вторым штурманом. Потом — отпуск. «Мне бы в море, — просил он по возвращении в отделе кадров, — пустой я». — «Кораблей нет. Хочешь — на ремонт, хочешь — сиди в резерве. Но сколько придется сидеть, не знаю. Долго». — «А почему Крылов ушел оттуда?» — «Списался. С Бириным не сработались».

Игорь уже шел на вокзал к поезду, когда встретил Крылова. «Привет! Вот на твое место иду». — «Да? Ну, я тебя не поздравляю», — покачал головой кряжистый Крылов. Времени было в обрез, но Игорь все-таки спросил: «Слушай, а что у тебя с Бириным получилось?» — «Да как тебе сказать? Ты с ним в один рейс сходил? Ну, а я четыре года. В море он толковый хозяин, а тут… Впрочем, ты поезжай. Может, это он только со мной так…».

Больше ничего Игорь узнать не успел: до отхода поезда оставались считанные минуты. Пока колеса отстукивали километры от Мурманска к Черному морю, этот разговор не раз приходил ему на память. Что крылось за ним? Бирин — из старых капитанов. И судоводитель неплохой, и хозяин крепкий. «Будут заработки — будет и дисциплина», — внушал он комсоставу. А заработки он, кажется, умеет делать. В последнем рейсе задание рванули — будь здоров. Промысловики потом, правда, жаловались, что Бирин собрал сливки, а несколько траулеров, не успевших подскочить вовремя, так и оставил с полными трюмами, увел базу в другой район… Но победителей не судят. И потому команда держится за него.

…Дверь двухкомнатной капитанской каюты была закрыта. Игорь еще раз постучал. Послышались шаги, лязгнула щеколда. Бирин, видать, спал. Тапки на босу ногу, помятые брюки, одутловатые небритые щеки, майка, обтягивающая, как подушку, живот и волосатую грудь. На столе — бутылки, рюмки, остатки еды.

— Товарищ капитан… — начал было Игорь.

— Отставить, — Бирин хмуро, с неудовольствием оглядел каюту. — Вы новый второй? Прошу через полчаса ко мне.

Когда Игорь пришел снова, каюта была прибрана, камбузница Маша складывала в ведро тряпки. Бирин, побритый и одетый по форме, стоя выслушал рапорт.

— Что ж, начинайте принимать свое заведование. Включайтесь, Работы по вашей части не ахти, поэтому помогайте другим. Вам же плавать…

— Почему — нам? А вы, Марк Анастасович?

— А с меня хватит. Вот приведу эту коробку из ремонта — и рапо́рт, Бирин произносил это слово по-флотски, с ударением на «о», па пенсию пора. Хватит. Тридцать семь лет морю отдал. Так что скоро будете провожать меня… Не так, впрочем, скоро. Нам тут с годик еще жить.

— Год?!

…После окончания училища Игорь никогда не чувствовал материальных затруднений. Штурманского заработка хватало не только на то, чтобы с избытком обеспечить семью, но и на то, чтобы раз и навсегда отказаться от мелких неудобств, которыми полна жизнь обыкновенного человека. Если ему нужно было, например, приобрести костюм, то цена его интересовала лишь постольку, поскольку без этого не выбьешь чек в кассе. Он забыл, когда в последний раз обедал в столовой, стоя в очереди с подносом в руках. На берегу он признавал только рестораны. Заказывая, он просматривал только одну графу в меню — «Наименование блюд». В ресторане цены его вовсе не интересовали — официант подсчитает. Во время стоянок в порту он ездил в автобусе, как правило, по одному разу: в день прибытия от южных причалов до дома междурейсового отдыха. Дальше все переезды осуществлялись только в такси. И если заказанная им машина простаивала в ожидании клиента час-полтора, то десятирублевый простой он оплачивал с той же легкостью, с какой отдавал рубль за проезд.

Перспектива длительное время стоять в ремонте поначалу привела его в уныние: получать лишь 80 процентов штурманского оклада, без тех многочисленных надбавок, которые во много крат увеличивали этот оклад в рейсах, без премиальных за перевыполнение плана, — все это казалось ему чуть ли не противоестественным. Но потом он подумал, что миллионы людей, получая в месяц значительно меньшую сумму, не считают себя несчастными, и приободрился. Он даже твердо решил ограничить себя в самых, как он считал, необходимых расходах — не покупать кое-что из вещей, по возможности не пользоваться такси, питаться на плавбазе. Но подвергать себя таким ограничениям в течение целого года — к этому он не был готов.

— Неужели год? — повторил он с тоской.

— Не меньше, — подтвердил Бирин. — Ремонт-то — на два миллиона восемьсот тысяч. На двести тысяч больше, чем вся эта железка с потрохами сейчас стоит.

— Так зачем же ее ремонтировать?

— Ну, это не нам с вами решать. Командованию виднее… Заявочная сумма была, правда, поменьше. А теперь и в два восемьсот не укладываемся. Еще на миллион накопали работ.

— Год… Туговато будет в этом году…

— Вы о зарплате? — капитан пристально посмотрел на Игоря. — Работать надо, товарищ второй помощник. Тогда и зарплата будет. Желаю удачи, — он резко оборвал разговор.

Начались ремонтные будни, заполненные договорами, согласованиями, выколачиванием, ожиданием у моря погоды. Если бы у Игоря спросили, чем занято его время, он не смог бы ответить. Занят какой-то бестолковщиной, и все тут.

Подошел день зарплаты. В бухгалтерии Игорю выдали две ведомости. Одну — по штатному расписанию в судовой роли, другую — на бригаду маляров, в которой значились и знакомые Игорю фамилии старпома, стармеха, электромехаников.

— Мы тут решили помочь ремонтникам. Часть команды по совместительству оформилась на завод малярами, — объяснил старпом.

Игорь очень удивился. Чего-чего, а чтобы старпом с кистью работал, — этого, Игорь мог поклясться, не было! Впрочем, какое ему дело…

Он пошел к капитану, захватив ведомость с собой. Еще по прошлому рейсу он знал, как крепко Бирин держит в кулаке всю финансовую деятельность. Капитан-директор и на этот раз внимательно просмотрел все суммы. Увидев цифру напротив фамилии Игоря, он присвистнул:

— Не густо! Как же думаете семью кормить? У вас ведь жена и сын?

Он снял трубку, набрал номер старпома:

— Виталий Дмитриевич, зайди ко мне.

Лемешко явился тотчас.

— Ты почему Игоря Александровича обижаешь? Ведь я же распорядился включить его в список малярной бригады, — он сурово смотрел на растерявшегося старпома.

— Но ведь я же не работал… — заикнулся было Игорь.

— Я благотворительностью не занимаюсь! — оборвал его Бирин. — У меня и Лемешко не красил переборки. Но я требовал и впредь буду требовать от вас, чтобы вы делали все, не ограничиваясь только служебными обязанностями. А чтобы мои подчиненные были работоспособными, я должен освободить их от забот о лишнем куске хлеба, который они переели. Понятно? Если мы упремся в букву закона, мы никогда не постигнем дух экономической реформы. И партия спросит с нас за это! — капитан-директор перевел дух и уже спокойно сказал Лемешко: — Виталий Дмитриевич, сейчас изыщи возможность в пределах суммы по этой ведомости помочь Игорю Александровичу… Объясни товарищам, они поймут. И сегодня же оформите его на работу по совместительству.

Игорь уловил какую-то фальшивую громкость в последних фразах капитана. Очень уж сомнительными были ссылки на новую систему планирования и экономического стимулирования, которая будто бы предусматривает получение «левых» доходов. Но додумывать до конца свои сомнения молодой штурман не стал. Черт его знает, может, он тут по молодости и недопонимает чего… В конце концов, он не просил этих добавочных денег. А если Бирин предлагает, значит, он на чем-то основывается — за плечами чуть не сорокалетний опыт хозяйствования…

«Товарищи», видимо, поняли, потому что к вечеру старпом вручил Игорю семьдесят рублей.

Игорь, испытывая чувство большой неловкости, деньги все же взял: почти всю зарплату перевел жене, и запас на карманные расходы был как нельзя более кстати. Да и Лемешко поддержал:

— Бери, бери! Тут такие миллионы летят, перед которыми твои семь червонцев — тьфу!

Разговорились о Бирине: Игорю импонировала внимательность капитана к его бюджету. Старпом кивнул:

— Да, мужик такой… Сам умеет жить и, главное, другим жить дает. Вот что ценно. Ну, кончай философию, собирайся. Если после бани да после получки не выпить — когда ж пить! Идем, ждут нас…

Вообще-то, придерживаясь своего плана экономной жизни, ничего такого Игорь на этот вечер не намечал. И, честно говоря, предложение Лемешко скорей огорчило, чем обрадовало его. В ресторане пятью рублями не обойдешься, а если он купит новые выходные туфли, то на карманные расходы… Дальше он высчитывать не стал, ибо понял сразу: не откажешься же идти, если тебя ждут несколько человек во главе с капитаном. И когда решение было принято, на душе сразу стало легко.

Организация дела ему понравилась. Бирин, как нечто неодушевленное, обошел толпящихся у дверей очередников, и те невольно расступились перед его осанистой капитан-директорской фигурой. Вскочивший со стула швейцар округлил было строго глаза, но потом, видно, узнал, и его готовое сорваться «мест нет» мгновенно переплавилось в медовое «просим вас». Метрдотель встретил всю компанию как самых дорогих гостей, таблички «Не обслуживается» будто испарились с двух столиков. Игорь едва успевал замечать эти льстившие его самолюбию моменты, так быстро и бесшумно развивались события. Усадили его возле невесть откуда взявшегося молодого человека в великолепном черном костюме и с галстуком-бабочкой.

— Наш строительный бог, — отрекомендовал его Бирин.

«Бог» назвался Рафаэлем Абрамовым («но для вас — просто Раф») и тотчас к своим прочим достоинствам добавил еще одно: предложил такую изысканную программу ужина, что присутствующие единодушно констатировали: «Браво!». Крикнул «браво!» и Игорь, хотя и не очень уверенно: стало ему ясней ясного, что «программа» требовала больших капиталовложений… Официант бесшумно засновал, молодой «бог», не давая упасть настроению, принялся копировать Райкина — и столь удачно, что за соседними столиками даже зааплодировали.

Вскоре хмель приятным туманом обволок мозг. Игорь с пьяной настойчивостью вглядывался сквозь сизую дымку туда, где светлым пятном виднелась пышноволосая и пышногрудая блондинка. Она поощряла его понимающим взглядом, потом оставила своего лысеющего спутника и оказалась на соседнем стуле. Игорь мял под столом ее потную руку, плел что-то восхищенное о «нашем банкете», о капитане, который казался ему сейчас идеалом судоводителя, организатора и просто предельно чутким человеком. Намекнул о переходах, связанных с инвалютой…

Лишь к полудню добрался до судоремонтного завода. На душе было поганей, чем во рту, а в мозгу тупо пульсировала единственная мысль: «Перебрал… Получился перебор…» Хотел незаметно проскользнуть к себе в каюту, но возле салона налетел на капитана и старпома. Бирин критически оглядел его небритую физиономию, помятую куртку, запыленные туфли. Потом холодно сказал:

— Прошу привести себя в порядок и явиться ко мне.

Через полчаса он так же жестко говорил:

— Проект приказа о вашем безобразном, порочащем заполярных рыбаков поведении у меня есть. Советую позаботиться, чтобы он остался только проектом. Мы не дети и понимаем, что людям на нашей работе нужна разрядка. Но я не намерен краснеть перед командой и ремонтниками, когда мой второй помощник опаздывает на вахту, проспав до полудня у портовой проститутки! Прошу к вечеру представить мне объяснительную. А сейчас возьмите трех рабочих и погрузите на машину шлюпку. Отвезите ее вот по этому адресу.

Эта отремонтированная и свежепокрашенная шлюпка уже давно стояла на палубе. Когда кран перенес ее на широкую платформу МАЗа и Игорь полез проверить прочность крепления, он увидел новый двигатель и большой комплект запчастей к нему. В кабине рядом с ним оказался пухленький человечек по фамилии Морозов.

— Документы оформили?

— Да, да, конечно… — заторопился человечек.

Игорь заглянул в них и присвистнул, в пропуске значилась «шлюпка типа «шестивесельный ял», к употреблению непригодная, проданная… гр-ну Морозову П. А. для разделки на дрова…».

В дороге разговорились. Пухленький охотно объяснял, что нет, сам он не рыбачит, а вот Марк Анастасович очень это уважает, что и дача, где сгрузят шлюпку, не его, а Бирина, что строили они ее на паях, потом капитан дал откупного, но кое-что вместе они еще делают… Игорь слушал Морозова и думал: «Действительно, умеет кэп жить. Но верно и то, что другим тоже жить дает…

* * *
Со штурманом Тимофеем Крыловым у Пятунина была если не дружба, то уж тесное знакомство — во всяком случае. Нередко оказывались по праздникам в одной компании. Жены и сейчас бегают друг к дружке. А вот мужчины в последние годы встречались редко. Да и когда встречаться? Крылов — в море. Пятунин же… Когда он заикнулся было о приближающемся уходе на пенсию, в кадрах его и слушать не стали. «Семен Семенович, мы предложили вашу кандидатуру на новую работу. При отделе охраны рыбного порта нужно создавать группу ОБХСС. Вам будут даны самые широкие полномочия… С вашим опытом… Полномочия ему, конечно, дали. Комплектуя группу преимущественно молодыми инспекторами, он не раз обращался за помощью к руководству — и не встречал отказа. Но подбор еще не был завершен, а дела наплывали одно за другим. Флотские работники, со многими из которых Пятунин был давно знаком, не ждали, когда он сформирует группу. Почувствовав крепкую поддержку в борьбе против расточительства, порой — непредумышленного, иногда — преступного, они шли к нему за помощью. И Пятунин работал теперь не только днями и вечерами, но и с прихватом ночных часов…

Сейчас он сидел у Крылова. Тот неуклюже хлопотал, изображая опытного хозяина, и на ходу рассказывал:

— Ну, не сработались — и не сработались… Какой интерес ходить под капитаном, которому на каждом шагу перечить хочется. Не последняя я спица во флотском колесе. Найдут мне коробку.

— Но вот пока ведь не нашли?

— Не нашли… Ты перекинь колбасу-то на тарелочку. Вот так… Да я не беспокоюсь пока. Выходных накопил на месяц, отпуск еще не кончился…

— И все же в чем не сработались?

— Ну, ты, Семен, не человек, а лист банный. Чего пристал, спрашивается?.. На, выпьем.

— Погоди, выпью. А раз пристал — значит, надо.

— Держи стакан-то… Вызвал бы повесткой, если уж так надо.

— Придет время — вызову.

— Ты что, всерьез?

— А ты думаешь — в шутку?

Крылов помолчал. Опустил руку, поставил стакан на стол.

— Вон оно как…

Он неловко двинул локтем, уронил открытую бутылку, выплеснув на стол водку. Завозился, разыскивая тряпку.

— Чертова баба, вечно куда-то засунет… Да, дела… Вот же она, проклятая… Всерьез, значит. Та-ак… Сигналы были? А я думал — только мне показалось…

— Что ж не пришел, если показалось?

— Да пойми ты, Семен, ну с какими глазами я пойду в милицию? Списанный с корабля штурман идет в ОБХСС сообщать, что у него подозрения на капитана. Если у меня здесь не хватает, — он постучал пальцем по виску, — то здесь-то, — он ткнул в грудь, — совесть есть!

— Ну-ка, ну-ка, стукни еще раз!

Тимофей недоуменно посмотрел на Пятунина:

— Это зачем?

— У тебя партбилет в корочках или без? Не простукивается?

Тимофей нахмурился:

— Потому и не пошел, что простукивается.

— Ну и… — Пятунину захотелось выругаться. — Слушай, тебе никогда не приходило в голову, что преступления у нас есть еще и потому, что не перевелись такие совестливые… гм, люди, как ты? Бирина он, видите ли, побоялся обидеть! А государство, которому биринский ремонт влетает в четвертый миллион, не страшно обижать? Или ты мальчик и не понимаешь, что такая сверхсметная стоимость, как на вашей плавбазе, чистыми руками не делается? Или запамятовал, под какой монастырь он Афоню Титова подвел?

Дело Афанасия Титова, с которым и Пятунин, и Крылов очень хорошо знакомы, было прекращено из-за отсутствия состава преступления… Он плавал с Бириным вторым штурманом (его-то и сменил Крылов), когда в отдел поступило заявление о присвоении им денег. Два матроса-новичка должны были получить подъемные и уже в ведомости расписались. Но случившийся (случай ли это?) рядом Бирин вдруг запротестовал: «А этим зачем выдаешь? Я их списываю с судна — а ты им еще подъемные? Отставить. Вернем в бухгалтерию». Увел за собой матросов, а деньги положил в сейф. Только полтора месяца спустя матросы догадались сообщить об этом факте в милицию.

Из бухгалтерии на запрос ответили, что никаких денег с плавбазы не получили.

Бирин же только тогда «вспомнил»: ах, да! Надо, мол, вернуть…

Тимофей Крылов знал, конечно, обо всем этом.

— Может, ты и прав. Понимаешь, у него на каждого есть компрометирующий материал. Вот и мои две объяснительные у него лежат. Хода он им не давал, но держал меня, как на крючке. Прихватывал на формальных пустяках, но каждый из них, сам понимаешь, раздуть можно на парткоме. Не пойму я, что происходит с мужиком. Может, власть ему не по плечу оказалась? Ведь в море он, сам знаешь, по уставу — полнейший единоначальник. Без санкции капитана ни одна общественная организация даже собрания не проведет… Надо бы ему помполита крепкого — так не было такого на нашей базе. Нестеренко, правда, толковый, принципиальный был. Так Бирин сумел и от него отделаться. Не сработались… А может, большие деньги развратили его? Вспомни: всегда план давал, всегда в передовиках ходил. Какой ценой — это мало кого интересовало. А раз план давал, то и его карман пустым не оставался. Ну и хватит бы, кажется. И себе на черный день отложил, и детям хватит, и внукам еще кое-что останется… Так нет же! В последнее время… Словом, я не стал спорить: уезжать так уезжать.

— А сейчас там кто вторым?

— Есть один штурманец… Молодой. Может, и лучше, что неопытный. Бирину строптивые не нужны, ему надо в рот заглядывать. Тогда все хорошо будет, — с нажимом на «все» сказал Крылов.

— Значит, что у тебя «нехорошо» было, не хочешь все-таки рассказать? — голос Пятунина был официально сух. Сердился он еще и потому, что не говорить о деле не мог, а дело исключало и этот стол, и эти рюмки. Ему претило насильственно менять тон на более дружественный. Само собой же — не получалось. Напротив, на язык так и лезла фраза, которая окончательно поссорит их.

Крылов догадался:

— И раз я не говорю, то вроде бы как соучастник. Так, что ли?

— Так.

Помолчали. Потом Тимофей поднялся:

— Ну, выпить я тебе больше не предлагаю. Извини, Семен, холостяцкого ужина у нас не получается.

Встал и Пятунин.

— Похоже на то, — и пошел в прихожую одеваться. Потом неожиданно вернулся: — Еще два слова. Мы не дети, Тимофей. Когда захочешь… поужинать по-дружески — заходи. Буду рад.

Крылов понял.

— Я подумаю.

* * *
— Так мне на Шампанском выходить?

— Не мне же на Шампанском выходить!

Игорь удивленно обернулся к кондукторше, но на румянощеком лице ее не увидел ни досады, ни раздражения — одно бесконечное сожаление по поводу бестолковости пассажиров вообще и его, Игоря, в частности. «Вот ведь Одесса-мама!»

Он вышел на остановке и, уже никого не спрашивая, пошел за молодой семьей несомненных пляжников, навьюченных сумками, ластами, палками для тента иполиэтиленовыми мешочками с желтой черешней. Ручеек таких же голоногих людей тянулся по Шампанскому переулку к морю. Человек, шедший перед ним, вез на себе основную поклажу. Жена загоняла трехлетнюю дочь в тень деревьев. Дочь, понятно, никого не слушала, неслась по самому солнцепеку и изредка, остановившись, ликующе кричала: «Собака!.. Киса!..»

Увлекшись наблюдениями за этой суетней, Игорь не заметил, как оказался у крутого спуска к зеленому поясу деревьев, за которым желтел пляж и далеко, в голубое небо, уходила синяя гладь моря. «Вода!» — совсем уже счастливо закричала девчонка сорванец и так помчалась под гору, что мать схватилась за голову: «Упадешь!».

Игорь в два прыжка догнал ребенка и высоко подкинул в воздух:

— Стоп! Приехали!

Дальше пошли вместе. Игорь укрощал совсем уже расходившуюся Наташу, щурился на солнце, слушал, как добродушно поддразнивают друг друга молодые супруги, — ему тоже было хорошо. Так хорошо, как давно не бывало. Все испортил нечаянный вопрос женщины:

— А где же ваше семейство?

— Придут, — соврал он. И, помрачнев, замолчал. Вскоре, распростившись со спутниками, он выбрал топчан в другом конце пляжа, сорвал одежду и бросился в ласковую прохладу воды. После каждого толчка ногами она бурлила возле ушей, мягко оглаживая, обтекала плечи, грудь, бедра и, казалось, сама несла с волны на волну его тело. Покосившись на ограничительный буй, Игорь поднырнул под пенистый гребень и поплыл дальше, прислушиваясь к тому, как ритмично и согласно работают мышцы рук и ног: рывок, толчок, скольжение. Хотелось уплыть от этого берега, от этого детского визга, буйного пляжного веселья… Вот так же легко плыл Мартин Иден. Ему тоже нужно было уйти… И он ушел… Может, попробовать?

Игорь распластался на воде, опустил в нее лицо и открыл глаза. Солнце прошивало ее светлыми струями. И за этим золотисто-синим маревом ничего не было видно. Может, действительно попробовать?

Он согнулся в поясе, резко подмял над водой прямые ноги и, как нож, пошел в глубину. Вода поголубела, потом посинела, потом потемнела… Еще глубже. Прохладно… Вот теперь набраться мужества, выдохнуть все, что осталось в легких, а вдохнуть уже воду… И не надо ни о чем думать, никуда возвращаться…

Он сделал сильный гребок руками и, чувствуя, как сдавило уши, медленно начал выдох. Пузырьки воздуха, щекотнув щеку, исчезли вверху. Сердце начало биться гулко и часто. Он резко выдохнул остатки воздуха и широко открыл рот, почувствовав горько-соленый вкус моря. Но гортань, сдавленная спазмой, не пропускала ни капли. Организм защищался. Сохраняя остатки воли, он попробовал вдохнуть сразу через нос и рот… Тело отказалось повиноваться преступному мозгу. Он не помнил, как руки сделали могучий рывок, как взбурлили глубину ноги, стремительно вынося его на поверхность, как судорожным сокращением диафрагмы организм исторг из легких воду. И лишь откашлявшись и смазав с лица какую-то слизь, он услышал над головой:

— …ам говорят! Вернитесь в границы пляжа!

Оглянувшись, увидел рядом шлюпку спасателей и сердитого парня с рупором у рта. Накатывала слабость. Едва двигая руками и хватая ртом воздух, Игорь поплыл к пляжу. Вода уже не несла его так легко, как прежде. С волны он скатывался не вперед, а назад, и расстояние до берега казалось бесконечным. Уцепившись за буй, он долго отдыхал, панически боясь окунуть лицо в воду. Когда выбрался на пляж и на дрожащих ногах подошел к топчану, к горлу подступила рвота.

С пляжа он ушел, как только почувствовал, что может идти: стыдно было соседей. Солнце заливало жарой душный Шампанский переулок. Он старался ступать небрежно, как человек, которому решительно некуда торопиться. Но темное беспокойство толкало его вперед, к чему-то звало, от чего-то предостерегало… И это «что-то» постепенно оформилось в мысль: не убежишь. Некуда. Везде спасатели.

Добравшись до комнаты, которую он снял на несколько дней, бросился на постель. Рубашка противно приклеивалась к липкой спине. Духота. Пот заливал глаза. Он вытер лицо о подушку, ленясь сдернуть со спинки кровати полотенце. Рядом с подушкой открытым титульным листом белела книга. Джек Лондон. «Мартин Иден»… У того хватило воли. Иден уходил от жизни, которую он перерос. А тут — мозгляк, неудавшийся самоубийца, проворовавшийся штурманец… Да и весь этот побег — мелодрама. Побежал небось не в пустыню, не в затворники. В курортном городе, с отдельной комнатой и пляжем устроился…

Он вспомнил — и даже зубами скрипнул от стыда и досады — свое пьяное фанфаронство. «Через две минуты — любая подпись!». И подделывал — первую, вторую, десятую, двадцатую… Бирин наливал ему: «Молоток! Вырастешь — кувалдой будешь! Пей!» И он пил и снова клал ведомость на плафон: «Высший класс! Для любой экспертизы!» Отвалили ему тогда сотни полторы. Может, две. Опять был пьян. Утром вспомнил — понес деньги Бирину. Тот расхохотался ему в лицо: «Какие деньги? Ты, Игорь Александрович, что-то путаешь…». А потом рассвирепел: «Испугался, молокосос? Подписи подделывать — не боялся, а деньги получать — совесть заела? Иди собирай со всех — и дуй в ОБХСС. Только не забудь, сколько за тобой уже накопилось. А забудешь — подскажем. У нас учет точный!»

Потом он еще два раза подделывал подписи. Бирин и старпом Лемешко зловеще шутили: «Не трясись. Полгода система работает — и, как видишь, садиться не собираемся. А в крайнем случае, тюрьма — тоже русская земля».

В минуты пьяного покаяния — это случалось, впрочем, не так уж часто — тревожно задумывались о будущем и другие. Старпом Лемешко, человек, как убедился Игорь, недалекий и совершенно безвольно плясавший под биринскую дудку, заявлял свой протест только горькими слезами. Он размазывал их по лицу и с подвывом скулил: «Оставим мы сиротушек, наших деточек…» «Строительный бог» Рафаэль Абрамов со страхом говорил, что ему теперь уже не выпутаться из этой истории: о махинациях узнал его непосредственный начальник, старший прораб Васильев, и потребовал свою долю. И с каждым месяцем требует все больше…

Но Бирин бдительно следил за настроением своих компаньонов. Он грубо обрывал причитания Лемешко: «Распустил сопли, баба!» Потом, смягчаясь, убеждал, что для страха нет никаких оснований: «Или вы думаете — там, повыше, не понимают, что высокооплачиваемая категория работников не будет без этого торчать в ремонте на восьмидесяти процентах? Не мы первые, не мы последние… Там, где летят миллионы, тысячи обычно округляют. А в случае чего, мое слово в управлении не последнее. Тридцать семь лет тяну лямку не хуже других — заработал и дачу, и машину, и шлюпку, и прочие причиндалы. Отдых должен быть отдыхом. Не так-то просто со мной разделаться. Могу хоть сегодня рапорт — и на пенсию. Пусть поищут второго такого Бирина… Это на флоте понимают…».

Услышав от Абрамова, что в «дело» настойчиво лезет старший прораб, Бирин пожелал с ним встретиться. После разговора с Васильевым он предложил резко увеличить дивиденды фирмы. «Мурманск далеко — кому придет в голову проверять состав бригад?» И первым назвал пять кандидатур. «Мертвых душ» — их набрали около двух десятков — оформили на временную работу, писали на них наряды и получали за них деньги.

Бирин поставил при этом единственное условие: это должны быть реально существующие люди с реальными паспортными данными. На всякий случай.

Доходы, действительно, заметно возросли. В той же, если не в большей пропорции, возрос и страх. Вот тогда Игорь и задумал побег. Отпросился на неделю съездить в Орел, к жене. Намеревался же проехать в Мурманск, прийти в ОБХСС и во всем сознаться — иначе не видел способа выйти из игры. А приехал — в Одессу… Струсил. И тогда струсил, как сегодня…

* * *
— Та-ак. Долго же ты думал, Тимофей. — Пятунин закурил. Крылов, опершись локтями в колени и опустив голову, сидел перед ним на стуле. — Ну что ж… Все, что ты рассказывал, подтверждается материалами дела.

— Уже?!

— Конечно, «уже». А ты думал, я стану ждать, пока ты все со своей больной совестью согласуешь?

— При чем тут моя совесть…

— Очень при чем! Повесь на нее по меньшей мере одного человека, который пойдет под суд.

— Не понимаю тебя.

— Так-таки?.. Помнишь штурмана, который вместо тебя поехал? Вот он влип как муха в мед.

— Ну, я за чужую дурь не в ответе…

— Вон как… А я, видишь ли, иначе считаю.

— И что же?

— Буду о тебе представление в партком писать.

— Ну, валяй…

Крылов поднялся, надел фуражку. Потоптался. Потом не вытерпел:

— Слушай, Семен, а у тебя ни разу не мелькнула мысль, что ты не только милиционер, а еще и человек?

— Ну-ну, дальше.

— Ты не подумал, что мне к пятидесяти, что человек я на флоте не из последних, что перевоспитывать меня, в общем-то, и поздновато, да и надо ли?

— Дальше, дальше.

— А мелко пакостить мне — вроде бы и вовсе ни к чему, а?

Пятунин смотрел на него, и лицо его темнело, обозначивая возле губ суровые складки.

— Ты все спросил? Теперь, если можно, я задам пару вопросов. Ты хоть когда-нибудь, хоть на одну минуту… да что на минуту — на одно мгновение пробовал представить себе, что такое для человека один год лишения свободы?

— У меня, — неприязненно усмехнулся Крылов, — как ты сам должен знать, гражданин начальник, — так у вас принято? — пока нет оснований задумываться об этом. И, ко всему прочему, я не из пугливых.

— А я тебя и не пугаю. Не о том речь. Ты чист… перед законом. Я о том штурмане говорю. Учеба в высшей мореходке, диплом — все это коту под хвост. Это одно. Но, повторяю, ты задумывался когда-нибудь, что такое год за колючей проволокой? Ты понимаешь, что такое триста шестьдесят пять дней, когда все по норме, по жесткой норме: еда, сон, личное время, табак и чай из лавочки, письма жене и от нее, передачи. А если жена приедет — то и постель с ней в комнате свиданий по норме… Даже мысли по норме! Те мысли, которые приходят к человеку, когда он один. Знаешь, когда там один остаешься? В бараке гасят свет, ты лежишь под одеялом и затыкаешь уши пальцами, чтобы не слышать храпенья с одной и стонов во сне с другой стороны… Ты ни разу не представлял себе, какая это пытка не иметь возможности побыть одному? А спрятавшись от чужих глаз — запихивать в рот подушку, давиться ею, чтобы не закричать, — настолько все безрадостно впереди? Нет, Тимофей, ты об этом, вижу, не думал ни разу… Так иди, думай. Потому что этому самому Игорю — минимум восемь раз по триста шестьдесят пять дней терпеть все это! Иди и попробуй теперь спать спокойно!

Последние слова, задыхаясь от злости и обиды, Пятунин кричал вслед уже выскочившему за дверь Крылову… «Вот так, одним приятелем меньше… Любопытно: настоящие товарищи остаются, а приятели — те не выдерживают». Он уже не раз замечал, как меняется круг его друзей. Их много, на это он не может пожаловаться. Но какие-то течения все время. Сначала, заинтересованные, ходят часто, к себе зовут. А попробуешь на принцип — нет, не то. «Может, нельзя так круто с людьми?.. А как же тогда?»

Он прикурил, переставил машинку с сейфа за стол, заложил под валик два чистых листа и отпечатал в правом верхнем углу:

«В партийный комитет…».

* * *
Дело подвигалось медленно. Многие «рабочие» бригады, как оказалось, проживали далеко от Черного моря — в Орле, Курске. Одного удалось найти даже в Семипалатинске. И всюду надо разослать фотокопии ведомостей, ждать, когда местные работники допросят у протокол допроса пришлют в Мурманск… Все для того, чтобы в очередной раз прочитать:

«Маляром на ремонт плавбазы я никогда не оформлялся, означенную сумму (идут рубли и копейки) не получал, подпись в предъявленной мне ведомости учинена не мной».

И — образцы подлинной подписи. Общая сумма похищенных преступной группой денег давно перевалила за двадцать тысяч…

Пятунин взглянул на часы: семь вечера. Поспешно встал, опечатал сейф, кабинет, оставил ключи дежурному и чуть не бегом — домой. Утром Насте поклялся страшной клятвой: сегодня — в театр. И вот опять опаздывает… Но завтра воскресенье, и пусть домашние хоть за ноги его к люстре вешают — раньше одиннадцати не проснется…

Проснулся он, однако, в девять: жена оказала, что его вызывают в обком партии. Стесняясь своего заспанного вида, Пятунин вышел в прихожую. Там его ждал незнакомый мужчина:

— Извините, товарищ Пятунин, но вас просят совершенно срочно.

— Зачем?

— Там узнаете.

«Может, на преступление какое? Но почему меня, а не работника горотдела?» Он быстро прошел в ванную, провел рукой по щекам: ввиду такой срочности — терпимо. Умылся, быстро оделся.

Когда ехали в машине, спутник его и шофер молчали. Да Пятунин ни о чем и не спрашивал. «Там узнаете», — значит, сиди и помалкивай. А это отнюдь не добавляло спокойствия.

В кабинете, куда его привел молчаливый сопровождающий, сидело шесть человек.

Пятунин узнал одного из секретарей обкома, прокурора города, прокурора области. Спиной к двери сидели еще двое мужчин. Шестого, старпома Лемешко, Пятунин увидел не сразу: тот сидел не за столом, как все, а сбоку от двери.

— Присядьте к столу, товарищ Пятунин, — пригласил секретарь. — И вы, товарищ Лемешко.

Беспокойство Пятунина усилилось: что-то не так в деле? Тем не менее он с интересом рассматривал невысокого чернявого Лемешко. Ввиду большого объема оперативных мероприятий по делу работала целая группа сотрудников ОБХСС, и Пятунину еще не приходилось встречаться с одним из немаловажных действующих лиц. Но по фотографиям он хорошо запомнил лицо старпома.

— Товарищ Пятунин, вы видите здесь членов комиссии, которая создана для расследования жалобы коммуниста Лемешко в ЦК КПСС, Вот товарищи из Центрального Комитета. Петр Иванович Сергеев и Михаил Александрович Зарубин. Работников прокуратуры вы, конечно, знаете. А со мной вы тоже встречались… Если мне память не-изменяет, на прошлом партактиве, верно?

— Так точно.

— Да вы садитесь, садитесь… А с товарищам Лемешко вы знакомы?

Пятунин хотел было снова встать, но секретарь жестом остановил его.

— Я знаю… гражданина Лемешко как одного из обвиняемых по возбужденному мной уголовному делу.

— Еще бы ему не знать меня! Я его теперь до смерти не забуду, — хрипло сказал Лемешко.

— Вам пока не задавали вопросов, товарищ Лемешко, — сказал Сергеев, худощавый, лет пятидесяти, работник ЦК.

Второй — Зарубин — помоложе, но с совершенно седыми, гладко зачесанными назад волосами, раскрыл лежавшую перед ним папку:

— Товарищ Пятунин, вас обвиняют здесь, — он кивнул на бумаги, — в преднамеренной дискредитации коммунистов, заслуженных командиров производства. Здесь говорится также о применяемых вами противозаконных методах допроса. Что…

— Пять часов не давал присесть! Пистолетом…

— Товарищ Лемешко! — Сергеев снова оборвал старпома, принуждая к молчанию.

— …Что вы можете сказать по этому поводу? — спокойно закончил Зарубин.

Все это было слишком неожиданно. И уверенный тон Лемешко, и чудовищные обвинения, предъявленные им, — Пятунину было отчего растеряться. Он взглянул на прокурора области — этот-то не может не знать, как несправедливо все сказанное! Но прокурор сидел, опустив глаза на стол. Перед ним лежала папка. Пятунин узнал свое дело. И сразу успокоился. Ему слишком много врали на допросах, чтобы сейчас он мог оказаться в тупике.

— Могу ответить пока, что допрашивал всегда с соблюдением норм социалистической законности. Но я прошу разрешения задать гражданину Лемешко несколько вопросов. Без этого мне трудно дать исчерпывающее объяснение.

— Пожалуйста, — кивнул Зарубин.

Пятунин знал: человек, начавший со лжи, обязательно заврется на каких-нибудь деталях. И все же надо было несколько секунд, чтобы хоть приблизительно наметить вопросы. Он заставил себя забыть об обстановке и спокойно взглянул старпому в глаза. Тот смотрел подчеркнуто враждебно, ждал, но не мог скрыть поднимающийся в нем страх. Это чувствовалось по напряженно стиснутым на столе ладоням, по ответному взгляду, неуверенному, мятущемуся.

— Вы утверждаете, гражданин Лемешко, что я вас допрашивал… — Пятунин сделал паузу и, увидев, как вспыхнула в глазам старпома настороженность, поспешно закончил: — …с применением недозволенных методов?

Надо было отдать должное выдержке Лемешко. Он не только не отвел глаз, но и сумел уловить двойственность вопроса. На лице мелькнула тень злорадства: неужто Пятунин сам не очень уверен, что не допрашивал его?

— Может, это я вас допрашивал? Довольно прикидываться! Вы, конечно, будете отпираться — свидетелей у меня нет, — как вы рукояткой пистолета по столу стучали!

— Может, и стучал. Значит, вы вели себя так, что стучать пришлось…

Лемешко растерялся: уж слишком быстро с ним соглашаются.

— А где это было? — спросил Пятунин.

— В милиции, понятно.

— Ну, милиция — понятие растяжимое. В горотделе, во втором отделении или в третьем? — отдел охраны рыбного порта, где Пятунин сейчас работал, он не назвал.

— Хватит дурацких вопросов! На проспекте. А уж горотдел у вас там или какое отделение, я не знаю.

Пятунин усмехнулся:

— А кабинет не припомните?

— Не помню. Не до того мне было.

— Число и время дня, когда состоялся допрос, не вспомните?

— Товарищи! — Лемешко оглянулся, приглашая сидящих прийти ему на помощь. — Какое это имеет значение? Еще один допрос, теперь в обкоме, он с меня снимать будет… Ну, хорошо. Двадцать третьего я прибыл в порт, двадцать пятого вы вызвали меня повесткой, я не пошел… Двадцать седьмого августа, вот когда!

— Товарищ прокурор, — попросил Пятунин, — откройте, пожалуйста, дело: был ли произведен допрос гражданина Лемешко двадцать седьмого августа и кем?

Прокурору не пришлось долго листать: в деле лежала закладка.

— Двадцать седьмого гражданина Лемешко действительно допрашивали в горотделе. Только протокол допроса подписан не товарищем Пятуниным…

— Так кто же вас допрашивал, Лемешко? — впился в него взглядом Сергеев, представитель ЦК.

— Кроме того, — продолжал Пятунин, — я не мог допрашивать гражданина Лемешко еще и потому, что с 23 августа по 6 сентября был в служебной командировке, что также легко подтвердить документами.

— Так кто вас допрашивал, Лемешко?

Старпом опустил голову:

— Может, и не он… У них все там на одно лицо…

Секретарь нажал кнопку звонка и спросил у заглянувшего в кабинет молчаливого пятунинского сопровождающего:

— Здесь? Тогда пригласите.

Вошел следователь Синельников из горотдела.

— Посмотрите, Лемешко, может, этот человек вас пять часов держал на ногах и угрожал вам пистолетом?

— Я не помню…

Светловолосый крепыш Синельников даже приблизительно не был похож на темного и полноватого Пятунина. Следователь тоже растерянно смотрел на сидящих, потом сказал:

— Я его допрашивал, но при чем тут пистолет?

— Лемешко, кто вам советовал оклеветать Пятунина?

— Бирин…

* * *
Пятунин, отказавшись от машины, пошел домой пешком. Солнце уже грело, в плаще стало жарко. Мимо галопом пролетела ребятня — яркая, веселая, хохочущая…

Настя встретила у порога, заглянула в глаза и, поняв, что все благополучно, шепнула:

— Гость у нас.

Пятунин заглянул в комнату. Навстречу ему выходил Крылов.

— Извини, Семен. Время хоть и не вечернее, но я вот… Помнишь, ты на… ужин приглашал?

— Помню… Рад, что ты пришел, Тимофей.

ПИРАТЫ

— Дядя Вася, — пропищал из-за двери знакомый голосишко, — а мы не опоздаем? Мальчишки уже торт купили… Большой и с кремам!

«Дядя Вася», широкоплечий и высокий, сидел за столом и листал бумаги. «Опоздаешь с ними», — проворчал он. Уже пять раз звонили:

— Василий Сергеевич, так мы ждем, Ровно в семь…

Годовщина!.. Год назад он сидел вот за этим же столам и составлял очередную оправку в область. Отвлек его телефонный звонок:

— Сидишь? — ехидно осведомилась трубка.

— Ну, допустим…

— Пишешь?

Он промолчал.

— А в автобусной будке опять стекло разбито, — нахально продолжал тот же голос.

…Напасти никогда не приходят в одиночку. Сегодня утром заболела дочка. Ангина, глотать не может, температура под тридцать девять… Не успел прийти на работу — звонок: срочно подготовить справку к областному слету участковых инспекторов. Тема: борьба с детскими правонарушениями. Тут не знаешь, за что раньше хвататься. То в школьной раздевалке деньги из кармана вытащили. То старуху древнюю напугали, явившись к ней под окно в образе дьявола, перемазавшись сажей и блея по-козлиному. А то еще на самом верху пожарной лестницы, как флаг, вывесили старую тельняшку. Полощется на ветру — ну прямо Веселый Роджерс.

Рычков вспомнил, как тяжко было ему тогда: делал первые шаги в милиции. Раньше в армии как-то не приходилось в одиночку работать — все в коллективе. Здесь дело совсем особое: на весь поселок один участковый, весь спрос с него. Нелегко. Да и перед людьми неловко. Все, казалось, смотрят укоризненно, не верят ему… Скорее всего, только казалось: очень уж неважного мнения о себе он тогда был.

И еще вспомнил Рычков, как в тот самый черный день шел домой. Темно было. Взглянул на светящийся циферблат часов — восьми нет. Идет мимо темного подъезда, слышит, кто-то всхлипывает на ступеньках. Тоненько так плачет, пискляво.

— Это кто тут? — нарочито громко поинтересовался Рычков.

— Я, — тоненько всхлипнули в ответ.

— Кто — я?

— Лена… Федорова…

— Федорова, Федорова… Уж не сестренка ли Сашки Федорова из седьмого «А»?

— Сашки-и-и, — продолжала плакать девчушка. — Только он убежа-а-ал. А мне велел, чтобы я не в свое дело нос не совала. Я ма-а-амке скажу…

— Да подожди ты реветь! Где мать? И куда Сашка убежал?

— Мамка на работе, она в ночную. А Сашка с мальчишками в сопки подался. У них там крепость… Правда, правда, я слышала, они с Толькой Котиным говорили…

Теперь Рычков окончательно вспомнил белобрысенькую девчонку лет четырех, которую весь поселок звал Ленкой-Кнопкой — за малый рост и курносый нос. Про какую еще крепость она болтает? Надо бы взглянуть.

Рычков невольно улыбнулся, вспомнил свой первый поход к мальчишкам в сопки. Да, тогда ему не было смешно.

Визгливый голос перекрывал все остальное:

— Эй ты, Кривой, как стоишь?

— Слушаю, кэп!

— Сегодня большой день, великий праздник. Отныне вы все пираты, ты понял?

— Так точно, кэп!

— А в каком вы виде, пираты армии Роджерса? У Кривого на тельняшке чернила. А ты как надел шляпу, Краб? Разве такими были морские пираты? Завтра все получат задания. Мы будем разрушать, убивать, грабить. Салагам не место среди нас… Кто не будет повиноваться капитану, будет скормлен рыбам. Всем ясно?

— Всем, кэп!

Вот тогда-то Рычкова, стоявшего на холодном пронизывающем ветру, в жар бросило.

Дикость была в том, что страшные и нелепые эти слова произносил не бандит, потерявший человеческий облик, а мальчишка, обыкновенный пацан, родившийся и выросший в наше время.

Дед Толика Котина вернулся с войны инвалидом. До сих пор не утихла его ненависть к тем, кто жаждал «разрушать, убивать, грабить», кто лишил его, классного судоремонтника, возможности трудиться. А вот не сумел он, видно, передать свою ненависть внуку, в котором души не чает.

Рычков попытался вспомнить Толика. Вроде, вихрастый, конопатенький… Нет, это Сашка Федоров конопатенький. А Толик, тот больше на девочку похож. Глаза большие, голубые; губы пухлые, капризные; ямочки на щеках, когда улыбается. «Пират», ничего не окажешь…

Вслушиваясь в хор голосов, исполнявших вразнобой, но с азартом: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца, о-хо-хо и бутылка рому», — Рычков вспомнил, как познакомился он с семиклассниками Федоровым и Котиным. Тогда-то они в шестом учились.

Пришел капитан еще в начале своей милицейской деятельности знакомиться с директором поселковой школы. Немолодая рыхлая женщина встретилась ему в коридоре. Завела в кабинет и с ходу начала жаловаться на дисциплину. В потоке слов чаще всего фигурировал шестой «А».

— Вы нас правильно поймите, мы ие хотим, чтобы вы всех наших хулиганов арестовали, но припугнуть их надо…

— А много их, хулиганов-то? — поинтересовался Рычков.

Она стала называть фамилии, загибая одновременно пальцы на руках, и Рычков понял: не так уж и много, если по пальцам пересчитать можно… Так оно и вышло. Директор загнула семь пальцев, и на этом дело кончилось. Дальше разговор пошел гораздо спокойнее.

— Вот вы скажите мне, товарищ капитан, простите, не спросила, как зовут вас? Да, так вот скажите мне, Василий Сергеевич, вы с такими чаще дело имеете — чего им не хватает, как думаете? Одеты, обуты — я об этом не говорю, сейчас все одеты и обуты. Книжек у них — не перечесть, почти у всех дома библиотечки. Игры любые, футбол, волейбол, хоккей — милости просим. Ведь так можно организовать свои досуг! Так нет, их на проделки тянет. Я понимаю: возраст, мальчишество и все такое, но есть ведь предел всему. Вчера Галина Петровна, географ, пришла из шестого «А» в слезах. Правда, она педагог молодой, только институт кончила, может, поэтому не сориентировалась и позволила себе уйти из класса до звонка. Но послушайте, что они сделали.

Дальше Рычков услышал грустную историю про то, как Саша Федоров сорвал урок географии. «И ведь парень неглупый, учится неплохо, а по географии у него в прошлом году сплошь пятерки были…»

Ну, так вот, вышел он к доске отвечать, взял указку и начал подробнейшим образом описывать разбойные набеги морских пиратов на мирные торговые суда. «Разбойные набеги» — это уже интерпретация директора, Федоров же с упоением докладывал, сколько пуль всадил в «пузатого купца» капитан пиратов, как «скармливали акулам» мятежных матросов, не желавших подчиниться пиратскому кодексу, как те извивались и кричали, а «мужественные пираты» стояли на носу обреченного корабля и смотрели вдаль.

Учительница несколько раз пыталась остановить Федорова.

Наконец, она крикнула: «Прекрати немедленно».

И он замолчал. А класс недовольно зароптал. То есть, конечно, не весь класс, это учительнице от неожиданности показалось, но несколько недовольных голосов все же раздалось.

Именно тогда учительница схватила журнал и выбежала из класса.

— Если хотите, — заключила директор, — можете сегодня поприсутствовать в шестом «А» на классном собрании.

Рычков захотел. Вечером он сидел за последней партой, рядом с директором школы, а у стола стояла классный руководитель шестого «А» Анна Павловна, перелистывала потертый маленький блокнотик. Потом она подняла голову, и Рычкову показалось, будто она одним взглядом охватила сразу весь класс, всех тридцать с лишним человек. И под этим взглядом все притихли, подтянулись, стали строже — совсем как сама учительница.

— Начнем? — мягким голосам опросила Анна Павловна.

Рычков подивился, что не было в ее голосе типичных для многих учителей металлических ноток. Она говорила негромко и спокойно:

— Все вы знаете, по какому печальному поводу мы собрались сегодня, повторять не буду. Я просила прийти сюда Галину Петровну, но она неважно себя чувствует. Так кто хочет высказаться?

Все молчали.

— Может, послушаем Сашу?

Федоров, невысокий, вихрастый, с россыпью веснушек на носу, сидел безучастно, будто не к нему относились эти слова. Так он и просидел все собрание. Зато больше всех кипятился Толя Котин. Когда шестиклассники, в основном почему-то девочки, осуждали поступок Федорова, Толя вертел во все стороны кудрявой головой и шипел; «Ну, ты даешь… Ну и что, подумаешь! А что он такого сделал — сама же слушала, уши развесив…»

Уже Анна Павловна негромким своим голосом подвела итоги, а Федоров так и не шелохнулся. Рычкову понравилось, что никто не тряс Сашку с требованием немедленно поклясться: такое, мол, больше не повторится. По опыту Рычков знал: очень трудно мальчишке вот так, прилюдно, каяться в своих грехах, даже если он их и осознал. И порой, когда под давлением учителей мальчишки «дают слово», оно часто оказывается пустым. А Федорова ребята просто пропесочили, заверив, однако, что при повторении «хулиганства» они будут просить директора школы перевести его в другой класс.

— Думаете, проняло? — шепотом спросила Рычкова директор школы, когда собрание подходило к концу. — Ой ли! Нет, я думаю, больше он такой номер на уроке не выкинет. Но по сути-то, по сути…

Она покачала головой.

— Для него пираты все равно героями остались, и долго еще его надо от них лечить, ох, долго… Впрочем, может быть, я и ошибаюсь…

Все это Рычков вспомнил, стоя на пронизывающем ветру и слушая визгливый голос «кэпа». Он не сомневался, что принадлежит голос вихрастому Сашке, и еще раз подивился прозорливости директора школы. Кто бы мог тогда подумать, что тот сравнительно безобидный срыв урока будет иметь самое прямое отношение к нему, участковому инспектору?

А в том, что наступила его очередь действовать, Рычков не сомневался.

Он шагнул к входу. Впереди метнулась фигура, кто-то скатился в землянку по ступенькам:

— Полундра!

И сразу стало тихо. Спустившийся следом Рычков увидел полтора десятка напряженных, перемазанных сажей (в землянке тешилась печурка) мальчишечьих лиц. В углу возле печурки на трехногой табуретке восседал «пиратский капитан» — Сашка Федоров, семиклассник из поселковой школы, брат Ленки-Кнопки. Впрочем, минут пять назад он, может, и восседал. А сейчас на табуретке съежился нахохленный пацан. И столько откровенной неприязни увидел Рычков в его взгляде, что снова — в который раз за этот день! — почувствовал себя не в своей тарелке. Медленно прошел к печурке. Взял полено, оглядел его со всех сторон, сунул в огонь. Тишина. Только громко — выстрелами — потрескивали в огне смолистые поленья.

— А что, хлопцы, — медленно начал Рычков. — Землянка — это ничего… Сами вырыли или была?

— Была, — нехотя разлепил губы Сашка.

— Землянка — это ничего, — все так же не спеша, словно разговаривая сам с собой, произнес Рычков. — И печурка славная… Только на что это вам? — неожиданно резко закончил он и повернулся, внимательно вглядываясь в застывшие ребячьи лица.

Все по-прежнему молчали, один лишь Толик Котин непримиримо шевельнулся:

— А мы никому докладывать не обязаны. Мы никого не убили и не ограбили…

— Пока, — закончил Рычков, в упор глядя на мальчишку.

И тут же спохватился: может, не стоило так резко? Может, надо было все игрой обернуть? Ну, как обозлятся пацаны да устроят себе крепость в другом месте, там, где их и Рычков не найдет.

Не больше, наверно, десяти-пятнадцати секунд решал он для себя эту задачу. Так до конца ничего и не додумав, приказал:

— А ну за мной все, живо!

Мальчишки нехотя двинулись за ним.

Дорога до пикета заняла не более получаса. Все это время мальчишки шли молча. Молчал и он. Глубоко надвинул фуражку, шел несвойственной ему походкой — тяжело шагал, оступался с узенькой, протоптанной в снегу, тропинки. Куда только девалась военная выправка капитана Рычкова?

И если б могли шедшие сзади пацаны видеть лицо капитана, они бы искренне удивились. Не злость и не гнев испытывал он — обиду. И еще растерянность. Черт его знает, как себя вести сейчас. Чем их проймешь, этих надутых и замкнувшихся в себе мальчишек? Правильными, хорошими словами, что жить надо честно, открыто? Все это они уже не раз слышали.

…В пикете Рычков кое-как разместил их — на клеенчатом диване, на стульях. Сам сел, не раздеваясь, за стол. Снял фуражку. Машинально нажал кнопку настольной лампы под круглым стеклянным абажуром. Зеленоватый свет осветил крохотную комнатушку, занавешенное окно, простенький канцелярский стол, черный телефон.

Заставь Рычкова сейчас вспомнить вое, что он сказал пацанам тогда, — ни за что не сумеет…

Он помнит, как удивленно смотрели мальчишки на его руки, скручивавшие и раскручивавшие какую-то бумажку. Сейчас-то он понимает, чего они от него ждали. В лучшем случае — нотации и обещания пожаловаться родителям и учителям. В худшем, неверно, — тюрьмы. Глупыши…

Нет, совсем не до нотаций ему было тогда. И он вдруг начал говорить этим перемазанным сажей перепуганным мальчишкам: вот, наверно, ничего у него не получится. Он не жаловался, он размышлял вслух, мучительно вытаскивая на поверхность слова, которые не раз в трудные минуты бились у него в душе, не находя выхода. И — странное дело! — чем дольше он говорил, тем легче ему становилось. Это не было похоже на облегчение, нет, уверенность и легкость приходили к нему оттого, что его слушали — и очень заинтересованно, по-доброму слушали.

Неприязнь и недоброжелательство в их взглядах сменились сначала равнодушием (когда они доняли, как позже сказали, «что их не посадят»), а потом и робко засветившимся интересом. Это был едва заметный огонек, ну прямо как пламя крохотной свечки. А когда он изложил им все свои трудности и, резанув рукой по горлу, сказал, что без помощников он никак не может работать, огонек разгорелся по-настоящему. И как бы ни отворачивался бывший «кэп» Саша Федоров, и какую бы равнодушную физиономию ни строил Серега Бочаров, Рычков чувствовал: они слышат каждое его слово!

— В общем, так, товарищи…

Он намеренно назвал их так.

— …кто согласен, завтра в девятнадцать ноль-ноль прошу быть здесь.

Это было год назад.

Сашка Федоров недавно разоткровенничался:

— Ну нисколечко я вам не поверил, когда вы сказали, что не оправитесь без нас. Придуривается, думал, капитан, хочет нас голыми руками взять…

— А зачем тогда пришел?

— Все пришли — и я пришел. Куда я без пацанов?

А еще через минуту признался:

— Ну, и любопытно немножко было: что дальше будет?

А дальше было вот что. Веяние нового ощутилось в поселке. Первым испытал это на себе гражданин Петрухин, неоднократно привлекавшийся за нарушения общественного порядка. Шел однажды этот самый гражданин Петрухин домой в крепком подпитии. По дороге ненароком разбил стекло в автобусном павильоне: привалился грузным своим телом, ну, оно и зазвенело мелкими осколочками. Оглянулся по сторонам — нет ли кого? Ни милиции, ни дружинников вокруг не оказалось, только пацанье какое-то крутилось неподалеку…

Но не успел Петрухин дойди до дому и кружку воды опорожнить — звонят. Открыл дверь — и глазам своим не поверил: стоит на пороге участковый и ласково так улыбается:

— Штраф платить будем, товарищ Петрухин?

Дошлый это народ, пацаны! Рычков вспомнил, как одно за другим раскрывались дела, казавшиеся раньше безнадежными.

Пропали, к примеру, в раздевалке из кармана пальто два рубля. В другое бы время — ищи этого воришку, как ветра в поле, когда он сразу же на эти два рубля конфетами и мороженым отоварился. На вечерней отрядной оперативке Толик Котин негромко сказал:

— Надо за Вовкой Залыгиным из шестого «Б» последить, что-то он всегда долго в раздевалке крутится…

Последили. И на следующий же день привели его в пикет заплаканного, несчастного, но твердо на своем стоящего:

— А пусть она, раззява, деньги в пальто не оставляет…

Однажды на долю рычковских мальчишек (а он про себя их только так и называл: «мои мальчишки») выпало тяжелое испытание. Днем, когда они были в школе, в пикет милиции неловко, как-то бокам, вошел Иван Михайлович Арефьев:

— Прошу меня простить, капитан, неувязка тут одна получилась. Кража у меня в квартире, мелкая, правда… Подарил сынишке морской бинокль, он давно у меня просил. Вчера они с Сережкой Бочаровым весь вечер играли… А сегодня прихожу на обед — нет бинокля…

И, все так же неловко, славно извиняясь, добавил:

— Я, конечно, понимаю, что Бочаров у вас в активистах, но…

Он развел руками:

— Больше некому, убежден…

Серега, когда узнал, даже почернел от горя. Но говорить ничего не стал. Сказали другие. В журнале отряда в этот день появилась запись:

«Тревога! Совершена кража, подозрение пало на члена отряда…».

В пять минут сколотили розыскную группу. В нее вошел и Бочаров. Но с какого конца начать поиски? Рычков бросил им шпаргалку:

— А вы проверьте, кто из знакомых Арефьева сегодня не был на уроках.

Как назло, в этот день на двух уроках не был и Сережа Бочаров — бывает же такое совпадение: зубы заболели, и он к врачу ходил. Так что полного алиби у него не было.

Два дня члены опергруппы не появлялись в отряде, Рычков только получал донесения: посты расставлены возле всех домов, где живут подозреваемые, обследованы чердак и подвал дома, где живет Арефьев. Следующее донесение радостное. Ура! На чердаке ближайшего к арефьевскому дома обнаружен большой морской бинокль! Рано или поздно за ним кто-нибудь придет…

К концу третьего дня по улице поселка в направлении к пикету двигалась странная процессия: полукольцом — пятеро мальчишек, а в центре, низко опустив голову, — шестой. В руках у него был бинокль…

Арефьев потом извинялся перед Сережей. Вот так прямо при всех подошел к нему и оказал:

— Ты уж прости меня, осечка вышла…

Но Сережа будто не видел его виноватой усмешки, смотрел на него прямо и строго. И тот стушевался — большой, грузный человек в морском кителе. Стушевался и ушел… Даже Рычкову не по себе стало. Не хотел бы он, чтобы вот так смотрел на него маленький ершистый паренек с большими, малиновыми от скрытого волнения, оттопыренными ушами…

— …Дядь Вась, а дядь Вась, — канючила Ленка. — Ну ты пойдешь или нет?

— Цыть ты! — по-Сашкиному прикрикнул на нее Рычков. — А еще в отряд просишься. Нет у тебя никакой дисциплины!

— Есть, дядь Вась! — по-военному вытянулась Ленка, и тощие косички ее растопырились в разные стороны.

Только сейчас Рычков заметил, что на ней новое платье в мелкую складочку и огромные капроновые банты в косицах.

— Ух ты, какая она сегодня, — улыбнулся он, собирая папку. — Вольно, говорю!

Ленке только этого и надо было.

— А Сашка какой, дядь Вась — затараторила она, обрадованная вниманием. — Куртка серая, а на ней погончики. Ну прямо жуть как красиво!

Да, сегодня ребята впервые придут на торжественный сбор в форме комсомольского оперативного отряда. И сегодня же им (это его, Рычкова, сюрприз), он вручит удостоверения. Смешно, наверно, со стороны, но сам он от этого волнуется не меньше, чем они.

— Федорову Александру Петровичу, внештатному сотруднику милиции…

Он представляет, как тот вытянется в струнку и громко отчеканит:

— Служу Советскому Союзу!

— …Пошли, Кнопка!

Рычков захлопывает дверь и широко шагает по направлению к школе. Ленка семенит за ним.

ИСПОВЕДЬ

Как всегда, у кабинета толпились люди. Нина еще издалека услышала обрывки разговоров.

— И что же это теперь будет, женщины? Никакого сладу с ними нет. Милиция не справляется — а где уж нам…

Причитала громко и слегка картинно старушка в легкомысленной летней шляпке, совсем не вязавшейся с остроносыми мужскими полуботинками и коричневыми, «в резинку», чулками.

Сквозь ее пронзительный речитатив пробивался горестный шепот:

— А он меня еще раз головой об стенку. Хорошо еще — там коврик висел.

Нина прошла мимо вмиг примолкшей очереди, открыла дверь.

В спину кто-то негромко сказал:

— Молоденькая совсем…

И опять это кольнуло. Как в тот раз, когда грузная женщина билась перед ней в истерике, всхлипывала и, глотая слова, пыталась рассказать свою историю:

— Ну пойми же, миленькая, каково мне это? Пятнадцать лет с ним прожили, я его, можно сказать, как себя знаю. Ты молоденькая, тебе трудно такое понять… А он пьет, разве ударил бы, если бы не пил…

В такие минуты Нине хочется бросить ручку, которой она записывает рассказ женщины, и сесть рядом, поговорить с ней, успокоить. Но она уже по своему маленькому опыту знает: так будет хуже. Сочувственный тон вызывает взрыв переживания. Нужно расспрашивать ровно и благожелательно, самим тоном успокаивая расстроенного человека.

Легко сказать — ровно и благожелательно. А сделать… Николай Андреевич, опытный врач, ироничный, но очень сдержанный — и тот не утерпел. Утром, когда все собрались в канцелярии, рассказал:

— Представляете, захожу в кабинет, а Ниночка слезки своей даме утирает. Идиллия…

И, уже обращаясь непосредственно к ней, добавил — раздельно, подчеркивая каждое слово:

— Это, девушка, судебно-медицинская экспертиза. Здесь нужно иногда на чувства свои наступить, воли им не дать…

И твердо закончил:

— Во имя правды можно и себя не пожалеть.

Всю жизнь, наверно, Нина будет помнить свою первую посетительницу. Вот только фамилия ее вылетела из памяти.

Надевая халат, Нина мучительно морщила лоб. Лосева? Лосенкова?

Раскладывала на столе книгу регистрации, бумаги, авторучку, а память услужливо подсказывала фамилии — одну нелепее другой: Лосицева, Лоскова? «Ну прямо-таки чеховская «лошадиная фамилия», — улыбнулась она, а вслух произнесла:

— Войдите!

В проеме двери возникла худенькая фигурка в шерстяном малиновом платье. Большие глаза, заплаканное лицо, дрожащие губы.

— Садитесь…

Нина снова переложила на столе предметы, давая женщине прийти в себя. Дождалась, пока та сама начала.

Банальнейшая история: жила с мужем два года, потом развелась. («Почему?» — автоматически всплыл в уме вопрос. Иногда ответ на это «почему?» дает ключ к дальнейшим событиям). Бывший муж, моряк, вчера пришел из рейса, напился и по старой памяти явился к ней.

Слушая женщину, Нина вспомнила горестный шепот в коридоре. Ну конечно же, она это была. А вот уже и знакомые слава про то, как он ее «головой об стенку…

— Еле успела убежать к соседке, а то бы совсем убил. Я боюсь…

— Почему развелись, если не секрет? — вопрос этот все-таки вырывается у Нины, хотя она, судебно-медицинский эксперт, вовсе не обязана этим интересоваться.

Глядя в пол, посетительница сказала:

— Я ребенка хотела, а он — ни в какую. Нужна, говорит, эта обуза…

Неужели только из-за этого? Вряд ли. Наверняка правду не хочет говорить.

А может, все гораздо проще: пил без конца — вот и надоело ей терпеть. И если инициатором развода была она, — значит, у мужазлость на нее осталась. Значит, он одними скандалами не обойдется. Придет вот так, под горячую руку шарахнет — и нет человека. Можно доказать, что жизни женщины действительно угрожала опасность?

Нина, осматривает следы побоев на теле женщины. И вдруг обращает внимание на синие пятна, опоясывающие худенькую шею.

— Душил он меня. Я сознание даже теряла…

Женщина говорит правду. На верхних веках Нина замечает множество мелких красных точек — следы острой дыхательной недостаточности, проще говоря, удушья. Если диагноз врача подтвердится, следователь, ведущий дело, будет иметь основание предположить покушение на убийство…

Нина так увлеклась осмотром, что не заметила, как открылась дверь. И вздрогнула поэтому, когда за спиной раздалось негромкое:

— Вы очень заняты, Нина Петровна?

Николай Андреевич положил на стол пачку бумаг. Сверху лежала пухлая история болезни. Нина взглянула на фамилию и поразилась: Лосихина! Это была та самая фамилия, которую она чуть ли не полдня вспоминала сегодня. Лосихина — и как это она могла забыть?

— Посмотрите потом и скажете свое мнение…

Николай Андреевич тихонько притворил за собой дверь.

Нина долго еще принимала посетителей. Старушку в легкомысленной шляпке, элегантного молодого человека с лилово-зеленоватой опухолью на скуле, пожилую женщину, слезливо-долго расписывавшую «художества» соседки по квартире… Все это время она краем глаза видела пачку бумаг, лежащую слева на столе, и ломала голову: что бы это значило? Что опять могло случиться с Лосихиной? Тогда, несмотря на ее состояние, Нина ничего серьезного не обнаружила. Так и написала:

«Следов телесных повреждений на волосистой части головы у гражданки Лосихиной не обнаружено, однако это не исключает возможности нанесения ей ударов по голове».

Лосихина ушла недовольная, все так же всхлипывая и качая головой:

— Молоденькая ты еще, ничего не понимаешь!

…Закрылась дверь за последним посетителем. Нина, проверяя, чуть громче, чем обычно, повторила:

— Следующий!

И окончательно убедилась, что следующего не будет. В здании стало совсем тихо, только где-то далеко в химлаборатории позванивали склянки, да техничка шаркала в коридоре влажной тряпкой.

Нина придвинула к себе историю болезни.

«Лосихина Полина Петровна, 1929 года рождения. Путевая рабочая на станции. Диагноз: сотрясение мозга II степени».

Дальше шло подробное изложение случившегося. Нина прочитала знакомую уже историю про то, как женщина шла из магазина, возле дома встретила пьяного мужа и тот зверски избил ее. При поступлении в стационар женщина жаловалась на сильные головные боли, тошноту, рвоту.

Нина озадаченно потерла лоб. Припомнила, как подробно обследовала Лосихину, как разглядывала ссадину на ее голове; эта ссадина — Нина и сейчас в этом уверена — никак не могла привести к таким последствиям.

Дальше шли данные объективного обследования.

Нина листала голубые бланки анализов. Наконец нашла то, что искала, — запись невропатолога. Так, опять жалобы больной, и одним предложением:

«Координация движений не нарушена, рефлекторных отклонений нет».

Почему же тогда такой серьезный диагноз?

Может быть, были у врачей основания, почему-либо не попавшие в историю болезни.

Странная ситуация. Правда, и сейчас Нина была уверена в своем диагнозе. Никаких отклонений в рефлекторной деятельности нет, характерных для сотрясения средней тяжести отеков на лице — нет. Ничего, кроме «легких телесных», в таком случае не поставишь.

Но, с другой стороны, — Нина только сейчас это поняла — диагноз врачей перечеркивает ее заключение и фактически получается: судмедэксперт ошибся. С помощью его заключения преступник, избивший женщину, избежал наказания и остался на свободе, вместо того, чтобы отбывать наказание в местах не столь отдаленных…

А если он, действительно, не настолько виновен?

Нина решилась вдруг. Достала из сумочки записную книжку, нашла на первой странице истории болезни графу «Домашний адрес».

Через полчаса Нина блуждала по темным улицам в поисках Карьерного переулка. Редкие прохожие (уже шел одиннадцатый час) пожимали плечами или неопределенно тыкали пальцами в ту сторону, где взбегала вверх неровная улица Карла Маркса.

Когда Нина разыскала нужный дом, стрелки на ее часах сошлись на цифре «11». У крылечка она помедлила. Хозяева — дома: свет в окне горит. Но как-то ее встретят? А может, буян муж давно вернулся, и сама Лосихина уже думать забыла о той драке?

— Совсем зарапортовалась! — одернула себя девушка. — Чего бы тогда она опротестовывала решение экспертизы?

Нина вдруг поняла, что сбило ее с толку. Очень уж мирно светилось окно. Видно, висела под потолком яркая лампа с розовым абажуром, и оттого такой спокойный, умиротворяющий свет изливался через стекло на темную пустынную улицу.

Лампа, и правда, была под розовым абажуром. Но ощущение уюта и благополучия пропало сразу же, как только Нина переступила порог.

Дверь открыла полная растрепанная женщина — Нина с трудом узнала в ней свою бывшую пациентку. На ней был старенький сатиновый халат. Двух верхних пуговиц не было, у горла ворот грубо стянут английской булавкой.

— Входите, — неприязненно проговорила женщина. Она, казалось, нисколько не удивилась поздней гостье. Нина села на облезлую табуретку возле стола, заставленного грязной посудой. За этим столом недавно ужинали. Почти полная тарелка с кашей, отставленная на середину стола, недопитый чай в другой чашке, недоеденная конфета, видимо, силой отобранная у малыша…

Лосихина перехватила взгляд Нины и резко сказала:

— Совсем от рук отбились, никакого сладу с ними нет. То, бывало, отец хоть прикрикнет, а теперь и этого страху не осталось…

В углу заскрипела кроватка, и сквозь деревянные прутья просунулась маленькая розовая пятка.

— И этот, меньшой, туда же, заодно со старшим. Как пристанут вечером: «Мамка, скоро отец из командировки вернется?»

Она не то чтобы жаловалась, эта полная, одутловатая женщина. Она говорила вроде бы даже свысока, пренебрежительно, но голос у нее был совсем мертвый. И тут Нина вдруг ясно представила себе, как сели мальчишки за стол, как мать положила каждому каши и как самый маленький, глядя на стул, где раньше всегда сидел отец, спросил:

— А папа опять не придет?

И тут все пошло кувырком. Раздраженная женщина, жалеющая себя и их, своих несчастных мальчишек, сама себя подогревая, начала придираться: тот не так ложку держит, тот пьет громко, со свистом — «поросенок, право слово, поросенок» — и мирно начавшийся ужин закончился ревом и шлепками.

Нине вдруг, совсем как тогда, захотелось приласкать и отвлечь от тяжелых дум несчастную женщину, которая никак не может смотреть равнодушно на то место, где сидел раньше отец ее детей.

— Расскажите мне еще раз, как все произошло.

Лосихина с начала и до конца повторила свою историю.. Точно все совпадало, даже в деталях.

«Даже если она и придумала что-нибудь, — мелькнуло у Нины в мыслях, — то уже и сама поверила в свой рассказ…».

— Значит, уточним, — повторила она. — Пятого мая вы шли с работы, а он попался вам навстречу.

— Пьяный, — вставила женщина, — трезвым бы он такого не позволил.

— Значит, пьяный, — как эхо, повторила Нина. — И тут же начал ругаться и обвинять вас в том, что плохо смотрите за детьми. Потом ударил кулаком по голове…

Женщина снова показала то место, куда он ударил ее, — чуть повыше уха, самый висок, прикрытый жидкими волосами. Да, место уязвимое, такой удар мог и роковым оказаться.

Нина снова поймала себя на том, что изо всех сил вместе с Лосихиной ищет доказательств, противоречащих ее заключению. Очень уж тяжело было видеть измученную горем женщину, которая и сейчас — Нина нисколько в этом не сомневалась — любит своего мужа. И если бы только он захотел вернуться, в доме вновь установился бы мир и покой. И сама Лосихина похорошела бы, и на халате вместо криво приколотой булавки вновь появились бы все пуговицы, а может, и сам этот халат, затрепанный и застиранный, Лосихина пустила бы на тряпки.

— Где он сейчас?

— А где же ему быть, в новом своем доме.

Адрес Лосихина точно не знала. Установить его оказалось не так трудно, начальник отдела кадров рыбокомбината быстро нашел «Личное дело» и даже раздобыл характеристику на слесаря Лосихина, которую тому давали, присваивая звание ударника коммунистического труда.

— А выпивает он часто?

— Кто? Лосихин-то? Не слышал я про такое. Да вы с начальником цеха поговорите.

Нина прошла в цех. С начальником разговора не получилось. Он торопился на совещание, на ходу давая указания, перенаправил Нину к мастеру. Видно, приняв ее за корреспондента, он на прощание крикнул:

— Если Лосихиным интересуетесь, рекомендую — парень стоящий.

— То есть как? — удивилась Нина. Но начальник уже умчался, и эстафету разговора принял мастер, молодой медлительный парень в тяжелых роговых очках. Он начал нудно пересказывать содержание записей в «Личном деле» Лосихина.

Терпеливо выслушав его, Нина спросила:

— Ну, а в личной жизни у него как?

Мастер этому вопросу нисколько не удивился. Помолчал: Потом признался.

— Толком не знаю. Полгода назад на партийном собрании разбирали заявление его жены. Да не одно — несколько. Пишет о его аморальном поведении. Однако мы ничего такого не замечали…

Будто извиняясь, добавил:

— Чужая душа — потемки. Но те, кто с ним давно работает, уверены: ложь все это…

— А с семьей-то он не живет, — возразила Нина.

— Вот потому и разбирали его дело на партийном собрании, — ровно и все так же растягивая слова, сказал мастер. — Убеждали его, уговаривали, а он молчит. Только одно ладит: «Детей я не брошу, но с ней больше жить не могу…» Ну, а приказать никто ему не может, — опять будто извиняясь, закончил мастер. И напоследок признался: — Я бы с такой, наверно, и дня не прожил. Почитали бы вы ее заявления, какой она грязью его с головы до ног обливает — это любимого-то человека…

Сказал так и сбился под насмешливым взглядом Нины. Буркнул напоследок:

— Да вы с ним сами поговорите, он сейчас на смене.

Здесь же, в цехе, Нина увидела Лосихина. Высокий черноволосый мужчина в комбинезоне возился у транспортера.

— Здравствуйте, — ответил он на приветствие. Неторопливо вытер руки ветошью, спросил: — Полина жаловалась?

Нина не сразу сообразила, что Полина — это и есть Лосихина. А он истолковал ее молчание по-своему и, глядя в сторону, сказал:

— Виновен я перед ней, крепко виноват…

— Значит, все, что она рассказывает, — правда?

— А чего ж ей врать? — спокойно и как-то горько спросил он.

Должно быть, в этот момент Нина и ощутила несостоятельность доводов Лосихиной. Откуда-то пришла уверенность: не мог этот человек ударить и тем более избить. Совсем другую свою вину перед бывшей женой имеет он сейчас в виду. Поэтому она заранее знала ответ, когда в упор спросила:

— Так зачем же все-таки вы ударили ее?

Всего, чего угодно, ожидала Нина, но только не смеха.

— Помилуй бог, девушка! Чтобы я женщину пальцем тронул?

…Нина ехала в троллейбусе к себе, на Больничный, и сопоставляла факты. Лосихина утверждает: бил и опасно бил. Нина уверилась в обратном. Но как убедиться в обратном? Надо выяснить, чем занимался бывший муж пострадавшей пятого мая в течение всего дня — по часам, по минутам. Как это она сразу не догадалась, пока была на рыбокомбинате…

Зайдя в кабинет, Нина тут же позвонила:

— Скажите, пятого мая Лосихин в какую смену работал?

— Это сразу не скажешь, — осторожно ответили ей. — Надо документы поднять…

А когда «подняли» документы, оказалось: слесарь Лосихин с третьего по десятое мая находился в командировке в Калининграде.

Ну, вот и все. Можно писать объяснительную, можно в два счета доказать лживость гражданки Лосихиной и даже добиться, чтобы ее привлекли к ответственности за клевету. Все можно, если бы только не вспомнилось несчастное лицо сорокалетней женщины, и горькие складки у губ, и нервные движения рук, и вся она, такая неприкаянная и горемычная… Да, но эта горемычная чуть не посадила человека на несколько лет в тюрьму.

Нина попыталась трезво порассуждать. И сразу поняла: не сумеет она рассудить как надо, пока снова не встретится с Лосихиной.

Во второй раз дорога показалась куда короче. А в остальном все было так же: неприбранная комната, неприбранная женщина, бесцельно передвигающая стулья от окна к столу и наоборот. И одновременно повторяющая по просьбе Нины свой рассказ.

— Ну, тут он меня и ударил, — закончила она.

— Вспомните, может быть, вы днем ошиблись? — допытывалась Нина.

— Ну что вы, пятое мая у меня приметный день был. Ведь шестого я уже на работу не вышла — лежала с сотрясением…

Лосихина долго вдевала нитку в игольное ушко, потом со вздохом придвинула к себе коричневый чулок с круглой дыркой на коленке.

— А что, отпирается? — сочувственно посмотрела она, глядя на Нину. И вздохнула: — Ох, и работенка у вас, не позавидуешь…

Именно после этой реплики Нина невинным голосом спросила:

— А никто другой не мог вас ударить в тот день?

Иголка с ниткой остановились на полпути. И тут же Нина увидела во взгляде Лосихиной враждебность.

Это была разведка боем. А сам бой так и не состоялся. Потому что примерно после третьего или четвертого вопроса Лосихина перестала отвечать совсем. Она остервенело дергала нитку, та путалась, и никак не получалось на чулке аккуратной штопки. Потом повернулась и зло спросила не то Нину, не то себя:

— А ты как думала? Он будет там со всякими шлюхами прохлаждаться, а я — любуйся? Нет уж, не захотел со мной жить — ни с кем не будет. Вспомнив он меня, ох вспомнит…

Интонации были совсем новыми, и Нина скорее с любопытством, чем с неприязнью, смотрела на женщину. Все оказалось гораздо проще. Пятого мая Лосихина — она работала стрелочницей — поскользнулась и сильно ударилась головой о рельс. Стукнулась так, что «аж в глазах потемнело». Вот тогда-то и появился план, которого давно искал возбужденный ненавистью мозг.

«…Ох, и работенка у вас», — стучало в голове у Нины, когда она шла домой. Где-то далеко хриплыми голосами перекликались буксиры, цепочка огней убегала вдаль на противоположном берегу залива. Нина глубоко вдохнула морозный воздух и ускорила шаг.

ВЗРЫВ

Когда начальник учебного пункта спросил Шилова, почему тот решил пойти работать в милицию, Михаил не нашелся, что ответить. Пока майор листал анкету, заявление, характеристики с работы и из горкома комсомола, рассматривал аттестат зрелости, Михаил, пользуясь паузой, соображал: что же надо говорить в таких случаях? Решив, что на казенный вопрос надо отвечать тем же, буркнул:

— Хочу охранять общественный порядок…

Майор — ноль внимания. Снова вернулся к комсомольской характеристике, перечитал ее внимательно.

— Понятно. Можете идти. Пусть следующий заходит…

Сейчас трехмесячный курс молодого милиционера позади. Изучение законов, постановлений местных органов власти, специальные лекции, конспекты которых хранятся в сейфе, занятия по самбо в спортивном зале, и почти полгода службы стрельбы в тире — с места, на бегу — все это привело в систему те отрывочные знания и навыки, которые у Михаила были. Уж одно это настроило его на более терпимое отношение ко всякого рода бумагам и обязательным вопросам: на множестве примеров его успели убедить, что так называемые «казенные» вопросы могут в ста случаях из ста играть сугубо ритуальную роль. Но в сто первом вдруг обернутся решающими, единственно обеспечивающими монолитную крепость милиции — организации, чей повседневный труд — готовность к борьбе или борьба. Понял Шилов: процедурный порядок — при оформлении ли на работу, при опросе ли потерпевшего, при допросе ли преступника — нельзя нарушать без риска трагично поплатиться за это. Уставы пишутся не типографской краской — кровью. И неписаные тоже, как это ни парадоксально звучит…

Осторожнее стал Михаил судить о людях. «Казенщик»-майор, например, оказался таким знающим специалистом и, главное, таким талантливым лектором, что пожилой уже Выхристенко, умудрявшийся засыпать даже в тире, на его лекциях не спал, а Малафеев, которому всякая наука давалась с огромным трудом, после двухчасового занятия поглядывал вокруг счастливыми глазами и приставал: «Ты понял эту штуку? Понял, да? Жаль… А то давай расскажу, а?».

Теперь Шилов по-иному вспоминал собеседование с майором. Конечно же, спрашивая Михаила о причинах прихода в милицию, начальник учебного пункта ответа ждал не от него. Он из документов увидел, что Михаил четыре года проработал в комсомольском оперативном отряде, два года назад получил удостоверение нештатного сотрудника милиции — значит, ему прямая дорога в органы.

Но то, что прошло, оценивать всегда легче. А вот то, что только идет…

Михаила, поступившего на заочное отделение юридического факультета Ленинградского университета, недолго держали постовым.

Месяца через четыре его перевели в дежурную комнату.

Шефом его стал капитан Горчаков.

Вначале стажер искренне считал, что ему небывало повезло. Пройти практику под руководством не просто хорошего, а лучшего из дежурных по горотделу, орденоносца, человека, у которого благодарностей значительно больше, чем у Михаила лет от роду, — такое выпадает далеко не каждому.

Поэтому сержант Шилов накануне своего первого рабочего дня драил новенькие пуговицы, разглаживал края новеньких лычек и растягивал пружиной новенькую фуражку так, будто собирался представляться самому начальнику УВД.

В карман кителя засунул блокнот и шариковую ручку — записывать ценные указания.

Но ценных указаний не было. Капитан осмотрел его довольно критически и ткнул пальцем в хрустящую портупею, отягощенную кобурой с пистолетом Макарова:

— Спрячь под китель. Чего людей-то зря пугать… Садись, смотри, слушай.

Михаил очень внимательно смотрел и еще внимательнее слушал. Но домашние разговорчики капитана с молодыми милиционерами явно не заслуживали быть внесенными в книжку ценных указаний. А как принимать заявления у потерпевших, объяснения у задержанных — это Михаил, в общем-то, уже и сам знал. Дежурств через пять он узнал и все остальное — нехитрую документацию, аппаратуру, перебрал каждый инструмент и препарат в следственной сумке, исследовал оружейную, камеры, комнату отдыха, изучил телефонный список с номерами угрозыска, следователей, экспертов, медвытрезвителя, больниц и еще десятков учреждений, с которыми дежурный поддерживает связь. Он не пропускал ни одного выезда на место происшествия и еще через пять дежурств знал самые тревожные точки города и все специально охраняемые объекты.

Горчаков, если случался вызов, просто одевался и шел к машине. Михаил не знал, нужно ли ему мотаться сзади хвостом. Но на всякий случай мотался. Судя по тому, что его каждый раз шофер или сам капитан выпускали из газика, который открывался только с внешней стороны, о стажере не забывали. Иным способом внимание к нему не проявлялось.

Как-то так случалось, что тяжкие преступления приходились, к тайному сожалению Шилова, не на его дежурство. И потому, когда Горчаков на минуту вышел, а Михаил ответил без него на звонок, когда женский голос бессвязно закричал на другом конце провода: «Убийство!.. Ой, помогите!.. Убийство!..» — Михаил должен был собрать все свое хладнокровие.

— Где убийство? Адрес?

Трубка ответила: на улице Капитана Буркова, дом 41.

Потом женщина еще раз крикнула: «Убийство!..» и аппарат часто загудел. В этот момент вернулся Горчаков.

— Товарищ капитан, убийство на Буркова, сорок один! — выкрикнул, хоть и старался сказать ровно, Михаил.

Капитан кивнул, подумал немного и, как показалось Шилову, очень неспешно прошел в операторскую.

— Тринадцатый, где находитесь? — услышал Михаил его голос. Стажерское сердце дрогнуло: неужели и сейчас пошлет туда патрульную машину?.. Динамик что-то проскрипел в ответ, это, по-видимому, не устраивало Горчакова.

— Седьмой, а вы где?

— Следую на происшествие в район Нового Плато.

— Понял вас… Следуйте…

Михаил облегченно вздохнул. Третья машина только что была направлена тоже по сигналу о происшествии.

Горчаков вышел и молча стал одеваться. Михаил кинулся к своей шинели…

Во дворе Дома книги газик выскочил на узкую асфальтированную дорожку и подлетел к кучке толпящихся людей.

Капитан вызволил запертого Михаила и направился к шумевшим жильцам.

— Что произошло, граждане?

— Безобразие!..

— Как вечер, так у нее пьянка!..

— Достукалась!..

Горчаков ничего не понял.

— Кто звонил в милицию?

Пальцы жильцов дружно уткнулись в могучую женщину, простоволосую, в пальто, накинутом прямо на ночную сорочку, и в туфлях на босу ногу.

Женщина была пьяна и старалась перекричать всех остальных. Гвалт стоял такой, что в окнах стал зажигаться свет.

Капитан позвал особенно рьяно споривших мужчину и голосистую тетку понятыми и велел заявительнице вести всех в свою квартиру. Михаил, чувствуя нервный озноб на спине, шел сразу за Горчаковым, готовый немедленно и решительно обезоружить убийцу. Заявительница голосила дурным голосом, делая перерывы только для того, чтобы обругать понятых, оказавшихся ее соседями. Те не оставались в долгу.

Из этой перепалки выяснилось, что дородная заявительница — продавщица и что пьет она напропалую. Когда вся эта процессия, оравшая в гулком подъезде, как в колодце, дошла до четвертого этажа, заявительница вдруг заговорила иначе. Ничего особенного, дескать, не произошло, и вообще она не понимает, зачем ей нужно вести этих хамов — кивок в сторону понятых — в свою квартиру.

«Так, — сообразил Михаил, — отыгрывает назад. Видно, сама кое в чем замешана. Боится…»

Препирательства длились бы долго, если бы шофер, шедший позади, вежливо не поторопил крупногабаритную хозяйку.

Когда та оказалась у своей площадки, капитан потребовал открыть квартиру.

— Нет ключей. Замок сломан, — сказала продавщица, порывшись предварительно в карманах пальто.

Понятые приумолкли.

Горчаков, не вставая на площадку, с предпоследней ступеньки стал открывать боковую дверь. Замок действительно не был заперт, но дверь не открывалась. Что-то припирало ее с той стороны. «Может, труп?» — подумал Михаил. И, тоже хоронясь за стеной, попытался помочь Горчакову.

Подошел мужчина-понятой и предложил двинуть плечом.

Горчаков за рукав сдернул его с площадки:

— Не становитесь напротив двери.

— А что такое? — не понял мужчина.

— Преступник может выстрелить сквозь дверь, — пояснил Михаил.

Мужчина побледнел и проворно спустился площадкой ниже.

Капитан постучал:

— Милиция! Откройте!

В квартире гробовое молчание. Горчаков снова постучал. Ни звука в ответ. Капитан послушал еще, потом осторожно встал на площадку и нажал на дверь двумя руками. В предчувствии опасности сердце у Михаила замерло. Но он смело встал рядом с Горчаковым и изо всех сил надавил на филенку. Дверь отошла на несколько сантиметров, показалась кромка держащей ее доски.

Капитан снова прислушался.

Никаких признаков жизни.

Шофер тем временем достал где-то ломик и, стукая по кромке доски, стал сбивать ее в сторону. Вскоре дверь распахнулась. Горчаков мгновенно отступил за угол, Михаил тоже.

Шилов ожидал увидеть залитый кровью пол, но в маленькой прихожей, как он успел заметить, ничего не было, кроме треклятой доски, прочно упирающейся другим концом в противоположную стену. Горчаков снова прислушался. Тихо. Тогда капитан проскользнул в прихожую и, сунув руку под дверную штору, включил свет в комнате.

Михаил прыгнул вперед, готовый ко всему. За ним метнулся капитан.

Михаил осмотрелся и вздрогнул. На кровати лежал одетый в черное пальто мужчина.

Стараясь ничего не задеть, к кровати прошел капитан и нагнулся над лежащим.

— Гражданин, проснитесь!..

Нет, бесполезно. Вдрезину.

Михаил вытер лоб. Растерянно оглядел стоящий посреди комнаты стол. Бутылка, грязные стаканы, объедки хлеба и рыбы.

Если тут и совершено убийство, то жертвами стали два раздавленных на столе таракана…

Семейный скандал. Спал, как выяснилось, сожитель продавщицы. Выпили, поругались, он пригрозил убить, а поскольку бивал уже не раз, и жестоко, то она побежала звонить в милицию.

Михаил вспомнил, как они с капитаном короткими перебежками штурмовали квартиру. Подумал, что если об этом по горотделу завтра будут ходить анекдоты, то ничего удивительного. Вздохнув, принялся будить пьяного…

В горотделе, однако, анекдотов об этом случае никто не рассказывал. Больше того, когда Шилов сам пытался острить на эту тему, собеседники слушали его явно без интереса:

— Ну и что?..

Это был первый урок, который Михаил, не записывая в книжку, запомнил все же накрепко. Позднее он бывал в разных ситуациях. И всегда Горчаков работал без спешки, даже медлительно, соблюдая все возможные меры предосторожности, каких бы усилий, сколько бы времени это ни стоило. Поэтому Михаил не удивился, когда после звонка об угрозе газового взрыва на 175 квартале капитан достал из стола разводной ключ, поинтересовался у шофера, давно ли он проверял аптечку, велел помощнику сообщить о сигнале в горгаз и лишь после этого начал одеваться.

Через пять минут газик с мерцающей синей лампочкой мчался по улицам ночного Мурманска. Возле дома на скамейке, съежившись, сидела худенькая женщина. Она прикрывала полой пальто спящего мальчика. Рядом стояла другая женщина, в наброшенном на плечи пальто и в домашних шлепанцах. Их и увидели милиционеры, выскочившие из машины. Через минуту прибыл участковый Проничев.

— Он краны на кухне открыл, — дрожа то ли от холода, то ли от волнения, рассказывала та, что держала на руках ребенка. Она назвалась Бахметьевой. — Я, кричит, ваш паразитский дом взорву весь до основания… Я спички спрятала от него, так он начал молотком по батарее да плите стучать…

Капитан, слушавший ее внимательно, посмотрел на часы:

— И сколько он уже там… упражняется?

— С полчаса, наверное, — все так же дрожа, ответила женщина.

С угрозой газового взрыва Горчаков сталкивался впервые. Мог только предполагать, какие это имело бы последствия. И уж совершенно точно знал: медлить нельзя нисколько. С каждой минутой в квартиру на пятом этаже выходит все больше газа. Черт его знает, взрывоопасная там концентрация или нет…

— Перекрыть газ!

— Есть, — козырнул участковый. Михаил быстро прошел с ним в подъезд и молча подставил согнутое колено. Проничев больно надавил сапогом на колено, потом взобрался Михаилу на плечи, лишь после этого смог дотянуться до газовых кранов.

А капитан Горчаков тем временем продолжал распоряжаться:

— Эвакуировать жильцов!

— Но ведь спят же люди! — удивилась стоящая рядом девушка.

Горчаков, даже не взглянув на нее, повторил:

— Немедленно эвакуировать всех. Звонить и стучать в каждую квартиру.

Через пять минут дом начал оживать. Зажегся свет в окнах, захлопали двери.

Первой проковыляла на улицу бабка из четвертой квартиры.

— Батюшки-светы, жизни совсем не стало. Война, что ли, касатик? — прицепилась она к участковому. Тот сурово ответил:

— Ничего, бабушка… Скажите спасибо, что разбудили вас. Еще неизвестно, на каком свете вы бы проснулись…

Громко заплакала девочка, сидевшая на руках у мужчины со второго этажа. Отец, кое-как натягивая ей на голову башлык, приговаривал:

— Не реви, а то серый волк сейчас явится. Вон из-за того угла.

Девчушка замолчала и уставилась на угол дома.

Постепенно улица заполнилась сонными, кое-как одетыми людьми. Они сгрудились у подъезда, негромко переговариваясь и выспрашивая друг у друга подробности. Но подробностей не знал никто.

Любопытный дед с четвертого этажа стал перед капитаном во фрунт:

— Дозвольте обратиться, товарищ начальник!

— Некогда, папаша, некогда, как-нибудь в другой раз… — И громко: — Прошу соблюдать порядок! Всем отойти от дома! Дальше, граждане, дальше!.. Шилов, проследите!

Волна людей откатилась, оставив у подъезда капитана и участкового, стоящего теперь с ломиком в руках.

— Пошли…

Оба скрылись в подъезде. Михаил, оставив жильцов под надзором шофера Севастьянова, кинулся их догонять.

Уже на третьем этаже опустевшего дома они отчетливо услышали удары — четкие, размеренные: стучали железом по железу.

— Вот скотина! Ведь достаточно одной искры… — И участковый устремился вперед, обгоняя капитана. Побежал и Михаил.

У квартиры Бахметьевых участковый остановился, нажал кнопку звонка — тот затрещал резко и пронзительно.

Удары по металлу на секунду прекратились, потом раздались еще громче.

— Эй, открывай! Милиция! — потребовал подоспевший Горчаков.

— Бесполезно, товарищ капитан! Он, когда пьяный, ничего не соображает. Надо ломать, — сказал участковый.

— Дай-ка, — взял у него ломик капитан. Он осторожно подсунул ломик под дверь, потом медленно приподнял свой конец.

Крррак! Дверь открылась. В нос шибануло кислым запахом газа.

— Не лезь! — Горчаков рванул за плечо сунувшегося было вперед Михаила и шагнул в квартиру…

Больше Михаил ничего не видел. Когда он очнулся, в глазах еще стояла желтая вспышка. Ноги болтались где-то внизу — в пустоте. В спину ребром упиралась какая-то железка. Веки слиплись. Приторно пахло паленым волосом…

Цепляясь за перила, Михаил выбрался на площадку, с которой его едва не сбросило, и осторожно протер глаза.

Он увидел, что участковый Проничев помогает подняться капитану. Тот был без фуражки, и на лице у него словно белая маска была надета — так выглядела обгоревшая кожа. Волос спереди не было, часть головы покрывала корка…

— Скорую, скорую!.. — истерично закричала женщина в толпе, когда меньше всех, пострадавший участковый помог капитану спуститься вниз. Горчаков все пытался что-то сказать. Наконец с трудом разлепил губы:

— Поднимись в квартиру, посмотри, как он там…

…Медсестра в приемном покое с ужасом смотрела, как обожженный капитан моет голову в большом тазу. Сам попросил:

— Давайте, девчата, пока под горячую руку — грязь смою. Потом ведь не дамся.

Когда санитарка унесла на вытянутых руках таз воды пополам с известкой, сестра начала обрабатывать обожженную голову, лицо и руки необычного больного розовой от марганцовки жидкостью. И тут Горчаков первый раз по-детски засопел:

— Больно-то как!

Сестра, уже успокоившись, профессионально улыбнулась:

— Потерпите, миленький, сейчас легче будет…

Михаил, ожидая своей очереди, разглядывал себя в зеркало.

Кроме глубокой царапины, ничего страшного, кажется, не было. Отсутствовали только брови и ресницы. «Как птенчик», — подумал Шилов…

РАССКАЗЫ О СЛЕДОВАТЕЛЯХ

СЕМЬДЕСЯТ ДВА ЧАСА

Обстановку Сашка Никитин, окончивший университет годом раньше, обрисовал коротко, но исчерпывающе:

— Вакансии есть… Но женщин-следователей Белов не признает. Мужчинам прощает два промаха. Женщин после первого стирает в порошок. Так что и не ходи к нему.

— Скажите: женщин не признает! Ну, а ты порекомендуй меня. Знаешь же по факультету, ведь неплохо училась… С третьего курса собиралась стать только следователем и только в милиции. Не хочу ни в адвокатуру, ни в прокуратуру…

В кабинет вошел моложавый, с симпатичной сединой в черных волосах человек. Кивнув на его «здравствуйте», Валентина пересела к Сашкиному столу.

— А ты сам больно много умел, когда пришел сюда? Женщин не признает! На стройплощадке признавали, наравне с мужчинами работала. И здесь справлюсь. Тоже мне, женоненавистники. Шеф у вас, наверно, старый холостяк?

Сашка хотел что-то сказать, но не успел.

— Фамилия? — раздалось сзади.

Валентина обернулась. Тот самый, с сединой в волосах, смотрел на нее насмешливо.

— Литовцева.

— Зайдите ко мне. — И вышел.

— Кто это?

— Шеф, — Сашка покачал головой. — Сейчас он превратит тебя даже не в порошок — в пыль. Потом ссыплет в конверт и отправит спецпочтой в университет…

«Ничего себе знакомство… — Валентина открыла дверь с табличкой «Начальник следственного отделения» и наткнулась на уже знакомый ядовитый взгляд. — Ну ладно, посмотрим».

— Хочу пройти у вас преддипломную практику, а потом остаться здесь работать.

— Только-то?

Прочитал направление, еще раз скептически оглядел ее. Потом снял трубку:

— Римма Владимировна, зайдите, пожалуйста.

Вошла женщина лет сорока, в очках.

— Вот вам… стажер. На четыре месяца. — И уже Литовцевой: — Все вопросы — к следователю Губаревой.

Ясно. Не суйся, значит. Забот, мол, и без тебя хватает…

За два месяца студенческие представления о первых практических шагах молодого следователя развеялись, как дым. Не было еще следователя Литовцевой — была, скорее, курьер при Губаревой. Приводила в порядок бумаги, перепечатывала их, разносила повестки. Урвав свободную минуту, брала следственное дело и нахватывалась беспорядочных сведений — о допросах, о сроках производства, о порядке ведения очной ставки… Единственное, что делала системно, — аккуратно подшивала в свою папку копии постановлений, выносимых Губаревой, штудировала в них каждую строчку, вникала в смысл каждой запятой. Руководитель практики поручениями не докучала. Но на вопросы отвечала охотно, обстоятельно, демонстрируя безупречную логику.

К концу третьего месяца Губарева сказала:

— Не раздумала оставаться? Тогда докажи, что можешь расследовать самостоятельно. Возьми дело.

Несложным было это первое дельце: пьяный жилец набезобразничал в лифте, обругал лифтершу, а теперь каялся, пускал слезу и умолял ничего не сообщать на работу. Написала постановление об отказе в возбуждении уголовного дела и о передаче материала в товарищеский суд. Отпечатала. Показала Губаревой. Та с сомнением покачала головой, но сказать ничего не успела: начинался допрос. Валентина, уверенная, что в бумаге все как нельзя лучше, пошла к начальнику.

— Положите на стол, через полчаса зайдите.

Зашла через полчаса. Постановление было крест-накрест перечеркнуто красным. В конце: «Переписать!».

— Но почему? Что тут неправильно?

— Правильно. Только растянуто. Скучно, сплошной осенний день. Мысль следователя должна быть краткой и логичной, как у… математика.

Переделала. Получилось лаконичней, мотивировки точнее. На этот раз начальник зачеркнул половину.

— Почему?

— Вкрались юридические неграмотности. Пользуйтесь кодексом. Не стесняйтесь. Все мы его знаем, кажется, наизусть. Но это только кажется.

Переделала еще раз. Снова вернул постановление.

Чуть не со слезами пошла к Губаревой.

— Не знаю, что ему нужно…

— Ну, давай вместе.

Почти под диктовку отпечатала новый вариант.

— Кустарщина. Коротко, грамотно, но все еще… не изящно. Ладно, для начинающего сойдет. — И начальник наклонил голову, отпуская ее.

Взбешенная, выскочила из кабинета — и к Губаревой. Да будет ли конец этому откровенному преследованию?!

Губарева, человек, как уже успела понять Валентина, прямой, принципиальный, нимало не оскорбилась отзывом начальника о постановлении, невольным соавтором которого она была.

— Не злись и не расстраивайся. Тебя учат терпению. Учат искать сто вариантов. Думать учат. Не натренируешься на таких пустячках — сгоришь на первом же крупном деле. Надо так оформлять материал, чтобы суду все было ясно, а преступник не нашел бы в нем потом ни одной щели…

На должность следователя Валентину, к искреннему ее удивлению, все-таки приняли. Когда она получила удостоверение и место за столом напротив Губаревой, стало по-настоящему страшно. Составление версии, осмотр, эксперимент, допрос, обыск, назначение экспертизы — все эти действия, такие ясные в учебнике, в предстоящей реальности казались ей цепью неразрешимых задач.

Она видела, как порой мечется обычно спокойная, собранная Губарева. Сидит перед ней эдакий упитанный нахал и ухмыляется: «Может, я и украл. Только вещички-то — тю-тю! Как докажете, гражданин следователь?» Действительно, как? Истекает срок задержания, над следователем висит прокурорский меч, еще день — и придется освобождать заведомого преступника, а новых данных все нет…

Но ведь как-то выходит из положения Губарева. Да и Сашка… На факультете в титанах явно не числился — а работает же. И, кажется, вовсе неплохо.

* * *
Одно из первых самостоятельных дежурств в качестве следователя. Поздний вечер. На втором этаже — ни души. Внизу уголовный розыск, дежурная комната. Там — допросы, оформление протоколов, звонки. Здесь скука — до тошноты.

Около десяти вечера позвонил дежурный по горотделу:

— Для вас есть работа. В бане № 2 совершена кража меховой шапочки с диванчика открытого хранения. Потерпевшая сама задержала некую Людмилу Пряженникову. Обе здесь.

— Хорошо. Попросите потерпевшую подняться ко мне.

Вошла женщина средних лет, возбужденная, шумная.

— Расскажите, пожалуйста, все с самого начала и максимально подробно.

Рассказ потерпевшей наводил на мысль, что кража «случайная».

Ну, станет ли опытная воровка в этой же бане примерять украденную шапочку? А спустившаяся в гардероб женщина застала Пряженникову именно за этим занятием.

Оформив протокол, Валентина отпустила женщину, торопившуюся домой. Позвонила, чтобы привели Пряженникову. Сейчас, если ничего нового не выявится, воровку придется освободить: мелкое хищение. Меры общественного воздействия будут достаточны…

Дежурный привел в кабинет молодую блондинку. Смазлива. Одета элегантно. Синий с белой отделкой костюм точно по фигуре. Держится свободно, вежливо. Удобно села на стул у самого стола.

«Я волнуюсь больше, чем она, — с неудовольствием подумала Валентина. — А почему? Почему она-то спокойна? Но не задашь же ей такой дурацкий вопрос… А с чего начинать беседу?»

С полминуты молчали, разглядывая друг друга. Собравшись, Литовцева, как могла будничней, начала:

— Ваша фамилия, имя, отчество?

— Так там же есть, товарищ следователь, — как-то даже обиженно указала на бумаги блондинка.

— Постарайтесь, Пряженникова, точно отвечать на все вопросы.

…Среднее образование, работает чертежницей в одном из институтов. Полгода замужем. Муж инженер. Да, материально обеспечена. Признает ли, что совершила кражу? Да, конечно. Зачем? Бурные рыдания. «Не могу объяснить…».

— Скажите, Пряженникова, — рыдания мгновенно стихли, еще не просохшие веки настороженно сузились, — почему вы приехали мыться именно в эту баню? Ведь вы живете на Новом Плато и, как сами сказали, в прекрасной, благоустроенной квартире с ванной?

Ответ уже не такой уверенный:

— Я раньше неподалеку от этой бани жила, привыкла к ней…

Вот ведь какой банный патриотизм! С чего бы это?

— И давно вы отсюда переехали?

Пряженникова заметно насторожилась:

— Полтора года…

Врет, не первая у нее кража. Не по неопытности она тут же мерила шапочку. Обнаглела. Все сходило с рук столько времени…

— У вас при обыске изъяли вот эту квитанцию. Чьи часы вы сдали в комиссионный магазин?

— Мои.

— А на руке?

Пряженникова уже не скрывала испуга.

— Тоже мои…

Часы в золотом корпусе сдает в комиссионку, носит обычные хромированные — и это она-то, с ее за километр видимым пристрастием к дорогим и красивым вещам!

Завтра узнать в магазине номер часов и поискать его в картотеке похищенных вещей… А сегодня надо решать: оформить задержание или освободить? Удастся ли за предусмотренные законом семьдесят два часа доказать другие кражи? Ну, а если она, Литовцева, по молодости перегибает палку? Освободить, закрыть дело на злополучной шапочке? Никто не упрекнет: мало оснований для задержания. Но ведь врет эта банная воровка. За ночь уничтожит улики — и ничем ты ее не возьмешь! Решено.

— Вы задерживаетесь по подозрению в других кражах.

Утром ее вызвали к начальнику.

— Почему задержана Пряженникова?

— Я думаю… Мне кажется, Пряженникова в бане воровала полтора года.

— Ах, вам кажется… Ну что ж, задержали — сами и доказывайте.

Белов, хотя уже и не возвращал по пять раз на переписку вынесенные ею постановления и, больше того, уже не раз с явным одобрением хмыкал, получая от нее дело, оставался все таким же неумолимым придирой. Не опекая на каждом шагу, не возражая против желания молодого следователя набить себе шишку на лбу, он все же постоянно был настороже, и ошибки не заходили слишком далеко.

Валентина опомнилась только в своем кабинете. Задержала на свою шею. С чего же начинать?

Бросилась в уголовный розыск. Нашла оперативного инспектора Савельева.

— Какие нераскрытые кражи есть в бане?

Сытый, довольный всем на свете, а больше всего — собой, Савельев удивленно поднял брови:

— У меня нет ни одной нераскрытой кражи в бане номер два.

— Должны быть там кражи!

— Но ведь — там, а не у меня!

Хлопнула дверью.

Что же делать? Злость, желание доказать, что она, женщина, может быть следователем, — все было. Не было только главного — плана расследования. И даже намека на план.

Заставила себя успокоиться. Еще раз прочитала все материалы, позвонила директору бани.

— Я банщиц не успеваю оформлять. Как вычет за очередное хищение, так сразу «по собственному желанию…».

— Простите, что вы все-таки знаете о кражах?

— Так я ж говорю: все знаю. Каждая описана в журнале, а журналы у меня в столе…

— Еду к вам!

Примчалась и вцепилась в журналы, как утопающий в спасательный круг. Краж за полтора года оказалось немало. Каждая записана неумело, но старательно: дата, описание похищенной вещи, размер, стоимость, адрес и место работы потерпевших.

Листая страницы, Валентина сразу делала отбор. Хищения из мужскойраздевалки — прочь. Выписывать только красивые и ценные вещи: дорогую обувь, импортное белье, шерстяные кофты и джемперы. Набралось около двадцати записей. Вернувшись в отдел и отпечатав постановление на обыск, Литовцева поспешила к прокурору.

Тот долго раздумывал.

— Да, подозрения обоснованные… Но доказательства, доказательства…

— Так я и поеду за доказательствами.

— А если не найдете? Это же не шутка — ославить семью…

Но санкцию дал.

Сев в машину, Валентина вспомнила: оперативного инспектора взять бы. Но представила себе масленую физиономию Савельева и вызвала другого. В случае чего, еще и шофер поможет.

Дверь открыл инженер Пряженников. Долго разглядывал удостоверение, санкцию, понятых, а уяснив, в чем дело, всплеснул руками:

— Не может этого быть… Не может этого быть…

Но открыли шкаф — на полках около трех десятков шерстяных кофт и джемперов.

— Где ваша жена хранит белье?

Инженер поставил на широкий письменный стол два чемодана.

— Откройте их сами, пожалуйста.

В одном — новые сорочки и гарнитуры, сложенные в целлофановые пакеты. В другом — слегка поношенное, но чистое и отглаженное белье.

— Вы не догадывались, что для одной женщины всего этого многовато?

Сверясь с описаниями, взятыми из банных журналов, Валентина составила акт об изъятии части вещей. Получился большой тюк.

Вернулась к себе, села писать повестки потерпевшим.

В кабинет заглянул Белов.

— Это что? — указал он на узел.

— Изъяты при обыске у Пряженниковой.

— Зачем же вы их изъяли да еще так много?

— Они все похищены.

— И вы докажете?

— Не докажу — верну вещи и извинюсь.

Начальник развел руками: вот и я, мол, извинюсь перед вами, если придется наказывать, так что вы уж будьте добры — докажите.

Заканчивались первые сутки задержания.

Утром застала в коридоре несколько вызванных по повесткам женщин. Пригласила первую.

— Были ли у вас 26 марта прошлого года похищены какие-либо вещи? Где? При каких обстоятельствах? Кого подозреваете? Как выглядели ваши вещи?

Женщина, секретарь-машинистка с судоремонтного завода, рассказала, что в бане № 2 у нее украли немецкий гарнитур и дедероновую блузку. Очень точно все описала и сказала, что подозревает раздевавшуюся рядом с ней белокурую девушку.

Все сходилось.

Валентина предъявила для опознания вещи.

— Да как же вы их разыскали?! — всплеснула руками женщина.

А когда в кабинет ввели в числе других Пряженникову, потерпевшая даже вопроса не стала ждать:

— Вот эта!

На очной ставке Пряженникова сразу созналась, опять рыдала и уверяла следователя, что «это — все».

— Не брала больше ничего и нигде! Именем своей матери клянусь!

Валентину передернуло.

— Хорошо, не надо больше клятв. Возьмите протокол и прочитайте внимательно. Все правильно я записала? Теперь возьмите авторучку и напишите в конце: «Протокол допроса с моих слов записан верно и мною прочитан. Могу добавить: нигде и никогда я краж не совершала». Распишитесь. Поставьте число… Вскоре я еще вас побеспокою.

В этот день Литовцева еще семь раз «беспокоила» Пряженникову.

Воровка каждый раз покаянно рыдала, но в конце очередного протокола упрямо писала: «…Больше нигде и никогда краж не совершала».

В кабинет заглядывали коллеги-следователи и, с полуслова уловив суть, выходили. Все перебывали. Потом перестали заглядывать: кончился рабочий день. А потерпевшие все шли…

Утром третьего дня задержания Литовцева докладывала:

— Раскрыто одиннадцать краж, совершенных Пряженниковой.

НЕХАРАКТЕРНОЕ ДЕЛО

Год спустя Валентина второй раз столкнулась с Савельевым, которого она все это время упорно не замечала, даже если встречались они носом к носу. Шеф расписал Литовцевой дело по ограблению. У нее тогда в производстве находились еще восемь дел, причем по двум весьма поджимали сроки, а тут еще девятое свалилось на голову. Валентина хотела уже дня на два засунуть, его в сейф, но внимание привлекла запись:

«…возбуждено оп/ин. Савельевым».

Не думал тогда оперативный инспектор, что ничего хорошего для него из этого дела не получится. Не знала тогда этого и Литовцева. Она, как обычно, назначала передопросы обвиняемого, основных свидетелей, потерпевшей. Это всегда помогало быстро войти в суть происшедшего, хорошо ориентировало при разработке версий по отдельным эпизодам, при составлении общего плана расследования.

…В деле Баевского особенных сложностей не было. Кроме одной. Сидел перед Литовцевой этот подозреваемый, стирал ладонью слезы со щек и повторял, наверное в тридцатый раз:

— Не грабил я ее… Понимаете, не я это был! Я больше ничем не могу доказать, но не я в то время был там!

И стыд за слезы перед молодой женщиной-следователем, и отчаяние перед безысходностью положения, и надежда на человеческое участие — все это одновременно было в глазах рослого девятнадцатилетнего парня.

…В парадное одного из домов по улице Советской вошла возвращавшаяся с вечерней смены врач-рентгенолог Дора Игнатьевна Барская. В подъезде было светло, и она отчетливо разглядела шагнувшего ей навстречу молодого человека в «финской» шапочке и в сером ворсистом пальто. А в следующее мгновение она не увидела уже ничего. Удар в лицо бросил ее на стену…

Очнувшись, женщина машинально поднесла руку к глазам: поправить очки. Без оправы, они разлетелись на несколько частей. Приподняла голову. Боль сжала затылок. Болела и подвернутая левая нога. Осторожно ощупала ее. Нет, не перелом, просто ушиб. Пальцы наткнулись на разбитое стекло часов. Прижав к губам кашне, пошарила рукой вокруг. Сумочки не было.

Оперативная машина прибыла через двенадцать минут. Собака уверенно взяла след и потащила едва успевавшего за ней проводника вправо по Советской, потом в бесчисленные переулки Жилстроя, потом к полотну железной дороги. Сзади бежал оперативный инспектор Савельев. Собака, за ней юркий проводник нырнули между камнями и исчезли за крутым спуском. Савельев замешкался.

— Сумка! — услышал он голос проводника.

След вел вдоль железной дороги, выходил к забору ТЭЦ, потом на улицу Шмидта возле мореходного училища, к жилым домам. На полпути собака заметалась, заскулила. Негустой, но непрерывный поток рабочих от судоверфи двигался к остановкам автобусов. Отсюда грабитель мог уже ехать…

Дело, где на каждом листе стояло «оп/ин. Савельев», рассказывало о дальнейшем. Полгорода тогда ходило в «финках» и серых ворсистых пальто. Но это все же зацепка. Опросом жильцов выявили двух молодых людей, подходивших под описание Барской. Маловероятно, конечно, что кто-нибудь из них рискнул бы на грабеж в своем подъезде. Но, с другой стороны, Барскую ждали, это очевидно. Не каждый день человек носит с собой зарплату. Преступник знал о деньгах и поэтому, кроме сумочки, ничего не стал брать. А очистив ее, тут же, разумеется, выбросил.

Савельев проверил обоих молодых людей. Один еще накануне ушел с друзьями в турпоход и не возвращался (домашние показали его пальто и «финскую» шапку). У другого было не менее надежное алиби. Оторвав затуманенный взгляд от книги и шахматной доски, он долго и непонимающе глядел на Савельева да так и не очнулся. Соседи сказали, что сидит он ежевечерне и что сегодня пребывает в таком состоянии третий час. Они ручаются, что он не только не одевался, но даже с кухонной табуретки не вставал. И добавили:

— А вы зайдите в двадцать седьмую. Туда приходит один…

Так Савельев нашел Баевского. Он дружил с Олей Красильниковой, медсестрой, жившей в 27-й квартире. Оли в тот вечер допоздна дома не было. Но соседи видели Баевского: звонил в закрытую квартиру. Из других протоколов явствовало, что Александр Ильич Баевский, девятнадцати лет, токарь судоверфи, живет на Октябрьской, что в вечер происшествия пришел домой около 23 часов, что подтвердить свои показания, будто был в кино, ничем не может, а одет был именно в единственную свою «финку» и ворсистое пальто, тоже единственное.

Следователю после такой проверки материала оперативным инспектором хлопот оставалось немного. Валентина провела еще несколько допросов, очных ставок и все больше удивлялась расторопности мешковатого Савельева: все пока подтверждается.

Потерпевшая Барская была довольно хорошо знакома с Ольгой Красильниковой, допускала, что той известен день выдачи зарплаты, но исключала всякое соучастие Ольги в преступлении. И, наконец, — самый страшный для Баевского документ. Барская, до этого ни разу не видевшая Баевского, уверенно опознала в нем грабителя, хотя рядом стояли еще трое точно так же одетых молодых людей. Оставались, правда, кое-какие неувязки. Подписав у Савельева первый протокол допроса, где значилось, что Баевский ходил в кино, Александр потом изменил показания:

— Не был я в кино. Хотел попасть, но не достал билета. А протокол подписал потому, что не придал этой детали значения.

Название фильма в «Родине» и время начала сеанса указал безошибочно. Мог он, правда, быть там и накануне — фильмы-то по неделе одни и те же…

Не нашли ни при нем, ни дома денег. Мать и брат утверждают, что из имеющихся — ни рубля лишнего! И они, и соседи очень хорошо отзываются о Саше. Да что они! Валентине с завода прислали — вот путаники: «лейтенанту Литовцеву»! — даже две характеристики, производственную и из комсомольской организации. Обе — отличные. Бросился в глаза штришок:

«…Занимается в секции бокса, имеет спортивный разряд».

Барскую ударил тоже сильный человек…

Закрыв последнюю страницу, Валентина взглянула на Александра. Тот понимал, что сейчас будет принято решение, и ждал. Сжался весь, а глаза не опускает.

И решение снова не было принято.

— Вот что, идите пока в камеру. Через час — очная ставка с пострадавшей. — И неожиданно даже для себя: — Не волнуйтесь.

А сама пошла к Белову.

— Виктор Владимирович, я по делу Баевского, помните?

— А что тебя беспокоит в нем? Насколько помнится, чистое дело…

— Конечно, чистое… Только, когда на заводе узнали, через полтора часа сами принесли сразу две характеристики — и какие…

— Хорошие? Нам не так уж редко пишут хорошие… Иногда искренне заблуждаясь, иногда выгораживая своих… Ну, а как тебе показался Баевский? Впрочем, позови меня на очную. Сам хочу посмотреть.

Ввели Александра, Барская взволнованно встала.

— Сидите, сидите, Дора Игнатьевна, — успокаивающе сказала Литовцева. — Первый вопрос к вам. Вы подтверждаете, что вас ударил этот человек? Посмотрите внимательно, — мягко попросила она, будто предупреждая скоропалительный ответ.

И Барская, уже готовая кивнуть, сказать, «да», вдруг остановилась. А Александр, рванувшись к ней, почти закричал:

— Да смотрите же, смотрите!… Неужели там был я!

Барская беспомощно оглянулась на Валентину, растерянно опустила руку, прикрывавшую платком разбитые губы. Потом, справившись с собой, ровно сказала:

— Да, я узнаю его.

Баевский измученно опустился на свой табурет и глухо сказал:

— Вы приняли меня за другого… Я не буду отвечать на вопросы.

Он действительно не проронил больше ни звука.

Когда его увели и ушла Барская, Белов оказал в раздумье:

— Если следователь не убежден в виновности подозреваемого, он обязан доказать его невиновность.

Валентина отрешенно посидела за столом, потом медленно начала одеваться: «Кофе бы чашку…» И в этот момент вошла Барская в слезах.

— Что с вами, Дора Игнатьевна?

— А вдруг и правда не он?… Вдруг это все из-за фотографии?..

— Какой еще фотографии?!

— Товарищ Савельев мне показал… На пропуске. «Он?» — спрашивает. А я не могу узнать. Говорю: «Вот если бы одет он был, как тогда…» — «Сейчас вы на него одетого и посмотрите». Я вошла, и сразу, конечно, его лицо показалось знакомым. Я думала, он давно у вас на подозрении… А сейчас не знаю…

«Вот и все, — Валентина прислонилась к сейфу. — Вот и нет главного и единственного прямого доказательства. Мыльный пузырь, блеф…

— Пройдите, пожалуйста, со мной.

Барская все повторила в кабинете Белова. Литовцева подивилась его выдержке. Сказал, как обычно:

— Валентина Георгиевна, оформляйте протокол. А вам, Дора Игнатьевна, большое спасибо. Вы нам очень помогли.

И, когда успокоенная Барская ушла, снова Валентине:

— Баевского немедленно освободить. Пусть зайдет ко мне. Извиняться буду сам. Перетрясите каждое слово, каждую запятую в протоколах Савельева! — тут только голос его зазвенел.

Валентина пошла по старым следам. Ошибка выявилась при анализе времени.

Во сколько видели Баевского в подъезде Барской? Повторные допросы Александра и свидетелей убедили: за 20—25 минут до происшествия. По меньшей мере, четверо жильцов прошли в этот промежуток времени по лестнице и никого не увидели. Ну, а если бы Александр прятался за углом на улице? Допустим. В 22.14 (остановившиеся от удара ручные часы Барской показывали это время) на потерпевшую напали. След вел на Шмидта, значит, Баевский должен был вскоре оказаться дома. Во сколько? В протоколе значилось: около 23 часов. Нельзя ли выяснить поточнее?

В квартире Александра припомнили:

— Когда Саша вошел, только-только телевизионный фильм начался. Он еще титры увидел, сказал: «Пельтцер играет?»

Это уже точнее. Валентина попросила старые газеты, посмотрела в программу. «22.25. — Художественный фильм». Одиннадцать минут разницы. От дома Барской через множество переулков, пустырь, вдоль железной дороги, потом около километра по улицам Шмидта, Коминтерна, Челюскинцев… И все за одиннадцать минут? Не может быть!

А если фильм начался позднее? Запросила справку из телестудии. Нет, все по программе…

Позвонила Сашке Никитину:

— Ты еще не спишь? Слушай, ты продолжаешь бегать? Даже по первому разряду? Очень хорошо… Помнишь, я про Баевского тебе рассказывала? Так вот, пробеги завтра вместо физзарядки по его маршруту.

К десяти утра следующего дня Сашка говорил:

— Так вот, мой тезка Александр Баевский теоретически мог бы покрыть расстояние от Советской до Октябрьской за одиннадцать минут. Правда, ему пришлось бы бежать… да, примерно в два раза быстрее чемпиона страны.

— А если ему подвернулась попутная машина?

— Ты меня принимаешь за глупенького? Возле мореходки я падал в машину, мы выжимали из «Волги» все, и знаешь на сколько опаздывали? На шесть минут. Чист твой Баевский…

Когда в уголовном розыске отбросили версию Баевского, на подлинного преступника удалось выйти довольно быстро. Стали проверять сослуживцев Барской, и в поле зрения оказался сын одного врача — человек, судимый в прошлом за аналогичное преступление, часто бывавший в больнице и потому знавший дни зарплаты. Но Савельев в этом розыске уже не участвовал. Он обивал пороги управлений флотов, норовя пристроиться инспектором в отдел кадров…

Белов после этого, когда случалось бывать у кого-нибудь «своей» компанией, называл Валентину «роковой женщиной».

А однажды Сашка рассказал:

— Сегодня шеф разговаривал с надзирающим прокурором. Какое-то дело пришло, прокуратура, видно, особо озабочена им. А Белов, ты же знаешь, страх как не любит, когда в его дела лезут. Так он сразу — на верхних регистрах начал: «Что вы мне — поопытней, по-опытней… Я опытному следователю и отдаю. Литовцева у меня в первой пятерке, а вы мне что-то доказываете!..» Ну, после этого от телефонных проводов пошел дым, я конца не дождался. Так что гордись: твои акции растут…

Ей стало приятно. Ей стало очень приятно! Но уже возле двери в свой кабинет она начала одергивать себя: «Не заносись, не заносись! Четыре года работы — это только четыре года. Не тридцать… Какое-то оно будет, новое дело?»

«ЗАЩИЩАЙТЕСЬ, НИКАНДРОВ!»

1

— Валентина Георгиевна, у вас не допрос? Можете зайти ко мне?

Она пришла. Белов был мрачнее тучи. Из суда вернули на доследование дело Никандрова. Оно долго находилось в производстве у Пермякова, два раза срок продлевали. Состоялось уже два судебных заседания, и в отделении довольно определенно поговаривали о доследовании.

Пермяков, в отличие от остальных, не изводил себя переживаниями. И действительно, обвинение располагало таким количеством доказательств, что об оправдании и речи быть не могло. Но, оказалось, и обвинительного приговора нельзя было вынести. Подсудимый опять изменил показания, а контрдоводов в деле не нашлось.

Никандров все восемь месяцев следствия время от времени менял показания. Но только в частностях. В основном он придерживался одной версии — стойкой, логичной, без очевидных изъянов.

Литовцева перечитывает материалы уже в третий раз.

Телефонограмма, заключения экспертов, постановления работавших до нее следователей, протоколы допросов, очных ставок, судебных заседаний…

На душе становилось все тревожней. Не от растерянности. Четыре года работы научили выдержке. Но именно потому, что опыт есть, она и не может теперь не понимать, насколько сложное дело лежит перед ней. Происшествие восьмимесячной давности — на какие дополнительные сведения реально рассчитывать сейчас? Как найти людей, которые знают еще что-то и захотят помочь ей?

Ну, а с кем ей предстоит единоборство? Никандров… Среднее образование. Тридцать пять лет. Бывший офицер. Потом некрасивая история с женщиной, суд офицерской чести. Увольнение в запас. Должно быть, умен. Во всяком случае, настолько, чтобы найти пробелы в цепи доказательств, выставленных следствием. Из протоколов проглядывает его жестокость и умение владеть собой: «Я его ударил бутылкой по голове. Он прислонился к стене и что-то стал бормотать. Я выпил оставшееся в бутылке пиво… Да… Такой, и убив, допьет свое пиво.

Никандров сейчас в более выигрышной позиции, чем она, следователь. Он знает все, что произошло в действительности.

Арестованный лишь через полмесяца после совершения преступления, он наверняка успел уничтожить главные улики. Недаром все обвинение строится на косвенных доказательствах… Он досконально изучил дело. Знает точку зрения прокурора, адвоката.

А какими достоверными сведениями располагает она, Литовцева?

7 марта 1968 года в одном из строящихся домов прораб Савелов в 16 часов 20 минут начал выдавать зарплату рабочим бригады. По традиции, кое-кто решил «обмыть» получку. Савелов выступал при этом в неприглядной роли организатора. К 19 часам захмелевшие рабочие разошлись. В прорабской остались трое: Савелов, штукатур Фаина Прохоренко и временно оформленный сторожем Никандров. Около 20 часов ушла Прохоренко. А в 23 часа «Скорая» увезла от крыльца соседнего дома Савелова, где его нашли с тремя страшными проломами черепа.

Часы на руке, документы в кармане пиджака, деньги — две купюры по 100 рублей, — как выяснилось позже, просто не найденные преступником в заднем кармане брюк, отводили подозрения на грабеж. Савелов в течение десяти суток в сознание не приходил, а потом врачи не допускали к нему следователя еще несколько дней. На первом допросе он показал, что помнит, как, оставшись с Никандровым вдвоем, они выпили, он дремал за столом, а потом пошел домой. У выхода из коридора Никандров чем-то сильно ударил его, Савелова, по голове. Он успел только спросить: «А это за что?» и потерял сознание. Лишь очнувшись в больнице, обнаружил: из кармана пиджака пропали 97 рублей — сдача с третьей сотенной купюры, из которой он внес пай на выпивку. Только тогда, 23 марта, Никандрова арестовали по подозрению в грабеже.

Грабеж обвиняемый отрицал, нанесение тяжких телесных повреждений — тоже. «Ударил один раз бутылкой, которая при этом не разбилась». Вплоть до первого судебного заседания следователи располагали ошибочным заключением судмедэксперта: проломы теменной кости, квалифицированные как тяжкие телесные повреждения, могли быть следствием ударов тупым предметом, в том числе и бутылкой, а также падения с высоты собственного роста. По совместному требованию прокурора и адвоката была проведена новая, теперь уже коллективная — комиссионная — судмедэкспертиза. Оказалось, тяжкие телесные повреждения Савелову не могли быть нанесены бутылкой, тем более неразбившейся. Не были они и следствием падения. Форма проломов и расположение трещин указывали на два точечных удара. Третий, скользящий, привел к менее тяжким телесным повреждениям и мог быть нанесен бутылкой. Его-то и «берет» Никандров, отмежевываясь от остальных. Однако у суда были основания сомневаться в его правдивости…

Валентина перечитала протокол осмотра места происшествия. Неясные, кое-где смазанные следы крови вели от крыльца, возле которого лежал Савелов, к строящемуся дому. Похоже, сначала он шел сам или его несли, а потом полз или его волокли. Во всяком случае, следов нападения на улице не было. Кровь обнаружена и в коридоре стройки, сразу за порогом. Слева, в углу, в беспорядке лежали инструменты: два лома, две кирки, пять мастерков, столярный молоток со сломанной ручкой, ведро с остатками цементного раствора. Рядом — полуразвалившаяся кладка красного кирпича, ящик из-под гвоздей на куче строительного мусора. Открытая прорабская, следы выпивки на столе — стаканы, хлеб, банка из-под килек; возле плиты-времянки — водочные и винные бутылки. Несколько закрытых помещений: мужская и женская раздевалки, сушилка, кладовка. Теперь всего этого нет: дом достроен и заселен.

Что же произошло в течение трех часов — от 20.00, когда ушла последний свидетель Фаина Прохоренко, до 23.00, когда «Скорая» подобрала Савелова? Это и предстоит узнать Литовцевой за те тридцать суток, которые дает ей Закон.

2

Первый допрос — первое знакомство с человеком. Литовцева не стала вызывать Никандрова в отделение, сама поехала в следственный изолятор.

— Как ведет себя? — переспросил старший инструктор-воспитатель, капитан с устало-задумчивым взглядом. — Да по-прежнему. Нарушений режима нет. Молчалив. В контакт ни с кем не вступает. Держится независимо. Кажется, его побаиваются… Дважды прекращал в камере драки. Словом, с нашей стороны претензий к нему нет. Ну, а у него к нам — известные: незаконно, мол, держим…

Валентина попросила проводить ее в режимный корпус.

— Там будете допрашивать? Пойдемте, помещение есть…

В комнате для допросов — высоко расположенное, зарешеченное окно, стол, стул для нее, тяжелый коричневый табурет для подследственного.

— Конвой к двери нужен?

— Нет. Только пепельницу, если можно, — попросила Валентина.

— Сейчас принесут. И о Никандрове я распорядился. До свидания.

Через минуту тяжелая, обитая жестью дверь открылась. Пропустив вперед рослого Никандрова — Валентина узнала примелькавшееся на фотографиях в деле лицо, — вошел удивительно маленький и щуплый старшина в зеленой форме войск охраны. Он поставил на стол пепельницу, отошел к двери и вопросительно посмотрел на следователя.

— Спасибо, мне больше ничего не нужно, — Литовцева едва сдержала улыбку: «Ладно уж, иди, тоже мне, защитничек…»

Старшина вышел. Никандров продолжал стоять перед столом, держа руки за спиной.

— Здравствуйте. Моя фамилия Литовцева. Зовут Валентина Георгиевна. Мне передали ваше дело, поручив доследование его. Садитесь, — Валентина сказала все это сугубо нейтральным голосом, предоставляя ему возможность взять в разговоре тот тон, какой ему нравится.

— А вы не торопитесь меня сажать. До вас уже пробовали…

«Озлоблен? Или считает нахальство вторым счастьем? Попробуем сбить с него эту спесь».

— А вы не торопитесь кидаться в атаку, — холодно парировала она, — и все же садитесь. Ведь я вам новых обвинений не предъявляю… — он придвинул к себе табурет, — …пока.

Вот и первая реакция — не напускная: он на мгновение задержался в полуприседе, нелепо раскорячившись над табуретом, метнул на нее настороженный взгляд… Но тут же опустил веки, сел основательно и удобно, с легким вызовом привалился плечом к стене.

— Пока? — он усмехнулся. — Не люблю расстраивать красивых женщин, но вам досталось на редкость безнадежное дело.

«Все-таки нахал. И не из робких. Но довольно ординарен. Впрочем, попробуем еще…»

— Безнадежное? — она говорила все тем же бесцветным голосом. — Для кого? И потом, — она позволила улыбке чуть тронуть губы, — я надеюсь, вы мне поможете.

Он непонимающе глядел на нее, искал ответ, а она уже стерла с губ намек на улыбку и сидела бесстрастная, как стена камеры.

Никандров провалил этот небольшой экзамен на сообразительность.

Инертный, как брошенный с горы камень, он полез головой прямо туда, в нехитро замаскированную ловушку:

— Надеетесь, мои рыцарские чувства зайдут так далеко, что я начну таять под взглядом женских глаз и вязать для себя петлю?

Выигрывая в этом поединке двусмысленностей, она закончила четко и хладнокровно:

— Вы неправильно меня поняли. Я делаю ставку не на свое обаяние, а на ваш здравый смысл. У суда остались неразъясненными некоторые вопросы — в ваших интересах быстрее их разъяснить… если ваша версия выдержит это.

Тот же быстрый, настороженный взгляд. А она, не давая передышки, отвесила еще одну оплеуху:

— …Не заблуждаюсь я и относительно ваших рыцарских качеств. Причина вашего увольнения из армии мне известна.

Он заметно потускнел. Сглотнул слюну.

— Разрешите закурить?

Она небрежно придвинула к нему сигареты.

«Вот так. Нет, не дурак. Но не так уж и умен. Похоже, даже не заметил, что сболтнул лишнее: рассказывать ему, видно, есть о чем… Пусть постоянно чувствует это интеллектуальное превосходство над собой. Версия у него логична, но в чем-то поверхностна. Пусть захочет обосновать ее правдоподобными деталями. Если врет — концы не сойдутся…»

— Итак, Никандров, расскажите мне шаг за шагом обо всем, что вы делали вечером 7 марта, начиная с 17 часов.

То, что он рассказал, она сама могла бы повторить наизусть. Это были его последние показания.

«Получив у Савелова зарплату в сумме 24 рубля, я вышел из прорабской и пошел в промтоварный магазин, где купил подарки для жены — платок и духи «Серебристый ландыш». После этого я зашел в продовольственный магазин и купил бутылку вина. Выпив дома с женой вина, я пошел обратно на строительный объект, так как должен был сторожить его. По пути я снова зашел в продовольственный магазин, где купил еще бутылку вина, а рядом, в буфете столовой, купил бутылку пива. Распивать я их намеревался в строящемся доме, так как знал, что рабочие там «обмывали» зарплату. Я хорошо помню, что пришел на стройку в 18 часов, потому что сказал выпивавшим: «Идите по домам, рабочий день кончился». Они пригласили меня выпить, и я просидел с ними в прорабской примерно час. Савелов был уже сильно пьян, но просил принести еще водки. За ней ходил столяр Коломиец. Сколько и каких денег ему давал Савелов, я не видел, так как не обратил на это внимания. Водку мы распили вместе, после чего все, кроме Фаины Прохоренко, прораба и меня, разошлись. Мы втроем продолжали выпивать до 20 часов. Время я помню потому, что Прохоренко говорила: в начале девятого вернется с работы ее муж, и ей попадет, если она до этого не окажется дома. Я немного проводил ее, а Савелов, очень пьяный, дремал в это время за столом. Когда я вернулся, он не спал и предложил мне еще выпить. Я отказался и сказал, чтобы он уходил домой. Выгонял я его потому, что хотел закрыть на замок входную дверь и тоже уйти. Савелов упрямился, я стал его уговаривать. Это продолжалось долго, около часа. Потом я стал выталкивать его, а возле двери обругал и ударил по голове бутылкой с недопитым пивом. Он прислонился к стене и что-то стал бормотать. Я хорошо помню, что бутылка от удара не разбилась, потому что выпил оставшееся в ней пиво. После этого я ушел домой. Бутылку бросил по дороге. Дома я был около 21 часа. Жена смотрела у соседки хоккей по телевизору. Я это понял потому, что за дверью слышал ее голос, а потом диктор сказал: «Начинается третий период». Я не стал ее звать, а пошел в свою комнату и лег спать. Что было с Савеловым между 21 и 23 часами, не знаю».

Закончив допрос и оформив протокол, Литовцева выглянула в коридор. Маленький старшина стоял у двери. «Вот ведь! — Валентина усмехнулась про себя. — Неужели так и простоял тут четыре часа?»

Кивнув головой пожелавшему ей счастливого пути пожилому постовому, она вышла из проходной в холодную ноябрьскую ночь. Редкие фонари, пронизывающий ветер с залива. «Ну и что получила от сегодняшнего допроса? В протокол — ничего нового. А для себя — кое-что существенное. Не так уж он неуязвим, этот Никандров».

Ветер выдувал из-под одежды жалкие остатки тепла, и она пошла быстрее. «По-видимому, Савелов не врет, утверждая, что еще часа три они дружески пили с Никандровым. Зачем бы ему врать? А представление на всю эту теплую компанию начальнику СМУ надо писать. И собрание в бригаде провести…»

Надо было зайти в отделение и оставить в сейфе дело. Потом успеть в столовую, съесть противный ужин. Потом — спать.

«Если Никандрову все удастся свести к удару бутылкой, то есть к «менее тяжким телесным повреждениям», то после окончания следствия суд сразу освободит его: он отсидел уже достаточно. Знает это, грамотный. И другое знает: подтвердится разбой — сидеть не меньше шести лет. Будет отчаянно защищаться. Пусть защищается…

3

Литовцева начала проверку версии обвиняемого сразу по многим эпизодам. Дала задание узнать, кто из рабочих бригады сейчас в Мурманске, написала им повестки. Вызвала жену Никандрова. Послала запрос в гидрометеослужбу о погоде 7 марта. Запросила телестудию о времени, в которое передавали хоккейный матч. Нашла дружинников, бывших понятыми при осмотре места происшествия, составила по их рассказу схему, а потом вместе с ними рулеткой вымеряла путь окровавленного Савелова. Запросила судмедэксперта, мог ли пострадавший с такими травмами идти самостоятельно…

Мария Никандрова пришла на допрос испуганная, заплаканная. «С чего бы это? Ведь не первый же раз ее вызывают как свидетеля…» — удивилась Литовцева. Женщина повторяла свои прежние показания, но каждый ее односложный ответ приходилось вытаскивать чуть не клещами…

— Значит, принес он вам платок и духи. Какой платок, какие духи? Опишите их подробнее.

— «Серебристый ландыш», — чуть не шепотом отвечала Никандрова.

— Значит, духи «Серебристый ландыш». Как они выглядели? Просто флакон, в коробочке, завернуты в бумагу, перевязаны лентой?

— В коробке…

И так с каждым вопросом. Измучив свидетеля и сама измучившись, Валентина вдруг по-бабьи участливо спросила:

— Да что с вами? Ну что вы вся такая издерганная?

Женщина расплакалась.

— Ну, успокойтесь. Давайте я вам повестку отмечу, идите домой.

На другой день Литовцева сидела у говорливой старушки-пенсионерки, соседки Никандровых.

— И, милая, — старушка вытирала посуду, смахивала со стола крошки, попутно шугнула тянувшегося к ней носом кота, все это делая одновременно, ловко и не переставая говорить. — Как забрали его, так Марье-то роздых наступил. Уж и погонял он ее, бедную, вволюшку…

— Так уж и погонял? А она говорит: духи дарил.

— Духи?! Кулаками одаривал, знаю. А про духи не слыхала. Прибежит она, бывало: «Баба Даша — это мне, значит, — можно у тебя побыть? Опять пьяный пришел…» Запру дверь, свет выключу, и сидим, дрожим с ней: ну как он ножищей-то своей шваркнет в дверь? Нет уж, пришла бы, похвалилась, ежели б такое счастье ей от него выпало — духи. Любит она его, непутевая. А он пользуется, помыкает, ровно собакой бездомной…

Старушка говорила и говорила, а Валентина думала про свое. Если Маша, забитая и запуганная, вместе с мужем говорит неправду, то как правду узнать? Впрочем, попытаться можно…

Магазин был еще открыт. Через десять минут она рылась в старых накладных. Директор, взволнованная неожиданным визитом, помогала ей.

— Да зря ищем! Я же отлично помню: года два, если не больше, не получали «Серебристого ландыша». Уж что-что, а в завозе перед женским праздником заметила бы…

Валентина все же проверила накладные за предыдущий год. Не было тут «Серебристого ландыша». Но зачем Никандрову в такой пустячной детали врать да еще жену на ложь подбивать? Она записала показания директора в протокол и заторопилась к автобусной остановке: в отделении давно, наверное, ждут вызванные на допрос рабочие из бригады.

Но день не принес больше ничего нового. Подтвердили прежние показания трое плотников. После них Литовцева с час казнила прямыми, как гвозди, вопросами темноволосую и вертлявую Фаину Прохоренко, но вперед не продвинулась ни на шаг.

— Значит, вы категорически утверждаете, что не были и не могли быть поводом для ссоры между Савеловым и Никандровым? Откуда такая уверенность?

— Так я ж с ним давно… — Прохоренко попробовала смутиться.

— С кем — с ним?

Молчание и взгляд в пол.

— Так что вы молчите, Прохоренко? Неужто стыдно стало?

— Боязно…

— Страшно, что муж узнает? Ни за что не поручусь, может, и узнает. В бригаде-то это уже не секрет?

— Бабы корят… А я тут при чем, сам он все…

— Кто — он?

— Савелов…

— Вы тут, конечно, ни при чем… Значит, Никандров о вашей связи с Савеловым мал, никаких предложений не делал и не ревновал?

— Временный он у нас, не успел еще…

— А успел бы, так что? Согласились бы?

— Интересный мужчина, — вильнула Прохоренко глазами.

Нет, ссоры из-за нее в тот вечер не было. Это подтверждается и другими показаниями. Но что же там произошло?

4

Дня три Литовцева не могла вернуться к делу Никандрова. Арестовывала, обыскивала и делала очные ставки по горячим следам свалившейся на нее групповой кражи. Потом дежурила. Потом, невыспавшаяся и злая, целый день разбиралась с «хвостами» — с происшествиями, случившимися в ее дежурство. Но, отдохнув, сразу назначила еще один допрос Марии Никандровой.

— Я проверила ваши показания. Вы знаете, что говорили неправду. Ведь вы были предупреждены об ответственности за лжесвидетельство.

Никандрова молча плакала. Ну что толку выговаривать ей!

— Любите вы его… — полувопросительно, полуутверждающе сказала Валентина. — Любите так, что о себе уже и думать не хотите. Это в двадцать-то пять лет… Ладно, пейте воду и идите успокаиваться в коридор. Допрос буду продолжать.

Ни в эту, ни в четыре следующие встречи Мария Никандрова ничем не дополнила материалы следствия. И все же Литовцева не считала время потерянным. Теперь молодая женщина говорила. Не показания давала, а просто рассказывала про свою судьбу. Жила в деревне на Вологодчине, рано начала работать и рано поняла, что она не из красавиц. Тем большим было счастье первой любви. Раскрылась ей навстречу, все отдала. Но предмет обожания был просто заурядным прохвостом. Перед уходом в армию вызвал ее из дому и предупредил: провожать, мол, завтра не надо, все равно у него с ней ничего не будет, и вообще он в деревню не намерен возвращаться. От позора уехала в Мурманск, тут и родила. Хватила горя со своим сынулей эта восемнадцатилетняя мать. А потом ее «облагодетельствовал» Никандров — красивый и, как ей казалось, очень образованный человек. Не сразу и не вдруг она поняла, что этот лодырь, лишившись военной специальности, не собирается получать никакой другой, а удобно устроился за ее счет. Когда же поняла — уже не смела ни в чем ему перечить… Здесь, в кабинете следователя, Мария впервые и неожиданно для себя начала смотреть на мужа другими глазами. С каждым днем суд этот становился все более зловещим для Никандрова.

— Запишите, Валентина Георгиевна… Неправду я раньше говорила. Духи «Серебристый ландыш» у меня давно были куплены, года два назад. А платочек кашемировый я сама себе к женскому празднику подарила…

Она рассказала, что 7 марта была у соседки тети Даши, к которой пришла племянница. На включенный телевизор они, занявшись чаем, внимания не обращали, поэтому она не помнит, какая была передача. Только потом муж велел ей говорить про хоккей и про подарки. А тогда она домой не торопилась: сынишка спал спокойно, а муж должен был в ночь дежурить. Но довольно поздно, в начале двенадцатого, услышала у себя дома звяканье ведра, вышла и удивилась: муж, обычно аккуратностью не отличавшийся, отпаривал утюгом пальто. Посреди комнаты стоял тазик, и вода в нем была темно-бурая.

Валентина, проверявшая попутно ее показания, отметила: согласно ответу из студии телевидения, третий период хоккейного матча, на который ссылался Никандров, начался в 22 часа 48 минут.

— Встревожилась я: что, мол, это? Не твое, говорит, дело, ложись спать. А уж какой тут сон… Утром, сколько он ни ругался, пошла за ним. Было это в шестом часу. Вошли мы с ним в коридор на стройке, он включил свет — я прямо ахнула: такая лужища крови! Застыла уже и блестит….

— А возле дома видели следы крови?

— Нет, наверно, снегом припорошило…

И это правильно: в справке гидрометеослужбы говорится о несильной снежной метели.

— …Он стал засыпать кровь мусором, а меня прогнал…

Через несколько дней у Литовцевой в руках были ответы экспертов. Биологи расстарались, в швах никандровского пальто не только кровь нашли, но даже группу определили: первая. Криминалисты подпалины на подкладке уверенно назвали следами утюга. Валентина была удовлетворена. Показания очень важного свидетеля — Марии Никандровой, подкрепленные данными эксперта, становились неуязвимыми. Теперь ни один адвокат не сможет поставить их под сомнение.

Пришел ответ и от судмедэксперта: с такими травмами черепа Савелов самостоятельно передвигаться не мог. Правильно. Его нес, а потом волок Никандров. Потому и было на пальто столько крови, что вода в тазике побурела…

Но главного звена в цепи доказательств все же недоставало. Бутылка с пивом, которой он, якобы, ударил прораба, держала Никандрова на поверхности, как хороший пробковый пояс. Странно только: лишь на втором судебном заседании он «вспомнил», как допивал пиво…

Верная своему плану проверять каждое слово обвиняемого, Литовцева наметила на следующий день пойти в столовую, где Никандров покупал пиво. Но назавтра побывать там не пришлось. Выбили из графика весьма важные события.

Утром, постучавшись, вошла к ней в кабинет целая делегация: двое пожилых, лет по пятьдесят, мужчин, женщина лет сорока, одетая в теплый платок, аккуратную фуфайку и брюки, парень лет двадцати трех, высокий, смущенный и гулко кашляющий.

Литовцева пригласила всех сесть.

По тому, как женщина, сев спокойно возле стола, развязала платок и расстегнула фуфайку, Валентина поняла: разговор будет не минутный. Один из пожилых мужчин остался стоять.

— Вы нас извиняйте, товарищ следователь, что мы вот так, всем гуртом к вам. Я, стало быть, бригадир. Никулин моя фамилия. Это вот, — он кивнул на женщину, — Свиридова Наталья Никитишна, наш партгрупорг. Коломиец Петр Прокофьевич, — он указал на парня, — столяр наш. Иванихин Петр Иваныч — каменщик. Их обоих вы повестками вызывали. Ну, а мы с Никитишной, стало быть, от бригады… Вроде делегатов, стало быть.

— Да вы присаживайтесь, товарищ Никулин. Сидя-то удобнее, — Валентине понравилась эта забавно-торжественная обстоятельность.

— Нет, мне сидеть негоже. Я, может, в последний раз за всю бригаду ответ держу. Стало быть, могу постоять…

— Ты, Никанор, — оборвала его Свиридова, — казанской сиротой тут не прикидывайся. Быть тебе бригадиром или нет — не тебе и не здесь решать. Ты человеку толком говори, зачем пришли.

— Так я, стало быть, и говорю. Бабы… — он покосился на Свиридову, — стало быть, женщины наши поедом едят, требуют собрания…

— Гляди-ка, бабы его, бедного, заели! — немедленно развернулась к нему всем корпусом спутница. Платок сполз на плечи, открыв тугую, скрученную в большой узел косу.

— Извини, дочка, на резком слове, — взглянула она на Литовцеву, — только бригадира нашего не туда повело… Бабы требуют? А мужикам, по-твоему, — сторона дело? Ты, Петр, чего молчишь? — она взглядом выдернула из угла вжавшегося туда Коломийца.

— Оно, гхы, Наталья Никитишна, гхы, оно верно… — заокал тот, покашливая.

— Что «верно», обмывальщик ты эдакий? — грозно перебила его Свиридова. — Что это на тебя хворь-то перед самым кабинетом напала? Ты толком отвечай — что с твоим заработком делается? Нет, ты молчи… Ты, Иван, скажи, ты непьющий, — Иванихин закивал головой: «Правда, Никитишна», — растет у тебя заработок? Нет, падает! А почему? Потому что в бригаде порядка не стало! Потому что прораб — кобель, хоть и волос у него сивый. А бригадир — тряпка. Так, Никанор? Я с себя вины не снимаю, на моей совести эта… Прохоренко. Но и ты, Никанор, пощады не жди на бюро. И Савелов — тоже, даром что вы оба беспартийные. Так вот, — она снова повернулась к Литовцевой, — ждать от тебя письма — ведь будет письмо? — мы не хотим. Надо нам собрание, пора тут некоторых, — она гневно глянула на мужчин, — в чувства приводить. До преступления дожили… Обскажи нам на собрании все как есть, тебе со стороны многое видней. Раньше бы надо провести его, да уверенности не было…

— А сейчас есть?

— Ну, подробностей мы не знаем… Но главное Марья Никандрова рассказала. Бывала я у нее. Сначала все отнекивалась. Потом: вот со следователем поговорю, мол, тогда и тебе, тетя Наталья, скажу. И верно, сказала…

— Спасибо вам, Наталья Никитична, за помощь… А на собрание к вам я пока не могу идти. Следствие не закончено. Вот если бы через неделю-полторы…

— Ну, столько-то мы подождем! Восемь месяцев ждали… Может, хоть за эти дни кое-кто в ум придет, — кольнула она взглядом бригадира.

Тот вытер со лба испарину:

— Вы, товарищ следователь, будьте в спокое… Стало быть, кого надо — вызывайте. Сам приведу, ежели кто не захочет. Мы за них отработаем, стало быть…

— Захочет, — улыбнулась Литовцева. — Закон поможет захотеть.

Ни она, ни Свиридова, ни бригадир Никулин в тот момент не знали еще, какие важные свидетели уже сидят в кабинете.

Столяра Коломийца партгрупорг от кашля «вылечила». Он густо краснел и сокрушеннотряс светлыми кудрями, подтверждая: да, бывало такое и раньше, «обмывали» получку. Думал, что ж тут особенного, если прораб не против… Да, в тот раз остались вшестером, и еще эта… штукатур Прохоренко. Сидел за столом между Никандровым и Савеловым…

— Значит, Никандров мог видеть, какие деньги вам давал Савелов и какую сдачу вы ему вернули, когда принесли водку?

— Мог! Оно верно, мог! — нажимая на «о», басил Коломиец. — Возле был. Обматерил еще меня: ручник я ему на колено уронил.

— Какой ручник?

— Молоток столярный. Ручка треснула. Я латунью подбил, а все одно не держала. Хотел взять с собой, в общежитии насадить на новую, буковую. Только потерял я его…

— Когда?

— Тогда и потерял. А недавно нашел у Никишина, тоже столяра, в ящике. Шо ж ты, говорю, сукин сын, чужой инструмент тащишь да еще и ручку пополам сломал! Ну, известное дело, не брал, говорит, не знаю, кто его в ящик кинул…

Валентина даже дышать перестала. Лихорадочно перелистала дело. Вот он, протокол осмотра… Столярный молоток со сломанной ручкой! В углу возле двери, среди ломов, кирок, мастерков… «Дура! Еще на стройке работала! С какой стати среди такого инструмента быть столярному молотку — как могла не обратить внимания! Два точечных пролома черепа. Один скользящий удар — когда сломалась ручка… Вот почему так много крови в коридоре и на пальто Никандрова…» Она приложила к пылающим щекам холодные ладони. Ничего не заметивший Коломиец продолжал неторопливо окать:

— Как, говорит, пришли на другой день работать, так и увидел ручник. Темно, говорит, в кладовке, ты поди сам — это я, значит, — и сунул его в мой ящик по пьяной лавочке… А как я мог его сунуть, если кладовка запирается, а инструмент нам по утрам выдает сторож…

«Все верно, рано утром Никандров засыпал лужу крови строительным мусором, а молоток — в кладовку, в чей-то ящик…»

Отправив Коломийца за молотком и наказав ему не трогать головку руками, а аккуратно обернуть его бумагой, Литовцева вместе с ним отослала повестку столяру Никишину: показания того надо было оформить протоколом. Потом позвала ждавшего в коридоре каменщика Иванихина и получила те ответы, какие единственно и могла предполагать. Придя утром на работу в числе двух других каменщиков, Иванихин в коридоре никакой крови не заметил, среди инструментов в углу — они тут же их разобрали — молотка не было…

5

Очередной допрос Никандрова длился часа полтора.

— Я уже наизусть знаю все ваши вопросы, Валентина Георгиевна.

— А я — все ваши ответы, Владимир Константинович. И поскольку я все-таки слабый пол, то вот вам бумага и ручка. Пишите протокол. А я отдохну.

Он насторожился:

— Это еще зачем?

— Вы же каждый раз говорите, что я неточно записываю ваши ответы. Теперь пишите сами. Точно.

Она диктовала вопросы, он записывал ответы. Иногда откладывал авторучку, закуривал, рассказывал анекдотец, в меру остроумный и в меру сальный, и опять начинал писать. Он шел по своей версии, как по заезженной столбовой дороге, где каждый куст и каждый камень знаком и предупреждает: сейчас будет рытвина, а сейчас — поворот…

На заключительной странице уверенно и размашисто поставил последнюю подпись.

— Ну, надеюсь, больше повторять одно и то же не будем, Валентина Георгиевна? Уж надоело… Да и сроки поджимают, а? — он почти весело прищурился из-за дыма сигареты.

— Да, повторяться уже не будем, — рассеянно отвечала она, укладывая листы протокола в портфель. — Думаю, дня через четыре закончу ваше дело. Нет-нет, — она увидела, что он собирается встать. — Сидите. Сегодня мы еще поработаем. Запишите вопросы. Ответы дадите через четыре дня.

Он не улыбался, хотя и тревоги не было на его лице.

— Первый вопрос. Где вы купили пиво? Только не надо опять про буфет в столовой. Не было там бутылочного пива. Было разливное… Вы, конечно, сейчас «вспомните», что купили именно разливное, попросив налить его в бутылку? Но вы же только что собственноручно написали — бутылочное…

Он резко встал.

— Садитесь, Никандров, — предупредили его сзади. Мгновенно он повернулся на голос. Маленький старшина в зеленой форме стоял сзади, опершись ногой на перекладину его табурета. В дверь, пригнув голову, входил сержант. Он шагнул вперед, положил руку на плечо и без видимого усилия пригвоздил обвиняемого к сиденью.

— Вам изменяют нервы, Никандров, — усмехнулась Литовцева. — Рвать и есть протоколы — последнее дело… Тем более, что и разливного пива вы купить не могли. Представьте, вся бочка, до последней капли, была распродана уже к 15 часам. А ведь вы покупали без четверти шесть? Вам удивительно не везет: директор письменно покаялась, что накануне 8 марта, нарушив график работы, они закрыли столовую на час раньше, то есть в 17 часов… Я нашла молоток, а биологическая экспертиза обнаружила на его головке следы лимфы. В швах вашего пальто… — она подумала, что сейчас с ним случится обморок, так помертвело его лицо, — …обнаружена кровь. Первой группы, как у Савелова. Перечислять дальше?

Он хотел ответить и мучительно долго двигал острым кадыком. Голос не повиновался ему. Потом все же выдавил:

— Вы не докажете…

— А все недоказанное — в пользу обвиняемого? Знаю. Но вы опять туго соображаете. Я вынимала сегодня из портфеля ваше дело. Вы должны были заметить, как оно распухло. Ведь прибавилось еще более ста листов… Это — доказательства. Так что без вашего признания я обойдусь. Но мой долг — дать вам последнюю возможность для чистосердечного признания.

Он молчал.

— Я не оставила от вашей версии камня на камне. Сможете придумать новую — продолжайте защищаться. Или признавайтесь. Через четыре дня.

Два дня Никандров вел себя сравнительно спокойно. На третий потерял аппетит, ночью не мог уснуть. Метался по камере. А еще через день в кабинет ввели трясущегося и жалкого человечишку. «Буду признаваться». И все равно пытался вилять, затягивать допросы. Но не умно, не изобретательно. Да и доказательств уже хватало, чтобы не дать ему ни разу уползти в сторону… Его с головой выдавала любая деталь, которую он придумывал для пущего правдоподобия, — как в свое время «подарки» жене, хоккейный матч, недопитое пиво…

А на собрании Литовцева была. Председательствовал уже новый бригадир.

СЕМЕЙНЫЕ НЕУРЯДИЦЫ

Пермяков не был ленивым работником. Больше того, он был, в сущности, старательным и по-своему добросовестным. Это Валентина поняла, когда затяжной ремонт в управлении надолго разлучил ее с Губаревой и усадил в кабинете Пермякова. Он аккуратно ходил на все лекции и занятия. Он старательнейшим образом пытался одолеть все бюллетени Верховного суда. От корки до корки перечитывал каждый номер «Советской милиции». Он искренне хотел работать над собой и расти.

Но у него не получалось. В вечерние часы дежурства он мог бесконечно долго сидеть над раскрытым бюллетенем и поначалу вникать в премудрости юридических вариаций. Но всякий раз дело кончалось тем, что взгляд его начинал бесцельно блуждать по кабинету, потом натыкался на окно и надолго застревал в нем. Одно время он начал покупать юридическую литературу. Но, полистав каждую книгу, он клал ее в ящик стола и вспоминал о ней только тогда, когда, потеряв что-нибудь, устраивал генеральный осмотр своего хозяйства. На лекциях ему всегда неудержимо хотелось спать — слишком многое в них выходило за пределы постижимого.

Несмотря на такие крупные провалы, как с делом Никандрова, в отделении не могли так просто взять и поставить на нем крест как на следователе. Не столько виной, сколько бедой был для него Никандров, оказавшийся достаточно сообразительным, чтобы увидеть щели в барьере доказательств… Но дела попроще Пермяков мог тянуть, рука у него была набита. И поэтому его, пришедшего в следователи из дознавателей, имеющего хоть и самую минимальную, но все же подготовку, держали на должности: в отделении постоянно были вакансии, людей не хватало. Да и, в конце концов, не его же вина в том, что до войны не получил образования, а после нее с трудом закончил только двухгодичную юридическую школу. Сейчас Пермяков, искоса поглядывая на Литовцеву, возился с магнитофоном. Запись ему нужна была в этом случае как зайцу стоп-сигнал: его новый подследственный отнюдь не собирался менять показания, да и нужды, видно, в этом не испытывал, если сам пришел сознаваться. Но Пермяков упрямо «осваивал новую технику» — это было рекомендовано на последнем совещании.

— …Запись сделана на магнитофоне марки «Темп» при скорости пленки четыре целых семь десятых метра в секунду. Остановок магнитофона во время допроса не производилось. Записал следователь Пермяков, — додиктовал Пермяков и щелкнул клавишей.

— Амба Брыкину, — усмехнулся Брыкин и привычным движением руки накрыл свой яркий шрам прядью волос.

Следователь задумчиво пожевал губами, поглядел на его раздвоенный шрамом лоб. Достал папиросу, протянул пачку Брыкину:

— Закуривай, Афанасий.

Тот, ловко щелкнув по пачке, поймал губами вылетевшую папиросу, полез рукой в свой ботинок без шнурка и извлек оттуда две спички и «чиркушку» — кусочек коробка.

— Чего прячешь-то?

— А сбондят. Этта, в камере.

Прикурили. Брыкин, изогнувшись, сунул руку за спину, долго возился, кряхтя и шмыгая носом, наконец вытянул откуда-то смятый в малюсенький комочек рубль:

— Егор Павлыч, пошли, этта, кого ни есть за папиросами.

У следователя дернулась вверх белесая бровь, он хотел было возразить, потом махнул рукой:

— Ладно, поедем на эксперимент, — с переселением в кабинет Литовцевой в лексиконе Пермякова появилось новое слово, — по дороге купим. Тебя к режиму приучать — все равно что отучать воровать…

— Это — так, — оживился Брыкин. — Вот я и говорю: как, этта, она засвиристит, как шлепнет, да ка-ак звезданет, этта, меня…

— Ладно, будет врать! — замахал рукой Пермяков. — Ты, этта, — передразнил он, — год восьмой?.. Да, восьмой год уже мне рассказываешь.

Брыкин вытянул ноги, удобно откинулся на высокую спинку стула и зашевелил грязными пальцами:

— По карманке — два раза, раз — на хазе… Потом, этта, грабанул… А за грабеж ты все-таки зря меня, ей-бо, зря, — мимоходом заметил он. — Ну где ж восьмой-то, Егор, этта, Павлыч! Девять годков, как одна копеечка, нашему, этта, знакомству… Во́ сколько! А ты все не веришь…

Сам Брыкин был неколебимо убежден, что воровать его тянет именно с той поры, как его ранило. Был он во время войны в хозвзводе при каком-то госпитале в глубоком тылу. И надо же такому случиться: за всю войну не слыхал ни одного выстрела, ни единого взрыва. А вот шальная бомба с заблудившегося, видно, самолета упала, не разорвалась, но отколола кусок кирпичной кладки. Он-то и угодил Брыкину в голову, заклеймив навечно особой приметой, справкой об инвалидности и, как он считал, неизбывной тягой к воровству. По крайней мере, Пермяков, пришедший в отделение девять лет назад, первым получил дело о карманной краже, совершенной Брыкиным, и с той поры регулярно сажал его на скамью подсудимых. Ему уж и звание дали: главный брыковед. Пермяков подозревал, что гордиться этим не следует, что другим попадаются более интересные дела. Но подозрение было смутным и не слишком его беспокоило.

Из дежурной комнаты позвонили: освободилась машина. Пермяков взглянул на часы и заторопился:

— Поехали, поехали!

Брыкин покорно встал и запахнул пальто на худой фигуре. Потом приподнял одну ногу, другую — осмотрел свои довольно справные еще ботинки. Вздохнул:

— Никак, этта, не могу сносить. Только шнурки меняю. Опять, этта, двух месяцев не проходил еще. Надо дома лагерные надевать…

— Ты никак для отсидок спецодежду завел? — спросил Пермяков.

— Так, этта, жалко же…

Для закрепления показаний преступника на месте происшествия — Пермяков важно именовал это следственным экспериментом — нужны были понятые. Пермяков зашел в квартиру на первом этаже. В полутемном коридоре какой-то парень самозабвенно целовал девчонку. Растерявшийся Пермяков хотел тотчас выйти, но, повернувшись неловко, уронил детский велосипед и свой портфель. Нагнулся поднимать, потом, совсем смешавшись, раздумал и сказал только:

— Вот. Уронил.

И, рассердившись на себя, нахмурился, мрачно спросил:

— Понятыми пойдете?

Парень ошалело глядел на него, потом кивнул головой и сказал:

— Молодожены мы.

Все трое постояли, подумали. Пермяков поднял портфель и шагнул за дверь. Пунцовые понятые — за ним.

На лестнице ждал Брыкин. Поднялись на третий этаж, остановились перед закрытой дверью.

— Доставай, Афанасий, ключ.

Брыкин похлопал по карманам:

— Так, этта, нету ключа.

— Как нету? Я ведь распорядился вернуть тебе все, что отобрали при обыске!

— Этта, не было ключа, Егор Павлыч.

Пермяков опустил на пол портфель и прислонился к стене.

— Афанасий, ты что ваньку валяешь? Я же тебя потому и задержал, что ключ был только у тебя да у соседки Никитиной, которую ты обокрал…

Брыкин развел руками и молча хлопнул себя по карманам: и рад бы, мол…

— А домой ты как попадал? Замок-то свой фирменный чем открывал?

— Ну, этта, просто. Замок знакомый, — засуетился Брыкин. — Вот ковырну… Ага, вот, — он взял у следователя складной нож.

Парень, понятой, заволновался и прикрыл плечом жену. Но Брыкин внимания на них не обращал. Он засунул лезвие под накладку замка, замер, будто к чему-то прислушиваясь. Раздался щелчок, и дверь тихо поползла внутрь квартиры.

На шум выглянула из своей комнаты Никитина, потерпевшая. Невысокая, но широкая и плотная, она в свои пятьдесят похожа была на средних размеров танк, так решительно и грозно двинулась она вперед, не спуская цепких маленьких глаз со сжавшейся фигуры Брыкина.

— Ах ты, двурогая вошь! Явился-таки? Ну, я с тобой сейчас разберусь…

Брыкин юркнул за спину Пермякова и закричал:

— Цыц ты! Цыц, тебе говорят! Ты, этта, не смей! Я под защитой закона!

Из необъятной груди Никитиной доносилось глухое клокотанье:

— …Закон вспомнил… дух вон… мразь поганая… сам влип — других тянешь…

— Во-во! — еще звонче закричал Брыкин. — Сама поняла, спекулянтка! А ты, этта, думала, Брыкин пойдет у рабочего человека красть? А сто пятьдесят четвертую не хошь ли?

Никитину в спекуляции Пермяков подозревал уже давно. Еще когда она заявила о краже. «Так, откуда у вас, незамужней женщины, и зачем они вам — эти четыре нейлоновые рубашки?» — «Я, может, подарить их собиралась. Мои — и все!» — «А туфли мужские, импортные, две пары — это тоже сувениры?» — «Какие еще сувениры? Мои туфли!» Делать нечего: за руку не схвачена. Приняли заявление, начали расследование. Брыкин объявился дней через двадцать. «Где был?» — «Так, этта, отдыхать ездил». Но кражу признал сразу. Рассказал, что загрузил вещи в чемодан Никитиной, сел в поезд и поехал куда глаза глядят. «Просплюсь, этта, выйду на станции, продам вещичек, водочкой запасусь — и дальше. В купейном, этта, хорошо! Как в санатории…»

В такой ситуации пробовать разыскивать вещи было делом безнадежным: Брыкин даже названий станций не помнил, где он, пьяный, продавал вещи. Единственное, что могло подкрепить его признание, был задокументированный рассказ и показ, где и какие вещи лежали, как были свернуты, в каком количестве и т. д. Успокоив расходившуюся Никитину и оставив ее в кухне, Пермяков сел за стол в ее комнате — писать протокол.

— Ну давай, Афанасий, про каждую вещь в отдельности. Что там первое-то? Норковая шкурка темной окраски?

Брыкин почувствовал себя в безопасности, принялся по-хозяйски толково щелкать дверцами шифоньера, выдвигать чемоданы, открывать кладовку, откуда он утащил мужской костюм, меховой жакет и пуловер. Потом Пермяков позвал Никитину и попросил показать, где, в каком порядке и как лежали похищенные у нее вещи. Ее показания полностью совпадали с брыкинскими…

Ожидая, пока Брыкин заходил в свою комнату и переодевался, Пермяков набрасывал текст постановления об аресте. Он торопился: пятница была на исходе, потом шли два выходных, а в субботу кончался срок задержания Брыкина. Так что кровь из носу — а санкцию на арест нужно было получить до конца дня.

К пяти вечера Пермяков все-таки оказался в прокуратуре. Следователей принимал новый заместитель прокурора. Кажется, не для всех эта беседа проходила благополучно. Перед Пермяковым уже двое выскочили красными. У него тоже неприятно засосало под ложечкой.

Подошла очередь. Пермяков вошел. За знакомым столом сидела темноволосая женщина в очках с выпуклыми линзами и, быстро просматривая, листала брыкинское дело. Кивнув на «здравствуйте», она глухим голосом спросила:

— Сто сорок четвертая, часть вторая?

— Да.

— Инвалид?

— Да.

— Голова?

— Да.

Она сделала несколько пометок, закрыла папку и сунула ее Пермякову:

— До свидания. Приглашайте следующего.

«Ого! — удивился он, закрывая за собой дверь. — Ай да Пермяков!» Он победно взглянул на свое отражение в большом зеркале возле вешалки и, втянув распиравшее пиджак брюшко, игриво подмигнул себе. Потом честно подумал: «Оно, конечно, приятно, такое доверие… Но, видно, неопытна еще: даже на обвиняемого не взглянула…» Он благодушно кивнул мрачному по обыкновению Киселеву, приехавшему с хозяйственным делом, и начал успокоенно укладывать папку в портфель. Потом вспомнил: печать-то она вроде не ставила. Открыл дело, взглянул на постановление — и чуть не выругался. Мелким, энергичным почерком на углу листа вместо санкции на арест была сделана запись:

«Воздержаться до проведения судебно-психиатрической экспертизы. Зам. прокурора…»

Подпись он не разобрал.

Забыв на стуле портфель, он кинулся в кабинет.

— Что случилось?

— Вы… Вы… Это, наверное, ошибка!

— Что — ошибка?

— Вы отказываете в санкции — на Брыкина!

— Да. Я считаю, что у вас слишком мало доказательств для его ареста. И, кроме того, человеку с такой травмой черепа совершенно необходима экспертиза.

— Я… Да я его в пятый раз обвиняю! Ведь это же — Брыкин… — он не нашел слов, и сказал «Брыкин», надеясь, уж одно это все объяснит. — У него уже десять экспертиз по прошлым судимостям было!

— А по этой — не было, — она подняла ладонь, останавливая град его возражений. Вы, значит, хорошо изучили Брыкина? Тогда скажите мне, почему нормальный человек в твердой памяти совершает преступление через два месяца после освобождения при очевидной неизбежности быть заподозренным? На первом же допросе рассказывает все как есть, не боясь статьи, по которой получит пять лет лишения свободы?

— Но ведь это же — Брыкин! Ему тюрьма — что дом родной! — Пермяков даже руки к груди прижал, не находя других аргументов.

Она выпрямилась на стуле, склонила голову набок и начала разглядывать его — заинтересованно и недоуменно. Пермяков, смешавшись под этим взглядом, не находил более, что еще сказать, пробормотал неуверенно:

— Да он же завтра еще кражу совершит… Это же — Брыкин. Кто будет нести ответственность?

Она, все так же склонив набок голову, глядела, как он пятился к двери. Потом сказала:

— Я беру ответственность на себя…

Он вышел и, проходя мимо зеркала, равнодушно посмотрел на отразившуюся в нем фигуру с заметным брюшком…


— Не, Егор Павлыч, домой, этта, я не пойду! — Брыкин решительно сел на стул, закинул худую свою ногу на колено другой и решительно прикрыл жидкой прядью красный шрам. — Как хошь, так, этта, и арестовывай. Мне што туда, што в могилу — одинаково. Ты видел, какая она? Она ж меня — как бог черепаху…

— Да пойми, Афанасий: нет у меня права оставлять тебя в камере. Понимаешь — нет! Иди домой, а?

— А ты, этта, понимаешь, что она со мной сотворит? Ну, пойду я. А завтра что? А завтра, этта, начнешь мокрое дело — по убийству гражданина Брыкина гражданкой Никитиной… Не, не пойду.

Помолчали.

— Егор Павлыч, — встрепенулся вдруг Брыкин, — давай, этта, я у тебя в кабинете мелкую хулиганку учиню, а? А ты меня — суток на десять, а?

Пермяков грустно улыбнулся:

— Свидетелей надо. А откуда я их в субботу возьму?.. Тьфу, сатана! — совсем огорченно закончил он. Пожевал губами, достал папиросу и протянул пачку Брыкину. Тот вздохнул и выщелкнул гильзу себе в рот. Потом снял сапог и достал из него «чиркушку» и спичку…

Все воскресенье прошло у Пермякова в дурном настроении. Во-первых, в голову не приходило ни единой, пусть самой плохонькой, мыслишки: что же теперь предпринимать дальше по делу Брыкина? Во-вторых, он уже предвидел, что разговор с начальником следственного отделения будет не из приятных. Последнюю встречу тот кончил фразой: «Если вы мне еще раз дадите на подпись такую чушь — я подпишу, получу выговор, но отделение от вас избавлю!» Были, конечно, в том деле дырки, но уж не настолько же… Теперь вот снова… Потом эта новенькая — как ее? — Литовцева опять будет сидеть напротив и давиться от смеха…

С женой с утра нелады. То пристала, чтобы завтракать шел, то ей пуговицу на рубашке загорелось пришивать, то в кино приспичило… Он терпел, но наконец понял, что если молчать и дальше, то придется одеваться и куда-то идти — а идти ему вовсе не хотелось. Все еще сдерживаясь, он сказал тихо и отчетливо:

— Мне надо подумать. Понимаешь — подумать!

Она обиделась и замолчала.

В понедельник он вышел на работу совсем разбитый. В голове лениво ворочались мысли о том, что вот отяжелел и одышка появляется, что надо бы по воскресеньям на лыжах в сопки ходить, но что эта проклятая работа разве даст отдохнуть нормально…

Звонить при Литовцевой начальнику и сообщать о несогласии прокуратуры на арест Брыкина он не стал, ожидая, когда же та выйдет из кабинета. Но она, как назло, засела, кажется, прочно… Он листал какое-то дело и бездумно пожевывал губами. Машинально вытащил папиросу, ощупал карманы — опять спички забыл. За дверью послышались приглушенные голоса, раздался стук.

Брыкина он сначала не узнал. На его раздвоенном шрамом лбу нелепо торчала новая шляпа. Вздутая щека была перевязана каким-то темно-синим платочком в белый горошек. Пальто было старое, но распахнуто так, что едва с плеч не падало. А под ним — черный, с иголочки костюм. Весь этот парад дополняли темно-коричневые с черными разводами туфли. Сзади его нелепую фигуру, как бульдозер, подталкивала Никитина. Она тоже вошла и стала рядом.

У Пермякова папироса вывалилась изо рта.

— Это что за явление?

Литовцева перестала стучать на машинке и тоже уставилась на вошедших. Глаза ее, постепенно расширяясь, перебегали с Брыкина на Пермякова и назад. Сейчас она расхохочется…

Брыкин с достоинством поправил темно-синий платочек на щеке и, переступив на месте, как горячий, хоть и в летах, жеребец, гордо сказал, видно, давно приготовленную фразу:

— Прошу вас, гражданин следователь… Этта, Егор Павлыч, значит… прекратить мое дело по краже, которую я совершил, но, этта, не до конца!

Сказав это, он взял стул и сел с видом министра, готового ответить на вопросы журналистов.

— Как, то есть, не до конца? — спросил Пермяков.

— Ошибочка получилась, этта, Егор Павлыч. Я ж думал, она, — он кивнул на Никитину, — хахеля, этта, завела… А тут совсем даже наоборот.

И Брыкин снова с достоинством поправил темно-синий платочек.

— Слушай, Афанасий, — проникновенно попросил Пермяков, — ты мне не морочь голову, а? Ведь крал? Крал. У Никитиной? У Никитиной. Признал? Признал. Так чего ж ты еще хочешь?

— А я, этта, по новой в сознанку хочу, Егор Павлыч. Кража, она как бы, этта, была, а как бы и не была… Вот и Марья Ильинична подтвердит: все вернул.

— Дурак он был, дураком по гроб жизни и останется, — кивнула Никитина. — Приревновал и все до нитки упер. А теперь вернул.

Литовцева совсем спряталась за машинку, и только видно было, как вздрагивали ее плечи.

Пермяков задумчиво пожевал губами, достал «Беломор» и протянул лачку Брыкину. Тот щелкнул, поймал губами вылетевшую папиросу и, запустив два пальца в свою умопомрачительную туфлю, извлек оттуда «чиркушку» и спичку.

— Получается, этта, што она меня ждала и кое-какую одежонку, — Брыкин повел шеей, сдавленной воротником нейлоновой рубашки, — припасла. А я думал, этта, хахель у ней. Ошибка, значит…

Он осторожно сдул с лацкана хлопья табачного пепла.

ПРОДЛЕНИЕ

На город, как черная мохнатая шапка, плотно опускалась темнота. Подбираемая лучами прожекторов на мачтах железной дороги, иссиня-белым сиянием ламп-солнц, желтоватыми разливами уличных фонарей и разноцветьем реклам, полярная ночь слишком-то не снижалась — она сгущалась лишь возле крыш да в сумрачных дворовых углах. Но и из дворов ее уже гнали яркие полосы света: здесь и там вспыхивали окна. Люди возвращались с работы. Город, стряхивая с плеч заботы трудового дня, становился все оживленнее и шумливее. Это изменение суточного ритма немедленно отозвалось в дежурной части. Оператор едва успевал снимать трубку.

— …Повторите имя ребенка?.. Возраст?.. Как одета девочка?.. Не беспокойтесь, примем меры. А пока прошу позвонить в детскую комнату милиции, она рядом с вами…

— …Гражданка, вам нужно набрать ноль-три! Да-да, в «скорую» — по ноль-три… Нет, зачем вам монета, набирайте так!

— …В магазине «Восход»? Сколько было денег в сумочке? Скоро прибудет оперативный работник, ждите его на месте.

Динамик УКВ-связи то и дело щелкал, и искаженные мембраной голоса из патрульных машин просили замену внезапно заболевшему постовому, уточняли адреса, просто сообщали, где находятся.

В соседней комнате дежурный капитан Горчаков и помощник старший сержант Шилов брали объяснения у первых задержанных, подсказывали первым потерпевшим, как писать заявления.

Высокий звук зуммера, донесшийся из операторской, казалось, никем не был замечен в разноголосом говоре и кашле. Ничто не изменилось. Только замер на полуслове капитан Горчаков, да быстро метнулся к двери помощник. Через секунду Шилов вошел и наклонился к капитану:

— Сработала сигнализация сберкассы. Давайте я поеду. Может, опять неисправность…

Светлые полоски бровей на обожженном лице капитана сдвинулись:

— Давай. Может, и неисправность…

Это тоже бывало. Тревогу поднимали кошки, случайно попавшие между фотоэлементами, цепь замыкалась из-за различных поломок. Иногда сами работники по неосмотрительности включали сигнал тревоги. Но в любом случае из дежурной части немедленно выбегали вооруженные люди, бросались в уже трогающуюся машину и мчались через весь город.

Так было и на этот раз. Шилов распахнул дверь в комнату отдыха:

— Зубов, Колесниченко остаться, остальные — в машину!

В машине, пока шофер круто выруливал из двора на проспект, Михаил начал инструктировать:

— Сработала сигнализация сберкассы — здесь, на проспекте. Беляк и Рыжухин, ваша забота — прохожие и киоскеры: что они видели. Климков, проскочи на площадь, осмотрись, поговори с постовым. Чеидзе и Мартынов — со мной.

Машина резко развернулась на проспекте и остановилась у бровки. Шофер выскочил из кабины и, увязая в грязном сугробе, добрался до задней дверцы. Милиционеры спрыгивали на землю и тут же быстро разбегались по местам. Михаил, поддерживая рукой карман, где лежал тяжелый пистолет, уже бросился к двери сберкассы. За стеклом ее висит табличка «Закрыто», но кассовый зал освещен, и ни единой живой души не видно в нем. Нажал на тяжелую дверь ногой — дверь подалась.

— Мартынов, останься!

Придержав рванувшегося вперед Чеидзе, Михаил первым вошел в зал. За высоким барьером — столы кассиров с беспорядочно набросанными бумагами. Два стула лежат на полу. Дверца одного сейфа распахнута настежь, у другого — едва прикрыта. Возле него, раскрыв металлические челюсти, валяется инкассаторская сумка.

Стараясь ничего не трогать, Михаил прошел за барьер, в коридорчик, ведущий к служебным комнатам. Там слышались голоса. Шилов заглянул в кабинет заведующей — пусто. Следующая дверь по этой стороне — то ли кладовка, то ли туалет. Из-за нее и доносился приглушенный разговор.

Михаил постучал:

— Милиция! Выходите!

— Откройте нас! Мы закрыты… Откройте дверь!

Михаил отодвинул щеколду и, отступив шаг назад, скомандовал:

— Выходите!

Первой показалась пожилая женщина. Бледная, пряди волос беспорядочно переплелись над щекой, дрожащие пальцы придерживают почти оторванный манжет строгого платья. Увидев милицейскую форму, она покачнулась, схватилась руками за горло и, уткнувшись головой в стену, разрыдалась. Второй выходила девушка в ярком свитере с пышной светлой прической. Она подхватила женщину под локоть:

— Ну, Клавдия Михайловна!.. Ну не надо!..

Из-за двери показалась еще одна девушка.

— Вы из милиции? Поздно.

…Сысоев выглядел помолодевшим. Шло первое из вновь отвоеванных им дежурств, и старший следователь, подшивая и нумеруя листы законченного дела, наводя порядок в сейфе, выписывая повестки, — словом, занимаясь бумажной канителью, на которую обычно тратишь массу никем не планируемого, но реально необходимого времени, не переставал чувствовать присутствие на столе телефона. Когда аппарат надтреснуто тренькал, Сысоев бросал все дела, с удовольствием снимал трубку и торжественно сообщал:

— Дежурный следователь Сысоев слушает!

И было ему это очень приятно.

Отслужив в органах без малого тридцать лет, добавив к майорской еще одну звезду, Сергей Аверьянович вдруг почувствовал однажды, что обстановка вокруг него неудержимо меняется. Сначала он это заметил по делам. Они стали попадать к нему из уголовного розыска подготовленными с такой предусмотрительностью, о какой в прежние времена он только мечтал. Юридическое закрепление доказательств — основной его труд — все более становилось бумагописанием; такие четкие показания давали свидетели и подследственные. Послушав несколько раз, как приговор суда почти полностью повторяет строгую логику его обвинительных заключений, втайне порадовавшись поначалу легкости, с какой были закончены эти дела, Сысоев потом призадумался. Вспомнил, что вот уже несколько лет ни одно торжественное собрание не проходило, чтоб его, «нашего ветерана», не усадили в президиум. Другие следователи — по двое в комнате, ему — хоть маленький, но отдельный кабинет, дверь в дверь с кабинетом начальника областного следственного отдела. От самого же начальника — подчеркнутое уважение: «Вот, знакомьтесь, ветеран отдела Сергей Аверьянович. Я после университета к нему на выучку пришел, даром, что он тогда был еще с неполным средним — зато уже опыт, опыт какой!» Услышал это раз — принял как должное. А когда и два, и три услышал невольно подумал: «Чего бы это? Никак к пенсии меня готовят?»

Начал приглядываться. У других по шесть-семь дел одновременно, у него — три-четыре. А то вот еще заботу проявили: «Сергей Аверьянович, зачем вам самому печатать — отдайте машинистке». И утащили у него «Прогресс», механизм такой же пожилой, как он сам, но удивительно прикладистый. Тыкаешь в него пальцами, а мысли так и текут сами…

Когда — «в связи с особыми поручениями» — Сысоева один раз исключили из графика суточных дежурств, а в следующий месяц сделали то же, уже не объясняя причин, старший следователь решил взбунтоваться. Выбрившись так, что кожу на скулах снял, надев вместо повседневного штатского костюма мундир, он явился на работу и половину дня прислушивался, не перестанут ли гудеть голоса в кабинете начальника. Улучив паузу, постучал в дверь:

— Разрешите, товарищ полковник?

Блоков, увидев сияние мундирных пуговиц и пестроту наградных планок на груди, удивленно дернул бровью:

— Входи, Сергей Аверьянович. Присаживайся.

Сысоев, однако, садиться не стал. Он чуть не строевым подошел к столу и положил перед начальником папку:

— Разрешите согласовать два представления, товарищ полковник.

Блоков прочитал бумаги — они, разумеется, были в полном порядке — и снова недоуменно поглядел на Сысоева:

— Все правильно, Сергей Аверьянович… Да ты присядь. Как дома-то, все здоровы?

— Так точно, — отрапортовал Сысоев, глядя в окно и продолжая стоять.

— Гм… — Блоков ничего не понимал. — Ты что это такой… уставной? Случилось что?

— Никак нет, — по-прежнему в окно доложил Сысоев.

— О-о, значит, дело швах.

Блоков поднялся из-за стола, взял Сысоева под руку и повел к стульям, выстроившимся у стены.

— Садись, садись… В чем дело?

Сысоев покрутил шеей, сдавленной галстуком, и неожиданно для себя дал заливистого разобиженного петуха:

— Если мне пора…

Смущенно остановился, долго прокашливался, потом сиплым баском досказал:

— …на пенсию, так ты мне, Алексей Матвеевич, прямо скажи. Поперек дороги я никому стоять не хочу. А нужен я — так и работу дай настоящую…

Людей в областном следственном отделе, как всегда, было мало для того количества дел, которое здесь перемалывалось. Потому ходатайство Сысоева было удовлетворено на другой же день, и даже более чем полностью.

Опять не закрывалась дверь — очередью шли свидетели. Опять приходилось и есть, и спать на бегу. Опять ежевечерне звонил домой: «Извини, сегодня задержусь…

Словом, вернулось то состояние постоянной напряженности, постоянной нехватки времени, постоянной усталости, без которого, однако, жизнь — не жизнь, а сплошная отставка.

И вот сейчас, двигая вперед на привычном пределе мощности, — а сердчишко уже явно не то, и кости, видно к погоде, занудно болят — подполковник Сысоев тем не менее с удовольствием сообщил в трубку:

— Дежурный следователь слушает.

— Сергей Аверьянович, — донесся голос Горчакова. — Ограбление сберкассы. Инспектор уголовного розыска извещен. Проводника с собакой нужно?

Кости сразу успокоились. Исчезли всякие сердечные покалывания.

— Да, нужно. Созвонитесь с дежурным экспертом НТО, пусть побудет на связи. Жертв нет? Понял. Место происшествия под охраной? Спускаюсь.

Инспектора уголовного розыска Чернова нашел уже у выхода.

— Ну, Дмитрий, сегодня нам будет работка…

Возле машины их догнал выбежавший из дежурной комнаты капитан Горчаков:

— Проводник выехал к месту происшествия.

— Давно?

— Только что.

— Да нет, происшествие давно обнаружили?

Горчаков поднес часы к глазам.

— Сигнализация — четырнадцать… нет, теперь пятнадцать минут назад сработала. Подтверждение помощника с места происшествия — шесть минут спустя.

— Сколько грабителей? Приметы есть?

— Двое. Приметы самые общие. Один в куртке и вязаной шапочке с козырьком, у другого — пальто, ушанка.

Все равно передайте патрульным машинам и постовым.

— Уже.

Машина, чуть не ткнув бампером газик, на котором приехал помощник дежурного, остановилась у сберкассы. Сысоев, пока шел к двери, увидел, что у газетного киоска что-то спрашивает у продавщицы милиционер Климков. «Работает…» Из соседнего с кассой подъезда вышел Беляк и будто не спеша прошел в следующий. «И здесь работают». Чуть в стороне Рыжухин разговаривал с двумя остановившимися было девушками.

— Только подошли?.. Ну, счастливо погулять! — донесся его голос.

Неброская, незаметная постороннему глазу, в городе уже стремительно разворачивалась работа, называемая личным сыском. Все так же мерно мигают синим глазом патрульные машины, по-прежнему внешне невозмутимы постовые. Но система охраны правопорядка уже действует, пользуясь пока скудной, чрезвычайно скудной информацией.

Ничего. Будет информация!

Сысоев вошел в сберкассу и, пропустив Чернова, аккуратно прикрыл дверь, не трогая металлическую ручку.

— Здравия желаю, — поздоровался Чеидзе. Он стоял у входа.

— Так и висела? — кивнул Сысоев на табличку «Закрыто».

— Так точно.

Подошел помощник дежурного Михаил Шилов и вполголоса доложил о своих действиях.

Сысоеву было приятно чувствовать слаженность — при всем разнообразии действий — многих служб и множества людей, высокую профессиональную культуру в работе умных помощников.

Прибыл проводник с собакой. Но их сразу пришлось отправить обратно. След терялся за порогом: непрерывный поток прохожих в эти часы пик, резкий запах отработанных газов от автомашин исключали работу Султана. Пес дважды крутнулся у ступенек невысокого крыльца и, нервно повизгивая, заметался то в одну, то в другую сторону.

Дмитрий Чернов, нетерпеливо поглядывая на следователя, уже стоял возле кассиров. Сейчас, сейчас… Сысоев, внимательно — будто кинокамерой снимал — оглядел кассовый зал. Торопись не спеша, дорогой Дима, это великая вещь! Когда кассирши будут рассказывать, ты будешь головой крутить — где да как… А я зал теперь год буду помнить — и вон ту полосу на барьере, и стул, лежащий на боку, и лист какого-то бланка, высунувшийся из сейфа… Ты будешь оглядываться, а я за свидетелями понаблюдаю…

Кассирши ему понравились. Старшая, Клавдия Михайловна Федорова, уже справившись с волнением, обстоятельно рассказывала, как все произошло. Девушки же — они по очереди входили к кабинет заведующей — старательно пробовали вспомнить детали. Однако первый опрос — при всей добросовестности и старательности свидетелей — дал все-таки очень немногое.

В 18 часов 45 минут Тоня Ковалева — ее рабочее место находится ближе всех к выходу — поднялась, прошла за барьер и повесила табличку «Закрыто». Но дверь отворилась, и в сберкассу вошла женщина в меховой шубе коричневого цвета и такой же меховой шапочке, с нею — девушка лет шестнадцати, одетая в светлое пальто и белую шерстяную косыночку. Они попросили оплатить им лотерейный билет. Тоня прошла к своему столу и, проверив выигрыш по таблице, выдала женщине деньги. Клиентки вышли, а Тоня склонилась над столом, делая в документах запись о последней операции.

В этот момент Федорова услышала металлический щелчок у входа. Перестав считать лежавшую перед ней пачку банкнот, она подняла голову и увидела мужчин в черных полумасках. Один, в спортивной куртке и вязаной шапочке, закрывал дверь на крючок, второй бежал к барьеру. Когда он перепрыгнул через барьер на стол Тони и закричал: «Поднять руки! Встать! Иначе стреляю!» — Федорова успела нажать кнопку сигнализации. Сзади раздался шум — второй грабитель тоже перепрыгнул барьер. Федорова, медленно поднимая руки, локтем двигала к себе лежавший на ее столе пистолет. Но воспользоваться им не сумела: оружие упало в корзину для бумаг.

Размахивая револьверами — судя по стволам с крупными мушками, это были наганы, — грабители принудили женщин встать и оттеснили их в служебные помещения. Затем загнали всех в туалет и закрыли, пригрозив, что в случае чего начнут стрелять в дверь…

— На руках ничего не успели заметить? Кольцо, татуировку?

— Оба были в черных перчатках. И очень уж размахивали у нас перед носом кулаками…

— Та-ак… Значит, дактилоскопия отпадает.

— А вот черная полоса на барьере — там прыгал второй, в куртке?

— Да.

Не густо. Что-то еще даст осмотр?

Сысоев начал детально исследовать место происшествия.

На всем пространстве до кассового барьера не нашлось ничего примечательного, кроме двух автобусных билетов с последовательными номерами.

— У вас когда подметали помещение?

— Да вот уборщица сложила в кладовку ведро, веник, тряпки, ушла, а я за ней и пошла вешать табличку, ответила Тоня.

Полоса на барьере тоже представляла некоторый интерес. В научно-техническом отделе, возможно, определят состав резины на подметке у «спортсмена» и, может, фабрику, выпускающую обувь на такой подошве… Но что это даст при миллионном производстве обувных пар? А вот царапина, параллельная темной полосе, — это уже кое-что. Гвоздик? Нет, наверное, подковка. Или прибита очень близко к краю каблука, или сносилась и сдвинулась краю…

Во входную дверь требовательно постучали.

— Впусти, кто там ломится? — недовольно буркнул Сысоев. Чеидзе открыл дверь.

Вошли вызванный дежурным банковский работник, двое понятых в сопровождении Беляка и сразу за ними — новый заместитель начальника уголовного розыска. Почти начальник: прежний переводится в Ленинград. Франтоватого молодого майора Сысоев несколько раз видел на совещаниях, но знакомы они еще не были. Не нравилась категоричность его суждений, однако Сысоев отдавал майору должное: говорит резковато, самоуверенно, но всегда дельно.

— Вы следователь? — майор стремительно прошел к Сысоеву и протянул руку: — Голубицкий, из розыска. — И без перехода: — Нашли что-нибудь?

— Мало.

— Сейчас поищем, — Голубицкий направился за барьер.

— Товарищ майор, — спокойно сказал Сысоев, — когда я закончу осмотр места происшествия, у вас будет возможность «поискать».

Голубицкий улыбнулся открыто и благожелательно:

— Вы правы. Извините меня, — и отошел к Чернову. Дождавшись конца опроса, майор стал тихо разговаривать с инспектором.

Прибыли эксперт НТО, сотрудник розыска и участковый инспектор. Сысоев, делая с помощью Чеидзе замеры, диктовал протокол осмотра Мартынову. Голубицкий, прикинув, из каких окон видна дверь в сберкассу, послал по квартирам оперативных работников.

Лишь поздним вечером приступили к ревизии денег и документов, чтобы точно определить размеры и состав похищенных ценностей. К утру выяснили: преступники унесли 10 тысяч рублей в купюрах различного достоинства, мешочек с разменной монетой, 12 чистых сберегательных и 8 чековых книжек, 20 бланков аккредитивов, 96 погашенных лотерейных билетов.


Утром в кабинете заместителя начальника управления Ломтева собрались участники расследования. Полковник оглядел присутствующих:

— Новых лиц нет… И не будет пока. Оперативная группа уже образовалась. По вашей, Михаил Константинович, инициативе, — наклонил он голову в сторону майора Голубицкого, — пусть в этом составе и остается. И вот представитель следствия — Сергей Аверьянович Сысоев… Впрочем, вы уже познакомились?

— Так точно, — улыбнулся Голубицкий.

— Преступление не рядовое. Тут… — полковник взглянул на Дмитрия Чернова, — товарищи высказывают мнение, что к нам прибыли опытные «гастролеры». Действительно, дерзость нападения, быстрота, скоторой преступники скрылись, дают основания для такого предположения. Но… какие еще есть суждения? Да, пожалуйста, Сергей Аверьянович.

— Смелость может еще происходить и из неопытности, товарищ полковник.

— Еще? — вопросительно посмотрел Ломтев.

— Разрешите, товарищ полковник? — встал Голубицкий. — Действительно, обращает на себя внимание быстрота, с которой совершено преступление. Эта стремительность не каждому по силам. Высота барьера в кассовом зале такова и места для разбега так мало, что только хорошо тренированный человек может без задержки перемахнуть на стол кассиров. Вряд ли кто из старых рецидивистов-налетчиков, если они остались, способен на такую акробатику… И потом эдакая… театральность, что ли, во всем: маски, черные перчатки, эффектные прыжки… Голливуд какой-то… Теперь о похищенных ценностях. Ну, деньги забрали — это ясно, за ними и явились. А лотерейные билеты, да еще погашенные, зачем им? В спешке не разобрались? Хорошо. А бланки сберкнижек и аккредитивов? Какой опытный преступник рискнет ими воспользоваться? Ведь предъявить такой документ в любую сберкассу страны — это равнозначно написать себе на лбу: «Я украл его в Мурманске». Я согласен с Сергеем Аверьяновичем: дерзость в данном случае идет от неопытности. По-моему, это работа наших, мурманских… Здесь надо искать.

— Логично, хоть «гастрольный» приезд полностью и ее исключается, — кивнул полковник. — Поэтому запросим Москву, не было ли чего похожего в других городах. Но возможна и третья версия: кто-то под видом, допустим, водопроводчика или, скажем, электрика все вызнал, уточнил, потом маску на лицо — и за дело… Может оказаться неслучайным и приход женщины с девушкой за несколько минут до ограбления… Надо все версии отрабатывать. Слушаем, что уже делается. Михаил Константинович, доложите.

— Ищем женщину, предъявившую лотерейный билет… И, понятно, девушку — это, похоже, мать и дочь. Судя по номеру, продан билет был одним из кассиров «Нептуна». Сдан в сберкассу в этом же районе. По-видимому, его бывшая владелица живет недалеко. Словесный портрет на нее составлен хороший. Так что найдем. Возможно, она заметила и запомнила преступников, с которыми могла встретиться у выхода из кассы…

— Но прежде, на всякий случай, проверьте ее — не причастна ли она к ограблению.

— Будет исполнено. Вторая ниточка послабее — два автобусных билета. Кто обронил? Если женщина или ее дочь, то билеты ничего не дадут нам. Если преступник, то как минимум будем знать, каким автобусом они прибыли в центр города. Этим займется… — Голубицкий оглянулся, — товарищ Чернов. Об информации работников торговли и почтовых отделений мы уже позаботились, фотокопии списков с номерами похищенных купюр разосланы… Из НТО, товарищ полковник, просили доложить, что испытывают затруднения с фотобумагой. Но по нашей заявке сделали все.

— Опять, наверное, со снабженцами поругались, — усмехнулся Ломтев, делая заметку в календаре.

— Автостанция, вокзал, аэропорт под наблюдением, но при минимуме сведений это вряд ли что даст, — закончил Голубицкий.

— Да, преступники сейчас в этих местах глаза нам мозолить не станут. Билеты или заранее взяли, или вовсе брать не будут в ближайшие дни. Попробуют отсидеться. Но наблюдение все-таки не снимать…


Договорившись с начальником автоколонны, Дмитрий Чернов немедленно выехал на свидание с кондуктором Катей Васильевой, которая, как быстро выяснили в диспетчерской, вчера продала эти два билета в автобусе на маршруте № 2 во второй половине дня. Сейчас Катя сидела у диспетчера и ломала голову, что за молодой человек собирается с ней встретиться, если ради этого задержали всю бригаду и машина на линию не вышла. «Вся бригада» состояла из нее и водителя Толи Колпакова.

Подоспевший Дмитрий уже направился было к окошечку диспетчера, но увидел девушку и сообразил, что кроме Васильевой с шофером тут сейчас некому находиться. Через несколько минут все трое разговаривали вполне доверительно и заинтересованно. Катя пыталась вспомнить, где начала продавать эту катушку билетов. Выходило, что «обилечивала» ими пассажиров девушка в течение целой половины смены, так что определить, на каком отрезке маршрута оторвана принесенная Черновым полоска бумаги, она не может.

Инспектор, осторожно расспрашивая, настойчиво пытался помочь ей:

— Ну, а где были проданы хотя бы первые билеты?

Толя Колпаков вдруг прервал их:

— Брось гадать. Возьми маршрутный лист. Ведь контролер вчера аж два раза тебя проверял.

В маршрутном листе перед проверкой был записан номер последнего проданного билета — 114331 Первый из найдейных в сберкассе был 114333.

— Где к вам в машину сел контролер?

Катя сосредоточенно думала.

— Не ломай голову. Я здесь, у гаража, высаживал двух наших ребят, на смену ехали, а Фролова мне рукой махнула: подожди, мол. Здесь она садилась. А эти два билета ты продала на Ледовом. Вот только кому?

— Правильно! Я сейчас… Я очень хорошо теперь помню! Значит, так: Фроловой, контролеру, я маршрутный лист от кабины сама понесла. Она записала у маня с катушки номер и стала билеты у пассажиров проверять. Я была на своем месте, у задней двери. А тут остановка. Сначала тетечка садилась, толстая такая. Я ей еще сетку помогала втащить. Она и купила билет 331-й, который записан в лист. У нее шесть копеек уже приготовлены были, она из-за них и с сеткой не могла справиться. Потом мужчина какой-то пожилой подал мне рубль бумажкой. Я еще подосадовала про себя. Когда у пассажиров нет разменной монеты, нам очень неудобно работать. Но ничего, конечно, не сказала — знаете как у нас строго, если пассажиры на грубость жалуются…

— Дальше? — не утерпел Дмитрий.

— А потом двое парней садились. Я им еще замечание сделала: они девочку оттолкнули…

— Они сразу и купили билеты?

— Не сразу. Нахалы такие, — Катя смущенно взглянула на Толю Колпакова. — Приставать начали. Вернее, один начал, который помладше. Мне работать надо, а он загородил всех, и сам не платит, и другим мешает…

— Вы, Катя, их хорошо помните? Узнали бы сейчас?

— Конечно, узнала бы. Особенно того, который приставал. Молодого. В вязаной шапочке с козырьком.

…У старшего диспетчера автоколонны в тот день были все основания для плохого настроения. Пришлось срочно вызывать резервную бригаду, с большим опозданием посылать на маршрут машину, а потом еще долго объясняться по телефону с пассажирами, утверждавшими, что он, диспетчер, не имеет права получать зарплату, если у него на самом оживленном маршруте автобусы ходят с часовыми перерывами. Они немного преувеличивали, эти граждане, но дым был не без огня. Факт.

А Катя Васильева и Толя Колпаков не работали и на следующий день. Они сидели в научно-техническом отделе управления. Перед ними на столе стоял аппарат с подсветкой изнутри, молодой человек в штатском костюме крутил ручки аппарата, и на матовом экранчике двигались глаза, носы, брови, губы, подбородки… За соседним столом сидел другой молодой человек; внимательно вслушиваясь в разговор, он изредка задавал точные вопросы, и все записывал.

Фоторобот, наконец, изобразил нечто отдаленно напоминающее лицо младшего из двух парней. Катю и Толю проводили вниз, в столовую, а когда они, пообедав, вернулись, перед ними положили готовую фотографию. Эксперт, закрывая верхнюю часть головы темным силуэтным рисунком вязаной шапочки, спрашивал:

— Так? Так?.. Теперь похоже?

— Вот так! Теперь это он! — с облегчением вздохнула Катя.

— Да, как будто… — согласился и Толя, придирчиво рассматривая монтаж. — Сейчас хорошо…

Второго преступника молодые люди помнили гораздо хуже. Портрет его составить так и не удалось. Боясь переутомить свидетелей и подтолкнуть их на ложный домысел, эксперты отпустили Васильеву и Колпакова.

Через два часа Голубицкий собрал группу на оперативное совещание. Перед ним на столе лежали листы с размноженными фотопортретами «Молодого» и «Угрюмого» — так пака называли преступников, — копии портрета, снятого с фоторобота.

— Как видите, товарищи, наши сведения о «Молодом» пополнились неплохо. С «Угрюмым» — хуже: только весьма общее, без единой особой приметы, описание одежды и лица. «Удлиненное, кожа смуглая…» — процитировал майор. — Из этого немного почерпнешь. Первая ниточка — женщина, сдавшая лотерейный билет, — оборвалась вовсе. Красильников установил: в сберкассу заходила сотрудница «Мурманскгражданпроекта» с дочерью, десятиклассницей. К ограблению никакого отношения не имеют: образ жизни, круг знакомых исключают подозрения. Выходя из кассы, они ничего примечательного для нас не увидели. Так что пока вот это, — майор показал на лежащие перед ним документы, — единственно, чем мы располагаем. Выбора нет… Войдите! — ответил Голубицкий на стук в дверь.

Вошел младший лейтенант Демченко, участковый инспектор. Поселок Ледовое — его территория.

— Не извиняйтесь, знаю почему опоздали. Мне звонил дежурный… Вот, товарищ Демченко, посмотрите внимательно ориентировки и помогите нам установить этих людей. Дело более чем спешное. Преступники вооружены — нельзя дожидаться, пока они начнут пальбу. Похищена значительная сумма государственных денег — нельзя дать им уплыть из Мурманска.

Демченко долго, шевеля губами, изучал текст, потом портрет. Через несколько минут отложил его в сторону:

— Нет, об этом пока ничего не могу сказать. А вот «Угрюмый»… — Демченко полез в карман кителя, долго копался и, наконец, извлек изрядно замусоленную записную книжку. — Появился у меня там один… Ошейников Владимир Петрович. Не работает, без прописки проживает — у Козодоевой Валентины Игнатьевны по улице Грибоедова, дом… Так. Хозяйка поясняет, что это ее знакомый, с которым она собирается вступить в брак. Или она мне врет, или он ей. Ему — двадцать восемь, ей — тридцать шесть. Спилась до положения риз. Есть там на ком жениться!.. А Ошейников — он действительно угрюмый… И рост подходит — метр семьдесят примерно. Черная шапка-ушанка, черное пальто… О «Молодом» пока ничего не могу сказать.

— Спасибо. Срочно выезжайте с нашим товарищем. Себя не обнаруживать. Соберите данные — и все. Информируйте меня немедленно и самым подробным образом.

У Демченко было много знакомых на участке. У него было хобби — заводить знакомства. С этим веселым балагуром можно было разговаривать, когда угодно, о чем угодно и, главное, сколько угодно. Впрочем такая особенность характера делала его самым знающим свой участок инспектором в городе.

Уехал он из горотдела первым: подбросили ребята из ГАИ. Чернов, задержавшийся, чтобы обменяться информацией с сотрудниками, работавшими по другим версиям, прибыл на остановку только минут через сорок. Первым, кого он увидел, был Демченко. Инспектор стоял в окружении трех парней, гривастых, как шотландские пони, и разговор между ними, судя по всему, был весьма далек от завершения. «Ну трепач! Ну погоди ж ты…» Чернов ничем не расшифровывал себя. Проходя мимо, он даже не взглянул на Демченко. Больше того, он даже отвернулся немного. Но и затылок его, казалось, порицал не в меру разговорчивого участкового.

Неизвестно зачем срезая дорогу, Дмитрий свернул на тропинку, петлявшую между камнями. Видимо, сработал рефлекс: делай как все. А все, конечно же, не ходили по хорошей дороге, удлинявшей путь всего на сотню метров, а штурмовали каменные барьеры и в лоб, и сбоку. Дмитрий отдал себе в этом отчет, когда прошел по узкой жердочке и остановился, потому что грязь продолжалась, а жердочка кончилась. Он уж совсем собрался прыгнуть метра на три, как не без подготовки сделала шедшая впереди пожилая женщина с двумя авоськами картошки, когда услышал сзади приглушенный голос Демченко:

— Тот самый, Ошейников…

Дмитрий все-таки прыгнул. Сзади тоже что-то звучно шлепнулось, далеко вперед полетела грязь с талым снегом пополам, а голос продолжал:

— И «Молодой», его Валеркой звать, там же терся. Только поздно. Ребята говорят, что оба подорвали… Теперь ищи-свищи.

— Ты это точно выяснил? — не оглядываясь, спросил Чернов.

— Фирма! — коротко ответил Демченко. — Ребята как на фото глянули — так сразу в цвет.

— На фото?! Это еще зачем?

— Ничего. Это свои…

— Хороши же у тебя «свои». Волосаны.

— За идею страдают. Мода — она, брат, как пропуск…

— Ты… — Чернов помолчал, ожидая, пока пройдет и достаточно удалится встретившаяся им девушка, — ты иди в пикет, а я к автомату. Надо шефу доложить. Где автомат? У клуба?

— Да, только он не работает.

— А еще где?

— На другом конце, за горой, у магазина. Только он тоже не работает. Похоже, Мишка Беляйкин трубку срезал.

— Тоже «свой»?

— Нет, пока просто знакомый.

— Ты ему по знакомству и штраф не оформляешь?

— Он ли еще?.. Да и не со штрафа начать бы… Он изобретатель, переговорное устройство делает.

— А ты не думаешь, что начальник службы и тебе, и Мишке твоему такое изобретет, что небу жарко станет?

— Все равно нельзя с Мишкой так. Он хороший парень. Надо ему только руки занять. У меня такие Мишки, может, от десятка краж ребят оттащили. Ведь за ним полпоселка пацанья следом ходит, в рот заглядывает…

Пришлось Чернову звонить из пикета, тем более что конспирироваться дальше смысла, кажется, не имело. Голубицкий придерживался того же мнения. Он выслушал доклад, секунду подумал.

— Вот что. С участковым идите к Козодоевой и допросите ее. Постановление на обыск вам привезут позже. Соберите все, что может дополнить словесные портреты преступников.

Для Валентины Козодоевой бабье лето, судя по пожухлой коже лица, по дряблым мешкам под глазами, должно было отбушевать годков пять назад. Но она пыталась не сдаваться. Яркие мазки помады изображали губы, грубо подведенные штрихи — брови, пережженные всеми перекисями охвостья на голове еще способны были хранить следы последней «шестимесячной», сделанной два месяца назад. Разрушительное время, однако, неумолимо изобличало ее. Грязноватый халат не закрывал от наблюдательного глаза сеть морщинок на шее, нездорового оттенка кожу на груди. Этой женщине, чтобы быть женщиной, уже всякий раз требовался допинг. И она пила, и поила своих случайных партнеров, выхватывая у жизни последние куски радости, чувствуя подсознательно, что все чаще получает не удовлетворение, а фальшивку, подделку под него. Да и желания ее все чаще были не нормальной потребностью организма, а эрзацем, который вырабатывался из привычки.

Однако мозг ее — мозг человека, не обогащенного учебой, хорошей профессией, хотя бы дальним знакомством с искусством, а озабоченного всегдашним стремлением заработать и «повеселиться» (дочь в число постоянных забот не входила; дочь появилась только потому, что, пока еще была возможность прервать беременность, мать приходила на прием к врачу навеселе; когда же мать пришла трезвой, сроки, оказалось, истекли), — мозг такого человека не мог холодно и беспристрастно проанализировать перемены. И потому Валентина Козодоева сначала искренне удивлялась и обижалась, а в последнее время только обижалась, когда от нее уходил очередной кандидат в мужья. Обиделась и в этот раз. Вернувшись с работы, она нашла на столе записку, написанную крупными, разборчивыми буквами:

«Старушка, я тебя век не забуду, но мы расходимся, как в море корабли. Наша встреча была ошибкой судьбы-злодейки. Прими мою благодарность за крышу и баланду. Вова».

Четыре двадцатипятирублевых купюры — «благодарность» — лежали тут же, под запиской. Они значительно смягчали горечь утраты, но не могли унять страха Козодоевой перед будущим, в котором не было никаких намеков на просветы — только тоска одиночества.

В таком душевном смятении и застали ее Чернов и Демченко, вошедшие в комнату, неприбранную, как сама хозяйка. Козодоева, как видно, уже успела провести финансовую операцию с одним из двадцатипятирублевых билетов Государственного банка, превратив его в несколько казначейских билетов меньшего достоинства плюс натуральный продукт в виде двух бутылок петрозаводской «Московской». Больше того, она уже начала потреблять продукт, и теперь ее обуревали сомнения, продолжать ли потреблять одной или пригласить продавщицу Машку Фофанову из соседнего подъезда, вместе вскричать жалобную песню и порыдать над своей несчастной долей. Для последнего и у Машки были основания: Валерик, приятель Вовика, объявившийся здесь с неделю назад, был немедленно запроектирован Машке «в чуваки»; а теперь и этой любви пришел конец.

Демченко, которого Козодоева знала и, видать, по-своему, уважала, остановил ее:

— Куда собралась, Валентина? Садись. За жизнь разговаривать будем.

Козодоева села, всхлипнула и подала ему записку.

— Ай-ай-ай! — покачал головой Демченко. — И этот сбежал? Ну, может, для тебя и к лучшему…

Чернов не торопился вмешиваться в разговор. Прислушиваясь, как Козодоева клялась, что уже совсем было собралась прописать Вову, что если соседи опять жаловались на шум у нее — так это все зря, что если и выпьет она — так на свои кровные, Дмитрий разглядывал комнату. Многое в ней говорило о том, что был здесь мужчина: серая кепка на вешалке, пачка «Шипки» и мундштук на подоконнике, среди женских и детских туфель у порога — поношенные мужские полуботинки, на спинке раскрытой диван-кровати — черная рубашка…

Хозяйка, продолжавшая разговаривать с Демченко, начала все чаще оглядываться на Чернова, словно чувствуя, что он здесь старший и что разговор участковый инспектор ведет больше для него, чем для себя.

— А что это вы так интересуетесь моим жильцом? — Козодоева уже с явным беспокойством спрашивала Чернова.

— Мы и вами интересуемся, — Дмитрий прошел к столу и тоже сел. — Ошейникова мы разыскиваем в связи с тяжким преступлением — ограблением сберегательной кассы. Такие «подвиги» без подготовки не совершаются. Преступление задумано и подготовлено здесь, в этой комнате…

…Репродуктор в кабинете Голубицкого уже в последний раз рассказывал о событиях минувших суток, когда вся оперативная группа собралась снова.

— Итог дня: мы вышли на надежный след. Двадцатипятирублевые купюры, изъятые у Козодоевой и в продовольственном магазине, похищены в сберкассе. Из Дома обуви также сообщили о поступлении денег, имеющих номера, обозначенные в нашем списке. Продавцы довольно точно описали приметы «Молодого», Валерия Яковлева, купившего у них туфли. Его старые полуботинки, оставленные в комнате Козодоевой, имеют на каблуке выступающий гвоздь, которым могла быть сделана царапина на барьере сберкассы. Адресное бюро дает место жительства Яковлева — поселок Медный-1, Рудный переулок, 16. Если преступник дома, завтра будем разговаривать с ним…

Утро изменило планы майора. Едва он вошел в кабинет, как в динамике селектора раздался голос Ломтева:

— Михаил Константинович, зайдите ко мне.

Голубицкий поднялся на третий этаж. Ломтев, поздоровавшись, протянул ему бланк спецсвязи с уже расшифрованным теистом:

— Нашелся ваш Ошейников…


Неизвестно почему, но после Кандалакши Ошейников успокоился. Последняя остановка скорого на территории Мурманской области была для него самой неприятной… Всю ночь он не закрывал глаза. Сначала подозрительно настойчиво с ним пытался заговорить пожилой мужчина, занимавший тоже верхнюю полку. Потом слишком изучающе к нему приглядывался какой-то черноволосый парень с пижонскими усиками. Уже глубокой ночью Ошейников снял свой чемоданчик с багажной полки и сунул под подушку: в неверном свете ночников ему опять почудилось, что блеснули под черными ресницами глаза, обнажились по-крысиному белые зубы усатого. Парень, точно, не спал. Через несколько минут он поднялся и проскользнул в тамбур. Беспокойство Ошейникова возрастало. Из-под полуприкрытых век он видел, как черноволосый, вернувшись, опять лег и, кажется, опять наблюдал за ним… Хотелось вскочить и задать деру. Но Ошейников понимал, что бежать, в сущности, некуда.

В Кандалакше садились еще пассажиры, а потом по вагону прошли двое милиционеров, внимательно осматривая спящих. У Ошейникова похолодела спина. А когда минуты через три он увидел, что милиционеры возвращаются, все также заглядывая в спящие лица, ему чуть плохо не стало. Но красные погоны проплыли мимо, поезд тронулся. Под стук колес неудержимо накатила дрема. Ошейников заснул.

Утром снова начались неудобства из-за денег, лежавших в чемодане. Ошейников долго не решался оставить их, чтобы уйти в туалет. Когда стало совсем невмоготу, все-таки решился. Потом захотелось есть. Буфетчица носила пирожки, кефир, дорожные наборы с вафлями и зелеными яблоками, а ему смертельно хотелось мясной солянки и под нее — хотя бы граммов двести водки. Но куда деть чемоданчик? Взять с собой — привлечь внимание соседей. Оставить на них — боязно. Перед Петрозаводском придумал. Взял чемоданчик и, провожаемый загадочной полуулыбкой усатого, зашел к проводнице:

— Я еду в командировку. Тут у меня важные документы. Нельзя ли в вашем купе оставить, пока я схожу перекусить?

Проводница начала было отнекиваться, но рубль убедил ее, что надо помочь товарищу.

— Только до Петрозаводска! Мне на остановке пассажиров сажать…

Чемоданчик испортил ему и обед. Проглотив солянку и рагу, чтобы не опьянеть сразу, Ошейников позволил себе единственную минуту полного блаженства. Он вылил водку из графинчика в фужер, положил на кусочек хлеба две маринованные кильки, дал себе несколько секунд выдержки. Потом низко наклонился, чтобы от толчков поезда не расплескалась водка, и стал медленно выпрямляться, не отрывая фужер от губ. Он не глотал. Жгучая жидкость, как по трубе, слилась в желудок, дыхание остановилось. Вот тогда Ошейников истово поднес к носу бутерброд и шумно вогнал в себя смягчающий горло хлебный дух…

Через несколько минут он уже шел через вагоны. Соловеющие глаза его пялились на женщин. Ноги ступали уже не так уверенно. Но сознание работало по-прежнему четко, отмечая, что поезд замедляет ход, что в окнах проплывают станционные строения… Когда поезд совсем стал и вдоль перрона, путаясь в сумках и чемоданах, побежали пассажиры, Ошейникову оставалось пройти еще вагон.

И тут навстречу ему полезло что-то бесформенное, состоящее из баула, двух чемоданов и нескольких авосек. Авоськи, зацепившись за дверную ручку, не пускали вперед привязанные к ним чемоданы. Позади горы, заткнувшей дверь, слышалось мычание и сопение. Ошейников торопился. Он пошел даже на то, чтобы безвозмездно помочь разбирать этот завал. Но едва он освободил сетки, как вся масса вещей двинулась вперед, вытесняя его обратно в вагон. Оказалось, багажный дредноут двигал сухонький старичок. Жаль, времени не оставалось, чтобы выматерить старичка…

И все-таки Ошейников опоздал. Он это понял сразу же, как только увидел в окно черную шевелюру, мелькнувшую на стороне, противоположной перрону. Ошейников кинулся в тамбур, в ярости дернул закрытую дверь, проскочил в следующий вагон и, растолкав пассажиров, спрыгнул на перрон, спустился между вагонами. На четвереньках перебрался через рельсы и тут увидел усатого, неспешно уносившего его чемоданчик…

— Стой, падло!..

Тот, не оборачиваясь, как кошка, бросился на ступени подножки и исчез в тамбуре. Ошейников снова рванулся под вагон, чуть не раскроил себе голову, ударившись о металлический швеллер. Выкарабкавшись на перрон, он опять увидел черноволосого, улепетывающего к хвосту состава. Не замечая ничего вокруг, Ошейников теперь уже молча бросился в погоню.

Он настиг похитителя, когда тот собрался опять нырнуть в тамбур.

— Гад!.. Гад!..

Сбитое бегом дыхание не давало произнести ничего другого. Ошейников дергал к себе чемоданчик, но парень, ухватившись одной рукой за поручень, другой цепко держался за мягкую ручку и только по-крысиному поднимал усики, будто куснуть хотел. Вагон дернулся.

— В чем дело, граждане? Сойдите на перрон! — услышал Ошейников и тут же увидел, как милиционер, ударив вора снизу по кисти, легко ссадил его с подножки.

— Сволочь… Спер!.. Мой чемодан… Спасибо… Я с этого поезда, — обрадованно бормотал Ошейников, норовя ударить похитителя по лицу и в то же время передвигаясь за подножкой, чтобы успеть вскочить в вагон.

— Одну минуту! Спокойно. Пройдемте!

Милиционер, хватко взяв обоих под руки, оттягивал их прочь от поезда. И оттянул, как ни рвались Ошейников и вор.

— Спокойно. Сейчас разберемся…

Ошейников был зол, страшно ругался на милиционера и все пытался извернуться так, чтобы лопасть черноволосому ногой в пах. Тот всякий раз отпрыгивал и кричал:

— Кончай, понимаешь! Нужен мне твой чемодан, понимаешь!

Но Ошейников понимать не хотел. Он чувствовал себя дважды обворованным и безоглядно лез на рожон.

Только в отделении, когда в усатеньком опознали Кацулю — уже дважды попадавшегося поездного вора — и когда тот покорно сознался, что чемодан краденый, когда дежурный старший лейтенант попросил перечислить вещи, находящиеся в чемодане, — только тогда Ошейников начал догадываться, в какую историю влип.

Беспокойно посматривая на дежурного, он перечислил вещи.

— Спортивный костюм, рубашка шерстяная, носки, туфли, кеды, несколько книг… Ну, там мыло и все такое…

— Хорошо, теперь откройте, сверим — и можете забирать свои вещи. Ключ при себе?

Ключ был, конечно, при себе. Но надеяться, что при осмотре удастся скрыть две толстые пачки денег, завернутые в газеты, не приходилось. А объяснять, откуда деньги!.. Ошейникову стало холодно. Он начал врать. Про жену, которая будто бы ехала с ним, про ключ, оставшийся у жены… Старший лейтенант достал из стола насколько ключей:

— Попробуйте, может, подойдет?

Ошейников свой замок мог бы открыть булавкой. Но сейчас ни один из ключей, конечно, «не подошел». А ломать замок из-за такого пустяка — нет, он не станет…

— Что ж, давайте дадим телеграмму вашей жене. Через несколько часов со встречным поездом привезут вам ключ… Все равно надо телеграфировать, иначе вам еще один билет придется покупать.

Это была все-таки хоть какая-то отсрочка. Может, удастся запутать — и его отпустят в конце концов без осмотра чемодана?

Ошейников старательно перевирал вагон и место. Потом вдруг подумал, что Кацулю будут допрашивать и он все расскажет. Нет, надо указать собственное место…

Чемодан поставили за барьер, «грузина» посадили в камеру, Ошейникова устроили «в комнату отдыха. Оставшись один, он уткнулся головой в подушку: «Бежать! Как можно скорее и как можно дальше!»

Часа через три в линейное отделение милиции принесли телеграмму: Валентины Ошейниковой в поезде не оказалось. Дежурный послал за потерпевшим в комнату отдыха. Но и «мужа» не оказалось. Лишь часов через десять из Волховстроя пришла телеграмма:

«За чемоданом вернусь сам. Не ломайте. Ошейников».

Начальник отделения покачал головой:

— Вызывайте понятых и вскрывайте. Очень похоже на бегство.

Через полчаса спецсвязь работала с полной нагрузкой. В Волховстрое местные работники быстро установили, что преступник, ограбивший сберкассу в Мурманске и оставивший деньги в петрозаводском линейном отделении милиции, отправлял еще одну телеграмму — в поселок Медный-1 Мурманской области, Рудный переулок, 16, Яковлеву:

«Валера телеграфам вышли деньги Ленинград главпочтамт востребования встретимся объясню Вова».

В дальнейшем все было просто. Ошейников, уже сутки живший в Ленинграде, у Московского вокзала взял такси и минут через десять вышел у главпочтамта. Минут пять ушло на получение перевода. А еще через десять минут на нелюдном перекрестие возле Дома культуры связи два встречных парня неожиданно схватили его за локти и кисти, ловко вывернули руки к затылку, а невесть откуда взявшийся пожилой человек мгновенно ощупал карманы, вокруг пояса:

— Оружие при себе? Не носим? Правильно…

Щелкнули наручники, щелкнула дверца подъехавшей из-за угла милицейской машины. Все происходило так, как в кино. Ошейников подумал только, что теперь героя играет он сам. Потом посмотрел на лица сопровождающих и подумал еще: эти, пожалуй, не играют… Эти — всерьез…

За что Сысоев больше всего уважал оперативников — так это за их способность, обнаружив преступление, начать действия немедленно, с ходу и сразу по многим направлениям. Как ценят буквально каждую минуту! Можно понять Голубицкого, которому во время осмотра места происшествия не терпелось приступить к поиску следов: попробуй устоять на месте, если знаешь, что промедлил, ты секунду — дал секунду форы преступнику, стремительно уходящему, уничтожающему улики. Но опыт подсказывал Сысоеву: взрывное начало чревато опасностью пробелов, а промахи, допущенные в первой стадии расследования, могут завести в безвыходный тупик. И потому следователь не имеет права на безоглядную спешку. Может, ему не всегда хватает такта, как было в стычке с Голубицким. Однако основательность, планомерность розыска стала возможна потому, что он, Сысоев, ничего не пропустил при осмотре. И все-таки мало, очень мало зацепок было в распоряжении оперативной службы! Два автобусных билета на полу кассового зала, царапина на барьере, довольно неконкретные показания свидетелей да тщательная опись похищенного… Тем не менее в два дня вышли на верный след. И если бы даже Ошейников сам не влез так по-дурацки в руки петрозаводской милиции, ему все равно не удалось бы долго скрываться, это уж точно. Ничего не скажешь, молодцы ребята у Голубицкого…

Звонок. Из дежурной части сообщили, что Яковлев доставлен.

— Давайте его сюда.

Истекают десятые сутки, надо предъявлять обвинение. Утрам Сысоев, отпечатав постановление о привлечении Ошейникова и Яковлева в качестве обвиняемых, понес дело к Блокову. Тот полистал — ни одного вопроса не задал. Да и какие еще вопросы — улики что надо. Преступники сидят в следственном изоляторе, каются, сознаются… Не во всем, впрочем, сознаются. Оружие не найдено, деньги — частично… Много еще работы.

Ввели Яковлева. Сысоев внимательно пригляделся к нему. Нет, кажется, и сегодня ничего нового не скажет. По-прежнему подавлен — вон как плечи обвисли. Вот таким он был и на всех предыдущих допросах: «Да… Нет… Не помню… Не знаю…»

— Валерий, хоть ты и не по доброй воле ко мне пришел, а все же поздороваться бы не мешало… Садись вот сюда, к столу. Согласно закону, ты имеешь право сегодня ознакомиться с сущностью предъявляемого тебе обвинения. Вот, пожалуйста, читай.

Яковлев перестал теребить шапку, дрожащими пальцами взял бланк постановления и, наклонив оголенную стрижкой голову, принялся читать короткий текст. Через несколько секунд резко выпрямился:

— А почему статья не та?

— Как не та? Девяносто третья — прим.

— У меня же сто сорок пятая!

— При чем тут «Грабеж»? Э, нет. Вы с Ошейниковым совершили разбойное нападение на государственное учреждение, похитили государственное, а не личное имущество. А хищение государственных ценностей в особо крупных размерах предусматривается статьей девяносто третьей — прим.

— Мера… — Яковлев сглотнул слюну, — какая?

Сысоев открыл кодекс:

— Так… «Независимо от способа хищения… наказывается лишением свободы на срок от восьми до пятнадцати лет с конфискацией имущества, со ссылкой или без таковой, или смертной казнью с конфискацией…» Что с тобой, Валерий?

Яковлев побелел. Черный пушок над синюшными губами выделялся резко, будто на лице покойника. Глаза начали закатываться под мертвенные веки. Сысоев едва успел подхватить его тело, сползавшее со стула. Одной рукой поддерживая подследственного, другой дотянулся до графина, налил в ладонь воды и выплеснул ее в безжизненное лицо. Яковлев стал приходить в себя.

Полагалось немедленно начинать подробный допрос обвиняемого, но Сысоев взялся за телефон:

— Возьмите Яковлева в камеру… Пусть пока отдохнет.

— Тут вашего второго, Ошейникова, привезли, — сказал дежурный.

— Можно приводить.

Опасаясь еще одного обморока, следователь поставил графин поближе. Но Ошейников собой владел лучше, хотя испуг не мог, да и не пытался, скрыть:

— Неужели вышка может быть, Сергей Аверьянович?

— Это решит суд.

— Но я ведь все признал! Чистосердечно. И раскаиваюсь…

— А оружие? Ведь было оружие. Три свидетеля описывают настолько четко, что мы можем определить его вид — револьверы!

Ошейников замолчал. Потом, видно, решился:

— Только вы запишите — добровольно… Были игрушечные пистолеты. Детские. В «Буратино» брали. Потом мушки наклепали, стволы сделали больше, с ними и пошли…

Но подтвердить свои новые показания Ошейников не мог: вскоре после нападения на сберкассу он выбросил свой бутафорский пистолет, а где — не помнит. Чтобы проверить его, пришлось шаг за шагом пройти весь путь, которым скрывались преступники, метнувшиеся сначала на площадь Пяти Углов, потом по улице Самойловой к Дому междурейсового отдыха моряков и далее по улице Шмидта до поворота к порту, а там мимо забора теплоэлектроцентрали вдоль железной дороги — в спасительную темноту и путаницу деревянных домов Жилстроя…

Только через несколько дней, когда вместе с обвиняемым был сделан выезд на место происшествия, Ошейников, проходя мимо забора ТЭЦ, вдруг остановился так неожиданно, что на него наткнулся шедший сзади конвойный.

— Здесь.

— Что — здесь? — не понял Сысоев.

— Здесь Валерка сдернул и швырнул за забор свою вязаную шапку. Я подумал, что от лишнего и мне надо сброситься. Вон туда я его кинул. Но тогда вроде снегу было меньше…

Вместе с понятыми Сысоев начал искать детский пистолет, а помогавшего ему Дмитрия Чернова послал на территорию ТЭЦ проверить, есть ли там шапка. Ошейников тоже разгребал ногой снег то в одном, то в другом месте. Но трехчасовые поиски закончились единственной удачей…

— Сергей Аверьянович, есть шапка! — закричал по ту сторону забора Чернов.

Вызвали эксперта НТО с миноискателем. Прибор много раз фиксировал металл под снегом, но, раскопав метровую яму в сугробе, взмокшие и уже изрядно уставшие люди — рыли обломками досок — натыкались на железный хлам.

— Черт знает что! — злился Сысоев. — Плачутся, металла у нас мало. Тут только мы скоро на домну накопаем…

В тот раз так ничего найти и не удалось. Но Ошейников упорно стоял на своем: здесь выбросил. Пришлось договариваться с командованием гарнизона, чтобы выделили в помощь человек двадцать солдат. На различные переговоры ушло еще два дня, но, когда военные до земли перекопали огромный сугроб, пистолет все-таки был обнаружен.

Рассказал про бутафорию и Яковлев — правда, после длительных разъяснений Сысоева, что суд при определении меры наказания учитывает прежде всего, насколько глубоко подсудимый осознал совершенное, насколько искренне он раскаивается. Искренность же подтверждается не словами, а поступками — помощью следователю. Свой пистолет, сняв наклепанную мушку, Яковлев отдал малышам. Нашли мальчишек, нашли и игрушку.

Сысоев вздохнул с некоторым облегчением: оружия не было, так что, как выразился Голубицкий, пальба не начнется. Оставалась еще одна задача — отыскать деньги. Две тысячи рублей, обнаруженные в чемодане Ошейникова, — и без малого тысяча, изъятые при обыске у Яковлева, — это меньше трети похищенной суммы. Где остальные?

Обвиняемые, до сих пор так или иначе подтверждавшие показания друг друга, на этот вопрос дают совершенно противоречивые ответы. Ошейников утверждает, что деньги он и его напарник разделили поровну. Большую часть своей доли — три тысячи — он утратил еще в Мурманске, напившись пьяным. Где его обобрали — точно не помнит, но, по-видимому, на вокзале.

Проверить его версию пока не удалось: доказательств, что обвиняемый на второй день после ограбления был в «Арктике», напился там до бесчувствия, а потом, поболтавшись возле вокзала, уснул на скамейке в зале ожидания и проснулся с пустыми карманами, — таких доказательств не было. Но не было пока и улик, опровергающих показания. Уходили дни, оперативная служба допрашивала официанток, милиционеров из линейного отделения, служащих станции — все безуспешно.

— Ошейников, почему у вас украли только три тысячи? Как же вы уберегли остальные две?

— Они лежали в чемодане, а чемодан — у Козодоевой. С двумя тысячами я хотел уехать в Таллин, а три переслать туда же на свое имя почтой…

— Какими деньгами вы расплачивались в ресторане? Брали сколько-нибудь из тех, что похитили?

— Нет, у меня оставалось к тому времени около пятнадцати рублей своих.

— От чего оставалось? Ведь вы последние полгода нигде не работали.

— Но до этого-то я работал.

Врет, конечно. Козодоева показывает: пьянки были ежедневно, карты — тоже. Что выигрывал, то и пропивал. Возможно, и не столь «честным» способом добывал себе средства… Но как доказать?

Версия Яковлева еще более проста и еще менее поддается доказательству или опровержению. Он просто утверждает, что от Ошейникова получил только тысячу рублей.

— Почему же так мало? Если уж Ошейников, как ты говоришь, не подпускал тебя к деньгам, ведь даже по внешнему виду ты мог определить, что в сберкассе вы взяли значительно больше. Ты пробовал требовать еще?

— Нет.

— Почему?

Молчание…

Это называется отсутствием контакта с допрашиваемым. Когда Сысоев, опытный уже сыщик, заочно учился на юридическом, по специальным дисциплинам у него были только отличные оценки. Сокурсники, приезжавшие дважды в год на сессии, звали его «Профессор» — полууважительно и полуиронично. Уважали за опыт и знания, иронизировали по поводу возраста: уж больно поздно начал Сысоев учиться. В университете Сысоев-студент кому угодно и когда угодно мог рассказать, как устанавливать с подследственными этот самый контакт.

Но вот сейчас сидит напротив, по сути дела, мальчишка, врет или молчит, молчит или врет — и ничего ты, «заслуженный ветеран», с ним поделать не можешь. Всякие там психологические приемы на голом месте не помогут. Нужны сведения. Нужно очень много знать о человеке — а знаний мало… Поехать бы самому в Медный, поговорить с родителями, соседями. Ну что может дать вот эта характеристика: «…нарушал, не справлялся… не занимался…»?

Мысль о поездке приходила в голову не первый раз, но пока для этого не было времени. Дни, остававшиеся до конца следствия, приходилось расходовать крайне бережно. Отвоевав себе право работать «как все», Сергей Аверьянович загрузил свой сейф делами, вдвое больше прежнего. На два из них приходилось отдавать сейчас почти все силы и все время: пора передавать в суд, сроки истекали. По двум другим он со дня на день ждал ответы экспертиз — и если его предположения подтвердятся, то надо будет арестовывать, а значит, и вплотную заниматься обвиняемыми. Еще три дела могли бы подождать. Но ведь и эти сроки уже идут!..

— Так почему ты не потребовал у Ошейникова равную долю?

Молчание…

Может, очную ставку сделать? Но для очной надо что-то иметь в запасе — знать больше, чем сказали допрашиваемые. А запаса нет. Оба грабителя будут твердить то же самое — и он ничего не сможет сделать…

Повторить обыск у Козодоевой? Никаких вновь выявленных причин для повторного обыска нет. Все, что можно проверить, осмотрели. Деньги переданы кому-нибудь другому? Установили вроде все связи преступников — в уголовном розыске заявили: тем знакомым, которые попали в поле зрения милиции, Ошейников и Яковлев и рубля бы на сохранение не отдали, не то что семь тысяч. Может, деньги спрятаны где-нибудь на улице, как бланки сберкнижек, аккредитивов и погашенные лотерейные билеты, которые были засунуты в инкассаторскую сумку и закопаны в снег? Маловероятно. Сумку с бумагами Яковлев унес и закопал, чтобы отделаться от лишних улик. Все эти документы преступники попросту выбросили. Почта? Тоже проверяли. Сколько времени впустую убито: выявить отправителей и получателей крупных переводов во всех почтовых отделениях города — адская работа!

Еще один день кончался. Сысоев позвонил: арестованного пора отправлять на ужин.

Очную ставку следователь все-таки провел, только уже с другой целью. Ошейников заметно старался переложить побольше вины на Яковлева. И, кажется, перестарался. Каждый протокол допроса начинался с того, что «Яковлев сделал…», «Яковлев предложил мне…», «Первый об этом сказал Яковлев…» Правда, после уточняющих вопросов, в ответах чаще начинало Мелькать «мы». Но еще ни разу Ошейников не назвал себя инициатором по самому пустячному эпизоду. В такое распределение ролей плохо верилось. Против этого восставал и здравый смысл, и материалы дела.

Ошейникову двадцать восемь лет. Отбыв последний срок, жил в Жданове. Бежал из города, так как против группы лоботрясов было возбуждено уголовное дело за растление несовершеннолетних. Его интимная связь с пятнадцатилетней могла дорого обойтись. Приехал на Кольский полуостров, подался на лесоразработки. Использовав поддельные права, устроился в леспромхоз шофером. В пьяном виде сел за руль и разбил машину. Опасаясь разоблачения, скрылся, предупредив об этом только свою любовницу — фельдшерицу из медпункта. Пробрался на строительство Серебрянской ГЭС, но вскоре вынужден был бежать и оттуда: вылезла наружу попытка продать молодым рабочим наркотики, взятые им у фельдшерицы. Последние шесть месяцев бродяжничал, жил сначала за счет молодой художницы-оформителя из строительного управления, потом перебрался на хлеба к Козодоевой.

Прошлое Яковлева не было таким бурным. Окончил одиннадцать классов. Год не работал: пытался поступить в институт. Не выдержал конкурса. Вернулся в Медный-1 и начал работать на руднике, в транспортном цехе. Потом рассчитался и уехал. «Надоело» — единственное объяснение. В Мурманске попытался устроиться на производство — не получалось. Ночевал где придется, подзарабатывал на погрузке вагонов. Потом встретился с Ошейниковым. Два месяца продолжались пьянки, закончившиеся ограблением сберкассы. Парень рослый, крепкий — ему бы сейчас в армии служить. На его беду, что-то там с сердцем…

Быть ведущим в этой паре, как старался представить дело Ошейников, Яковлев не мог. Чувствуя это, Сысоев все же вынужден был в листы протокола писать фразу за фразой, которые сплетались в петлю вокруг шеи двадцатилетнего преступника. А что поделаешь? Ошейниковобвиняет — Яковлев молчит. Своего ума в него не вложишь, задавать же наводящие вопросы нельзя. Остается один путь — писать то, что слышишь, а потом на каждое показание Ошейникова искать контрдоказательства…

Сейчас накопились улики, опровергающие оговор младшего подследственного старшим. По крайней мере в двух эпизодах Ошейников явно перестарался: он заявил, что Яковлев подбивал его напасть на кассира леспромхоза, а потом замышлял ограбление магазина «Рубин». Яковлев, допрошенный в связи с этими фактами, неохотно, но все же показал, что инициатором в обоих случаях выступал его «друг».

Сысоев чувствовал себя достаточно спокойно перед этой очной. Яковлев, начав догадываться, что приятель ведет себя подло, стал вроде защищаться. Он сказал, что разговор о «Рубине» случайно слышала Козодоева. Вызванная на допрос Козодоева подтвердила:

— Ошейников предложил. Потом сам же и отказался: с таким, говорит, сопляком лучше сразу в уголовный розыск идти. Все равно завалит.

Разговора о планах нападения на кассира не слышал никто. Но мог ли предполагать такое Яковлев, никогда не бывавший в леспромхозе? Ошейникову будет неуютно на очной — это факт. И еще у Сысоева была одна надежда: неужто Яковлев не заговорит по-настоящему, когда увидит, как напарник старается утопить его, чтобы смягчить наказание себе?

…Очная ставка длилась уже больше часа. Ошейников, державшийся вначале очень уверенно, теперь заметно скис: о свидетельских показаниях Козодоевой он, понятно, не знал, а когда узнал — почва ушла из-под ног. Продолжая сваливать вину на Яковлева, он, однако, уже не говорил столь уверенным тоном. Сидел не развалившись на стуле, как прежде, а напряженно скорчившись, будто готовясь к прыжку.

— Вопрос к Ошейникову, — продолжал Сысоев. — Расскажите, когда, где, в какой обстановке у вас с Яковлевым происходил разговор о намерении напасть на кассира леспромхоза?

— Не помню…

— Вы отрицаете, что такой разговор был?

— Нет, я не помню, где он происходил…

— В «Горке»! Теперь вспомнил? — зло подал голос Яковлев.

Сысоев строго взглянул на него, приказывая молчать. Прищурив глаза, посмотрел на него и Ошейников.

— Как же, вспомнил… Мы сидели за столиком, вдвоем, там Яковлев и предложил ограбить кассира…

Сысоев уже несколько минут внимательно наблюдал за молодым преступником: тот был очень возбужден. Все же не уследил и лишь в последний момент перехватил взметнувшуюся над столом табуретку.

— Ах ты, гад! — кричал Яковлев, все еще пытаясь ударить своего бывшего друга. — Загреб всю монету, а на меня бочку катишь? Где твоя посылка? Я, дурак, пошел за тобой на это дело, влип и теперь получу свое. Но лишнего ты на меня не вешай! Понял? А то я в твои карманы наложу столько, что не унесешь! Помни это. Я тебе по пьянке проиграл деньги, а не жизнь. И голову под пулю вместо тебя подставлять не стану…

— Сядь, Яковлев, — спокойно сказал Сысоев, дав ему выкричаться. — Будешь драться табуреткой — прикажу надеть наручники. Значит, ты не подтверждаешь показания Ошейникова. Ты пошел на преступление, чтобы вернуть крупную сумму, проигранную ему в карты. Я правильно тебя понял? Так и запишем… Сколько именно проиграл?

— Восемьсот двадцать… Да по мелочам еще брал. Жрать нечего было. Всего около девяти сотен за мной числилось.

— Вопрос к Ошейникову. Вы подтверждаете показания Яковлева?

— Подтверждаю… Только кассу грабить, чтобы долг получить, я ему не предлагал. Он сам навязал это дело…

— Я навязал? — опять вскинулся Яковлев. — Да ты ж, сволочь, сапоги меня заставлял себе надевать!.. Что ж ты говоришь?

— Довольно, Яковлев! — опять остановил его Сысоев, радуясь, однако, этой передышке: он чувствовал, что сейчас задаст главный вопрос, и не хотел, чтобы тон вопроса подчеркивал это. — Вопрос к Яковлеву. Куда, кому и с чем должен был выслать посылку Ошейников?

— Да нет… Это я сгоряча… Пусть он сам говорит… Я ничего не знаю.

— Ошейников, ответьте на тот же вопрос.

— Какая посылка? — поспешно переспросил Ошейников. — Ничего не знаю. — И, взяв себя в руки, попытался острить: — Посылки только принимал. Из зоны, гражданин начальник, их не шлют…

Сысоев, однако, видел, что Ошейников не спускает настороженных глаз с напарника. Тот смотрел в стол.

Вскоре, сказав ритуальные завершающие фразы в микрофон и щелкнув клавишей магнитофона, Сысоев прекратил очную ставку и дал обвиняемым прочесть их ответы и подписаться под ними.

Оставшись один, немедленно набрал номер Голубицкого:

— Михаил Константинович, хотите послушать одну очень интересную пленку?

Через две минуты Голубицкий был в кабинете.

Перекрутив катушки магнитофона, Сысоев нашел нужное место и прибавил звук.

— …Загреб всю монету, а на меня бочку катишь? Где твоя посылка?.. — раздался в кабинете голос задыхающегося от бешенства Яковлева.

Сысоев пощелкал клавишами и воспроизвел фразы снова. Потом выключил магнитофон.

— Ну как?.. Показания о посылке ни тот, ни другой не дали. Придется самим искать. Причем сразу надо по копиям квитанций, где значатся фамилия и адрес получателя. Если уж он догадался упаковать деньги в посылку, то изменить фамилию отправителя тоже мог догадаться… И — сроки, Михаил Константинович, сроки!.. Понимаю — нелегко, но сроки жмут…

Посылку, вернее документы на нее, нашли через день. Некий Иван Петрович Царев отправил почти пятикилограммовый ящик уже небезызвестному Владимиру Николаевичу Ошейникову. Но не в город Таллин, как мог предполагать Сысоев, а на главпочтамт в Одессу. Корешок посылочного бланка следователь, взяв образцы почерка у Ошейникова и Яковлева, направил на графическую экспертизу. За посылкой в Одессу был командирован Чернов.

Прошло еще четыре дня, и в Мурманск вернулось самое ценное почтовое отправление, какое когда-либо пересылали заполярные связисты. Семь с половиной тысяч рублей, завернутые — для веса — вместе с двумя половинками кирпича в старое тряпье, прибыли в полной сохранности.

В отделе все ходили именинниками. А Сысоев нервничал: экспертиза задерживала ответ. Между тем предстояло провести еще несколько допросов по вновь открывшимся обстоятельствам, заново, детализируя действия каждого, предъявить обвинения, написать обвинительное заключение, оформить как следует дело — и все это за три дня.

Он успел бы все это сделать. Пришел ответ экспертов: да, посылочный бланк заполнен рукой Ошейникова. Преступник, прижатый уликами, сознался. Новые постановления о привлечении в качестве обвиняемых тоже были написаны вовремя…

Всю обедню испортил Яковлев. Когда он прочитал:

«…Деньги Ошейниковым были в посылочном ящике отправлены в Одессу, где Ошейников впоследствии собирался поделить их с Яковлевым, чтобы продолжить паразитический образ жизни… —

то категорически заявил:

— В Одессу я не собирался ехать.

Ошейников, опасаясь, видимо, еще более ухудшить свое положение, твердил противоположное: договорились встретиться в Одессе и там разделить деньги с вычетом долга.

На очной ставке, где дело опять чуть не до драки дошло, ничего нового выяснить не удалось. Следователь верил Яковлеву.

Но суду, Сысоев знал, нужны были не догадки, а доказательства, четко определяющие степень вины каждого преступника.

— Продлевать срок? — удивился Блоков, когда Сысоев пришел к нему. — Да ты что, Сергей Аверьянович! Преступление расследовано тщательно. Действия каждого преступника определены и при подготовке, и в момент совершения преступления. Деньги найдены. Ущерб возмещен. Какие у тебя еще сомнения?

— У меня нет достаточных доказательств, определяющих степень вины каждого.

— А знаешь, сколько у нас продлений?

— Но я не могу, Алексей Матвеевич, по этой причине передавать в суд недостаточно полно расследованное дело!

— Он не может!.. Ну ладно, — понизил голос Блоков. — Сергей Аверьянович, ты же не считаешь, что у нас судят слепые и глупые люди. Неужели ты думаешь, что они не поймут? Ошейников уже дважды сидел — раз. Он подбивал Яковлева ограбить «Рубин», что у тебя доказано, — два. Он фактически забрал все похищенные ценности, отягощая свою вину, — три. Этого за глаза хватит, чтобы суд определил ему более жесткое наказание!

— Алексей Матвеевич, я убежден, что Ошейников заслуживает и получит более тяжкое наказание, хотя для этого и не собрана еще часть доказательств. Но я думаю еще, что Яковлев-то заслуживает значительно меньшего срока! Ведь не такой он закоренелый преступник! А в этой части дело аргументировано совсем плохо. Нужно исследовать период вовлечения Яковлева в преступную деятельность.

— Вообще-то, Сергей Аверьянович, у нас тут не научно-исследовательский институт, а следственный отдел… Ну хорошо, пойдем к Ломтеву. Иди готовь письмо прокурору.

Нелегкий это труд — самому себя сечь. Нещадно. По самым стыдным местам… Примерно такие ощущения были у Сысоева, когда он составлял письмо. И все-таки упрямо тыкал пальцами в свой старенький «Прогресс», который одно за другим вышлепывал слова о его, сысоевских, недоработках. Письмо получилось убедительным…

Ломтев выслушал доклад, как обычно — не перебивая. Долго листал дело. Прочитал письмо.

— Да, Сергей Аверьянович… С вашим-то опытом… Неужели за два месяца вы не могли как следует изучить личности обвиняемых…

— Наказывайте, товарищ полковник, но срок продлевать надо.

— Сам вижу, что надо… С чего предполагаете начать?

— Прошу разрешения поехать в командировку в Медный-1. Надо проследить примерно полугодовой период в жизни Яковлева до момента преступления. Учился неплохо. На учете в милиции не состоял. А потом произошел какой-то срыв… Непонятно, почему бросил работу. Надо проверить производственную характеристику. Сами знаете: пустят иногда мальчишку по воле волн, а потом пишут нам: норм не выполнял, прогуливал и прочее.

— Взаимоотношения Яковлева и Ошейникова, — продолжал Сысоев, — тоже требуют исследования. Например, на последнем допросе Яковлев сказал, что его «друг» принес книгу «Уголовное право. Часть особенная» и показал страницу со статьей сто сорок пятой: вот, мол, больше семи лет не дадут. А сам, судя по его поведению, знал о девяносто третьей — прим… Козодоева упоминала, что Ошейников часто хвастал своими прошлыми «делами», которые якобы всегда кончались удачей, так что картежный долг был не единственной формой давления. Но все это еще предстоит доказать.

— Что ж, — Ломтев подписал письмо, — идите теперь к надзирающему прокурору…

Даши Егодуров На обочине Повесть

I
Все рубленые дома в какой-то мере похожи друг на друга. Разве что крыши разные — то тесом крытые, то шифером... Но этот дом Залыгин отыскал сразу, хотя номера на нем не было. Походил возле него, потом сел в машину, объехал... И все это время он, не переставая, думал о хозяйке дома. Звали ее Грушей. Она была симпатичной, довольно-таки предприимчивой женщиной. «Стоит поухаживать за ней, — думал он, — и она моя... и это хорошо. Поди, не без средств. Вон какой домище отгрохала».

Между тем сама Груша мыла-драила полы, кое-где переставила мебель. Уже давно собиралась сделать это, да все недосуг.

Вечером после работы с друзьями обещал прийти человек, который пришелся ей по душе. «Пусть, пусть приходит, — мысленно говорила сама с собой Груша. — А уж я встречу хлебом да солью».

Наступил вечер. Груша зажгла свет, закрыла ставни, затопила печь. Начала готовить ужин и тут услышала чьи-то голоса. Выбежала в сени, спросила, прислонясь к закрытой на защелку двери.

— Кто там?

— Я, Залыгин, — ответили из-за двери, — и не один, с друзьями.

— Добрый вечер, — войдя в прихожку, поздоровался он.

Груша окинула взглядом вошедших и недоуменно посмотрела на Залыгина. Тот виновато улыбнулся... Понял, она ожидала, что придет с людьми более солидными.

— Лев Левухин, — представился, протягивая руку, круглолицый, смуглый парень лет двадцати, с карими, острыми, прямо-таки сверлящими глазами. Он был в поношенном черном полушубке и черной шапке из кроличьих шкурок.

— Значит, Лева! — усмехнулась Груша, испытующе поглядывая на парня. — Ну, ну...

К Груше подошел третий парень, поздоровался. Она небрежно подала ему руку и назвалась Аграфеной Самойловной.

— Нюругиев, — представился тот. — Балта.

Груша с интересом посмотрела на него. Что-то в нем было такое, отчего она решила, что он из интеллигентной, обеспеченной семьи. Быть может, все дело в том, что этот парень в отличие от приятелей держался непринужденно, свободно.

Нюругиев прошел в зал и сел рядом с Залыгиным на диван, застеленный ковром. Персидский ковер ручной работы висел и на стене.

Когда к ним присоединился Левухин, Залыгин сказал:

— Обращайтесь друг к другу только по имени. О кличках забудьте, ясно?!

— Нет, не очень... — ответил Левухин.

— Что ты за человек? — сказал Нюругиев. — Неужели не понимаешь, что она другая. Вон в доме все блестит: в буфете хрусталь, сервизы... А стулья-то! Стулья!.. Да им цены нет!

Пока дружки говорили, Груша принесла с улицы беремя дров, подкинула в топку печи. Потом надела длинный шелковый халат и вошла в зал. Присела на мягкий антикварный стул с высокой спинкой, который стоял напротив дивана, чуть в стороне от пианино, улыбнулась:

— Что же вы замолчали? Расскажите что-нибудь.

Она была ослепительно хороша; круглое белое лицо, из-под густых длинных ресниц смотрели большие голубые глаза. И Залыгин растерялся, не сразу пришел в себя.

Груша заметила, как смутились при ее появлении парни, и это понравилось ей. Но захотелось смутить их еще больше. Она подошла к пианино и стала играть... А потом повернулась к парням, спросила:

— Нравится?

— Грушенька, к музыке мы глухи, — ответил Залыгин.

— Неужели ни разу не слышали? Я сыграла отрывок из увертюры к опере «Цыганский барон».

— Признаюсь, я как-то с парнями ходил в оперный театр, как раз шел «Цыганский барон», — начал рассказывать Залыгин. — Нет, не с этими парнями, с другими... До начала спектакля мы зашли «отметиться» в буфет. Взяли по сто граммов коньяку, выпили. А потом еще... еще... Короче, когда прозвенел звонок, я прошел в зал, сел и... Сосед справа толкает меня локтем в бок и говорит: «Не храпи!» А у меня глаза не открываются. Слышу — музыка гремит, а ничего не вижу. Все же разглядел я на сцене цыганенка. Но и плясал же он! Черт-те как здорово! А впрочем, что с него взять? Цыгане с малых лет пляшут...

Парни рассмеялись.

— Значит, вы ничего и не видели? — спросила Груша.

— Вот только цыганенка...

Парни посмеялись еще немного, а потом стали смотреть выставленные на комоде фотографии. Груша ушла на кухню чистить картошку. Скоро там оказался Залыгин. Он подсел к ней, спросил:

— Помочь?

— Помогать — помогай, но рукам воли не давай! — ответила она, отстранясь.

Усмехнулась, поднялась со скамейки, пошла в комнату.

Из шкатулки, которая стояла на комоде рядом с трельяжем, достала колоду игральных карт и положила на стол перед парнями:

— Играйте, чтобы не было скучно.

Вернулась на кухню.

Левухин дернул за рукав пиджака Нюругиева и, прищелкивая языком, сказал:

— В нашем городе такие красавицы — редкость!

— У атамана губа не дура, — ответил вполголоса Нюругиев. — Он сейчас ей мозги вправляет... Ничего не скажешь, мужик цепкий,

— Не забывайся — клички упоминать запрещено. Хотя все верно... От него ни одна девушка не убежит. Иметь бы такой талант — помирать не надо.

Кто-то постучал в дверь. На стук вышла в сени Груша. Вернулась не одна — с худенькой светловолосой девушкой, сказала:

— Нина, моя квартирантка. — Улыбнулась. — Девушка она стеснительная, но себя в обиду не даст.

Нина разделась, повесила пальто на вешалку. Помыла руки и стала помогать хозяйке готовить ужин.

Стол был накрыт в зале, все пятеро сели на расставленные вокруг него стулья.

— Лева, принеси-ка нашенского! — распорядился Залыгин.

Левухин поднялся, вышел в прихожую. Вернулся, поставил на стол две бутылки коньяка и бутылку шампанского. Груша посмотрела на Нину и сказала со смехом:

— Зачем так много? Кто будет пить?..

Залыгин пожал плечами, начал открывать бутылки. Потом разлил коньяк по рюмкам и предложил выпить:

— За дружбу!

Залыгин с Левухиным усердно ухаживали за женщинами: накладывали закуски, забавляли их шутками. Нюругиев в разговор не вступал.

— Девчата, посмотрите, как уплетает за обе щеки наш Балта, — хмыкнул Залыгин. — Впрочем, я думаю, так и надо есть, без церемоний. Здесь все — свои...

— Ты так считаешь? — с легкой досадой спросила Груша.

Залыгин понял, что сказал не то, и перевел разговор на другое.

— Я нынче работаю на легковой машине. Шоферю. Когда захочу, пользуюсь ею, как собственной. Шеф у меня отличный мужик, не обижает.

— Верно, — наконец-то подал голос Балта. — Его добротой и мы пользуемся. Без омуля не живем...

Левухин вовсю ухаживал за Ниной: не переставая, шептал что-то ей на ухо, та громко смеялась, довольная.

— Ребятки, а вы бесчувственные люди! — неожиданно сказала Груша. — Почему вы вовремя не позаботились о своем друге? Балта один, без подружки, каково ему, а?..

— Он вполне взрослый человек, — сказал Залыгин. — И если захочет...

— Да ладно вам! — подал голос Балта. — Что, у вас другой темы для разговора нет? Давайте лучше выпьем...

Он поднял рюмку. Парни поддержали его.

Груша поднялась со стула, прошла в другую комнату. А когда снова появилась, то была уже не в халате, а в расклешенной юбке темно-синего цвета и белой, шелковой, по последней моде сшитой кофте.

Подсела к пианино:

Будьте здоровы,
Живите богато,
А мы уезжаем
До дому, до хаты.
Мы славно гуляли
На празднике вашем,
Нигде не видали
Мы праздника краше...
К Груше подошел Залыгин, стал тихо подпевать. А потом сказал:

— Ты и в халате мила моему сердцу. А сейчас в этом наряде еще больше... — Помолчал: — А если кто-нибудь вздумает ухлестывать за тобою... не завидую тому, нет!..

Груша хотела еще что-то спеть. Но Залыгин не дал, поднял ее на руки:

— Не надо, милая. Зачем?.. Нам и так хорошо, без песен...

Но Груша заупрямилась:

— Нет и нет! Я хочу петь. А впрочем... — Она ненадолго задумалась: — У меня есть подружка. Давайте ее позовем. Вот кто уж умеет петь! Голос у нее... чудо что за голос! К тому ж и вашему товарищу будет с нею веселее...

Залыгин нахмурился, а Балта сказал недовольно:

— Не нужно мне никакой девушки. Мне и одному неплохо. Чего вы в самом деле?

...Поздней ночью парни проводили изрядно опьяневшего Нюругиева домой.

Желтая луна поднялась над городом, тусклый свет лился на декабрьскую заснеженную землю. Улицы были пустынными.

Парни подошли к Грушиному дому, Залыгин сказал Левухину:

— К Нинке не приставай. Так лучше. Будем вне подозрений. А со своей я поговорю, она нам мешать не станет.

— Тебе видней, атаман!..

Парни зашли в дом, огляделись. Кровать была расстелена, и диван разобран. Груша с Ниной улеглись в спальне. На столе стояли недопитые бутылки...

Залыгин снял куртку, прошел в спальню, поднял Грушу и привел ее к столу. Разлил коньяк по стаканам.

Левухин бросил недокуренную папиросу в топку печи, подошел к столу, не присаживаясь, выпил коньяк, сказал:

— Устал я, пойду спать.

За столом остались Залыгин с Грушей...

II
У начальника отдела уголовного розыска шло оперативное совещание. Дело было чрезвычайное. Оперуполномоченный Дарижапов на это совещание явился с опозданием. Войдя в кабинет, обратился к сидящему там полковнику:

— Разрешите?..

— Почему опоздали, лейтенант?

— Да я... — начал было Дарижапов, но его перебил начальник отдела:

— Лопсон Гомбоевич вчера большое дело сделал. Раскрыл ограбление некоего Тутаева, которое висело на нашем отделе более двух лет. Работал допоздна, и я разрешил ему придти сегодня попозже.

Начальник отдела Залесов, среднего роста, подвижный, несмотря на возраст — ему за пятьдесят, — поднялся с кресла, сказал:

— ...Итак, Антуров восьмого декабря поступил в бессознательном состоянии в больницу, где, не приходя в сознание, скончался. А сегодня в час ночи на одной из улиц у чайной обнаружено такси 59-34, принадлежащее АТХ-3. При осмотре машины в багажнике обнаружен труп убитого таксиста...

— Так... — полковник помедлил. — Все это похоже на умышленное убийство. Думаю, вашему отделу надо подключиться к этому делу. Кому конкретно поручим?

— Полагаю, — ответил Залесов, — Ларинову и лейтенанту Дарижапову.

После совещания Ларинов зашел в кабинет к Дарижапову.

— Надо будет составить план расследования, — сказал он.

— Да, конечно, — согласился Дарижапов. — Ну, а пока... Осмотр такси проводили ночью при недостаточном освещении, поэтому нужно сделать повторный осмотр.

— Все верно. К концу рабочего дня пригласи прокурора и эксперта-криминалиста из научно-технического отдела. А пока давай просмотрим старые дела.

Дарижапов так и сделал. Засел у себя в кабинете и долго перелистывал дела старых «знакомых». Но людей, способных на убийство, так и не отыскал.

«Кто же убийцы? — думал он. — Гастролеры?.. Возможно. Небось они уже в Иркутске или в Чите... И теперь сидят и в ус не дуют. Надо будет выслать в Читу и Иркутск ориентировку».

В кабинет зашел Ларинов. В руках у него были бумаги.

— План утвержден без корректив, — сказал он и улыбнулся. Спросил: — Ну, а у тебя как?.. Есть идеи?

— В старых делах ничего интересного я не нашел. — Дарижапов достал из кармана пиджака папиросу, закурил. — Хочу после осмотра машины побывать в центральном ресторане.

— А может, лучше заняться теми, кто не работает, пьянствует?..

— Этим тоже займусь.

— Так и быть, а теперь поехали в таксомоторный парк.

...Во время осмотра такси Дарижапов в переднем салоне под резиновым ковриком возле водительского сидения обнаружил пуговицу и, обращаясь к прокурору, сказал;

— Давайте и эту пуговицу занесем в протокол. Авось да послужит еще?..

За водительским сиденьем во втором салоне были обнаружены рыжие пятна крови.

— Сколько, лейтенант, по-твоему, было преступников? — спросил Ларинов.

— Скорее всего, двое, — неуверенно ответил Дарижапов. — Но, может, и трое.

— Пожалуй, ты прав... — сказал Ларинов. — И все это происходило так... Убийство совершено во время движения машины. Это чтобы не было слышно выстрела. Стреляли, надо полагать, по команде бандита, который сидел рядом с шофером и умел водить машину. Останавливаться они не посмели, боясь, что водители встречных машин могут заподозрить неладное. Труп убитого перетащили в задний салон, о чем свидетельствуют следы крови. Итак, один управлял машиной, второй, тот, кто сидел позади таксиста, стрелял, а третий помог перетаскивать убитого. Значит, в машине был третий...

Короток декабрьский день. Солнце опустилось к горизонту. Подул холодный, порывистый ветер, Осмотр такси подошел к концу. Прокурор зачитал вслух протокол, попросил понятых подписать его.

Члены оперативной группы уголовного розыска сели в машину, выехали на улицу. Возле гостиницы лейтенант вышел из машины.

В ресторане он сел за дальним угловым столом в ожидании официанта. В зале появилась работница городского торга. Когда-то учился с ней в одной школе. Она увидела лейтенанта, подошла к нему.

Дарижапов поднялся из-за стола, пригласил ее поужинать с ним.

Разговорились. Одноклассница рассказала, что в связи с разовой уценкой, которая проводится по приказу министерства торговли, она назначена председателем инвентаризационной комиссии в промтоварный магазин.

— Представляешь, сегодня зашла в магазин и обомлела. Продают вещи по старой цене. Сколько же денег они уже положили в свой карман?!

— Как же так?.. — удивленно спросил Дарижапов.

— Заведующей там работает Аграфена Самойловна Ольховская. Ловкая женщина! Умеет обхаживать покупателей, наговорит столько, что иной забудет, зачем заходил в магазин. Зайди в ее магазин как-нибудь, убедишься...

Дарижапов пожал плечами, я, мол, работник уголовного розыска и такими вопросами не занимаюсь, и все же, о чем услышал, сообщу своему руководству.

Время приближалось к закрытию ресторана. Дарижапов поднялся из-за столика, он был недоволен собою, зря потратил время.

На улице дул холодный ветер. Снежинки падали под ноги прохожих. Дарижапов зашел в отдел, надеясь застать там Ларинова, тот обычно засиживался на работе допоздна.

Капитан обрадовался его появлению. Протянул портсигар:

— Закуривай!..

Дарижапов отказался.

— У тебя и так хоть топор вешай.

— Ну, что нового? — спросил Ларинов.

— Да ничего...

— Совсем-таки?..

— Ага... Разве что голова раскалывается от ресторанного шума.

— Значит, и ты вернулся ни с чем? — вздохнул Ларинов,

— Да не совсем... Вот встретился в ресторане со знакомой из городского торга. Она рассказала мне про одну женщину, которая ловко обманывает покупателей.

— Ну и что?..

— А я и сам не знаю. Впрочем... Может, нам с ОБХСС связаться? Мало ли что...

Ларинов промолчал, и Дарижапов, помедлив, вышел из кабинета.

...Поднявшись на лестничную площадку, он посмотрел на часы. Было без четверти двенадцать.

На цыпочках прошел на кухню, стараясь не разбудить жену и детей.

Подогрел чай на плитке, поужинал и все это время думал про рассказ одноклассницы. Зрело убеждение: необходим контакт с ОБХСС.

Он проснулся рано. Наколол дров, растопил печь. Скоро поднялась жена, стала готовить завтрак.

Ему было хорошо с нею, легко, не верилось, что где-то ходят по городу преступники: рвачи, убийцы... Как только земля держит их!

От этих мыслей на душе сделалось неспокойно.

III
Залыгин, Нюругиев и Левухин, дожидаясь возвращения с работы Груши, мерзли, переступая с ноги на ногу, у ворот ее дома.

— Обещала пораньше прийти, а все нет, — злился Залыгин. — Где же запропастилась?

— Придет твоя зазноба, — усмехнулся Левухин. — Никуда не денется.

— Тихо, парни, кто-то идет! — Нюругиев предупреждающе поднял руку.

В их сторону неспешно шла какая-то старуха. Заметив их, ворчливо сказала:

— И чего делают в темноте у чужого дома?

— А мы в гости к Аграфене Самойловне, — сказал Залыгин. — А ее нет и квартирантки тоже нет. Вот и стоим на морозе.

Старушка вздохнула, глянула в сторону церкви, перекрестилась.

— У нонешней молодежи на груди креста нет. В бога не верят, что девушки, что парни. Во грехе завязли. Так-то!..

— А что случилось, бабуся?! — спросил Залыгин. — Чего вы ругаетесь? Мы ж ничего не сделали. Стоим себе да стоим.

— Кто вас знает? А возмущаться мне есть с чего. Отродясь не слыхивала, что и девушки воруют. И вот на старости лет удостоилась. Что творится на белом свете? На днях шофера убили возле нашей чайной, а вчера милиционер позвал сюда, к Груше, у нее и делали обыск. Нашли в плательном шкафу пятнадцать дорогих китайских курток и еще много чего. Не пойму, зачем ей столько?.. — Посмотрела на парней, близоруко щурясь. — А Грушу вы зря ждете. Увезли ее в тюрьму. Милиционер сказал, что надолго. Видать, во грехе вся.

— А когда милиция приезжала, Нина была дома? — спросил Залыгин.

— Нет, не было. Наверно, на работе... Ой, бестолковая, — спохватилась старуха. — Заболталась с вами совсем. Побегу-ка... — И она пошла дальше, постукивая палкой по деревянному настилу тротуара.

Парни долго стояли молча и смотрели в ее сторону. Залыгин тревожно думал: «Если эта старуха сказала правду о том, что Груша арестована, надо уходить. Медлить нельзя, иначе крышка...»

Он хмуро посмотрел на парней, сказал холодно:

— Что же вы молчите, как жмурики!

— Пойдем к тебе, — предложил Левухин. — Трахнем бутылочку и обсудим, что делать.

— А ты что скажешь? — обратился Залыгин к Нюругиеву.

— А что я?.. Думаю, надо отсюда сматываться.

Подойдя к своему дому, Залыгин внимательно посмотрел вокруг, с тревогой подумал: «Не накроют ли на дому? Тогда конец. Всему конец...»

— Кого выглядываешь? — усмехнулся Левухин, — Трусишь?..

Залыгин не ответил. Открыл дверь, и они зашли в квартиру.

Приготовили поесть, сели за кухонный стол у окна напротив печки. Залыгин слазал в подполье и вытащил оттуда две бутылки особой московской. Прихватил с собою и обрез малокалиберной винтовки.

Долго молчал, сказал через силу:

— Мне кажется, вчера по пьяной лавочке я наболтал лишнего нашей красавице. Не знаю, поняла она что-нибудь, нет ли?.. А если поняла?.. И еще хуже, если она разболтала своей квартирантке... Как ее там... Нинка, что ли? — Он еще больше помрачнел, зло глянул на Левухина. — А ты спрашиваешь, чего оглядываешься?.. Оттого и оглядываюсь, что опасаюсь. Мало ли что она там натрепала в милиции? — Он помедлил: — К тому же те самые куртки китайские, это ж я их из магазина вывез на своей машине, по ее просьбе, конечно...

— Что же ты?.. — заволновался Левухин. — А еще атаманить хочешь. Слабак!

— Я думаю, нам надо сматываться из города, — сказал Залыгин, — пока не накрыли...

— А с чем? — спросил Нюругиев. — У нас и денег-то нету. Далеко ль уедешь без денег?

— Что верно, то верно, — согласился Левухин. — Но где их взять, эти деньги?

— Есть где... — сказал Залыгин. — Надо съездить в Сосновку и там «взять» заготконтору. Сторожа на ночь закрывают контору на замок и спят дома. Я это точно знаю, сам проверил.

— Тогда за успех... Давайте выпьем за успех! — Нюругиев разлил по стаканам водку. — Да повеселее! Ну!..

Выпили. Залыгин сказал:

— И вот еще что... Прежде, чем ехать в Сосновку, надо узнать у Нины, что ей известно от Аграфены о нас. А поручим мы это дело... — он посмотрел на Нюругиева, — тебе, Балта. Ты парень толковый, к тому ж с образованьишком. Сумеешь с нею поладить.

— Сумею ли? А если она укажет мне от ворот поворот?

— Ничего, обойдется... Выпей-ка еще маленько и двигай...

Нюругиев не стал возражать. Оделся, распрощался с дружками, вышел.

Левухин налил себе в стакан, выпил... Но он не пьянел нынче, и это было странно. Он отодвинул от себя стакан, сказал, стараясь не глядеть на Залыгина:

— Все-то у меня стоит перед глазами тот таксист. Когда ты подал знак, что стрелять, меня охватил страх. Честное слово! Руки стали непослушными, потому-то я и не смог сразу выстрелить. Когда же ты повторил сигнал, поверишь ли, я стрельнул и тут же словно бы лишился памяти, не осталось в голове ничего.

— Выходит, ты трус? — холодно спросил Залыгин.

— Я всегда думал, что нет, а вот сейчас от одного напоминания о таксисте у меня коленки трясутся.

— Зачем же ты тогда с нами оказался?..

— Я не знал, что мы пойдем на мокрое дело.

— Не знал он, ишь! — усмехнулся Залыгин. — Ангелочек, чтоб тебя!.. Небось просто захотелось красивой жизни? Так?..

— Может, и так... А что?

— А то, что у меня все было по-другому. Я выходец из дворянского сословия, родился на Урале. Дед в годы революции эмигрировал за границу. Отец служил в царской армии в чине штабс-капитана... Он, со слов матери, был казнен в Троицкосавске по приговору военного трибунала Дальневосточной республики. Его обвинили в расстреле политзаключенных, — там еще командовал ротмистр Соломаха. А отец был чуть ли не друг его. — Он вздохнул: — Я рос без отца. Мать не захотела во второй раз выходить замуж. Тяжко нам было, очень... Но да ладно! — Он усмехнулся, поудивлялся самому себе, не понимая, отчего вдруг разоткровенничался,

— А ты воевал? — спросил Левухин. — Ну, участвовал в этой войне?

— Нет. Войну я прокантовался в колониях...

Левухину было приятно, что он имеет дело с таким, как ему казалось, незаурядным человеком, в то же время он опасался его. «Впрочем, Залыгин мне теперь ничего не сделает, я нужен ему...»

— А не думаешь ли ты, что нас уже ищут? И скоро заявятся сюда? Красотка-то твоя, поди, раскололась?..

— Может, и ищут. — Он посмотрел на Левухина. — Только знай — живым я в руки милиции не дамся. Буду отстреливаться.

Левухин вздрогнул: неужели дойдет и до этого?.. Он с робостью посмотрел на своего приятеля, а тот сидел, уткнувшись взглядом в пустой стакан, и лицо у него было злое. И, кажется, в первый раз за все то время, что знал его, Левухин подумал о том, насколько страшен этот человек.

В дверь постучали, Залыгин вскочил, забежал в комнату, вернулся с обрезом, зарядил, вышел в сени. Следом за ним вышел и Левухин, сказал:

— Не стреляй! Спроси, кто там и откуда?

Залыгин взял на изготовку обрез, спросил хриплым голосом:

— Чего надо?..

Из-за двери послышался незнакомый голос: «Я приезжий, ищу своего приятеля». И назвал фамилию и имя соседа. Залыгин знал его и все ж сказал недовольно:

— Иди в соседний дом. Он там живет.

Незнакомец ушел. Залыгин с Левухиным вернулись на кухню. Разлили оставшуюся водку по стаканам, выпили. Левухин заметил, как трясутся руки у приятеля, и на душе у него стало отчего-то легче.

— Оказывается, и ты боишься?

Залыгин не ответил, пожал плечами.

IV
Придя на работу, Дарижапов посмотрел на часы. Было десять утра. Разделся, зашел к Ларинову, взял уголовное дело, возбужденное по факту обнаружения трупа таксиста.

Кабинет начальника отделения был большой и светлый, он находился на солнечной стороне, а в кабинете Дарижапова, напротив, всегда было сумрачно. И поэтому, когда зашел к Ларинову, от солнечного света лейтенант зажмурился и не сразу пришел в себя. Ларинов взял дело, которое лежало на столе, протянул Дарижапову:

— Бери, лейтенант. И не закрывай глаза. Чего ты? Иль не по душе дело?

— Солнце в глаза слепит...

— Ах, да, солнце... Ну, это еще ничего, — улыбнулся Ларинов. Помедлив, сказал: — Сейчас придут люди из таксомоторного парка. Поговори с ними о деталях. Возможно, кто-то внесет ясность...

— Хорошо, товарищ капитан. Надо вынести постановление о принятии дела к производству и назначить экспертизу.

— Да, разумеется... — Помолчал: — Работы по делу много. Рад бы помочь, да нет людей.

Пока Дарижапов допрашивал свидетелей из числа работников автопарка, подошел вызванный по повестке сторож чайной, с которым тоже необходимо было поговорить — убийство таксиста произошло возле чайной, — а времени до конца дня оставалось мало, и он начал нервничать. Чтобы успокоиться, вышел в коридор и здесь встретился с подполковником, тот попросил его зайти.

Начальник отдела спросил;

— Внизу сидит человек. К кому он пришел?

— Ко мне, товарищ подполковник. Я только что закончил разговор с работниками таксомоторного парка и сейчас займусь им.

— Товарищ лейтенант, очень прошу, чтобы это было в первый и последний раз, — сказал подполковник, нахмурившись. — Если вызвал человека, изволь отложить все дела и заняться им.

...Окончив допрос свидетеля, Дарижапов долго сидел, задумавшись. Зашел Ларинов, прогуливаясь по кабинету с заложенными за спину руками, спросил:

— Как дела?

— Какие там дела? — вздохнул Дарижапов. — Ни проблеска. Бумаги все копятся, а преступники между тем гуляют на свободе.

— Да, печально, — согласился капитан.

Он остановился, дал лейтенанту закурить, потом уселся на стул рядом с ним, тяжело вздохнул:

— Сегодня я был на заседании бюро горкома партии. Нас там крепко предупредили. Короче, ты все понимаешь...

— Я вот что думаю, — помедлив, продолжал он. — А не обратиться ли нам за помощью к рабочим коллективам, студенческой молодежи, комсомолу?

— Хорошо, я подумаю...

Раздался телефонный звонок. Трубку взял Дарижапов, выслушав, сказал:

— Товарищ капитан, вас вызывает начальник отдела.

Появились оперативники. Ларинов попросил их не расходиться.

Вернулся он не скоро, распорядился:

— Собирайтесь! «Идола» поедем задерживать, у него пистолет появился. Машина ждет у подъезда.

Оперативники двинулись к выходу, но Ларинов остановил их и сказал, что поедут только четыре человека, и назвал тех, кто отправится на задание.

— Возможно, этот «Идол» причастен к убийству таксиста? — спросил кто-то.

— Вряд ли, — ответил Дарижапов, закрывая за собою дверь.

По приезде на место происшествия оперативная группа во главе с Лариновым зашла в барак, где жил подозреваемый в хранении огнестрельного оружия.

В полутемном коридоре стояла тишина. Ларинов, держа в руке карманный фонарик, подошел к двери, постучал.

Дарижапов в это время стоял у окна, неплотно прикрытого ставней. В щель он увидел плотного, с широким лицом мужчину — «Идола», как его звали дружки-приятели. Тот сидел за столом и чистил разобранный пистолет. Но вот он стремительно вскочил с табуретки и, затолкав пистолет в нишу, проделанную в стене, выключил свет. Через минуту-другую он открыл дверь и впустил оперативников. На предложение Ларинова добровольно сдать незаконно хранящееся оружие «Идол» ответил, что у него никогда не было такого оружия.

— Ищите, — усмехаясь, проговорил он. — Найдете, отвечу, как и полагается по закону.

В комнату вошел Дарижапов, сказал:

— Зря ты так... Сейчас пригласим понятых и сделаем обыск. Найдем.

Но и это не подействовало. Пришлось приглашать понятых. Потом приступили к обыску. Под матрасом была обнаружена ветошь, пропитанная ружейным маслом...

Дарижапов снял со стены фотокарточку в застекленной раме и ножом открыл нишу — оттуда извлек пистолет системы «парабеллум» и пятьдесят патронов к нему

— Вы задержаны, одевайтесь! — приказал Ларинов.

Задержанного сдали дежурному по отделу, оформили протокол о привлечении к уголовной ответственности за хранение оружия без надлежащего разрешения.

V
Было поздно, когда Нина вернулась с работы. Дома никого не было, она открыла дверь, прошла в комнату. Включила свет, отчего-то на сердце было неспокойно, чувство тревоги росло... На столе увидела копии протоколов обыска и описи имущества, составленные работниками ОБХСС. Рядом лежала записка: «Нина! Меня арестовали, но, думаю, разберутся и отпустят. А пока поживи одна. Пожалуйста, не оставляй дом без присмотра». Она сначала испугалась, но потом успокоилась. В раздумьи опустилась на стул. Еще раз прочла записку... Не знала, что ей делать. Ночевать одной в такой большой квартире непривычно и как-то боязно. Но и ехать в Загорск не хотелось, очень уж далеко. В конце концов решила, что останется. Надела телогрейку, накинула старый платок на голову и вышла во двор. В поленнице наколотых дров не оказалось. Вернулась домой, взяла колун. Вышла на крыльцо и тут увидела Нюругиева. Обрадовалась:

— Бог послал вас на помощь!

— Приказывайте, что делать. Я к вашим услугам, — ответил тот.

Нина попросила наколоть дров, растопить печку.

Войдя в дом, Нина сняла телогрейку, платок, и показалась ему совсем другой, не такой, как в первый раз, нежной, очень какой-то домашней и в то же время недоступной. Нюругиев смутился, не зная, как начать разговор.

И все же спустя немного он разговорился, был почти искренен, когда сказал, что учился в автодорожном институте, закончил четвертый курс, а потом бросил. Родители не жалели для него денег. А он не сумел распорядиться ими, появились дружки, стал пить, в итоге институт не закончил и сейчас работает слесарем на заводе.

Нина предложила отужинать с нею. Он не отказался, подсел к столу.

— Царский ужин, — улыбнулся. — Картошка в мундире, соленое сало, омуль, лук, чего еще? Только это закуска. А где же?.. — помедлил, сказал: — Водочки не хватает. Давай я сбегаю в магазин, принесу?..

Нина отрицательно покачала головой.

— Впрочем, зачем ходить в магазин, когда есть у меня?..

Балта поднялся из-за стола и направился в прихожую. Из кармана пальто вытащил бутылку, завернутую в газету, вернувшись, поставил ее на стол.

— Я хотел с вами... — начал было Нюругиев, запнулся и продолжил: — Поговорить бы надо, да не знаю, с чего начать...

— Я слушаю...

Но Нюругиев молчал, Наконец, прищурившись и пристально глянув на девушку, спросил:

— За что Грушу посадили?

— Не знаю, — тихо сказала она. — Ее работой и делами никогда не интересовалась. У нас с ней ничего общего. Она торговый работник, я инженер-конструктор... Хотя Груша очень интересный человек, бог дал ей и внешность, и музыкальные способности. Но она... Она не умеет соизмерять свои желания с возможностями. К тому же... Слишком легко, что ли, сходится с людьми. Взять хотя бы вашего приятеля... Как его? Залыгин, кажется. Зачем он ей?..

Нюругиев не ответил, подумал, что самое время спросить о том, зачем он, собственно, пришел сюда.

— Скажите, Нина, а о чем Груша говорила с ним в тот раз, когда я ушел?..

— Я не подслушиваю чужих разговоров, — нахмурилась девушка. — У меня такой привычки нет.

Нюругиев налил себе водки, попросил и Нину выпить с ним, но она отказалась, выпил один, спросил:

— И все-таки, о чем они говорили?..

— Понятия не имею, — с обидой сказала Нина. — А зачем это вам?

Нюругиев усмехнулся, не ответил, понял, что она ничего не знает, облегченно вздохнул, но тут же спохватился:

— А вы не против, что я курю?..

— Ладно уж, курите... — нехотя ответила Нина,

Он почувствовал, что девушка с каждой минутой все больше настораживается, и он сказал, сам того не ожидая от себя:

— Нина, зря ты боишься меня, бойся моих дружков — Левухина и Залыгина... Они знаешь какие...

Девушка побледнела, но постаралась не показывать, что ей страшно. А меж тем он еще налил себе водки, выпил и, все больше хмелея, продолжал:

— У них руки в крови. Восьмого декабря, кажется, они убили на улице человека. Залыгин ударил его по голове ломиком. Потом они обшарили его карманы и взяли деньги. Я участия в этом не принимал. Испугался. Да и вообще я такими делами не занимаюсь. Атаман пригрозил: «Попробуй отшиться от нас, и тебя постигнет такая же участь!»

— А кто такой ...атаман?

— Залыгин, кто же еще?..

Нюругиев помолчал, выпил и стал рассказывать о том, как Левухин украл у своего отца малокалиберную винтовку и отдал Залыгину. Тот из нее сделал обрез. Они договорились застрелить таксиста и забрать у него деньги. Сели в машину, но на тех улицах, где проезжали, было многолюдно, и тогда они велели ехать шоферу в сторону городского кладбища. Левухин сидел с обрезом позади таксиста, а рядом с водителем атаман, по его сигналу Левухин выстрелил таксисту в затылок. Атаман остановил машину. Они обшарили труп, забрали деньги, убитого затолкали в багажник, машину оставили возле чайной. Купили коньяку, шампанского и разошлись по домам. А на другой день Залыгин сказал, что пойдем к его невесте. Вот так я и оказался у вас...

— Ну и страхов вы наговорили, — чуть слышно сказала девушка. — Но зачем... зачем вы все это? Хотите напугать меня? А я вам неверю.

— Ну и зря... Между прочим, они решили смыться из города, но без меня. Говорят, что с тобой нас попутают. Скорее всего, они решили избавиться от лишнего свидетеля. Значит, мне конец... Но да черт с ним! Смерти я не боюсь. — Он помолчал, глядя мутными глазами на девушку. — Но прежде чем уехать, они хотят раздобыть крупную сумму денег. Атаман намерен податься в Сосновку ограбить кассу. Он там бывал и знает все ходы и выходы. Теперь обо мне... — помедлив, продолжал он. — Я пришел узнать, что вам известно со слов Груши обо всем этом? Залыгин боится, что по пьянке проболтался Груше. Вот так-то...

Нюругиев поднялся из-за стола, покачиваясь, вышел в прихожку, оделся.

VI
С утра зазвонил телефон. Дарижапов взял трубку. Узнал голос начальника отдела.

— Зайдите ко мне с Лариновым, — сказал тот.

Дарижапов положил трубку.

— Вызывает... Что случилось?..

— Ночью в Сосновке ограбили кассу заготконторы. Чисто сработали! Нигде не наследили. Теперь решают, кого туда послать. А может, уже решили?

— И много взяли?

— Хватит на две «Волги». Кроме денег, преступники взяли два нагана, которые хранились в отдельном ящике. Сторож спал дома. Этим воспользовались...

— Вот для чего я вас вызвал, — сказал начальник отдела, когда они зашли к нему. — Вылетайте в Сосновку. Сейчас же... Окажете местным товарищам практическую помощь в организации розыска преступников. Машина ждет у подъезда.

В Сосновке их встретили начальник милиции и оперуполномоченный уголовного розыска. Сразу же поехали на повторный осмотр места происшествия.

В этот день обедать им не пришлось — много было неотложных дел.

Поздно вечером по дороге в столовую Дарижапов сказал:

— Сторож задержан правильно, другим будет неповадно оставлять пост.

— Да, конечно, — согласился капитан. — Знаешь, а эти грабители «бывалые люди», — чисто «сработали», знали, что касса по существу не охраняется...

...В столовой к ним подсели двое мужчин а рабочей одежде. Из их разговора выяснилось, что они работают шоферами в райпотребсоюзе.

— Я вчера ночью, когда стоял на горе, — сказал один из них, — думал, что встречная машина врежется в мою. Аж испугался, до того стремительно проскочила мимо меня. Хотел записать ее номер и сообщить ГАИ. Да не тут-то было, успел лишь заметить шофера за рулем, а с ним пассажира, а еще то, что легковая машина — белая, кажется, «Победа».

Дарижапов с Лариновым заинтересовались этим разговором.

В отделении милиции выяснилось, что свидетели сегодня же едут за грузами в город. Путевые листы были у них на руках, машины готовы. Ларинов решил, что оставаться в Сосновке нет смысла и на этих машинах лучше всего доехать до города. Связался по телефону с начальником отдела и рассказал о проделанной работе по раскрытию кражи. Получил разрешение на выезд.

Шофер, с которым ехал Дарижапов, оказался человеком веселым, компанейским. Пока ехали, он рассказал много побасенок и охотничьих смешных былей.

Было раннее утро, когда Дарижапов пришел домой. Жена только успела затопить печку, увидела мужа с почерневшим от усталости лицом, всплеснула руками:

— Замаялся? А я всю ночь не спала — ждала. Ты как в воду канул. — У нее по щекам потекли слезы.

Дарижапов обнял ее виновато и сказал:

— Пойми, у меня не было времени заехать домой и предупредить, что улетаю... Нас отвезли в аэропорт и там на самолет — до Сосновки...

Утром, встретив Дарижапова в отделе, капитан спросил:

— Чем сегодня займешься?

— Если не возражаешь, пойду по домам охотников с проверкой сохранности малокалиберных винтовок.

— Согласен. Только с собой возьми кого-нибудь. Вдвоем сподручнее.

До полудня Дарижапов посетил десятка три домов. Нарушений не обнаружил. Когда вышли из дома, расположенного на окраине города, Дарижапов засомневался: «А дадут ли что-нибудь подобные поиски?»

Следующим в списке владельцев малокалиберных винтовок значился Левухин. Пошли к нему.

Старики Левухины встретили Дарижапова благожелательно. Хозяин предложил выпить чаю, а когда Дарижапов отказался, сказал:

— Ну что ж, проходите в горницу. С чем пожаловали?!

— У вас хранится малокалиберная винтовка, нельзя ли ее посмотреть?

— Отчего же? Можно. Я разрешение сейчас принесу.

Хозяин шаркающими шагами прошел в спальню. Вернулся, предъявил разрешение, выданное отделением милиции.

— А сама винтовка, она где у вас?

— Минутку... — старик вышел из дому, вернулся, виновато развел руками: — Нету в чулане. — Стал смотреть в спальне под кроватью. Тут и застала его жена.

— Куда полез-то? — сердито сказала она. — Отродясь под кровать ружье не прятал...

Старик смущенно встал на ноги, подошел к лейтенанту, сказал виновато:

— Понятия не имею, куда подевалась.

— Посмотри в столярке, — буркнула старуха. — Может, туда унес?

Левухин, повернувшись к Дарижапову, сказал:

— Молодые люди, пошли в мою столярку! Заодно свои поделки покажу.

Столярка находилась в ограде. В ней было тепло. Старик начал показывать поделки по дереву. Увлеченно рассказывал о том, какое наслаждение получает от собственного труда. Казалось, что он забыл про винтовку. Дарижапов улыбался. Но вот в углу он увидел ствол от малокалиберной винтовки, спросил:

— А вон там не ваша малокалиберка?

Старик нагнулся, вытащил обрезок ствола. С минуту растерянно смотрел на него, потом чертыхнулся с досадой.

 — Это, конечно, дело рук моего сына. Чужие люди сюда не попадут. У нас злая собака. — Вздохнул. — Что делать, ума не приложу. Сын совсем отбился от рук. Нигде не работает. Пристрастился к спиртному. Если бы сейчас он был здесь, я... Да я задушил бы его своими руками, хотя в жизни ни одного человека пальцем не тронул.

— Успокойтесь! — сказал Дарижапов, пригласил понятых. Объяснил, что от них требуется, затем приступил к составлению протокола осмотра столярной мастерской.

Потом понятые ушли. Присаживаясь за стол в зале, Дарижапов спросил:

— У вас есть альбом с фотографиями?

— Есть, — сказал старик. Велел жене отыскать альбом и вместе с Дарижаповым стал просматривать его.

— Вот фото сына, — сказала, подойдя, старуха, показывая на одну из фотографий. — Он не один, а со своим дружком. Залыгин его фамилия. Работает шофером, возит какого-то начальника.

Помолчала:

— Нашему-то уже двадцать четыре, а ни разу не спросил: в чем, мол, нуждаетесь, какой ждете помощи от меня?

— Разве мы с женой желали сыну плохого? — поддержал старик. — Кто мог подумать, что он вырастет такой... Лет пять назад его посадили за мелкую кражу. Отбыл наказание, вернулся. Думали, за ум возьмется, человеком станет. Не тут-то было. Связался с кем-то, опять ограбление. Посадили... А сейчас... сам видишь, родного отца обокрал. Зачем... Зачем ему надо было отрезать ствол у мелкашки? Видать, кому-то понадобился обрез. А кому? Уж не его ли дружку?.. Сам-то он не такой... не посмеет...

— Хозяйка, не разрешите взять фотографию вашего сына, ту, где он вместе с дружком? — попросил Дарижапов. — Вернем.

— Возьмите...

Дарижапов поблагодарил стариков, сказал, что если появится необходимость, вызовет по повестке...

После полудня Дарижапов зашел к Ларинову. Тот недовольно посмотрел на него:

— Где пропадал? Я обыскался тебя, начальник звонил...

Лейтенант стал рассказывать о проделанной работе. Капитан не перебивал, слушал внимательно, по лицу было видно, что он доволен...

— Итак, что же мы имеем? — спросил Ларинов и сам себе же ответил: — Есть подозреваемые, с ними нам предстоит работать... Так?

— Да... Надо вынести постановление о назначении трассологической экспертизы и передать в НТО.

VII
Перед Дарижаповым сидела девушка лет двадцати трех, у нее было смуглое лицо, большие карие глаза излучали доброту.

— Нина, вы не устали?.. — сочувственно спросил лейтенант.

Девушка промолчала, на ее лице появилась чуть заметная улыбка. Вздохнула, сказала негромко грудным голосом:

— Нет, спасибо...

— Итак, Нина, вы знаете, что ваша хозяйка арестована работниками ОБХСС. Она занималась обманом покупателей. Создавала излишки по своему подотчету и эти излишки похищала с помощью своего сожителя. Фамилия его Залыгин. Где он может сейчас находиться? Кстати, управляющий трестом тоже ищет его. Потерялся вместе с машиной.

— Товарищ лейтенант, — сказала девушка, — верите, я ни о чем и не догадывалась, пока ко мне на квартиру не заявился Нюругиев. Принес с собой две поллитры водки и просидел до самого утра. И все эти дни я ходила сама не своя от страха. Вдруг да бандиты разыщут меня в городе.

— Надо было сразу заявить в органы милиции.

— Я понимаю... но я... я так испугалась!..

Помедлив, девушка, собравшись с духом, рассказала, как познакомилась с Залыгиным, Левухиным и Нюругиевым. Лейтенант предложил ей все изложить на бумаге. Дал лист бумаги, ручку. А сам вышел в коридор — покурить.

В коридоре встретился с начальником отдела и капитаном Лариновым.

— Ну, как подвигается дело? — спросил подполковник.

— Даже не знаю, что ответить, — смутился лейтенант. — Сказать, что не сегодня-завтра преступление будет раскрыто, не могу... И все же кажется, на след я вышел, и не только по делу таксиста, а и по краже в Сосновке...

— Вот как?.. Ну что ж, это неплохо. А ну-ка пошли ко мне в кабинет. Расскажешь...

Дарижапов рассказал о том, что сообщила свидетельница, о своей беседе с родителями Левухина, об обрезе...

— Так, так... — одобрительно проговорил начальник отдела, — надеюсь, фотографии подозреваемых размножены для оперативного использования?

— Так точно, — сказал лейтенант. — Размножены и розданы товарищам, которые работают в группе задержания.

...Когда Дарижапов вернулся к себе, девушка уже закончила писать. Взял ее показания, прочитал и вышел из кабинета.

VIII
Нюругиева задержали на центральной улице города. Был он пьян и сказал, что не знает, где те двое...

Отправили сотрудников по адресу, который дала девушка. И теперь Дарижапов сидел и ждал их. Он волновался, то и дело подходил к окну и смотрел на улицу. Но вот хлопнула дверь.

— Наконец-то! А я вас заждался! — воскликнул лейтенант. — Ну, чем порадуете?

— По указанному адресу жила старуха Пезелкина. Но она умерла. В морг за нею никто не приехал, и вчера комхоз похоронил ее.

— Вы предъявили соседям фотографию?

— Да. Те опознали на ней Залыгина, сына покойной Пезелкиной. А рядом с ним некий Лева...

Во время обыска в квартире Залыгина возникла необходимость передвинуть комод. Под комодом обнаружили обрез. Обрез сделан из малокалиберной винтовки, в казенной части имелся заводской номер.

Лейтенант сличил заводской номер на обрезе с номером тозовки Левухина. Оказалось, что обрез сделан из винтовки старика.

— Круг лиц, которые подлежат розыску по данному делу, нам известен, — сказал лейтенант. — Нюругиев в КПЗ. Место пребывания Залыгина и Левухина скоро установим. Кстати, я разговаривал с начальником треста. Машина нашлась.

— А может быть, Нюругиев что-то знает? — сказал вошедший капитан Ларинов. — Впрочем, не думаю... Но не будем гадать. Давайте действовать по плану. Итак, друзья, по местам!

Ларинов ушел, следом за ним вышли из кабинета остальные.

Оставшись один, Дарижапов начал писать постановление о назначении баллистической экспертизы по изъятому обрезу.

IX
Дул ветер, сильный, порывистый. Снег под ногами поскрипывал. Звезды были яркие, какие-то жгуче холодные. Идти было трудно, но Залыгин все шел и шел, упрямо подставляя ветру лицо.

— Не пойму, куда делся Нюругиев? Дома его нет, на работе тоже... Может, замели?..

— Может, и так, — с неприязнью глядя на Левухина, сказал Залыгин: — Думаю, он на первом же допросе расколется. Все выложит. Ты понимаешь, чем это пахнет для нас с тобой?

Левухин пожал плечами, не ответил.

Шли по обочине дороги. Изредка их обгоняли машины, но они не останавливали, опасаясь, что их могут узнать. У каждого холщовый мешок перекинут через плечо, там краденые деньги, а сверху — продукты. Наган засунут под брючный ремень.

— Устал я, — тихо сказал Левухин. — Знал бы, что Нюругиева не найти, не искал бы... Во-он виднеются дома — давай забурим туда?

— Нет. Туда не пойдем. Двинем к загородным дачам, там наверняка нет людей.

Неожиданно Левухин подскользнулся, упал и ушиб бедро. Пока Залыгин помогал ему встать на ноги, возле них остановилась машина с людьми. «Милиция! Сейчас начнется... и конец...» — с тоской подумал Залыгин. Но из машины никто не вылез, шофер лишь спросил:

— В город? Могу подвезти.

— Нет, нам не по пути, — ответил Залыгин. Машина растаяла в морозном воздухе.

Пошли дальше. Боль в ноге постепенно слабела, и Левухин шел все быстрее.

Скоро свернули с шоссе. Залыгин велел Левухину идти за ним след в след... Они поднялись на гору, потом спустились в ложбину. Залыгин сказал, показывая на новый, тесовый, с высоким крыльцом дом, который стоял на отшибе:

— А вот и наше жилье!

Шоссе проходило внизу, метрах в сорока от дачного поселка. Они услышали, как остановилась машина, из кабины вышел шофер, стал копаться в моторе. Но вот снова загудел двигатель, и через минуту все стихло. Слышно было, как трещат на морозе деревья...

Левухин гвоздем открыл замок на двери веранды, и они зашли в дом. Посветив себе спичками, нашли керосиновую лампу, она стояла на полочке у входной двери. Залыгин зажег ее, отыскал затем в кухонном шкафу еще и неиспользованную стеариновую свечу. Довольный находкой, сказал:

— Все под руками, как будто специально для нас приготовлено. Видишь, и плиту догадались сложить. А во дворе и дровишки есть, чего еще?.. Живи — не хочу... — Помедлив, попросил: — Сбегай, принеси дров. Только бери из поленницы так, чтобы не было заметно.

...Через какое-то время плита накалилась докрасна. В доме стало тепло, даже угарно.

— Открой дверь настежь, — попросил Залыгин, ставя на плиту ведро со снегом.

Левухин толкнул ногою дверь. В дом хлынул свежий воздух.

Постепенно тепло от раскаленной плиты, запах свежезаваренного чая превратили нежилой дом в почти обжитый уголок. Левухин не упустил момента похвалить Залыгина:

— Здорово у тебя получается. Возле тебя и жить веселее.

За ужином Залыгин сказал, что в этом доме они станут жить до тех пор, пока милиция не прекратит розыск. Деньги есть, за продуктами будут ходить поочередно, и только пешком.

— Ясно, друг ты мой ситечный, — насмешливо ответил тот.

Залыгин нахмурился, стукнул кулаком по столу, так что из стопки Левухина выплеснулась водка и темным пятном разлилась по скатерти.

«Чего это он?.. Иль хочет власть показать? Ну, нет... Вместе убивали и грабили, вместе будем у стенки стоять... Да только вот я еще подумаю — стоять ли. Ухлопать да забрать деньги?..» — Левухин опустил голову, боясь, что Залыгин может догадаться, о чем он подумал.

— Попробуй только, — будто догадался Залыгин. — Пристрелю как собаку.

— А ты меня не запугивай. Ты смерти боишься, а я не боюсь, нет... К тому ж и у меня есть «пушка».

Залыгин с удивлением посмотрел на него, сказал примирительно:

— Ладно тебе... лучше давай еще по одной выпьем и спать.

Они проснулись лишь в полдень, вскочили с кроватей, наспех оделись. Первым делом надо было убедиться, не подходил ли кто к дому? Залыгин осторожно прошмыгнул в дверь с наганом. Вернулся с охапкой дров, сказал:

— Все в порядке.

 — Зачем дрова-то? Все равно днем плиту не будем топить. Еще привлечем к себе внимание.

...Уже четвертый день живут Залыгин с Левухиным в дачном доме и все это время режутся в карты. На улицу стараются не соваться. Спорили, ссорились, потом мирились. Им было скучно, и все тревожнее делалось на душе. Каждое утро проверяли: не появились ли на снегу следы, прислушивались к треску деревьев, который доносился с опушки леса.

— Сегодня вечером моя очередь идти за харчами, — сказал Залыгин.

— Знаю, — ответил Левухин, собирая колоду.

В декабре дни короткие. Рано наступают сумерки.

Залыгин ушел за продуктами. В доме наступила тишина. Левухин погасил свет. В темноте ему не лежалось. Приходили беспокойные мысли. Не вытерпел, поднялся. Вдруг ему почудилось будто кто-то разговаривает за закрытыми ставнями во дворе. Затаил дыхание — нет, вроде показалось... Захотелось выпить, но побаивался Залыгина. И все же, поколебавшись, налил себе в стакан водки. Выпил. Лег в постель: «До возвращения еще успею выспаться».

Залыгин меж тем купил в продовольственном магазине продукты и пошел на автобусную остановку. Народу на улице было мало. Это навело на мысль: «А что если доехать до центра, зайти домой и забрать обрез?» Сел в такси, велел ехать на улицу, где стоял его дом. Вышел из машины, попросив таксиста дождаться его.

Возле своего дома увидел трех мужчин, которые о чем-то говорили между собой. Постоял, пошел обратно к машине.

Доехал до развилки, рассчитался с таксистом, подождал, пока он отъедет. Углубился в лес.

Скоро у него пересохло во рту. Жажда уже давно мучала, но он терпел. На этот раз взял-таки горсть снега и съел. Еще больше захотелось пить. С каждым шагом становилось все труднее. Голова кружилась, в ушах появился какой-то звон. Сел, притулившись к стволу одинокой сосны, стоявшей на взгорке. Подумал: «А почему, собственно, Левухин не уставал, когда ходил за продуктами? Что, он сильнее меня? Вряд ли... Скорее всего, он ездил на попутке, и его „засекли“. Если так, надо от него избавиться, и чем быстрее, тем лучше». Поднялся, побрел дальше.

Когда Залыгин зашел в дом, на полке горела керосиновая лампа без стекла. На кровати спал Левухин. Залыгин поставил мешок с продуктами у кухонного стопа, не раздеваясь, выпил два стакана теплого чая.

Левухин все не просыпался. Залыгин понял, что тот пьян. Приготовил ужин, накрыл стол, стал будить Левухина. Тот соскочил с постели и виновато сказал, что стало скучно, вот и задремал...

После ужина Залыгин предложил Левухину прогуляться по лесу. Тот согласился. Они вышли из дому. Левухин держался впереди Залыгина. Он сделал всего несколько шагов от калитки, когда Залыгин выстрелил ему в затылок. Левухин упал...

Залыгин постоял возле трупа какое-то время. Вокруг царила тишина. Поблескивали звезды. Он обшарил карманы убитого, забрал документы, деньги, наган с боевыми патронами. Труп перетащил к палисаднику, обложил досками и засыпал снегом...

X
Дарижапов посмотрел на часы. Третий час сидят они с Лариновым, обсуждая — в который уже раз — план действия по розыску преступников. Они все еще были на свободе.

— Как ведет себя на допросе задержанный? — спросил Ларинов.

— Спокойно, как будто он никого пальцем не трогал. Все сваливает на Залыгина и Левухина. Возможно, так и есть.

Их разговор был прерван секретарем начальника отдела, она принесла записку, принятую из Свердловского УВД. Капитан Ларинов прочитал вслух: «...Присланные пальцевые следы, изъятые из салона такси „Победа“ номер 59—34, принадлежат особо опасному преступнику Пезелкину Рональду Ефремовичу...»

— Вот так-то... Значит, Залыгин — это не фамилия преступника, настоящая его фамилия Пезелкин.

Зазвонил телефон. Ларинов взял трубку. Дежурный по МВД сообщил ему, что в районе загородных дач обнаружен труп неизвестного человека.

— А что, если это дело рук Пезелкина? — с тревогою спросил Дарижапов.

— Все может быть...

— На поднятие трупа надо взять Нюругиева. Вдруг да опознает в убитом кого-нибудь из своих дружков.

...Оуровцы были встречены группой школьников, это они обнаружили труп и позвонили в милицию.

Судмедэксперт и работники уголовного розыска, не мешкая, приступили к осмотру трупа.

Привели Нюругиева. Он, подойдя к трупу, сказал в сильном волнении:

— Так то ж Левка Левухин. Это он по команде Залыгина стрелял в таксиста. Неужто атаман прихлопнул его? Вот гад!..

Нюругиева увели. Сотрудники продолжили осмотр места происшествия.

Ларинов сказал начальнику отдела, что школьники видели мужчину в черном полушубке и черной шапке, он что-то нес в мешке. Ребята подумали, что это хозяин дачи и пустит их погреться. Постучали. Никто не отозвался, хотя они точно видели, что тот, с мешком, крутился именно возле этого дома. Они попробовали заглянуть в щелку ставня, забрались на снежный холмик у палисадника и неожиданно провалились. Стали рыть... Испугались, конечно, убежали и только спустя какое-то время позвонили в милицию.

— Я думаю, нам в скором времени понадобится помощь Мироновой для опознания преступника, — сказал начальник отдела. — Берите машину и привезите ее к нам в отдел. Вечером вместе с нею отправитесь на железнодорожный вокзал...

XI
Дарижапов, Ларинов и Миронова прошли в помещение пригородных касс, оттуда в здание вокзала для пассажиров дальнего следования. Люди стояли у касс, но Пезелкина среди них не было. В справочном бюро узнали, что на подходе поезд дальнего следования Москва — Хабаровск, а через час еще один — Владивосток — Москва.

На первый путь подошел поезд Москва — Хабаровск. У выхода на перрон образовалась толчея. Но посадка не производилась. Они прошлись вдоль состава. Пезелкина не было и тут. Скоро подали паровоз, и поезд ушел. Перрон опустел. Сотрудники и Миронова прошли в зал для пассажиров дальнего следования, и тут Миронова увидела Пезелкина. Он сидел в дальнем углу зала, ссутулившись, и искоса поглядывал на своих соседей.

Они распределили между собой обязанности, кому что делать при задержании. Потом Ларинов пошел звонить начальнику отдела, а Дарижапов остался следить за Пезелкиным.

Время перевалило за полночь. Перрон был окутан морозным туманом, заиндевевшие маневровые паровозы то и дело пробегали по путям.

И вот, наконец, объявили, что к перрону подходит скорый поезд, следующий по маршруту Владивосток — Москва.

Люди зашевелились, начали выходить на перрон. Поднялся и Пезелкин, неторопливыми шагами направился к выходу. В одной руке он держал чемодан, полушубок на нем был расстегнут. Он медленно подошел к вагону и стал в очередь на посадку. Дарижапов в это время был уже в тамбуре.

Когда Пезелкин стал подниматься по ступенькам, Дарижапов как бы невзначай отпустил металлический откидной фартук. Пезелкин, чтобы не упасть, обеими руками схватился за поручни. В это мгновение сотрудники уголовного розыска и взяли преступника, надели на него наручники.

...В дежурной комнате МВД, куда привели Пезелкина, находились оперативные работники уголовного розыска, оставленные в отделе до особого распоряжения.

С задержанного сняли наручники, потребовали открыть чемодан. Чемодан оказался набит деньгами.

— Сколько же здесь? — спросил Дарижапов.

— Денег-то много, — усмехнулся Пезелкин. — Да мне все одно не хватило бы...

Дарижапов поморщился, опечатал сургучом чемодан, составил протокол, вызвал конвойную машину и сдал задержанного конвою...

Посмотрел на часы. Стрелки показывали двадцать минут третьего ночи. Заторопился домой.

Ночь была холодная. Слышались гудки маневровых паровозов, металлическое лязганье буферов, прибывших на станцию железнодорожных составов...

Колмаков В. Загородний Н. Раскрытие тайны

ПОД КЛИЧКОЙ «БУЙВОЛ»

1. Следы на песке

Неяркое октябрьское солнце уже завершало дневной круг, когда путевой обходчик Василий Спиридонович Кочетков проходил вдоль своего линейного участка. В руках у него был тяжелый, повидавший виды гаечный ключ, молоток, справа на боку висел неизбежные спутник — фонарь, в кармане, на всякий случай, петарды. Как всегда, не торопясь, отмерял Спиридоныч метр за метром, просматривая каждый рельсовый стык.

Сколько таких метров и километров отмерил состарившийся уже на своем участке Спиридоныч! Начинал молодым, а теперь уже и внуки повырастали. Своими руками высаживал он когда-то маленькие деревца на защитной полосе, а теперь справа и слева вон какой лес вырос. Остановившись, Спиридоныч любуется молодыми дубками и кленами, покрытыми позолотой осени.

Так со своими мыслями и заботами добрался Кочетков до отметки 427 километра, откуда начинался участок его давнего приятеля — Петра Никандровича Василькова. Когда возвращался обратно, захотелось передохнуть, перекурить. Спиридоныч спустился с насыпи, срезал для внуков ветку с большими багряными листьями клена, выбрал поудобнее место на краю заросшего пожелтевшей травой кювета, присел и закурил. Выкурил одну папиросу, другую, но вставать не хотелось. Солнце уже спряталось, и только отблески его еще догорали на краю горизонта. Свисавшие низко над головой листья тихо шумели и, казалось, настороженно повторяли одно и то же: «Иди, иди же!».

— Ну, пора Спиридоныч! — выкурив еще одну «шахтерскую», сказал себе обходчик и только хотел подняться, как рядом глухо хлопнул выстрел, и Спиридоныч замертво скатился в кювет. Багряная ветка клена так и осталась зажатой в его правой руке.

* * *
Прошло всего сорок минут с того момента, когда шумный эшелон с призывниками покинул станцию Сосновку. Перед глазами дежурного по станции еще мелькали совсем недавно бегавшие по перрону с котелками и ведрами молодые и задорные ребята, в ушах еще звучала их дружная песня, которая доносилась из широко открытых дверей уходящего эшелона. А вот сейчас кто-то надрывно кричит в телефонную трубку дежурному по станции и повторяет что-то необычное, непонятное: «эшелон, бригада, бригада, милиция, КГБ». Потом голос стал спокойнее, разборчивее: звонили с поста путевого обходчика, требовали срочно выслать на 425-й километр рабочих ремонтной службы — разобран путь, позвонить в милицию — убит обходчик.

— Что-то непонятное, — тревожно думал дежурный по станции и в спешке вызывал нужные и ненужные номера телефонов.

Первыми к месту происшествия прибыли подполковник государственной безопасности Иван Иванович Гаршин — моложавый человек, с острым, испытанным глазом, пришедший в органы розыска еще комсомольцем, его помощник — лейтенант Самарцев с черной покрытой дерматином так называемой оперативно-следственной сумкой, судебномедицинский эксперт Кувшинников и несколько сотрудников милиции.

Была уже глубокая ночь. Черное небо совсем опустилось и, казалось, слилось с землей. Нигде ни звездочки, ни просвета. Только яркие прожекторы локомотива застрявшего на железнодорожном полотне эшелона пронизывали эту непроглядную темень, освещали толпившихся впереди него людей.

— Не видел, но показалось, почуялось, что впереди беда, и рука потянулась к тормозу, — говорил машинист, показывая на лежавший почти у самого паровоза на рельсах труп Спиридоныча, на разобранные, чуть сдвинутые с места стыка рельсы Машинист часто вытирал рукавом спецовки свой вспотевший лоб и повторял: «Ну и гад, ну и гад, поди ищи его теперь…»

Путь раскрытия преступления — трудный, сложный и извилистый путь. Чаще всего он начинается поисками следов и различных, связанных с происшедшими событиями предметов, — этих незаметных на первый взгляд, но явных, обличающих преступника улик. Наивно думать, что улики всегда открыто заявляют о себе. Нет! Они часто незаметны, скрыты, даже невидимы. Их надо искать, искать упорно, кропотливо, настойчиво собирать по крупицам, помня, что каждая, на первый взгляд даже незначительная мелочь, обнаруженная на месте преступления, может своим безмолвием сказать больше, чем многие свидетели.

Вот эти «мелочи» и стали искать приехавшие сотрудники. Но ночь плохой спутник следователя. Тьма скрывала всё. Был осмотрен лишь небольшой участок пути, освещенный прожекторами паровоза. Никаких следов преступника здесь не нашли. Надо было ожидать утра, и подполковник Гаршин отдал распоряжение помощнику — быстрому и стремительному Самарцеву — поставить охрану, и сам вместе с судебномедицинский экспертом стал осматривать труп обходчика. На спине погибшего они обнаружили пулевое ранение.

— Слепое, Иван Иванович, пуля застряла где-то в грудной клетке, — сказал Кувшинников.

Когда приподняли тело Спиридоныча, Гаршин обратил внимание на то, что под убитым не было следов крови.

Значит, обходчик был убит где-то в другом месте, а затем перенесен сюда. «Видать, опытный и коварный преступник делал свое дело», — подумал Гаршин и приказал помощнику вызвать на место происшествия еще и эксперта-криминалиста Гранина.

Справа показались огни автомашины. Подъехали ремонтные рабочие. Вместе с ними выскочил из машины и вызванный Гаршиным сотрудник милиции с огромной овчаркой на поводке. Собака тревожно поглядывала на проводника, ожидая сигнала.

— Давайте сюда, — сказал подполковник и показал сперва на то место, где лежали оставленные преступником инструменты — гаечный ключ и ломик, лежавшие у стыков разобранных рельсов.

Овчарка подошла к инструментам. Обнюхав их, она уловила специфический запах, подбежала к насыпи справа и вдруг взвизгнула, рванула за поводок и бросилась вниз, к лесным посадкам, увлекая за собой проводника и спешившего за ними впотьмах Гаршина. Проводник радовался — собака взяла след!

— Ищи, Стрелок, ищи! — подбадривал он. Стрелок сбежал в кювет, на какую-то долю секунды остановился, потом стремительно вырвался наверх и, кружа среди деревьев лесопосадки, пересек ее, пошел вдоль обочины едва видневшейся грунтовой дороги.

Впереди было село Корольково. Но там — ни огонька. Темнота еще больше сгустилась и, если проводника уверенно вел за собой по следу преступника Стрелок, то Гаршин бежал на ощупь, спотыкаясь, цепляясь за какой-то бурьян. Он уже давно снял плащ и бросил его где-то. Потерять минуту-две в поисках преступника — значит, потерять дни, недели, иногда месяцы, а то и годы. Разве может следственный работник вот в такие дорогие минуты думать об усталости или об опасности, которая, возможно, подстерегает его где-нибудь рядом на этой ночной дороге! Нет! И Гаршин бежал с непонятной легкостью, стараясь не отставать от проводника.

Позади осталось уже километров восемь, когда Стрелок вдруг остановился и начал суетливо метаться то в одну, то в другую сторону.

— Ну, умница, еще немножко, ну шаг, два, — просил весь мокрый от пота проводник.

Собака хорошо понимала, чего от нее требовали. Видимо, потому снова рванула за поводок, ткнулась носом то в одно, то в другое место и, неожиданно заскулив, беспомощно легла на дорогу, положив свою большую голову на выброшенные вперед жилистые, натруженные лапы.

— Машины, — виновато сказал проводник подбежавшему Гаршину. И словно оправдываясь, лучом карманного фонаря показал на свежие отпечатки протекторов прошедших в разных направлениях нескольких автомашин.

Когда подполковник Гаршин снова вернулся к месту происшествия, совсем рассвело. Красный диск солнца весело поднимался над проснувшимся леском. Разобранные рельсы были давно поставлены на место, поезд ушел, и только группа дежуривших с ночи вместе с лейтенантом Самарцевым сотрудников милиции, понятые и Кувшинников напоминали о происшедшем здесь накануне событии.

— Ушел! — устало сказал подполковник подбежавшему к нему Самарцеву, но тут же, как будто бы сам себя одернул, оживленно проговорил: — Ладно, а теперь отпустите лишних людей и давайте вспомним мудрую индийскую поговорку: «У злодея один путь, а у преследователя — тысячи». И нам обязательно надо найти этот один путь. Вот и давайте его искать.

Подъехала машина с экспертом-криминалистом Граниным. Осмотр вновь начали с той же песчаной насыпи, откуда еще несколько часов назад в ночной тишине Гаршин сбегал вслед за овчаркой. На откосе справа, рядом с тем местом, где был найден мертвый Спиридоныч, заметили след сапога, который не мог принадлежать никому из них. Это был отпечаток резиновой прессованной подошвы с рисунком «елочка». Здесь неизвестный спрыгнул с насыпи. Отсюда же и Стрелок пошел по следу преступника. Можно было предположить, что отпечаток обуви принадлежал именно ему. По-видимому, диверсант уходил с места преступления.

Но где был убит Спиридоныч?

Надо было найти след, который убийца оставил, когда поднимался на железнодорожное полотно с мертвым Кочетковым. Этот след и должен был привести к месту убийства. Сотрудники пошли вдоль насыпи, тщательно осматривая откосы.

— Снова «елочка»! — крикнул ушедший далеко вперед Самарцев.

На песке виднелось несколько глубоко вдавленных отпечатков той же подошвы. Гаршин, его помощник, эксперты и понятые спустились с насыпи и стали ходить по спирали, захватывая всё больше осматриваемый район, в поисках места убийства.

— Вот где это было! — раздался спустя некоторое время голос понятого, оказавшегося в кювете под гущей свисающих ветвей деревьев. — Вот и красные пятна. Кровь! — снова крикнул он и низко нагнулся, рассматривая красноватые следы, еще не успевшие побуреть и тянувшиеся от самого кювета.

— Да, это кровь! — подтвердил подошедший Кувшинников. Тут же, в канаве, остались и четкие отпечатки резиновых подошв. И снова «елочка»!

— Видать, тащил на себе, вон как ноги его ушли в песок, — сказал один из понятых.

— Вы это правильно заметили, следы вдавлены глубоко, значит, обувь находилась под большой тяжестью, — поддержал Гаршин.

Первоначальные предположения теперь получили полное подтверждение. Дорожка следов обутых ног с подошвой в «елочку» принадлежала действительно преступнику.

Пока Кувшинников брал для исследования засохшую кровь, лейтенант Самарцев и Гранин развели в миске гипс и тут же залили им наиболее отчетливые следы ног. Через каких-нибудь тридцать минут уже были извлечены точные гипсовые слепки отпечатков обуви. Гаршин тем временем ходил по кювету.

— Убийца, скорее всего, прятался — следовательно, стрелял из-за деревьев, — рассуждал он и пошел осматривать лесопосадку. Едва он сделал первые три шага, как снова заметил на песчаном грунте тот же знакомый след. Недалеко от него, у самого коренастого дубка, он заметил желтоватые блестки гильзы пистолетного патрона. Поднял ее, осмотрел.

— Наша, — говорит он, всматриваясь в едва заметную на шляпке заводскую отметку.

«Гильза к пистолету «ТТ», — вспоминал он видовые признаки боеприпасов. — Но почему же след от удара бойка не характерен для «ТТ»? Не сходя с места, Гаршин обнаружил и еще один, как ему показалось, важный след. Рядом примятая трава и лунка в песке от давления скорее всего локтем — даже рисунок ткани отпечатался.

Редкое явление в следственной практике — отпечаток локтя!

— Хорошо, интересно, — тихо произнес Гаршин и, подозвав к себе Самарцева, дал распоряжение сделать гипсовый слепок и подготовить его для криминалистической экспертизы. Теперь уже точно установили и то место, где сидел Спиридоныч. Пришли к заключению, что сидел он довольно долго — вокруг валялось несколько окурков от папирос «Шахтерские», выкурить которые сразу не смог бы даже самый заядлый курильщик.

«Наверное, ожидал прохода эшелона», — решил Гаршин.

Теперь у него были основания для более широкого конструирования версий как о преступлении, так и о самом преступнике. И сотрудники и понятые сходились на одном: главная цель преступника — сбросить под откос специальный эшелон. Орудовал здесь какой-то матерый наймит и, конечно, во заданию иностранной разведки.

А почему же был убит обходчик?

Видимо, потому, что Спиридоныч, расположившись у леска на отдых, мешал преступнику, а время шло, поезд был на подходе. Напрашивалась мысль и о том, что убийца положил тело на рельсы, чтобы замести следы преступления — пусть, мол, потом, после крушения ищут его виновника, когда в месиве вагонов и тел разыскать обходчика будет невозможно. Больше того, при таких обстоятельствах можно было подумать, что сам обходчик — виновник совершившейся катастрофы.

Сошлись во мнении и о внешности преступника: это должен быть рослый, здоровый, физически выносливый человек. Доказательством тому служат и размеры следов от его сапог и то, что он нес на себе убитого около четырехсот метров, сдвинул со шпал рельсы.

Но всё это были лишь предположения, и следственные работники оставались перед закрытой дверью.

— Будущее покажет, — устало сказал Гаршин. Глаза его ввалились, лицо осунулось и потемнело, ушибленная ночью нога мешала ходить. Он предложил ехать домой и передохнуть, а завтра с новыми силами начать по существу почти всё с самого начала.

— Отдохнуть надо прежде всего вам, товарищ подполковник, — заботливо сказал лейтенант Самарцев, давно заметивший, что ночной бег по следу за овчаркой нелегко дался всегда неутомимому Гаршину.

2. Улики говорят

Преступление было совершено всего в пятнадцати километрах от узловой станции Сосновка. Кругом в районе станции были разбросаны многочисленные села и рабочие поселки. Конечно, преступник мог появиться из любого здешнего населенного пункта. Да и след его уходил в сторону села Корольково. Но Гаршин решил начать поиски прежде всего с самой станции. Для этого у него были свои соображения.

Проход воинских эшелонов через эту станцию — явление весьма редкое. Об их следовании знают только работники станции. Заранее знали они и об эшелоне с призывниками. Значит, есть основание искать преступника или его соучастников в первую очередь на самой станции.

Гаршин работал в здешнем дорожном управлении органов безопасности всего полгода, но вспоминал — его знакомили со следственными материалами, — что минувшей зимой при прохождении через станцию железнодорожного состава с тракторами для целинных земель кем-то в последнюю минуту была переведена стрелка на путь, занятый подошедшим пассажирским поездом. Только смелый поступок безусого стрелочника Алексея Огонькова предупредил тяжелое крушение.

Зима в те февральские дни была на редкость суровой. Морозы доходили до 30—32 градусов, а вьюги крутили так, что в глазах темнело. В один из таких вьюжных дней и выдалось дежурить только что поступившему на работу Алеше Огонькову. Был уже вечер, когда Огоньков, открыв путь проходящему поезду, забежал рядом в будку доложить об этом дежурному по станции и обогреться. Парень не заметил, да и не мог заметить, что в тот момент из-за будки, тесно прижавшись к ней и глубоко втянув голову в поднятый воротник полушубка, выглядывал какой-то рослый человек в надвинутой на брови ушанке. Всего несколько минут пробыл стрелочник у телефона, погрел руки у чугунной печурки, а когда выскочил на улицу, заметил, что балансир стрелки перевернут в другую сторону. Огоньков в испуге схватился обеими руками за ручку балансира — она не поддавалась. Еще и еще раз потянул он ее на себя, упираясь ногами в шпалу — результат тот же.

— Заклинили! — мелькнула мысль, и, бросившись вперед, парень увидел металлическую пластинку, заложенную между пером и рельсом. Огни паровоза уже ослепили Огонькова, когда он переводил балансир на место, рискуя попасть под надвигавшиеся колеса.

Так и не удалось тогда установить, кто перевел стрелку на занятый путь. На следующий день, правда, сотрудники линейного отделения милиции нашли зажатым между дальними рельсами оторвавшийся каблук чьего-то сапога, но кому он принадлежал, установить не удалось. Гаршин, сидя в своем кабинете и разрабатывая план дальнейшего расследования последнего происшествия на линейном участке, вспомнил сейчас об этом случае и подумал, что, возможно, убийство обходчика и первая попытка сбросить под откос эшелон — действия одного и того же преступника. Вызвав к себе лейтенанта Самарцева, подполковник сказал:

— Если предположить, что преступник — работник станции, то он, видимо, в вечер убийства Кочеткова был свободен от дежурства. Поэтому, товарищ лейтенант, надо срочно выяснить, кто из местных работников находился в то время на смене, кто отдыхал, кто был в отъезде. Понятно, это еще не решение вопроса, но давайте пока пойдем по методу исключения. Потом, кстати, как с материалами криминалистической экспертизы?

— Только что поступили, товарищ подполковник…

— Очень хорошо, доставьте их мне сейчас, а сами не теряйте времени.

На столе появились уже известные Гаршину материалы, но теперь с точными и определенными выводами криминалистической экспертизы. Первый из них утверждал, что убийца стрелял патронами к пистолету «ТТ», но из немецкого пистолета парабеллум. Такое заключение эксперт-криминалист Чеботаренко обосновывал прежде всего тем, что на капсюле гильзы след от удара бойка, оставшийся при выстреле, имеет круглую форму. Следы патронного упора — круглые, дульце раздутое. «ТТ» же оставляет след от бойка в виде груши, и этот след можно отличить от следов тысячи пистолетов. Извлеченная из тела убитого обходчика пуля оказалась испещренной многочисленными трассами, расположенными беспорядочно. Было похоже, что она «болталась» в стволе, а не шла по нарезам. Такое явление объясняется тем, что пуля выстрелена из пистолета, калибр которого был больше калибра пули. В акте экспертизы этот вывод подкреплялся и еще рядом важных данных.

«И тут негодяй хотел нас запутать, — подумал Гаршин. — Именно для этого он специально использовал некалиберный патрон. Выходит, что надо искать не «ТТ», а парабеллум. Да, опытный и хитрый диверсант, но мы эту хитрость уже раскусили».

«Дальше эксперты утверждают, что убийца был в брезентовой одежде, скорее всего в дождевике, — рассуждал Гаршин, читая заключение об исследовании отпечатка локтя, оставленного на песке, и спросил себя: — А кто из железнодорожников не имеет такой одежды, — ведь почти каждый? Впрочем, всё выяснится, эта улика тоже пригодится».

В кабинете Гаршина уже ярко горел вечерний свет, когда вошел Самарцев Он вынул из кармана записную книжку и стал докладывать, что из 117 работников станции и депо, не бывших на смене в час происшествия, 25 занимались в вечерней школе, 10 выезжали в город, 45 были на вечере самодеятельности в местном клубе, остальные — дома. Кто же эти 37 человек?

Пришлось поздним вечером вызвать начальников отдела кадров депо и станции и попросить для ознакомления личные дела этих тридцати семи. Как и следовало ожидать, почти все они были вне всякого подозрения. Внимание, правда, привлекло к себе личное дело слесаря депо Леонида Кузьменко, 1924 года рождения. Как было видно из документов, он судился за хищение хлеба в колхозе. Был уличен и в попытке приписать выработку в нарядах уже наработе в депо. Пьянствует, имеет взыскания за нарушение трудовой дисциплины. Но Кузьменко оказался совсем приземистого роста, физически хилым. Ему, конечно, было не под силу перенести на себе грузное тело убитого обходчика и сдвинуть рельсы. Обувь Кузьменко носит тридцать девятого размера, у преступника — сорок второй. Но, может быть, он действовал не один? Это пока ничем не подтверждалось.

Так, осторожно и подробно продолжали сотрудники знакомиться с личными делами железнодорожников.

Следствие продолжалось уже четыре дня, когда на прием к Гаршину неожиданно попросилась какая-то старушка с краснощеким белобрысым пареньком. Назвалась она Михайловой Прасковьей Андреевной, а о пареньке сказала, что он ее внук, Алешка. Старушка была маленькая, с подслеповатыми глазами, но торопливая, видно, привыкла всюду чувствовать себя как дома, рассудительная женщина. Она развернула принесенный ею в мешковине пакет и положила вдруг на стол подполковника тяжелые кирзовые сапоги. Сапоги были густо покрыты плесенью.

— Это вам, товарищ начальник, — медленно произнесла она.

Гаршин удивленно смотрел то на старушку, то на сапоги.

— Не понимаю вас, Прасковья Андреевна, — ответил Гаршин.

— А что ж тут понимать, один сапог-то без каблука, — как бы испытывая подполковника, загадочно сказала женщина.

— Да, он действительно без каблука, — протянул Гаршин и, рассматривая развороченную подошву у задника, где когда-то находился каблук, он стал что-то вспоминать.

— Так это же, батюшка мой, наверно, сапоги того ирода, который хотел сделать крушение, когда дежурил на стрелке мой внук, вот этот, Алешка, — сказала, наклоняясь к столу, Прасковья Андреевна. Алешка при этом приподнялся, но ничего не сказал.

— Так ты, парень, и будешь стрелочник Алексей Огоньков! — широко улыбаясь, проговорил Гаршин и, подойдя к смущенно залившемуся краской юноше, обнял его за плечи.

— Теперь всё понимаю, всё вспомнил. Спасибо вам, Прасковья Андреевна! Только где же вы достали эти сапоги и, главное, чьи они? — спросил Гаршин и сел на стул перед столом напротив старушки, внимательно слушая ее неторопливый рассказ.

Оказывается, хозяином пары сапог может быть только квартирант Михайловых, слесарь депо Василий Бражник. Живет он у Михайловых уже третий год. Парень вроде как парень, а сапоги эти и вызвали у старушки сомнение.

— А где же были эти сапоги? Знает ли Бражник, что вы их нашли? Знает ли он, что вы пошли ко мне? — быстро спросил Гаршин.

Нет, Бражник ничего обо всем этом не знал. Сапоги же оказались во дворе Михайловых, в старом, давно заброшенном колодце. Как раз в этот самый колодец, а он довольно глубокий, попал Шишка.

— Кто это Шишка? — спросил совсем повеселевший Гаршин.

— Алешки моего рыжий, да такой, знаете, озорной пес, — отвечала Прасковья Андреевна и продолжала: — И Шишку было жалко Алешке, а мне за Алешку тоже страшно — колодец-то темный, как в дыре. Парень всё же решил спуститься. Дала я ему свое согласие и сама, старая, помогала привязать веревку к ближнему дереву, груша-то была, помогла обвязаться и внуку. Полез он туда. Слышала, как лаял там от радости Шишка — как они выберутся, — думаю, — но смотрю, Алешка мой с Шишкой в обнимку тянется по веревке. Шишка у него смирно сидит на плечах, а под мышкой у Алешки вот эти самые сапоги. Видела я их у Бражника раньше, а с зимы не вижу.

— Так вот и выходит, что квартирантушка наш хотел загубить и поезд и внука моего Алешку тоже, — заключила старушка.

Гаршин поднялся и крепко пожал руку сперва Прасковье Андреевне, потом ее внуку, стрелочнику Алексею Огонькову.

— Только, товарищи, нигде, никому, ни одного слова обо всем, что у нас здесь происходило, — начал было Гаршин.

Но Прасковья Андреевна, подписывая протокол, нетерпеливо перебила подполковника:

— Упаси боже, за тем к тебе и пришли, чтобы другие ничего не знали.

Поклонившись Гаршину, она сперва пропустила вперед своего внука, потом вышла сама.

Гаршин был и обрадован и взволнован приходом неожиданных посетителей. Он вызвал лейтенанта Самарцева.

— Так вот, Василий Васильевич, какова бабушка и каков внучек, с такими людьми можно жить и бороться, — весело заключил Гаршин свой рассказ о недавнем визите. — А теперь быстро разыщите в архиве этот каблук, и будем действовать дальше.

Каблук был вскоре доставлен. Он оказался «своим» для принесенного старушкой сапога. Убедившись в этом, Гаршин решил сейчас же отправиться в депо. Надо было срочно познакомиться в отделе кадров с личным делом Бражника, поговорить о нем с начальником депо. Но прежде всего Гаршину хотелось одним глазом взглянуть на самого Бражника. Подполковник был убежден, что тот имеет прямое отношение к преступлению на линейном участке. Едва Гаршин оделся, как дежурный доложил, что к нему просится на прием еще один посетитель.

В практике каждого следователя бывает много тяжелых, запутанных дней, но бывают и такие, когда нежданно-негаданно приходят всё новые и новые подтверждения выдвинутой им версии.

В кабинет к Гаршину вошел личный друг по дому и товарищ по работе убитого Кочеткова — путевой обходчик соседнего участка Петр Никандрович Васильков. Это был крепкий, с аккуратно подстриженной седой бородкой человек, потомственный путеец.

— Что скажешь, Петр Никандрович? — понимая, что обходчик пришел к нему неспроста, встретил его вопросом Гаршин и предложил стул.

— Так тут дело вот какое, товарищ подполковник, — садясь проговорил Васильков. — Я насчет Спиридоныча.

— Да? А что насчет Спиридоныча? — неторопливо спросил Гаршин.

— Есть у меня, понимаешь, подозрение, — он приподнялся, наклонился через стол ближе к Гаршину и, доверительно понизив голос, продолжал: — Спиридоныча-то убили в пятницу, а в четверг я шел, как всегда, по своему участку и уже добрался до кочетковского, вижу — парень там разгуливает. Я его еще издалека узнал и кричу: «Ты, что, бездельник, в рабочий день здесь ходишь?» А Бражник отвечает…

— Какой это Бражник? — выйдя из-за стола, спросил Гаршин — ему даже показалось, что он ослышался.

— Да этот хлопец из депо, слесарь Васька Бражник, тут его все знают, раньше настоящим раклом был, а теперь, сказывают, в люди выбился…

— И что же он делал на полотне?

— Я его тоже об этом спросил.

— А он?

— Ну, а он вот что сказал: «Не видишь разве, старик, погода-то какая! Вот я с бабой и забрался на прогулку, где лес погуще. Только молчи, старик, она жена мужняя, беда будет», — и пошел в посадку.

— А почему же ты, Петр Никандрович, сразу, в первый же день после убийства Спиридоныча не пришел к нам и ничего не сказал об этом? — спросил Гаршин.

Но оказалось, что Васильков утром в день происшествия уехал в город к своей дочери — она родила сына — и вернулся вот только несколько часов назад.

— Кабы знал, что такая беда, бегом бы прибежал тогда же, — сокрушенно отвечал обходчик.

— А каков он с виду будет — этот самый Бражник?

— Молодой, а здоровенный мужик, не в каждую дверь войдет, — неприязненно сказал Васильков, не подозревая, что его слова завершили словесный портрет врага, мысленно уже давно нарисованный подполковником.

Гаршин поблагодарил Василькова за ценные показания, пообещал всё проверить и попросил обходчика нигде и никому не рассказывать о виденном.

— Понимаю, как же, понимаю, — сказал Васильков и, попрощавшись, ушел.

— Так вот, Иван Иванович, как складываются обстоятельства, — обращаясь к самому себе, задумчиво проговорил Гаршин. — Простые наши люди не дают врагу жить на нашей земле.

Он вызвал машину и поехал в депо к начальнику отдела кадров.

— А вон и сам Бражник, — получасом позднее сказал Гаршину начальник отдела кадров депо, когда подполковник приехал к нему. Из окна отдела кадров хорошо были видны огромные деповские ворота, откуда только что вышел высокий, широкоплечий человек в замасленной спецовке паровозного слесаря. Лицо у него крупное, скуластое, шаг широкий, походка тяжелая Бражник шел с опущенной головой, как обычно ходят люди, погруженные в свои переживания. Гаршин долго следил за ним взглядом, пока тот не скрылся за поворотом депо.

Да, облик Бражника всё больше совпадал с представлением Гаршина о том человеке, который совершил преступление на линейном участке. Наблюдая сейчас за Бражником, подполковник на какое-то мгновение представил, как тот нес на себе убитого Спиридоныча.

— Так… Давайте, товарищ Шмелев, познакомимся с его личным делом, — обратился к начальнику отдела кадров Гаршин.

Личное дело Бражника не содержало ничего такого, что могло бы дать в руки подполковника какие-либо новые важные факты.

Бражник — уроженец одного из местных сел. В 1945 году окончил ремесленное училище и с тех пор стал работать в депо. Был вначале комсомольцем, но ненадежным: возились ребята с ним долго, и уговаривали, и прорабатывали, но тот частенько хулиганил, один раз даже был уличен в мелкой краже. «Мало зарабатываю», — оправдывался он тогда. Но вот уже больше года, как Бражника не узнать. На работе на него не жалуются, стал исполнительным Смотрит за собой, деньги, видно, всегда имеет и немалые.

Все эти последние подробности Гаршин узнал из рассказа зашедшего по его просьбе в отдел кадров начальника депо Голубкова.

— А откуда у него деньги? — спросил Гаршин Голубкова.

— Я, правда, этим особенно не интересовался, но в депо у нас заработки неплохие, люди, сами знаете, покупки всякие хозяйственные делают, вон сколько домов новых только в этом году понастроили, и каких домов!

— Мы занимались проверкой, кто из работников станции в пятницу вечером, когда произошло убийство Кочеткова, был свободен от дежурства по смене, — заговорил Гаршин. — Я снова просмотрел список не занятых в тот вечер на смене людей и обнаружил в нем фамилию Бражника. Но тогда, при проверке, он, по-видимому, не вызвал у нас никаких подозрений. А вот теперь очень важно установить, что же он делал и где был в те часы.

— Бражник в тот вечер работал, — неожиданно сказал Голубков.

— Как работал? — горячо спросил Гаршин.

Голубков рассказал о том, что в пятницу вечером он дал указание «расшить узкие места» в депо — срочно заканчивали ремонт двух паровозов. Для этого на вторую смену была оставлена бригада паровозных слесарей, в том числе и Бражник.

— Правда, я припоминаю, мастер мне в тот день говорил, что Бражник и еще двое слесарей отказывались остаться на вечернюю смену из-за своих личных дел, но через некоторое время Бражник пришел к мастеру и сказал, что будет работать.

— Значит, совершенно точно, что Бражник работал весь вечер и никуда не отлучался?

— Совершенно точно. Это может подтвердить наряд и мастер Шубин.

«Выходит что-то не так», — подумал Гаршин. Рушилось здание обвинения, которое уже было подготовлено у него в мыслях.

Так это не Бражник совершил преступление на линейном участке? Значит, должен быть кто-то другой. Но кто? Ведь еще несколько минут назад Гаршин считал, что для него уже почти всё ясно. Он полагал, что имеет все основания для того, чтобы немедленно задержать Бражника, произвести у него обыск. Что же теперь?

— Значит, вначале, говорите, товарищ Голубков, Бражник отказался остаться на вторую смену, а потом пришел? — снова обратился к начальнику депо и мастеру Гаршин.

— Да, так именно оно и было, — сказал Шубин.

Теперь у Гаршина созрело новое решение и, попрощавшись, он быстро вышел к машине.

Был уже поздний вечер. В открытые окна машины теплый ветер доносил запах наступившей осени. Кругом в домах гостеприимно мелькали электрические огни. Под цветными абажурами в покое домашнего уюта люди отдыхали, строили планы на будущее. По аллеям оставшегося позади парка еще прогуливались запоздалые парочки. А Гаршин снова, уже который день без отдыха, торопился к себе в кабинет.

— Самарцева! — бросил он на ходу дежурному, зная, что лейтенант никогда не уйдет домой раньше его самого. — Немедленно, не теряя ни минуты, установить тщательное наблюдение за слесарем Бражником, — говорил Гаршин, когда появился в его кабинете лейтенант. — Не терять из виду ни днем, ни ночью. Надо знать, где он бывает, с кем встречается. Понимаете меня?

— Так точно, товарищ подполковник, разрешите выполнять? — И Самарцев тут же вышел.

3. Тайное становится явным

Целую неделю люди лейтенанта Самарцева невидимой тенью почти по пятам ходили за Бражником. Они видели, когда их подопечный ложился и вставал, когда ходил на работу и когда возвращался. Но странное дело, за всё это время Бражник ни с кем не встречался, ни к кому не заходил, не посещал ни кино, ни клуба, хотя раньше был завсегдатаем этих мест. Возвратившись после работы домой, он обычно ложился на старенький диван и часами лежал, как тяжело больной. Чувствовал ли он, что за ним следят, или просто переживал какую-то душевную травму — установить это удалось только позднее. На восьмой день заведенный им порядок был нарушен. Поздним вечером, когда кругом уже погасли огни, Бражник неожиданно вышел на улицу, медленной и тяжелой походкой пошел он к одной из боковых улиц. Потом свернул в ближний переулок и, дойдя до соседней улицы, остановился у высокого забора. Оглянулся направо, налево, спокойно свернул за высокий дощатый забор и вошел в калитку ближнего дома под железной крышей с деревянным крыльцом. Постучался в дверь. Подождал около минуты. Снова постучал. Его встретил такой же крепкий, коренастый, но годами постарше рыжеголовый человек. Он ввел Бражника в полуосвещенную продолговатую комнату, которая напоминала жилье какого-то захудалого холостяка. Здесь всё, по-видимому, говорило о самом хозяине: и три жестких стула, стоявших у стены, и рассохшийся письменный стол, и плоская кровать, застланная серым суконным одеялом, и ничем не покрытый сундук, окованный давно поржавевшим железом. Только висевшая на стене в бронзовой рамке литография с картины, написанной по известному стихотворению Лермонтова «На севере диком…», говорила о том, что в душе человека, живущего в этой комнате, есть еще крупицы чего-то живого…

Первым нерешительно заговорил Бражник. Вскоре его перебил хозяин дома, слесарь больше не проронил ни слова. А тот говорил тяжелыми словами, точно вбивал гвозди в стену. И Бражник казался по сравнению с ним беспомощным слюнявым мальчишкой.

Через полчаса Бражник вышел, окинул взглядом улицу и направился домой, сопровождаемый невидимым спутником, — один из сотрудников остался у дома с деревянным крыльцом. Другой к тому времени уже был у лейтенанта Самарцева. Через несколько минут лейтенант докладывал Гаршину:

— Гусый Иван Гурьевич, помощник машиниста…

Гаршин посмотрел на часы. Стрелки показывали половину второго.

— Поздновато беспокоить, но надо. Берите машину и поезжайте домой к начальнику отдела кадров депо. Доставьте мне сюда личное дело Гусого, — распорядился подполковник.

Через час Гаршин перелистывал давно пожелтевшие страницы личного дела Гусого. Он тщательно изучал все, что могло привлечь внимание. 1910 год рождения. Родился в Хабаровске. Прибыл на работу с Южно-Уральской железной дороги. Военнообязанный. Одинок. В годы Великой Отечественной войны работал на одной из крупных станций Южно-Уральской дороги. За службу на станции Сосновка премирован, имеет две благодарности по приказу. Как будто все в полном порядке, но… У Гаршина вызвало недоумение, почему военнообязанный Гусый никогда не служил в армии. Допустим, он имел бронь в годы войны как работник железнодорожного транспорта, но до войны должен был отслужить положенный срок в Красной Армии. Гаршин немедленно отправил телеграфный запрос на Южно-Уральскую дорогу: когда и кем работал там Гусый Иван Гурьевич.

Ответы в таких случаях не заставляют себя долго ждать. Гаршин приехал домой на рассвете и не успел еще отдохнуть после бессонной ночи, как выполняя его распоряжение, по телефону позвонил Самарцев.

Через двадцать минут Гаршин уже был в своем кабинете. На столе его лежало лаконичное сообщение: Гусый на Южно-Уральской дороге не работал.

— Чудесно. Вот, значит, в чем дело, — сказал подполковник Самарцеву и показал ему официальную справку из личного дела Гусого, в которой значилось, что тот в 1949 году окончил курсы помощников машинистов уже на Томской железной дороге.

— Можно полагать, что и эта справка чистой воды фикция, — заметил Гаршин.

И снова запрос. И снова тот же ответ: Гусый никогда на курсах помощников машинистов не учился и даже не числился в личном составе железнодорожников Томской дороги.

Теперь тайное становилось для Гаршина всё более и более явным. Правда, материалы, которыми он к тому времени располагал, не позволяли еще окончательно утверждать, что подозреваемые являются теми преступниками, которые готовили крушение воинского эшелона. Но внутренне Гаршин в этом уже не сомневался. Он теперь имел все основания для задержания Бражника и Гусого, для производства у них обыска: первого по подозрению в том, что он перевел стрелку на занятый путь и пытался вызвать столкновение поездов, второго — за то, что пользовался подложными документами. Даже если подозрение в отношении Бражника было не основательным, то его тайные встречи с Гусым, прошлые преступления которого были скрыты за подложными документами, опять-таки давали повод для задержания. Конечно, надо было бы повременить, понаблюдать за обоими, особенно за Гусым. Не тянется ли от него куда-нибудь ниточка. Но нет, медлить нельзя. Опытные преступники никогда не станут ждать. Они могут скрыться, и снова ищи ветра в поле.

«Они могут совершить новое злодейство, мы должны обезвредить их, обезопасить наших людей», — рассуждал Гаршин.

Получив согласие начальника Управления и санкцию прокурора дороги, он отдал распоряжение Самарцеву: слесаря Бражника и помощника машиниста Гусого немедленно задержать, на дому каждого произвести обыск.

— Будьте осторожны. Надо полагать, что оба имеют оружие, — добавил он, когда лейтенант покидал его кабинет.

* * *
Когда подполковник Гаршин спросил Бражника на допросе, что он делал на участке обходчика Кочеткова накануне его убийства, Бражник повторил то же, что сказал Василькову.

— А мы знаем, что в этот день вы были одни и то, что вы мне сказали, не сумеет подтвердить ни одно подставное лицо, понятно? — Такой женщины нет! — отчеканил Гаршин. — А зачем, — продолжал он, — вы ходили позавчера в час ночи к Гусому?

При имени Гусого Бражник вздрогнул. На лбу у него выступила испарина.

— Хорошо, может быть, в таком случае, — как бы не замечая замешательства Бражника, сказал Гаршин, — вы назовете автора этой записки, обнаруженной в кармане вашего плаща? — и Гаршин положил на стол перед глазами Бражника измятый клочок бумаги, на котором автоматической ручкой было написано всего несколько слов:

«Приходи, как обычно. Л. 12 октября».

— Записка эта от той женщины. Имя ее я назвать не могу.

— Снова всё связано с женщиной. И не называйте. А я назову. Правда, эта женщина с усами! И фамилия ее… Гусый! — четко произнес Гаршин.

При этих словах Бражник совершенно растерялся и неожиданно даже для Гаршина спросил:

— Он признался?

— Нет, он пока не признался, но зато вы сейчас признались. Вот полюбуйтесь — криминалистическая экспертиза установила, что эта записка написана Гусым. Ему от этого не отвертеться. Но дело не в этом. Важно другое. Записка вам была вручена накануне того дня, когда вас видели на участке Кочеткова. Значит, вы готовились к выполнению задания? Кто дал вам задание убить обходчика, разобрать рельсы?

— Я не убивал, не убивал я! — закричал вдруг Бражник, стуча кулаком по груди.

— Только, пожалуйста, без истерики! А теперь выкладывайте и без вранья! Вранье не поможет ни вам, ни Гусому, ни его хозяину.

Но Бражник опять замолчал. Он как-то весь обмяк, осунулся, нижняя губа заметно дрожала.

— Так что же? — жестко спросил подполковник, закуривая папиросу.

И Бражник заговорил. Он сидел, облокотясь о стол и, опустив голову, говорил. Год назад он «сошелся» с Гусым. Тот его поймал на краже спецодежды из склада, затем потребовал выполнения любых заданий. Сказал, что платить за это будет наличными. Гусый потребовал, чтобы он, Бражник, перестал заниматься мелким хулиганством и не думал о кражах, чтобы он был на хорошем счету у начальства. Да, Гусый двенадцатого октября дал ему задание пустить под откос эшелон с призывниками, но ему, Бражнику, в тот день неожиданно пришлось остаться на вечернюю смену — отказаться, значит, вызвать подозрение. И потому на участок отправился сам Гусый.

— А кто давал задание Гусому?

— Этого я не знаю и знать не мог.

— Хорошо, а теперь скажите, это ваше хозяйство? — и Гаршин быстро положил на стол сапог и оторванный каблук.

Бражник поднял голову, ошалело выпучил глаза и взглянул на подполковника, как бы защищаясь от нового тяжелого обвинения, и молча снова понурился.

— Я хотел порвать с Гусым, — не отвечая на поставленный вопрос, проговорил Бражник, — и пошел к нему позавчера ночью. Он сначала угрожал, что выведет меня на чистую воду, а потом вынул пистолет и сказал: выбирай!

Когда допрос был окончен, Гаршин вызвал дежурного сотрудника, и Бражник вышел, тяжело ступая, сопровождаемый конвоиром…

Гусый дважды уже побывал в кабинете Гаршина, но каждый раз категорически отрицал свое участие в подготовке диверсии, хотя отрицание это было явно несостоятельным. При обыске у него был найден пистолет парабеллум, две обоймы патронов к нему и пять патронов к пистолету «ТТ». Эксперт-криминалист Чеботаренко установил, что именно из пистолета Гусого были выстрелены гильза, найденная на месте убийства, и пуля, извлеченная из тела Кочеткова. Экспертиза также установила, что обнаруженные на месте происшествия следы подошв «елочка» оставлены сапогами Гусого и что именно правый рукав его дождевика оттиснул на песке в лесозащитной полосе след. Можно было предать суду и без признания… И теперь Гусый держался, как в первый раз, вызывающе, на вопросы подполковника отвечал нагло и зло, с усмешкой. Только часто сжимавшиеся в кулаки его покрытые рыжими волосами руки говорили о том, что он далеко не уверен в себе. «Нервничает», — думал Гаршин, незаметно наблюдая за Гусым.

После признаний Бражника картина готовившейся на дороге диверсии и убийства Кочеткова для Гаршина была вполне ясна. Поэтому третий допрос Гусого Гаршин начал неожиданно для диверсанта с другой стороны.

— Не знаком ли вам юноша, изображенный на этом фотоснимке? — спокойно спросил Гаршин, как бы продолжая прерванный разговор, и показал Гусому фотоснимок еще совсем юного лица, на котором виднелась выцветшая немецкая вязь и рядом перевод:

«Агент I-V Буйвол».

Глаза Гусого внезапно широко раскрылись, правая рука цепко ухватилась за край стола. Но в ту же минуту он снова овладел собой.

— Не понимаю, — вызывающе сказал он.

— Не хотите признать своей молодости? Напрасно. Здесь вам всего двадцать два года. Не можете вспомнить? Да, давно это было и далеко. Очень далеко на Востоке. Молчите? Хорошо, тогда обратимся еще к одному фотоснимку и вообще к некоторым документам.

И Гаршин начал предъявлять сидящему перед ним один за другим факты — точные, веские, жесткие и неопровержимые.

Когда Гусый был уже арестован, к Гаршину поступило сообщение, что Комитет государственной безопасности разыскивает некоего Рудого Вячеслава Григорьевича, состоявшего в годы войны на секретной службе в гестапо. Он активно участвовал в карательных экспедициях против партизанских сил Белоруссии. Затем ему удалось скрыться.

В ответ Гаршин запросил подробные данные и личную карточку предателя. Карточка прибыла. На ней имелся отпечаток указательного пальца правой руки. Дактилоскопическая экспертиза, проведенная Граниным, показала, что этот отпечаток оставлен указательным пальцем правой руки Гусого. Но тут встал новый вопрос — откуда у гитлеровцев появился Рудый? Опять поиски. Они привели к обнаружению в архивах бывшей квантунской армии новой карточки. В ней расшифровывались иероглифы «Агент I-V Буйвол». Под этой кличкой скрывался уже не Рудый, а Рудницкий Владимир Григорьевич, сын штабс-капитана семеновских банд, бежавшего в Маньчжурию. Сын оказался достойным своего отца и стал секретным японским агентом. Он репатриировался в Советский Союз и прибыл на Урал еще в 1932 году.

— Уже доказано, — продолжал Гаршин, — что юноша на фотоснимке и вот этот человек, — подполковник при этом положил на стол последнюю фотографическую карточку Гусого, — одно и то же лицо. Хотя разрыв во времени и составляет двадцать три года, но криминалистическая экспертиза установила тождество личности. Вот вам заключение экспертизы.

И на стол лег еще один документ. В нем сообщалось, что эксперт Чеботаренко путем совмещения негативов и сравнения примет установил — на фотоснимках изображено одно и то же лицо.

— А теперь, когда для нас обоих всё ясно, может быть, вы, Рудницкий, ответите прямо на последний вопрос, — жестко спросил Гаршин.

— Говорите, — бросил диверсант.

— Кто ваш новый хозяин? Мы это знаем, но хотим еще от вас услышать, кому вы продались в третий раз?

Арестованный не отвечал.

— Мы изъяли при обыске у вас письмо, якобы от брата, который вызывал вас на свидание к поезду, проходящему на юг. Но нам известно — никакого брата у вас нет. Может быть, вы скажете, кто автор этого письма? Тем более, что оно было получено вами за три дня до происшествия на дороге.

Гусый-Рудницкий долго не отвечал. Потом поднялся, сверкнул из-под рыжих бровей глазами и снова бросил:

— Один господин из-за моря, но вам до него не дотянуться.

— Вы так полагаете? Не извольте беспокоиться, дотянемся до любого господина, какой бы он маской ни прикрывался, — ответил Гаршин.

В ПОИСКАХ ИСТИНЫ

1

По-разному познают люди то высокое чувство, которое называют любовью. По-своему пришло оно и к Татьяне Прокопец. Не ответь когда-то Татьяна на письмо одного старшего сержанта, наверное, не пришлось бы ей торопиться сейчас на железнодорожную станцию. А было это давно, очень давно, еще в те дни 1943 года, когда разбитые фашистские орды, поджигая города и села: бежали назад, туда, откуда они пришли. В те дни сержант отправил с фронта письмо в родное село Варваровку и ждал ответа от отца — Кирилла Савельевича или матери — Меланьи Ивановны. Но ответ вдруг пришел не от них, а от одной сельской девчонки, которую сержант только смутно припоминал. В ответе говорилось:

«Извините меня, что я открыла ваше письмо. Его принесли в ваш дом, но здесь ваших родных никого теперь нет. Отец ваш — дядя Кирилл убит на фронте еще в сентябре 1941 года, о чем в сельском Совете есть похоронная. Мама с вашим братишкой Сашком эвакуировала скот колхозный, но около Богодухова немецкие самолеты бомбили и обстреливали всех и тетю Меланью убили, а Сашко со страха куда-то убежал. Сказывали, что он с бойцами сел на машину и уехал. А я тоже там была, но уехать не успела, и нас захватил немец и погнал обратно. А мне было тогда двенадцать лет, а теперь четырнадцать, и я снова учусь в школе. Живем мы с мамой в вашем доме. Нам сельсовет разрешил. Когда побьете немца и приедете, то мы уйдем из дома. Дядя Котя, мы все жалеем вас, сколько горя принес вам немец! И нам тоже. Мой папа — вы его знаете, Арсений Иванович Прокопец, был учителем в школе и убит на фронте. А я его дочка, Таня, и вас знаю. Вы меня на велосипеде катали. Мама моя просит передать поклон, и мы все вас ждем с большой победой домой. А братишку вашего, Сашка, мы ищем и пишем во все концы письма, но еще не нашли. Как найдем — так сразу сообщим».

Разве могла четырнадцатилетняя девочка, отправляя это письмо, связывать с ним хоть какие-нибудь мысли о своем будущем! Но за первым письмом пошло второе, потом третье. Письма из Варваровки находили сержанта то в Венгрии, то в Чехословакии, а потом и в самом Берлине. Девушка сообщала, что село их быстро восстанавливается, что она уже кончает школу, а в одном из писем радостно рассказывала о том, что Сашка они все-таки нашли — он учится в одном ремесленном училище под Москвой и по окончании хочет вернуться домой, в Варваровку.

Узнав о смерти родных, сержант поначалу решил не возвращаться домой и остался на сверхсрочной службе. Но теперь нашелся младший брат, и что-то новое, близкое и дорогое появилось в его переписке с Татьяной. Маленькая, худенькая, белобрысая девчонка с голубыми глазами, какой он ее помнил, стала теперь уже взрослой, стройной девушкой с тяжелой косой за плечами, с дерзкими глазами, умеющей за себя постоять. Ей шел двадцать первый год. Сержант всегда носил с собой ее фотографию. И, конечно, пришел такой день, когда он, прослуживший из прожитых двадцати девяти лет почти десять лет в армии, захотел переодеться навсегда в гражданскую одежду и обзавестись своим домом.

Так родилась и окрепла эта любовь между двумя молодыми людьми, жизнь которых началась тяжелым тернистым путем и только обещала радость и ласку. Теперь Татьяна, приехав на маленькую, затерявшуюся в гуще деревьев железнодорожную станцию, ожидала прихода заветного поезда.

Но вот вдали показался сперва дымок, а затем и длинная нитка вагонов. Таня в легком светлом платье с букетом нарванных по дороге ромашек торопливо ходила по перрону, стараясь угадать, где остановится шестой вагон.

— Угадаю — значит все будет очень и очень хорошо, — думала она и счастливо улыбалась, прижимая к себе ромашки.

Шестой вагон остановился рядом с кряжистым, широко раскинувшим свои узловатые ветви дубом, — точна в том месте, где стояла девушка. Сердце ее забилось еще чаще.

Быстро летели секунды, но он всё не появлялся.

«Что же это он, бессовестный, еще ждать заставляет», — подумала Татьяна и стала нерешительно подниматься по ступенькам купированного вагона. Прошла дальше, заглянула в одно, второе, третье купе, обошла вагон из конца в конец раз, потом второй, а Гончарука всё не было. Растерянная и встревоженная, она сошла на перрон и спросила пожилую проводницу, куда девался высокий, темнолицый сержант.

— Что-то, дочка, не приметила. Да много их сходит и входит больших и маленьких сержантов, разве за всеми уследишь, — ответила проводница.

Медленно тронулся и вскоре скрылся поезд, которого Татьяна так долго ожидала…

— Что же делать, что делать? — спрашивала себя девушка.

Она решила остаться — ждать следующего поезда.

Но и на следующий день сержанта не было. Не приехал он и на третий день.

2

Советник юстиции Павел Васильевич Божко как-то занимался материалами по обвинению некоего гражданина Крюка Николая Александровича и недовольно хмурил лоб, потирая руками уже давно поседевшие виски. На первый взгляд выходило, что Крюк вполне честный, порядочный и даже заслуженный человек. Все годы войны он провел на фронте, защищал Сталинград, штурмовал Берлин. Его заслуги отмечены боевыми орденами. Демобилизовавшись из рядов Советской Армии, Крюк стал работать начальником автобазы одного крупного предприятия и по отзывам начальства пользовался на заводе доброй репутацией.

— Хороший хозяйственник, способный организатор, активный общественник, — говорили о нем.

И вдруг выясняется следующее.

В один из сентябрьских дней 1954 года, в самый разгар уборочной, Крюк отказывается выполнить распоряжение и отправить на вывозку хлеба государству двенадцать автомашин из заводского парка. На юридическом языке это называется саботажем, а саботажники, согласно закону, привлекаются к ответственности. Вот почему у прокурора сперва появилось «дело» Крюка, а несколько позднее и сам он был вызван для дачи объяснений.

— Я не хочу быть преступником и отправлять в колхозы заведомо негодный транспорт, — объяснил прокурору при первой встрече Крюк и тут же представил целую пачку документов. Листы техосмотра и дефектные ведомости подтверждали, что добрая половина автопарка к дальнейшей эксплуатации по существу непригодна.

И прокурору хотелось верить Крюку.

— Конечно, негодные машины отправлять в колхозы — значит, сознательно срывать вывозку хлеба государству, тут вы правы, — согласился Божко, но когда Крюк ушел, он позвонил директору завода, которого, кстати, он знал.

— Машины у нас действительно потрепаны, гоняем их днем и ночью, сами знаете, и тут трудно брать Крюка за горло, — отвечал директор.

«Он, по-видимому, и сам не знает, что делается у него на автобазе, а Крюк, если он действительно настоящий хозяйственник, каким его выставляют, конечно, сделал бы всё необходимое и нужные машины отправил на вывозку хлеба», — рассуждал прокурор. Он позвонил в автоинспекцию.

— Только, пожалуйста, не пользуйтесь вчерашними сведениями, пошлите своих товарищей на автобазу и сообщите, что там делается сегодня, — попросил он.

К концу дня в кабинете прокурора появился молодой, строго подтянутый капитан милиции Снежков.

— Дело, товарищ советник юстиции, посложнее, чем думалось вначале. Все машины автобазы в рабочем состоянии, а вот восемь из них работают «налево» — возят из дальних сел сено горожанам, а из города, с шахтного двора берут уголь и продают его в селах. Уголь, как установлено, ворованный.

— Что за чепуха, парень всю войну солдатом прошел и хорошо прошел — знал ведь, за что воюет, а тут вот преступником становится.. — сказал в раздумье Божко. Вспомнилось только вчера прекращенное «дело» Антона Болдырева.

Болдырев — колхозный столяр из села Белолучье. Он был заподозрен работниками милиции в том, что обворовал магазин сельпо. Доказательством виновности служило орудие взлома замка на дверях магазина — сделанное из штыка немецкой винтовки долото. Это самое долото было найдено у двери обворованного магазина, и сотрудники милиции, едва прибыв в Белолучье, без особого труда установили, кому оно принадлежит. Но Болдырева, как на грех, дома в тот час не было. Его разыскали в соседнем селе за праздничным столом у младшего брата, отмечавшего с товарищами день рождения жены. Работники милиции вошли в хату как раз в тот момент, когда Антон Болдырев только передал имениннице свой подарок — отрез светлого шелка на летнее платье. Подарок сейчас же перешел в руки младшего лейтенанта, как вещественное доказательство, а сам Болдырев наскоро одевался, чтобы идти на допрос.

— Долото мое и шелк мой, — отвечая на вопросы то старшего, то младшего лейтенантов, говорил несколько позднее Болдырев.

— Продавец сельпо утверждает, что шелка вы у него никогда не покупали, а точно такой же шелк был на полках в магазине. Теперь же его нет. Как это объяснить? Требуем правдивых показаний.

— В сельпо не покупал, купил на прошлой неделе в городе, — настаивал на своем столяр, но его доводы были признаны несостоятельными. Болдырев был задержан, и работники милиции явились к Божко за санкцией на его арест.

Так было и сейчас.

— А почему вы думаете, что долото не могло быть похищено, как это утверждает Болдырев, тем более, что в летнее время вся его мастерская, чего и вы не отрицаете, находится под открытым небом, во дворе? — спрашивал Божко. Выслушав доводы и требования пришедших, он продолжал: — А почему вы считаете, что колхозный столяр не мог подарить кусок хорошего шелка жене своего брата?

— Продавец сельпо категорически утверждает, что он не продавал Болдыреву шелка, — повторил старший лейтенант.

— Так ведь сам Болдырев говорит, что шелк он покупал не в сельпо, а будучи на прошлой неделе в городе. Вы проверили, — ездил он в город? Нет? Напрасно! Почему, скажите мне и докажите, мы не должны верить простому человеку, заявляющему, что подарок он покупал в городе? Нет, вы, товарищи, докажите.

Дать санкцию на арест — значит, лишить человека свободы, закрыть для него будущее, заклеймить его имя, нанести тяжелую моральную травму. А вдруг он не виновен? Ведь прокурор должен быть не столько обвинителем, сколько искателем истины, исследователем сложных житейских взаимоотношений, тонким знатоком человеческих душ. Сколько раз он видел, казалось, бесспорные доказательства вины, и рука уже тянулась за ручкой, чтобы подписать краткое «согласен», но тут же останавливалась: нет, надо еще раз проверить, надо еще раз самому лично убедиться в достоверности фактов.

В течение всего этого разговора Божко медленно и тяжело ходил по кабинету. Лицо его хмурилось, на лбу собирались глубокие морщины, он всё требовал новых бесспорных доказательств виновности Болдырева, ставил неожиданные вопросы и, казалось, что Божко не прокурор, а защитник.

Так и не дал он санкции на арест столяра, а на следующий день на рассвете сам выехал на машине в далекое село Белолучье. И здесь Божко нашел то, чего вначале не смогли увидеть и понять работники милиции.

Кто такой Болдырев, как живет, как работает, как относится к людям и люди к нему? — вот те вопросы, которые прежде всего интересовали прокурора, и он получил на них полный ответ.

Антон Болдырев — колхозный столяр, инвалид Отечественной войны. В самый последний день боев уже в Берлине он был тяжело ранен и потерял ногу, но, вернувшись в родное Белолучье, еще больным горячо взялся за восстановление села. Его руками была выстроена не одна добротная хата, помещения на фермах и многое другое…

Ночевать Божко пришлось в избе двух престарелых колхозников. Усадив прокурора вечером за стол и угощая его ужином, старики рассказывали о себе. Они потеряли в годы войны сына, сами теперь часто болеют, и хата их тоже стала разваливаться. Вот является как-то к старикам Антон Болдырев со своим инструментом и говорит:

— Давайте будем ремонтироваться…

Старики были удивлены и обрадованы, а колхозный столяр с тех пор каждый вечер в течение целого месяца приходил к ним, и теперь хата может еще на одну жизнь послужить ее хозяевам.

— Вы думаете, хоть грош ломаный взял? Ничего! Еще обиделся, когда мы уговаривали его. Так было не только с нами. У Антона Сидоровича душа святая, дай бог каждому, — говорил старик.

Антон Болдырев как подозреваемый после этого вечера больше не интересовал прокурора. Божко сейчас же стал искать пути, которые привели бы его к тому, кто действительно взломал замок в магазине и обворовал его. Через три дня преступник был обнаружен: его задержали с мешком за плечами на одной из ближних железнодорожных станций при попытке уехать на рынок в областной центр. Фамилия его Спесивцев. Он не имел ни постоянного места жительства, ни постоянного занятия, а просто бродяжничал: иногда, правда, на месяц-два, а то и на год где-нибудь устроится и начнет работать, работает честно, потом вдруг срывается и живет тем, что сумеет «добыть». Крупных краж никогда не совершал, а мелкие за преступления не считал. И что любопытнее всего — человек этот ни разу не задерживался и не попадал под суд за свои грехи. Оказавшись случайно в Белолучье и проходя мимо хаты Болдырева, — а двор у Болдырева, как уже упоминалось, был открытым, — Спесивцев увидел столярный верстак с различным инструментом, среди которого лежало и злополучное долото. Как его использовать, преступник еще не знал, но захватить захватил. А когда увидел сельпо, решение вдруг сразу созрело. Спесивцев дождался темноты и, когда сторож забежал по соседству в сельсовет за спичками, долото сделало свое дело и в спешке было брошено чуть ли не у самых дверей магазина.

Спесивцев еще не был задержан, когда прокурор Божко вернулся из Белолучья и сразу же распорядился отпустить задержанного колхозного столяра. Антона Болдырева.

А вот сейчас работники милиции требуют санкции на арест начальника автобазы Крюка. «Может быть, и здесь они в «обвинительном зуде» допускают ошибку, просчет», — думал Божко. Он глянул капитану в глаза:

— Вы хорошо проверили и полностью удостоверились в том, что именно по распоряжению Крюка было вывезено и продано девятнадцать машин государственного угля?

— Всё совершенно точно, товарищ советник юстиции, но здесь есть еще одно обстоятельство, — отвечал капитан Снежков. — Как установили работники милиции, уголь добывал и продавал заместитель Крюка — Решетило. Крюк знал об этом и дал разрешение вывозить ворованный уголь на машинах автобазы. Так было продано девятнадцать машин угля — по 500 рублей за машину. Деньги делились между Крюком и Решетило, кое-что перепадало и шоферам.

— Вы допрашивали по этому поводу Крюка? — спросил Божко.

— Он всё отрицает и грозит уволить Решетило, якобы обманувшего его.

— Так-так… — задумчиво произнес Божко, постукивая пальцами по столу.

— Но и это еще не всё, — чуть подавшись вперед, сказал капитан и положил на стол перед прокурором протокол осмотра автопарка, в котором было зафиксировано, что сотрудники автоинспекции, посетив автобазу, обнаружили на канавах восемь разобранных якобы для ремонта автомашин. Машины же эти, как оказалось при осмотре, ремонта не требовали.

— Да, дело, выходит, осложняется, — перебивая капитана, произнес Божко и тут же спросил: — А что говорят шоферы этих машин, что говорят рабочие автобазы?

Но капитан не мог ответить на эти вопросы.

— Послушайте, товарищ капитан Снежков, ведь там работают наши советские люди, почему же они не возмутились этими явно преступными распоряжениями своего начальника, почему не сообщили куда следует? Наконец, скажите, почему вы сами, выясняя этот вопрос, не поговорили с рабочими автобазы? — наступал Божко.

Капитан Снежков снова появился в кабинете прокурора только на третий день и стал выкладывать всё, что удалось установить за это время. Крюк, оказалось, полновластный хозяин на автобазе. Это крупное предприятие отдано ему на откуп. Он сам подбирает и принимает на работу угодных и подходящих для него людей, сам и увольняет неподходящих. Машины автобазы постоянно «работают на сторону», а вырученные деньги Крюк делит с Решетило. Часть денег используется и для того, чтобы задобрить отдельных шоферов иремонтных рабочих. Был как-то случай, когда один из шоферов возмутился «деятельностью» Крюка и подал заявление в партийный комитет завода. Но выделенная комиссия не сумела разобраться в поднятых вопросах. Члены комиссии не заметили даже, что в коллективе автобазы, в составе которого насчитывается более ста человек, нет ни одного коммуниста или комсомольца. После заключений комиссии Крюк уволил подавшего заявление шофера и пригрозил, что так будет с каждым, кто станет заниматься клеветой.

Снежков выложил перед прокурором целую пачку протоколов допроса шоферов и слесарей-ремонтников, которые подтверждали всё то, о чем он сейчас говорил прокурору.

— Вот видите, капитан, какой оборот принимает дело, — начал было Божко и вдруг спросил: — Откуда прибыл в наш город Крюк?

— По демобилизации из армии, в 1950 году.

Божко задумался и, как всегда в таких случаях, стал медленно ходить по кабинету. Теперь вопрос становился для него как будто вполне ясным. Крюк — саботажник и расхититель. Но только ли? Опыт и практика подсказывали ему, что честные советские люди, каким значится по документам и Крюк, не то что не могут, а просто не способны на подобные действия. Не может же в самом деле человек жертвовать в годы войны своей жизнью, а теперь заниматься воровством, противиться выполнению важнейших государственных заданий!

Божко снова рассматривает личные документы Крюка. «Документы как документы, — думает он. — Хотя нет». — Лицо прокурора становится всё более сосредоточенным. Взгляд его особенно привлекает орденское удостоверение.

— Вы знаете, капитан, — медленно говорит он, — это удостоверение вызывает у меня сомнения. Присмотритесь внимательно: вот здесь, где выведена фамилия и в особенности отчество. Тут проступают какие-то пятна. Верно ведь, а?

Просмотрев и другие документы, Божко твердо говорит:

— Санкцию на арест я даю. При этом требую назначить криминалистическую экспертизу. Заодно найдите, пожалуйста, в военкомате проходное свидетельство и солдатскую книжку Крюка, по которым он принят на военный учет и получил паспорт. Надо посмотреть глазами криминалиста и на эти документы. Думаю, что можно уверенно сказать: между Крюком — заслуженным воином (по документам) и Крюком — расхитителем и саботажником нет ничего общего. А ваше мнение, товарищ капитан? — приподымаясь, спрашивает Божко.

— Другого мнения, по-моему, быть не может, — отвечает Снежков и, попрощавшись, направляется с документами на суд науки и опыта, где всё тайное становится явным, — в институт судебной экспертизы.

Через полчаса капитан открывает двери института.

— К вам, Иван Семенович, — обращается он к сидящему за столом худощавому сосредоточенному человеку в роговых очках и белом халате — научному сотруднику института Чеботаренко.

— Секунда дела — и всё ясно, — как всегда отвечает тот своей излюбленной поговоркой. По летам Чеботаренко еще молод, но его популярность как универсала-криминалиста далеко обогнала годы. Он исследовал тысячи всевозможных документов, кажется, не глядя разбирается в почерках и отпечатках пальцев, в пулях и гильзах, разработанным им способом выявления замазанных и залитых чернилами текстов пользуются чуть ли не все криминалистические лаборатории.

— Так, значит, есть подозрение, говорите, — произносит Чеботаренко, познакомившись с постановлением о назначении экспертизы, и начинает рассматривать лежащие перед ним документы сперва простым глазом, потом берет в руки лупу, наконец, подвигает к себе массивный стереоскопический микроскоп. Он видит, что удостоверение к ордену имеет повышенную пористость и хрупкость. Значит, нарушена проклейка бумаги, а это обычно вызывается действием влаги, чаще травлением первоначальных текстов.

— А теперь обратимся к более точному глазу, который никогда не подводит, — говорит Чеботаренко, и, собрав все документы Крюка, переходит из своего светлого рабочего кабинета в затемненную лабораторию. Здесь сладковатый запах озона, шмелем гудит ртутно-кварцевая лампа — источник ультрафиолетовых лучей. Чеботаренко укладывает под лампу удостоверение к ордену и начинает ждать, когда появится флюоресценция — свечение предполагаемого уничтоженного текста.

Десять — пятнадцать минут ожидания — время небольшое, но оно всегда связано для Чеботаренко с большими переживаниями. Ведь в течение этих немногих минут решается чья-то судьба: устанавливается, виновен человек в преступлении или не виновен, честный он или жулик, а может быть, и закоренелый преступник, матерый враг, с которого вот сейчас будет сорвана маска.

Чеботаренко наклоняется еще ниже и уже обнаруживает характерные, сперва чуть заметные ниточки штрихов коричневатого оттенка. Но вот эти ниточки становятся всё яснее и четче, обрисовывая вытравленный каким-то химическим реактивом — вероятнее всего соляной кислотой — первоначальный текст. Кварцевый фотообъектив схватил сразу свечение и тут же перенес его на пленку.

И вот Чеботаренко уже свободно читает обнаруженный текст:

«Гвардии ст. сержант Гончарук Константин Кириллович».

То же имя, отчество и фамилия показались в свечении и на проходном свидетельстве и на солдатской книжке!

И снова документы Крюка с актом экспертизы и фототаблицами выявленного текста попадают к советнику юстиции Божко.

— Ага, вот вам и Крюк! — восклицает Божко и, выйдя из-за стола, начинает задумчиво ходить по комнате. Обнаруженное его еще не удовлетворяет.

— Так кто же он на самом деле? Кто? Откуда? Как к нему попали документы воина Советской Армии Константина Гончарука?

Произнося имя сержанта, Божко силится что-то вспомнить, но не находит нужного в памяти и вызывает помощника.

— Сейчас же сходите в милицию и посмотрите картотеку розыскных требований и ориентировок, — нет ли там имени Гончарука Константина Кирилловича, — говорит он.

Вскоре выясняется, что такое требование есть, поступило оно еще четыре года назад. Дорожная милиция разыскивает преступников, убивших сержанта Гончарука.

Божко приказывает немедленно запросить следственные материалы, связанные с именем Гончарука.

Теперь Божко уже уверен, что с получением затребованных материалов всё, связанное с убийством сержанта и именем преступника Крюка, перестанет быть загадкой.

Это было так и не так.

3

В ночь на 12 мая 1950 года путевой обходчик Сергейчук, пропустив поезд, следовавший из Киева, пошел вдоль своего участка. Внезапно около отметки 172-го километра он заметил что-то лежащее в стороне от колеи. Когда обходчик подошел ближе и, наклонившись, посветил перед собой фонарем, он отпрянул назад. Перед ним был труп человека. Сергейчук бросился на свой пост к телефону, а через два часа к месту происшествия на дрезине уже прибыла группа оперативных работников дорожной милиции вместе с судебномедицинским экспертом.

Осмотр погибшего на месте дал очень мало. Он был изуродован до неузнаваемости. На нем были армейские брюки, хлопчатобумажная сорочка, носки, в стороне лежали тапочки. Обходчик Сергейчук, как первый обнаруживший происшествие, ничего дополнить не мог.

Что за драма произошла в поезде? Жестокое преступление, несчастный случай или самоубийство?

Ответить на все эти вопросы на месте не было никакой возможности. Надо было прежде всего в самом срочном порядке установить, в каком вагоне ехал погибший, какие вещи были с ним, куда он направлялся. Судебномедицинский эксперт здесь же, на месте, при свете карманных фонарей в осторожных словах высказал предположение, что погибший был сперва удушен — скорее всего руками (что позднее подтвердилось), а потом сброшен, как мешок. Значит, убийцы еще могли быть в поезде. Возглавлявший группу майор милиции сразу связался с поста путевого обходчика по телефону с ближайшей узловой станцией, а к рассвету уже знал, что проверка поезда оказалась по существу безрезультатной. Как сообщили проводники, минувшая ночь в поезде прошла по обыкновению спокойно. Вот только проводница шестого вагона видела, как двое пассажиров из третьего купе около часа ночи выводили под руки в уборную своего «подвыпившего» дружка. Когда они вернулись — она не заметила, но сообщила, что, забрав свои новенькие чемоданы, они сошли на ближайшей станции.

Прибывший по вызову к поезду эксперт-криминалист после тщательного осмотра купе ничего подозрительного в нем не нашел. На всякий случай осмотрел уборную, тамбур — тоже никаких полезных для дела следов. Снова вернулся в купе и опылил графитом все полированные и никелированные поверхности. Стряхнув кисточкой графит, он неожиданно увидел ясно проступившие отпечатки чьих-то двух пальцев на никелированной крышке пепельницы. Отпечатки были тут же перенесены на следовую пленку. Но кто их оставил, кому они принадлежали, — оставалось загадкой.

К вечеру работники дорожной милиции уже знали, что одним из районных отделений милиции по заявлению Татьяны Прокопец разыскивается ехавший в поезде старший сержант Гончарук. С получением этого сообщения был направлен запрос в воинскую часть, где служил Гончарук. В телеграфном ответе из части говорилось:

«Гвардии старший сержант Гончарук Константин Кириллович, 1921 года рождения, выбыл из части по демобилизации и имел при себе: два чемодана желтого цвета — немецкого производства, китель, шинель, красноармейскую книжку, партбилет, удостоверение к ордену № 675566 и орден Отечественной войны II степени № 220444, медаль «За отвагу» № 1727200, вкладную книжку с остатком вклада на сумму в девять тысяч рублей».

Как только стало известно о вкладной книжке, Госбанку СССР было дано указание о немедленном задержании любого предъявителя вкладной книжки на имя Гончарука Константина Кирилловича. Но вскоре стало известно, что деньги эти уже выплачены Киевской конторой Госбанка.

Вот, собственно, все материалы, которые существовали по делу об убийстве Гончарука и которые уже через два дня после запроса поступили в распоряжение прокурора Божко.

«Это то, что мне нужно», — подумал Божко, рассматривая круговые узоры, оставленные на пепельнице чьими-то пальцами. Но когда в кабинет доставили дактилоскопическую карту Крюка, оказалось, что у него на всех пальцах петлевые узоры.

«Может быть, это следы пальцев самого Гончарука?» — думал прокурор.

Но произведенная проверка не подтвердила этого предположения.

— Снова загадка, — выходя из-за стола, проговорил Божко, потирая виски.

И вдруг мелькнула мысль: «А может быть, Решетило? Да, тот самый Решетило, закадычный друг и приятель Крюка».

Как выяснилось в ходе следствия по обвинению Решетило в краже государственного угля, он приехал в город четыре года назад и в тот же день, когда приехал Крюк. Позднее Крюк устроил его на автобазу своим заместителем.

— Так это же он и есть, это его отпечаток, — совсем убежденно произнес Божко и снял телефонную трубку.

Спустя еще некоторое время дактилоскопическая экспертиза подтвердила, что Решетило действительно касался пальцами пепельницы в ту ночь, когда был убит сержант Гончарук.

Когда Божко читал заключение дактилоскопической экспертизы, рядом на стол лег еще один документ, который открывал перед прокурором новые факты.

Дав санкцию на арест Крюка, Божко решил, что птица эта не из мелких, и распорядился отправить отпечатки его пальцев в Министерство внутренних дел. Вот что говорилось в только что полученном и лежавшем теперь перед глазами прокурора ответе:

«Арестованный вами Крюк Николай Александрович установлен по дактилокарте как Габула Викентий Тарасович, 1918 года рождения, уроженец города Галич, осужден 10 августа 1945 года военным трибуналом Львовского В. О. по ст. 54-1 «а» УК УССР к 25 годам лишения свободы (служба в дивизии СС «Галиция»), бежал с этапа и находится в розыске».

Остальное рассказали на следствии сами преступники.

Опытный вор и «комбинатор» Решетило многие годы нигде не работал и, оставаясь верным себе, разъезжал по городам в поисках легкой наживы. В мае 1950 года он оказался в Киеве и здесь встретился с Крюком, который, собираясь на новое место жительства, искал возможности «обновить» документы. Оба преступника быстро поняли друг друга. Зайдя как-то в вокзальный ресторан, они увидели здесь сержанта Гончарука, заскочившего наскоро перекусить, пока поезд стоял на перроне.

— Да мы земляки, почти соседи, сержант! — хлопая по плечу Гончарука, спустя несколько минут восклицали преступники. Они предложили выпить «посошок», а еще через полчаса Крюк и Решетило, взяв билеты, уже были в одном купе с сержантом, уверяя его, что едут почти туда же, куда и он. Так прошло несколько часов, а когда наступила ночь и кругом затихли голоса пассажиров, преступники задушили Гончарука, протянули, как пьяного, по вагону — будто в уборную, выволокли труп в тамбур и бросили в открытую дверь. Добравшись затем до ближайшей станции, они пересели во встречный поезд и снова вернулись в Киев. Здесь разделили вещи и полученные по вкладной книжке деньги и условились вскоре встретиться. Пока Решетило «гостил» в Киеве, Крюк направился на свидание к своему давнишнему «шефу» в Галич.

— Есть задание внедряться в Донбассе и ждать распоряжений, понял? А теперь давай документы сержанта и иди гуляй до завтра.

Придя на следующий день по условленному адресу, Крюк получил из рук того же «шефа» выправленные документы и пачку «резервных» денег.

— Партбилета сержанта не возвращаю, без него тебе будет свободнее, а использовать его мы сумеем.

Но не удалось врагам воспользоваться партийным билетом убитого. «Шеф» Крюка был еще раньше разоблачен и взят. И напрасно Крюк ожидал новых указаний из Галича.

СЛЕДОВАТЕЛЬ ПОЛУЧАЕТ ЗАДАНИЕ

1. Клавдя требует…

Смена кончилась в семь. Семен ехал в трамвае и гадал, дома ли уже Клавдя.

На перекрестке улиц под большим кленом на раскладном стуле сидела старуха, продавала цветы. Они кивали из большой корзины разноцветными головками. Семен пошарил в кармане и купил несколько фиолетовых астр.

Ему открыла соседка. Клавдя еще не возвращалась.

Семен нашел в кухонном столе литровую банку, налил воды и поставил цветы на стол. Захотелось сесть на диван, отдохнуть. Но там лежали накрахмаленные прямоугольники, треугольники, трапеции и ромбы. Если сесть, вся эта геометрия ломалась, и Клавдя приходила в ярость.

Клавдя любила уют. И хотя рукоделие считала пустой тратой времени, добрая половина ее жилплощади приходилась на вязаные и вышитые салфеточки, корзиночки, вазочки, подушечки. Всё это было туго накрахмалено, торчало и царапалось, как жесть.

Крахмальный рай этот благоухал пятирублевым «Гелиотропом», и дышать здесь было трудно, как в сундуке.

Семен открыл окно, сел на стул и стал поджидать хозяйку.

У Клавди был свой ключ, и Семен, наконец, услышал, как сквозняк с шумом швырнул за ней дверь. В комнате она появилась со свертками. Буфетчица Клавдя никогда не приходила домой с пустыми руками. Всегда припасала закуску для гостей, которых поджидала каждый вечер.

Скоро позвонили, и в комнату без стука влез Фимка Жадан, Клавдин поклонник. Сделал вид, что не заметил Семена, крикнул:

— Шикарной Клавде привет! А ну, лови, Клавдя!

Клавдя поймала в поднятые ладони красненький футлярчик. Внутри поблескивали клипсы, витые, позолоченные, величиной с грецкий орех.

Клавдя пискнула:

— Ой, Фима! Спасибо! — и скосила глаза на Семена: «Вот как у нас!».

У Семена заныла селезенка.

Фимка вынул две пол-литровки и поставил на стол.

— Ставь закуску, хозяйка! — и повалился на диван на наутюженные салфетки.

Клавдя смолчала, примеряла у зеркала клипсы.

Потом поставила на стол тарелку с огромными, как колесо, кругами колбасы, банку перца и крохотные маринованные огурчики. Повернулась к Семену:

— Сень, сходи за пивом, напротив в киоске, — и сунула ему в руки коричневый трехлитровый бидон.

Семен вышел на двор и остановился. Идти было некуда. Денег у него не было ни копейки.

«Отделаться захотела, чертовка», — злобно подумал он.

Из-за деревьев лезла на небо рыжая луна. Под деревья сползались густые тени.

На бидоне противно позвякивала крышка, и Семен со злобой швырнул его под куст. Потом сел на скамейку и уставился на освещенный квадрат Клавдиного окна.

«Избил бы собаку, да нельзя, прогонит. Кто я ей? Никто!»

Вот уже месяц как Семен ушел от семьи. Жена выла, да черта в ней. Шикарная Клавдя тянула, как магнит. Ребят немного жаль, но Ольга смотрит за ними как надо. Мать она хорошая. Месяц как он у Клавди, и с каждым днем всё хуже и хуже. От ухажеров отбоя нету. Липнут, как мухи на мед. Его за хозяина не считают, насмехаются.

В комнате загундосила гитара. Фимка умел играть. Клавдя всегда слушает его игру как зачарованная.

Семен не выдержал и двинулся к окну. Кроме потолка и задней стены, ничего не увидел и полез на дерево.

Выбрав сук покрепче, затаился и заглянул в комнату. Фимка развалился на диване, гитара с голубым бантом поблескивала, как новенький баул. Клавдя сидела за столом над недопитым стаканом, уперла в ладони щеки, смотрела на Фимку масляными глазами, слушала.

Потом сняла клипсы, засмотрелась на них, спросила Фимку:

— Кого сегодня накрыл?

— Пентюх какой-то из колхоза приехал, шатается по барахолке, спрашивает, нет ли у кого крыла к «Победе». Меня ты знаешь, я не растерялся, сказал «есть». Возле него Пальтю поставил, а сам на «Москвича» и айда в магазин. Купил за двадцать пять, продал за триста.

Вдруг Фимка оттянул струны и хлопнул по ним ладонью. Гитара захрипела, как будто подавилась.

— Шабаш, краля. Давай лучше еще выпьем.

Фимка вынул горсть орехов, пододвинул к Клавде:

— Хрупай!

Клавдя лениво наполнила стакан, потянулась за колбасой:

— А вдруг опьянею?

— Не кочевряжься. Пьешь, как лошадь, даже завидно. А ты: «Опьянею…» Ну, если и опьянеешь, твой миленочек отходит.

Выпив залпом весь стакан, Фимка подцепил с тарелки маринованный огурчик, сжевал и протянул:

— Тоже мне, оторвала ухажера — от жилетки рукава!

Клавдя молчала, лениво, как жвачку, жевала колбасу.

Семен наливался тяжелой ненавистью. Думал: «убью».

Из дома вышел человек, вывел собаку. Держа нос у самой земли, собака побежала к облюбованному дереву. Деловито подняла ногу, постояла, потом уставилась вверх, на черные ветки, и принялась лаять. Семен замер. Подошел хозяин собаки, долго всматривался в густую листву.

Из окна выглянула рыжая Фимкина голова:

— Что за шум, а драки нет? Нехорошо, гражданин. Нарушаете общественную тишину.

Человек под деревом вяло отозвался.

— Кошку, наверное, учуяла, — и увел собаку в парадное.

Слезая, Семен зацепился за сук, порвал штаны.

Нащупал вырванный лоскут, чертыхнулся: «Теперь никуда не пойдешь». И снова столбом сидел на скамье, курил, в голове ворочались тяжелые мысли.

В два часа ночи свет за окном погас. Семен сидел, вставать не хотелось.

Когда позвонил, открыла Клавдя, заспанная, в одной рубашке.

В комнате пахло водкой и консервированным перцем. Залезая на высокую кровать, Клавдя спросила сонным голосом:

— Где пропадал?

— Денег у меня не было…

Клавдя вдруг проснулась, присела по-кошачьему, точно готовилась к прыжку, ощерила зубы:

— Денег не было? Голь перекатная! Сюда без денег не ходят! Понял?

Клавдя в ярости таращила глаза, давилась слюной.

Семен отступил, сказал растерянно:

— Сама же звала… Из-за тебя семью бросил…

— Звала? Семью бросил? Плевать мне на твою семью, алиментщик несчастный, понял? Плевать! И на тебя самого тоже плевать! В мужья ко мне лезешь, в иждивенцы? Чтоб я за тобой мыла да подтирала? Ишь, дуру нашел! Поищи в соседнем переулке!

Клавдя содрала со стены подушку-украшеньице и ловко запустила ею в голову Семена. Семен отступил за шкаф.

— Есть деньги — оставайся, — визжала Клавдя. — Нет — проваливай! Фимка, вот это мужчина. Без подарка никогда не придет. Бедненький, у него на пиво нет! Герой! А цветы откуда? На клумбе в саду сорвал? И страшно не было?

Клавдя перебежала босыми ногами к столу, схватила банку с чернильными астрами, швырнула ее в черный квадрат окна. Банка ударилась о камень, стекло жалобно звякнуло.

Семен совершенно растерялся.

— Не дури, Клавдя! Откуда же я возьму деньги. Всю получку тебе отдал.

Клавдя утихла, соображала:

«Фимку к рукам не приберешь, самостоятельный. И баб любит, наплачешься с таким. А этот семью бросил из-за меня. Значит, любит».

— Ты научись деньги делать, — уже ласковее сказала она. — Бери пример с Фимки.

— Да Фимка ж спекулянт. На барахолке целый день околачивается.

— Спекулянт, да с деньгами. А ты честный, да без денег, — стоя коленями на кровати, Клавдя прилаживала сорванную подушечку. Потом повернула к Семену насмешливое лицо, передразнила: — На барахолке околачивается…. На барахолке таких денег, как у него, не заработаешь. Смекни-ка, — и уставилась на Семена.

Семен неумело держал иголку, чинил штаны, соображал: «Как же быть дальше?..».

2. Следователь получает задание

Капитан Клокотов складывал в сейф папки с бумагами и заранее радовался свободному вечеру. Сегодня условились с женой идти в балет. Еще полтора-два часа, и синий занавес откроет перед ним сказочный мир. Закружатся а танце белые лебеди, загадочная и таинственная музыка увлечет за собой мысль. Он будет отдыхать, забыв и вот эти толстые папки бумаг, и срочные звонки, и немедленные выезды на места происшествий.

Клокотов уже взялся за ручку двери, как неожиданно зазвонил телефон.

— Еще на месте? — спрашивал начальник управления городской милиции Волнин. — Очень хорошо! Зайдите ко мне на несколько минут.

Клокотов недовольно повесил трубку, по привычке одернул китель и пошел по ступенькам на третий этаж.

— Садитесь, — сказал полковник и пододвинул к капитану туго набитую бумагами коричневую папку. На ней была белая наклейка: «Дело № 1125».

— Возьмите, Илья Васильевич, всю эту историю к себе. Два месяца занимаются ею разные отделения милиции, толку никакого, а папка всё пухнет. Пора уже прекратить это безобразие. Думаю, что двух недель вам будет вполне достаточно. Вы, конечно, не станете возражать?

Полковник любил Клокотова и, видимо, поэтому гонял его, как лошадь на корде. Всё сложное, спешное, что попадало в отдел, он поручал капитану. Он помнил, с какой неохотой брался за работу следователя этот полный энергии и упорства человек. Клокотов окончил юридический институт и, придя на работу в милицию, на первых порах было разочаровался в избранной профессии. А когда ему еще пришлось надеть форму сотрудника милиции, совсем приуныл.

— Я остаюсь без будущего, товарищ полковник, — сказал он тогда.

Полковник поднял седые кустистые брови.

— Почему?

— Работа следователя, по-моему, не профессия. Настоящая профессия не имеет потолка, а следователь…

— Ошибаетесь, мой друг, — перебив Клокотова, сказал полковник. — Следственная работа — это будничный героизм, не имеющий ни начала, ни конца. Она вся в движении, в творчестве, в поисках. У следователя столько ведущих вверх ступенек, по которым не каждому, даже способному человеку дано подняться. Вам здесь придется иметь дело со сложным человеческим материалом, с людскими страстями и пороками, с подлостью и лицемерием, которые нужно корчевать, как пни. Их в нашем обществе, к сожалению, еще немало. Одним словом, попробуйте. Не понравится — освободим.

С тех пор прошло восемь лет. Бывший студент стал опытным и бывалым следователем, для которого каждое новое дело — непрочитанная книга Открыв первую страницу этой книги, он уже не может покинуть ее, пока не перелистает последнюю.

Так было и сейчас.

Клокотов вернулся в кабинет и взглянул на часы. Минут сорок еще оставалось свободных.

— С чего начинается? — подумал он и, сев за стол, раскрыл коричневую папку. Раздался телефонный звонок, он снял трубку и услышал недовольный голос жены. В комнате постепенно стемнело, и Клокотов включил лампу под зеленым абажуром. А дальше росла и росла груда окурков в большой белой фаянсовой пепельнице. Сперва за окном всё затихло, потом снова зашуршали колесами по асфальту машины. Всё мягче становилась темнота ночи, и на полу рядом с письменным столом вдруг заиграл солнечный луч.

3. В то же утро

— Илья Васильевич, что это у вас здесь делается? — неожиданно раздался голос белокурой секретарши Люси.

— А что? — Клокотов приподнял голову и откинул рукой прядь густых чуть вьющихся темных волос.

— Как что? Хоть топор вешай! — Она широко распахнула обе половинки окна. С улицы потянуло запахом сирени. На противоположной стороне белели и смотрели в окно белые свечи каштанов. Вернувшийся день гулко говорил о себе толпами спешивших в разные стороны людей, белыми передниками школьниц, дружной песней уходивших за город на учение солдат.

— А как же лебеди? — подумал он и усмехнулся.

«Хорошо, будем считать, что теперь ясно, с какой стороны начинать. Надо только позвонить домой, попросить прощения», — и положил руку на трубку.

Резкий звонок заставил его от неожиданности вздрогнуть.

— Товарищ капитан Клокотов, — гудел в трубке густой бас, — докладывает старший оперуполномоченный пятого отделения милиции Криволапов. Ночью совершена кража в магазине. В гастрономе номер восемнадцать по улице Салтыковской, восемь.

«Наверное, те же», — подумал капитан.

— Установите охрану. В магазин никого не пускать. Сотрудников тоже. Руками ничего не трогать. Сейчас прибуду.

Через двадцать минут капитан Клокотов подъезжал в дежурной машине с красным поясом к дому № 8 по Салтыковской улице. Замков на дверях магазина по было, но вход был закрыт. Рядом ходило несколько сотрудников милиции и по привычке к дверям подбегали с сумками и кошелками домохозяйки. Клокотов стремительно выскочил из машины и едва не сбил с ног молодого худощавого человека в темной спецовке.

— Прошу прощения! — бросил он и направился в магазин. Потом вдруг остановился, оглянулся. Молодой человек стоял на том же месте. Они встретились взглядом. Что-то мелькнуло в мыслях Клокотова, но он уже взялся за ручку двери. А молодой человек проводил насмешливым взглядом крупную широкоплечую фигуру капитана, самодовольно ухмыльнулся: «Ну, что же, посоревнуемся, посмотрим, кто кого», — и, заложив руки в карманы, медленно пошел по улице.

Как и всегда в таких случаях, сотрудники милиции начали свой осмотр помещения с поисков следов. Прежде всего, откуда вор попал в магазин? Замки на всех наружных дверях были нетронуты. Окна тоже. Но вот двухстворчатая дверь, ведущая из магазина в подвал, где находились подсобные помещения, оказалась широко распахнутой. Пошли по ступенькам вниз. В подвале, забитом бочками с солениями, ящиками с консервами, сливочным маслом и мороженой рыбой, ярко горело электричество. Свернули налево, откуда пробивался дневной свет. Еще издали заметили подпиленную и вогнутую внутрь решетку в единственном, расположенном у самой земли окне. Внутреннее стекло было целым, стояло прислоненное к стене под подоконником, наружное лежало плашмя за окном. На нем оказался кусок суровой нитки. Здесь же лежало два тонких ножовочных полотна, одно из которых было сломано.

«Всё те же. Значит, не унимаются, продолжают», — думал Клокотов, внимательно осматривая распил решеток.

А продолжались подобные события уже почти два месяца. За это время в городе было обворовано десять магазинов. Кражи совершались только в ночное время. И каждая с выемкой стекол и выпиливанием решеток. Преступники, по-видимому, хорошо знали, что деньги, поступившие в кассу в последние два-три часа торговли, обычно остаются в магазине. Вот за этими деньгами они и охотились. Кражи совершались в разных районах города. Их пытались расследовать сотрудники разных отделений милиции. Поэтому многое упускалось, не было общей картины действия преступников. Теперь полковник Волнин решил поиски хищников передать в одни руки.

Осмотрев решетку, Клокотов пришел к выводу, что распилил ее человек, искусно владеющий ножовкой: шаг пилы был ограниченным — мешало внутреннее стекло — всего десять-двенадцать сантиметров, но распил на всех прутьях был безукоризненно ровным. Сделать это мог только настоящий мастер своего дела.

Клокотов и его помощник младший лейтенант Казарцев снова вернулись в торговое помещение. Маленький замок на дверях кабины кассы был сорван, дверь — распахнута, кассовые ящики — выдвинуты. С вечера в них оставалось восемь тысяч рублей — семь с половиною крупными купюрами — по 100 и 50 рублей и пятьсот — рублевками. Крупные купюры исчезли, рубли остались нетронутыми. На столике кассы из чернильницы торчала ручка. На нее была надета яичная скорлупа.

Слева на прилавке лежали опрокинутыми три бутылки из-под портвейна, в двух стаканах оставалось немного недопитого вина. Рядом на полу лежали окурки папирос и сигарет.

«Надо полагать, их двое», — решил Клокотов.

Бутылки, стаканы, полотна ножовок и вынутые из окна стекла были направлены на экспертизу для поисков отпечатков пальцев. Для биологической экспертизы были подобраны и окурки.

Почти в последний момент, когда осмотр помещения уже заканчивался, младший лейтенант Казарцев передал капитану измятый, затоптанный ногами свернутый вчетверо листочек из ученической тетради.

— Поднял у самой кассы…

«Прошу заводской комитет выделить мне участок под огород, — читал Клокотов. — Если возможно, оставьте за мной тот же, что был в прошлом году. Для меня это удобно по месту расположения».

Под текстом стояла подпись: «А. Щеглов».

— Интересно, вечером уборка была, а утром откуда-то появилась эта записка, — заметил Клокотов. — Посмотрим, в какой огород она нас приведет…

4. Две версии

Изучая еще накануне ночью материалы коричневой папки, Клокотов уже наметил первые версии, проверяя которые и нужно было искать преступников. Он знал, что уже много лет в городе не было ни одного случая кражи в магазинах с выпиливанием решеток — этим примитивным и далеко не современным способом проникновения в закрытые помещения. Когда-то подобные случаи бывали, но хищники давно пойманы и осуждены. Возможно, к ножовке снова прибегают те же, вернувшиеся после заключения преступники? Значит, прежде всего, проверить по документам. Кто из прежде осужденных за такие кражи вернулся в город.

С этой мыслью Клокотов встретил рассвет в своем кабинете. Теперь же, вернувшись к себе с места происшествия, он решил, что начинать надо с огородника. Если записка, найденная в магазине, потеряна преступником, значит, можно по горячему следу кое-что успеть. Он уже видел перед собой весь сегодняшний день, который неизвестно когда и чем закончится, но сейчас после бессонной ночи от боли сводило виски, покрасневшие глаза слипались, всё тело наливалось тяжестью.

— Хорошо, так и сделаем, — неожиданно сказал себе Клокотов. Он вызвал лейтенанта Казарцева и, дав ему необходимые распоряжения, вышел к машине.

— На речку, Алеша, — бросил безусому пареньку-шоферу.

На окраине города река разлилась весенним половодьем. Слева высились громады многоэтажных домов, темнели заводские корпуса и густо дымили трубы, а справа зеленым бархатом стлались поля, уходя к синевшему вдали горизонту.

— Холодновато еще, Илья Васильевич, — сказал шофер.

— Русские когда-то после бани ныряли в прорубь, освежиться, а мы разве не русские!

Разбежался — и в воду. Вынырнул и закричал:

— Давай, Алеша, за мной!

— Страшновато, Илья Васильевич, — поежился Алеша.

— Хорошо! Здорово! — А теперь растирай. Да так, чтоб искры сыпались, — выскочив из воды, смеялся Клокотов, подставляя свою широкую и раскрасневшуюся спину.

Он вернулся в кабинет, как всегда, бодрым, веселым.

— Ну, что нам кукушка на хвосте принесла? — обратился к секретарше.

На столе его ожидали два стакана крепкого чая и добытый уже лейтенантом Казарцевым список адресов Щегловых.

— Тридцать восемь? Многовато! Но надо искать, — сказал он Казарцеву, просматривая список однофамильцев, составленный в адресном бюро.

Щегловых А. в городе было 38. Причем двенадцать из них назывались Александрами, три — Антонами и пять — Алексеями. Значит, надо было прежде всего установить, кто из Щегловых А. работал на заводе и кто из них обращался в завком за огородом. Пришлось объезжать домоуправления, потом завкомы. Только на второй день попали на трубный завод.

— Есть у нас такой Щеглов. Он и Александр — по отчеству Степанович, он и заядлый огородник, — сказал председатель завкома.

— А участок вы ему на этот год уже выделили?

— Выделили и давно.

— И в том самом месте, где был в прошлом соду?

— Совершенно верно.

Клокотов уже был готов поверить, что напал на след. Но, дальнейший разговор с председателем завкома всё больше охлаждал его, разочаровывал. Александр Степанович Щеглов, как оказалось, человек уже преклонных лет, отец трех сыновей. Имя его можно увидеть на городской Доске почета. Все его хлопцы работают в одной бригаде литейщиков, а бригадиром у них сам Александр Степанович.

Решили все-таки позвать литейщика. В кабинет председателя вошел крупный человек с седыми раскинутыми по сторонам усами. Капитан только взглянул на него и сразу понял: недоразумение. А тот, поздоровавшись, стал по-отечески выговаривать хозяину кабинета:

— Не годится так, Константин Иванович, что ни час, то вызов: заседания, совещания, беседы, а работать когда?

— Это ваше заявление, Александр Степанович? — уже из простого любопытства спросил Клокотов.

Литейщик удивленно посмотрел на листок из школьной тетради, вынул из кармана записную книжку, стал листать.

— Выходит мое. И знаете, где потерял? Позавчера вечером в «Гастрономе» на Салтыковской. Стоял около кассы и всё проверял по книжке, что старуха наказывала купить…

Первая версия, на которую поначалу так рассчитывал Клокотов, теперь перестала существовать. Надо было браться за вторую. На столе появились целые кипы архивных дел. Стали выискивать, кто из прежних мастеров по выпиливанию решеток вернулся из заключения, где находится, чем занимается. Но поиски оказались безрезультатными.

Не дождавшись материалов от криминалистов, Клокотов сам поехал в институт судебной экспертизы.

— Как мои решетки? — шутя сказал он, обращаясь к директору института, хотя ему и было не до шуток.

— Работой завалены, Илья Васильевич, на десять областей работаем, сами знаете, но сейчас проверим…

Появилась молоденькая, стройная женщина с голубыми глазами в белом халате. На улице ее можно было бы принять за балерину, а здесь ее звали старшим научным сотрудником Галиной Владимировной Славиной и считали крупным специалистом по дактилоскопии.

— Решеточники ваши, Илья Васильевич, — хитрецы, работают в резиновых перчатках. Даже винные бутылки открывали в них. Но бутылки, видно, плохо открывались, и большой палец на одной из них все-таки оставили.

— Я смогу его взять с собой? — спросил капитан.

— Да, он уже готов. И анализ слюны на окурках сможете взять у биологов. Только, Илья Васильевич, — шутливо взмолилась эксперт, — не присылайте нам в следующий раз столько окурков. Двух-трех вполне достаточно. Даже одна шестнадцатая часть площади почтовой марки позволяет нам сказать по оставшейся на ней слюне, какая группа крови у человека, наклеившего марку на конверт. А по одной папироске — тем более…

И снова Клокотов со своим помощником и экспертом засели за архивы. Прошли сутки, вторые, а они, не покидая кабинета, перелистывали всё новые папки с пальцевыми отпечатками, взятыми в разное время у преступников, придирчиво рассматривали на снимках никогда не повторяющиеся тонкие и извилистые капиллярные линии, оставляющие на предметах отложение жира и пота, сравнивали их с отпечатком, оставленным на бутылке, но не могли найти ничего похожего.

События в городе между тем ставили перед капитаном новые загадки.

5. Коробка из-под сигарет «Памир»

Уже третий раз за последние две недели звонят по утрам в кабинет к Клокотову из того же пятого отделения милиции и, как будто умышленно, все тот же густой бас сообщает:

— Товарищ капитан Клокотов, докладывает оперуполномоченный пятого отделения милиции Криволапов. Ночью совершена еще одна кража в магазине нашего района, в «Гастрономе» номер девять по улице Летчиков, сорок пять.

«Черт вас побери, за чем только смотрите!» — хотелось крикнуть Клокотову, но он сдержал себя, только сильнее сжал трубку и спокойно сказал:

— Через двадцать минут буду на месте.

И снова та же картина: со двора перепилена оконная решетка, рядом на земле три зазубренных ножовочных полотна, сорваны замки на дверях при входе из подсобных помещений в магазин, несколько распитых бутылок вина, два стакана и примятые ногами окурки папирос «Казбек» и сигарет «Памир». Унесено из сейфа 9200 рублей крупными купюрами. 520 почти новеньких рублевок остались нетронутыми.

«Заколдованный круг», — думал Клокотов, подымая валявшуюся у прилавка среди окурков разорванную и смятую коробку из-под сигарет «Памир». Капитан расправил ее и увидел карандашные каракули, выведенные, по-видимому, нетрезвой рукой:

«Петляев. 28. Жора».

Начались рассуждения. Сперва предположили, что запись сделал какой-то Жора Петляев. Бросились в адресное бюро. Нашлись такие фамилии, у одного совпадало и имя — Георгий. Поехали по адресу с затаенной надеждой. Их встретил бородатый старик в больших роговых очках. Он оказался научным работником ботанического музея Георгием Федоровичем Петляевым. Ученый был удивлен и обеспокоен появлением незваных гостей. Клокотов извинился и показал злополучную коробку с карандашной записью, приведшую их сюда. Старик понял, в чем дело, долго смеялся и стал приглашать гостей к себе пить чай с малиновым вареньем.

Возвращаясь от ботаника, капитан и его помощник решили пойти по другому пути.

— Возможно, это Петляевская улица, двадцать восемь — номер дома. Жора — жилец этого дома, — рассуждали оба. И снова в адресное бюро. Да, Петляевская улица была. Она находится на одной из отдаленных окраин, города. Живет там какой-то Г. И. Пальгунов.

— Теперь, может быть, не к ботанику, так к зоологу попадем, Илья Васильевич, — попробовал было пошутить Казарцев. Но Клокотов промолчал, только насупил брови.

Приехали на Петляевскую, 28. У мальчишек спросили, кто живет здесь.

— Дядя Жора…

— Какой это дядя Жора?

— А тот, что всё время шатается и падает, — сказал белобрысый мальчуган, и вся компания таинственно и дружно рассмеялась.

Постучали в квартиру № 5 на первом этаже. Открыла пожилая женщина с желтым, осунувшимся лицом.

— Скажите, пожалуйста, Жору можно видеть?

Женщина испуганно посмотрела на обоих незнакомых.

— А вы кто будете?

— Мы с завода, по делу к нему.

— Он спит…

— А если его разбудить?

Женщина опустила прижатую к груди руку. На глазах у нее заблестели слезы.

— Проходите…

Небольшая продолговатая комната была тесно заставлена различными ветхими предметами. Слева из-за старенького платяного шкафа доносился тяжелый мужской храп с присвистом. Клокотов и лейтенант переглянулись. За шкафом на железной кровати спал в одежде крупнотелый молодой мужчина. У кровати лежала опрокинутая бутылка с разлившейся по полу водкой.

Клокотов поморщился, еще раз окинул глазами комнату, встретил плачущий взгляд хозяйки. Что-то больно стиснуло сердце. Он стал осторожно тормошить спящего. Потом сильнее.

— Так каждый день. Был бы жив отец — всё оно было бы по-другому. А я не досмотрела, да и когда оно досмотреть можно было, — сказала мать и вся затряслась.

Только к вечеру удалось поднять на ноги Пальгунова. На них удивленно смотрел человек лет тридцати с измятым, опухшим лицом, со сбившимися в узел густыми рыжими волосами. Он долго не мог понять, чего от него требовали двое неизвестных. Они казались ему тенями во сне. Наконец, стал о чем-то мучительно вспоминать. Потом сказал:

— Сердюкова Мишку спросите. Он знает, кто писал на этой пачке.

Добились и адрес Сердюкова. Поехали на другую окраину города. Сердюкова дома не застали. Решили дожидаться. Пришел только ночью. Стали допытываться, кто и зачем записывал адрес на коробке от сигарет. Долго вспоминал. Всё-таки сказал:

— Это Путька Шилов…

— Кто он? Где живет? Где работает?

Сердюков знал мало. Помнил, был вместе с Жоркой Пальгуновым на базаре. К ним подошел кто-то, назвался другом детства Сердюкова, сказал, что у него есть деньги, только вернулся из Магадана после вербовки. Зашли втроем в какой-то погребок. Пили. Путька жаловался, что не может прописаться. Сердюков спьяна сказал ему: «Жорка Пальгунов поможет, он всё может». И Шилов тут же записал адрес.

— А где живет Шилов сейчас? Где работает? Где жил раньше? — добивался Клокотов, но ни на один из этих вопросов ответа получить не смог.

Пришлось снова обращаться в адресное бюро, снова перебирать многих Шиловых. Все-таки нашли. И опять ответчицей оказалась маленькая, давно поседевшая женщина, вырастившая четырех сыновей. Трое погибли на фронте, а Петр пошел по путаной дороге. Хлопцу 29 лет, а он уже три раза судился. Теперь, правда, решил стать человеком. Два года поработал на Колыме. Вернулся с деньгами. Матери немного дал. Но в городе не смог прописаться, уехал в Запорожье. Женщина достала из ящика комода письмо. Петр сообщал, что работает на «Запорожстали», но квартиры пока не имеет.

— Значит, бы так и не знаете, где он живет.

— Не знаю, дорогие, ничего не знаю…

В тот же день решили ехать в Запорожье. Поезд пришел глубокой ночью. Пошли бродить поулицам этого большого заводского города. Наблюдали, как зажигались первые огни в окнах домов, как прошли первые трамваи и троллейбусы, как спешил рабочий люд к горящим факелам мартенов.

«А чем занимаемся мы?» — подумал вдруг Клокотов, наблюдая, как из заводских ворот «Запорожстали» выходил бесконечно длинный состав железнодорожных платформ, груженный только что сваренным металлом. Придет ли когда-нибудь такой день, когда сотни и тысячи вот таких же, как он, людей освободятся от необходимости искать и наказывать, следить за другими, когда их труд станет приносить обществу материальные ценности…

Мощный гудок «Запорожстали» эхом отозвался во всех уголках города.

— Теперь можно и нам, — отрываясь от своих мыслей, сказал капитан.

Они поднялись на третий этаж заводоуправления, в отдел кадров. В огромных залах негде было упасть орешку. Всё заставлено тесно прижатыми друг к другу столами. Отовсюду торчали головы, раздавался стук костяшек счетов, трезвонили телефоны. Начальник отдела, выслушав пришедших, поручил помощнику срочно просмотреть общезаводской алфавит. Но среди тысяч фамилий ни одного Шилова не оказалось.

— Посоветую вам, товарищи, поехать на наши подрядные предприятия. Они тоже работают для «Запорожстали», — сказал он и тут же выписал адреса сразу семнадцати предприятий и строительных управлений. Они были разбросаны по всему городу.

Клокотову не хотелось обращаться в местные органы милиции, но пришлось пойти на это. Зато уже на следующий день капитан знал, где искать Петра Шилова, и вскоре был на месте. Шилова вызвали из цеха в отдел кадров. В комнате появился низкорослый коренастый крепыш с крупным скуластым лицом и большими красными руками. Из правого кармана его спецовки торчало несколько перемотанных изоляционной лентой полотен ножовок — точно таких же, какие неизвестные преступники оставляли у перепиленных решеток. Клокотов взглянул на своего помощника, тоже заметившего ножовки, и оба поняли друг друга. Сомнений больше не оставалось. Тем более, что в тот день, когда была совершена последняя кража в магазине, Шилов на работе не был и якобы подыскивал себе квартиру.

Капитан предложил Шилову стул.

— Я должен извиниться, но есть вопросы, разрешить которые можно только при вашей помощи, — сказал он и вынул из кармана известную коробку из-под сигарет «Памир». — Вам это знакомо?

Слесарь удивленно посмотрел сперва на коробку, потом на капитана.

— Кто записывал этот адрес?

— Откуда мне знать? — растерянно ответил он.

— А Жору Пальгунова и Михаила Сердюкова знаете?

— Мишку да, а Пальгунова…

Шилов задумался, потирая рукой лоб.

— Вспомните. Сердюков вам сказал, что Пальгунов мог бы помочь в прописке. Вы тогда же в подвальчике на Узкой улице записали адрес Пальгунова.

— Правда. Было такое. Только адрес я писал не на «Памире», а на «Приме». Курю одну только «Приму». — В подтверждение он вынул из кармана еще не распечатанную красную пачку сигарет.

— А где же та коробка, на которой вы записывали?

Шилов пожал плечами.

— Не помню. Выбросил где-нибудь. Я в ту же ночь уехал в Запорожье.

Ни Клокотов, ни его помощник не верили в искренность слесаря. Напротив, ножовочные полотна в кармане, признание того, что он встречался с Пальгуновым и Сердюковым и даже записывал адрес Пальгунова, казалось, еще больше подтверждали их подозрение. Но как в этом убедиться? Как доказать, что запись на коробке из-под сигарет сделана действительно рукой Шилова. Конечно, проще всего было бы предложить слесарю написать какое-нибудь объяснение и отправить его и записать адреса на графическую экспертизу. Но если Шилов — разыскиваемый преступник, он скроется и, понятно, не станет дожидаться результатов экспертизы. Клокотов решил пойти на риск.

— Хорошо. Разговор о «Памире» и «Приме» пока оставим. А теперь вот о чем. Вчера вечером вы наскандалили в ресторане «Запорожье»…

Шилов виновато посмотрел на капитана.

— Грех был, только вины моей в том не было.

— Может, вы и правду говорите. Поедемте сейчас в городское управление, там разберемся.

Прямо из отдела кадров они приехали на Индустриальную улицу. Клокотов положил на стол лист чистой бумаги.

Пишите объяснение и расскажите подробнее, что вчера произошло в ресторане.

Слесарь написал. Капитан мысленно сравнил размашистый почерк. «Совпадает», — подумал он и сказал:

— Я вынужден временно вас задержать.

— Дело ваше, — казалось, спокойно и привычно ответил тот, но лицо его болезненно перекосилось. — Только на этот раз, гражданин капитан, вины моей ни в чем нет, — добавил он.

Прошло три дня как Клокотов вернулся из Запорожья. Экспертиза не подтвердила его предположений. Запись на сигаретной коробке была сделана кем-то другим, не Шиловым. Не совпал и отпечаток пальца, оставшийся на одной из бутылок. Следователь снова вынужден был извиниться перед слесарем. Он вручил ему заранее купленный на обратный путь железнодорожный билет, передал справку на завод, в которой говорилось, что «слесарь П. А. Шилов был вызван в качестве свидетеля по одному уголовному делу и что командировочные ему за трое суток выплачены».

Клокотов пожал на прощанье Шилову руку, сказал каких-то несколько хороших, вполне искренних слов, а когда тот вышел, тяжело опустился в кресло.

Большая белая фаянсовая пепельница всё больше наполнялась окурками, дым в кабинете уже плавал сизой пеленой от потолка до пола, а он всё сидел за рабочим столом и, ломая на мелкие кусочки спички, думал:

— А что дальше? С чего завтрашний день начинать?

Первая версия с запиской огородника не выдержала никакой критики и провалилась. Поиски преступников по архивным документам, а позднее по сличению дактилоскопических карт и почерков — тоже ни к чему не привели. Наконец, эта история с коробкой из-под сигарет. Едва взяв ее в магазине в руки, Клокотов вдруг почувствовал, что она принадлежала именно тому, кого он разыскивал. Откуда появилось это чувство, капитан и сам не мог объяснить, но оно заставило его обивать пороги адресного бюро, блуждать по далеким городским окраинам в поисках Пальгуновых и Сердюковых, выезжать в Запорожье. Не покидало оно капитана и в эти минуты. Напротив, сейчас, когда слесарь Шилов оказался вне подозрений, Клокотов еще более уверовал, что измятая картонка из-под «Памира» поможет ему найти преступника.

«Да, но где его искать, с чего начинать завтрашний день?» — снова и снова возвращался он к одной и той же мысли.

6. «Мы тоже берем без обертки…»

Пошел уже второй месяц с того дня, как капитан Клокотов взял к себе коричневую папку с делом № 1125, но поиски преступников ни к чему не привели. Кражи в магазинах повторялись всё чаще, стали регулярными, совершались то в одном, то в другом совершенно противоположном месте. Хищники повели себя еще более вызывающе. Отпустив слесаря Шилова, Клокотов на следующее утро снова должен был выехать в еще один обворованный продовольственный магазин. Как всегда, здесь были оставлены те же пустые бутылки, два стакана, окурки. Но в этот день на дверях в подсобное помещение оказался новый необычный документ — наколотый на гвоздь мелко исписанный листок с «резолюцией» ночных посетителей. Судя по всему, преступники, роясь в кассе, вместе с остатком выручки обнаружили и «Жалобную книгу». На одной из последних ее страниц запись оставил какой-то покупатель по фамилии Назаренко. Он возмущался и требовал от администрации магазина отпускать все купленные товары аккуратно завернутыми в бумагу. На этой жалобе ночные посетители написали размашисто красным карандашом:

«Уважаемый гражданин покупатель, рекомендуем брать товары без бумаги, мы тоже вынуждены брать без обертки».

— Так это тот же почерк, черт побери, — выругался Клокотов, сорвал с гвоздя листок с жалобой, в который раз уже вспоминая запись на сигаретной коробке.

Теперь графическая экспертиза подтвердила вывод капитана.

— Записи сделаны одной и той же рукой, — сказали капитану криминалисты после исследования почерков в институте.

Клокотов мог бы быть удовлетворен этим заключением эксперта уже хотя бы потому, что его профессиональное чувство оказалось точным с самого начала. Но он сказал устало и недовольно:

— Пойдите, поищите хозяина этой руки…

А в магазинах появлялись всё новые записки, бросавшие вызов уже не только одному следователю.

Заведующий продуктовым магазином № 6 получил от начальника местного отделения милиции строгое предписание — в два дня разгрузить двор и ближнюю улицу от пустых бочек и ящиков. На этом предписании, оставшемся на ночь на столе завмага, на следующий день появилась «резолюция», сделанная красным карандашом:

«Дорогой товарищ начальник! Надо следить не за пустыми бочками из-под огурцов и капусты, а за ворами, что куда важнее для вашей службы!».

Наконец, в одни из тех дней Клокотова вызвал к себе полковник.

— Затягиваете, Илья Васильевич, очень затягиваете, — медленно проговорил он и даже не предложил капитану стул. — Читайте! — он передал несколько исписанных карандашом листков, поступивших на имя начальника восемнадцатого отделения милиции Буренкова.

«Дорогой начальник, — читал Клокотов, — вы нас извините за то, что мы с корышком хозяйничали на вашей земле. Не обижайся, дорогой начальник, взяли у тебя немного, у других больше. Зато совет вам дадим хороший и преполезный. Людей твоих надо больше гонять, плохо они службу свою несут, плохо задания твои выполняют. Мы как раз недавно резали решетку, и вдруг ровно в двенадцать в подъезде, как снег на голову, появляется твой лейтенант. Мой корыш успел поставить на место вынутое стекло и спрятался под лестницу, а я остался, как голенький. — «Что тут делаете?» — строго спросил меня. — «Девчонку поджидаю…» «Ага!» — этот лопух засмеялся, козырнул мне на прощанье и ушел. А мы ушли только с рассветом, с первыми петухами. Всё было, понятно, в полном порядке. Заметь, что натурой мы ничего не берем.

Обещаем тебе, дорогой начальник, заключить с тобой договор о ненападении и больше на твоей земле хозяйничать не будем, перекочуем в другие отделения. А с капитаном Клокотовым мы еще потягаемся. Передайте ему наш поклон».

— Слышите, даже поклон передают, играют, как кошка с мышью… — сказал полковник и вдруг осекся.

Клокотов, конечно, хорошо понимал, что каждый упущенный день — это тысячи рублей похищенных преступниками государственных средств. Понимал и то, какая ответственность за эти хищения лежала на органах милиции, на нем самом. Слова полковника о кошке и мышке, как лезвием прошлись по его профессиональному самолюбию. Густые темные брови капитана настороженно сошлись на переносице, руки тяжело оперлись о стол.

— Э, батенька мой, да я ведь по-дружески, — увидя потемневшее лицо Клокотова, сказал совсем мягко полковник. Вышел из-за стола, усадил капитана на диван и опустился рядом. Он был недоволен собой. Сам свыше двадцати лет был следователем. Знал, что у следователя, как у влюбленного юноши, бывают и минуты радости и отчаяния. А Клокотов, по-видимому, переживал последнее. За этот месяц с небольшим он похудел, осунулся, под глазами появились черные разводы. Ему нужна была поддержка, а не упрек. И полковник стал вспоминать различные случаи из своей практики, говорил о том, что ложные пути в работе следователя иногда неизбежны, но что они в конечном счете приводят к истине.

— Не сегодня, так завтра появятся новые обстоятельства, и вы убедитесь, Илья Васильевич, в том, что проделанная уже вами работа принесет свои результаты, — сказал он на прощанье.

Так оно и оказалось в действительности.

7. Еще одно совпадение почерка

Шикарная Клавдя была теперь довольна Семеном. Она не упрекала его больше за деньги. Лучшие куски, захваченные ею из буфета, попадали уже на тарелку не Фимке Жадану, а Семену. И за пивом теперь чаще бегала сама Клавдя, а иногда, насупив свои рыжие брови, уходил Жадан. Семен же, удобно устроившись на диване, лениво потягивался за хрустящим огурчиком или подходил к новенькому телевизору «Рекорд» и по-хозяйски настраивал его.

Так было и в последний вечер. Фимка ушел с коричневым бидоном за пивом, а Семен, облокотившись на валик дивана, наслаждался какой-то снедью и поглядывал на экран телевизора. Видимо, чувствовал он себя, как кот в масленицу. Всё здесь было в его власти, всё подвластно ему. Клавдя в новенькой прозрачной, как стекло, блузке из нейлона положила ему голову на колени и, не сводя глаз, смотрела в лицо.

— Скучно, Семушка, может, в Крым мотнемся… Тебе надо отдохнуть…

Семен сперва нахмурился. В последние дни Клавдя стала что-то слишком приторной. Надо бы бросить всё, вернуться домой, — стал подумывать. Да как бросить, когда она всего обвила…

Вдруг разговор о Крыме вызвал новую мысль. «Надо бы сделать перерыв, на время скрыться, а то слишком зачастил», — подумал он. Эта мысль пришлась по душе.

— В Крым, так в Крым, только надо бы на дорогу что-то добыть.

Белая пухлая рука Клавди гладит Семена по щеке.

— Ладно, Клавдя, дай бумагу, — говорит он и пересаживается за стол.

«Начальнику инструментального цеха, — читает Клавдя. — Потому что этого требуют мои семейные обстоятельства, прошу вас отпустить меня на месяц в отпуск»…

— Умничка, — мурлычет она.

— Два дня мне для подготовки, а тебе для сборов. Хватит?

В коридоре слышится шум веселых голосов. В комнату вваливается рыжий Жадан, а с ним еще целая компания подвыпивших парней.

— Принимай, хозяйка, гостей. Друзья мои, приятели, — и ставит бидон с пивом на белую скатерть.

А Клавдя уже извивается вокруг пришедших, рассаживает, наливает стаканчики с золочеными ободочками. Летят одна за другой опустевшие бутылки из-под водки, лица у всех пухнут, багровеют. Вместе со всеми пьет и Семен. Он тоже пьян, но меньше. Его налитые кровью глаза упорно смотрят вправо, где на углу стола сидит здоровенный лохматый парень… Вот-вот, и Семен, кажется, махнет бутылкой в эту голову. Но он сдерживается.

— Хватит! Баста! Пора! — кричит он и поднимается из-за стола.

— Рабочий день завтра, ребятки, пора на отдых, — нехотя поддерживает Семена и Клавдя.

— А ты куда, Семушка? — видя, как натягивает на плечи пиджак Семен, спрашивает Клавдя.

— Пойду провожу немного гостей, сейчас вернусь…

На улице только стемнело, но здесь, на далекой городской окраине, где всё тонуло в садах, казалось уже давно наступила ночь. Редкие электрические огни слабо освещали прятавшиеся за оградами одноэтажные дома. Кругом было тихо и пустынно.

Четверка собутыльников сперва шла вместе, потом разбрелась. Семен пошел вместе с лохматым верзилой по темному переулку. На углу он как бы случайно отстал на шаг, потом вдруг приблизился и ударил по темневшей голове бутылкой. Стекло звякнуло и разлетелось. Парень зашатался, а Семен забежал спереди, снова чем-то тяжелым ударил его в грудь. Но лохматый устоял и неожиданно ответил кулаком. Попал прямо в лицо. Семен свалился, и через час обоих окровавленных милиционеры доставили в восемнадцатое отделение милиции.

— Товарищ подполковник, задержали двоих пьяных, подрались, — доложил начальнику отделения дежурный сержант.


— Нет, письмецо это, Илья Васильевич, было не подброшено, а прислано почтой из нашего же города, только штамп стоял не нашего, а двадцать третьего почтового отделения, — говорил подполковник Буренков капитану Клокотову, приехавшему за час до этого выяснить, когда и как поступило в отделение уже известное письмо.

— Судя по всему, прохвосты опытные, бывалые, — продолжал Буренков. Слушая подполковника, Клокотов от нечего делать просматривал оставленные на столе документы задержанных. Развернув маленькую желтенькую книжицу — заводской пропуск на имя слесаря Семена Петровича Грабакова, он вдруг весь подался вперед.

— Постой, постой, Петр Александрович, — проговорил он и стал снова всматриваться в пропуск. На пропуске был фотоснимок молодого человека с насмешливым, вызывающим взглядом. Но Клокотов больше смотрел на подпись, чем на фотокарточку. Потом стал листать другие документы. Увидел заявление на имя начальника цеха, написанное Грабаковым, о предоставлении ему отпуска.

— Так это же он! — громко произнес капитан и как-то облегченно провел рукой по волосам.

— Кто — он? — удивленно спросил подполковник.

— Он. Почерк! Один и тот же, Петр Александрович, на сигаретной коробке, в письме к тебе, на пропуске и вот в этом заявлении.

Клокотов встал и взволнованно заходил по комнате.

— Ты убежден, Илья Васильевич?

— Убежден! Тысячу раз убежден. Вот эту растянутую букву «а», эту размашистость я теперь, кажется, узнаю среди миллионов других. — И он стал показывать то на растопыренную букву «а» в подписи на пропуске, на такие же буквы в заявлении.

— И что же решаешь?

— Сейчас позволю Галине Владимировне Славиной. Пусть всю ночь работает, а к утру даст заключение, — и взялся за трубку.

Славина подтвердила мнение Клокотова, и к девяти утра капитан снова был в отделении милиции с точным заключением эксперта из Института судебной экспертизы. Дальнейший план у него уже полностью созрел. Конечно, преступник будет отрицать свою виновность в кражах из магазинов. Будет говорить, что совпадение почерков — это еще не доказательство, и он не может отвечать за то, что пишет одинаково с каким-то неизвестным преступником, Кроме всего, надо было узнать хоть какие-либо данные об этом Грабакове: кто он и что, как живет, как работает. Наконец, Клокотов допускал, что в магазинах орудовали двое. Надо было в этом удостовериться. В противном случае Грабаков может взять всю вину на себя одного. И капитан второй раз уже в этой истории пошел на риск.

— Я прошу, Петр Александрович, через час-полтора обоих задержанных освободить.

Подполковник удивленно посмотрел на Клокотова.

— Да, освободить и вернуть им все их документы. Пожурить их немного, пригрозить штрафом, но выпустить.

— Начинаю понимать…

— Раз он собрался в отпуск, значит обязательно полезет в магазин…

— Логично.

— А если не полезет, побоится, всё равно теперь он от наших глаз не уйдет. Только прошу вас отпустить так, чтобы не возникло у них никаких подозрений.

— Всё будет сделано, Илья Васильевич, как следует, можете не беспокоиться, — сказал Буренков, с удовольствием потирая руки, как будто бы он сам решил сейчас какую-то большую и важную проблему.

8. На месте преступления

Был первый час ночи, когда на Комсомольском проспекте появился одинокий молодой человек. Шумный и многолюдный днем проспект сейчас опустел, притих. В окнах многоэтажных домов, точно по команде гас свет. Торопливо пробегали редкие прохожие, проносились последние автомашины. Молодой человек шел неторопливо, словно отдыхал после тяжелого трудового дня. Уличные фонари освещали его гибкую фигуру, худощавое с упрямым подбородком лицо. На нем была свободная синяя спецовка и темные брюки.

Впереди был большой пятиэтажный дом — № 7. В нижнем его этаже каждый день до одиннадцати вечера бойко торгует «Гастроном», Но в этот час кругом на дверях висели внушительные замки. Около центрального входа сидела, уткнувшись в колени, престарелая сторожиха. Она дремала.

Подойдя к магазину, молодой человек почти перед самым носом сторожихи стремительно свернул налево, под высокие своды ворот. Остановился, осмотрелся и прошел во двор. Двор «Гастронома» был большим, просторным, но напоминал собой беспорядочный склад, заваленный всевозможными ящиками, бочонками, коробками и корзинами. Ноге ступить было некуда. Справа у самых окон цокольного этажа, в котором находились подсобные помещения магазина, темнел накопившийся за зиму шлак. Неизвестный обошел его и, приблизившись к крайнему справа окну, присел.

— Ну, что же, обстановка здесь вполне подходящая, — ухмыльнулся он и вынул из кармана маленькую отвертку. Замазка была старой, потрескавшейся, местами она выпала. Потребовалось немного времени, чтобы сковырнуть и остальную. Теперь можно было вынуть и стекло. Но слева вдруг мелькнула чья-то тень. Молодой человек припал к шлаку. Тень остановилась. Это была проснувшаяся сторожиха. К ней кто-то подошел. Начался негромкий разговор. Он продолжался долго. Молодому человеку надоело лежать на шлаке. Он приподнялся, выбрал поудобнее местечко и сел. В кармане спецовки оказался журнал «Огонек» с продолжением рассказа «По следу». Речь шла о поисках работниками милиции преступников, угонявших чужие автомашины. Рассказ был написан увлекательно, и молодой человек с интересом перелистывал страницы, забыв даже на какое-то время, где он находится.

Наконец, голоса стихли. Тени разошлись в разные стороны и исчезли. Теперь можно было продолжать. На тонких гибких руках хищника появились темные резиновые перчатки. Стекло, поддетое отверткой, было взято аккуратно за края и поставлено к стене. Теперь работа предстояла сложнее. Между рамами находилась прочная металлическая решетка из круглого прута. Но способ устранения такой преграды давно известен. Преступник вынул из внутреннего кармана свернутое колечком упругое стальное полотно ножовки, распрямил его, вставил в боковые отверстия по гвоздю и принялся за работу. Через час решетка была перепилена, высоко загнута вверх. Шпингалеты внутреннего окна оказались открытыми. Теперь временно надо скрыть следы. Оказавшись в полуподвале, молодой человек сперва взял осторожно за края наружное стекло и вставил его в пазы рамы. Чтобы стекло не выпало, он набросил на его верхний край тонкую суровую нитку, а концы нитки привязал к распрямленной решетке.

Снова рядом с кучей шлака мелькнула тень беспокойной сторожихи. Старушка даже заглянула в простенок, но, не увидев ничего подозрительного, пошла дальше в обход.

У преступника в кармане маленький фонарик, но он не нужен: в помещении светло, электрические лампочки не были погашены при закрытии магазина. В подвале холодно — на леднике стоят ящики со сливочным маслом, с консервами и мороженой рыбой, тяжелые бочонки сельдей, подвешены туши мяса. Но всё это уже осталось за спиной хищника. Вот справа дверь наверх. Она открыта. Преступник легко взбегает по ступенькам и оказывается в кабинете директора.

В торговый зал дверь из кабинета была закрыта на французский замок. Он попробовал было нажать плечом, но вдруг отпрянул в угол, присел. Перед окном кабинета появилась всё та же старуха, а рядом с ней дежурный сержант. Сторожиха о чем-то долго рассказывала сержанту, тот покручивал пышные усы, кивком головы выражал свое согласие. Но вот красноречие старухи, по-видимому, иссякло. Сержант шутливо козырнул ей и, заложив руки за спину, ушел вправо, сторожиха — влево.

В руках преступника появилась всё та же маленькая отвертка, и замок подался, дверь открылась. Быстрым взглядом он окинул просторное помещение и направился прямо к кассе. На дверях остекленной будочки было что-то вроде игрушечного замка. Мелькнула отвертка, и замочек слетел. Чтобы выдвинуть ящичек кассы, не потребовалось особого труда. Слева, в бумажном пояске оказалась пачка пятидесятирублевок, еще глубже — купюры по сто рублей, справа в раздутом конверте лежали рублевки. На каждом пояске была аккуратно выведена сумма. Крупные купюры составили 7850 рублей. Они были разложены по карманам. Двести пятьдесят рублевок не тронул — слишком толстая пачка. Затем пошел шарить по прилавкам. Обнаружил еще две тысячи. Когда поиски были закончены, открыл четыре бутылки вина разных марок, разыскал два стакана. Много не пил — по глотку-два из каждой бутылки. Наливал в разные стаканы, оставаясь в перчатках. Потом вылил остатки вина под прилавок, закурил. Сперва выкурил папиросу «Казбек», потом две сигареты. Слева на прилавке увидел в стареньком переплете книгу Л. Толстого «Воскресение». Вынул красный карандаш и ухмыльнувшись размашисто написал на суперобложке:

«Рекомендуем прочесть, книга очень приятная и полезная».

Уже приближался рассвет, когда молодой человек снова спустился в подвал и, отогнув решетку, стал выбираться наружу. Оставалось только выпрямиться и идти к шикарной Клавде, но вдруг почувствовал на своих плечах с обеих сторон чьи-то руки. Они сжимали, как тиски…


Когда Клокотов впервые увидел в отделении милиции фотоснимок на пропуске Семена Грабакова, он неожиданно почувствовал, что когда-то и где-то уже встречал этот насмешливый, вызывающий взгляд. Но где и когда? Как ни пытался, а вспомнить не мог. Сейчас же, едва увидел схваченного на месте преступления Грабакова, как мысленно перенесся в то памятное утро на Салтыковскую улицу, 8, к обворованному магазину. Ведь он тогда даже наскочил на Грабакова, извинился, а тот остался стоять на месте и проводил капитана насмешливым вызывающим взглядом до самой двери. Клокотов почувствовал на своей спине его колючий взгляд, оглянулся, но это осталось, конечно, только смутной догадкой.

— Выходит, гражданин Грабаков, что встреча эта у нас с вами уже не первая, — всматриваясь в лицо задержанного, проговорил Клокотов и невольно подумал о том, как бывает трудно найти преступника и как просто его можно упустить из рук.

Но Грабаков молчал. Глаза его потеряли недавний насмешливый и вызывающий блеск, а горели испугом, как у человека, летящего в пропасть.

* * *
Теперь для Клокотова оставалось выяснить только один, интересовавший его, следователя, вопрос: почему на сигаретной коробке оказался записанным адрес того же Пальгунова, с которым минувшей ночью Грабаков подрался. Ответ на этот вопрос, как, впрочем, и на все остальные, без всякого запирательства дал сам задержанный.

— Загулял как-то, — сказал он. — У меня тогда вытащили две тысячи и сняли часы. На следующий день ребята мне сказали, что это дело рук Пальгунова. Его я раньше не знал. Адрес его записал на коробке. Но ночью предстояло дело в магазине — решил разыскать Пальгунова в следующий раз. На рассвете выкурил последнюю сигарету, а коробку сдуру выбросил. С Пальгуновым так и не встретился, а вчера он с компанией пришел ко мне водку пить. Я и решил с ним посчитаться.

— Вы ведь раньше, гражданин Грабаков, работали в городском торговом отделе? — спросил Клокотов.

— Да. Инспектором.

— А почему ушли?

Грабаков молчал, смотрел куда-то на носки своих ботинок.

— Слесарю удобнее было, чем инспектору, решетки пилить, так что ли? — еще раз спросил капитан.

Грабаков продолжал молчать, но Клокотов и не настаивал на ответе…

Он уже мысленно докладывал: «Товарищ полковник! Ваше задание выполнено».

ХИЩНИКИ

1. В маленьком городке

Уже третий день, как Алексей Васильевич Брагин бродил по тесно застроенным улочкам и закоулкам маленького украинского городка. Бродил, казалось, бесцельно, хотя его карие, с веселой искринкой глаза всё время кого-то высматривали. Они то щурились, то широко раскрывались под темными разводами бровей, скользили по встречным лицам, мысленно обгоняли уходивших вперед.

Весна только пришла, но погода стояла сырая, зябкая: то падал мелкий липкий снег, то моросил, словно просачивался сквозь сито, холодный дождь, и ветер сек им напропалую в разные стороны. Он гудел телеграфными проводами, шумел черными ветвями голых деревьев, хлопал ставнями окон, заставлял торопиться редких прохожих. На Брагине было уже изрядно поношенное демисезонное пальто и такого же вида шляпа. Он продрог до костей, но продолжал всё так же медленно бродить, время от времени потирая посиневшие руки.

«Не везет, чертовски не везет, — сделать тысячу километров и возвращаться ни с чем»…

Он остановился возле блестевшей от дождя бронзовой скульптуры маленького человека с выброшенной вперед рукой и лихо задранным хохолком. Можно было подумать, что это гулявший по улицам ветер лишь минуту назад так причудливо закрутил на голове клок волос.

«Как живой. Вот-вот сорвется и крикнет, и побежит», — подумал Брагин. В мыслях встали страницы из биографии великого полководца.

Да, это было в 1796—97 годах. В этом тихом украинском городке в то время располагалась штаб-квартира русской Юго-западной армии во главе с Александром Васильевичем Суворовым. В каком-то из здешних маленьких приземистых домиков, скромно склонившись над столом, генералиссимус русской армии дописывал последние страницы своего знаменитого труда для потомков — «Наука побеждать».

«А в каком домике это было, где он находится?» — Брагин старался представить его, оглядываясь вокруг.

Вдруг, словно от неожиданного толчка, он резко обернулся. Вдали ветер расшатывал щит с расписанием автобусов. Рядом стоял высокий человек в свободном, стянутом поясом сером пальто, в зеленой велюровой шляпе. В руках у него был желтый саквояж.

Глаза Брагина заискрились, сердце застучало сильнее. Но Брагин сдержал себя, пошел той же неторопливой походкой скучающего человека.

Незнакомец уже рядом. Он продолжает рассматривать расписание, подавшись вперед. У Брагина в кармане среди страничек записной книжки несколько фотографий одного и того же мужского лица. Он может узнать его среди сотен других — темные волосы, глаза живые, привлекательные, прямой, с крупными ноздрями нос, крутой, чуть раздвоенный подбородок. Брагин остановился справа, раскрыл записную книжку, вынул карандаш. Незнакомец скосил глаза и, сильнее сжав ручку саквояжа, вдруг повернулся и пошел. Может быть, он почувствовал тот же сигнал, что и Брагин, когда стоял у памятника — сказать трудно, но пошел торопливо, широким шагом, чуть наклонившись вперед, как будто бы разыскивал чей-то след.

«Нет, больше не уйдешь!»

Заложив руки в карманы, Брагин ускоряет шаг. Теперь ему уже жарко. Его скуластое лицо разгорелось. Хотелось даже расстегнуть пальто, а то и сбросить его совсем.

«Не уйдешь», — повторяет Брагин. Он уже в двух шагах от серого пальто. Но кругом становится всё больше прохожих. Только закончился рабочий день, и тихая безлюдная улица заполнилась суетливой толпой, машины пошли одна за другой.

«Надо подождать, пройдем еще немножко», — думает Брагин.

Справа остановился автобус. Сразу образовалась толчея, но зеленая шляпа уже мелькнула в машине.

— Не пущу, никого не пущу больше, граждане. Отправляю, — крикнула кондукторша, и дверь перед толпящимися шумно захлопнулась.

«Дурак!» — выругался Брагин. Он остановил первое же такси.

— Не торопитесь, следом за автобусом…

Кряжистый шофер безразлично кивает головой и следует по длинной улице, притормаживая на автобусных остановках. Но серое пальто не появляется. Автобус уже вышел за город. Впереди черная лента блестящей под весенними лучами проселочной дороги, по сторонам едва оттаявшие, ждущие солнца и тепла поля, частые перелески.

— Куда она ведет? — спросил Брагин, показывая рукой на дорогу. Шофер недоумевающе посмотрел на него:

— К сахарникам, скоро завод…

Впереди показался окруженный голыми тополями белостенный поселочек. Автобус остановился почти у самых ворот завода. «Победа» свернула в узенький переулок. Шофер начинал кое о чем догадываться и теперь с любопытством наблюдал за своим пассажиром. А Брагин вышел из машины и, оставаясь незамеченным, ожидал, когда появится человек в сером пальто. Тот соскочил с подножки автобуса последним, оглянулся, пересек улицу и скрылся в ближайшем глинобитном доме под красной черепицей.

«Идти или подождать?» — задумался Брагин. Решил подождать.

Вечерело. Еще ниже спустились тяжелые свинцовые тучи. Снова зарядил унявшийся было дождь. Пальто на Брагине еще днем намокло, отяжелело, поля шляпы обвисли. Хорошо бы погреться, обсушиться… Но он продолжает кружить в переулке по маленькому пятачку, не спуская глаз с красной черепичной крыши. В окнах дома уже вспыхнул свет, на занавесках засуетились чьи-то тени.

Теперь Брагина интересовал уже не столько человек в сером пальто, сколько обитатели глинобитного дома.

«Кто они, что их связывает? А может быть, серое пальто намерено остаться здесь надолго?»

Надо было что-то решать. Но в тот момент, когда Брагин об этом подумал, широко распахнулись высокие дощатые ворота у дома и со двора выкатил голубой «Москвич». Справа спереди темнела зеленая шляпа, а за рулем выделялся тучный человек в кожаном пальто. Машина сразу набрала скорость и пошла по знакомой уже Брагину дороге в город.

Раздумывать было некогда. Спустя несколько минут «Победа» выкатила из поселка. «Москвич», видимо, торопился. Семьдесят километров по весенней распутице — не такое уж большое удовольствие. А по тому, как метались из стороны в сторону желтые полосы света его фар, можно было догадываться, что шофер не выискивал лучших мест для проезда, а гнал прямо по ухабам и колдобинам.

Тусклые огни редких уличных фонарей осветили совсем притихший, уже засыпавший городок. Нигде ни души, ни звука. «Москвич» с ходу проскочил несколько перекрестков и затормозил на повороте у стрелки-указателя: «Автобус на Львов!». Человек в сером пальто вышел, оглянулся, кивнул головой своему спутнику. Тот помахал в ответ рукой, медленно развернул машину и неторопливо покатил в обратный путь.

«Победа» остановилась вблизи поворота, за большим каменным домом.

— Можете еще задержаться? — спросил Брагин шофера, наблюдая из-за угла стены за тем, как разворачивался и уходил «Москвич».

— Это даже интересно, — понимающе ответил тот и спросил: — Помощь не понадобится? — вытянув при этом свои тяжелые ручища.

Брагин усмехнулся и вышел из-за дома. Человек в сером пальто, подняв воротник и втянув голову, стоял под уличным фонарем и выжидательно смотрел в глубь улицы. У него больше не было желтого саквояжа.

Брагин сделал еще несколько шагов.

— Ваши документы?

Крупное лицо под зеленой шляпой дрогнуло от неожиданности.

— А ваши? — казалось, уже спокойно спросил человек в сером пальто и скользнул взглядом.

Брагин показал.

— Вот и мои, — проговорил тот, вынимая руку из-за борта пальто. В то же мгновенье в глазах у Брагина что-то сверкнуло, поплыли круги. Он пошатнулся. И снова удар в висок. Но теперь руки Брагина инстинктивно схватились за рукав серого пальто и потащили его за собой вниз на землю. Стало легче, под спиной была опора. Еще усилие, и он вывернется, но в этот момент человек в сером пальто, как брошенный мешок, свалился на сторону. У Брагина еще рябило в глазах, но он всё же видел грузную фигуру шофера такси, прижавшего коленом к земле его противника.

— Вот я и пригодился вам, товарищ пассажир, — весело сказал шофер, помогая одной рукой Брагину подняться. — Эй ты, скотина, становись на ноги, — продолжал он, схватив за воротник серое пальто.

— Вы, оказывается, Давид Моисеевич Добин, еще и драться умеете. Жаль, не знал раньше, — Брагин вынул при этом из кармана пальто пистолет. — Ну, а теперь идите и не оглядывайтесь…

— Постойте, подам машину, — раздался голос шофера, и через несколько минут «Победа» уже стояла у фонарного столба.

Шофер широко распахнул дверцу:

— Пожалуйста, бесплатно, хоть на край света такого клиента доставлю с удовольствием.

Через три квартала подъехали к маленькому старинному особнячку — городскому отделению милиции.

— Я больше не нужен? — спросил шофер и, услышав ответ Брагина, усмехнулся: — Так я подремлю пока на баранке…

— Нашли все-таки, товарищ майор? — живо спросил молоденький лейтенант, дежуривший по отделению, когда Брагин, пропустив впереди себя Добина, вошел в помещение. И вдруг лейтенант встревожился: — Что с вами, товарищ майор?

Пальто и шляпа на Брагине были измяты и, казалось, насквозь пропитаны грязью. Правый глаз закрыт багровым пятном, лицо в крови.

— Сопротивлялся? — не унимался лейтенант.

Он помог Брагину снять пальто, провел в соседнюю комнату к умывальнику.

— Я, как вы, гражданин Добин, догадываетесь, из соседней области и занимаюсь всей вашей компанией, — проговорил Брагин, снова появившись в комнате. — Для начала выкладывайте сперва то, что есть в карманах.

Майор сел за стол и прижал носовой платок к горевшему, затекшему синевой глазу. При его словах одутловатое лицо Добина побелело и только оттопыренные уши оставались иссиня-красными. Он медленно снял пальто, положил на стол висевший через плечо фотоаппарат «Зоркий», стал копаться в карманах. На столе появилась толстая пачка новеньких сторублевок, аккредитивы на двадцать пять тысяч рублей, квитанция сберегательной кассы, принявшей на хранение тридцать тысяч рублей облигаций трехпроцентного займа.

— Часы тоже снимать?

— Они тоже синтетические — из резины? — усмехнулся Брагин.

На стол были положены золотые часы с браслетом из плетеного золота.

— Всё, — сказал Добин, опустив руки.

— Вам долго верили, и напрасно. Придется на этот раз проверить… — А это что?

Брагин вынул из маленького часового кармана брюк сложенный вчетверо листочек, развернул его, стал читать вслух:

— «Принято мною на временное хранение от тов. Добина Д. Моисеевича семьдесят пять тысяч рублей наличными. Обязуюсь вернуть при первом требовании. А. Кульчинский».

— Кульчинский — хозяин «Москвича»? А в желтом саквояже были деньги — так надо понимать? Кто такой Кульчинский?

Добин опустил голову.

— Хорошо, разберемся, — бросил майор и, подойдя к дежурному лейтенанту, стал о чем-то с ним говорить. Лейтенант кинулся звонить по телефону.

— Да, да, срочно, пять минут времени, — кричал он.

Вскоре появилось двое сержантов.

— Ребята надежные, товарищ майор, — нашел нужным отрекомендовать пришедших лейтенант.

— А этот на ваше попечение. — Брагин указал рукой на Добина и, натянув на плечи чуть подсохшее у печки пальто, вышел с сержантами.

Снова тот же знакомый путь к сахарному заводу, снова тот же глинобитный дом под красной черепицей. Была уже поздняя ночь, по огни в доме горели. Окна были плотно занавешены. Пришлось сразу постучать. Ответа не последовало, свет в доме вдруг погас.

— Кульчинский, — закричал один из сержантов, — открывай!

Прошло еще несколько минут, и дверь открылась. На пороге появился тот самый тучный человек, который был за рулем «Москвича» в кожаном пальто. Сейчас он стоял в нижнем трикотажном белье и усиленно тер кулаками глаза.

— А-а-а, товарищ сержант, прошу, прошу, наверное с далекой дороги, — засуетился он.

— Да, да с далекой дороги, Семен Михайлович, — отвечал рослый сержант.

Вошли в просторную комнату.

— Садитесь, дорогие гости, садитесь, я сейчас, только оденусь…

— Не беспокойтесь, гражданин Кульчинский, мы не дамы, сперва выложите деньги по этой расписке, а потом уж будете одеваться. — Брагин передал Кульчинскому взятую у Добина расписку.

Хозяин дома еще больше растерялся. Он стоял с обвисшим животом, скрестив на нем волосатые руки, и, по-видимому, очень смутно представлял себе, что произошло.

— Время у нас ограничено, а размышлять вам, пожалуй, поздновато, — решительно сказал Брагин и добавил: — Приступим к обыску…

— Нет, зачем же, это недоразумение какое-то. Добин старый знакомый, попросил сделать одолжение, я сейчас… — Кульчинский подошел к стоявшему у окна большому, накрытому дорогим ковром сундуку, поднял крышку. — Вот деньги, товарищи, все до копейки…

В сундуке поверх каких-то узлов и свертков лежали разбросанные пачки сторублевых знаков. Там же лежал раскрытым и желтый саквояж.

— Пересчитывали? — усмехнулся майор. — Выкладывайте всё на стол, мы еще раз проверим, а вы, — Брагин обратился к рослому сержанту, — помогите хозяину дома одеться…

Деньги были пересчитаны и уложены в саквояж. Кульчинский стоял рядом в своем черном кожаном пальто. Его жена — пожилая полная женщина с растрепанными волосами, заливаясь слезами, сидела в углу за столом.

— Справлюсь сам, а вы, товарищи сержанты, посмотрите хорошенько, нет ли здесь еще чего-нибудь «случайного»…

Кульчинского майор временно оставил на «попечение» местного отделения милиции, а сам снова сел в машину. Впереди него сидели двое шоферов, рядом с припухшим позеленевшим лицом — Добин. Наступал рассвет. Ветер вдруг внезапно стих, исчезли, точно растаяли, тяжелые свинцовые тучи, проступившая на небе голубизна обещала первый в ту весну погожий день. Брагину казалось, что голова у него разрывается на части. Чувствовать себя давал каждый сустав, огнем жег заплывший глаз. Хотелось вытянуться, широко раскинув руки. Но он не позволял себе забыться.

— Гражданин Брагин, товарищ майор, — услышал он, как сквозь сон.

— Что еще?

— Кому хочется быть в тюрьме?.. Вы знаете, награда будет большой, а друга будете иметь на всю жизнь, скажите только слово…

— Хищник! — процедил Брагин и еще глубже забрался в угол.

Только поздним вечером они добрались до областного центра. Машина остановилась у большого, залитого огнями серого здания. Брагин вышел, пошатываясь, точно пьяный. Зато Добин, смирившись с происшедшим, сумел за дорогу поспать и привести себя в норму. Он даже попробовал отряхнуть пальто, потер рукавом поля шляпы, будто готовился к любовному свиданию.

— Вот он какой, беглец! — улыбаясь, весело проговорил начальник первого отдела — моложавый полковник Матвеенко, когда Брагин вместе со своим спутником появился в кабинете. — А с вами-то что произошло, Алексей Васильевич? — Матвеенко вышел из-за стола и, взяв майора за плечи, стал рассматривать его занесенный синевой глаз.

— Маленькое спортивное столкновение, — попробовал улыбнуться Брагин и посмотрел в сторону серого пальто.

— Понимаю, понимаю, вам надо сейчас же к врачу и в постель. Только, одну минутку, сообщу сразу вам еще одну небезынтересную новость. — Полковник взял со стола телеграмму и стал читать: — «В ответ на ваш запрос сообщаем: органами милиции денежные вклады на имя Давида Моисеевича Добина обнаружены в пяти сберегательных кассах насумму сто восемьдесят пять тысяч рублей. Домашний адрес Добина во всех сберегательных кассах разный, повсюду вымышленный».

— Я, товарищ полковник, могу тоже сообщить еще одну небезынтересную новость, — И Брагин раскрыл желтый саквояж…

Матвеенко сверкнул глазами:

— Откуда деньги? Повторяю, откуда деньги?

Добин поднял, наконец, голову, ухмыльнулся:

— Вы теперь сами знаете, гражданин полковник, из сажи…

— Да, черт побери, вот что такое сажа в ловких руках! — бросил Матвеенко и вызвал дежурного сотрудника.

2. Под огнем фейерверка

Был праздничный первомайский вечер. Небо над городским парком горело огнями фейерверка. Тысячи ракет взрывались каскадом красных, желтых, оранжевых, зеленых и фиолетовых огней, образуя самые причудливые фигурные каркасы. Над парком то рассыпался золотой дождь, то медленно проплывала серебряная паутина, то вдруг раскрывались гигантские кусты алых роз, и, казалось, их аромат доходил до аллей, переполненных гулявшими.

Отметить праздник в парке пришли и трое старых случайно встретившихся друзей. Они были уже не первой молодости, и потому каштановые аллеи с их весенними запахами оставили для молодежи, а сами расположились за столиком у открытого буфета. Среди приятелей был и гладко выбритый, дородный Давид Моисеевич Добин. Встреча эта происходила не так уж давно, и потому в его внешности всё было таким же, как и в последний момент в маленьком украинском городке: те же темные, гладко причесанные волосы, срезанный лоб, прямой, с крупными ноздрями нос, крутой, чуть раздвоенный подбородок и оттопыренные уши. Изящный серый костюм выгодно выделял его ладную фигуру среди других.

Рядом с Добиным сидел маленький узкоплечий человечек с заостренным лисьим лицом и узкими щелками беспокойных глаз — Афанасий Кузьмич Обдиркин, а напротив обоих расположился во всю ширину стола грузный, с крупным мясистым лицом и большими навыкате маслянистыми глазами Борис Иванович Краюхин.

— Эти штучки в небе тоже, скажу вам, требуют своего мастерства, — заговорил поучительно Добин, когда стол уже был накрыт и выпито по первой рюмке «Столичной».

— М-д-а… — протянул Краюхин, рассматривая новый затейливый взрыв огней. Он старался запрокинуть повыше свою грузную голову, но толстая короткая шея сопротивлялась, багровела, лицо наливалось кровью, и любитель фейерверков вынужден был вместе со стулом передвигаться, подыскивая себе более удобные позиции.

— Кого я вижу, Давид, ты! — раздался вдруг резкий веселый голос. Добин повернул голову, ноздри от улыбки стали еще шире. Он вскочил и обхватил за плечи сухощавого жилистого человека. У того было стянутое смуглой кожей подвижное лицо, острые глаза, сросшиеся на переносице, словно подведенные углем, черные косматые брови, лысеющая голова с розовой шишкой на самой макушке. Движения быстрые, порывистые и вместе с тем легкие, как у птицы.

— Сто лет не виделись, сто лет! — продолжал он.

— Азим, какими судьбами, ведь был на юге?! Садись же, садись, рассказывай!

Азим Унусов хватко пожал всем руки и сел уже как свой среди своих.

— Любуетесь? — обратился он к друзьям, указывая своей легкой длинной рукой на только что взлетевший каскад огней.

— Видно, большой мастер своего дела здесь орудует, — заметил Добин.

— Ты прав. Давид, большой мастер. А знаешь, кто он — твой приятель, Азим Унусов, я!

— Азим! Сумасшедший ты человек! Плановик, председатель артели, агент по снабжению, водитель такси — какие диапазоны, бог ты мой!

— Да, Давид, был и одним, и вторым, и третьим, и четвертым, а теперь вот один из лучших пиротехников в стране, — засмеялся Унусов и стал рассказывать. Талант, говорил он, тогда лишь будет истинным, когда не рождается, а добывается, и добывается не столько трудом, сколько уменьем, ловкостью. Да, друзья мои, не штука родиться талантливым и потом всю жизнь нести так называемую моральную ответственность перед обществом зато, что обладаешь какими-то врожденными преимуществами. Другое дело, когда ты сам становишься тем, кем хочешь быть. Тогда ты никому и ничем не обязан: живи точно птица, садись на любое дерево, какое тебе понравится. А у него, Азима, сам характер такой — легкий, как ветер. Нет, он не может подолгу задерживаться на одном месте, хотя места бывают и привлекательные. Сколько раз за свои сорок лет он был вынужден начинать жизнь чуть ли не с самого начала. Во всяком случае, теперь он увлекся легким и прекрасным искусством художника, работал мастером по устройству фейерверков в центральном городском парке. Пришлось, конечно, кое-что позаимствовать и у других, повозиться с порохом, селитрой, серой, сажей…

— С сажей тоже имел дело? — перебил его Добин. Все трое вдруг насторожились. В глазах каждого, как и в небе, заиграли огоньки своих фейерверков.

— Голубчик, ты именно нам и нужен. Давай руку, Азим!

Теперь насторожился уже и Унусов, но Добин не сразу раскрыл свою мысль. Он сперва высоко оценил, так сказать, теоретические суждения своего друга о таланте, но тут же признал их несовершенными и нашел нужным высказать свою точку зрения. Запомни, Азим, говорил он, что каждый истинный талант должен иметь свою изюминку. Без нее он, Добин, никаких талантов не признает. А изюминка, зрелость и совершенство таланта заключаются в умении все видеть. И не только видеть…

Наклонившись низко над столом, Добин стал развязывать перед своими друзьями сложные узлы в борьбе современного человека за существование. Только тот сможет успешно пройти свой тернистый путь, говорил он, кто умеет пользоваться всеми благами и преимуществами, какие дает несовершенство нашего общества.

— Вот какой изюминкой должен обладать, Азим, настоящий талант, а садиться на любое дерево, перелетать с места на место — по меньшей мере младенческие суждения…

Мысль Добина начинала все больше привлекать Азима. Действительно, в свои сорок лет он во многом вел себя по-младенчески. Он никогда не думал о завтрашнем дне, а если и пользовался некоторыми преимуществами, какие оказывались в его руках, то делал это на ходу, скорее в порядке развлечения, чем необходимости. «Нет, надо перестраиваться, раз представляется такая возможность», — думал Унусов, слушая своего старого друга.

А Добин говорил уже о конкретных, практических вещах и прежде всего делал упор на сажу. У них есть возможность добывать на одном из предприятий соседнего города сажу вагонами и даже целыми составами. Разве можно было упускать такое бесценное сырье? Конечно, нельзя! Но как лучше использовать эту самую сажу? Думали они, трое друзей, долго и, наконец, пришли к выводу, что лучше всего использовать сажу для резиновых сапог.

— Тут перед нами самые широкие горизонты, Азим, но нам нужен хоть какой-нибудь химик, а ты не только химик, ты ведь когда-то и резиной занимался, правильно?

Тонкие упругие пальцы Унусова игриво стучали по столу. Теперь он уже хорошо понимал, о чем шла речь. Значит он, Азим Унусов, должен взять на себя так называемую производственную технологию, а коммерческую будет вести Добин. Что ж, действительно, было и такое время, когда он занимался выделкой резиновой обуви.

— Так говоришь, Давид, всё продумано?

— Всё до мельчайшей подробности, Азим, — обнимая за плечи приятеля, ответил Добин и принялся сообщать новые подробности. Двое из них уже побывали в городе Вилове на известном заводе резиновой обуви. Там они договорились о шефской помощи новому маленькому предприятию соседней области хотя бы стареньким, на первый случай, оборудованием. Приятели из Укрглавснаба обещали всегда найти лишнюю тонну-две каучука. Остальное — сера, вазелин, кислота — мелочь, пустяк! Оставался нерешенным только один вопрос, к какому же предприятию примкнуть? Но Добин выразит полную уверенность в том, что и эта проблема будет успешно решена.

— Одним словом, наш новый друг может ни в чем не сомневаться, — тяжело ворочая языком, проговорил совсем побагровевший от выпитого Краюхин.

Теперь, когда, так сказать, джентльменское соглашение было заключено, решили выпить за успех нового дела. Потом за дружбу. Потом за каждого из компаньонов. Потом за здоровье будущих покупателей и за то, чтобы резиновые сапоги не знали износа. Огни фейерверка уже давно погасли. Стали заметно пустеть и аллеи парка, а за столом у открытого буфета подымались все новые тосты.

— Давайте выпьем за Роджеро, знаменитых итальянцев, отца и сына Роджеро, — приподымаясь, говорил совсем охмелевший мастер фейерверков. Остальные смотрели на него недоумевающе, а он продолжал: — Роджеро зажигали над всем миром свои знаменитые фейерверки. Они приезжали в Петербург, и здесь над Невой тоже горели их огни. Давайте выпьем за них. Я их знаменитый ученик, давайте выпьем… Виват Роджеро!

3. Колесо завертелось

Комбинат этот находился километрах в двадцати от города. Его ободранный корпус был расположен на берегу маленького живописного озерка, окруженного стволистыми соснами. Вдали кругом зеленела трава, пестрели какие-то цветы, а рядом высились горы разбитых бочек и ящиков, валялись куски металла, жести, обрывки тряпок.

Круглый, розовощекий директор комбината Иван Иванович Крылышкин два раза в день — утром и вечером появлялся мимоходом во дворе и, постукивая суковатой палкой, клялся навести, наконец, железный порядок на своем предприятии. Но горы мусора всё продолжали расти, угрожая забаррикадировать собой подходы и подъезды к комбинату.

Вот сюда и приехали четыре компаньона еще не существовавшего предприятия. Краюхин, Обдиркин и Унусов сразу направились к озеру и развалились на траве у воды, а Добин поднялся по разбитым ступенькам узенького коридорчика в кабинет к директору.

— Вам прежде всего привет из областного управления местной промышленности от товарища Соскина, — мягко проговорил Добин, передавая Крылышкину запечатанный конверт.

— А, от Матвея Матвеевича, хороший человек, старый приятель и, скажу вам, по-моему глубокому убеждению, на этом труженике держится всё областное управление…

Коротенькие пухлые руки Крылышкина неторопливо разорвали конверт с посланием приятеля. Сдвинув на круглый нос роговые очки, стал читать.

— Да, да, вы знаете, Матвей Матвеевич, конечно, прав. Дело это нужное, перспективное. Подумать только, как эта продукция необходима в нашей колхозной деревне. Да и в городах спрос на нее немалый…

Крылышкин задумался.

— Только знаете что, товарищ, — простите, как ваша фамилия? — ах да, товарищ Добин, только знаете, мы выпускаем слишком уж большой ассортимент товаров, — и он стал перечислять различные фасоны дамских платьев, какие выходят из цехов комбината, мужские и женские головные уборы, тапочки, крученую веревку, ведра и тазы, крючки и оконные запоры…

— Но вся эта продукция, Иван Иванович, по-видимому, малоходовая? — осторожно сказал Добин.

— Что вы, что вы, наша продукция пользуется огромным спросом, — запротестовал директор. — Но о резиновых сапогах следует подумать все-таки, следует. Они подымут еще больше авторитет нашего комбината, я в этом не сомневаюсь. Но как же быть с помещением? Теснота нас замучила, просто замучила, именно она не дает нам разойтись…

— А что, если мы сами найдем подходящее помещение? — снова осторожно сказал Добин.

— Бога ради, ох как выручите…

— Только оно может быть на отлете…

— О каком отлете, товарищ Добин, вы говорите, когда мы задыхаемся? Пусть будет хоть у черта на куличках!

— В таком случае я беру на себя это обязательство и уверен — через два-три дня комбинат будет иметь еще один производственный корпус.

— По рукам, — сказал, поднимаясь, вдохновленный новой идеей Иван Иванович Крылышкин.

— Первая пара сапог руководителю нашего нового предприятия Ивану Ивановичу, — прощаясь, произнес Добин и степенно покинул кабинет. Минуту спустя он уже посмеивался над краснощеким Крылышкиным и рассказывал своим друзьям на берегу, насколько всё просто устроилось.

— Ну, теперь колесо завертится, — весело подытожил Добин.

Оно, действительно, завертелось. И еще как! В тот же день, возвращаясь из комбината, компаньоны заарендовали у железнодорожников производственное помещение — старый заброшенный бревенчатый барак в восемнадцати километрах от основного предприятия. А на следующий день, как черные птицы, все разлетелись в разные стороны. Добин умчался в Вилов за оборудованием, Краюхин — к приятелю в Курск за сажей, Обдиркин — в Киев, в Укрглавснаб за каучуком. Унусов же остался хозяйничать в бараке. Здесь уже орудовали топорами и пилами несколько плотников, подошли и каменщики. На скорую руку выкладывались печи, сколачивались верстаки, на холодный цементный пол настилалась деревянная решетка.

— Теснота, товарищи, теснота, надо бы еще и красный уголок иметь, комнату отдыха, — сокрушенно повторял Унусов и сам посмеивался над тем, о чем говорил.

И вернулись черные птицы, как по расписанию, ровно через неделю. В один и тот же день с трех разных сторон подошли железнодорожные вагоны и остановились у платформы для разгрузки.

«Райпромкомбинат, цех резиновой обуви» — выделялись на каждом вагоне крупные надписи мелом.

— Ну, как? — довольно потирая руки, спросил Добин прибывшего к столь торжественному событию, как разгрузка первых вагонов, Унусова.

— Твоя изюминка, Давид, уже действует. Да, фейерверки должны получиться почище роджеровских…

Унусов не ошибался. Уже через две недели стены барака дрожали от гула появившихся в нем машин. Старые, покрытые многолетней ржавчиной, извлеченные со складов негодного оборудования вальцы для рыхления сырой резины, точно такие же смесительные вальцы, окутанный паром бак автоклава, тяжелый чан клееварки — всё было приведено в действие. В задней части барака за низкой дощатой перегородкой чернели завалы курской сажи. Она словно дымилась, подымалась и расползалась по помещению. Стены, машины, прямоугольники окон, электрические лампы, бросавшие скупые полосы желтого света, лица людей — всё было в густых черных налетах. Справа у верстаков едва виднелись наклонившиеся темные фигуры работниц. Они возились с разборными алюминиевыми колодками, то отнимали ступни от голенищ, то снова прикладывали их, по нескольку раз переворачивали у себя на коленях эти алюминиевые ноги, пытаясь наклеить на них снятые со смесительных вальцов листы сырой резины.

— Ну как, товарищ мастер? — весело спросил начальник цеха Давид Моисеевич Добин. Он только приехал из промкомбината, от Крылышкина. Там с нетерпением ждали первой пары сапог.

— О-кей! — отвечал Азим Унусов, возившийся в черном кожаном переднике у парившего автоклава. — Пойдем, Давид, она уже готова и ожидает тебя…

Оба прошли в глубь цеха и скрылись в маленькой полутемной каморке, получившей официальное название кладовой готовой продукции. Здесь за столом кладовщика восседал маленький с черными усиками Обдиркин, а рядом с ним вертел пару резиновых сапог в руках представитель технического контроля — тучный Краюхин.

— Поздравляю, Давид Моисеевич, поздравляю с первенцем. Только сняли с колодок, еще тепленькие…

Краюхин передал «первенца» ответственному руководителю цеха.

— По всем нормам технического контроля, не подкопаешься…

Добин долго вертел в руках то один, то другой сапог, выворачивал наизнанку голенища, царапал подкладку длинными заостренными ногтями, а трое остальных с любопытством следили за глазами своего идейного вдохновителя. Постучав, наконец, пальцами по подошвам, он поставил сапоги на стол, отошел к стенке…

— А блеска, коллеги, мало. Блеска совсем что-то не видно. Очень тускло. Так не пойдет. Мы должны давать с вами продукцию блестящую, сверкающую, в глаза чтоб бросалась…

— Блеск, Давид, не требует большого мастерства. Чуть клея, еще меньше лака, и самого черта заставим так блестеть, как нам только захочется, — и Унусов торжественно потряс сапогами, высоко подняв их над головой.

— Вот это, Азим, деловой разговор. Наводи блеск и поедем к начальству, нас уже ждут, — заключил Добин, обхватив приятеля за плечи.

4. Анонимное письмо

Из арендованного у железнодорожников барака к тому времени вышла уже не одна пара сапог. Теперь сюда зачастили машины с той же курской сажей, с каучуком и бумажными мешками, наполненными серой, препаратами цинка, банками с вазелином и лаками, а уходили с готовой продукцией, плотно затянутой при любой погоде брезентами. Дела, по-видимому, шли успешно. Старый барак стал тесноват. Рядом с ним плотники сооружали еще одно помещение.

В один из тех дней, когда компаньоны решительно расширяли свое предприятие, к начальнику отдела по борьбе с расхитителями социалистической собственности полковнику Матвеенко принесли письмо в белом конверте. Оно не имело ни обратного адреса, ни подписи автора. Матвеенко только вернулся после тяжелой ночной операции, чувствовал себя разбитым и собирался немедленно ехать отдыхать.

«Посмотрю вечером», — решил он, взглянув на конверт, и поднялся из-за стола. Но руки сами, казалось, уже сделали свое дело. Конверт был вскрыт. В нем оказался мелко исписанный листок из школьной тетради в линейку и три сторублевых бумажки. Матвеенко с любопытством смотрел то на деньги, то на письмо. За свою многолетнюю практику он не раз получал анонимные письма самого различного содержания, а вот чтобы поступали анонимные деньги, — такого еще не было.

— Посмотрим, что всё это значит, — сказал Матвеенко и заглянул в листок.

«Дорогие товарищи, не знаю к кому попадет мое письмо, но наверное в правильные руки, — говорилось в письме. — Вы можете удивиться — что это за деньги? А именно они и заставили меня обратиться к вам. Деньги эти принес мне вчера начальник нашего цеха резиновой обуви и сказал, что 300 рублей — премия за хорошую работу. — «Какая премия, а где приказ?» спросил я. — «Дурак, какой тебе еще нужен приказ, раз сам начальник вручает. Дают — бери».

Деньги он оставил на верстаке и ушел. Я долго не мог положить их в карман. Потом решил — лучше всего отправить их к вам. Скажу вам еще, что у нас тут часто раздают деньги и делают еще много другого непонятного. Поэтому приезжайте к нам. Наш цех находится далеко — около железнодорожной станции Сортировка, в деревянном бараке. Его издали увидите по саже…»

Матвеенко еще раз перечел письмо и почувствовал себя вдруг так, точно окунулся в прозрачный чистый источник. Заложив руки за спину, он медленно заходил по кабинету.

«Какая хорошая душа — автор этого письма, только почему он сам не приехал? Побоялся?»

Матвеенко вызвал майора Саенко.

— Никита Иванович, что это за предприятие — цех резиновой обуви? — спросил он, когда в кабинете появился высокий светловолосый майор. — Да вы садитесь, не стойте…

Саенко собрал складки на высоком лбу, но припомнить ничего не мог.

— Ну, хорошо, возьмите это послание и познакомьтесь с ним. Деньги тоже сохраните. Разыщите этот самый цех и установите за ним негласное наблюдение. Займитесь этим даже сегодня…

Потребовались довольно продолжительные и настойчивые телефонные звонки для того, чтобы, наконец, навести нужную справку, где находится цех резиновой обуви и кому он принадлежит. Саенко тут же, в своем кабинете, переоделся в серый костюм, набросил на плечи плащ, сунул в карман старенький, немало уже послуживший «ФЭД» и вызвал машину.

Мартовский день клонился к вечеру, когда машина майора, исколесив по далекой окраине километров двадцать, вынырнула из глухого переулка и почти уперлась в дощатый забор, за которым темнели стены бревенчатого барака.

Оставив машину в переулке, Саенко пошел вдоль забора. Вскоре увидел широко раскрытые ворота. Перед глазами оказался просторный, основательно захламленный двор. Повсюду валялись дырявые бумажные мешки, горы старого тряпья. Справа выделялись черные насыпи сажи. Несколько работниц с завязанными по глаза лицами бросали сажу лопатами на металлическую сетку, подымая клубы мелкой едкой пыли. Слева горел костер. Над ним дымился огромный чан. Оттуда тянуло запахом горелых копыт и рогов.

«Клей, наверное, варят, ну, и кухня же!» — подумал Саенко и покачал головой.

В этот момент к воротам подкатило такси — шоколадного цвета «ЗИЛ». Пропела звучная сирена. Из цеха вышли трое: высокий холеный человек в коричневом костюме, обрюзгший толстяк с выпученными глазами и маленький подвижной человечек с черными усиками. Они о чем-то оживленно говорили между собой. Шофер такси приветствовал их, как старых знакомых, и лихо умчал в город.

Вот и всё, что увидел майор в свой первый приезд. Зато на следующий день ему больше повезло. Приехал он ранним утром. Оставив машину в том же переулке, Саенко снова занял позицию в стороне от ворот.

— Опять такси и опять «ЗИЛ», — заметил он, когда спустя несколько минут к воротам подкатила на этот раз светло-бежевая машина. Из нее вышли двое — уже знакомые майору толстяк и маленький с черными усиками. Через полчаса появился еще один «ЗИЛ», доставивший, как казалось Саенко, главного руководителя. Тот торопливо прошел в барак, и вскоре оттуда появились тачки, груженные обувью. Из глубины двора подъехала трехтонка, и сапоги навалом полетели в кузов. Когда погрузка была закончена, шофер и работницы набросили сверху брезент, тщательно расправив его края. Из цеха вышел толстяк, что-то сказал шоферу и сел в кабину.

«На базу, а может быть, и в другое место», — подумал майор и заторопился к своей машине.

Грузовик прибыл на Центральный рынок. Огромная рыночная площадь была забита всевозможными магазинами, киосками, ларьками, заполнена толпами покупателей. Саенко ожидал, что трехтонка остановится у какого-либо из больших обувных магазинов. Но она их объехала стороной, забралась в гущу дощатых ларечков, выкрашенных в одинаковый зеленый цвет. Толстяк неторопливо вышел из кабины и остановился у будочки. В ее оконном проеме свисали на суровой нитке рекламные парусиновые тапочки, мужские подвязки и, наверное, самого большого из существующих размеров голубое женское трико. Щуплый, костлявый продавец с посиневшим лицом сиротливо выглядывал из окна и скучал в ожидании покупателей. Неожиданно он засуетился.

— Сто берешь? — услышал Саенко, поспешивший за толстяком.

— Как же, как же, Борис Иванович.

Борис Иванович приподнял свою пухлую руку, и трехтонка подошла еще ближе. Быстро отсчитав сто пар сапог, он передал их продавцу.

Сбежались люди, вокруг ларечка уже образовалась очередь. Раздались нетерпеливые голоса:

— Отпускай поскорее!

— Вот это дело! А сколько их там? Эй, куда лезешь без очереди!

— Вам бы спокойнее вести себя надо, видите, человек товар принимает, — подписывая какие-то бумаги, хрипел Краюхин. Он не видел, как в руках Саенко несколько раз щелкнул «ФЭД». Шепнув что-то продавцу, Краюхин направился в такой же ларечек, затерявшийся еще дальше в глубине рынка.

Пять раз подъезжал грузовик к различным зеленым ларечкам, и повсюду майор отщелкивал аппаратом нужное ему количество снимков. Профессиональное чувство говорило ему: снимай — пригодится.

Прошло десять дней. У Саенко скопились уже множество снимков — этих негласных, но красноречивых и неопровержимых свидетелей. Теперь он знал и в лицо и по именам всех компаньонов, знал не только их настоящее, но и прошлое. Придя на доклад к полковнику, Саенко веером разложил перед ним на столе три десятка фотографий.

— Вот это — один из способов реализаций продукции, — говорил он, указывая на снимки, сделанные на Центральном рынке.

— А вот это так называемое культурное обслуживание сельских торговых точек в Знаменском районе соседней области, — видите, товарищ полковник? — товар доставляется даже на место собственным транспортом.

— Вы и туда выезжали?

— Так точно. — Свой доклад Саенко продолжал иллюстрировать новыми фотодокументами.

— Этот самый Добин вид имеет довольно привлекательный, — заметил Матвеенко, рассматривая новую фотографию.

— Еще более привлекательна его биография, товарищ полковник. В своем сочинении для отдела кадров промкомбината он пишет, что работал в органах МВД ответственным сотрудником. При проверке оказалось, что в органах МВД он действительно работал, но как заключенный. В течение трех лет отбывал наказание.

— Что с ним произошло?

— В годы войны был снабженцем в одной из воинских частей. Как специалист своего дела получил на три дня командировку в Москву. За эти три дня он успел скупить двенадцать тысяч гребешков и заработал на них пять тысяч рублей. Так что талант…

— А кто эта пышная дама в такой роскошной, если не ошибаюсь, шубе из выдры?

— Нам, наверное, с ней придется тоже немало повозиться. Это Тамара Власовна Ворошкова — любовница Добина. А вот вам и жена Краюхина — как видите, с претензиями…

— И тоже в шубе…

Затем Саенко показал полковнику увеличенный фотоснимок с краткой надписью: «Разгрузка спального гарнитура по улице Листовой у дома № 18». Несколько рабочих снимали с машины удобные кровати с инкрустированными спинками, затянутое полотнищем трюмо, а рядом стояли владельцы этого приобретения: самодовольный Краюхин в расстегнутом пиджаке, его голубоглазая жена и две дочери.

— Двадцать четыре тысячи рублей государственная цена…

— А производственный план это прибыльное предприятие выполняет? — спросил Матвеенко, отодвинув в сторону фотографии.

— С лихвой. Комбинат ежемесячно выплачивает этим жуликам изрядные премии.

— Значит, всё идет за счет каких-то махинаций с сырьем? Что ж, ожидать, по-видимому, больше нечего. Завтра же надо всех четырех задержать и провести ревизию. Только думаю, что вам надо дать кого-либо в помощь. Может быть, попросить прокурора, пусть пришлет толкового товарища — не возражаете? — Матвеенко снял трубку и позвонил.

— Так говоришь, Холодкова? Умница? Находчивый? Спасибо, Владимир Степанович. Тогда, пожалуйста, пусть завтра к девяти утра будет у меня.

— А теперь, Никита Иванович, отправляйтесь отдыхать, — продолжал полковник, протягивая руку Саенко. — Постой, постой, Никита Иванович, что с тобой? — вдруг спохватился Матвеенко, всматриваясь в лицо майора. А тот весь дрожал, как в лихорадке. Его ввалившиеся глаза слезились, на лбу каплями проступал пот. — Так ты ведь болен!

— Простыл немного в этой поездке в Знаменский район. Потом вдобавок машина еще застряла, бездорожье, пришлось пешком месить распутицу…

«Как же я не заметил и держал тебя здесь столько времени», — выговаривал себе Матвеенко. Он вызвал машину, отдал распоряжение:

— Майора Саенко домой и сразу же за врачом, потом мне доложите, — сказал он появившемуся шоферу.

* * *
На следующее утро, ровно в девять, в кабинете полковника Матвеенко появился совсем еще молодой на вид человек с высоким выпуклым лбом и копной мягких каштановых волос. Глаза у него были светлые, ясные, казалось, еще ни в чем не искушенные.

— Старший следователь Холодков, — сообщил он.

«Молодоват для старшего следователя», — подумал Матвеенко, но улыбнулся приветливо, по-дружески:

— Рад познакомиться, только вот беда, товарищ Холодков, — сказал он и с огорчением сообщил о внезапной болезни майора Саенко, близко знакомого с цехом резиновой обуви. Заболевание, по-видимому, длительное — в тяжелой форме воспаление легких, а без Саенко и ему, Холодкову, работать будет трудно.

— Впрочем, я вызову опытного оперативного работника, обоих вас познакомлю с делом, передам полезные фотодокументы и уверен — справитесь…

Спустя еще час оперативный работник отдела, майор Алексей Васильевич Брагин и старший следователь Холодков выехали на Сортировку. На полпути к бараку шофер «Победы», не раз возивший сюда Саенко, вдруг насторожился и, наклонившись к сидевшему рядом Брагину, сказал:

— Снова она — «ОХ 72-80»…

Брагин вопросительно посмотрел на шофера.

— Трехтонка с сапогами под брезентом идет навстречу. Это она постоянно выезжает на рынки и в районы.

Машина прошла мимо. Майор сразу узнал по фотографиям сидевшего в кабине грузовика Краюхина. Брагин обменялся несколькими словами с Холодковым, «Победа» развернулась и, обогнав трехтонку, стала поперек дороги. Брагин выскочил из машины, открыл кабану грузовика, показал свое удостоверение. В темных выпученных глазах Краюхина мелькнул испуг, но он попробовал усмехнуться:

— Что везем? То, что делаем. Наша продукция и работникам милиции нужна…

— Очень хорошо, но пока, гражданин Краюхин, пересядьте в нашу машину, а грузовик пусть идет следом. Вы меня поняли, товарищ водитель? — спросил майор шофера трехтонки.

«Победа» прошла в глухой безлюдный переулок и остановилась. Рядом выключил мотор и грузовик.

— Сколько же пар и куда везете? Давайте наряд…

В наряде числилось сто двадцать пар сапог, а в кузове, когда тут же стали пересчитывать, двести шестьдесят.

Оба следственных работника понимающе переглянулись.

— Почему двести шестьдесят?

— Соревнуемся, товарищ майор, за сверхплановый выпуск продукции, не успели оформить, а держать в весенние дни резиновую обувь на складе, сами знаете, никто не разрешит, — стал было говорить Краюхин, смахивая платком выступивший на лбу пот.

— Видно, как соревнуетесь, даже пот прошиб, — усмехнулся Брагин. Он открыл дверцу «Победы» и указал место Краюхину. Тот, как угольный куль, рухнул на сиденье, опустив на колени свои багровые руки.

— Буду минут через тридцать, Максим Кириллович, а вы пока подежурьте у грузовика, — сказал Брагин Холодкову, усаживаясь рядом с Краюхиным.

В бараке были удивлены, когда во двор вернулась трехтонка с тем же грузом, с каким час назад уходила. Но появление незнакомой «Победы» всё объяснило без слов. Из цеха высыпали работницы. Они не то с испугом, не то с любопытством смотрели на своих руководителей и о чем-то тихонько перешептывались.

— Фейерверк наш здорово горел, но, конечно, когда-нибудь он должен был погаснуть. Что ж, впереди ждут новые впечатления, — казалось, весело и беззаботно резюмировал мастер фейерверков, опуская засученные рукава и забираясь в машину.

— Дурак! — зло выдавил маленький Обдиркин, занимая место рядом с Унусовым.

А Давида Моисеевича всё не было. Обычно начальник цеха всегда аккуратно подкатывал в такси к началу рабочего дня, а сейчас солнце направлялось к закату, он же не появлялся.

Ждали до темноты. Широко раскинувшийся справа город весь заискрился огнями. Кто-то, по-видимому, в этот час собирался в театр, в кино, кто-то на вечернюю прогулку, а Брагин и Холодков, опечатав цех, торопились в город на Кольцевую улицу, где жил Добин.

Через несколько ступеней третий этаж. Справа квартира 36. Один, два, три звонка — никакого ответа. Как было известно, все свои сорок пять лет Добин жил в холостяках. Значит, дома его не было.

— Неужели узнал? — проговорил Брагин.

Проблуждав около дома полчаса, они вызвали еще одного сотрудника, оставили его на Кольцевой, а сами уехали на дальнюю окраину, к особняку в вишневом саду.

5. Особняк в саду

Особняк этот трудно было не узнать даже в вечернее время. Он занимал самое уютное место на маленькой, тихой улочке, густо заросшей садами, отдаленной от звона трамваев и шума троллейбусов, от дыма и копоти заводских труб. Был только конец марта, но Брагин и Холодков, едва попав на эту улочку, сразу, казалось, почувствовали и аромат буйно цветущей с приходом весны сирени, и крепкий запах распушившихся вишен.

Впереди справа пробивался из окоп сквозь абажур мягкий голубой свет, видны были причудливые очертания каменного особняка с балконом и с цветными стрелками на веранде. Его отделяла от улицы легкая декоративная ограда и резные ворота, предназначенные, по-видимому, для проезда автомашин. Позади густо темнел терявшийся в глубине сад.

Брагин и Холодков прошли мимо освещенных окон и остановились вдали за оградой. Они допускали, что Добин находится сейчас именно в этом доме, у своей любовницы Ворошковой. Но постучаться считали преждевременным. А если его там нет? Значит, выдать себя. Добин же мог появиться в этом притягательном уголке и завтра и послезавтра, мог заглянуть хотя бы на минутку, или подослать кого-либо из своих друзей. Если же он находился в особняке в эти минуты, то завтра, безусловно, попытается выйти. Надо было дежурить. И оба стали бродить по улочке, наблюдая всё время за особняком. Они видели, как кругом гасли огни, как померк голубой свет и в окнах особняка, как тихая улочка вся погрузилась в безмятежный сон.

Ночь была холодная, иссиня-черная. Время тянулось медленно, но каждый был занят своими мыслями, и рассвет их застал всё там же. Из калиток всё чаще выходили жильцы. По улице прокатила чья-то машина и скрылась за поворотом. Оставаться на виду было опрометчиво. Брагин и Холодков разыскали участкового и поинтересовались, кто живет в карликовом домике напротив особняка Ворошковой.

— Пенсионер Хмель Василий Игнатьевич, совсем старый, а глаз на всё свой имеет, наш надежный помощник, — отвечал участковый и протянул руку вправо: — Вот и сам он появился, вышел на солнышке погреться…

Справа показался престарелый сутулый человек в овчинном полушубке. Он опирался на палку и медленно шел по улице, поглядывая на солнце.

Старик поравнялся с оперативными работниками. Узнав еще издали участкового, он приветливо поклонился и, поняв его жест, подошел. Разговор с пенсионером был кратким, но достаточным для того, чтобы он разобрался, в чем его суть.

— Милости прошу, можете быть покойны, и сам когда-то партизанил, тайну беречь еще тогда научился, — отвечал он. Медленно переставляя свою тяжелую палку, старик побрел дальше по улице.

Часа через два у дома Хмеля остановился грузовик с опознавательными знаками сельской местности. Из его кузова выскочили двое мужчин в коротких ватниках, в кирзовых сапогах, с чемоданами в руках. И почти в ту же минуту тихая улочка узнала, что у старика Хмеля сняли комнату два токаря, поступивших работать на ближний ремонтно-механический завод. Заработка своего настоящего они еще не знали, но платить условились по сто рублей в месяц, чем пенсионер был вполне доволен.

Рабочими механического завода были Брагин и Холодков. Днем они исчезали и тогда их обязанности исполнял всё тот же участковый, а к ночи появлялись и до рассвета наблюдали за окнами каменного особняка.

Прошла неделя, но Добин так и не появлялся ни в цехе, ни в своей квартире по Кольцевой, ни здесь. Теперь уже не было сомнения в том, что он знал о случившемся и скрывался. Но где? А знала ли об этом Ворошкова? Скорее всего — не имела понятия. За все эти дни она из дому никуда не выезжала. Только дважды в солнечные дни выходила на прогулку со своим жирным, неповоротливым шпицем. Он лениво плелся за своей хозяйкой, а та капризно кричала:

— Жюля скорее же, Жюля побегай чуть-чуть…

Что же дальше?

Этот вопрос уже не раз задавали себе Брагин и Холодков. Допрос задержанных пока не давал нужных результатов. При ревизии в цехе были обнаружены пятьсот пар незаприходованных сапог, двадцать тонн сажи и три тонны каучука. Но задержанные ссылались на своего руководителя — Добина. Он сам вел учет всех материальных ценностей. Они же понятия не имеют, как могли образоваться излишки.

Предстояло распутать довольно сложный узел махинаций, концы которого могли прятаться и в каменном особняке. Тогда решили ближе познакомиться с ним и с его хозяйкой. В один из вечеров на пороге дома Ворошковой появились Брагин, Холодков, сотрудница милиции Ладыгина и понятые — две женщины с соседней улицы.

— Вы с ума сошли, — сверкнув потемневшей синевой глаз, вскрикнула хозяйка особняка, увидев нежданных гостей. Она была в ярком парчовом халате, с пышной копной взбитых, выкрашенных под золото волос. Короткие рукава обнажали холеные белые руки, рисунок воротника открывал полную шею и тяжело подымавшуюся грудь.

В переднюю проникал мягкий голубоватый свет, из глубины комнат доносились звуки рояля. Музыка внезапно затихла. На крик Ворошковой выбежала рослая худощавая девушка лет восемнадцати с большими светлыми глазами и болезненным лицом.

— Уходи, уходи, дочка, тут какая-то клевета, произвол… — Ворошкова схватила девушку за руку и потянула за собой в большую круглую комнату.

— Хорошо, с чего начнете? — вызывающе бросила она, остановившись посреди комнаты. Она, казалось, только теперь поняла, с чем был связан обыск и сейчас решала, как вести себя дальше.

— Сперва пройдемте по дому, — спокойно ответил Брагин.

Прошли еще четыре комнаты и остановились в нерешительности. «Действительно, с чего начинать?» — подумал Брагин. Особняк напоминал богатый антикварный магазин. В нем было пять комнат и в каждой множество дорогих предметов, собиравшихся, казалось, многими поколениями. Резные и инкрустированные буковые столики, тумбочки и этажерки в круглой гостиной были заставлены старинными статуэтками, хрустальными и серебряными вазами, всевозможными, сделанными руками больших мастеров безделушками, стены украшены редкими картинами и гобеленами. В нише у большого венецианского окна поблескивал нетронутым лаком рояль, рядом с ним мигал экран невыключенного телевизора. Спальню заполняли широкая кровать из красного дереза, трехстворчатый шифоньер, огромное трюмо.

Когда Холодков раздвинул трехстворчатую дверь, у него зарябило в глазах от множества цветов и красок, наполнявших шифоньер. Здесь были всевозможных сортов и оттенков крепдешины, файдешины, крепсатины, капроны, тончайшие, как паутина, нейлоны, почти прозрачные шерстяные ткани. Холодков насчитал более пятидесяти висевших в шифоньере платьев, семь женских костюмов, пышные шубы из выдры, котика и голубой цигейки.

— А здесь, Максим Кириллович, всё готово к столу, — усмехнулся Брагин, открыв дверцу белоснежного холодильника «ЗИЛ». Его камеры оказались заставленными бутылками шампанского, сверкавшими искристой изморозью, ростовскими рыбцами, банками с паюсной и кетовой икрой, кусками свежей буженины.

«Подумать только, как живет», — осуждающе сверкнула глазами пожилая женщина из понятых.

Приближался рассвет. Обыск и опись имущества были закончены. Но Брагин и Холодков всё еще оставались недовольны. Им казалось, что при обыске в этом особняке можно будет обнаружить одну из тех кнопок, при помощи которых хищники приводили в движение всю систему махинаций. Но ничто из найденного не давало ответа на этот вопрос. И Брагин и Холодков были убеждены, что в доме должны быть крупные денежные суммы, но обнаружили только одну сберегательную книжку на пять тысяч рублей. Не были найдены даже облигации государственных займов, которые обычно хранятся в каждой семье. А последние покупки, обнаруженные в доме, свежие продукты в холодильнике — всё говорило о том, что крупные расходы по дому велись почти ежедневно.

— Откуда всё это богатство, Тамара Власовна? — спросил Брагин, когда, утомленные бессонной ночью, все собрались в гостиной и разместились за круглым столом. Со стороны можно было подумать, что здесь сошлись старые друзья и ведут мирный, задушевный разговор. После первых вспышек истерики, потока слез и заклинаний Ворошкова притихла, стала вялой, казалось, ко всему безразличной. Ее полное круглое лицо потеряло вечернюю свежесть, осунулось, покрылось мелкими извилинами морщинок.

— Богатство? — она устало пожала плечами. — Куплено на деньги мужа…

— Но деньги мужа расходовались давно, а вещи приобретались в последние годы?

— Уже пять лет, как я ничего не приобретаю.

— А телевизор?

— Брат подарил четыре года назад.

Холодков наклонился и поднял лежавший рядом у ног кусок картона от упаковки телевизора, найденный им при обыске на чердаке.

— Посмотрите, — он указал на сохранившийся жирный штамп: — «Рига. Телевизионный приемник «Рубин». 12/5-57 год».

— А вот упаковка и от вашего старого радиоприемника «Беларусь».

Снова перед Ворошковой был положен кусок картона с четким штампом: «Минск. Радиоприемник «Беларусь». 10/2-57 год».

— Может быть, вы теперь скажете, Тамара Власовна, где деньги, которые два года подряд приносил в ваш дом Добин? — настойчиво повторил Брагин.

— Снова Добин! Я вам уже сказала, что мои отношения с Добиным чисто личные. Отчитываться перед вами в них я не намерена и не только перед вами. Даже суд не станет копаться в интимных связях между мужчиной и женщиной. А вы заставляете меня…

— Перестаньте кривляться, Ворошкова, — повысив голос, сказал Брагин. — Вы прекрасно понимаете, о чем я спрашиваю. Ваши интимные связи с вором и преступником меня не интересуют. Я спрашиваю о деньгах, которые он воровал у государства и которые вы вместе с ним расходуете. Надеюсь, на этот раз ясно, о чем идет речь? И то, что вы так упорно защищаете Добина, — тоже ваше личное дело. Но мой долг предупредить вас, Тамара Власовна, да предупредить. Вы соучастница присвоения государственных средств, значит, вы тоже преступница. Но вы можете, повторяю еще и еще раз, облегчить свое будущее, не позорить будущее своей дочери, доброе имя своего мужа, погибшего на фронте.

Брагин поднялся и заходил по комнате, дымя папиросой.

— Вы кончили институт и начали свою жизнь хорошо, а как вы собираетесь ее закончить?

— Довольно с меня, хватит, надоело! — закричала Ворошкова и бросилась на диван. — Обыскали, описали всё — что вы еще хотите? Преследовать хотите — преследуйте, но денег больше нет никаких, нет! Забрали последние пять тысяч — забирайте, всё забирайте, — доносилось с дивана.

— Я скажу, где деньги, скажу, — неожиданно раздался звонкий, дрожащий, как струна, голос из соседней комнаты. В гостиной появилась бледная, с черными разводами под опухшими глазами дочь Ворошковой. — Не буду больше терпеть, не могу жить дальше в этом разврате, — всё так же продолжала она.

Ворошкова медленно приподнялась и, оставаясь на диване, посмотрела на дочь так, словно впервые ее видела. Нет, это не ее Иринка, маленькая, послушная сластена. Это кто-то другой. Она вдруг вскочила, вцепилась девушке в плечи, закричала:

— Ты с ума сошла! Она с ума сошла, не верьте ни одному слову, она с ума сошла, вы же видите…

— А ты знаешь, что твой сожитель сам показал, где вы спрятали деньги, да сам. Он сказал, что деньги будут мои, если я стану его женой. Знаешь об этом? Нет? Он тебе не говорил?

— Предлагал? Он тебе предлагал? Врешь! Врешь всё!

— Пойдемте, я покажу, где деньги, — девушка сделала решительный шаг.

— Стой! Стой! Не смей! — закричала мать. — Я сама покажу, да, сама, — и она пошла из гостиной.

Рассвет уже подступил. Гасли последние звезды, чуть просматривался блеклый диск луны. Деревья в саду молчаливо темнели, подчеркивая тишину нарождающегося дня.

— Здесь копайте, здесь, — точно отрекаясь от жизни, сказала Ворошкова, остановившись возле ветвистого куста сирени.

Снега кругом не было, но земля еще не оттаяла, не отогрелась и оставалась под легкой коркой льда. Холодков вынул из висевшего на боку чехла охотничий нож и, опустившись на колено, стал разбивать лед. Потом вспомнил виденную при обыске в коридоре лопату, сбегал туда.

Вскоре под кустом образовалась полуметровая яма, на дне которой показался кусок автокамеры.

«Прятали со знанием дела, профессионально!» — усмехнулся про себя следователь. Он оторвал примерзшую к глинистому грунту резину, посмотрел на стоявшую рядом в расстегнутом халате с растрепанными волосами Ворошкову и пошел в гостиную. Тамара Власовна медленно, как побитая, пошла за ним.

— Что здесь? — резко спросил Брагин, когда следователь положил принесенное на стол.

— Увидите сами, я больше ничего не знаю, ничего не знаю, — проговорила, как во сне, Ворошкова. Она подошла к дивану, опустилась рядом с сидевшей дочерью и снова повторила: — Больше я ничего не знаю…

В куске камеры оказался плотно завернутый прямоугольный пакет. Холодков разорвал целлофан, развернул еще лист прочной серой бумаги, и на столе рассыпалась пачка сберегательных книжек, между которыми были переложены туго набитые синие конверты. Стали подсчитывать: восемнадцать сберегательных книжек хранили вклады на триста пятьдесят тысяч рублей, а десять синих конвертов — на тридцать тысяч облигаций трехпроцентного займа.

— Операции, как видно, велись в крупных масштабах, не так ли, Тамара Власовна? — положив руку на стол, спросил Брагин. Но Ворошкова больше не проронила ни слова.

6. Узел распутывается

Обыск у остальных компаньонов был произведен еще раньше, при их задержании. Здесь тоже были обнаружены многие ценности, но пути их накопления и теперь всё еще оставались невыясненными. Правда, уже было установлено, что цех получал без наряда, а следовательно, и расходовал без учета различное сырье. Готовая продукция, конечно, при всех условиях требовала труда, оплаты его и какого-то документального оформления. Значит, труд затрачивался, оплачивался и оформлялся. Какими же в таком случае путями?

В поисках ответа на этот вопрос Холодков заинтересовался одним письмом, найденным в рабочем столе Добина при ревизии цеха. Письмо было от неизвестной гражданки Алпатьевой. Она сообщала, что связала пять тысяч сеток, а деньги ей перевели только за три тысячи. Алпатьева допускала, что произошла ошибка при подсчете и просила перевести ей остальные деньги. Холодков вспомнил при этом многие наряды рабочих, в которых упоминались те же сетки.

— Сколько вы сеток плетете в день? — приехав как-то в цех, спросил Холодков пожилого усатого клеевщика.

Тот высоко поднял брови, недоуменно посмотрел на следователя:

— Каких сеток?

— Как каких? — в свою очередь удивился Холодков. — Сеток для резиновых мячей. Они записаны в ваших нарядах.

— А наряды у нас выписываются только в конце месяца, мы их и не видим.

— Значит, никаких сеток вы никогда не плели?

— И никто не плел, спросите любого…

Холодков поговорил и с другими рабочими — ответ был тот же. Вывод напрашивался сам: что-то запутывали в себе эти сетки. А что именно?

Положив в карман письмо Алпатьевой, Холодков поехал по адресу, указанному на конверте. Его приветливо встретила совсем пожилая женщина, назвавшаяся Александрой Степановной.

— Так вы надомница, Александра Степановна? — присаживаясь у стола, спросил Холодков.

— Надомница, правильно. А Добина я знаю полтора года, только редко бывает у меня этот обходительный человек. Приехал, помню, первый раз и спросил, возьмусь ли я вязать сетки для детских резиновых мячей. Работа нетрудная, а оплата — восемь копеек за штуку. Кто же откажется? И соседки мои, старушки, тоже взялись…

— Так сетки для детских резиновых мячей?

— Точно, для них. Деньги, скажу вам, высылали аккуратно, только один раз там какая-то ошибка вышла, да это не в счет, — продолжала Алпатьева, но Холодков дальше уже не слушал ее. Он старался понять, какой смысл во всей этой операции, к чему она затеяна и что дает. Закончив разговор со старушкой, Холодков снова поехал в цех, снова принялся за старые наряды. Еще раз удостоверился — наряды заполнялись администрацией, а рабочие в глаза их не видели. Правда, на обсчеты никто не жаловался, выплачивали столько, сколько каждый заработал, иногда даже с лихвой.

Холодков стал о чем-то догадываться и снова пошел к тому же пожилому усатому клеевщику, с которым начинал разговор о сетках.

— Гаврила Петрович, сколько пар сапог вы сделали в прошлом месяце? — спросил он.

— Сто пар ровно…

— И деньги сполна получили за сто пар?

— Сполна — 350 рублей…

— Хорошо. Теперь посмотрите, что у вас записано в наряде, — и Холодков протянул клеевщику его наряд.

Тот часто замигал глазами:

— Брехня, настоящая брехня, никаких сеток я не плел, — еще не разобравшись, в чем дело, запротестовал он. Но Холодков успокоил его, и они оба стали тянуть за главную нитку этого хитро запутанного клубка.

В наряде было указано, что Елизаров изготовил за месяц пятьдесят пар сапог и тысячу девятьсот сеток для резиновых мячей. Клеевщик и получил сполна за свой труд — триста пятьдесят рублей. А куда девались вторые пятьдесят пар, Елизаров теперь больше не спрашивал. Он знал, что их рыночная стоимость — пять тысяч рублей, цена же одной сетки в магазине — тридцать копеек. Подсчитав, что получилось от этой комбинации с сетками, клеевщик в сердцах плюнул, выругался так, что даже соседи оглянулись, и задергал разборной алюминиевой колодкой, натягивая на нее резину.

— На эти сапоги, товарищ следователь, через всё это самое глазам теперь смотреть не хочется, — уже спокойно, но от души сказал он Холодкову, когда тот покидал цех.

А Холодкова в этот день ожидало еще одно любопытное открытие. Едва он вернулся к себе в кабинет, как в дверь постучали. Вошел неуклюжий застенчивый парень с выбивавшейся из-под кепки прядью белесых волос. Подошел он к столу, сдернул кепку и переступил с ноги на ногу.

— Что скажете? — взглянув на неожиданного посетителя, спросил следователь и углубился в бумаги.

— Так насчет этих самых резиновых сапог…

— Каких сапог? — Холодков поднял голову и теперь уже с любопытством посмотрел на парня.

— Да тех же, резиновых. Сказывали, вы в этом деле помочь можете. Нам зарплату получить надо.

— Какую зарплату? Идите к начальству своему и получайте.

— Так оно, начальство, теперь сидит — как же получать?

Холодков недоумевал, но претензии парня вскоре стали понятными.

— Выходит, вы работали только в ночную смену и зарплату вам выплачивал сам начальник цеха, правильно? В отделе кадров промкомбината вы даже не бывали и не знаете, где он находится? Никаких документов не сдавали?

Парень был доволен. Следователь правильно его понял. А Холодков в эту минуту совсем забыл о своем посетителе, он живо представлял себе «подпольную» ночную смену, придуманную Добиным, и прикидывал, сколько же еще десятков, а может быть, и сотен тысяч рублей получили жулики с рынка.

— Когда же деньги можно будет получить? — не дождавшись ответа, уже более настойчиво спросил парень.

— Деньги? — Холодков засмеялся. Ему нисколько не жаль было этого чудаковатого увальня, искавшего, по-видимому, длинного рубля. — Деньги получают там, где работают, а вы работали у Добина, с него и требуйте…

Теперь для Холодкова многое уже было ясно. Пути, какими шли хищники, раскрылись. Миллион шестьсот тысяч рублей, изъятых при обыске у компаньонов, имел свой источник. Оставалось одно — прижать их фактами и добиться признания.

Но это оказалось не так уж просто.

— Да, был грех, иногда выпускали пару-две сапог за счет сэкономленного сырья, — в один голос твердили все трое.

— А сетки для мячей? — А ночная смена? — А заниженные нормы каучука и завышенные — сажи в резине?

— Это дело Добина. Он всё держал в своих руках, мы были у него на службе, — много раз повторяли они.

Так и не добившись признания. Холодков решил передать дело в суд. Но как-то, зайдя в свой кабинет, он случайно стал снова просматривать личные документы и письма, взятые при повторном обыске в пустовавшей квартире Добина.

— Постой, постой, Максим Кириллович, так это ведь одно и то же лицо! — обрадованно заговорил сам с собой Холодков. — Как же я ее сразу не узнал? Как не узнал? — повторил он, просматривая целый альбом различных фотографий.

Несмотря на поздний час, он распорядился доставить еще на один допрос Краюхина.

Месяц заключения никак не сказался на туше недавнего технического контролера. Он оставался таким же мясистым, таким же багровым, каким был и до ареста.

— Присаживайтесь, гражданин Краюхин, и давайте еще раз поговорим, — сказал Холодков, когда к нему ввели Краюхина.

— Мы уже обо всем переговорили, сказать вам всё равно больше ничего не смогу…

— Кто знает, — как-то загадочно заметил следователь и положил перед толстяком фотографию.

— Вам эти лица знакомы?

Краюхин сперва неохотно перевел свои выпученные глаза на снимок, потом тряхнул головой, схватил снимок. Перед ним был Добин и… он не верил себе, и его жена — Люся. Она лежала на коленях у Добина, и счастье играло в ее глазах.

— А этот снимок вам знаком? — Холодков передал в руки Краюхина еще одну фотографию. Теперь влюбленные были на пляже в Ялте. На обратной стороне снимка надпись:

«В лучшие минуты моей жизни. Люся».

Крупные капли пота покатились по лицу Краюхина. Его тяжелое тело задергалось на стуле.

— За что? За что? — взревел он и заметался по комнате. — Найдите Добина! Найдите подлеца, мерзавца, негодяя! — кричал он, забыв по всей видимости, что он арестованный и находится в кабинете следователя.

В этот момент на столе Холодкова зазвонил телефон. Он снял трубку.

— Могу вас порадовать, Максим Кириллович, — говорил полковник Матвеенко. — Доставили!

— Нашли? — с недоверием спросил Холодков.

— Целехоньким привез его майор Брагин.

— Товарищ полковник, он мне до зарезу нужен. Можно? Очень прошу, только сейчас же…

Повесив трубку, Холодков возбужденно заходил по комнате.

— Просто, как по заказу получилось. Ну и молодец Брагин, ну и молодец, — повторял про себя Холодков, представляя встречу, которая вот-вот произойдет в его кабинете.

Прошло еще несколько минут и в дверь постучали. В кабинет вошел сотрудник милиции, а за ним Добин в том же сером пальто и зеленой велюровой шляпе.

— Ты? — заревел Краюхин и с непонятной легкостью вскочил со стула. — Ты? Подлец! Негодяй! Хищник! — Его багровая рука вдруг размахнулась и мелькнула растопыренной пятерней волосатых пальцев. Раздался удар. Добин от неожиданности пошатнулся, хватаясь руками за воздух.

— Задушу подлеца, задушу, — бушевал Краюхин. Его жирные пальцы уже схватили побелевшего Добина за шею. — На каторгу, на каторгу его…

Холодков и прибежавший милиционер с трудом оторвали тяжелую тушу от дрожащего Добина.

— Нельзя так вести себя, нельзя, гражданин Краюхин, — казалось, спокойно сказал Холодков.

— А теперь пишите, — неожиданно выпалил Краюхин, опускаясь на стул, и стал рассказывать о том, что уже давно было известно следователю.

— Значит, участвовали все, а Добин был главным закоперщиком? Правильно я вас понял? — спросил Холодков, когда рассказ Краюхина был закончен.

— Все, все, а он — больше всех, — и Краюхин снова угрожающе протянул руку в сторону Добина.

Добин ни слова не возразил. Показание подписали оба. По примерным подсчетам, как сказал Краюхин, за два с небольшим года из цеха было продано на сторону двадцать пять тысяч пар резиновых сапог и разделено между компаньонами почти три миллиона рублей.

— А теперь прекратим нашу мирную беседу. На сегодня хватит, — устало, но довольно сказал Холодков и поднялся из-за стола.

7. Автор анонимного письма

Через неделю был суд, вызвавший много шума в большом городе. Брагин и Холодков, вернувшись после заседания, рассказали полковнику Матвеенко о его результатах. Четверо компаньонов за свои умелые операции были осуждены на двадцать пять лет лишения свободы каждый с конфискацией имущества, Ворошкова и заведующий магазином в маленьком городке — Кульчинский за соучастие — к пяти годам и лишению имущества.

— А теперь, товарищи, раз дело закончено, проедемте на часик со мной. Не уверен, что операция удастся, потому и не сообщаю о ней заранее.

Они покинули управление и поехали по хорошо знакомой Брагину и Холодкову дороге на Сортировку и дальше — к задымленному бараку. Рабочий день уже заканчивался, и полковник торопил шофера.

Приехали вовремя. Рабочие собирались расходиться, но, увидев своих старых знакомых, окружили их тесным кольцом. О результатах суда рассказал Матвеенко, а когда закончил, спросил:

— Может быть, теперь найдется среди вас, товарищи, автор вот этого маленького письма, которое попало ко мне в руки, — и полковник показал знакомый уже читателю листок из школьной тетради. Рабочие с любопытством смотрели друг на друга, ожидая, что вот-вот кто-то заговорит.

— Это я, — раздался чей-то голос, и вперед вышел худощавый белобрысый юноша с круглым, еще ни разу не бритым лицом.

— Ты, Степа? — удивленно спросил усатый клеевщик.

— Я, — ответил юноша, и лицо его залилось краской.

— А почему, Степа, если это не секрет, ты не приехал сам и не рассказал о всех своих сомнениях? — спросил полковник.

Степа Ильюшкин, теребя в руках кепку, стал говорить о том, что у него тяжело больна мать, а их только двое, что мать просила, пока не встанет с постели, никому не говорить того, что он ей рассказывал. А деньги потребовала обязательно вернуть.

— Не хотел я обижать мать, дал слово, что не пойду в милицию. И не пошел, а письмо написал…

Матвеенко подошел к Ильюшкину и по-отцовски обнял его за плечи.

— Молодчина, Степан, расти хорошим, честным человеком. И помни — правда любит смелых людей, никогда не бойся говорить правду открыто, — и седой полковник крепко пожал руку юноше.

КОРОЛЕВА ЧЕРНОГО РЫНКА

1. На «пятачке»

Любка Короткова шла на этот «пятачок» впервые, шла с большими надеждами и, видимо, поэтому была необычной, нарядной, что называется стильной. Ее довольно пышные золотистые волосы были к чему-то прихвачены перманентом, приподнятые дуги бровей — подведены, тонкая девичья фигура затянута в платье из зеленого шелка с застежками «молния» по бокам. На ногах у Любки были под цвет платья зеленые рижские босоножки, в руках большая, такого же цвета кожаная сумка на золотистом замке.

Подойдя к центральному городскому рынку, она разыскала изгибавшееся полукольцом деревянное здание какого-то хозяйственного магазина, за которым оказалась круглая, как пятак, до отказа забитая толпой площадка. Точно буек на волне, толпа бесшумно раскачивалась из стороны в сторону и, казалось, с места не двигалась ни на шаг. Любка остановилась в нерешительности, стала всматриваться в толпу, разыскивая уже знакомую ей крупную черную цыганскую голову Василька. При первой встрече с ним в городском сквере она сказала:

— Зовут Любкой Коротковой. Работаю плановиком в промартели. Могу получать из Москвы посылки. Только идти на рынок сама боюсь…

Широкоплечий парень не обратил внимания на ее последние слова.

— Любка? Зачем же так грубо? Нет, вас надо называть Любушкой. Тем более, что и работа у вас вполне интеллигентная. Мы несем в массы знание, культуру, а с этим нельзя не считаться, — усмехнувшись, проговорил он, рассматривая девушку и думая о чем-то своем.

— А вы как настоящий цыган весь и вдруг — Василек, — кокетливо улыбнулась Короткова.

— У меня синие глаза, можете сами убедиться. Друзья потому и называют Васильком. Впрочем, в данный момент это к делу не относится. Значит, просите помощи? Хорошо. Только условие: выручка на две равных половины.

— Ой, это много…

— Дело ваше, Любушка, но вы должны понимать, что весь риск берет на себя Василек…

Короткова вынуждена была согласиться с поставленными условиями. Уже несколько раз она доставляла редкие посылки. Но теперь решила, что пришло время, когда с синеглазого цыгана можно потребовать и большего. Тем более, что он не прочь за ней и поухаживать.

Разыскивая глазами своего шефа, Любка неожиданно сама оказалась втянутой в толпу. Толкали то в один бок, то в другой, давили на спину, увлекая все дальше в глубь «пятачка».

— Меняю царя Алексея на Ивана Грозного, — услышала вдруг она рядом слова какого-то пожилого человека с высоким красивым лбом и седой клинышком бородкой. А около него кто-то другой перебрасывал с ладони на ладонь крупные, покрытые непроглядной зеленью плесени монеты и повторял:

— Нужен двенадцатый век, нужен двенадцатый, даю две за одну…

«Нумизматика», — улыбнулась Любка, стараясь задержаться около этих непонятных ей людей. И что за страсть! В далекие времена — 14 веке, когда появились первые собиратели старинных монет в Италии и во Франции, это, наверное, было действительно интересно. История прошлого в то время только зарождалась, а монеты были ее прошлым, ступеньками, по которым можно было спускаться бесконечно вниз. Даже в 18 веке, когда первые нумизматы появились в России, это тоже были новые страницы в науке. Ну, а теперь? Теперь старинные монеты целыми кладами лежат во всех музеях. Смотрят на них, как на коллекции прошлого. Любка вспомнила свою прошлогоднюю поездку в Ленинград, экскурсию в знаменитый Эрмитаж. Там в золоченых залах под зеркальными витринами она видела тысячи золотых, серебряных и бронзовых монет и древней Эллады, и великого княжества Киевского, и ханов Золотой Орды, и того же Ивана Грозного, которые с таким нетерпением сейчас выспрашивал стоявший слева нумизмат.

— Последняя американская новинка — долгоиграющий буги-вуги, — услышала оттиснутая уже далеко вперед Любка. Она увидела, как молодой человек в коротких узеньких брючках и клетчатом пиджаке вынимал из-под полы в цветном конверте патефонную пластинку.

А рядом десятка два таких же узкобрючников предлагали что-то из Ив Монтана, последние песни Вертинского. Любка уже совсем забыла, зачем сюда пришла. Теперь она смотрела не на то, чем торговали, а почему-то на лица торговавших. «Как они похожи один на другого, точно манекены в витрине!» — думала она.

— Купите, барышня, вам это очень пригодится, — обратилась к ней старушка в черном старомодном чепце. У нее в руках — растрепанная без обложки книжица издания 1896 года: «Как ухаживать за своим лицом для того, чтобы быть красивой».

Любка улыбнулась.

— Нет, спасибо, не нужна.

— А, может, «Лизу Безсонову» нашей соотечественницы Чарской? — И старушка вынула из сумки книжку в твердом переплете, украшенном цветочками и завитушками.

Любка ничего не читала Чарской, но вспомнила: была на могиле писательницы на Кавказе, в горах вблизи Адлера. Густые орешники, полуразбитая гранитная плита и два высоких кипариса.

— Сорок рублей, барышня, уверяю вас, не пожалеете, это совсем недорого.

Что-то теплое появилось в душе. Надо бы взять, да денег в большой зеленой сумке всего два рубля. Стало обидно.

Пошла дальше. Здесь уже был мир книжников. Справа и слева, спереди и сзади ее окружали старые, перепачканные чернилами школьные учебники, технические справочники, атласы, журналы, сборники рассказов, повести и романы. Никто ими не интересовался. Толпившиеся покупатели что-то таинственно выискивали, бросая в разные стороны острые взгляды. Позади, за «пятачком», от овощных рядов доносились громкие голоса продавцов, предлагавших покупателям брать огурцы, помидоры, а здесь люди говорили шепотом, загадочными жестами рук, подмигиванием глаз.

Неожиданно впереди Любки сгрудились, как голодные рыбы на брошенный кусок хлеба, чьи-то спины. Она тоже устремилась к кругу. В центре стоял тесно зажатый со всех сторон подросток лет шестнадцати и повторял:

— Дядя, давайте деньги, деньги давайте…

— Сейчас получишь, бродяга, — добродушно отвечал человек в роговых очках, зажав подмышкой новенькую книгу в алом переплете.

А кругом шепотком спрашивали:

— Что за книга? Покажите?

— «Лукреция» Флориана? Жорж Занд? Откуда же? В магазины не поступали. Восемьдесят пять рублей? Ну, и прохвосты же!

Но мальчишки уже нет, а счастливый обладатель новинки никак не решается развернуть при всех свою покупку.

А вот справа снова образовался тесный круг. Любка оказалась в самом центре его. Теперь уже на ее глазах старенький узкоплечий человечек стал вытаскивать из-под полы в темном переплете «Последнее дело Коршуна» и передавал из рук в руки. И снова шепотом:

— Сколько?

— Полста.

— А номинал?

— Пустяки — пять шестьдесят…

Та же волна, которая втянула Любку на «пятачок», вынесла ее на противоположную сторону. И прямо на синеглазого цыгана. Он смотрел на нее и загадочно улыбался:

— Вы что же, Любушка, решили без нашей помощи…

— Что вы, Василек, что вы? Ожидала вас и попала в толпу. Вот и все.

— Тогда другое дело, прошу прощения. — Он бросил на девушку ревнивый взгляд и взял под руку.

— Есть обещанное? — спросил, когда отошли в сторону.

— Я всегда хозяйка своего слова, — сказала Любка и вынула из сумки листочек с пометками.

— Устраивает? — спросила его.

— Грин? Премило. Давно не было. С руками оторвут. Только маловато — всего двадцать пять. Киплинг и Северянин? Это совсем здорово! Наши читатели давно в руках их не держали. А стихи-то какие, стихи, помните: «Ананасы в шампанском, ананасы в шампанском…» — стал было декламировать он и запнулся.

— А где посылки?

— В том же месте.

— Очень хорошо. Сегодня день на «пятачке» бойкий. Надо пустить в реализацию.

Василек остановил такси. Спустя пятнадцать-двадцать минут они были у деревянной будочки аптекарского киоска.

— Привет вам, Мария Ивановна. Можно взять наш багаж? — весело обратился он к полной розовощекой киоскерше в белом халате.

Книги оказались уже переложенными в обыкновенный чемодан.

— Спасибо, Мария Ивановна. До скорой встречи, — бросил Василек на ходу. Такси взяло направление к рынку, объехало его и остановилось около голубого павильона междугородной автобусной станции. Здесь сотни пассажиров днем и ночью с чемоданами и узлами ожидают рейсовых автобусов в разные города. Автобусы уходят один за другим через каждые, пятнадцать-двадцать минут, а пассажиров, как на железнодорожном вокзале, никогда не уменьшается. Василек, отпустив такси, вместе с Любушкой пробивался сквозь толпу и подошел к сидящей в сторонке молодой круглолицей женщине. Она сидела, опершись на желтый чемодан, зажав в руке билет на Симферополь. Ее автобус должен был отправиться только вечером.

Василек оглянулся и весело сказал:

— Ну, вот мы и привезли ваш чемодан, Анна Дементьевна! — Присев рядом на скамейку, уже шепотом с таким же веселым видом он продолжал: — Как идет?

— Как всегда. Жорж Занд уже ушла. Коршуны разлетелись с шумом.

— Очень мило с их стороны. Теперь я ребят уже предупредил, можете освобождаться и от этого чемодана, — сказал он.

Попрощавшись со своей доброй знакомой, взял Любку под руку.

— А мне с вами даже удобнее, вы знаете это, Любушка? — сказал Василек, когда они покинули автобусную станцию.

— Не знаю, но чувствую, — и Любушка заглянула ему в глаза.

— Вы знаете что, — вдруг остановившись и крепко прижимая к себе ее руку, порывисто заговорил синеглазый цыган. — Я сделаю вас королевой этого рынка. Да, посмотрите, будете настоящей королевой. Вы узнаете, где, что и как берется, всё узнаете. Вы будете иметь под своим началом несколько городских районов. И тогда к черту полетят все Вороны и Соловьи.

— Кто это такие — ваши Вороны и Соловьи? — всё больше загораясь, спросила она.

— Это, мягко выражаясь, мои конкуренты. Да куда им тягаться со мной! Я учился в Ростове на третьем курсе филологического факультета. Я знаю и люблю литературу, я знаю ей цену. Спросите их, кто такой Гомер или Эсхил, Вергилий или Данте — понятия не имеют. Да они и цены настоящей за такие книги взять не смогут. Шаромыжники. С людьми разговаривать не умеют. Они не могут ни с одним завмагом общего языка найти. Пластинками для патефонов им заниматься…

Увлеченные разговором, они не заметили, как пересекли город и подходили к парку. Яркий июньский день уже догорал. Солнце повисло над верхушками дальних деревьев и готовилось скрыться за ними. Из парка доносился запах обрызганных белым цветом кустов жасмина. Ни одному, ни другому в эти минуты не хотелось возвращаться в душный город, хотя у обоих на то были свои причины.

— Давайте, Любушка, сегодня же приступим к нашей программе. Пойдемте в парк, посидим в ресторане. У меня там одно деловое свидание. Но вы не помешаете. Напротив. Я познакомлю вас с завмагом, с которого вы и начнете действовать. Идет?

Любушка, конечно, не могла отказаться. Спустя несколько минут они уже шли по тенистым каштановым аллеям, среди пестревших астр, тюльпанов и гладиолусов.

2. Новые знакомые

Открытая веранда ресторана была скрыта от постороннего взгляда густыми зарослями сирени, жасмина и черемухи. Листья кустарников падали прямо на ближние столики, а вместе с ними на столики падал и серебристый свет только что появившейся луны. Под руками в бокалах пенилось шампанское. По соседству в главном зале горько плакала скрипка и женский голос силился ее поддержать. Всё это, понятно, располагало к самой интимной беседе, к разговору не словами, а взглядами, сердцами. Но наши добрые знакомые разговаривали всё еще словами. Их было пока только двое и синеглазый спешил подготовить свою новую приятельницу к приходу третьего.

— В нашей работе, Любушка, — говорил он, близко придвинувшись к своей партнерше, — вам надо усвоить главное — осторожность. Это значит, что сами на «пятачках» появляться вы никогда не должны. Для реализации надо иметь своих людей. В этом я помогу. Но они, понятно, требуют денег. И денег надо немало. Возьмите к примеру меня. Я плачу, прежде всего тем, кто дает мне книги. Плачу тем, кто продает. Даю тем, кто их хранит. Теперь же надо думать и о себе. В другом месте на меня бы сыпались благодатным весенним дождем премии и благодарности за инициативу и находчивость, а здесь надо самому заботиться о себе. Поэтому предупреждаю, надо умело и осторожно сходиться в цене с теми, у кого вы берете книги.

— С завмагами? — спросила Любка, играя маленькой костяной ложечкой для мороженого.

— Да и с ними, хотя должен сказать, что на одних завмагах далеко не уедешь. Если, скажем, на сто завмагов найдется пятерка покладистых — это уже хорошо. Туда подбирают обычно трудных людей. Но и пятерка покладистых — тоже не из легких. Взять того же Азизяна, которого я вам уступаю от всей души. Он вот-вот появится. О, это железо. Его гнуть трудно. Зато мастер своего дела. Всегда что-нибудь да подсунет.

Синеглазый еще не закончил своей мысли, как перед столиком появился коренастый, лысеющий человек в темных очках и гладко отутюженном чесучовом костюме. С ним рядом была маленькая цветущая толстушка, чем-то напоминавшая собою чеховскую Душечку.

— Салам алейкум, Хачатур! Прошу знакомиться, моя добрая приятельница Любовь Митрофановна, или, лучше, Любушка, — сказал, подвигая подошедшим стулья, Василек.

Азизян взглянул на приятельницу своего друга глазами восточного человека и, ловко наклонившись к ней, проговорил:

— В городском альбоме много интересных молодых женщин, но среди них вас я не встречал…

— Правда, правда, Хачатурчик, она очень миленькая, очень, — перебив завмага, прощебетала вдруг толстушка и тут же, разводя своими короткими пухлыми руками, неожиданно сказала: — А у меня, понимаете, в паспорте записано: «Дорофея Пантелеймоновна». Но вы не пугайтесь. Друзья меня зовут Додочка и находят, что это очень мило. Ведь правда, милочка?

Завмаг недовольно посмотрел на свою соседку, но Любка ласково кивнула ей головой и еще более ласково посмотрела на завмага.

— А вы, Хачатур Иванович, оказывается, и по женской части человек сведущий.

— О, да, он такой, он, знаете… — снова начала было Дорофея, но завмаг незаметно дернул ее за блузку. Она запнулась на полуслове.

— Почему вы сказали и по женской? — спросил он, поднимая брови.

— Мне о вас уже рассказывали, как о крупном специалисте в книжном деле.

— Не скромничай, Хачатур. Посмотрите, Любушка, видите на лацкане блеск? Это значок «Отличник книжной торговли». Сам министр вручал. Да и магазин под руководством Хачатура из второй категории переведен в первую. А недавно даже знамя переходящее получил.

— Вот видите, какой вы, — заискивающе произнесла будущая королева.

— Предлагаю за отличника книжной торговли, — наполняя бокалы, сказал Василек.

— Нет, нет, — запротестовал завмаг. — Сперва за нашу новую приятельницу.

— За милочку, — вставила толстушка.

Над столом раздался протяжный хрустальный звон. Он потом повторялся еще много раз. А когда друзья расходились, условились, что очаровательная Любушка, как называл ее весь вечер завмаг, завтра утром будет у него в девять, до открытия магазина.

Но утром Любка не узнала вчерашнего внимательного поклонника. Ей сейчас казалось, что этот человек никогда в жизни не улыбался. Он был весь погружен в заботы. Неожиданно из подшефного района прибыла за какими-то книгами автомашина, пришлось срочно вызвать сотрудников, заниматься отбором книг, оформлением документов. Потом он стал жаловаться на тесноту в магазине и в подсобных помещениях. Говорил громко, отрывисто, так, чтоб слышали мелькавшие всё время в отделах сотрудники.

— Вот видите, товарищ, что делается. Разве можно при таких условиях удержать переходящее красное знамя…

Любка впервые попала в подсобные помещения в книжном магазине. Она привыкла любоваться чистенькими и нарядными книжными витринами, книгами, аккуратно расставленными корешок к корешку на полках. Ей казалось, что здесь над каждой книгой люди дрожат, обращаются с ней, как с живым существом. Но попав в подсобные помещения, она остановилась в недоумении, даже в испуге. «Что это, куда я попала?» — подумала она. Пять небольших комнат с высокими потолками были заставлены дощатыми стеллажами, на которых от потолков до самого пола всё заполняли книги. Одни были расставлены на полках корешками наружу, другие — внутрь, третьи лежали просто кучами, подминая обложки и нечитанные еще никем страницы. Книги лежали и в проходах между стеллажами, лежали просто на полу без всякой подстилки. Одни вываливались из разорванных пачек, другие оставались месяцами туго стянутыми шпагатами. Связки книг заполняли и коридоры. Их можно было увидеть под столами и в кабинете завмага и в комнате бухгалтерии. В крайней правой комнате в углу после дождя появилась течь. Видно было, как вода, просочившись сквозь потолок, сбегала по книгам, оставляя после себя мутные следы. Здесь пахло сыростью и гнилью.

— Вы думаете, начальство не знает о нашей тесноте? Двадцать пять раз писал, требовал, но всё обещают, а книги прибывают и прибывают. Каждый месяц я получаю по две-три тысячи новых наименований, — не унимался разошедшийся завмаг, водя свою посетительницу по хранилищам.

В этот момент стрелка на больших круглых магазинных часах подошла к одиннадцати. Раздался резкий электрический звонок. Дверь магазина широко раскрылась. Сотрудники заняли свои места за прилавками. В подсобных помещениях никого не осталось. Тогда Хачатур пригласил свою посетительницу в кабинет. Он сам закрыл за ней дверь, снял темные очки и вдруг заулыбался.

— Политика, очаровательная Любушка, всё делает политика, — заговорил завмаг, касаясь ее руки. — У меня пятнадцать продавцов. Не дай бог, если бы хоть один из них узнал, кто вы. А теперь все пятнадцать знают, что вы из Книготорга. Значит, теперь вы сможете заходить ко мне всегда, когда в этом будет необходимость. А необходимость такая, я думаю, будет. Понимаете, очаровательная, в чем дело?

— Ну и хитренький же вы, Хачатур Иванович, — кокетливо сказала Любка, осторожно высвобождая свою руку из руки завмага.

— Хорошо. Теперь о деле. — Лицо завмага сразу стало администраторским. Он снова надел темные очки и продолжал: — Есть у меня «Солдат Швейк», есть «Королева Марго», есть Киплинг. Устраивает?

— Конечно, Хачатур Иванович…

— Вот мои условия: Швейк — номинал 13, мне по 45. «Королева» — номинал 16, мне по 40. Киплинг — номинал 15, мне по 35. Устраивает? По рукам?

— Что вы, Хачатур Иванович, а я с чем останусь! — Любка высоко подняла изогнутые дуги своих бровей.

— Не пугайтесь, очаровательная, вы лучше спросите своего дружка, сколько он заработал при моем участии на Жюль Верне. И вы без заработка не останетесь. В этом даю вам слово чести…

— Я все-таки новичок, Хачатур Иванович, вы должны быть ко мне снисходительнее, — растягивая последние слова, трогательно произнесла Любка и опустила глаза. Ей был противен этот лысеющий, самодовольный делец, скрывавший свой взгляд за темными очками. Он казался ей хуже нечистого на руку мясника в белом фартуке, который с утра начинает красть у покупателей по грамму мяса, а к вечеру уносит домой сотни рублей для покупки «Победы» или «ЗИЛа». Но Любка продолжала торговаться.

— Хорошо, очаровательная Любушка, — неожиданно мягко произнес завмаг и, приблизившись, взял ее за руку. — Вы видите, как мне трудно с вами разговаривать на расстоянии. Только, прошу вас, в дальнейшем не злоупотребляйте и будьте так же уступчивы со мной, как я с вами. «Швейка» отдаю вам по тридцать, «Марго» — по двадцать пять, Киплинга — тоже по двадцать пять. Ваш заработок составит, знаете сколько? — и, помолчав немного, выпалил: — Тысячу рублей. Да, тысячу, не меньше! А вы знаете, как трудно людям заработать эту тысячу? — уже как-то многозначительно и подчеркнуто произнес он.

Любка поняла этот намек, но заставила себя улыбнуться.

— А сейчас, давайте мне еще одну вашу ручку и уходите. Завтра в девять ноль-ноль, как говорят военные, — будьте около магазина, поедем вместе на базу.

Выйдя из магазина, Любка долго бродила по улицам, стараясь найти ответы на возникшие вдруг вопросы. Она забыла уже о той тысяче рублей, которые завтра у нее могут оказаться. Ее интересовало другое. «Вот завтра, — думала она, оглядываясь на серое здание книжного магазина, — иуда стремглав полетят десятки и сотни настоящих книголюбов, которые готовы сутки, двое и трое простоять в очереди только для того, чтобы приобрести нужную им книгу для своей библиотеки. Они будут сперва толкаться у двери перед открытием магазина, потом толпиться в очереди, и вдруг услышат: «Швейка всего пять экземпляров» и уйдут ни с чем. А Хачатур завтра вечером получит за того же Швейка триста-четыреста рублей, будет сидеть со своей Дорофеей в парке в ресторане и распивать шампанское. Как же он станет отчитываться за проданные мне книги?

3. Дорофея рассказывает…

Еще в тот день, когда Любка впервые зашла в магазин Хачатура, она увидела там свою новую знакомую, толстушку Дорофею Пантелеймоновну, величавшую себя Додочкой. Она сидела за окошком кассы — круглолицая, в прозрачной с глубоким вырезом блузке, весело перебирая низко спускавшуюся на грудь нитку стеклянного жемчуга и была точь в точь, как портрет в раме. Теперь же обе считали себя давнишними приятельницами. Встречаясь, они болтали обо всем, что только взбредет в голову.

Так было и на этот раз. Встретились они случайно после закрытия магазина и расположились в ближнем сквере на скамейке у фонтана.

— Признайтесь, милочка, Хачатурик за вами понемножку ухаживает, признайтесь, дорогая, это меня нисколечко не обидит, — говорила Дорофея, взяв в свои пухлые руки руку Любки. — Он, миленькая, хороший, очень хороший, настоящий мужчина. Главное — добрый. Денег не жалеет.

— Для вас не жалеет, Додочка?

— Он знает, что я его люблю. Он и для вас хорошее делает. Скажите, сколько вы первый раз заработали — тысячу, да? Вот видите. Мне Хачатурик говорил. У него вообще от меня нет секретов.

— Да, он, наверное, умный, умеет всё делать…

— Еще как умеет делать, дорогая. Если бы вы только всё знали, — как-то таинственно проговорила толстушка.

Любка чувствовала, что та хочет о чем-то ей рассказать, но не решается.

— Знаете, милочка, мы с вами на одной веревочке, поэтому сообщу вам один секрет, но только, — Додочка поднесла палец к губам и, хотя она никогда не могла быть серьезной, попыталась сосредоточиться. — Так это же Хачатур придумал коллективную ответственность, за которой сейчас бегает уже несколько завмагов, как за юбкой.

— Какую коллективную ответственность? О чем это вы?

— Ах, какая вы, милочка, неграмотная. Разве вы ничего не слыхали о коллективной ответственности?

— Понятия не имею, Додочка.

Любка вообще раньше не имела никакого понятия о том, кто и за что в магазинах отвечает, хотя понимала, что какой-то твердый порядок там безусловно существует. Теперь же становилось ясно, что в тех же книжных магазинах, скажем, каждый продавец или бригада продавцов несут так называемую материальную ответственность за свой отдел. Не хватило книг в отделе — они и выплачивают стоимость их при получении зарплаты.

— А Хачатурик додумался и на общем собрании проголосовал за коллективную ответственность, — продолжала весело Дорофея. — Это, как он говорит, воспитательная мера. Все должны отвечать в его магазине за одного я один за всех. Не хватило одной книжки — все вносят по рублю — и недостачи нет. Не хватило десяти — то же самое.

— Не понимаю, Додочка, какой смысл в этом, никак не понимаю.

— Эх, вы, а еще тоже запустили коготки в книжное дело, — с упреком проговорила толстуха и стала объяснять. — Смысл, милочка, прямой. У нас есть, понимаете, десять киоскеров — ну, тех, что продают книги на лотках и в киосках. Деньги они сдают заведующему.

— Зачем?

— Снова зачем! Так в этом же всё дело, милочка. Они сдают деньги заведующему, а я выдаю им квитанции и ставлю печать на них. Понимаете? Нет? Деньги эти не учитываются, и они у нас свободны. А в конце месяца, когда обнаруживается недостача книг, мы все коллективно вносим по сто, по двести рублей, — когда как. И недостачи нет. Вот какую штуку Хачатурчик придумал, — весело закончила она.

— Выходит, что продавцы оплачивают из своей зарплаты то, что вы с завмагом присваиваете? — вся вспыхнув, зло сказала Любка.

Дорофея посмотрела на нее сперва испуганно, потом ее круглое лицо расплылось в привычной улыбке.

— Зачем же так, миленькая, вы нехорошо сказали? Хачатурчик же помогает им и премию получать. Разве он не имеет права на большее? Да и вы пользуетесь тем же. Разве книжки, которые вы продаете, всем достанутся?

— Да, да, Додочка, я вас не поняла: вначале, конечно, имеет право, полное право, — проговорила Любка и заторопилась домой.

— Только умоляю, милочка, не проговоритесь, иначе Хачатурчик очень обидится на меня. А я не люблю, когда он обижается.

— Что вы, что вы, — произнесла Любка и скрылась в ближнем переулке.

4. Когда поступили «Двенадцать стульев»

Кто об этом первым узнал в городе — трудно сказать, во всяком случае накануне вечером синеглазый цыган, встретив свою приятельницу, сказал:

— Любушка, завтра у нас большой день, для вас еще одна новая страница из книги нашего бытия.

Любка посмотрела на Василька ласковыми, широко открытыми глазами.

— Скажу, всё скажу, зайдем только на минутку в подвальчик.

— Я подожду, мне неудобно, — возразила она.

— Ерунда, Любушка, всё удобно, когда надо, а сейчас я должен встретить там одного деятеля.

Они спустились по крутой лестнице в глубокое, без окон, но ярко освещенное люстрой помещение. Здесь было шумно. Вино пилось стаканами, тосты произносились на повышенных тонах. Синеглазый оглянулся.

— Сейчас подойдет. — И заказал два стакана портвейна.

— Мое почтение, Василек, — сказал вдруг подошедший маленький узкоплечий старичок. Он был изрядно пьян, но говорил еще довольно твердо. — Завтра будет буря, — начал было он.

Но голубоглазый перебил:

— Знаю, Жорж, я не для этого хотел с вами встретиться. Мне кровь из носу, но на утро надо достать томик Фейхтвангера.

— «Гойю»?

— Вы, Жорж, гений. Даю пятьдесят при номинале семнадцать шестьдесят.

— Будет, — сказал он и посмотрел голодными глазами на вино. Синеглазый передал ему стоящий перед ним стакан.

— Только больше ни глотка, не подводите…

Любка смотрела на старичка и старалась вспомнить, где она его видела. Ага! Вспомнила. Это было в первый день ее выхода на «пятачок». Старик тогда продавал «Последнее дело Коршуна».

— Кто он? — спросила Любка, когда старик ушел.

— Длинная и печальная история, Любушка, — произнес синеглазый, а когда они вышли на улицу, коротко рассказал о Дмитрии Петровиче Лебедеве, известном теперь под кличкой «Жорж».

— Филолог от природы и по образованию. Жуткий библиофил. Тридцать пять лет собирает библиотеку. В комнате у него лишний стул негде поставить — всё забито книгами. Десять лет назад потерял жену и запил. Много раз лечился, непомогало. На него все махнули рукой. А он стал отходить — лечился таким средством, как библиография, но было уже поздно. Теперь промышляет среди нас. И снова пополняет свои стеллажи. Бывает, копейки нет, но книги своей ни одной не продаст.

— Жаль человека, — грустно проговорила Любка и добавила: — А попадется с книгами на рынке — посадят, правда?

— И нас посадят, если попадемся, да надо не попадаться, — засмеялся синеглазый и, рассказав Любке о завтрашнем дне, бросил: — А теперь, королева, до утра.

Встреча была назначена у большого двухэтажного книжного магазина на углу Сенной и Бассейной в половине одиннадцатого — за полчаса до начала торговли. Но Любка умышленно пришла на угол в восемь утра. Здесь, как оказалось, уже толпились люди. Милиционер в белой гимнастерке разгонял их, но они снова собирались. Какой-то рослый в синей спецовке молодой человек подошел к милиционеру.

— Не беспокойтесь, будет порядок, мы уже составили список, перед открытием выстроимся, — сказал он.

— Главное — порядок, товарищи, главное — порядок, — ответил тот и ушел.

Проходившие случайно мимо, останавливались около толпы.

— Что будет?

— Ильф и Петров.

— «Двенадцать стульев?».

— «Золотой теленок» тоже?

И всё больше становилось желающих попасть в магазин при его открытии.

Ровно в половине одиннадцатого появился синеглазый. Он был одет в легкий светлый костюм и светлые летние туфли. Подошел неторопливо. Увидев Любку, приветливо приподнял руку.

— Вы уже здесь, моя королева?

— С восьми утра.

— Зачем же так рано? Всё равно вам ни одного стула не достанется.

— Боюсь, что и вам. Здесь уже списки давно составлены.

— Правильно. Товарищи милиционеры говорят — порядок должен быть — это главное, — смеясь произнес он и посмотрел на часы.

— Через пять минут. Подойдем ближе на угол, посмотрим, что эти чудаки будут делать, — и указал рукой на вытянувшуюся по улице очередь, вдоль которой мелькали чинно расхаживавшие белые гимнастерки.

— Затишье перед бурей, — шепнул Василек, держа под руку свою приятельницу.

И вдруг действительно началась буря. Прохожие обходили книжный магазин стороной. Многие останавливались. Добродушно улыбаясь, говорили:

— Вот чудаки!

А чудаки толкали друг друга в бока, в спины, оставляя пуговицы от пиджаков, протискивались вперед и, едва прорвавшись в магазин, летели сломя голову к прилавку художественной литературы. Но тут уже было всё забито. Привыкшие ко всему продавщицы стояли, прижавшись к стене, переговаривались между собой, а весь красный и потный завмаг требовал порядка. Он решил отпускать злополучные «Стулья» завтра, когда сотрудникам милиции удастся пропускать покупателей небольшими группками.

— Не уйдем отсюда до завтра, будем ждать! — крикнул кто-то, и все зашумели.

— Будем ждать! Не имеете права!

Может быть, завмаг и сдержал бы свое слово, если бы ему не надо было выполнять план. Потерять день — потерять двести тысяч рублей из месячного товарооборота, а при такой толпе ни один отдел работать не мог. И он, взявшись за голову, сказал девушкам:

— Отпускайте…

И вот уже из магазина стали выходить первые счастливчики с новенькими желтыми томиками, перелистывая на ходу никем еще не тронутые страницы.

— Теперь, Любушка, посмотрим, сколько яичек снесли наши куры, — самодовольно говорил синеглазый, увлекая за собой приятельницу. Они прошли одну улицу, вторую, потом свернули в какой-то переулок и остановились около знакомого уже Любке аптекарского ларька. В ларьке была та же краснощекая приветливая продавщица в белом халате.

— Привет, Мария Ивановна, как наши дела?

— Забега́ли уже ваши орлы, забега́ли. — Приоткрыв дверь ларечка, она показала на картонные коробки из-под аптечных товаров, в которых желтели переплеты новеньких томиков «Двенадцать стульев» и «Золотого теленка». Синеглазый пересчитал книги и, поблагодарив любезную Марию Ивановну, вышел.

— Как, дорогая королева, недурно?

— Какой вы страшный книголюб, Василек! — казалось, восторженно произнесла Любка. Потом вдруг загадочно сказала: — А теперь пойдем со мной…

Прошли несколько кварталов и уперлись в новенький, недавно открытый газетно-журнальный киоск. Продавец в очках сразу узнал Любку. На ее вопрос, пригласил зайти внутрь. Синеглазый ахнул:

— Восемьдесят штук! Откуда?

— Обрезаю крылья вашим конкурентам — Воронам и Соловьям, — шутя ответила она.

— Вы, кажется, и меня скоро заткнете за пояс, — сказал он ревниво, когда покинули киоск. Потом взял Любку под руку, засмеялся: — Нет, моя королева, вам со мной тягаться будет трудно. А теперь давайте на главный почтамт.

— Зачем?

— Увидите…

5. «Книга — почтой»

Синеглазый направился к окошку выдачи заказной корреспонденции и предъявил какое-то извещение.

— Одну минутку, — ответила девушка. Вынув из картотеки заполненный почтовый бланк, сказала: — С вас семьдесят пять.

Он уплатил названную сумму и получил из окошка плотно упакованный пакет с типографской этикеткой: «Книга — почтой».

Подошли к ближнему столу.

— А это что значит? — с любопытством спросила Любка.

— Сейчас увидите.

Пакет развернут. На Любку смотрит три толстых тома Л. Шейнина «Старый знакомый» и еще две каких-то книжки в бесцветных переплетах. Любка перелистывает страницы толстых книг, просматривает оглавление.

— Послушайте, Василек, ведь эта книга Шейнина к нам еще не поступала в город, правильно?

— В том-то и ценность ее, что не поступала. Поэтому, Любушка, при номинале в двенадцать рублей тридцать копеек я получу за нее, если не все сто, то семьдесят пять минимум, — самодовольно усмехнулся он.

Любка ждала от синеглазого обычного в таких случаях объяснения, а он, не торопясь, завязывал пакет и повторял про себя нараспев:

— Да, на этой операции тысчонки три-четыре мы возьмем, мы возьмем…

Увидев пытливый взгляд приятельницы, ответил:

— Хотите знать, как всё это делается? Расскажу, сейчас же расскажу. Наши поступки и действия, Любушка, — начал он философски, когда они покинули почтамт и пошли вдоль широкого шумного проспекта, — только тогда могут быть свободны и успешны, когда мы знаем окружающую нас обстановку, когда знаем все обходные пути и дорожки, которые могут нас привести к цели. Это важно в каждом деле, а в нашей профессии свободного художника — в особенности.

Любка слушала тираду своего спутника и думала: «А ведь он мог стать человеком с именем». Впервые за время их встреч в ней появилось чувство искренней симпатии и вместе с тем горького сожаления.

А он продолжал, всё больше и больше увлекаясь.

— Так вот, королева моя, если говорить о знании обстановки. Вы видели, что сегодня творилось у магазина? И пусть бы там была десятитысячная толпа, мои люди всегда будут стоять первыми. А почему? По очень простой причине. Я всегда заранее знаю, что должно поступить в магазин. Думаете, помогает знакомство? Немножко да, но не это главное. Я, как и всякий культурный человек, читаю газеты, увлекаюсь «Литературкой», получаю различные библиографические справочники, знаю планы издательств не только центральных, но и многих республиканских. Разве могу я при таких условиях не знать, что появилось из ходких новинок и что должно появиться? Ну, а установить дату поступления их в магазин — это уже пустяки. Остальное зависит от моих ребят. А люди они опытные. Первые места в очереди перед открытием магазинов всегда за ними. В такой сутолоке, конечно, не обходится и без злоупотребления — берут не по одной, а по две и по три книжки. Но без этого, сами понимаете, не обойтись. Правильно, Любушка?

Она улыбнулась и кивнула в знак согласия.

— Теперь об обходных путях и дорожках к поставленной цели. Вы, королева, можете иметь точные сведения о том, что ходкая книжонка уже вышла из печати в Москве и будете ее дожидаться здесь, а я в это время уже буду торговать ею на рынке. Каким образом? Очень просто. Тут весь секрет в обычном азбучном алфавите. Есть знаете такой чудный городок — Арзамас. Он получает новинки первым из областных центров только потому, что с него начинается алфавит в русской азбуке. Иначе обстоит, скажем, с Якутском. Им заканчивается алфавит и потому в наказание те же новинки отгружаются для него в последнюю очередь. Вот почему, Любушка, вы еще будете дожидаться прихода Льва Шейнина, а я его уже получил из Арзамаса, а завтра получу из Белгорода и Брянска, послезавтра — из Курска. И не только я, но и все мои помощники.

Любка широко открытыми глазами смотрела на своего шутника и всё больше недоумевала.

— Значит, вы получаете редкие новинки из многих городов еще и по почте?

— И не только по почте. Иногда, — если соседи близкие, — берем такси. Но, как правило, почта. Это, знаете, удобнее. У нас дружеские отношения с магазинами пятнадцати областных центров — тех, понятно, что стоят ближе к началу алфавита, — многозначительно закончил он.

Некоторое время шли молча. Уже давно закончился широкий проспект. Осталось позади еще несколько улиц. Оба давно устали. Пора было бы и расходиться. Но они продолжали идти. У каждого были свои мысли, свои планы. Цыган радовался сегодняшней удаче. Радовался и удаче Любки, хотя он и не расспросил еще ее, как она добыла почти сто томов дорогой книги. С каждым днем его всё больше тянуло к ней. Да и она, как казалось синеглазому, стала ближе, ласковее, внимательнее. А Любка думала о чем-то своем.

— Василек, — неожиданно и мягко сказала она, — а как же будет отчитываться Хачатур за «Швейка» и за «Королеву Марго»?

— Вы боитесь за него? — смеясь спросил он.

— За него? Нет, этот мертвым из воды вылезет.

— Здорово сказано. А тут тем более дело совсем не сложное, хотя в нем-то и запрятаны хитрые хода для некоторых завмагов.

Любка насторожилась.

— Вы знаете, дорогуша, сколько наименований книг получает в год приличный магазин?

Любка кокетливо замахала головой.

— То-то и оно. А получает он до тридцати тысяч. Да, до тридцати тысяч наименований. Базы отпускают всю продукцию списочно, перечисляют по названиям каждую книгу, а магазины отчитываются в их продаже общими денежными суммами. Иначе при таком количестве книжной продукции невозможно поступать. Понимаете, в чем дело?

Да, Любка теперь начинала понимать. Значит, этот самый Хачатур номинал вернул в кассу — там всё равно, за какие книги поступили деньги, а разницу положил в карман. На тридцати томах заработал 1140 рублей. Ну, и ну! — Любка покрутила головой. Теперь она начинала понимать, как много существует ходов, которые ведут книгу на черный рынок.

6. В Конечном переулке

Когда-то этот переулок был окраинным, а теперь город давно уже перешагнул его. За ним и дальше появились улицы и целые проспекты массивных многоэтажных зданий, скверы и парки, а Конечный каким был, таким и остался, точно его умышленно законсервировали. И сейчас здесь сохранились маленькие домики с крылечками, окруженные, правда, сильно урезанными огородами и садами. И сейчас здесь хозяевами ходят покой и тишина, с которым в каждом домике мирно уживаются многие поколения белых голубей.

В этот-то переулок и попала даже не знавшая о его существовании Любка. Еще накануне Василек ей говорил:

— Я мог бы и сам, но вместе удобнее, внушительнее, авторитетнее, как говорят…

— Что же нас все-таки там ожидает? — допытывалась она.

— Приедем, увидите. Только имейте в виду, вы — лаборантка филологического факультета университета, я — кандидат наук. Впрочем, обо мне там уже всё давно известно.

И приехали. Машина остановилась почти в самом тупике, у бревенчатого домика с крыльцом. Дверь открыла маленькая престарелая женщина. Едва увидев Василька, захлопотала, проходя вперед, в соседнюю комнату.

— Сидор Никифорович, к тебе Анатолий Афанасьевич…

Любка удивленно посмотрела на своего спутника:

— Вы Анатолий Афанасьевич?

Но в этот момент раздался старческий хрип:

— Проси, проси…

Они вошли в продолговатую, тесно заставленную со всех сторон шкафами и стеллажами комнату. Отовсюду на них смотрели корешки старинных книг и журналов. На круглом столике у окна сгрудились какие-то давно позеленевшие от времени бронзовые статуэтки. В простенках висели картины не известных Любке художников, гравюры, репродукции со старинных портретов писателей. Почти у самих дверей, слева примкнул к стене столик со стеклянной крышкой, под которой темнели сотни пожелтевших монет.

«Как в антикварном магазине», — подумала Любка. Ее вдруг охватило радостное волнение. Захотелось покопаться в книгах, коснуться руками всего, что наполняло эту комнату.

— Проходите, Анатолий Афанасьевич, проходите, — повторял из-за большого книжного шкафа тот же хриплый голос.

За шкафом, на диване, высоко на подушках полусидел сухонький старичок с отросшими после стрижки серебристыми волосами, аккуратной седой бородкой и топорщащимися кверху усами. Рядом с постелью раскинул ветви старый фикус, около которого лежала раскрытой какая-то книга.

— А это наш сотрудник, лаборантка-филолог Любовь Васильевна, — сказал синеглазый, пожав сперва протянутую стариком худую дрожащую руку.

— Очень рад, очень рад, только вы меня уже простите ради бога, — начал было больной, но синеглазый вынул из записной книжки аккуратно сложенный вчетверо лист меловой бумаги со штампами и печатями и, развернув его, передал старику.

— Премного благодарен за заботу, премного, — повторил старик, волнуясь, и позвал жену.

— Покажи, Митрофановна, там за шкафом отобранные книги, пусть Анатолий Афанасьевич с товарищем посмотрят их, да надо бы как следует упаковать…

— Не беспокойтесь, Сидор Никифорович, мы неё сделаем сами.

За шкафом на полках было сложено несколько кип книг в темных тяжелых переплетах.

— Можно посмотреть? — как-то нерешительно спросила Любка Василька, осторожно прикасаясь к лежавшей сверху книге.

— Не только можно, но и надо, а то старик еще насует нам всякой всячины.

Любка не слыхала последних слов синеглазого. Она откинула тяжелую темную крышку переплета и прежде всего увидела цифру: 1787.

— Вот так издание, — прошептала она и стала читать надпись на титульном листе:

«Полное собрание Сочинений в стихах и прозе покойного Действительного Статского Советника ордена Святой Анны Кавалера и Лейпцигского Ученого Собрания Члена Александра Петровича Сумарокова.

Собраны и изданы в удовольствие любителям Российской Учености Николаем Новиковым».

— Ой, как интересно, Василек, — прошептала она. Но тот даже не взглянул. Он продолжал придирчиво перебирать книги и складывать их аккуратными стопками.

А вот еще одна толстая книга. Любка снова читает:

«Описание всех обитающих в Российском Государстве народов. Издано в Санкт-Петербурге при Императорской Академии Наук в 1799 г.»

Любка продолжает читать:

«Словарь достопамятных людей Русской земли, содержащий в себе жизнь и деяния знаменитых Полководцев, Министров и Мужей государственных, великих Иерархов православной церкви, отличных Литераторов и Ученых».

— Кто он? — шепотом спрашивает Любка синеглазого, просматривая толстый «Псалтирь», изданный еще при императрице Елизавете Петровне в Киево-Печерской лавре в 1750 году.

— Любопытный старик. Самоучка. Стал букинистом. Собирал всё, что попадало под руки. Всю жизнь прожил за счет книг и теперь их понемногу распродает.

— Там вы увидите сочинения нашего доброго соотечественника, первого русского партизана Дениса Васильевича Давыдова, вы знаете, как я эту книгу добыл? — раздался из-за шкафа голос. — Я вынул ее из огня. Пожар был в городской библиотеке. Я спасал тогда книги, сам чуть не сгорел. Мне эту книгу с дарственной надписью преподнесли. Она сердцу моему очень дорога, Анатолий Афанасьевич…

— Нашел, нашел, Сидор Никифорович, — отвечал синеглазый, открывая коричневый том сочинений знаменитого партизана, изданный в Петербурге в 1838 году. На титульном листе книги было написано:

«Многоуважаемому гражданину нашего города Сидору Никифоровичу Первенцеву за подвиг, совершенный им при тушении пожара в городской библиотеке, преподносится в дар эта книга. Август. Год 1903».

— Продать я ее никогда не продал бы, а дарить — дарю от всего сердца, — говорил старик.

— Я расскажу об этом в университете, Сидор Никифорович. У нас сумеют это оценить, — отвечал синеглазый.

Наконец, сорок пять томов редких старинных книг были упакованы и погружены в машину, а через час они уже оказались в букинистическом магазине.

— Десять тысяч рублей на улице не валяются. Как, Любушка? — весело проговорил Василек, выйдя из магазина.

Любке почему-то не хотелось радоваться удаче своего приятеля, но она старалась поддержать его настроение.

— Расскажите же толком, как вам удалась эта операция? — беря Василька под руку, спросила она.

— Очень просто, Любушка, очень просто. Я случайно узнал как-то об этом чудаке. Несколько раз заходил к нему как научный работник университета. Две или три книги купил у него. Одну он мне подарил с надписью. Тогда-то и родилась у меня идея — попросить преподнести дар Университету. Он согласился. Но у меня остановка была из-за бланка университетского. Понимаете, надо же было чем-то старика разжалобить. Иначе было бы некрасиво. Да и он мог задуматься. Но бланк мне достали. Благодарность написана высокопарно, всё как полагается. А тут еще и вы как лаборант появились со мной. Какие еще могли быть сомнения!

— Ну и талант. Вам где-нибудь в Америке на бирже делами ворочать…

— Ничего, Любушка, мы и на нашей земле проведем свой век безбедно… Хотите, — немного помолчав, неожиданно сказал он, — я специально для вас, моя королева, выкину еще одну штучку?

— Нет, Василек, вы меня, кажется, больше ничем не сумеете удивить.

— А всё-таки?

— Ну, расскажите, — кокетливо произнесла она.

И он стал рассказывать о том, что на-днях в город поступила любопытная книга под интригующим названием: «Раскрытие преступлений». Авторы ее — известные шведские криминалисты Свенсон и Вендель. В продаже книги этой не будет. Она забронирована для сотрудников милиции.

— Выходит, что мы на ней ничего не заработаем, так, Любушка?

Любка подняла брови и ожидала.

— А если заработаем? Давайте подразним милицию! Завтра — не знаю много ли, но десять штук я выброшу на рынок и продам их втрое дороже номинала. Вы представляете, какие разговоры пойдут среди работников милиции, как там будут удивляться и поражаться. Ведь это идея, моя королева, скажите, идея?

— Да, это может быть здорово, — заулыбалась Любка.

— Решили. Завтра к десяти будьте около базы Книготорга. А сейчас отметим удачу?

— Трудно возражать, Василек.

И они, взявшись за руки, направились на открытую веранду в парк.

7. Королева объявляет мат…

Встретились, как и условились, на следующий день ровно в десять. Синеглазый приехал в такси.

— Вы сегодня снова в своем зеленом наряде, моя королева, — выскочив из машины, сказал синеглазый.

— Я знаю, что он вам нравится…

— Не он, Любушка, а вы в нем. Только вид у вас сегодня какой-то беспокойный, и синяки под глазами. Что-нибудь случилось?

— Нет, нет, просто плохо спала, — взбудораженно ответила она.

— Пять минут, Любушка, только пять. — Синеглазый скрылся в дверях большого серого здания.

Любка была сегодня действительно какой-то беспокойной, казалась нездоровой. Она беспрерывно теребила в руках ручку своей большой зеленой сумки, ходила то в одну, то в другую сторону.

— Ну, вот, и всё в порядке, не десять, а пятнадцать экземпляров, Любушка. Теперь-то мы посмеемся, поговорим с товарищами из милиции на своем языке, — выбежав из двери, обрадованно сказал синеглазый.

Вскоре оттуда же появился человек в синем халате и положил в машину два пакета с книгами.

— Поехали, моя королева, — весело крикнул Василек, садясь в машину.

— Одну минутку, гражданин!

Василек оглянулся. Перед ним стояли два сотрудника милиции.

— Что это у вас в пакетах?

Синеглазый побелел.

— Вас придется задержать. И вас, гражданочка, тоже. Садитесь в машину, — проговорил старший лейтенант. Он сел рядом с Васильком и назвал шоферу адрес.

…Спустя двадцать минут задержанные были уже в городском управлении милиции. Синеглазый сидел в кабинете начальника управления, а Любка — в просторной и уютной комнате комсомольского поста. Едва она появилась, как ее окружили такие же, как и она сама, юноши и девушки.

— Зоечка, родная, ну как? — посыпались вопросы.

— Всё, ребята, в порядке, только я за эти два месяца страшно устала, — проговорила она, присаживаясь на диван. Потом спохватилась: — А как книги старика?

— Задержаны в магазине и изъяты. Ни одна не продана. Завтра будут доставлены в университет. Студенты посылают в Конечный переулок целую делегацию. Сейчас готовят благодарственный адрес да еще какой-то подарок.

Зоя Майкова облегченно вздохнула.

— А знаете что, ребята, я, кажется, совсем привыкла к своему новому имени. К Любке Коротковой, и особенно к «Королеве», — сказала она и засмеялась.

СИНИЙ КОНВЕРТ

1

В райсобес председатель сельского Совета Иван Иванович ехал на линейке. Чиркал сапогами по дорожной пыли и сердито думал: «Наломали дров…»

На небо стала наползать черная туча. Шла гроза. Иван Иванович подобрал ноги, стегнул лошадь кнутом…

Райсобес стоял на горке. К нему вела ветхая лестница: в щелях между досками росли одуванчики. Под окнами махали ветками несколько маленьких берез.

Налетел ветер, согнул березки, потащил серые хвосты пыли. В небе загромыхало железными листами. Вниз ринулись тяжелые капли, оставляя на дороге большие, как пятаки, черные следы.

А в собесовских коридорах заходили сквозняки, забирались холодными пальцами в рукава, швыряли дверьми, смахивали бумаги со столов, кружили их по комнатам. Работники бегали за ними, ловили как голубей.

Вместе с грозой в райсобесе появился предсельсовета Иван Иванович. Привез синий конверт.

В комнате, где сидел заврайсобесом Безродный, горела электрическая лампочка. Иван Иванович положил на стол письмо.

— Читай, Захар Антонович. Почтальон в сельсовет привез.

Заведующий вынул из синего конверта тетрадочный листок, стал читать.

«Гражданин уважаемый председатель Иванковского сельсовета, передайте родителям и сродственникам Андрея Потаповича Карпухина, коли они у него имеются, что Андрей Потапыч скончался, не приходя в сознание. Под станцией Перово он бросился под колеса курьерского поезда. Места живого на нем не осталось, весь что ни на есть изрезан. Только пенсионерская книжка уцелела. Посылаю ее как последний привет покойника. И в том, что Андрей Потапыч погиб так страшно, виноват ваш райсобес и его начальник Безродный. Обидел он инвалида войны.

Иван Зубов»
Безродный сразу вспотел, достал платок, высморкался и молча стал перебирать на столе бумаги. Оглянулся на Ивана Ивановича. Тот смотрел сердито из-под насупленных бровей.

— Карпухин… Старший инспектор во время ревизии забраковал его документы. Что-то ему показалось подозрительным. Вызвали мы его…

Иван Иванович осуждающе молчал, сверкал глазами.

Безродный положил на стол огромные, как гири, кулаки.

— Ты меня, Иван Иванович, знаешь. Я на этой работе пятнадцать лет сижу. На меня еще никто не жаловался. И вдруг человека до самоубийства довел! — Безродный потрогал руками синий конверт. — Дай с мыслями собраться. Что-то здесь не так…

2

Маша, секретарь сельсовета, шла к Аринке, ее послал Иван Иванович.

Аринку знал весь район. Во-первых, ее звено выращивало лучшую во всем районе картошку, которую даже показывали на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке в Москве. Во-вторых, она была в колхозе первая певунья и заводила. Ни один клубный вечер не обходился без Арники, пока не вышла замуж за Карпухина.

Маша толкнула дверь и вошла. В комнате стояла полутень от залепивших окна цветов. От только что вымытых белых полов тянуло прохладой.

Аринка была дома, накануне занозила руку. Рука распухла и болела. От боли в руке, а больше от того, что дома сидит, когда все в поле, Аринка хмурилась и кисла.

Маша присела на табуретку, не зная, как начать. Помолчали.

— А что твой Карпухин — скоро обещал вернуться?

Аринка сердито повела глазами.

— Не мой он. Не жду.

— Чего так?

— Сказала ему, чтобы не возвращался. Бездельник. Всё норовит, чтобы за него всякий пустяк другие делали. И не верю я в его болезнь. И меня замучил, и Василя. И ничему никогда не порадуется. Ни о ком, только о себе думает. — Аринка сбросила кота с колен, встала. — Фальшивый он человек. Не нужна я ему. Руки мои нужны да заботы.

Маша облегченно вздохнула. Давно догадывалась она о неладах у Аринки с мужем.

«Ну, раз так, — подумала она, — и говорить ничего не буду. Пусть от других узнает».

По крыше зашлепал дождь. Залопотали ручейки на стеклах. В комнате стало еще уютнее. Прибежал, накрывшись мешком, Василь. Он вытирал у порога босые ноги.

Неизвестно как, но Василь уже знал о случившемся. Новости в деревне распространяются, как пожар в сухом лесу. Мальчишка посмотрел на хмурую Аринку, на притихшую Машу и истолковал их настроение по-своему. Потолкался в избе, потом по-взрослому сказал:

— Ты вот что, не убивайся. Не стоит он того.

Аринка вскинула сразу потемневшие глаза на брата, на Машу. Пришлось Маше рассказать всё.

Долго сидела Аринка, облокотись о стол, дергала в ушах голубые сережки. Упрямо сказала:

— Я перед ним ни в чем не виновата.

— Виновата, — сердито передразнил Василь. — Чем же ты можешь быть перед ним виновата? Это он перед тобой виноват. — Зло буркнул: — Под поезд кинулся… Как же! Такой кинется…

3

Иванковская милиция жила скучно. Начальник ее, назначенный сюда четыре года назад, не помнил никаких сколько-нибудь заметных происшествий. Правда, в прошлом году пропала у механика МТС трехлетняя дочка. Искали девчонку два дня. В поисках принимал участие чуть не весь район. А на третий день в МТС позвонили из колхоза соседнего района: девчонка объявилась у них на поле, вышла из кукурузы. Кукуруза занимала несколько десятков гектаров, и девчонка заблудилась в ней, как в лесу.

В тихую скучную жизнь иванковской милиции синий конверт ворвался, как бомба. В сухих чернильницах зашевелились потревоженные перьями мухи.

Начали с того, что запросили станцию Перово о подробностях происшествия. Потом вызвали на допрос Безродного.

Разговор с Безродным не получился. Тот как будто что-то знал и чего-то не договаривал. У следователя сложилось впечатление, что заврайсобесом что-то скрывает, и он прямо об этом сказал.

— Рано ты меня вызвал, Илья Фомич. Сегодня мне тебе сказать нечего. Подожди немного. Приду я к тебе сям. Приду, может, еще сегодня, а то завтра. Думаю, что смогу рассказать кое-что интересное…

Хотя был уже вечер, он отправился не домой, а на работу и заперся в кабинете со старшим инспектором. Разошлись по домам они только глубокой ночью.

На следующий день в иванковскую милицию ворвался еще один пакет, на этот раз белый, посланный Перовским отделением милиции. Он взорвался, пожалуй, еще оглушительнее, чем его синий собрат. Перовцы сообщали, что им неизвестно ни о каком случае самоубийства ни на станции, ни в районе станции. И что вообще за последние десять лет у них не было ни одного самоубийства или убийства. Видно, летописи перовской милиции тоже были не особенно богаты событиями.

Следователь долго вертел в руках два конверта, синий и белый. Оба существовали. Каждый из них отрицал право на существование другого.

И у следователя Ильи Фомича, родилось предположение, или, как говорят в таких случаях, версия: Карпухин убит, и чтобы запутать следствие, чтобы направить его по ложному пути, убийца прислал письмо вот в этом синем конверте.

Если это так, когда же, где и как был убит Карпухин? С какой целью? Где искать автора письма Ивана Зубова или того, кто скрывается за этим именем.

Следователь попросил принести ему сразу три стакана крепкого чаю и заперся в комнате. Сказал, чтобы его не беспокоили, к нему не стучали.

Через час к нему все-таки постучали. У двери был Безродный. Он категорически настаивал, чтобы Илья Фомич принял его сейчас же. Илья Фомич не менее категорически сказал, что примет к вечеру. Безродный настаивал. Следователь, занятый версией об убийстве Карпухина, просто замолчал за закрытой дверью.

Безродный постоял, помолчал и ушел.

Следователь потом очень жалел, что не принял его сразу. Тогда он не потерял бы зря целый день.

Вечером Безродный вошел в комнату следователя без стука. Дверь была открыта. В окна уплывали последние клубы табачного дыма. Из двух больших пепельниц Илья Фомич вывалил в корзину для бумаг груду окурков. Он выкурил в этот день три пачки папирос.

Следователь радовался: версия об убийстве была полностью разработана. Теперь он знал, с чего начинать.

Но «начать» ему так и не пришлось.

Безродный развалился на стуле, казался чем-то довольным.

— Ну, держись, Илья Фомич, — и положил перед следователем пачку документов. — Пенсионное дело гражданина Карпухина Андрея Потапыча, — и выжидающе замолчал.

Илья Фомич знал манеру Безродного говорить загадками. Сегодня она раздражала его. Он устал и хотелось выйти на вечернюю, с золотым освещением улицу. Ему совсем не хотелось разгадывать ребусы заврайсобесом.

Помолчали. Наконец, Безродный не выдержал.

— Мы с инспектором до самой ночи вчера просматривали документы Карпухина. Трудились, кажется, не даром. — И снова замолчал. Следователь смотрел в окно и думал, не отложить ли разговор с Безродным до завтра.

— Знаешь, Илья Фомич, документы, по-нашему, выдуманные, фальшивые…

Илья Фомич уже не думал о золотистом вечере за окном. Он вскрыл четвертую пачку папирос.

— Нас загипнотизировали его припадки, — боясь расплескать настороженную тишину в комнате, продолжал заврайсобесом, — и мы не заметили в этих бумажках подделки. Уже несколько месяцев спустя ревизора смутила печать на одной из справок. Вызвали Карпухина. Он брызгал слюной и тряс кулаками. Потом ушел. Позавчера Иван Иванович привез вот это письмо из сельсовета. Вчера мы снова взялись за его документы вместе с инспектором и нашли то, чего раньше не находили: подозрительные, залитые чернилами оттиски печати, малограмотные формулировки, подписи разных лиц похожи одна на другую…

В этот вечер золотистый закат не принес Илье Фомичу обычной радости. Он ругал себя, что не принял Безродного утром. День пропал даром.

Пенсионное дело Карпухина и письмо в синем конверте были посланы в областной город на экспертизу. У следователя созрела еще одна версия… и на этот раз она подтверждалась. Из областного центра пришло в голубом конверте заключение экспертизы: документы, представленные Карпухиным в собес, действительно поддельные, а письмо за подписью Ивана Зубова написано самим Карпухиным…

Следователь Илья Фомич усмехнулся: плохи дела у Карпухина, раз приходится в покойника превращаться. Но панихиды не получилось, воскрешение из мертвых произошло не по воле Карпухина.

За три года «пенсионер» успел получить в Иванково восемнадцать тысяч рублей!

«А ведь сидел на шее у жены», — вспоминал следователь.

Вынеся постановление о розыске, он вызвал Арину на допрос.

Она первая обратила внимание следователя на регулярные отлучки Карпухина из дома.

— Куда он мог ездить? — переспрашивала Аринка. — Мог ездить куда-то получать вот по таким же «документам» еще пенсию…

Тем более его надо было найти во что бы то ни стало. Может быть, и сейчас из государственных касс продолжают уплывать деньги в глубокий карпухинский карман…

Областное управление милиции разослало требования о розыске. Все районные отделения милиции искали «пенсионера» Карпухина. В то же время во всех райсобесах просматривались пенсионные дела.

4

В соседней области есть село Замойки — районный центр. Стоит оно возле веселой речки с зелеными берегами и голубой прозрачной водой.

В том месте, где речка круто поворачивает на юг, разлегся сад, купал корни и ветви в воде. Среди зелени виднелась красная железная крыша. Сад был небольшой, но глухой и заросший, и ходить в нем можно было по дорожкам.

Хозяйкой всей этой благодати была вдова Зацепилина. Года два назад у нее поселился инвалид второй группы Карпень. Был он моложе ее лет на пятнадцать. Но ничего! Вдову Карпень не обижал. Обещал дом отремонтировать, колодец почистить. А пока ел, пил и одевался у вдовы.

Однако деньги у Карпеня, видно, водились. Поставил он в саду у вдовы деревянную баньку. Банька с наперсток, но сколько было удовольствия от нее человеку. Стояла банька у самой речки под старой липой. Из нее в воду уползала гофрированная кишка. Воду качал маленький насосик с ручной петлей. Насосик хлюпал и кряхтел, но воду качал — боялся, рука у вдовы была тяжелая.

В баньке имелся полок, где можно было париться, стояла выскобленная ножом добела лавка, где хорошо было отдохнуть после березового веника. Но гордостью баньки был котел! Когда-то в нем на полевом стане варили суп да кашу. Потом он почему-то оказался в сарае у вдовы, а теперь его Карпень занес в баньку. Котел вдова отскребла и оттерла, и сейчас он стоял на полу, сверкал как самовар.

Банька была всем на удивленье. Иногда хозяин пускал в нее своих друзей — за плату, конечно, и предупреждал: про котел не болтать.

Сейчас, попарившись и отлежавшись на лавке, хозяин на закуску принимал ванну. Котел был маловат, и он сидел в нем скорчившись, как утробный младенец. Над водой торчала красная физиономия с выпученными глазами. Волосы были зализаны вверх винтом. Физиономия отдувалась и чихала. От зеленой воды нестерпимо тянуло крепким настоем еловой хвои. Рядом бегала, суетилась вдова Зацепилина в клеенчатом переднике с засученными за локоть рукавами. На слепом оконце стояли вряд бутылки с какими-то настоями — желтыми, коричневыми, черными. Вдова лечила сожителя от многочисленных недугов.

Вылез Карпень из котла разрисованный во все цвета, но довольный и благодушно настроенный.

Чай пил за столом в вишняке. Рядом хлопотала вдова, подливала в чай коньячок из пузатого графина. Не забывала и себя.

Вечером лежал Карпень на широкой кровати, отвернувшись от приткнувшейся к его боку вдовы. Потом повернулся, обнял ее за толстую теплую спину.

— Слышь, Анфиса! Перепиши на меня половину дома и сада. Перепиши, говорю. Мне это не надо. Дурьей твоей бабьей голове хочу помочь. Ведь целая вотчина у тебя здесь. Отберут! А брак наш нерегистрированный. Перед законом мы вроде как чужие. Будут у дома вроде как два хозяина. И не тронут тебя.

Но вдова была не проста, голыми руками ее не возьмешь. Чуяла: сдастся на эти просьбы — останется и без дома, и без Карпеня. Протянула певуче:

— Подожди. Чего торопиться? Будут отбирать, тогда и поговорим.

Но именно ждать Карпень не хотел. Встал, рывком спустил на пол босые ноги.

— Пошла ты…

Будь она проклята эта вдовья сообразительность! Карпень не мог ждать. Пора было устраиваться прочно: то ли в Корневищах у молодой жены спрятаться за ее славу, то ли здесь, в Замойках, у вдовы стать хозяином всей этой благодати. Эх, если бы она на него хоть половину усадьбы переписала… Да, хитра, хитра! Далеко смотрит.

Каждому, понятно, хочется быть красивым. Красивым хотелось быть и Карпеню. Но на пути было много препятствий, и прежде всего волосы. Волосы у него были цвета старого перегноя, жидкие и прямые. Карпень упрямо мазал голову всякой дрянью, обкладывал простоквашей, полоскал бурачным квасом.

Вдова же Зацепилина считала своего сожителя писаным красавцем и не знала покоя ни днем, ни ночью. Наблюдая нечеловеческие усилия Карпеня приобрести львиную гриву, замыслила одну шутку со своим сожителем. Достала она где-то кедровых орехов, приготовила из скорлупы крепкий настой и подлила его в бутыль со свекольным квасом.

На ночь ничего не подозревавший Карпень намочил этим зельем волосы и повязался бабьей косынкой. Утром волосы остались на косынке, а на голове у него появились коричневые разводы.

Пострадавший вцепился в свою сожительницу — то ли догадывался о ее кознях, то ли на всякий случай. Вцепился и не выпускал до тех пор, пока та не поклялась, что волосы скоро отрастут и будут куда лучше.

Поколотив вдову, Карпень объявил, что поедет к родным, повезет им пенсию. Знал Карпень, чем отомстить вдове. Она таких отъездов боялась больше всего. По опыту знала: пропадет теперь ее возлюбленный на несколько недель. А ты сиди и гадай — вернется или нет…

Карпень получил пенсию, зашел в пивную, сел за столик, задумался. Задуматься было над чем. Недавно он потерял ежемесячный доход в пятьсот рублей. Да что там пятьсот рублей! Рад был, что ноги унес. Спасибо, смекалка выручила. А ведь чуть не влип. Надо быть осторожней…

Все это, конечно, так. Но все-таки жалко пятисот рублей! Чем заткнуть такую дыру?

Жадность пересилила, и Карпень решился…

Конечно, если бы в Углычевсксм горсобесе знали о подобном рассуждении и решении человека с коричневыми разводами на голове, они его и на пушечный выстрел не подпустили бы к себе. Но они ведь этого не знали! Зато он хорошо знал человеческую психологию и слабости людского характера.

Оказавшись в Углычеве, Карпень направился прямо в горсобес, выложил перед инспектором в ряд несколько бумажек со штампами и печатями. Потом тут же плюхнулся на пол. Он так усердно колотил пятками по пыльному полу, так закатывал глаза и хватал ртом воздух, что выколотил из углычевских добряков пятьсот рублей ежемесячной пенсии.

Получив деньги, Карпень направился в областной центр. Повез свою добычу в сберегательную кассу. Доходы свои он сберегал именно там.

5

Василя, Аринкиного брата, в сельском оркестре называли первой балалайкой. В руках у него балалайка пела, как орган. Говорили, что он один может сыграть за целый оркестр.

На районном смотре оркестр народных инструментов села Корневищи занял первое место и в августе поехал на областной смотр художественной самодеятельности.

Ехали в новеньком вагоне, в котором еще сильно пахло краской. В окна выдувало белые крахмальные занавески, они бились, точно хотели улететь.

Василь в свои двенадцать лет дальше райцентра Иванково никогда не бывал. Когда толпа выплеснула его на привокзальную площадь, он чуть не оглох от шума, звона и гудков. Впрочем, и вида не подал.

Все пошли на трамвайную остановку. Очень хотелось пить, и Василь дернул Петровича за рукав: где напиться? Петрович показал на голубой киоск, заторопил: «Смотри, не задерживайся».

У киоска, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, стояли люди. Когда подошла очередь, Василь протянул новенький, как солнце, пятак, и взамен получил стакан ледяной пузырящейся воды.

Вокруг зашумели: кто-то лез без очереди. И вдруг Василь услышал знакомый голос:

— Две порции мороженого…

Василь поднял глаза и обомлел. Возле стоял Карпухин. «Покойник» был в новой кепке, блестел золотым зубом, цедил из стакана малиновую жидкость.

Василь спрятался за чьи-то спины. Потом бросился за Карпухиным и влез следом в стоящий троллейбус. Троллейбус тронулся. Василь зайцем проехал две остановки и вышел на зеленой красивой улице.

Карпухин направился к серому дому с огромными сверкающими окнами и исчез в дверях. Василь побежал следом и остановился. Двери вертелись, как карусель, — непонятная вертушка. Люди влезали в нее и уже не возвращались, а вместо них дверь выпихивала других. Откуда они появлялись, было непонятно. Василь потоптался, рассматривая занятную дверь, и отступил. Стал за дерево, решил ждать, может, выплюнет вертушка Карпухина обратно.

Недавно прошел дождь, и на улицах в лужах лежало небо, а сами лужи были похожи на бездонные синие колодцы. Возле большой лужи сидел молодой воробей, косил глазом в синюю глубь, щурился, словно у него кружилась голова. С ветки спорхнул старый забияка с выдранным хвостом, расправил крылья, стал купаться. Тогда молодой осмелел, подскочил, плюхнулся рядом со стариком. Скоро в луже плескалась и галдела уже целая стая.

Василь улыбнулся: оказывается, городские воробьи ведут себя так же, как и деревенские.

Он отвернулся и снова посмотрел на вертящуюся дверь, заметив над ней золотые выпуклые буквы: «Центральная сберегательная касса».

Что такое сберегательная касса, Василь, понятно, знал и снова двинулся к входу. За таинственной вертушкой ничего не было видно, стекла блестели, как зеркало, казалось, были непроницаемы. Тогда Василь решился. Шагнул вперед и побежал. Дверь втолкнула его в большой светлый зал, дав напоследок хороший пинок.

Он пригладил волосы и осмотрелся. Вдоль зала тянулся барьер, у стеклянных окошечек стояли люди. Карпухина среди них не было. Вдруг Василь увидел его: он сидел за круглым столом, возле которого стояло какое-то чудное дерево, укутанное войлоком, и что-то писал. Потом он стоял у окошечка, а Василь следил за ним из-за войлочного ствола.

Через вертушку Василь проскочил за Карпухиным почти следом. Не оборачиваясь, тот пошел по обочине тротуара, немного постоял, потом поднял руку. Остановилась серая машина с шахматным пояском. Карпухин сел, и машина ушла.

Василь этого не ожидал. Он бросился было вслед, но машина тут же свернула, и, добежав до угла, Василь увидел тихий пустой переулок.

Только теперь он вспомнил о ребятах, которые, наверное, всё еще ждут его на трамвайной остановке. Когда он,расспрашивая прохожих, добрался, наконец, до вокзала, площадь была пуста. Василь испугался: а как же выступление? Что подумают Петрович, ребята?

Долго бродил он по городу, выспрашивая встречных, где проходит фестиваль. Наконец, какая-то девчонка с красным бантом на конце толстой косы повела его в клуб связи. Она тоже была участницей смотра. Но оказалось, что там выступали только танцевальные коллективы.

Василя направили в оперный театр. В театре, потолкавшись с час в каменных коридорах, он узнал, что оркестр села Корневищи уже выступал, получил «отлично», но что у них несчастье, где-то на вокзале потеряли первую балалайку и что прямо со сцены оркестр в полном составе отправился на поиски ее.

«Первая балалайка» вылезла из театра, присела на скамейку у клумбы. Хотелось реветь и хотелось пить. Реветь Василь раздумал, не стал, а пошарил в карманах, нашел среди хлебных крошек гривенник, выпил два стакана воды и пошел домой в село Корневищи пешком. Денег на билет не было.

Ночевал Василь в сене под звездами. Видел во сне Карпухина, театр, Петровича и Аринку. Карпухин убегал от него и бросался под поезд, Петрович драл его за ухо, а Аринка плакала.

Василь вернулся домой на следующий день к вечеру. Аринка, действительно, плакала и собиралась с Петровичем в город искать Василя.

Василь выждал, пока Аринка успокоится, а потом потянул ее в сельсовет к Ивану Ивановичу. Предсельсовета же, выслушав Василя, потянул их обоих в Иванково, к следователю Илье Фомичу.

Целый час Василь рассказывал Илье Фомичу о поездке в областной центр, на смотр художественной самодеятельности. Но о самом смотре он молчал, рассказывать ему было нечего. Говорил Василь о голубом киоске с ледяной пузырящейся водой, о покойнике, пившем малиновый сок, и его сверкающем золотом зубе, о странных дверях, в которых крутится карусель, о дереве, завернутом в войлок, о машине с шахматным пояском…

Потом Василь, услышав гомон дерущихся за окном воробьев, неожиданно добавил:

— А воробьи там такие же, как у нас…

6

В Центральной сберегательной кассе областного центра искали вклад на имя Карпухина. Выяснили — вкладчика Карпухина у них нет. Но обратили внимание на одну карточку: некий гражданин Карпов раз в два месяца кладет на книжку две с половиной тысячи рублей. Вклад его составлял уже без малого сорок тысяч.

Установили — подпись Карпова сделана Карпухиным.

В те же дни пришел запрос из Областного управления милиции и в Углычевский район. Углычевцы вспомнили, что две недели назад назначили пенсию инвалиду Карпенко. Вспомнили и всполошились: приметы Карпенко и разыскивавшегося Карпухина совпадали. Совпадали приметы Карпухина и с Коробовым, который получал пенсию в Белковском районе.

— Так где же его искать и какова его настоящая фамилия? — спрашивали друг друга работники милиции.

А «пенсионер» после своей поездки в сберегательную кассу областного центра снова блаженствовал в соседней области у вдовы Зацепилиной. Снова парился в баньке, пил вишневки и чай с коньяком, пускался в долгие перепалки из-за раздела усадьбы и из-за того, что волосы у него никак не отрастали. Но подошел срок получения пенсии — и он снова в дороге. Тысяча рублей в Замойках получена, а теперь куда — в Белковское или в Углычево? Решил сперва в Углычево.

Но едва он протянул пенсионную книжку, как подошедший сзади него старший лейтенант сказал, наклонясь к окошку кассы:

— Этому гражданину выдачу пенсии надо временно задержать… — И только без истерик, их достаточно было, — добавил лейтенант и предложил «пенсионеру» идти за ним.

Теперь следствие по делу Карпухина-Карпеня-Карпова-Карпенко и Коробова, как «Деятеля областного масштаба» уже велось в областном городе. Настоящая фамилия его, как оказалось, была Карпов, остальные — для получения пенсии.

Среди многочисленных свидетелей больше всего хлопот доставляла следователю вдова Зацепилина. Вдова визжала так, что звенело в ушах. Подбоченясь, она требовала для своего недавнего возлюбленного самого сурового наказания. При этом вдова особенно упирала на то обстоятельство, что «он склонял ее отписать половину дома и сада».

На первом же допросе многофамилец понял, что отпираться бесполезно и с этого момента на все вопросы следователя стал отвечать тоже вопросами.

— Почему я не работал? А почему я должен был работать? Собесовцы — им только пусти слезу — не обидят. Запишите это, гражданин следователь в протокол, обязательно запишите. Да и бабы меня подкармливали. Спасибо им…

«Пенсионеру» дали пятнадцать лет…

ЗОЛОТОЕ ДНО

1. Остап и почти Бендер

Остап Васильевич Крышкин ничем внешне не походил на известного искателя сокровищ мадам Петуховой. Во-первых, был он уже не молод, во-вторых, в его наружности никто не смог бы найти ничего привлекательного. Чуть-чуть ниже среднего роста, поджарый, с маленькими черненькими глазками, он чем-то напоминал поднебесную птицу с железным, загнутым вниз клювом, случайно попавшую в клетку.

И одевался он далеко не так, как великий комбинатор. Не носил ни зеленого костюма, ни знаменитых лаковых штиблет с замшевым верхом апельсинового цвета. На нем всегда был серенький потертый костюм с оторванными пуговицами, парусиновые туфли на прессованной подошве и глубокая с черной лентой соломенная шляпа. Неизбежным его спутником везде и всегда оставался измятый гранитолевый портфель.

И все-таки друзья величали Остапа Васильевича Крышкина Бендером, на что имели достаточно веские основания.

Появился Крышкин в системе сборщиков утиля и металлолома как-то случайно и незаметно. Работал раньше он где-то агентом по снабжению. Как человека близкого по роду занятий, его охотно зачислили в великую армию заготовителей утиля, присвоили персональное звание киоскера по сбору от населения бытового лома. В тот же день Остап Васильевич надел на свой серенький костюмишко просторный черный халат, засучил рукава и занял место в дощатой зеленой будочке под толевой крышей. Крыша была дырявой, протекала при дождях и всегда пахла смолой. Будочка стояла в глухом переулке под изогнутыми ветвями старой осины. Листья осины даже в тихую погоду вели между собой какой-то таинственный разговор, и это в первое время немного развлекало киоскера. Случалось так, что ему с утра и до вечера приходилось сидеть, положив на колени руки, в ожидании посетителей и возвращаться ни с чем. Бывали, правда, дни и пооживленнее: приходили старушки с прогоревшими сковородками, ненужными чугунными утюгами и покрытыми ржавчиной противнями, прибегали ребятишки, таща за собой на буксире где-то добытую разъеденную ржавчиной решетку, спинки от кроватей или связку подпрыгивавших за ними негодных матрацных пружин. Остап Васильевич в таких случаях довольно потирал руки, долго и придирчиво осматривал принесенные предметы, потом заглядывал в замусоленную книжицу ценника, и начиналась торговля. Ребята, правда, те всегда сговорчивее: на мороженое хватит — и спасибо, дядя, а вот со старушками нередко приходилось выдерживать целые баталии.

— Запаяете горшочек и он еще вашим внукам по ночам верно будет служить, а вы мне двадцать копеек суете, — упрямится старушка, но и в таких случаях убедительная логика киоскера всегда одерживала верх.

Но чаще все-таки приходилось прислушиваться к шуму старой осины и думать свои невеселые думы.

«Что за жизнь, что за работа — пятьсот — шестьсот рублей в месяц при растущих материальных и культурных потребностях! Нет, так дальше невозможно», — решил он однажды, и зеленый киоск Крышкина вдруг был погружен на подводу и перекочевал в пыльный переулок центрального рынка. Здесь не было не только шумной ветвистой осины, но даже самого захудалого зеленого кустика, зато сколько практических преимуществ! Рядом, справа и слева, ларечки и киоски, именуемые мастерскими по ремонту кухонной утвари, жестяницкие, слесарно-механические. В этих мастерских старые, уже побывавшие на свалке примуса натираются до блеска самоварного золота и сбываются как новые. Под песни идет лужение и пайка. Деревянные молотки жестянщиков ловко изгибают купленную тут же у утильщиков старую жесть, и появляются новые ведра, духовки, противни, тазы. Вокруг всегда шумно и людно. К тому же рядом проезжают на рынок и с рынка такие неискушенные в утиле покупатели, как колхозники. Как тут не развернуться!

И Крышкин стал разворачиваться. Его теперь не устраивал только бытовой лом. Подавай всё, что называется утилем. И полки ларечка были забиты растрепанными и истерзанными книгами, пропыленными и изъеденными насквозь зонтиками, разбитыми патефонными пластинками, флакончиками и бутылками, продырявленными ночными горшками. Места в ларечке уже не хватало. Пришлось пристроить еще и кладовушку. За ее дверями появились целые горы костей, запах которых у капризных посетителей вызывал тошноту, но Остап Васильевич не чувствовал этого запаха даже тогда, когда ежедневно, ровно в два часа дня к нему приходила со свежей курицей толстенькая, нестареющая спутница его жизни.

— Ты видишь, какая она жирная? — раздавался вопрос.

— Она еще лучше вчерашней, — неизменно отвечал киоскер, старательно обгладывая сочные косточки, аккуратно складывал и относил их в кладовую. — Это пусть копейки, но копейки тоже ведь деньги, — поучительно говорил он.

— А прогрессивка у нас будет сегодня?

— Куда же ей деваться, дорогая! Считай, что две тысячи у тебя уже шуршат в сумке. Это только зарплата, — и он многозначительно подмигивал так хорошо разбиравшейся во всем жене. Потом касался губами ее пухлой щеки и, напевая свой излюбленный мотив «Паду ли я стрелой пронзенный…», принимался сортировать закупленное.

К концу третьего месяца своей новой деятельности Остап Васильевич запросил себе еще помощника и вдобавок подводу с хорошей лошадью. Имя его к тому времени в конторе Главвторчермета уже приобрело вес. Крышкина ставили в пример за инициативу и находчивость. Крышкин был на Доске почета и каждый месяц получал по приказу вознаграждения. И потому, понятно, просьба его была сразу, как говорят, уважена.

А помощник нужен был Остапу Васильевичу до зарезу. В деятельной голове его уже давно созрела новая идея, осуществить которую одному было бы трудно. Как-то — это было еще в те дни, когда Крышкин скучал в глухом переулке, — он решил изучить городские резервы металлолома и отправился бродить по окраинам. Попал в район большой группы заводов и был поражен тем, что увидел. Справа от завода на пустыре лежали целые горы всевозможного промышленного лома: станины старых станков, колесные пары, вышедшие из строя автомоторы, куски рельсов, стружка, глыбы металла из вагранок. Какие-то люди здесь постоянно копошились, нагружая этим добром автомашины. Остап Васильевич поинтересовался, что означает виденное им.

— А то и означает, что хлам перебираем, — неохотно отвечал ему шофер в замасленной спецовке.

Этот ответ Крышкина не устраивал.

— Разве это хлам? — вызывая на дальнейший разговор, спросил он.

— Хлам останется на пустыре, когда отсортируем. Нужное сдадим на базы, там разделают всё под габарит, а потом габарит нам продадут на переплавку. Понял?

— Так-так, — кивал головой Остап Васильевич. Бытовой лом, который он собирал, стоит гроши. Нужны сотни кастрюль и сковородок для того, чтобы набрать их на тонну. А здесь одна станина стоит месячной работы киоскера. Это уже капитал. И горы лежавших перед Крышкиным заводских отходов вдруг загорелись в его глазах золотистым блеском.

Крышкин представился и, как будто бы в шутку, сказал, без нужды поправляя свою соломенную шляпу:

— Может, подбросишь мне в ларек машину, вторую — не обижу…

Парень почесал за ухом, усмехнулся:

— Что ж, оно, пожалуй, можно. Только с премиальными.

А на следующий день Остап Васильевич огорошил всех сборщиков и киоскеров: в один присест сдал пять тонн четыреста двадцать килограммов лома, заработав на этой операции семьсот с лишним рублей.

Это был, так сказать, только начальный эксперимент. Крышкин снова несколько раз появлялся на пустыре, успел обзавестись здесь приятелями среди шоферов и грузчиков.

— Сколько надо, столько будем подвозить, всё равно на переплавку пойдет, — казалось, по-простецки говорили они.

Но Остап Васильевич хорошо понимал и их услужливость, еще лучше понимал и свои интересы. Его смущало одно обстоятельство: возить постоянно лом в ларек — значит, выкладывать из своего кармана на транспорт. Это не устраивало его. Лучше бы избежать ненужных транспортных расходов. Но как это сделать? У него родилась еще одна блестящая идея: он, Остап Крышкин, берет себе одного помощника и открывает еще один киоск. И киоск этот будет прямо на пустыре.

Задумано — сделано. И вот уже два месяца как Остап Васильевич отправляет на базу десятки тонн промышленного лома Но только в накладных станины старых станков он называет чайниками и самоварами, стружку — примусами и керосинками, колесные пары — секциями старой отопительной системы из домоуправлений. Заведующий базой, принимая лом, знает об этих удивительных превращениях и только улыбается:

— Хитер, разбойник, хитер…

Конечно, Остап Васильевич хорошо понимал, что, сбывая промышленный лом за бытовой, он, мягко выражаясь, прокладывал себе дорогу к скамье подсудимых. Но оправдания в таких случаях всегда находятся. Имел его и Крышкин.

— Я не продаю лом на сторону. Он всё равно пойдет на переплавку. Велика разница, кто его заготовит, — убеждал он сам себя, и продолжал отгружать машины с пустыря.

Как-то в самый разгар погрузочных работ на пустыре появилась секретарь управляющего и сообщила чуть ли не шепотом:

— Вас срочно вызывает сам Максим Максимович.

Крышкин слыхал от других, что их управляющий бывает резок и даже груб, когда обнаруживает хоть малейшие недоделки, связанные с выполнением производственного плана.

— Кажется, попал, не умею вовремя остановиться, — досадуя на себя, подумал он и отправился на прием.

В приемной Остап Васильевич сперва долго вытирал ноги о коврик, лежавший у красных дверей кабинета, потом тщательно пригладил ладонями пробор темных лоснящихся волос и осторожно приоткрыл дверь.

— Входите, входите, что вы там топчетесь? — встретил его резкий голос, услышав который, секретарь взялась рукой за щеку и, раскачивая головой, проговорила:

— Кажется, попадет…

Максим Максимович Лапотков в этот момент пил чай вприкуску и старательно колол кусочками неподдававшийся сахар. Это был еще совсем молодой человек, но давно располневший и облысевший. Овал его лица, фигура, движения были мягкими, но требовавшими к себе внимания и уважения. Говорил он неторопливо, давая понять слушателям или собеседникам, что слов на ветер не бросает, что мысли его — это мысли главы управления.

— А, Остап Васильевич, хорошо, хорошо, что вы пришли, — медленно сказал он, отодвигая стакан с чаем и поднимаясь навстречу удивленному Крышкину. Розовые щеки управляющего при этом расплылись в обширную, непомерно затянувшуюся улыбку. Он взял в свои мягкие руки руку Крышкина и, подержав, сказал:

— Ну, и молодец же вы, Остап Васильевич, просто молодец. Садитесь, поговорим.

Оба уселись рядом на диван.

— Так вот, — продолжал Лапотков, — в нашем деле нужна, знаете, светлая голова, смышленая голова. Заводам — им хорошо, они могут выполнять и перевыполнять свои планы. Вы следите за моей мыслью? — неожиданно спросил он и тут же продолжал: — Да, они могут выполнять и перевыполнять. Для этого у них есть кадровые специалисты, у них новая техника, новая технология, разные там, знаете, поточные линии, а что у нас, что у нас, я вас спрашиваю? Ничего. Мы кустари. Наша работа всегда будет покоиться на энергии, настойчивости, инициативе и находчивости. А вашу находчивость — одобряю, весьма одобряю! Утром я подписал специальный приказ. Вы премируетесь, а ваша инициатива будет обсуждаться повсюду в нашей системе, даже в бухгалтерии. Вы следите за моей мыслью?

Лапотков медленно поднялся и, заложив руки за спину, стал ходить по кабинету, о чем-то думая.

— А что, Остап Васильевич, если шире использовать ваш опыт?

Крышкин сперва не понял, о чем шла речь, а управляющий продолжал:

— Я говорю, как вы думаете, как вы смотрите на то, — вы следите за моей мыслью? — да, как вы смотрите на то, что мы по вашему опыту выставим на пустыре еще этак с десяток ларьков? Согласитесь, что план тогда у нас будет по всей системе гарантирован на все двести, а то и триста процентов.

— Совершенно верно, Максим Максимович.

— Значит, вы согласны с моим предложением. Вы ведь патриот нашей системы…

Теперь, когда бальзам на душу Остапа Васильевича был в достаточной мере пролит, мысли его снова пошли в обычном для них направлении.

«Патриот-то патриот, — думал он, — устроите вы там настоящий базар, а что я буду иметь? Потом базар возьмут да еще разгонят». Но он улыбнулся и сказал: — Конечно, Максим Максимович, это блестящая мысль…

Управляющий тут же при Крышкине отдал распоряжение подготовить к перевозке на пустырь десять ларьков. Причем он, как оказалось, заранее разработал план перебазирования, выделил необходимый транспорт, назначил своего первого заместителя ответственным за осуществление блестящей идеи управляющего.

Но уже через неделю все десять ларьков беспорядочно везли обратно, а сам Лапотков сидел весь красный с разбухшим и потным лицом на бюро районного комитета партии. Своими глазами он видел, как дружно и единодушно поднялись руки всех членов бюро, потребовавших объявить ему строгий выговор с предупреждением за «блестящую идею».

Вывезен был с пустыря и ларек его первооткрывателя, Остапа Васильевича Крышкина. Но это не обескуражило славного деятеля системы Главвторчермета. Его тут же осенила новая идея. Прямо с пустыря он перевез и установил свое хозяйство почти под самыми окнами директора завода вторичного алюминия. И, как обычно, ровно в два, к нему и сюда стала приезжать жена с очередной курицей в алюминиевой кастрюле. Отрывая подрумяненную на сливочном масле аппетитную куриную лапу, Остап Васильевич серьезно и наставительно говорил жене:

— Пойми, дорогая моя, это даже лучше. Знаменитый Кандид знаменитого Вольтера был прав: всё, что происходит в этом лучшем из миров, — к лучшему. Черный лом — это черный и неблагодарный труд. Цветной лом — а здесь мы будем иметь его немало — это сливки, за каждую тонну его платят по две тысячи рублей. Такова государственная цена. Ты немножко понимаешь, что это значит?

— Светлая, лучезарная у тебя голова, Остапчик, лучезарная, Остапчик, — умильно проговорила она и коснулась рукой гладко выбритой щеки спутника своей жизни.

2. Артель «Новое старье»

Громкая слава Остапа Васильевича сверкающим шаром прокатилась по всем ларькам, киоскам и базам, среди пеших и конных сборщиков всякого хлама, и, понятно, не могла не оставить своего следа. Многие теперь, что называется, стали заглядывать в рот Крышкину, своему светилу, ждали от него новой идеи, нового слова, считали его лучшим другом утильщиков.

А идеи, как всегда, у Остапа Васильевича были в избытке. Его маленькие острые глазки всегда замечали то, чего не замечали глаза других. И не только замечали. Его голова с гладко причесанными на пробор темными лоснящимися волосами была устроена так, что всегда из замеченного умела делать нужные выводы, строить, как это делают опытные шахматисты, самые неожиданные комбинации, которые всегда приводят к желаемым результатам. Теперь Остап Васильевич больше не был новичком среди сборщиков утильсырья. Теперь он знал многое и очень многое из того, о чем не имели понятия даже самые маститые представители этой системы. И то, что стало известно Крышкину, он постарался не таясь изложить своим новым друзьям в самой элементарной форме при первой же, так сказать, неофициальной встрече.

Встреча была им задумана в загородном парке, в новом ресторане с умилительным названием «Отдохнем, товарищи» как раз в день открытия этого учреждения. Накануне этого торжества в местной вечерней газете появилось несколько скромных строк в виде простого объявления, зато на следующий день ему можно было уже посвятить целую газетную страницу. Уютное голубенькое здание нового ресторана было окружено цветочными клумбами, занавешенными верандами и изрядным количеством любителей всяких новинок. Центральный вход до последней минуты перед открытием преграждала туго натянутая алая ленточка. Справа в ожидании подходящего момента поблескивали на солнце несколько труб из приглашенного оркестра, слева удобно пристроился аппарат кинохроники и двое фотокорреспондентов выискивали для себя наиболее эффектные места.

Но вот подошло время открытия. К алой ленточке приблизились трое в белоснежных халатах. В центре среди них выделялся тучный сияющий мужчина с маленькой головой, посаженной, казалось, на плечи. В его руках были новенькие, широко растопыренные ножницы.

— Дорогие товарищи и гости, само название нашего учреждения говорит о его назначении, о цели его открытия. Разрешите, таким образом, поздравить вас и весь город с появлением еще одного культурного центра и уютного уголка, призванного обслуживать и удовлетворять культурные запросы наших дорогих сограждан…

Ответственный товарищ из общепита не закончил еще своей праздничной мысли, как загудели трубы оркестра, раздалось несколько дружных хлопков и острые лезвия ножниц коснулись алой ленточки, уронили ее.

Конечно, в голубых, красных и синих залах ресторана было уютно и нарядно. Расставленные повсюду цветущие олеандры напоминали о черноморском побережье, где всё создано природой для отдыха, наслаждения и удовольствия. Но еще лучше было наверху, на самой крыше ресторана, где расположился Остап Васильевич со своими друзьями. Здесь, по договоренности, для них был сервирован большой стол, за которым свободно разместились все шестнадцать человек. Внизу, под ними, играла музыка, шаркали ноги танцующих и уже раздавались чьи-то не в меру веселые голоса, а здесь, над ними, было чистое своей голубизной вечернее летнее небо, на фужерах и хрустальных графинах играли зайчики заходившего солнца, а кругом со всех сторон чуть раскачивались и неслышно шумели верхушки деревьев загородной рощи.

— Ну, как, друзья? — довольно потирая руки и усаживаясь в центре, весело воскликнул Остап Васильевич.

— Сказка! — ответил маленький худощавый пеший сборщик утиля с большим кадыком и заостренным прямым носом — Ахмет Ахметович Тутезункулов.

— Неповторимо, — поддержал его лысый сосед.

— Не прочь здесь остаться на всю жизнь, до последней минуты, — заулыбался на краю стола еще один киоскер.

По своему внешнему виду, по возрасту и по характеру всё это были разные люди, но их объединяло общее благородное поприще. Понятно поэтому, что разговор среди друзей стал общим после первой же рюмки коньяка, запитого мелкими глотками холодного на льду шампанского.

— А кто создает сказки на земле, Ахмет Ахметович? — загадочно спросил Остап Васильевич маленького пешего сборщика с большим кадыком.

— Бабушки и дедушки, — засмеялись все.

— Они только рассказывают сказки, Ахмет Ахметович, а мы их можем в нашей жизни создать, понимаешь, можем, — все больше разгораясь, заговорил Остап Васильевич, чувствуя, что его силки уже начинают действовать.

— Вы знаете, товарищи, нашу систему, в которой работаем? — продолжал великий Крышкин и отвечал, наклонившись низко, вытянув руки на столе: — Нет, не знаете! Это, скажу вам, не система, а золотое дно! Да, дорогие мои, золотое дно. Его никогда не вычерпать даже экскаваторами. Только надо иметь голову на плечах. А теперь скажите, согласны слушать меня?

— Согласны! Согласны! — раздались дружные голоса. Все наклонились над столом, а сидевшие по краям перенесли свои стулья ближе к Остапу Васильевичу.

— Сперва несколько слов о том, что можно назвать мелочью, — продолжал он и неожиданно обратился к маленькому Ахмету Ахметовичу: — Ну, вот, Ахмет Ахметович, возьмем для начала хотя бы тебя. Мы все хорошо понимаем и высоко ценим твой труд, хотя система наша относится к нему неблагодарно. Ты, как птица, подымаешься с рассветом и солнце еще не взошло, а во дворах под окнами и балконами уже слышен твой голос: «Ста-рые ве-щи! Купим старые вещи!» Вечером ты тащишь на своих натруженных плечах туго набитый мешок. Дырявые галоши, изношенные ботинки, туфли, негодные штаны и юбки ты сдаешь на базу, а там всё бросают на весы. Твой производственный план — это килограммы и тонны. А сколько, скажи, получаешь, если выполнишь план?

— Четыреста-пятьсот рублей, — начал было сборщик.

— Знаю, знаю. А вот ты-то знаешь ли, сколько можно получать старьевщику, если у него голова на плечах и все шестеренки крутятся?

При этом вопросе все еще плотнее сгрудились и устремили взоры на своего вдохновителя. В глазах их давно уже вспыхнули огоньки, которые теперь в наступавшей темноте вечера стали разгораться кострами.

— Полторы, а то и две. Да, куда там две, больше можно, много больше, — выпалил Крышкин, усиливая сказанное жестом правой руки.

Друзья перевели дыхание, а Ахмет Ахметович полез в карман за носовым платком и, вытянув его за уголок, стал вытирать проступивший на лбу пот.

— Хотите знать, каким образом? Просто, совсем просто. Тебе, Ахмет, продают не только всякую негодную дрянь, но и поношенное. Правильно? Правильно! Ты поношенные вещи вместе с дрянью бросаешь в один мешок, и вместе всё идет на весы. А надо раскладывать это в разные мешки. Один мешок следует бросать на весы для плана, другой, — ну, другой, известное дело, — пойдет как прибавочная стоимость за инициативу и находчивость. Правильно я говорю? Конечно правильно! А на старый ботинок, Ахмет Ахметович, можно поставить заплатку, замазать ее, натереть до блеска и старье станет новым. Что дальше? На этот вопрос тебе ответит даже мой пятилетний сын — дальше на толкучку, там ворота всегда открыты настежь. Понимаешь, Ахмет Ахметович?

Но тот почему-то задумчиво покачивал головой.

— А кто будет заплатки ставить, кто продавать?

— Что ж, вопрос вполне законный, — усмехнувшись проговорил Остап Васильевич и, показывая на себя рукой, вдруг сказал: — Продавать, товарищ Ахмет Ахметович, буду я. Понял? — Освещенные взошедшей луной, лица радостно заулыбались, а Крышкин продолжал: — Да, все остальное за мной. У меня есть на все нужные люди. Больше скажу вам, друзья. Мы организуем свою инвалидную артель, которую, только между нами говоря, можно будет назвать — «Новое старье». В этой артели и будет делаться из старого новое.

— Ну и Остап Васильевич, ну и Остап, — покачивая головой, — повторял сидевший рядом справа седой киоскер, а великий комбинатор не унимался:

— Мы должны, друзья, бросить лозунг: «Нет старых вещей!». Негодные примуса будем превращать в новые и продавать их на колхозных рынках или даже в сельских районах. Старые самовары, кастрюли, сковороды вместо того, чтобы сдавать по весу на базы, обновленные направим туда же, а оттуда будет идти своей дорожкой должное вознаграждение за усердие и труд. Согласны со мной? — как-то торжественно и величественно спросил Крышкин.

Конечно, все были согласны. Маленький Ахмет Ахметович даже подошел к великому Остапу и, взяв того за руку, умильно проговорил:

— Золотая голова, золотая, не дай бог каждому, что тогда будет.

Все дружно рассмеялись, а пеший сборщик тряпья наполнил с верхом фужер шампанским, высоко поднял его над головой и восторженно провозгласил:

— За артель «Новое старье» и ее создателя, Остапа Васильевича, дорогие друзья! — и хрустальный звон бокалов весело поддержал рождение нового предприятия в славной системе утильсырья.

Дав несколько остыть разгоряченным головам, Остап Васильевич решил удивить и поразить их еще одним открытием.

— А теперь давай поговорим с тобой, Митрофан, — сказал он, обращаясь к сидевшему напротив тучному с одышкой конному сборщику металлолома с звучной фамилией Барабан. Этот самый Барабан по природе был неподвижен, медлителен, тугодум, но при всех этих совершенствах считался лучшим мастером своего дела в системе. Обычно, еще темно, куры не открывают глаз, а низкий хриплый бас Барабана уже слышится на хозяйственном дворе:

— Стой, Машка! — или: — Ножку, Машка, эк тебя занесло!

Это Барабан уже закладывал в телегу закрепленную за ним персональную пегую, с выпяченными ребрами кобылку.

— А теперь трогай, — безразлично говорил он одну и ту же фразу каждое утро. И трогался на своей скрипучей телеге с персональной Машкой по пустырям, по городским окраинам и дворам. К вечеру же его телега всегда была доверху нагружена. На базе ему выдавали очередную приемо-сдаточную квитанцию, и он терпеливо ожидал, когда подойдет день получения премии. Бедняга, конечно, даже не подозревал, что существует много других довольно темных дорог для сдачи собранного лома, кроме той, по которой он каждый вечер едет на базу.

А Остап Васильевич об этих именно дорогах и говорил сейчас.

— Ты, Митрофан, чудак, — весело звучал голос Крышкина. — Скажи мне, ради бога, кто тебя заставляет сдавать всё до килограмма на базу? Подумай, лом ты собираешь в тех местах, где он никем не учитывается. Деньги за него никому не платишь. Квитанций никому никаких не даешь, и с тебя их никто не спрашивает. Значит, надо поступать разумно, не обижать себя. Надо на базу сдавать ровно столько, сколько требует план. Ну, подбрось еще тонну-две на премию и на Красную доску — имя твое там все-таки пусть на всякий случай остается. А остальное вези на свой склад. Нужно иметь свой резерв. Спросишь, зачем нужен тебе резерв? — И Остап Васильевич для большей убедительности стал рассказывать об одном случае из своей практики.

— Приезжаю я как-то, — говорил он, — в школу тридцать девять и вижу: сидит на школьном крыльце завхоз, сидит, как сиротинка Аленушка, опустив голову на колени. — «Что, брат, случилось?» — спрашиваю его. — «Беда, Остап Васильевич, просто беда, ваш брат замучил». — Как так замучил? — спрашиваю с участием. А он говорит, что дали школе план — собрать семьдесят пять тонн металлолома, а собирать его негде. Ученики, мол, уже с ног сбились, на дальнее кладбище бегали, даже пытались за крестами охотиться, только разве наберешь их на семьдесят пять тонн. А директору дали взбучку. Директор вызвал завхоза — тоже в пот вогнал. Вот он и вышел только из директорского кабинета, а что делать дальше — ума не приложит. Теперь, друг Митрофан, понимаешь, зачем нужно иметь свой резерв? — прервав рассказ, загадочно спросил Крышкин.

Но Митрофан смотрел на Остапа Васильевича круглыми посоловевшими глазами и ничего не видел, хотя остальные из компании уже весело перемигивались между собой.

— Эх ты, Митрофанушка, а еще лучшим сборщиком зовешься. Так слушай, что было дальше.

А дальше, по словам Остапа Васильевича, произошло следующее. Он сдал на базу из своего личного резерва 75 тонн лома и принес завхозу приемо-сдаточный акт, в котором констатировалось, что школа № 39 выполнила установленный ей план и сдала нужное количество металлического лома высокого качества. За это школе выплачено вознаграждение, согласно государственным расценкам из расчета 251 руб. за тонну — всего 18 825 руб. Тут же Остап Васильевич вручил завхозу 12 тысяч рублей. Остальное оставил себе на транспортные расходы, оплату грузчиков и т. д. и т. п.

— И знаете, друзья мои, директор школы от радости был на седьмом небе. Он жал мне руки и с благодарностью повторял: «Ну, спасибо же вам, спасибо, выручили. И план выполнен, и деньги точно с неба да прямо на стол». В тот же день директор отправился в магазин музыкальных инструментов и привез в школу новенькое пианино.

— Вот, друзья мои, как надо действовать! — эффектно воскликнул Крышкин, прищелкнув пальцем, и взялся за бутылочку с шампанским.

Теперь глаза сидевших вокруг стола уже не горели, а пылали яркими кострами. В них была и зависть, и восхищение, и восторг. Да, теперь эти маститые представители славной системы начинали понимать, что под ногами у них повсюду поистине золотое дно. Надо только не лениться, почаще нагибаться и, если не грести лопатой, то брать хотя бы пригоршнями всё то, по чему они до сих пор ходили. Каждый в эти минуты вспоминал, сколько в городе таких школ, институтов, больниц, контор, которые нуждаются в помощи. Планы-то по сбору и сдаче лома даются с закрытыми глазами. Есть у тебя лом или нет — какая разница, тут важно выполнить патриотический долг. А кто из утильщиков не может в этом помочь! Им-то, мастерам своего дела, хорошо известно, где и какие отходы лежат. Иное домоуправление или стройка спасибо скажут, если очистишь их территорию от всякого металлического хлама. Еще и транспорт дадут. Погрузить помогут. Только бери! Создавай себе резервы. Ох, какой же умница этот Остап Васильевич! Только один Барабан, казалось, не был затронут общим чувством. Его глаза отдавали тусклым винным блеском, а не охватившей всю компанию страстью.

— Да, Остап Васильевич, ты это здорово придумал с резервами, — почесывая затылок, лениво проговорил он.

— Ошибаешься, друг мой Митрофан, я тут ничего не придумывал. Я только видел и делал выводы, что обязан делать каждый из мыслящих. Да все вы присмотритесь хорошенько и увидите, что наша система похожа на решето. Нам только остается подбирать падающее на землю добро. Ведь вот в чём всё дело. Под-би-рать, — медленно с расстановкой повторил Остап Васильевич. Потом подумал и неожиданно сказал: — Впрочем, конечно, не каждый может этим заниматься. Но я вам помогу. Я вам покажу еще не такие дорожки, по которым следует идти. Вы увидите, какие чудесные комбинации можно проделывать с одним и тем же металлом. Да, увидите. Только одно условие, друзья: я свой ларек сдаю на помощника, сам же буду следить за вашими интересами. А вы, понятно, должны помнить о моих интересах. Так вы меня понимаете? — сузив глазки, спросил Остап Васильевич.

— Только так, Остап Васильевич! Только так! — раздались дружные голоса.

— В таком случае, завтра я буду у тебя, Киреев, — сказал он, обращаясь к заведующему приемной базой утиля — лысому, узколобому, с рябым после оспы лицом. — Я помогу тебе, Киреич, снять замки с сундуков, на которых ты сидишь и в которых хватит приданного для самой капризной невесты.

Веселым смехом и даже аплодисментами поддержали друзья последние слова великого комбинатора. Снова чокнулись и налили бокал поднявшемуся к ним ответственному представителю пищеторга. Товарищ из пищеторга с трудом удерживал себя на ногах и почему-то разыскивал ножницы, которыми всего три часа назад так удачно рассек алую ленточку в знак открытия нового культурного учреждения.

3. Сундуки раскрываются…

На следующий день Остап Васильевич, как и обещал, появился на базе.

— Ну, Киреич, сперва познакомь меня со своим хозяйством, — добродушно улыбаясь, сказал он, хотя знал не хуже самого завбазой, где и что здесь лежит. Но завбазой охотно повел своего учителя и наставника по просторной, обнесенной дощатой оградой территории, отвоеванной на пыльной городской окраине. Над базой с криком летали стаи ворон, то опускаясь, то поднимаясь справа из-за какой-то постройки. Там же бегали и рычали тощие с поджатыми хвостами собаки.

— Косточки свежие? — мягко спросил Остап Васильевич, улавливая знакомый ему запах костей.

— Из мясокомбината три машины только притащили.

— Косточки — тоже ходовой товар. Но к ним мы как-нибудь доберемся попозднее.

Справа и слева в беспорядке лежали целые горы всевозможного металла: какие-то трубы, секции отопительной системы, старые тракторные гусеницы, металлические колеса, бракованные поковки, старые резцы, пилы, тиски. Несколько девушек в желтых от ржавчины халатах и в брезентовых рукавицах перебирали и сортировали лом. Тут же сверкали огни автогена. Это огнерезчики, низко надвинув на глаза синие защитные очки, разделывали на мелкие куски те же трубы, отопительные секции, куски рельсов, огромные с шипами тракторные колеса, готовили так называемый негабаритный лом на заводы для переплавки.

— Э, да у вас и габарит есть, — усмехнулся Крышкин, заметив в стороне несколько тонн мелкого стального литья.

— Попадается…

— Надо уметь и его правильно использовать, — наставительно произнес Остап Васильевич, проходя дальше. Впереди высились беспорядочные завалы черного прогнившего тряпья, бумажной макулатуры. И то и другое прессовалось в каких-то дырявых, обитых жестью ящиках. За дощатой перегородкой обнаружились изрядные запасы цветного лома. Крышкин стал расспрашивать Киреева, как у них обстоит дело с сорностью цветного лома, какими процентами она определяется. Получив ответ, он сразу же решал, что предстоит делать, какой держать курс.

Осмотр хозяйства базы был, наконец, завершен. Оба вернулись назад и вошли в тесную, примощенную около автомобильных весов конуру. Стены в ней были неоштукатурены, потолок просвечивался. В этой, с позволения сказать, конторе, едва нашли себе место два стула и давно просившийся на свалку кухонный стол с выдвижным ящиком посредине. Стол был залит чернилами, завален бумагами, на которых темнел слой пыли. Остап Васильевич, понятно, не поразился этой картиной, но его внимание привлекло большое квадратное зеркало, висевшее на стене над столом.

— А это что у вас такое, Киреич? — улыбнулся он, показывая рукой на зеркало.

Завбазой высморкался в грязный клетчатый платок и сказал:

— Называется санитарное оборудование.

Остап Васильевич сдвинул набок свою соломенную шляпу и приподнял брови.

— Не понимаю…

— Начальство приказало. Даже в письменной форме. Надо, чтобы люди нашей системы выходили на улицу после работы чистыми. А для этого должно быть зеркальце. Вот и купил…

Остап Васильевич залился дребезжащим смехом. «Ну, и шутники» — подумал он. Потом придвинул к столу стул, уселся поудобнее и стал копошиться в бумагах.

— Ты помнишь, Киреич, наш вчерашний разговор? — спросил он, не глядя на завбазой. — Я говорил вчера, что у каждого из наших товарищей для успеха дела должны быть материальные резервы. Ты же должен их иметь в особенности. Надо иметь на твоих складах излишки металла — черного и цветного, тряпья, макулатуры, костей. Одним словом — всего, чем так богата наша система, и чем больше, тем лучше.

— Для меня, Остап Васильевич, это невозможно, — стал возражать Киреев. — Заготовители и сборщики — другое дело. Им под силу всё то, о чем вы вчера говорили. А у меня — дело другое. Я только принимаю готовое. Как ни крутись, а дальше весов не уйдешь…

— Эх ты, а еще завбазой, кто только тебе доверил такой ответственный пост, — укоризненно проговорил Остап Васильевич и постучал пальцем по лбу заведующего базой. — Думать надо, дорогой товарищ, думать головой. Кто же тебе сказал, что ты должен ходить и собирать где-то по пустырям излишки и резервы? Так, брат, далеко не уйдешь. Резервы надо создавать не заготовкой, а вот этими бумагами, что лежат на столе? Понимаешь?

Но Киреев не понимал, а только собирал складки на своем и без того морщинистом узком лбу.

В этот момент в ворота базы с грохотом вкатилась и стала на весы четырехтонка. Кузов ее был доверху завален латунной стружкой, старыми аккумуляторными пластинками, какими-то бронзовыми кожухами, медными и латунными отливками.

— Принимай, хозяин, добро, — крикнул горластый шофер.

Киреев вышел, залез в машину, долго копался в цветном ломе.

— Годится? — насмешливо прокричал шофер.

Но завбазой ничего не ответил. Взвесив привезенное, он отправил машину на разгрузку, а сам принялся оформлять приемную квитанцию. Вскоре желтый продолговатый листок был заполнен и подписан.

— Ну-ка, ну-ка, покажи, Киреич, как ты с этим делом справляешься, — проговорил Остап Васильевич, беря в руки листок. Едва взглянув на него, улыбнулся, потом серьезно, официальным тоном спросил: — Скажите, товарищ Киреев, чем вы руководствовались, поставив в квитанции четыре процента сорности в принятом ломе?

Киреев недоумевающе посмотрел на великого комбинатора и нерешительно сказал:

— На глаз, Остап Васильевич. Лаборатории на базе нет. А глаз опытный. Сразу вижу, сколько масла осталось на металле, сколько других посторонних примесей.

— А знаете вы, что глаз может ошибиться? — не успокаивался Крышкин.

— На процент в ту или иную сторону, самое большое…

— А почему бы ему не ошибиться на десять-двенадцать процентов и только в одну сторону?

Завбазой начинал уже о чем-то догадываться, но мысль еще блуждала в тумане. А Остап Васильевич продолжал всё в том же официальном тоне, словно делал служебный выговор своему подчиненному:

— Вы, товарищ Киреев, приняли сейчас четыре тонны цветного лома. Правильно? Так, вот, если вы запишете, сорность не четыре процента, а пятнадцать, — это составит уже шестьсот килограммов. Имея в виду, что к вам сегодня подойдет с таким же металлом еще три четырехтонки, вы сможете иметь на сорности две тысячи четыреста килограммов. В переводе на деньги по государственным расценкам это составит, примерно, около четырех тысяч рублей. Правильно, товарищ Киреев?

— А как же в документах?

— Вопрос совершенно правильный. Скажите, зачем вы указываете вот в этой квитанции, — и Остап Васильевич снова взял в руки желтый листок, — процент сорности? Какая в этом необходимость? Запишите только полный вес. И всё. Другое дело, когда после сортировки и обработки будете отправлять лом на завод для переплавки. Вот тогда в приемо-сдаточном акте надо, и обязательно надо, указать процент сорности — пятнадцать — там всё равно никто не станет проверять эту цифру, а всё привезенное сразу повалят в печь, в огонь. Так ведь, скажи?

— Точно, так, Остап Васильевич.

— Теперь вам, наконец, понятно, как надо создавать резервы? — самодовольно улыбаясь, спросил Крышкин. Так обычно спрашивает добрый учитель своего недогадливого ученика.

Лицо завбазой совсем было просветлело, но вдруг на его рябые щеки снова легла тень какого-тосомнения.

— Что еще? — и Крышкин недовольно посмотрел на завбазой.

— А куда я эти самые резервы сдавать буду?

— Ах, вот еще в чем сомнение. Ну и простак, ну и простак же ты, Киреич. Скажи мне на милость, киоскеры у тебя есть? Пешие и конные сборщики есть? Есть. Они должны выполнять и перевыполнять производственный план? Должны! Так вот ты и продашь им этот самый цветной лом. Он останется лежать у тебя на складе, а ты выдашь ребятам приемные квитанции, они же принесут тебе деньги. Кроме того, ребята получат еще премию и прогрессивку за перевыполнение плана. Понимаешь? Потом, есть в нашей доброй системе так называемые бестоварные документы для оплаты транспорта за перевозку утиля. Ты выпишешь три-четыре таких документа за доставку тоге же лома, который уже лежит у тебя на складе, и снова получишь деньги. Наконец, последняя операция — сдаешь лом на завод. Завод оплачивает системе его стоимость, а ты снова в выгоде — получаешь прогрессивку за перевыполнение плана и попадаешь на красную доску Почета.

— Ну, как? — задав этот вопрос, Остап Васильевич сам просиял от удовольствия. Его маленькие черные глазки заискрились хищными огоньками, выражая всё, что было на душе. Он случайно увидел себя в зеркале, и новая улыбка пробежала по его лицу.

А завбазой в этот момент сидел напротив своего вдохновителя, как оглушенный. Приоткрытый большой рот с тонкими губами и выпученные светлые глаза хотели что-то сказать, но ни мысли, ни слова выжать не могли.

— Вот так, Киреич! Учиться надо. Всему и везде надо учиться. Жизнь, брат, великая и мудрая школа. Ты видишь теперь, на каких сундуках сидишь? Пока мы добрались до одного, но откроем и остальные. И черный и цветной металл ты можешь принимать по третьей группе, а сдавать на заводы — по первой. Бумажную макулатуру отправляешь на фабрику художественных изделий — всегда оформляй на тонну-две больше, — вес там не проверяют, с ходу все валят в котлы, а у тебя образуется резерв. То же с тряпьем, с костями…

Было уже совсем поздно, когда в маленькой каморке на окраине города закончилась эта мирная поучительная беседа. Темная осенняя ночь, словно черным брезентом, плотно накрыла сокровища базы утильсырья, но Крышкин даже в эти минуты видел их притягательный блеск. Попрощавшись со своим неразумным приятелем, Остап Васильевич постоял несколько минут при выходе из-за ограды, всматриваясь в темневшие горы всякого хлама, потом пошел в сторону сверкавшего электрическими огнями центра города свободной и легкой походкой, чувствуя, что сделал в своей жизни еще одно великое дело…

4. На рыбалке

Когда-нибудь безусловно будет создан достойный труд, страницы которого живым, образным языком расскажут о благородных усилиях заготовителей и металлического лома, и бумажной макулатуры, и всевозможного тряпья. Но пока таких трудов еще не создано, Остапу Васильевичу Крышкину приходится изучать практику своих собратьев по профессии самобытными путями. Благородный характер и самоотверженность Остапа Васильевича не позволяли ему остановиться на полпути. Изучив во всех подробностях систему Главвторсырья и, оставаясь в штате ее лучших представителей, Остап Васильевич решил одновременно проникнуть в тайны и других родственных систем, тем более, что для него это уже не представляло трудностей. Остап Васильевич уже имел немало приятелей и среди работников этих систем. Каждая новая его идея находила у них поддержку, хотя, правда, неофициальную. В Главвторсырье Остап Васильевич уже давно мог бы стать старшим инструктором по распространению передовых методов, но консерватизм руководителей этой системы всё еще оставлял его на положении киоскера.

Вот и на этот раз Крышкин в скромном парусиновом костюме и своей неизменной соломенной шляпе, с тем же измятым коричневым гранитолевым портфелем ехал на встречу со своими приятелями с новой идеей. Он знал уже давно, что эти ребята, именуемые агентами по заготовкам лома на заводах, погибают от скуки. В самом деле, чем заниматься, если каждый завод получает заранее государственный план по заготовке лома. Кровь из носу, а план этот он должен выполнить. В противном случае сейчас же материалы попадают в арбитраж, а там не шутят, там интересы государства на первом плане: есть у тебя лом или нет, но раз не сдал — плати штраф в пользу славной заготовительной системы. Поэтому директора заводов, партийные, профсоюзные, комсомольские и все общественные организации следят за заготовкой лома так же, как за выполнением производственной программы. А тут еще уполномоченные. Их просто гонят с предприятий, а некоторые грубияны, не краснея, называют бездельниками. Конечно, каждый уважающий себя агент избегает бывать на предприятиях, старается чем-нибудь более полезным загрузить свой рабочий день. С утра обычно он звонит в контору, сообщает, что выезжает допоздна на предприятие, а сам предается избранному занятию.

Среди этих ребят есть между прочим немало талантливых, по-настоящему страстных. Некоторые из них проводят, например, свои рабочие дни в городском саду за шахматами, другие ловко играют в домино. Есть среди них и охотники, но тем хуже — надо далеко выезжать, а в летнее время даже какого-нибудь замухрышку-зайца застрелить нельзя, запрещено. Зато приволье в летнее время рыбакам. А приятели Остапа Васильевича — все как на подбор заядлые рыбаки. К ним-то и пробирался сейчас в такси за город на лоно благоухающей природы Остап Васильевич, и хотя сам он не рыбак и даже не любитель, но законы дружбы для него всегда на первом плане.

Остап Васильевич далеко не поклонник красот природы, но, увидев впереди лес, невольно залюбовался. Могучие дубы, клены, липы, сосны, березы заполнили всё впереди. Верхушки деревьев были залиты солнцем и купались в позолоте, а внизу темнела непроходимая стена стволов без единого просвета, за которой скрывалась какая-то, как казалось Остапу Васильевичу, загадочная жизнь.

Еще несколько минут, и за ближним поворотом сверкнула серебристая лента изгибавшейся широким разливом реки.

— Вон к тому месту и подъедем, — сказал Остап Васильевич. Машина начала послушно спускаться вниз.

— Остап! Ура! — раздался вдруг мощный рев, едва Крышкин вышел из машины. Его окружили рыбаки — голые, в одних трусах и бандажах, с черными от загара, волосатыми и безволосыми, толстыми и худосочными телами.

— Черти, вас не узнать сейчас, — искренне смеялся Крышкин. Но кто-то уже снял у него с головы шляпу, кто-то выдернул портфель.

— Раздевайся! Давай к котлу!

— Ну, брат, ты как цыпленок. Так нельзя. Мефистофель! — снова раздались веселые голоса, когда Крышкин разделся. Действительно, великий комбинатор раздетым, да еще в белых вязанных трусах, имел довольно комичный вид. С обеих боков его выпирали ребра. Тонкие ноги заросли дремучими волосами. Плечи оказались немного сутулыми. И сейчас он почему-то еще больше, чем в рабочем наряде, походил на поднебесную птицу с загнутым книзу железным клювом, случайно попавшую в клетку.

Справа на берегу была разбросана одежда рыболовов, их портфели и полевые сумки, слева валялись удочки, спиннинги, бредни и дымил костер, над которым с треноги свисал большой закопченный котел. Над котлом густо клубился пар и разносился крепкий запах жирной ухи.

— Покажи, Иван Варфоломеевич, покажи Остапу, как варится уха, — сказал кто-то из рыболовов.

— Покажу, куда деваться, — отвечал толстый, со спустившимися низко на бедра длинными синими трусами агент Вторчермета, и поманил Крышкина пальцем к себе.

— Уха, Остап Васильевич, это целое искусство, — начал он, когда Крышкин подошел и нерешительно заглянул в котел. — Видишь, кипит — там уже давно и картошка, и соль, и лук. Теперь я бросаю перец. Затем проделаю еще одну операцию. — И он позвал к себе всех рыболовов: — А ну, ребята, освятим каждый по капле.

Кто-то принес бутылку «Столичной», и она стала ходить по рукам. Стоя около котла, каждый выливал в него из бутылки по нескольку капель водки. При этом была полная, торжественная, что называется церковная тишина.

— Спасибо, ребята за службу, — серьезно сказал толстый Иван Варфоломеевич и обратился к Крышкину: — Последняя операция. Он нагнулся, достал лежавший в миске рыбий пузырь и бросил его в кипящий котел. Все наклонились над котлом.

— Смотри, Остап Васильевич, может, такое зрелище видишь последний раз в жизни.

Пузырь попрыгал, попрыгал и лопнул, лопнул беззвучно, поглощенный кипящей ухой, по все вдруг закричали наперебой, словно звук лопнувшего пузыря эхом разнесся по лесу. И заплясали на одной ноге вокруг котла.

— Пляши, Остап, пляши! — кричал толстый агент, но этот поэтический восторг славной когорты заготовителей лома никак не доходил до скромного представителя Главвторсырья. К тому же, ему хотелось поскорее высказать свою новую, изрядно мучившую его идею и заручиться общей поддержкой.

Но момент этот наступил не так уж скоро. Сперва выпили по стакану «Столичной» и, прихлебывая уху, стали расхваливать великое искусство толстого Ивана Варфоломеевича. Потом выпили по другому и вдруг заговорили о трудностях в их почетном и часто неблагодарном деле. Но говорили весело, посмеиваясь, похлопывая друг друга по голым плечам.

— Нет, вы послушайте, что я вам расскажу, — произнес черный, как цыган, агент, обхватывая руками костлявые колени. — Есть тут у меня на одном заводе, приятель. Хороший приятель. Так вот, захотелось ему удружить мне, и он отпустил мне несколько тонн алюминиевой стружки с засором в семьдесят процентов, а когда эту стружку я сдал на переплавку, выход металла шлепнул на семьдесят пять процентов.

— Ну, брат, это уже настоящий грабеж, — вмешался его сосед. — И сколько ты заработал?

— Тут дело не в заработке, а в том, что приятель этот потребовал с меня половину дохода. Так теперь скажите, ребята, можно верить таким людям?

— Но и ты, скажу тебе, Петро, хорош гусь. Смотри, при таких процентах засора и сам пропадешь и нас подведешь, — вмешался черметовец Варфоломеевич.

— Дайте, хлопцы, скажу лучше о другом, — перебивая толстого Варфоломеевича, весело заговорил лысый представитель Цветмета и продолжал в том же веселом духе: — Эх, как, хлопцы, проучил я директора одного своего завода, вот проучил, на всю жизнь помнить будет. Он это меня погнать раз попробовал, без тебя, мол, знаем, что план надо выполнять. Так в прошлом месяце мы ему, послушайте, записали в план сдать двадцать пять тонн алюминиевой стружки, а он всего выдает алюминиевой продукции на двадцать семь тонн. Тут я за него и ухватился. — «Нет, говорит, у меня стружки». — А я ему: — «Вы, товарищ директор, не выполняете государственного задания. Вам придется отвечать перед арбитражем». — И вызвали на арбитраж. Мой директор туда, сюда, а ему говорят: «Ничего не поделаешь, существует такое постановление, надо платить штраф или купить где-нибудь стружку». Тогда, хлопцы, я взялся помочь ему и помог. Теперь он у меня как родной. Двери на завод всегда открыты. Учитесь, хлопцы! — со смехом закончил он и сидевшие вокруг его друзья сумели достойно оценить мастерский ход своего коллеги.

— За это можно еще по стаканчику, ты это здорово обкрутил его, — заговорили все весело.

Дошла, наконец, очередь и до Остапа Васильевича. Он всё время скромно сидел, поддерживал разговор только слабыми улыбками. А сейчас запас достойных новинок у рыбаков иссяк, и они смотрели на Остапа Васильевича. Он же, потирая, как обычно в таких случаях, руки, заговорил просто и вместе с тем вдохновенно:

— Идея моя, дорогие друзья, проста. Ее особенность и преимущество заключается в том, что она будет приносить пользу и нам, и государству.

— Это Остап, что-то новое придумал, — заметил один, но другие не перебивали Крышкина.

— Да, и нам, и государству. А заключается она вот в чем. Сами вы говорите, что многие заводы получают завышенные планы по сдаче лома. Правильно?

По лицам агентов пробежала улыбка.

— А что дальше? — спросил кто-то нетерпеливо.

— Не беспокойтесь, я не стану выдвигать проекта пересмотра завышенных планов. Завышайте сколько вам угодно. Это дело Вторчермета и Вторцветмета. Но разговор идет, друзья, о другом. Скажите мне, что должен делать завод, если у него нет металлолома, а есть план!

— То, что и делает сейчас, — ответил один из черметовцев.

— Сдавать хороший металл, так? — спросил Остап Васильевич, вытягивая зачем-то вперед свою костистую руку. — Согласен. Пусть сдает хороший металл — крупные отрезки, скажем, сортового металла, чугунные и стальные трубы, двутавровые балки, швеллеры и многое другое. Принимайте, всё это принимайте, но вы же дальше калечите этот металл. Правильно? Режете на габаритные куски и сдаете в переплавку. Разве это хозяйский и государственный подход? Те же двутавровые балки и швеллеры, например, позарез нужны многим предприятиям как фондовые материалы. Они не могут их по фонду получить, а вы уничтожаете драгоценный металл в живом виде! За такие вещи правильно было бы под суд отдавать тех негодяев, кто это делает.

Голые черметовцы и цветметовцы были испуганы и ошарашены неожиданной речью своего коллеги. Они насторожились, сдвинувшись ближе друг к другу, и готовы уже были ринуться в бой в защиту своей системы. Но великий Крышкин вдруг сразу раздвинул занавес и всё то непонятное и тревожное, что пряталось за ним, заиграло радужными красками.

— Так вот, друзья мои, для того чтобы избежать в дальнейшем подобных государственных преступлений, я предлагаю вам следующий вариант: весь фондовый металл, который вы сдаете с предприятий в счет лома, сдавайте мне, а я вам из своих резервов буду давать настоящий, притом полноценный лом.

Рыбаки ахнули, открыли рты, как будто здесь, на южном небе, вспыхнуло красочной радугой северное сияние.

А Остап Васильевич продолжал:

— Полученный от вас фондовый металл я буду давать тем предприятиям, которые в нем нуждаются. Что же касается вырученных денег, то, вы сами понимаете, они будут распределены справедливо и пойдут на пользу нашему обществу. Таким образом, суммирую: отныне фондовый металл не должен уничтожаться, а идти по своему прямому назначению. Тем самым мы оберегаем государство от излишних убытков, обеспечиваем нужным металлом заводы и артели, не получающие необходимых фондов, и вносим определенный вклад в дело лучшего материального снабжения нашего общества. Как вы смотрите на мое предложение? — повысив голос, спросил комбинатор и вскинул голову.

— Урра! — крикнул чей-то простуженный бас, и его дружно поддержали голоса всех двенадцати агентов-рыболовов. В следующую минуту все двенадцать пар рук подхватили Крышкина и двенадцать раз подбросили его вверх.

Так блестяще была завершена еще одна операция Остапа Васильевича, приехавшего на берега реки отдохнуть и поблаженствовать на лоне природы среди своих единомышленников.

5. Новоселье

Может быть, и сейчас еще продолжалась бы вдохновенная деятельность Остапа Васильевича, но случилось одно обстоятельство, которое так бесцеремонно прервало ее. И случилось оно в одном доме, заслуживающем того, чтобы о нем специально сказать несколько слов.

Дом этот с темными ноздреватыми стенами был почти в самом центре города, но походил на тихую заводь, окруженную непроходимыми камышами. Ничто и никогда не омрачало существования его обитателей, не нарушало мира и покоя. Годами висели на стенах одни и те же лозунги и плакаты, редко когда менялись пожелтевшие от времени запачканные мухами объявления и извещения. Сотрудники сидели десятилетиями в одних и тех же креслах, были довольны собой и своим начальством.

Но вот в один из дней произошли сразу два события, которые всколыхнули тихую заводь, взбудоражили столь привычные мир и покой. Поднимаясь рано утром по скрипучим деревянным ступенькам в свои рабочие комнаты, сотрудники конторы вдруг обнаружили на фанерном щите внеочередной приказ управляющего. И о чем? Вопреки многолетним традициям приказ гласил об увольнении с работы маленькой остроглазой Нели Орел с золотистыми ресничками и такого же цвета косичками за плечами. У приказа собрались сотрудники всех отделов.

«Как — увольняется? Что произошло?» — спрашивали расширенные глаза и испуганные лица.

Еще и года не прошло, как Неля Орел окончила десятилетку и, став счетоводом, радовала всех своими успехами.

— Будете большим работником, а в нашей системе таких людей умеют ценить, — несколько раз покровительственно говорил ей главный бухгалтер Кулебяка.

А теперь оказалось, что девушка увольнялась по настоянию того же главбуха за допущенные ошибки: при начислении зарплаты она выписала двум шоферам лишних 46 рублей 58 копеек.

До конца дня в коридорах перешептывались, а вечером в кабинете главного бухгалтера Кулебяки неожиданно раздался выстрел и что-то грузное шумно упало на пол.

— Главбух застрелился, — крикнула в испуге сторожиха и стремглав бросилась по лестнице.

Толстый, с бритой головой Кулебяка лежал, как мешок, на полу, с раскинутыми руками. Рядом валялся опрокинутый стул и лежал пистолет. На столе под чернильницей белел испещренный цифрами и пометками лист бумаги. Цифры всё были крупные — четырех- и пятизначные. Часто упоминались слова: «чермет» и «цветмет». В самом низу под жирной чертой было написано:

«Не могу дальше жить преступником».

В тот же вечер в конторе появился следователь, потом ревизоры. Стали говорить с сотрудниками, составлять акты, протоколы, копаться в планах и сметах, но понять ничего не могли. Цифры, выписанные рукой главбуха в последние минуты его жизни, оставались зашифрованными. Тогда следователь решил вызвать для повторного допроса уволенную с работы Нелю Орел. Девушка была, как и в первый день, взбудоражена. На глазах блестели слезы.

— Вам жаль работу? — успокаивая девушку, спросил морщинистый следователь.

— Да, — и Неля всхлипнула.

— И главного бухгалтера тоже жаль?

— Да…

— А за что вас уволили?

— За ошибку…

— Может быть, еще за что-нибудь другое?

— Не знаю.

— Вспомните. Это очень важно.

Неле не хотелось верить, что ее могли уволить за то, что она сказала главному бухгалтеру накануне своего увольнения. Она ни в чем не была искушена. Девочка пришла на работу прямо со школьной скамьи, с теми чистыми мыслями и чувствами, с какими покидают обычно школу все ребята. Ее встретили в управлении тепло и ласково. Ей было хорошо за своим столом со счетами и кипами бумаг, и хотелось быть очень-очень аккуратной. А в тот день, записывая в книгу учета приемо-сдаточные акты на лом черных металлов, она неожиданно для себя обратила внимание на то, что после проставленных цифр нигде нет прочерков.

«Почему?» — подумала она и пошла к бухгалтеру.

— Какое-нибудь недоразумение, Неля? — ответил главбух и принялся за свою работу.

— Алексей Петрович, тут не один акт, а несколько десятков, и все они от заготовителей Чуркина и Мишуловича.

— Ладно, Неля, не вмешивайся не в свое дело. Запомни это и на будущее, оно у тебя только начинается. Надо будет — как-нибудь разберусь, — недовольно ответил главбух.

На следующий день появился приказ об ее увольнении.

Вот об этих мелочах и рассказала счетовод следователю. Он просмотрел все названные ею акты и тут же отправил их на экспертизу. Эксперты без особых усилий установили, что прочерки в документах не делались для того, чтобы двух- и трехзначные числа можно было превращать в четырех- и пятизначные. Следователь схватился за голову, когда ревизоры сообщили ему, что дописка в задержанных актах составляет две тысячи тонн металла на сумму в 443 тысячи рублей.

Стали проверять прошлогодние архивы. Снова та же картина, только масштабы ее куда шире. Почти три миллиона рублей получили преступники, не сдав при этом ни одного килограмма металла.

«Испугался, стервятник», — подумал следователь о застрелившемся главбухе, в руках которого застряло, наверное, тоже много тысяч рублей.

Конечно, заготовители Чуркин и Мишулович были сразу задержаны. Но дорожка к трем миллионам шла не только от них. Вот тогда-то и стало впервые известно имя великого комбинатора. Стали за ним наблюдать. Ходили долго. Узнали многие из его комбинаций. Наступил, наконец, день, когда было решено положить конец карьере славного Остапа Васильевича.

День этот в жизни достойного представителя системы Вторсырья был особенным. К нему задолго готовились все друзья великого комбинатора из Вторсырья, из Вторчермета и из Вторцветмета. Остап Васильевич закончил строительство своего небольшого двухэтажного коттеджа на семь комнат с верандой, с садом и, правда, совсем маленьким гаражом. Труда это ему, конечно, стоило немало. Что стоило ему только само место застройки. И хотя оно не выделялось особыми преимуществами, но близость реки и загородной рощи в какой-то мере обещали покой и отдых после утомительного дня, проведенного в городской духоте, хотя и на своем любимом поприще. Потом пошли поиски строительных материалов. И опять-таки, индивидуальные застройщики знают, что сие значит. Получить фондовые материалы почти невозможно, а переплачивать из своих сбережений может даже не каждый известный ученый.

Но теперь всё, всё это осталось позади. Семь комнат в двухэтажном коттедже, расцвеченные и раскрашенные с блестевшими, впервые натертыми паркетными полами ждали гостей. Окна повсюду были широко распахнуты. Две хрустальные люстры — в первом и во втором этажах — еще издали играли заманчивыми переливами своих огней. Праздничный, нарядный, в крахмальном воротничке Остап Васильевич и верная спутница его жизни стояли, прислонясь друг к другу, как молодожены, на пороге своего дома, встречая гостей.

Гости всё прибывали. Вот подъехал на «ЗИЛе» в шахматной оборке пеший сборщик утиля, маленький Ахмет Ахметович с большим кадыком на тощей шее. За ним подкатил и конный сборщик Барабан. Появились со своими супругами друзья из Чермета и Цветмета. Новый дом ожил, загудел дружескими оживленными голосами. Захлопали пробки от шампанского, зазвенели еще не знавшие ни капли вина бокалы. Все пили за новый дом, за уважаемого Остапа Васильевича, за верную спутницу его жизни, за Вторсырье, Вторчермет и Вторцветмет.

Кто узнал бы в этих праздничных и нарядных с веселыми раскрасневшими лицами друзьях наших старых знакомых, промышляющих с утра и до позднего вечера на пустырях и городских свалках. Не узнавал их и сам Остап Васильевич.

— А кто создает сказки на земле, Ахмет Ахметович? — неожиданно, нарушая общий разговор, смеясь спросил великий комбинатор.

— Не бабушки и не дедушки, — весело выкрикнул маленький Ахмет и поднял бокал за лучшего представителя славной системы утильсырья Остапа Васильевича Крышкина.

Поднялся было с бокалом в руке сказать несколько слов за Остапа Васильевича и конный сборщик — толстый с одышкой Барабан, но не успел. Под окнами нового дома неожиданно появились огни бесшумно подошедших машин. Это приехали сотрудники милиции. С их приездом, понятно, было уже не до тостов…

МЕЛКИЙ СЛУЧАЙ

1

Продолговатая, расписанная альфрейщиками комната юридической консультации была тесно заставлена старыми канцелярскими столами, познавшими за свою жизнь немало людской горечи. На них темнели черные колпаки электрических ламп, пестрели груды папок, а по бокам друг против друга сидели адвокаты и посетители. И за каждым столом в тихом шепоте губ, в шелесте бумаг, в торопливом поскрипыванье перьев раскрывалась чья-то судьба, распутывался и запутывался клубок сложных человеческих отношений.

Справа, в самом углу комнаты, за столом адвоката Юрия Юрьевича Касаткина на краешке стула сидела семидесятилетняя Анастасия Павловна Волошина и рассказывала о своем горе.

— Беда у меня, сынок, беда большая. Жить, сам видишь, осталось мало, а места, где бы скоротать эти дни, так уж совсем не найти, — говорила она и тянулась сухими дрожащими руками за углами белого головного платка.

Адвокат был высокий болезненный человек в роговых очках. Он часто покашливал, хватался за впалую грудь, и, казалось, вот-вот раздражительно бросит:

— Да говорите же вы быстрее!

А старушка часто всхлипывала, сбивалась, повторяла себя. Она была, как горошина, дробненькая, с добрым морщинистым лицом. В темных впадинах блестели выцветшие глаза. Они смотрели на Касаткина мягко, по-матерински доверчиво и словно уговаривали его потерпеть еще немножко, выслушать до конца.

У Волошиной не было никаких документов. Единственный — вывернутый из носового платка, измятый, давно пожелтевший листок имел трехлетнюю давность и не мог служить доказательством ее слов. Но слезившиеся горем старческие глаза были сильнее всяких бумаг. Они заставляли верить всему, о чем говорила старушка. И Касаткин верил. Он точно сам становился свидетелем событий, неожиданно вторгшихся в тихую жизнь старой женщины. Потому всё больше раздражался, всё чаще покашливал, хватался за грудь.

«Черт знает откуда только берется эта накипь!» — думал он.

Вот открывается калитка бревенчатого домика Волошиной, спрятавшегося на окраине города в густом вишневом саду, и Касаткин видит, как во двор входит краснощекая с косой за плечами деревенская девушка. На ней простенькое ситцевое платье, в руке расписанный васильками фанерный чемодан. Она осторожно подымается по ступенькам крыльца, несмело стучится в дверь.

— Вот ты какая, Катюша! — и вышедшая на порог Волошина обнимает девушку.

— Я к вам, тетушка, к вам насовсем, — заливается румянцем племянница.

— Что ж, места у меня хватит…

А спустя месяц-второй даже соседи Волошиной уже говорили:

— И какая же славная помощница появилась у Павловны, огонь, а не девушка.

Да, Катюша была, как огонь. Она уже работала на фабрике и была полной хозяйкой в доме: варила обед, мыла полы, мела двор, бегала по аптекам за порошками и микстурами для часто болевшей Волошиной.

Прошел год. Волошина стала подумывать о близкой смерти и решила уже отписать дом полюбившейся ей племяннице. А случилось всё иначе. В один из тех дней девушка неожиданно появилась в доме с молодым человеком — крепким рыжеватым парнем с частыми веснушками на скуластом лице.

— Это мой муж, тетушка, Миша Ползунков, мы только расписались, — сказала Катюша и, густо покраснев, опустила глаза.

— А ты бойчее вышла, чем я поначалу думала, — с упреком выговорила Анастасия Павловна. Она недоверчиво посмотрела на своего нового родственника. — Ну, что ж, поздравляю с законным браком…

Но Ползунков в разговоре оказался обходительным. После первых же его слов на душе у старушки отлегло. Парень стал приходить всё чаще и совсем расположил к себе Волошину. Как-то после получки он привез Павловне новый головной платок, поставил на стол бутылку вишневки. Все трое расположились по-семейному. Завязался хороший домашний разговор.

— Трудновато вам, Анастасия Павловна, одной, — оглядывая просторную, залитую солнцем комнату, говорил Ползунков.

— Нелегко в мои годы, куда уж там…

— Мы с Катюшей давно об этом говорили и вот что надумали: давайте жить вместе, одной семьей. Вы для нас будете, как мать родная, никаких пусть у вас не будет забот.

— Милые вы мои, да какое же слово сказать вам за это! — Частые слезы покатились по ее морщинистым щекам. — И живите себе на здоровье, будьте, как хозяева…

Ползунков мельком коснулся и дома Волошиной. Его, мол, надо подремонтировать, покрасить крышу, местами подновить.

— Крышу надо бы поддержать, Михаил Игнатьевич, надо бы, — соглашалась Анастасия Павловна.

— Мы всё сделаем, всё. Только надо бы наш уговор как-то узаконить…

Волошина поначалу не поняла мысли своего нового родственника, а он продолжал ее развивать. Сводилась она к тому, что им следует подписать договор о пожизненном содержании Анастасии Павловны.

— Только в договоре надо бы два слова сказать и о доме. Дом вы, Анастасия Павловна, для удобства отпишите на Катюшу, а мы, как сын и дочь, будем за вами до конца ваших дней ходить…

Волошина задумалась. Она и сама хотела оставить по завещанию дом племяннице, но теперь стало как-то больно, защемило сердце. Вспомнились годы молодости, покойный муж. Оба они тридцать лет назад своими руками возводили стены, во всем себе отказывали и думали только о той минуте, когда переберутся под собственную крышу.

— А без договора нельзя? — тихо спросила она.

— Надо, Анастасия Павловна, чтобы всё было по закону, — поучительно отвечал Ползунков.

— Да, тетушка, вы во всем слушайте Мишу, — поддержала племянница.

На том и порешили. Уже на следующий день пожизненный договор, копию которого Волошина принесла с собой в юридическую консультацию, был составлен и подписан нотариусом. Ползунков и его подруга помогли Анастасии Павловне перетащить из большой комнаты в кухню ее старую деревянную кровать, кованый сундук и перевесить маленькую с лампадкой иконку, доставшуюся Волошиной после смерти матери. Старушка при этом всплакнула, словно почувствовала будущее своего новоселья.

А оно подошло быстро.

Однажды, вернувшись домой, Волошина увидела в своей комнате еще одну кровать. На ней похрапывал какой-то здоровенный парнище, обросший черной, давно не бритой щетиной. Гость лежал в одних трусах. От него, как из пивной бочки, несло спиртным.

— Катюша, это что же такое? — испуганно спросила она племянницу.

— Приятель Миши, он на несколько дней.

— Как же так, а я?

— Тетушка, он смирный, не бойтесь…

— Как же так? — снова повторила Волошина.

— Ничего с вами не случится, — уже раздраженно бросила племянница и захлопнула перед ней дверь.

Через день приятель привел раскрашенную под радугу особу.

— Ну-ка, старуха, пойди погуляй, да не торопись с возвращением, — и оба они рассмеялись.

События в тихом доме разворачивались всё больше и стремительнее.

Во дворе в те дни вдруг появился тощий долговязый человек с рулеткой. За ним неотступно следовала чета Ползунковых. Тот обмерял усадьбу.

— Можно сделать, места хватит, — сказал он, а к вечеру, когда стали сгущаться сумерки, во двор вкатили две трехтонки с кирпичом. Потом по ночам стал поступать лес, шифер, цемент. Появились рабочие и стали рыть котлован, укладывать фундамент.

— Дом этот будет для родителей Миши, они переедут из колхоза, — отвечала племянница на расспросы тетушки.

— Вы не имеете права!

— Имеем полное. Дом наш, а вот вам и решение райисполкома. — Племянница показала бумажку.

Волошина пошла в отделение милиции. Явился участковый, почитал бумажку, козырнул:

— На основании решения исполкома. Законно.

Едва он скрылся за калиткой, как Ползунков, тряхнув Волошину за плечо, пригрозил:

— А вы, Анастасия Павловна, эти штучки с милицией бросьте, иначе скоро наступит конец нашим родственным отношениям, понятно?

— Да, тетушка, ходить в милицию совсем нехорошо с вашей стороны, — пролепетала племянница.

Теперь Волошину больше не приглашали к столу, в доме ее будто бы не существовало. Все продукты были под замком. Замок появился даже на погребе, где хранился ее картофель. Молодые часто по вечерам уходили в кино или к приятелям, и старушка часами просиживала на крыльце у закрытых дверей. Но вскоре стало еще хуже.

— Бьют они меня, измываются, ни гроша за дом не дают, хоть пропадай, — обливаясь слезами, говорила она своей соседке, такой же старенькой, учительнице Иушиной, придя к ней в поздний час.

— А вы, Анастасия Павловна, не терпите, подавайте в суд, пусть они живут на улице, а не вы, — энергично советовала соседка.

Волошина долго тянула, всё чего-то выжидала, наконец, решилась. Но суд оказался на стороне Ползунковых. Об этом Касаткин узнал с первых же слов Волошиной, как только она появилась у него за столом.

«Почему? На каком основании?» — думал он всё время, пока Волошина продолжала свой нерадостный рассказ.

— Хорошо, Анастасия Павловна, я напишу кассационную жалобу, — сказал Касаткин, когда старушка умолкла, и снова закашлялся.

2

В тот же день адвокат побывал в суде и познакомился с делом при первом его рассмотрении. Он был неприятно удивлен, когда узнал, что на стороне Ползунковых выступал Корнелий Игнатьевич Буренков.

«Как же Корнелий мог за это взяться?» — спрашивал себя Касаткин. Он решил зайти к своему старому фронтовому другу.

Когда-то, в молодые годы, Касаткин и Буренков вместе учились в юридическом институте. Но близости между ними в то время не было, что-то разнило их, мешало дружбе, С началом войны оба оказались в одной части на равных офицерских должностях. Неожиданно для самих себя подружились. Но случилось так, что, вернувшись в родной город, почти не встречались. Касаткин в последние дни войны был тяжело ранен, долго лечился, оставался в стороне от повседневной жизни города. Буренков же, едва сняв военную гимнастерку, стал адвокатом юридической консультации. Будучи еще больным, Касаткин знал, что Корнелий удачно распутал какой-то сложный клубок махинаций на одном крупном промкомбинате, успешно вел квартирные дела, связанные с послевоенным возвращением эвакуированных, и пользовался среди местных адвокатов завидным прозвищем «Барс». Не оправившись полностью после болезни, Касаткин вернулся к своим профессиональным занятиям, но работал в другой консультации и опять-таки не часто встречался с Буренковым. Он даже ни разу не был на квартире у Корнелия, хотя тот во время болезни Касаткина раза три забегал к нему на минутку. И, может быть, по всем этим причинам, направляясь в дом старого приятеля, он чувствовал себя как-то принужденно, что-то связывало его, мешало быть свободным.

Был вечерний час, когда Юрий Юрьевич, отыскав на знакомой улице старинный особняк, стал подыматься по его широкой лестнице. На площадке третьего этажа он чуть не столкнулся с молодой женщиной, выходившей из квартиры Буренкова.

— Большое спасибо вам, Корнелий Игнатьевич, вашей помощи мы никогда не забудем, — лепетала она, выходя спиной из двери.

— Всегда рад служить, всегда, — мягко звучал в ответ бархатный баритон.

Женщина была в легком коверкотовом пальто. Из под зеленого берета густо выбивались темные волосы. Она скользнула по Касаткину веселым взглядом и дробно застучала каблуками по ступенькам лестницы. Что-то шевельнулось в Касаткине при этом взгляде, но в следующую минуту он уже забыл о нем.

— Юрий Юрьевич?! Какими судьбами, вот так обрадовал! — шумел в передней тот же бархатный баритон. — Раздевайся, раздевайся, друг, давай плащ, давай, ты у меня гость, — и крупные белые руки коснулись плеч Касаткина.

Они были почти одинакового роста, но Буренков выделялся своей дородностью — размахом плеч, посадкой крупной, седеющей головы, разлетом темных бровей, броским взглядом глаз. Одним словом, даже внешне напоминал этого красивого и ловкого зверя — барса. На нем был тяжелый домашний халат, из-под которого выбивалась тонкая шелковая рубашка.

— Ирина Михайловна, встречай дорогого гостя!

Появилась такая же дородная моложавая женщина.

— Что ж это вы, Юрий Юрьевич, за столько лет дружбы и первый раз в нашем доме, — протягивая полную руку, мягко выговаривала она.

— Война всё дает себя чувствовать, война, Ирина Михайловна, — отвечал, покашливая, Касаткин.

Они прошли в голубую гостиную, заставленную мягкими креслами, столиками и тумбочками, украшенную картинами и цветными фотографиями. В комнате пахло духами и табаком «Золотое руно», трубка с которым дымилась в пепельнице на валике дивана.

— Располагайтесь, Юрий Юрьевич, как дома, а я сейчас, чуть-чуть похозяйничаю…

Приятели удобно разместились на диване.

— А помнишь, Юрий, окопы, дым, гарь, холод, вой снарядов, помнишь! Просто не верится сейчас, что всё это правда, не верится, как выжили…

— Да, правда была страшная, — отвечал, задумавшись, Касаткин. И пошли короткие воспоминания о пережитом, передуманном. Потом разговор зашел о городе, о профессиональном деле. Говорил больше Буренков. Он разбирал с утонченной четкостью некоторые эпизоды из адвокатской практики, рассказывал на высоких тонах о своих последних выступлениях в судебных заседаниях.

— Это, кажется, ты, Корнелий, выиграл одно дело, связанное с расторжением договора о пожизненном содержании, — выждав минуту, когда красноречие Барса иссякло, спросил Касаткин.

— Разве всё упомнишь, дел, брат, столько, хоть контору свою открывай…

Касаткин напомнил некоторые подробности.

— А-а, ты вот о чем! Разве там было выступление, так, пустяк. Ты лучше спросил бы меня, как я выручил дельцов из одной артели. Между нами говоря, изрядные прохвосты, но ребята хорошие. Прокурор требовал по двадцать пять лет, а вышло по два-три года и без конфискации имущества. Вот это была настоящая драка!

«Вон каким ты стал», — подумал Касаткин, но продолжал о своем.

— Нет, Юрий, я решительно отказываюсь говорить об этом вздорном деле. Обычная домашняя история, которых так много случается под этим голубым небом. Установить истину в таких делах никогда и никто не может.

— А все-таки, Корнелий, это не вздорная, как ты назвал, история, а принципиальный вопрос, вопрос человеческой порядочности, чистоты и морали, защитниками которых во всех случаях жизни должны выступать мы.

— О, да ты, я вижу, серьезно настроен, с чего бы это! — отшучиваясь, засмеялся Барс.

— И очень серьезно, Корнелий. Я пишу кассационную жалобу и буду выступать. Мне кажется, нет, я просто уверен, что ты заблуждался, когда брался за это дело. А по существу морального права для его защиты не имел.

— Как так — не имел?

— Да, не имел. Ты, пожалуй, лучше меня знаешь, что в нашем гражданском законодательстве существует принцип разборчивости. Адвокат может не брать на себя высоких обязательств, если истина протестует.

— А чем ты, собственно, докажешь, что права старуха, отживающая свой век, а не молодые ребята, комсомольцы, у которых будущее только начинается? — широко улыбаясь, спросил Барс.

Касаткин стал раздражаться, всё чаще закашливался. Доказательств своей правоты он пока не имел ровно никаких. Но он чувствовал, что старая семидесятилетняя женщина неспособна произнести ни одного слова неправды. Он ей верил так же, как и самому себе.

— Доказательств у меня пока никаких нет, но, ты понимаешь, что значит верить!

— Да, понимаю. Однако с одной верой в нашем деле далеко не уйдешь. Нужны явные, формальные и официальные, доказательства. А ты хочешь выступать против меня с одной верой. Чудак! — Он поднялся и стал медленно ходить по комнате, оставляя за собой клубы голубого ароматного дыма.

— Мы должны работать, а суд — решать — вот в чем истина, — поучительно говорил Барс. — Мы должны помогать суду установить истину… — звучал его баритон. — Мы должны, голубчик, работать, — повторил Барс и подошел к Касаткину. — И о чем спор, дорогой мой. — Буренков сел на диван, обнял за плечи Касаткина. — О чем спор? Обычный мелкий случай в нашей практике. Оставим его. Стоит ли отравлять себе жизнь еще и в эти дни, когда мы так много познали в прошлом! — Ирина Михайловна, когда же будет стол? — казалось, весело и капризно закричал он.

Касаткин неожиданно решительно поднялся. Его бледное лицо болезненно подергивалось.

— Не надо Ирины Михайловны, а воевать мы воевали и за то, чтобы наше будущее было чистым, чтобы места не было среди нас всяким ползунковым, которых так решительно защищают барсы, — резко проговорил он и, не попрощавшись, ушел.

3

Кассационная жалоба была удовлетворена. Вот уже месяц, как Юрий Юрьевич готовился к процессу и с нетерпением ожидал его. Кое-кто среди адвокатов вел о Касаткине раздраженные разговоры. Они расходились, как круги на воде.

— Касаткин нарушает этику.

— Он сам подбирает свидетелей.

— Вопрос должен обсуждаться на президиуме коллегии адвокатов…

Касаткин знал об этих разговорах, знал и о их первоисточнике, но ни перед кем не оправдывался.

Да, в практике сложилось так, что адвокат пользуется только представленными ему материалами, сам же их не добывает. Он беседует со свидетелями, но сам их не разыскивает. А если истец или ответчик не в состоянии собрать все нужные материалы для установления истины, если он не может привлечь нужных свидетелей, разве истина от этого изменится? Нет, защита истины требует всегда и везде активного участия адвоката в подготовке к судебному процессу. И если возникает такая необходимость, он не только имеет право, но и должен помочь своему подзащитному представить максимум доказательств его правоты.

Так рассуждал Касаткин, и эти рассуждения определяли его действия.

Да, он сам был у престарелой учительницы Иушиной и у других соседей, чтобы больше узнать о своей подзащитной, был на заводе, где работали Ползунковы, беседовал с работниками райисполкома, разрешившими строительство нового дома, выезжал в отдаленное село, где жили родители Ползункова. Теперь-то он уже имел все подтверждения своей правоты. Теперь он мог легко говорить с Буренковым. И не только говорить. Он мог сделать еще и некоторые выводы, дать объяснение позиции, занятой его бывшим фронтовым другом.

Вот почему Касаткин ожидал судебного процесса, как совсем необычного события в своей адвокатской практике.

День этот наступил. Касаткин сам удивился спокойствию, с каким он приехал в суд. Просторный зал заседания был уже переполнен. Среди собравшихся особняком расположились двое, по-видимому, тоже адвокаты. Они оживленно разговаривали между собой, посмеивались:

— Посмотрим, что с ним сделает Барс!

Слева за столом оказался и Буренков. Он неторопливо, с подчеркнутой медлительностью перелистывал какие-то бумаги, бросал красноречивые взгляды в сторону адвокатов и время от времени обращался с улыбкой к сидевшим поблизости — рыжеватому веснушчатому крепышу и краснощекой молодой женщине с пышно причесанными темными волосами. Увидев эту женщину, Касаткин даже подался вперед. Сразу вспомнилась встреча на лестничной клетке у квартиры Буренкова.

«Вот тыкакая, Катюша», — мелькнула мысль.

Волошина сиротливо сидела одна у самой стены справа. Она как-то испуганно озиралась, а когда увидела вошедшего Касаткина, обрадованно засуетилась.

Электрический звонок известил о начале заседания. Все встали. За столом появились судья — лобастый человек с густыми насупленными бровями и две женщины — народные заседатели. Началась обычная процедура: чтение иска, выступление сторон. Потом вошли свидетели — по двое с каждой стороны. Они подтвердили, что знают о своей ответственности и будут говорить только правду. Но правда в их показаниях раскололась на две половины Престарелая учительница Иушина и другой сосед — инвалид Коптев подтверждали, что Ползунковы выгоняют Волошину из дома, бьют ее, запирают от нее все продукты, а свидетели Ползунковых — здоровенный небритый парень и крикливая женщина утверждали обратное: старуха сама, мол, не знает, чего она хочет, ее кормят, поят, ухаживают, как за ребенком.

После перекрестных вопросов свидетелям судья предоставил слово Касаткину.

— Ну-ка, ну-ка, что ты нам скажешь, — посмеивались адвокаты.

А Касаткин в своем выступлении так ничего нового и не сказал. Он лишь подтвердил показания Иушиной и Коптева, упомянул о том, что на усадьбе Волошиной новый дом построен незаконно. Адвокат просил суд защитить интересы старой женщины и расторгнуть договор.

Доводы Касаткина даже самым неискушенным из присутствовавших в зале показались беспомощными. Переглянулись между собой и судьи. Но Касаткин был совершенно спокоен. Только редкое покашливание изменяло выражение его лица.

Слово было за Буренковым. Он неторопливо поднялся и оперся руками на края стола.

— Вы слышали, граждане судьи, выступления и свидетелей истца и его уважаемого адвоката. Ведь это же детский лепет.

На столе председателя резко зазвенел колокольчик.

— Прошу без грубостей, делаю вам замечание…

— А как же еще назвать представленные доказательства, граждане судьи? Вы только вникните в суть происходящего. Кто такая Волошина? Закоренелая баптистка. Конечно, никто не собирается запретить ей иметь свою веру, но грубо пропагандировать ее, насильно навязывать другим — советские законы не позволят. Они оберегают нашу молодежь от всякого религиозного дурмана. Да, оберегают. А эта старая женщина задумала сделать своими помощниками в пропаганде баптизма Ползунковых — двух молодых советских патриотов, комсомольцев, строителей нашего будущего. Но они не поддались на ее провокации и, как видите, Волошина решила отомстить, опозорить двух молодых людей перед общественностью. Можем ли мы допустить такое лицемерие и коварство? Нет, никогда.

— Молодчина, молодчина Барс, — перешептывались присвистывая адвокаты, а Буренков, точно чувствовал поддержку друзей, продолжал наступать.

— Вы слышали, граждане судьи, выступавшего здесь свидетеля Алексея Свистунова. — Барс широким жестом руки указал на небритого здоровяка. — Свистунов всего десять дней жил у Ползунковых, и Волошина все эти дни пыталась даже его, незнакомого ей человека, склонить к баптизму. Нет, граждане судьи, мириться с этим мы не можем. Потом вы посмотрите, кто выступает свидетелями на стороне Волошиной — ее сосед Коптев. А кто такой Коптев? Пьяница и нарушитель общественного покоя. Он здесь жаловался на то, что Ползунков побил его и даже медицинское свидетельство предъявил. Но Ползунков ведь должен был постоять за себя, когда тот стал вмешиваться в его семейную жизнь.

— Вы хотите сказать, когда Коптев пытался защитить Волошину от побоев? — спросил судья.

Но адвокат сделал вид, будто не расслышал реплики.

— Меня не может не удивить заявление перед этой высокой трибуной старой учительницы Иушиной. Скажите, пожалуйста, гражданка Иушина, почему вы не выступали свидетелем на первом процессе?

— Это не относится к делу, — заметил председатель.

— Нет, позвольте, позвольте, — повысил голос Барс.

— Я отвечу, — громко сказала Иушина и поднялась. — Меня запугали, да запугали — и знаете кто? Вот этот самый свидетель Свистунов. — Иушина показала рукой в сторону сидевшего небритого здоровяка.

— Брешет старая, брешет, — крикнул Свистунов.

В зале зашумели. Задребезжал звонок, требовавший тишины. А Иушина продолжала:

— Да, это он. Я его теперь хорошо припомнила. Пришел ко мне поздним вечером, протянул кулак в открытое окно и сказал пьяным голосом: «А ты, учителька, не шали, если пойдешь в суд, быть беде…»

— Брешет! — снова крикнул Свистунов.

— Я пятьдесят лет учила в школе ребят и всегда требовала, чтобы они говорили только правду. И сама никогда ни одного слова лжи не произнесла. И сейчас говорю правду о Свистунове, правду о Волошиной. Волошина — хорошая русская женщина. Напрасно здесь на нее клевещут, называя баптисткой.

— Ложь! Выдумка! Вас научили так говорить…

На судейском столе снова резко задребезжал колокольчик.

— Хорошо, надеюсь суду всё ясно, — продолжал, как будто бы ничего не случилось, Барс. — Теперь о последнем. В вашем распоряжении, граждане судьи, есть официальный документ — решение исполнительного комитета районного Совета депутатов трудящихся. Оно дало право Ползунковым на постройку нового дома. О каких же тайных махинациях говорил здесь мой уважаемый коллега, разрешите спросить?

Буренков вынул клетчатый платок и с видом тяжело утомленного человека вытер покрывшийся испариной лоб.

— Вот, граждане судьи, где истина, вот где правда, а не в умышленном извращении фактов, о которых здесь говорили свидетели истца и его красноречивый адвокат.

Пока Буренков говорил, Касаткин оставался всё время спокоен, даже казался равнодушным, но теперь, когда заседание близилось к концу, когда стало ясно, чем оперировал противник, Касаткин всё больше возбуждался и, как всегда в таких случаях, его всё чаще душил кашель.

— Разрешите мне воспользоваться маленькой репликой, — приподнялся он, когда Барс заявил, что речь свою считает законченной. — Я дам точный, документальный ответ на вопрос моего коллеги, но сперва я хотел объяснить суду заблуждение, в каком оказался Буренков. Кто сказал ему, что Ползунковы комсомольцы?

— Как кто сказал? — Буренков поднялся. — Вот характеристика Ползункова, данная ему комсомольской организацией, — и он передал председателю изрядно измятый листок.

— Разрешите узнать, когда она была выдана? — спросил Касаткин. Услышав ответ судьи, он продолжал: — А вот у меня другая справка из того же комитета комсомола, полученная всего две недели назад. Да, Ползунков был в комсомоле, но давно уже исключен за кражу на заводе. Сейчас он работает в одном строительном тресте агентом по снабжению и снова имеет немало за собой грехов. Что же касается Екатерины Ползунковой, то она комсомолкой никогда не была. Спросите, коллега, своих подзащитных — правильно ли я говорю…

В зале зашумели. Барс растерянно смотрел на подзащитных, а те, опустив головы, молчали.

— А кто вам сказал, что Волошина баптистка, чем это можно подтвердить? Это по вашей воле запутавшийся в преступных махинациях Ползунков превращен в порядочного, непорочного человека, а честная старая женщина — в религиозного мракобеса. Скажите, граждане судьи, кому следует верить — старой учительнице или ползунковым и свистуновым?

Мой коллега здесь утверждал, что дом на усадьбе Волошиной построен законно. Нет, построен он тем же путем, каким идет в своей жизни Ползунков. — Касаткин передал при этом судье еще одну копию решения райисполкома. В ней говорилось:

«Исполком районного Совета депутатов трудящихся разрешает Екатерине Елизаровне Ползунковой построить на своей усадьбе взамен старого, пришедшего в негодность новый жилой дом».

— Прошу объяснить, что произошло? — спросил председатель.

— Произошла, граждане судьи, самая грязная махинация, самая обычная подделка документа.

Касаткин рассказал дальше, что он разыскал в архивах райисполкома подлинник действительного решения, а когда взял такой же документ в архиве районного жилищного управления, то в нем слова «вместо старого, пришедшего в негодность» оказались зачеркнутыми карандашом. Значит, копия для Ползунковых снималась с документа, уже выправленного чьей-то заинтересованной рукой. А прямое отношение к этому имел техник-строитель райжилуправления — некто Вербин. Это он в свое время ходил с рулеткой по усадьбе Волошиной и еще тогда довольно определенно сказал: «Можно сделать…».

Время Касаткина давно истекло еще в первом его выступлении, но сейчас раскрывались совершенно новые страницы в этой, казалось бы, обычной, рядовой бытовой истории, раздвигавшие рамки ее действительного значения. И судьи не прерывали адвоката.

А он коснулся дальше и жильцов нового дома. Да, это были отец и мать Ползункова. Они жили в селе Белокаменке, числились колхозниками, хотя в поле и на фермах их никогда никто не видел. Зато на ближних базарах Ползунковы были широко известны. Два года назад колхозники исключили их из своей артели, отняли приусадебный участок, но дом у них остался. Теперь он сдан в аренду, а сами хозяева довольно вольготно живут на новоселье и снова промышляют на рынке.

— Нет, граждане судьи, это не просто обычные факты бытовых конфликтов, которые возможны и в наши дни, — заканчивая свое выступление, говорил адвокат. — Это черные пятна прошлого. Они пробиваются, как живучая сорная трава. Их можно заметить даже невооруженным глазом. Но мы порой не только не замечаем их, но даже прикрываем своим профессиональным мастерством. Не об этом ли говорят некоторые эпизоды из сегодняшнего судебного заседания?

Может быть, с точки зрения профессиональной этики Касаткину и не следовало бы произносить последних слов. Их обычно говорят на закрытых собраниях, когда начинаются невинные разговоры о критике и самокритике. Но он считал, что долг судебного заседания был не только в защите правды, но и в раскрытии зла, которое оплело своей паутиной правду, омрачило жизнь хорошей старой женщины.

И судьи правильно поняли мысль Касаткина. Правильно понял ее и Барс. Он вышел из зала с опущенными плечами, думая о своем завтрашнем дне.

В ЛЕСУ

Василий Глущенко, наконец, отозвался на приглашения приятеля и приехал погостить в его владениях. Адрес он знал, но найти дом лесника оказалось не так просто. Кругом темнели и преграждали дорогу кряжистые дубы, клены, сосны, липы, ясень. На каждом шагу встречались наваленные за зиму бурями сучья и ветви, ноги тонули в шуршащих прошлогодних листьях. Пришлось изрядно поблуждать по путаным, едва проторенным тропинкам, спускаться в крутые, густо заросшие колючим шиповником овраги, подыматься по обрывистым склонам. Но эти нелегкие поиски для степного человека были скорее приятными, чем утомительными.

Апрель на ту пору едва переступил свой порог, а кругом уже пестрели целые островки синих лесных подснежников, густо высыпала рясочка, потянулись к солнцу пахучие фиалки, зажелтела куриная слепота.

Лес уже гудел и звенел веселым звоном. Из далекой Африки перекочевали с новыми песнями целые семьи скворцов. Молодо и весело закричали его извечные старожилы — сороки. Появились соловьи и синицы. Защелкал по коре своим железным клювом дятел.

— А у нас, в Северном Казахстане, еще снег, — сказал приехавший гость, прислушиваясь к каждому новому звуку весеннего леса.

Яркое апрельское солнце уже спускалось над верхушками деревьев, когда Глущенко, наконец, попал на проезжую дорогу. Свернув влево, он неожиданно чуть ли не лицом к лицу столкнулся с маленьким скуластым человеком. Через плечо у него свисала одностволка, в руках держал форменную фуражку лесника.

— Новичок в наших местах, видать, — бросив на Глущенко настороженный взгляд, сказал тот и добавил: — Всех здешних мы ночью по походке узнаем…

— Совершенно верно, новичок, и потому блуждаю уже полдня…

— Откуда будешь? — уже доверчивее спросил лесник.

— Издалека, с Северного Казахстана, с целинного края, как теперь принято называть те места. Приехал вот к приятелю, а дорогу найти не могу, — оживленно отвечал степной человек.

— Приятель-то кто?

— Тоже лесник — Иван Лукич Батурин…

— Лукич? Так это ж мой сосед, соперник, можно сказать, по работе, — совсем оживленно заговорил лесник. — Ничего не скажешь, настоящий мастер своего дела, таких лес любит. Я у него частенько в гостях сижу, — продолжал он и, рассказав, как надо идти дальше, надвинул на лоб фуражку, скрылся среди деревьев.

Глущенко попетлял еще километра два по дороге и, взобравшись на бугор, увидел прямо перед собой, внизу, высокие арочные ворота. За воротами подымался большой с чисто выбеленными стенами дом под красной черепицей и несколько таких же, чистеньких, старательно подбеленных хозяйственных построек. Справа от дома был сруб аккуратно закрытого крышкой колодца, слева дружно зеленели молодые вишни и яблони.

— Он и есть, двенадцатый кордон, — облегченно вздохнул гость и, сняв с головы кепку, шагнул к калитке. Навстречу вдруг выскочила с настороженным лаем овчарка. В ту же минуту с крыльца сбежала босоногая, в коротеньком ситцевом платье голубоглазая девочка. Ей было лет десять-одиннадцать, но она, как это иногда делают взрослые при встрече незнакомых людей, насупив брови, спросила:

— Вам кого надо? Батурина? Это мой папа. Тогда я его позову. Он рядом на посадке дубков, — и, вскочив на маленький с потертой зеленой краской велосипед, исчезла среди деревьев.

Прошло минут двадцать, и на спуске появился высокий, широкой кости человек. На нем был застегнутый на все пуговицы черный китель с зелеными кантами, фуражка с двумя золочеными веточками дуба, в руках полевая сумка. Спускался он легко и быстро.

— Вот так встреча, Василий Игнатьевич, Василий, Васька, черт побери! — узнав гостя еще издали, закричал Батурин и бросился к нему с объятиями.

— Десять лет, а ты каким был старшиной, таким, кажется, и остался, — тормоша и оглядывая давнишнего сослуживца по армии, говорил Батурин.

— Да и ты не постарел, даже расцвел, Иван Лукич, и как расцвел, — любуясь Батуриным, говорил Глущенко.

— Я что, я лесной человек. У меня же здесь курорт. Переселяйся!

— Не выйдет, Лукич! Я себя со степью связал, с целиной, и поколение степняков уже растет, куда денешься… А погостить — погощу, затем и приехал.

— Подробности потом, а сейчас, как полагается после дороги, за стол, — весело бросил лесник и кликнул дочку: — Машенька, мамы пока нет, так ты сама, смотри не осрами отца, накрой стол, да так, как это делают у нас в лесу. Дядя приехал из степи, он этого не знает, а мы сейчас, — и, захватив полотенце, потянул друга на родник умываться.

— Дочка у меня, Василий, умница, хозяйка на все руки, и в школе и дома, — говорил Иван Лукич приятелю, когда оба, умывшись студеной родниковой водой и докрасна растершись, сели за стол, а быстрая и ловкая Машенька, мелькая голыми пятками, всё подносила и подносила тарелки с разными закусками.

— Дяденька, у нас очень хороший холодец. И свинина тоже. А огурцы и помидоры, папа говорит, самые лучшие на всем свете.

— Тогда надо попробовать, и пробовать всё, — смеялся гость. — Машенька, а ты не боишься в лесу?

Девочка пожала острыми узенькими плечами и засмеялась:

— А кого мне бояться…

— Бывает так, что Маша у нас остается одна до поздней ночи, — вмешался Лукич. — И ничего. С пеленок привыкла.. Да и бояться здесь нечего. В городе для ребят куда опаснее. Того и гляди под машину угодит. А у нас — да ты взгляни, Василий, что делается кругом, — и широко распахнул обе половинки окна.

Прямо в комнату, в лица друзей загадочно смотрел красный диск заходившего солнца. Ветви молодых лип лежали на самом подоконнике. Где-то совсем рядом, в гуще деревьев, отсчитывала свой счет кукушка.

— Ну, как?

— Здорово! — задумчиво ответил гость.

— Это еще не всё. Давай-ка со мной на вечерний обход, — неожиданно предложил Лукич и порывисто поднялся. Вышел из-за стола, натянул китель, застегнул его на все пуговицы, перебросил через плечи новенькую двустволку.

— Вешка, в обход! — крикнул в окно овчарке.

Большая темно-серая Вешка, забросив передние лапы на подоконник, радостно заскулила.

Еще при заходе солнца в лесу было тихо, покойно. Каждый хруст сухой ветки, шорох прошлогоднего листа слышались за много шагов. Сейчас вдруг поднялся ветер. Он гнал впереди себя откуда-то появившиеся темные облака, гнул верхушки деревьев, наполнял всё кругом тревогой и беспокойством. Лес больше не просматривался, как днем. Казалось, за каждым деревом подымалась черная стена. Батурин шел легко и уверенно, забираясь всё дальше и дальше, в самую глушь массива.

— Лес дубовый, а засоряете всем, чем попало, я еще днем заметил, — сказал Батурину гость.

— Не засоряем, Вася, это закон жизни дубняка, — отвечал Батурин и остановился около молоденького дубка, рядом с которым стремительно тянулся вверх стройный ясенек.

— Понимаешь ты, Вася, дуб могуч, но ленив, растет медленно, не торопится. А вот этот ясенек — живет он совсем немного, спешит жить и рвется вверх, как птица. Он затемняет дубочку солнце. Тому такое положение не нравится. При всем своем спокойном характере дубок начинает горячиться, мобилизует, как принято говорить, все свои внутренние резервы и обгоняет соседа.

— Получается что-то вроде гонки за лидером, — заметил Глущенко.

— Да, только лидером в конечном счете выходит дубок. А нам это и надо. Лес у нас, Василий, молодой, — продолжал Батурин, — лет в среднем сорок насчитывает. А вот этот гражданин постарше, посмотри, как думаешь, сколько ему? — остановившись около могучего кряжистого великана, спросил Батурин.

Глущенко подошел ближе, запрокинул голову. Над ним темнела и гудела от ветра тяжелая масса раскинувшихся во все стороны, перевитых узлами, покореженных временем дубовых ветвей. Степной гость попробовал было обхватить ствол и рассмеялся.

— Да ему, Лукич, наверное, все двести будет…

— Больше бери, больше. Мы насчитываем четыреста пятьдесят. Вот как! Он у нас на особом учете. Как дитя бережем. И не только мы, лесники, но даже наши враги — хищники, порубщики леса.

— А их много?

— Не то, чтобы много, но есть. Да и как им не быть, посуди сам, когда есть прямая выгода идти на такое преступление и воровать лес. В прошлом году, скажем, каждый задержанный порубщик платил за ствол штраф двести-триста рублей. Теперь он лезет в лес, валит хлысты в два обхвата и платит за них по тридцать-сорок рублей. Продает же на базаре по триста-четыреста рублей за каждый. Прямая выгода. И еще смеется над нами.

— Это же беспорядок!

— Их у нас, лесников, немало. Душа, скажу тебе, порой болит, а сделать ничего не можешь…

Промелькнувший среди облаков серебристый диск луны осветил большую поляну, посреди которой выделялся полосатый столб.

— Граница кордона. Справа пошел массив Трофима Козлятина. И если уж говорить, друг мой, о наших беспорядках, то скажу тебе, беда мне с этим самым соседом, Козлятиным. Хотя с другой стороны — жаль человека, сломалось в его жизни сперва какое-то главное колесико, а теперь все остальные тоже скрипят, понемногу крошатся, летят, потому а терпеть приходится…

— Какой это Козлятин? Я тут по пути к тебе встретил маленького такого, скуластого, — вспомнил Глущенко.

— Он самый и есть, он и есть Козлятин, — перебил приятеля Батурин.

— Тебя он хвалил, мастером лесного дела называл, говорил, что вы с ним друзья…

— Друзья-то друзья, только видишь что получается, — и Батурин стал говорить о том, что Козлятин не любит и не понимает леса. У него на массиве полно всякой гадости. И короеды, и листовертки, и многое другое. В летнюю пору козлятинский лес черным становится. Вся эта гадость переползает к нему, Батурину. У Козлятина всё лето по лесу целые стада ходят, а он, как без рук. Козы объедают и губят кустарники, коровы забивают землю. Она у Козлятина, как асфальт. Для леса всё это боль. Кусты и мягкий грунт держат влагу, держат жизнь деревьев.

— Вот в чем дело, Василий! Лес, как и человек, без заботы и без любви жить не может…

Ночь уже совсем расположилась среди темневших кряжистых дубков и кленов, когда друзья, сделав километров двадцать, неторопливо возвращались на кордон. Шли они по узкой невидной тропинке, почти на ощупь. Впереди трусила Вешка, за ней Батурин и дальше Глущенко.

— Еще метров триста, и пойдем рядом, тропа пошире станет, — сказал Батурин и вдруг застыл на месте, оглянулся назад. — Постой, Василий, не двигайся, — проговорил он настороженно и машинально снял с плеча ружье. Ушедшая вперед Вешка подскочила к леснику, почему-то заскулила.

— Ты что, Лукич?

— Слышишь, сороки кричат? Они давно уже спали, а сейчас их кто-то разбудил, потревожил, — сказал Батурин.

Сорочий гомон всё усиливался. Его теперь ясно различал уже и Глущенко. Мимо них пронеслась с вытянутым хвостом лиса. Еще через минуту промчалась, не замечая ничего впереди, парочка диких коз.

— Горит! — крикнул Батурин. — Лес горит! — и бросился вперед, забирая всё дальше вправо. Он не видел еще огня, но чувствовал какой-то посторонний запах. Пробежав метров четыреста-пятьсот, стал настойчиво повторять: «Горит, лес горит!». Ветер принес запах горелых листьев и горький привкус наполнявшего воздух дыма.

Еще двести-триста метров, и Батурин сквозь темневшие впереди деревья увидел яркие языки ползшего по земле пламени. Оно, как волна, то подымалось, то опускалось. Над огнем метались подхваченные ветром клубы сизого дыма. А выше кружили и кричали стаи испуганных сорок.

Батурин остановился. Он был без фуражки. Со лба ручьями сбегал пот. Правая щека была в крови. Он силился сообразить, что можно сделать голыми руками вот в эти минуты. Но подожженные в нескольких местах сухие прошлогодние листья уже горели не разрозненными островками. Пламя разливалось сплошным потоком на сотни метров и расходилось в разные стороны, цепляясь за стволы деревьев.

— Василий, Василий! — закричал вдруг Батурин и закричал так, что, казалось, весь лес услышал его голос.

Глущенко только подбегал к месту пожара. Его лицо было тоже в крови, рубашка изорвана.

— Беги домой, скорее домой за лошадью и плугом, а я в село, — прокричал Батурин и бросился бежать в Давыдовку, до которой было километров семь.

* * *
Пожар был потушен только перед рассветом. Двести сорок колхозников — все жители ближней Давыдовки окружили огонь тесным кольцом и не дали ступить ему дальше ни шагу. Плугами распахивали канавы, лопатами засыпали горевшие листья и сучья, березовыми вениками сбивали пламя с сухих загоревшихся ветвей. И только когда уставшие за ночь люди стали расходиться, Батурин вдруг обнаружил, что среди них не было Василия.

Черный от дыма, с воспаленными глазами, осунувшийся за ночь до неузнаваемости, он тяжело поплелся домой. И пока шел нетвердой походкой по знакомым тропинкам, спотыкаясь и останавливаясь, думал об одном и том же:

«Почему не пришел Василий?»

Но вот и еще один поворот тропинки. Батурин медленно поднялся на последний склон и вдруг застыл на месте. Его чистенький, только недавно подбеленный женой дом, был таким же черным и обгорелым, как покинутый им лес. Ближняя половина крыши сорвана. Вместо окон — черные дыры. Сарай разрушен. Около колодца куча обгорелых, еще дымящихся балок. Василий, жена и Машенька заливают их водой.

А слева над лесом уже подымалось яркое апрельское утреннее солнце, обещая теплый и радостный день. Ветер, гудевший ночью, утих. Испуганные пожаром птицы успокоились. И снова, как накануне вечером, возможно, та же серенькая кукушка отсчитывала свой счет.

* * *
Почти в тот же момент, когда Батурин подошел к своему обгоревшему дому, по откосу спустились на мотоцикле следователь Березовского районного отделения милиции Бугров и пожарный инспектор Гайко. Это были молодые, энергичные и горячие парни. Их разбудили среди ночи. Вскочив на мотоцикл, они уже через полчаса были на месте, покрыв расстояние более чем в тридцать километров.

Но приезд следователя и инспектора, понятно, в лесу ничего не изменил. Для всех так и оставалась загадкой причина пожара: умышленный поджог или какие-либо случайные обстоятельства? Бугров допускал поджог. Гайко утверждал — умышленный поджог. Дождавшись рассвета, они стали осматривать пожарище, искать хоть каких-нибудь подтверждений своих мыслей. Но тщетно: густо устлавшие землю сухие прошлогодние листья скрывали даже их собственные следы. Теперь же, оказавшись у черного, обугленного дома, Бугров убедился, что это действительно поджог.

— Дело одних и тех же рук, — твердо решил он.

Едва соскочив с мотоцикла во дворе лесника, он засыпал хозяев вопросами. Настойчиво расспрашивал, когда, как и при каких обстоятельствах загорелся дом, какого цвета был дым, где появилось пламя, может быть, в это время кто-нибудь проходил мимо либо рядом проезжала машина. Но в ответах на его вопросы не было того, что искал следователь.

— Когда я прибежал за лошадью и плугом, как просил Лукич, дом уже горел, а насмерть перепуганная Машенька лежала около колодца и, заикаясь, кого-то звала, — говорил Глущенко.

— Ну, а ты, Лукич, сам-то ты, что думаешь, кто мог пойти на это?

Батурин сидел на срубе колодца и чем-то в те минуты напоминал свой полусгоревший дом. Он вдруг почувствовал болезненную усталость ни за что избитого человека. Сам он сперва подумал и всё время был убежден, что пожар, как и многие пожары в лесу, вспыхнул от случайной причины. Но теперь он уже знал, что кто-то поджег листья так же, как и его дом. Его, пожалуй, даже меньше интересовало, кто это сделал. Он только думал, зачем это сделано. Думал и не понимал.

— Разве может слепой сказать, что он видит перед собой, а я, как слепой, — отвечал Батурин, не подымая головы.

— А ты вспомни, Лукич, порубщиков ты немало задерживал. Может, кто из них? — допытывался Бугров.

— Всё это люди были, по-моему, не подлые…

— А Лопатины? Я помню, как ты доставил их в милицию…

— Лопатины? Да, они говорили, что имеют ко мне свой счет. Только давно всё это было. Даже письмецо мне прислали.

— Какое письмецо? — спохватился следователь.

— Да так, пустячное, видно, сгоряча.

— А где оно? Ну-ка разыщи, это очень важно, — настаивал Бугров. И Батурин, переступив порог полуобгоревшего дома, через некоторое время вынес синий конверт.

— Вот тут и сидит гвоздь, Лукич, а ты не хочешь его тащить, — поучительно сказал Бугров, показывая на записку.

— Сгоряча всё это они, по-моему, — возразил Батурин.

— Сгоряча и лес подожгли, заодно и твой дом прихватили. Вот как! — произнес Бугров, а спустя еще несколько минут он уже мчался в село Васищево, где проживали братья Лопатины.

О Лопатиных — старшем тридцатилетнем Василии и младшем Дмитрии — в Васищево, да и во всем Березовском районе, еще не так давно ходили самые дурные толки. Пропадет у кого корова — и ответ готов: так это ж васищевские Лопатины, как их только земля на себе носит! Исчезнет у кого мотоцикл — и снова то же. Их обвиняли и в порубке леса, и во многих других грехах, и обвиняли не без причины. Оба брата числились колхозниками, но работали в артели мало. Чаще их встречали на базарах, в поездках в областной центр. Они продавали ворованный в ближних лесах дубняк, спекулировали всем, что попадало под руку. Наконец, оба были пойманы с поличным и осуждены, но как только вернулись, лесник Батурин задержал их снова за прежним занятием — порубкой леса. Месяцев шесть как они приехали после вторичного отбытия наказания. Дурного, правда, о них теперь никто не говорил, но записка, переданная Бугрову Батуриным, была для него новой уликой против Лопатиных.

— А где твои орлы, Никита Игнатьевич? — приехав в Васищево, спросил Бугров председателя колхоза Колышева.

— Ты о Лопатиных?

— О ком же еще!

— А они теперь, знаешь, Бугров, и вправду стали орлами. Мы их в правах колхозников восстановили. На общем собрании оба клятву дали. Бабы даже расплакались. И хлопцы слово держат. Таких бы мне полсотни, я бы горы мог свернуть.

— Так где же они все-таки сейчас?

— Вчера отпросились у меня на два дня в город за стройматериалами…

— Их не было, значит, вчера? — перебивая председателя, нетерпеливо спросил Бугров.

Теперь его подозрение в виновности Лопатиных еще больше возросло. «Как бы только совсем не сбежали», — тут же подумал Бугров. А председатель колхоза продолжал:

— Хлопцы строиться задумали. Ну, и пусть себе строятся. Людьми будут, и для нас меньше позора. Дмитрий уже дочку Захарченко, кажется, присмотрел, жениться собирается.

Бугров нетерпеливо постукивал карандашом по столу, ожидая, когда председатель закончит изливать свою душу.

— А вон и орлы прилетели, — сказал вдруг Колышев, распахивая окно. Он указал рукой на автомашину, подошедшую к старенькой избе под соломенной крышей. Машина была нагружена кирпичом и бревнами. Едва она остановилась, как с кузова соскочили оба Лопатиных — рослый стройный Василь и чуть пониже, но пошире в плечах Дмитрий. Принялись разгружать кирпич.

— А твоих орлов я должен, Никита Игнатьевич, все-таки задержать, — официально сказал Бугров.

Председатель удивленно посмотрел на следователя.

— Думаешь, лес подожгли? — неуверенно спросил он.

— Да, думаю. Есть улики…

Колышев в сердцах махнул рукой.

— Пойдем! — сказал он.

— Привет следователю и низкий поклон! — закричал Василий Лопатин, когда Бугров вместе с председателем колхоза подходил к машине.

— Привет, привет, старые приятели…

— Зачем к нам пожаловал, товарищ следователь? — всё так же дружелюбно продолжал старший.

— По служебному делу, — и тут же Бугров сказал, в чем оно состояло.

— Вам лучше, хлопцы, не сопротивляться, поезжайте вместе, а там в районе разберутся, — сочувственно сказал председатель колхоза, видя, как меняются в лице оба брата, слушая Бугрова.

— Ладно, Митька, шабаш, одевайся, поедем. Видно, черные пятна сразу не смыть, — резко сказал Василий. И они уехали на той же машине, с которой только что прибыли.

* * *
Два месяца уже следователь Бугров занимался делом Лопатиных, но оба стояли на своем:

— Дали клятву в селе на собрании и никуда не уйдем от нее…

— Грозили Батурину, что убьете его, когда он задержал вас на кордоне?

— Грозили, — отвечали на допросах братья.

— А вот эту записку вы написали? — нетерпеливо спрашивал Бугров, показывая измятый клочок бумаги, вырванный из школьной тетради, на котором было написано:

«Леса пожалел, не твой, а пожалел. Так запомни: вернемся, разделаем под орех. Не мы — так другие за нас!»

— Мы писали, гражданин следователь, писали по глупости, сгоряча. Всё то осталось позади, — говорил старший Лопатин.

После допроса Бугров уже начинал думать, что Лопатины, наверное, не сами совершили поджог, а поручили кому-то из приятелей сделать это черное дело. Он не мог допустить, что Лопатины могли отказаться от давно задуманной мести. Но кто же сделал это за них?

В один из таких дней, когда Бугров вызвал на допрос отдаленного родственника Лопатиных, к нему в кабинет неожиданно зашел Козлятин. Вид у него всегда был захудалый, а теперь и совсем жалкий.

— Что тебе, Трофим Яковлевич, снова жаловаться на порубщиков? — спросил Бугров, просматривая какие-то бумаги, и добавил: — Садись, что стоишь, в ногах, сам знаешь, правды нет.

Но тот продолжал стоять неподвижно, прислонившись к стене.

— Так говори, зачем пришел, раз садиться не хочешь.

— Говорить буду, затем и пришел, — и он неожиданно повел разговор о себе, начиная чуть ли не с самых ранних лет.

— Да ты мне о деле говори, Трофим Яковлевич, тебя тут все знают, а времени у меня лишнего нет.

— Я и пришел говорить о деле, о нем и говорю, а ты слушай, — раздраженно ответил тот. Он еще плотнее прижался к стене и, как бы жалуясь самому себе, говорил о том, что жизнь у него сложилась нескладно, что одни едут поездом, даже курьерским, а вот ему, Трофиму Козлятину, приходится всё время трястись на перекладных. Была первая жена. Хорошая была жена, но ушла, почему-то невзлюбила Трофима. Появилась вторая — сам прогнал. Детей нет. Один, как пень в лесу. На его кордон — кто знает по какой причине — больше всего лезет порубщиков. На его дубах — больше, чем у других — водится проклятая листовертка. А вот взять, к примеру, соседа Ивана Батурина, у того все горазд. Что он, в сорочке родился? Живет, как у Христа за пазухой. Его и начальство хвалит, в глаза другим Батуриным тычет. Он и взаправду считает себя бог знает кем. То на собрании шпильку под бок сует, то учить ученого лезет…

— К чему ты это всё несешь, Трофим Яковлевич?

— А к тому, гражданин следователь, что и в кордон Батурина, и в избу его красного петуха я пустил. Да, я! — выкрикнул Козлятин.

— Ты думаешь, что мелешь?! — приподнявшись с места, тихо сказал Бугров.

— Кабы не думал, не говорил бы. Так вот, слушай. Я и говорю, что взяла меня злоба против Ивана, зависть заела так, что ни ходить, ни стоять, ни лежать не могу. Понимаю, ты не хочешь знать, что значат мои слова. Я и сам не знаю, но говорю правду. Я и понес с собой этого самого красного петуха и в одно и в другое место. Когда кругом уже всё горело, стал убегать от огня, совесть вдруг проснулась. Думал, нет ее у меня, а она вон и объявилась. Ну, и мучила она меня все эти дни, мучила хуже, чем зависть. А тут еще эти Лопатины. Знал, что они вернулись, людьми стали, жизнь налаживали свою. Тут я их и посадил. И они у меня всё время стоят перед глазами, укоризненно смотрят на меня. Вот и пришел к тебе, рассказал всё. Теперь покажи, куда мне садиться? Может, там отмучаюсь, потом легче на душе будет, да и человеком стану…

Слушая исповедь Козлятина, Бугров машинально листал разбухшее «дело» Лопатиных. «Вот уж вправду, — думал он, — век живи — век учись». Через час, оставив Козлятина у дежурного, он пошел докладывать прокурору, заранее готовясь получить нагоняй… Но всё же он был доволен таким исходом этого порядком надоевшего ему дела.

БУКЕТ ЦВЕТОВ

1

Как и каждый пожилой человек, прокурор Александр Павлович Полежаев имел свои странности и привычки. Он ворчал и возмущался, когда его беспокоили в часы отдыха даже домашние. А сегодня день у Полежаева выдался особенно тяжелым. Он выступал обвинителем по одному сложному делу, требуя для двух преступников высшей меры наказания. Суд поддержал его требование. Как прокурор Полежаев был удовлетворен, но как человек — расстроен. Вот уже двадцать пять лет как Полежаев выступает обвинителем, и каждый раз, когда приходится требовать сурового наказания, он страдает. Страдания эти идут от глубокого понимания долга человека в его короткой жизни. С именем человека в его сознании связано всё лучшее, что создано на земле, и человек должен возвышаться над ним. И хотя Полежаев прекрасно понимал, что еще далеко время, когда исчезнут эти черные пятна и жизнь каждого человека станет чистой, как лесной ручей, каждое новое преступление, с которым ему приходилось сталкиваться, вызывало в душе у него внутренний протест. Он страдал так, как будто бы ему лично было нанесено тяжелое оскорбление. В таких случаях Полежаев возвращался домой утомленным и разбитым. Он закрывался в своей рабочей комнате, выключал телефон, и, опустившись рядом со старым ветвистым фикусом в глубокое кожаное кресло, отдавался книгам.

Вот и сейчас, подходя к дому, мысленно он уже был в своем тесно заставленном книжными шкафами кабинете, за привычным, дающим отдых душе и мыслям занятием.

— А у нас гости, Александр Павлович, — открывая дверь, сказала жена.

Он недовольно поморщился и бросил:

— Меня дома нет…

— Студенты-выпускники пришли попрощаться, — продолжала жена, и лицо у Полежаева смягчилось.

Пять лет назад кафедра уголовного права и процесса юридического института пригласила Полежаева читать лекции по уголовному праву, и прокурор, будучи по горло загруженным своей непосредственной работой, не нашел возможным отказаться от этой дополнительной нелегкой нагрузки. Прокурор, следователь, судья, по его убеждению, призваны не столько обвинять, сколько воспитывать людей, предупреждать правонарушения, и чем больше будет юридических работников, именно так понимающих свои задачи, тем легче будет бороться с тяжелым наследием прошлого. Вот почему Полежаев выкраивал из своего рассчитанного порой до минуты бюджета времени нужные часы для института, а студентов института считал своими друзьями.

— Выпускники, говоришь? Тогда давай, Мария Алексеевна, их ко мне в кабинет, — сразу повеселев, громко проговорил Полежаев.

— Не войдут все, Александр Павлович, — смеясь, возразила жена.

— Ничего, в тесноте да не в обиде, приглашай!

Небольшую рабочую комнату прокурора в ту же минуту заполнила целая группа шумных, с сияющими лицами молодых людей, среди которых оказалась одна девушка — круглолицая с чистыми голубыми глазами Аня Сидоренко.

— Пришли попрощаться, Александр Павлович, и сказать вам свое спасибо, — проговорила девушка.

— Как попрощаться, вчера только последний государственный экзамен сдали и уже прощаться?

— Путевки уже на руках, — хором заговорили ребята, шурша глянцевыми, еще не успевшими измяться листами путевок.

— Значит, Аннушка Сидоренко на Восток, помощником прокурора? Ну поздравляю, от души поздравляю, — еще более оживляясь, проговорил Полежаев и крепко пожал ей руку.

— Да мы все на Восток едем следователями и помощниками прокурора, — сказал высокий стройный юноша и тут же добавил: — Хочется, Александр Павлович, получить от вас последний совет…

— Какой еще может быть совет, четыре года учились, говорили, решали, составляли юридические документы, а теперь давай еще совет, — засмеялся Полежаев и подошел к книжным шкафам. — Кодексы вам известны? — заговорил он, указывая на целую полку пузатых, давно пожелтевших от времени, тесно прижатых друг к другу томов, и тут же ответил: — Известны! Юридические справочники и словари вам знакомы? — знакомы! Вот эти томища маститых и именитых адвокатов от Адама до наших дней известны? — известны! Ну, а работы знаменитого Кони или Жижиленко по уголовному праву помните, — конечно, помните! Какие же, скажите, еще советы вам нужны и что вам может сказать рядовой прокурор!

— А все-таки, Александр Павлович, — произнесла Аннушка Сидоренко так, как это умеют только девушки.

— Вот вам и все-таки, — передразнил ее Полежаев. — Одно вам могу сказать, друзья мои, надо работать так, чтобы имя прокурора не было пугалом, надо, чтобы прокурора любили как человека, любили и ценили за его строгую справедливость. Вот что главное! Впрочем, вместо различных советов я вам лучше расскажу коротенько историю вот этого букета, — продолжал Полежаев и снял висевший на стене около письменного стола в окантованной рамке цветной фотоснимок. На нем был изображен большой букет цветов, среди которых выделялись несколько алых роз и гладиолусов, обрамленных ромашками и незабудками.

И Полежаев стал рассказывать…

2

Имя Аллочки Первенцевой — худенькой задумчивой девочки — в то время было уже хорошо известно в городе. Она училась в двенадцатой средней школе и ею гордились не только учителя, но и ребята — от первого до десятого классов. Аллочка обещала стать большой пианисткой. Девочке было пять лет, когда она, находясь в одном из эвакуированных детских домов в Восточном Казахстане, впервые села за рояль, в семь лет ее привели сдавать вступительные экзамены в музыкальную школу. Класс, где проходили экзамены, был большой и светлый, а девочка совсем маленькая, едва заметная из-за рояля. В глубине комнаты стайкой сидели любопытные студенты музыкального техникума. Они старались рассмотреть девочку, но она впервые видела такой большой и такой блестящий рояль, отражавший, как зеркало, ее маленькую фигурку, и не могла оторвать от него своих удивленных глаз.

К роялю подошел седой с крупным добрым лицом старик-профессор. Садясь на круглый винтовой стул, он посмотрел на Аллу.

— Ну, хорошо, что мы умеем? — ласково произнес он.

— Чи-жи-ка, — начала было Алла.

— О, это уже много, — улыбнулся профессор. — А теперь послушай, только внимательно. Он проиграл мелодию и предложил девочке простучать её ритм. Алла взяла в руки карандаш и осторожно, чуть касаясь крышки рояля, выполнила требование.

Иван Петрович взглянул на девочку, сказал:

— Хорошо, Алла. Теперь мы сделаем вот что, — и он взял аккорд. — Сколько звуков в этом аккорде? — спросил Иван Петрович, снимая пальцы с клавиш.

— Три, — уверенно произнесла Алла.

— А в этом? — пальцы профессора снова коснулись клавишей.

— Пять, — так же спокойно и уверенно сказала Алла.

— Ну, а в этом?

При последнем аккорде студенты насторожились и, казалось, подались вперед.

— Восемь, — медленно отвечала Алла.

— А какие ноты?

— До, ре, ми, фа, — и девочка назвала безошибочно все восемь нот.

— Абсолютный слух, друзья мои, абсолютный, — как-то немножко торжественно сказал Иван Петрович, обращаясь к студентам, и, притянув к себе Аллу, проговорил: — Будешь пианисткой…

У девочки оказался абсолютным не только внешний, но и внутренний слух, позволявший ей по-особенному чувствовать и понимать музыку. И в десять лет в школе ее уже стали любовно называть маленькой пианисткой. В двенадцать лет ни один школьный концерт не проходил без участия Аллы. Она выступала и на школьных вечерах, выезжала вместе с другими ребятами к школьным шефам, на предприятия, в колхозы, в воинские части. Только музыкальные способности девочки выделяли ее среди остальных ребят, но Алла была свободна от зазнайства или высокомерия, и потому ей всегда было легко и радостно среди сверстников, В свои двенадцать лет девочка оставалась всё такой же худенькой, с бледным, нездоровым, чуть заостренным книзу личиком, с тоненькими русыми косичками, но когда она садилась за инструмент, вся преображалась:на щеках появлялся румянец, заостренность личика исчезала, в глазах загорались живые, задорные огоньки.

Каждый день, приходя домой, Алла садилась за свой маленький кабинетный рояль. Рояль за номером 1774 был уже стареньким, известной немецкой фирмы «Бекштейн», но он удивительно сохранил свою певучесть и полнозвучие. Вот только внешне он как-то потускнел, как бы признаваясь в своей старости. На верхней крышке появилась чуть заметная поперечная трещина, которую уже однажды заделывал престарелый настройщик, но Алла любила свой «Бекштейн» больше, чем могла бы любить новый инструмент. Она играла уже мелодии Глинки, увлекалась веселой музыкой Штрауса, бралась за крупные классические произведения. И вот в один из таких дней, когда Алла только села за рояль и взяла первые аккорды, домой вернулась расстроенная и утомленная тетка девочки — учительница Ольга Сергеевна. Она постояла несколько минут за спиной девочки, осторожно вытирая набегавшие слезы, потом обняла Аллу за плечи и тихо сказала:

— Нам придется расстаться, девочка, со старым «Бекштейном».

Девочка медленно поднялась, точно на ее плечи легла непомерная тяжесть, и посмотрела на тетушку широко раскрытыми испуганными глазами.

— Да, Аллочка, в жизни еще есть дурные люди, — проговорила Ольга Сергеевна и, усадив рядом с собой на диван племянницу, рассказала ей о том, что произошло в этот день.

3

Примерно в то же время, когда Алла вдруг узнала, что она лишается своего любимого инструмента, к Полежаеву домой зашла соседка по квартире, учительница Анна Васильевна Прокофьева.

— Мы к вам, Александр Павлович, — едва оказавшись на пороге комнаты Полежаева, проговорила она.

— О, да вас, оказывается, много, — шутя сказал Полежаев, предлагая соседке стул, но тут же заметил, что учительнице было не до шуток. Она беспокойно теребила в руках носовой платок. Ее еще совсем молодое лицо горело, на щеках вспыхивали темные пятна.

— Да, я обращаюсь к вам от всех учителей нашей школы, — немного резко сказала Прокофьева, словно предъявляла прокурору какое-то обвинение.

— Что случилось, Анна Васильевна? — уже совсем серьезно проговорил Полежаев, останавливаясь рядом с Прокофьевой.

— Я только что из суда, Александр Павлович, из суда, где допущена жестокая несправедливость по отношению к ребенку и вообще к понятию честности и порядочности. Скажите, разве наш суд, советский суд может довольствоваться только одной бумажкой, которую кому-то угодно называть документом, разве он не должен верить человеческой совести и искренности, — взволнованно заговорила учительница.

— Я не понимаю, о чем вы, Анна Васильевна!

— Отобрали у девочки рояль, отобрали грубо, как отбирают у вора украденные им вещи. И ни одного голоса в защиту справедливости в суде не раздалось. Весь разговор был сведен к бумажке, за которой неизвестно кто скрывается, — продолжала всё так же взволнованно Прокофьева, и Полежаеву постепенно становилось ясно, о чем она говорила.

Речь шла о том, что всего час назад закончился судебный процесс по делу, по которому ответчицей была Буданцева Ольга Сергеевна — учительница двенадцатой школы, где работает и Прокофьева. Буданцевой был предъявлен иск об отобрании рояля, который она якобы присвоила для племянницы у своего соседа по дому Иголкина. Буданцева же, как она и показала в суде, приобрела рояль в комиссионном магазине в 1945 году. Но она не помнит, куда девалась квитанция магазина на приобретенный инструмент. Самого же магазина того теперь нет, его архивы, как заявили в Облторготделе, по истечении пяти лет были уничтожены. Сосед же Буданцевой — Иголкин, вернувшийся только в 1950 году из госпиталя, предоставил суду счет другого комиссионного магазина, которым утверждается, что Иголкин приобрел этот рояль № 1774 еще в мае 1941 года. И вот теперь Иголкин утверждал в своем исковом заявлении и на суде, что Прокофьева, оставаясь в годы войны в городе, воспользовалась тем, что он, Иголкин, находился на фронте, присвоила себе его имущество. В своем решении суд, правда, не приводил такой формулировки «приобретения» Буданцевой рояля, но признал его принадлежащим Иголкину и предложил Буданцевой вернуть инструмент его якобы законному владельцу.

— Всё это ложь, Александр Павлович, понимаете, ложь, — говорила Прокофьева.

— А какие есть доказательства того, что рояль действительно был Буданцевой куплен? — спросил Полежаев.

— Все мы знаем Буданцеву так же, как самих себя.

— Для суда этого еще мало, Анна Васильевна. Нужны факты!

— Так надо же, чтобы суд попытался найти их, поискать какие-то пути для установления истины, а не довольствовался различными бумажками. Разве недостаточно того, что весь школьный коллектив выступает свидетелем за Буданцеву, подтверждает ее чистоту и честность? Нет, скажите, разве этого недостаточно? Нет? Ну, хорошо, пусть будет так, но я вас прошу, Александр Павлович, я вас очень хорошо знаю, вмешайтесь в это дело. Я уверена, что вы сразу обнаружите, вы сразу почувствуете, на чьей стороне правда.

— Видите ли, Анна Васильевна, как правило, прокуроры не вступают в процесс по всем гражданским делам. В таких делах юридическую помощь оказывают адвокаты.

— Разве вам законом запрещено прийти и послушать гражданское дело, высказать свое мнение, если вы находите, что решается оно неправильно?

— Не запрещено, но делается это не так. Прокурор вправе вступить в дело в любой стадии процесса. Я обещаю вам, Анна Васильевна, воспользоваться этим правом, познакомиться со всей этой историей и, если нужно, помочь восстановить справедливость, — сказал Полежаев.

На следующий день он приехал в народный суд пятого участка и попросил судью дать ему гражданское дело по иску Иголкина к Буданцевой. Полежаев прежде всего обратил внимание на то, что Иголкин предъявил иск в суд только через год после своего возвращения, хотя безусловно он знал, что рояль находится в комнате Буданцевой, расположенной напротив. «Почему же с таким запозданием?» — подумал прокурор и стал делать заметки в записной книжке. «А почему Буданцева не пригласила адвоката?» — заметил он дальше. На стороне ее, как свидетели, выступали учителя, но никто из них не видел, когда она покупала рояль. Однако они показали, что Буданцевой надо верить, что в годы войны, оставаясь в городе, она спасала партизан, как могла охраняла имущество школы. Полежаев заметил вместе с тем много необоснованных доводов в выступлениях истца и адвоката, приглашенного Иголкиным. Обнаружить и разбить эти доводы может только опытный глаз, наблюдательный ум, житейский опыт. Обратил внимание и на то, что адвокатом выступал Василий Васильевич Кружкин.

Полежаев решил не вызывать к себе Буданцеву, а поехать к ней в школу. По просьбе прокурора директор школы вызвал Ольгу Сергеевну в свой кабинет.

— Я прокурор Полежаев, — начал было запросто он, приподымаясь навстречу учительнице, но Буданцева после пережитого на судебном процессе отнеслась к Полежаеву настороженно.

— Чем могу быть полезна? — сдержанно спросила она.

— Вас зовут, если я не ошибаюсь, Ольга Сергеевна, — словно не замечая настроения учительницы, продолжал прокурор.

— Вы не ошибаетесь, товарищ прокурор.

— Я приехал от имени своей соседки и вашего товарища по работе — Анны Васильевны Прокофьевой.

При упоминании имени Анны Васильевны глаза Буданцевой сразу потеплели.

— Так вот, Ольга Сергеевна, я хочу с вами поговорить, но говорить не как прокурор, а как друг, — продолжал Полежаев. — Поэтому прошу вас рассказать всю эту историю с роялем и вашим соседом, рассказать как можно подробнее. Вкратце я уже познакомился с материалами дела. Для меня там много неясного, начиная даже с того, почему вы не подали кассационной жалобы.

— А что мне это даст? — тихо спросила Буданцева.

— Да, вы, пожалуй, правы, при нынешних обстоятельствах это не решение вопроса, но кассационную жалобу надо все-таки написать. Тем временем я займусь изучением всех подробностей, касающихся предъявленного к вам иска. Теперь я вас слушаю, Ольга Сергеевна.

И Буданцева стала говорить. Она сидела, положив руки на стол, напротив Полежаева и тихо говорила о далеких днях войны, принесших так много страданий советским людям. Ее сестра в те дни погибла в блокированном Ленинграде, а дочь сестры — двухлетняя Аллочка была вывезена из города вместе с другими осиротевшими детьми. В 1944 году Буданцева получила с фронта от мужа сестры письмо, в котором он просил разыскать дочь и забрать пока ее к себе. Прошло еще некоторое время, и Буданцева получила еще одно письмо с фронта, но теперь оно уже было не от отца Аллочки, а от его товарищей. Письмо было кратким. В нем сообщалось, что гвардии майор Первенцев умер в госпитале после тяжелого ранения, что он оставил на имя своей родственницы, Ольги Сергеевны Буданцевой, завещание, которое по его просьбе и пересылается. Буданцева при этом вынула из своей сумочки клочок темно-синей бумаги с завещанием и запиской майора — она брала их с собой в суд — и передала Полежаеву.

«Милая, дорогая Олюшка, — говорилось в этой предсмертной записке, — я уже не жилец на этом свете, — день-два, и всё кончится, но тебя прошу — разыщи Аллочку, вырасти и воспитай ее такой же, какой была ее мать. Еще об одном прошу: с рождением Аллочки мы с Валентиной стали мечтать о том дне, когда сможем купить ей пианино. Теперь у меня собралась небольшая сумма денег — около семи тысяч рублей. Деньги эти оставляю на твое имя и уверен, что моя последняя просьба будет выполнена. А когда Аллочка подрастет, расскажи ей обо всем этом».

— В начале 1945 года, — продолжала Буданцева, — я разыскала Аллочку. Она оказалась в одном из детских домов в Восточном Казахстане. Тогда же мне удалось купить маленький кабинетный рояль в комиссионном магазине. Покупать его я долго не решалась — на вид он был совсем изношенным, но к нам с Аллочкой подошел престарелый настройщик и реставратор роялей, ставший с того дня нашим близким другом — Алексей Алексеевич Мережковский и уговорил купить его. В золотых руках Алексея Алексеевича инструмент вскоре стал как новый. Мережковский потом стал часто заходить к нам, иногда проводил с Аллочкой целые вечера за роялем. Но теперь нашего хорошего друга и светлого человека нет. Он умер два года назад и оставил на имя племянницы вот эту маленькую записку.

«Аллочка, береги свой старенький «Бекштейн». Это хороший и дорогой инструмент. Он тебе поможет стать настоящей пианисткой» —

прочел Полежаев.

— Дальше вы всё знаете, — закончила Буданцева, и на ее глазах заблестели слезы.

— Вы меня простите, Ольга Сергеевна, но еще один вопрос: какие у вас были взаимоотношения с вашим соседом до войны и после его возвращения?

Вопрос этот для Буданцевой оказался неприятным, но она ответила на него без всякого смущения, открыто смотря Полежаеву в лицо.

— До войны я его просто не знала, а когда вернулся — вначале стали добрыми соседями. Он всё чаще заходил к нам с подарками для Аллочки, стал засиживаться по вечерам, и когда я поняла, к чему всё это клонится, запретила посещать нас.

— Выходит, что, вернувшись домой, Иголкин в течение года не предъявлял вам никаких претензий на рояль и обратился в суд только в последнее время, когда вы запретили ему заходить в вашу комнату?

— Да, выходит, что это именно так, — тихо согласилась Буданцева.

Полежаев покинул школу с той же убежденностью в честности Буданцевой, с какой пришла к нему его соседка, учительница Прокофьева. Он уже знал, что, вернувшись в свой рабочий кабинет, сейчас же напишет в областной суд кассационный протест, и когда решение будет отменено, выступит при вторичном разбирательстве дела новым составом суда. Но к этому надо было обстоятельно подготовиться.

Советский гражданский процессуальный кодекс предоставляет прокурору право как начать гражданское дело, так и вступить в него в любой стадии процесса, если по его мнению этого требует охрана интересов государства или трудящихся.

«В данном случае правда была, — думал Полежаев, — на стороне учительницы Буданцевой, но надо ее доказать и доказать не формальными бумажками, которых у Буданцевой нет, а всей логикой предшествовавших событий, моральной и нравственной убежденностью». Полежаев в своих рассуждениях допускал, что Иголкин мог действительно в 1941 году приобрести в комиссионном магазине злополучный рояль, но вполне возможно в таком случае, что кто-то воспользовался военным временем и похитил этот рояль, продав его через комиссионный магазин. Могло быть и так, что Иголкин сам с началом войны продал только что купленный им в мае рояль, а теперь предъявляет старый счет. Но при всех этих условиях суд должен был глубоко исследовать дело и оградить учительницу от необоснованных притязаний Иголкина. Тем более что на ее стороне весь школьный коллектив, за нее все предшествовавшие делу обстоятельства. Но суд не выполнил требований закона — активно содействовать ограждению прав и законных интересов трудящихся. Он нарушил одно из основных положений советского процессуального права, гласящего, что советский суд в своих решениях не связан никакими формальными доказательствами.

Вот эти рассуждения и явились лейтмотивом в протесте прокурора. Но Полежаеву хотелось большего. Ему хотелось глубже познать самого истца как человека, однако, кроме общих формальных данных об Иголкине Полежаев на первых порах получить ничего не смог. Тогда он попробовал выяснить хоть какие-нибудь подробности, связанные с самой покупкой им рояля. Полежаев решил побывать в комиссионном магазине № 7, который выдал Иголкину счет на приобретенный им инструмент. Счет был датирован 10 мая 1941 года. Правда, прокурор при этом не рассчитывал на многое — десять лет достаточно большой срок в жизни человека, но все-таки… Проехав по знакомым улицам возрожденного города, он остановился на Днепровской, 21. Перед ним был новый восьмиэтажный жилой дом, который, судя по свежести отделки, только недавно вступил в строй.

— Да, здесь, товарищ, когда-то был комиссионный магазин и с музыкальным отделом. Немец его разбил с самолета в первый же день войны, — отвечая на вопрос, сказала пожилая женщина из соседнего дома.

«Но люди, работавшие в этом магазине, где-то должны быть», — подумал Полежаев и направился в городское управление торговли. Целых два часа он прождал ответа. Большинство архивов отдела кадров оказались пропавшими во время эвакуации. Среди работников управления, как на подбор, все были новички. С трудом удалось разыскать приземистого с пышными седыми усами плановика Федотова, но тот с удивлением посмотрел на Полежаева, когда он спросил, где теперь работает Бродский, — бывший заведующий комиссионным магазином № 7, подписавший в свое время известный счет.

Когда Полежаев сообщил плановику подробнее, что именно его интересует, тот, задумчиво покручивая ус, стал рассказывать целую историю о трагической судьбе бывшего заведующего комиссионным магазином.

— Вот это уже ближе к истине, — отвечая больше на свои мысли, нежели на рассказ Федотова, проговорил Полежаев и, поблагодарив за услышанное, направился прямо в суд, чтобы еще раз взглянуть на документы гражданского дела. В руках у него снова оказался интересовавший его счет. Только теперь к этой бумажке у прокурора было совсем другое отношение. Он внимательно и придирчиво рассматривал ее, поворачивая из стороны в сторону, и вдруг заметил такую несуразицу, которой не мог бы не заметить даже ни в чем не искушенный школьник.

— Как же это ты, Александр Павлович, седая твоя голова, сразу не заметил такой грубой фальшивки! — воскликнул он, и, отдав дело секретарю, повеселевший уехал к себе.

4

Судебное заседание началось, как и сообщалось в повестках, ровно в двенадцать. Небольшой, строго обставленный зал со светлыми стенами оказался заполненным еще задолго до начала заседания. Сюда пришли многие работники двенадцатой средней школы, немало просто любопытных.

Первым из официальных участников заседания появился за своим столом маленький, пухленький, с розовыми щеками и такой же розовой лысинкой на голове, напоминающей непрерывно катящийся шарик, адвокат из пятой юридической консультации Кружкин. Занял свое место за столом напротив адвоката неторопливый, немного медлительный Полежаев. Затем вдруг раздался резкий электрический звонок, появилась молоденькая девушка и, по-видимому, непривычно для себя торжественно произнесла:

— Суд идет!

Этих двух слов было достаточно для того, чтобы все находившиеся в зале встали. За большим резным столом под зеленым сукном появились трое: в центре — полная женщина со спокойным лицом и сосредоточенным взглядом больших темных глаз — народный судья Мария Павловна Шахова, справа — скуластый человек с седыми заброшенными назад волосами и слева — остроглазая женщина в строгом темном платье — народные заседатели.

— Объявляю заседание народного суда пятого участка по гражданскому делу по иску гражданина Иголкина Петра Митрофановича к гражданке Буданцевой Ольге Сергеевне открытым, — четко, но, казалось, безучастно произнесла судья. Она объявила состав суда, назвала стороны, выполнили другие формальности, после чего доложила дело. Как и на первом разбирательстве, Иголкин и Кружкин повторили свой заученный рассказ и изложили требования. Буданцева ответила, что рояль она приобрела в магазине. В ее голосе звучала искренняя горечь…

…Первым давал показание вызванный в зал свидетель со стороны истца, маленький щупленький дворник с нечесаной рыжей бородкой Петренко.

— Я уже восемнадцать лет дворни чаю в нашем доме и могу подтвердить, что товарищ Иголкин действительно купил этот самый рояль. Я даже помогал Петру Митрофановичу вносить его на пятый этаж, — говорил свидетель.

Когда он закончил, прокурор спросил:

— Сколько человек еще помогало подымать рояль на пятый этаж?

Петренко неожиданно замялся.

— Так сколько же? — снова спросил Полежаев.

— Не вспомнить мне сейчас.

— Вы его вносили разобранным или целиком?

— Вот, ей-богу, не вспомнить мне сейчас, — взмолился дворник.

— Ведь вы, конечно, не могли подымать его неразобранным, вспомните хорошенько, — произнес, приподнявшись, адвокат.

— Призываю вас к порядку, товарищ адвокат, свидетель должен сам знать, без вашей подсказки, как это было, — строго заметила судья.

— Нет, не вспомнить мне теперь, давно это было, десять годов назад, — сказал Петренко и на этом допрос его был закончен.

— В каком виде вы поднимали на пятый этаж рояль? — задал тот же вопрос Полежаев Иголки ну.

— Конечно, в разобранном. Петренко просто не помнит. Он еще сам вносил ко мне в комнату вывинченные ножки рояля.

— А почему вы предъявили иск только спустя год после того, как вернулись из госпиталя? Разве вы раньше не знали, что ваш рояль находится в комнате Буданцевой?

— Знал, но мне было жалко девочку обижать…

— Ненадолго же у вас хватило жалости, — бросила реплику судья.

Иголкин не нашел, что говорить дальше.

У небольшой трибунки посреди зала появился с топорщащимися усами плановик городского управления торговли Федотов, вызванный по ходатайству прокурора.

— Что вы можете сказать по делу, гражданин Федотов? — спросила судья.

— Сказать могу только одно, — теребя свой ус, проговорил свидетель. — Заведующим комиссионным магазином номер семь по Днепровской улице в сорок первом году был мой хороший друг, погибший в самом магазине при бомбежке, Антон Иванович Козырев, а в счете почему-то значится фамилия Бродского…

При этих словах зал зашумел, послышались реплики. На председательском столе зазвенел колокольчик, настойчиво призывавший к порядку.

Когда судебное следствие закончилось, прения сторон открыл адвокат. Он говорил много и долго, говорил о заслугах Иголкина в годы войны, о перенесенных им операциях в госпиталях, о его стремлении быть снисходительным к своей соседке.

— А то, что, в конце концов, Иголкин решил получить свою вещь обратно — это его неоспоримое, товарищи судьи, право, — воскликнул он и, подняв вверх руку со счетом комиссионного магазина, продолжал: — Мы не можем, товарищи судьи, уйти от факта. Документы имеют свой язык. Их не опровергнешь никаким красноречием. Рояль действительно принадлежит истцу. Я могу только выразить здесь свое удивление, какое основание нашла моя уважаемая противная сторона, товарищ прокурор, для того, чтобы принять участие в этом деле! Я закончил! — произнес Кружкин как победитель.

Буданцева произнесла всего несколько слов. Как всякий неопытный в юридических тонкостях человек, она в конце сказала:

— Оставляю решение дела на усмотрение суда.

Слово для заключения было предоставлено Полежаеву, и в зале сразу почувствовалась настороженность: каждый из присутствующих здесь людей был по-своему судьей в этом постороннем и близком для них деле.

Полежаев начал с мотива своего протеста, который вызвал вторичное рассмотрение дела.

— Советский суд не связан никакими формальными доказательствами сторон в своих решениях и счет, которым только сейчас так торжественно потрясал здесь адвокат, не дает еще права порочить честных советских людей. Тем более, когда сам этот счет не может служить документом, ибо он, товарищи судьи, не заслуживает доверия, — делая ударение на последних словах, спокойно произнес Полежаев.

— Как не заслуживает доверия! — вскакивает адвокат.

В зале становится шумно. Слышен говорок в рядах, на лицах улыбки и нетерпеливое ожидание.

— Дело, товарищи судьи, — продолжал Полежаев, — не только в том, что завмага Бродского не было. Есть и еще одна деталь, на которую хочу обратить ваше внимание, — и прокурор попросил судью взять в руки счет магазина. — Хотите, я могу еще предложить увеличительное стекло?

— Дата выдачи документа значится, как вы видите, десятого мая сорок первого года, а на бланке, посмотрите внимательно, в самом низу чуть заметно: «Типография «Заря». Пятьдесят первый год».

— Не может быть! — артистически воскликнул Кружкин, вскакивая с места. У него на лбу выступил пот. Лицо побагровело. — Не может быть! — снова повторил он.

— Призываю вас к порядку! — строго сказала судья и показала адвокату счет. Он посмотрел, еще больше побагровел и, отойдя от судейского стола, плюхнулся на стул. А зал снова зашумел, смягчились, заулыбались до того напряженные лица. По рядам прошел громкий говорок.

— Думаю, — товарищи судьи, — подождав, пока зал успокоится, — продолжал Полежаев, — что больше никаких доказательств правоты ответчицы приводить не надо. Мое мнение — в иске Иголкину отказать. Прошу, кроме того, суд вынести определение о возбуждении уголовного дела по обвинению гражданина Иголкина за фабрикацию подложного документа, с помощью которого он пытался оклеветать честного советского человека. Я бы также хотел, товарищи судьи, чтобы было вынесено частное определение по поводу недостойного поведения адвоката юридической консультации Кружкина, который, не имея никаких оснований на то, поддерживал домогательства Иголкина. К ответственности за дачу заведомо ложных показаний к суду должен быть привлечен и свидетель Петренко. Таково мое заключение! — громко произнес Полежаев и сел, а в зале вдруг вспыхнули аплодисменты.

— Правильно! — крикнул кто-то, приподнявшись.

Оба народные заседатели сдержанно улыбались, судья со спокойным, казалось, безучастным лицом поднялась с места и потребовала полной тишины.

Через час, когда суд, вернувшись из совещательной комнаты, огласил свое решение, Иголкин по распоряжению прокурора был тут же задержан, а сам прокурор пытался освободиться из кольца тесно окруживших его взволнованных людей.

— Я так благодарна, так благодарна, Александр Павлович, — говорила сквозь слезы Ольга Сергеевна Буданцева, но Полежаев, крепко пожав ей руку, поспешил покинуть зал заседания. Он и сам был взволнован этим неожиданным для себя общим настроением…

Был яркий солнечный день мая. По-весеннему одетые люди, не торопясь, проходили по улице. Они почему-то казались Полежаеву праздничными и счастливыми. И ему было сейчас как-то по-особенному легко и хорошо.

— Дядя Полежаев, дядя… — услышал он вдруг у себя за спиной детский голосок и, обернувшись, увидел бегущую за ними худенькую стройную девочку с большим букетом цветов. Полежаев ни разу раньше не видел этой девочки, но сейчас сразу догадался, вернее, почувствовал: это и есть Аллочка. Девочка была в пестром ситцевом платье, с большим алым бантом в светлых косичках. От бега она раскраснелась, ее серые глаза блестели, словно были в слезах. Вся она, казалось Полежаеву, в эту минуту походила вот на такой же яркий и радостный весенний букет цветов, какой она держала в руках.

— Дядя Полежаев, это от нас, от тети и от меня, — проговорила она.

Полежаев взял букет в одну руку, а другой обнял девочку за плечи и, наклонившись, поцеловал. Около них вдруг образовалась толпа. Люди приветливо улыбались, наблюдая не понятную для них, но радостную и волнующую картину.

* * *
— Ну вот и всё, друзья мои, что я хотел бы вам пожелать… А теперь давайте ваши руки…

Игорь Заседа Тайна дела № 963

I. ГОНКА ПО ГОРИЗОНТАЛИ

1

Она раздевалась не торопясь, аккуратно раскладывая снимаемые вещи. Платье – серебристое, отливающее сизым вороньим крылом, словно резиной обтягивавшее ее тело, встряхнула раз-другой, будто желая убедиться, что в нем ничего не осталось, и, надев на пластмассовые плечики, любовно устроила в массивный, из мореного дуба почти черный шкаф. Закрыв дверцы, мимоходом скользнула взглядом по мне, но ни малейшей реакции на свое присутствие я не обнаружил на ее чуть продолговатом с тонкими, едва угадывавшимися восточными чертами лице – разве что миндалевидные глаза непроизвольно сузились, точно от неожиданного всплеска огня; впрочем, это вполне могло мне показаться. Она была высокая, никак не меньше 175 сантиметров, ноги у нее, как водится, росли из-под мышек, и длина их сейчас была подчеркнута черными тонкими с модным рисунком чулками, которые пристегивались к изящному узкому поясу; под поясом скорее проглядывали, чем виднелись мини-трусики золотистого цвета; талия у нее узкая, и бедра круто уходили в стороны – крепкие, сильные, молодые. Когда же она профессиональным жестом секс-звезды, расстегнув пальцами правой руки застежку на спине, подхватила неглубокий лифчик левой и резко, как на сцене в одном из подвальчиков Сохо, повернулась ко мне, у меня перехватило дыхание и я забыл о боли, разрывающей мое сердце на части.

Такой груди, признаюсь, мне видеть не доводилось…

Это были два отлитых из бронзы колокола с торчащими, как пики, сосками.

Я забыл обо всем на свете: о том, что руки намертво стянуты нейлоновым жгутом, отчего кисти налились кровью, распухли и давно-давно потеряли чувствительность, что челюсть была выбита еще тем первым ударом, на который я наткнулся, едва вступил в полутемную комнату, куда меня втолкнули так, что я едва не упал; забыл, да что там забыл – перестал чувствовать боль, точно ее и не существовало! – стоило было мне лишь увидеть эту фантастическую грудь.

Девица знала силу ее неотвратимого влияния на мужчин: чуть покачиваясь на носочках, она повела хрупкими, никак не вяжущимися с грудью плечиками, точно играя ими, замерла на мгновенье, прислушиваясь к чему-то, потом скривила маленькие, неожиданно жесткие губки ярко-малиново-кровавого цвета – распустившаяся роза на смуглом лице, улыбнулась каким-то собственным мыслям, опять скользнула взглядом в мой угол – я буквально почувствовал его прикосновение, он обжег меня.

Она совершала привычный ритуал так, точно никого в комнате не было, словом, вела себя как любая другая женщина наедине с собой, зная, что никто не видит ни ее лица, ни ее тела. У меня даже мелькнула шальная мысль: а жив ли я вообще и не витаю ли, невидимый и невесомый, в затхловатом воздухе давно непроветриваемого помещения?

– Нет, черт побери, и откуда у природы столько фантазии? – вернул меня на грешную землю глухой, надтреснутый баритон. Владельца его я хорошо знал. Я не видел его, потому что не мог пошевелить головой, а он вошел в комнату из-за моей спины.

Она шелковисто рассмеялась, и смех ударил мне в сердце, как нож, напомнив о моем жалком положении.

– Нет, – продолжал баритон Келли за моей спиной, – совсем голову можно потерять. Бесстыдница! Этот-то еще, видать, живой.

Келли положил тяжелую лапищу на мою голову, сжал пальцами с такой силой, что мне показалось, что трещит кожа, и рывком повернул назад, к себе. Он навис надо мной, как скала, – мощная, заросшая рыжими густыми кудряшками грудь культуриста. Парень был профессиональным силачом, возможно, даже чемпионом мира среди подобных себе, и очень гордился этим, хотя, как показала наша первая встреча, это не спасло его от «грогги», когда он напоролся на мой хук снизу. Впрочем, признаюсь, Келли сполна рассчитался со мной, когда пришел в себя. Нет, он не вызывал во мне ненависти, хотя измолотил меня до бесчувствия, и если б не тот, в темных очках и с козлиной седой бородкой, одним словом: «Стоп!», прекративший избиение, вполне мог бы прикончить бедолагу. Скорее мне не давала покоя мысль, родившаяся в тот самый миг, когда я сообразил, что попался в ловушку, простенькую, незатейливую и потому сработавшую без помех. У меня и в мыслях не возникло сомнение, что приглашают меня по указанию человека, встречи с которым я ждал с таким нетерпением. Звонок, как условлено, раздался ровно в шесть, «пароль» был известен лишь нам двоим… «Хэлло, сэр, не испить ли нам по бокалу доброго шотландского эля? Я набрел тут на одно прелестное местечко на Бейкер-стрит…». Что касается голоса Майкла Дивера, то никогда прежде я не слышал его по телефону…

Лишь позже, размышляя да раскладывая случившееся по полочкам, с разочарованием сообразил, что попался, как кур в ощип, – подслушать наши с Сержем переговоры по телефону и разобраться, что к чему, при современных технических возможностях было, согласитесь, плевым делом.

Да, задним умом мы крепки.

– О, да он жив! – Келли криво улыбался, потому что значительно округлившаяся левая щека мешала свободному сокращению мышц, и еще сильнее, – кажется, кожа затрещала, – сжал мне череп. – Поживи, поживи, дружочек, мы еще с тобой покалякаем на разные темы, и – поверь мне! – ты выложишь все, о чем буду тебя спрашивать, и даже о том, о чем буду лишь намекать…

– Оставь его, – сказала она с брезгливостью, и Келли тут же опустил голову и взглянул на собственные пальцы, видимо, желая убедиться, что не измазался в крови. Странно, но нередко такие вот здоровяки от одного вида крови отключаются.

Честное слово, я не испытывал к нему ненависти; ненависть можно испытывать к человеку, имеющему нервы и способному реагировать не только на физическую боль; этот же был бесчувственен что мешок с тырсой в боксерском зале. Такой вывод я сделал еще после нашей первой стычки, когда Келли тоже кое-что перепало от меня. Откуда мне было знать, что эта гора мышц панически боялась обыкновенного укола шприца и ежедневно принимала голубые таблетки «си-эйч-дабл», начисто снимающие боль, – можно на твоих глазах отрезать руку, твою руку – и ты ничего не почувствуешь?…

Девушка замерла в двух метрах от меня, и от ее бронзовых колоколов исходил такой густой малиновый звон, что у меня закружилась голова.

Келли наконец выдвинулся из-за моей спины. Он оказался в чем мать родила, и ее взгляд был устремлен на него, ниже пояса, и я видел, как наливались блеском ее глаза и колокола двинулись вверх, точно грудь распирала изнутри страшная сила; она дышала все чаще, и малиновый звон совсем затуманил мне голову, и я непроизвольно издал стон, словно выдохнул остатки души, измочаленной кулачищами бесчувственного к ответным ударам Келли. Он уловил мой стон-выдох и обернулся с торжествующей сладострастной гримасой на лице, уже распаляемом страстью. Вот тогда только я почувствовал, как где-то в глубине моей – в груди ли, в сердце или в сером, стонущем от ран веществе – поднимается что-то тяжелое и жгучее, как расплавленный свинец; я с такой неистовой, неуправляемой, слепой силой натянул нейлоновый трос, стянувший руки, что из-под ногтей выступили капельки крови. Я мог простить Келли пудовые удары, но смириться с этой торжествующей, унизительной улыбкой – да еще в ее присутствии! – это было выше моих сил. Мои разбитые губы лишь слегка шевельнулись, и Келли, без сомнения, не уловил даже намека на просочившееся – «Сука!», но он догадался, что я сказал, и вновь готов был озвереть. Она охладила его: «Ну же…»

Келли прыжком преодолел два метра, отделявшие от нее, сграбастал девицу и с каким-то утробным ревом подбросил ее, как пушинку, чуть не к потолку, поймал, и я испугался, что эти перевитые венами, как канатами, ручищи сомнут ее – только кости затрещат. Но Келли – о, Келли, мерзавец, скотина, зверь! – неожиданно мягко обнял ее и, держа на вытянутых руках, самым кончиком языка коснулся темно-коричневого соска, потом – другого, снова вернулся назад и ликовал, балдел и наслаждался сверхрадостью, только доступной в этом мире.

Я видел ее шальные глаза, где, точно молнии, пробегали огненные токи, вызываемые к жизни его поцелуями, слышал горячее, обжигавшее меня дыхание, бессвязные обрывки слов. У меня трещали, звенели все мышцы, их сводило стальными судорогами, а голову точно сжало обручами и затягивало, затягивало сильнее и сильнее.

Келли положил девушку на диван у стены, сам опустился на колени и трясущимися непослушными руками расстегнул (не рванул!) черный пояс и медленно смакуя, потянул вниз золотистые, как заход солнца, бикини; и ее тело уже отзывалось на каждое его прикосновение, и волны расходились, как круги по воде, от впалого овального живота в стороны, достигали ее лица, и оно, бесформенное, с закрытыми глазами, похожее на ожившую маску, покрывалось мелкими бисеринками пота, бесчисленными алмазами сверкавшими в ярком свете люстры; этот подонок кайфовал, растягивая удовольствие, и я убедился, что он знает толк в этом, и неожиданно открытие смягчило мою ненависть к нему.

Келли поднялся с пола, наклонился над распростертым телом, еще раз окидывая его долгим, впитывающим взглядом, затем рванулся к ней всей тяжестью тела, но в последний миг удержал себя на широко расставленных руках и…

Она издала такой глухой утробный звук, что даже Келли вздрогнул и на миг приостановил свое движение вперед. Но тут она в каком-то змеином движении рванулась ему навстречу, я увидел окаменевшие мышцы и… потерял сознание…

2

– Вы уж простите Келли… – дитя природы, знаете ли, его непосредственность – прекрасный возбудитель, ну, нечто вроде психологического допинга для нас, современных обывателей, зашторенных, я бы сказал, в собственных привычках и неписаных правилах. А Келли… он не ведает сдерживающих факторов – моральных ли, физических – вы видели его мышцы? – сам Арнольд Шварценеггер считает их уникальными… по красоте, кажется. Сознаюсь, я не силен по этой части… всегда отдаю приоритет мозговым мышцам, если позволите так выразиться… – Седобородый говорил не спеша, пожалуй, даже лениво, точно выполнял нужную, но неинтересную работу. Во всяком случае, так могло показаться человеку неискушенному. Увы, мой журналистский опыт тысячи раз убеждал, что за этим кроется хитрость, если не подлость или зловещее коварство.

Седобородый предоставил мне редкую возможность молчать и наблюдать, наблюдать и слушать, скорее даже как бы вслушиваться во внутренний голос говорившего, что давал наблюдателю больше, чем хотелось хозяину слов. А в моем положении, когда я не только не догадывался о целях и планах моих похитителей, но и не представлял, как далеко они готовы пойти в своих намерениях, всякий намек на информацию был бесценен. Что касается намерений, то мне было яснее ясного, что многое, если не целиком, зависит от уровня их знаний о моей информированности в деле, которое явно задело за живое. Иначе, сами посудите, за здорово живешь похищать журналиста, да еще иностранца, за которого немедленно вступятся коллеги в разных уголках земли независимо от политических, религиозных, социальных и прочих различий, существующих в нашем разделенном границами и предубеждениями мире.

Но пока ни седобородый Питер, как он представился тогда, перед дракой, если, конечно, можно называть дракой почти беспрепятственное избиение двумя бронеподростками, как еще во времена моего увлечения спортом мы окрестили носителей безупречных мышечных масс, одного – пусть не хиляка, но отнюдь не Геркулеса, да к тому же однорукого. Нет, конечно, рук у меня было две, но тот хук снизу, на который напоролся Келли, закончился секундным триумфом и сломанными, как оказалось позже, двумя пальцами. Келли же, оклемавшись, молотил от души, а я не мог даже защищаться…

Я не догадывался, в чем они осведомлены, и потому старался максимально использовать дарованную мне передышку и с упоением слушал болтовню Питера. Ведь чтоб догадаться, что тот просто убивает время, не нужно было быть семи пядей во лбу.

– Я понимаю ваши чувства, мистер Романько, но поверьте, у нас не оставалось выбора – такие, как вы не покупаются. Не правда ли? Ведь вы, коммунисты, вроде членов секты стоиков, гордитесь вашей непреклонностью и железной выдержкой. Да если по-честному, то и времени у нас в обрез: ваша командировка – каких-то два дня, футбольный матч, репортаж по телефону, и тю-тю домой, даже некогда заглянуть в галерею Тейт, скажем, или в Британский музей. Можно ли тут спокойно беседовать, а тем паче полюбовно договориться, как джентльмен с джентльменом? А в том, что вы человек серьезный, не меня убеждать: я досконально проштудировал досье, и ваша биография, мистер Романько, тому свидетельство. Вот и довелось прибегнуть к методам, кои лично я не одобряю, ибо убежден: лучше договориться миром, чем идти на конфронтацию. Ведь во втором случае, согласитесь, издержки могут стать необратимыми…

Он говорил и говорил, но теперь это уже и отдаленно не напоминало пустую болтовню. Питер (честно говоря, я не был уверен тогда, что это и есть его настоящее имя, значительно позже убедился – действительно Питер, Питер Скарлборо, руководитель и идейный вдохновитель… впрочем, у меня еще будет повод рассказать о нем подробнее, этот тип заслуживает того) подходил к сути. Куда и подевалась его вальяжность: водопад иссяк – каждое слово на вес золота. Внимательнее, внимательнее, старина, ты не имеешь права ошибаться!

– Да, да, издержки могут быть, увы, необратимыми и печальными. – Он сделал паузу и, не поднимая на меня глаз, аккуратно обрезал кубинскую сигару, извлеченную тонкими холеными пальцами с чистыми, покрытыми бесцветным лаком ногтями из деревянной, отделанной старинным серебряным плетением шкатулки. Я невольно залюбовался и пальцами, и шкатулкой: было что-то в них притягивающее, вызывающее, отлично характеризующее и владельца этих холеных рук, и его ухоженный, избавленный от ненужных раздражителей мир. «Нам так не жить!» – вспомнил я любимую приговорку одного моего киевского знакомца, непременно произносившего ее, случись ему попасть в заграничные условия престижного пресс-центра или, на худой конец, в умопомрачительный для простого советского человека супермаркет, набитый, как старинный бабушкин сундук, разной всячиной до самого потолка. «Нам так не жить…» – невольно улыбнувшись, услышал я свой внутренний голос.

Питер уловил движение моих губ и расценил это по-своему (лишний повод убедиться в дьявольской наблюдательности этого человека).

– Вот видите, мистер Романько, вы вовсе не похожи на истукана, с которым невозможно найти общего языка, – мягко изрек он, укладывая сигару во рту, а затем, поправив ее языком, взял со столика массивную позолоченную зажигалку с изящной Никой самофракийской на крышке, откинул ногтем крышку и нажал рычажок. Белое высокое пламя стрельнуло вверх, почти коснувшись его подбородка, но Питер даже не шевельнулся, а уверенно по-хозяйски поднес струю пламени к самому кончику сигары и легко затянулся. Сигара ответила на прикосновение огня красным венчиком и сизым дымом, выпущенным Питером.

– Вы – умный человек, мистер Романько. Я уважаю умных людей, ибо именно они правят миром и движут его.

Я молчал.

Это, однако, не смутило Питера Скарлборо. По-видимому, время серьезных слов еще не наступило.

– Если уж откровенно (можно подумать, что я приглашал его к откровенности или вообще навязывался на эту беседу!), то я не придал значения вашей встрече с Майклом Дивером в Кобе. Я надеюсь, вы помните ту непринужденную беседу в ресторанчике в холле велотрека? Промахнулись мои ребята там, нужно признать это. Мы упустили время, перестали контролировать ход событий… но затем, слава богу, сумели овладеть ситуацией. Теперь от вас зависит, как быстро мы завершим дело, сделку, если хотите…

«Сделку?» – Последние слова Питера приоткрыли мне завесу тайны, под покровы которой я стремился проникнуть с той самой минуты, когда понял, что угодил в ловушку, ловко расставленную на, казалось бы, совершенно прямой и ровной дороге, «Значит, они не знают истинного положения вещей?»

Питер точно читал мои мысли:

– Да, мистер Романько, я предлагаю вам сделку, потому что, к сожалению, вы обладаете тем, что нужно мне, но зато я… обладаю вами, что значительно усложняет ваше и упрощает мое положение, не так ли?

Я молчал. Я еще не знал до конца, чем же, кроме моей скромной персоны, владеет сейчас этот утонченный аристократ, так снисходительно беседовавший со своим пленником.

– Не торопитесь, дайте успокоиться волнам, кои все еще колобродят в вашей душе, вызывая смятение и растерянность, рождая то надежду, то ужас безысходности. – Питер Скарлборо напоминал приходского священника – сама доброта и смирение. – Посудите, что толку в информированности, если вы никак, ни при каких условиях – упаси вас бог усомниться в этом! – не сможете воспользоваться вашей, то есть,простите, нашей информацией? Вещь в себе, не более. Вы, полагаю, отдаете себе отчет, что сможете выйти отсюда лишь в обмен на те несколько листков бумаги или… или не выйти никогда. Вы исчезнете, растворитесь, перестанете быть думающей и страдающей личностью. Увы, жизнь человека в нашем бренном мире ценна лишь до тех пор, пока он дышит…

«Что и говорить, иллюзии относительно собственной дальнейшей судьбы рассеялись в первый же миг схватки, когда я усвоил истину, что назад пути нет. Но ведь мы пока говорим на равных, не так ли, мистер Скарлборо?» – подумал я.

– На равных мы будем говорить лишь до той минуты, когда я пойму, что мистер Романько дурачит нас. – Этот седобородый действительно проникал в мои мысли, точно читал открытую книгу!

– Не понимаю, о чем речь! – Это, считай, были первые слова, услышанные им от меня.

Дверь тут же распахнулась – и в проеме застыл Келли. Гора мышц в мире, где, как утверждал Питер Скарлборо, правит разум…

Я поднялся из мягкого кресла, где так безмятежно отдыхал. Меня качнуло из стороны в сторону, но я пошире расставил ноги, что твой моряк на качающейся палубе корабля. «Рановато объявился этот тип, еще бы пару часиков, и я оклемался бы окончательно, – подумал я с разочарованием. – Ну, да что поделаешь…»

Келли выглядел агнцем, не подавая никаких признаков агрессивности, и я попался. Он ударил молниеносно, едва оказался на расстоянии вытянутой руки.

И я снова отключился…

3

В аэропорту Хитроу, в тесном квадратном залике, задавленном низким потолком, двигалась разноязыкая, разноцветная толпа. Миновав незримую черту иммиграционной службы, она растекалась по узким проходам, бурлила у баров и крошечных прилавков с сувенирами и газетами, передвигала кресла и легкие столики на металлических ножках, оставляя их посреди дороги искусственными островками; замедляла свой бег у световых табло, где мелькали, сменяясь поминутно, номера рейсов и названия пунктов назначения – Москва и Бейрут, Дели и Нью-Йорк, Рио-де-Жанейро и Неаполь… Два длинноволосых итальянца, опасно размахивая полными кружками пива, бешено спорили, стараясь перекричать друг друга. Иссохший коричневый индус в роскошной белой чалме тенью скользил меж людьми и легкими движениями сухих рук убирал в холщовый мешок, укрепленный на двух колесиках, пустые банки из-под кока-колы, стаканы с наплесками соков, высокие бокалы с фирменными знаками «ВЕА» и «БОАС», поспешно брошенные в самых неожиданных местах: под столиками, на газетных прилавках и даже на панели у стеклянной будочки диктора.

Я без задержек прошел пограничный и таможенный контроль и вздохнул свободно, как человек, главные заботы которого остались позади. А разве нет? Буквально до последней минуты не было решения инстанций, как говорят на официальном языке: кто-то там в большом Белом доме на Банковой до предела держал выездные документы в сейфе, но, наконец, словно отрывая от самого себя, разрешил мою командировку за рубеж. В какой уж раз так!

Потому-то, получив подтверждающий звонок, что решение есть, я кинулся за билетом. Из Москвы мне дали знать, что самолеты Аэрофлота в Лондон не летают по причине забастовки диспетчеров, но можно устроить рейс через Париж или Амстердам – то есть долететь до Парижа или Амстердама, а уж там на месте пробиваться на самолет до английской столицы. Скажут же – пробиваться! Это ведь не наш, аэрофлотовский мир, когда в кассах билетов нет вперед на месяц, а в салонах пустует едва ли не половина мест. Там ты бронируешь место на самолет или на самолеты – может, тебе вздумалось облететь за сутки весь шарик! – и ты уверен, что никто его не займет.

В конце концов довелось прокладывать маршрут через Хельсинки и сидеть в аэропорту шесть часов, дожидаясь окончания лондонской забастовки. Слава богу, в финской столице диспетчеры работали исправно, и в баре было практически пусто, потому что задерживался один-единственный рейс – на Лондон, да и на него, судя по тому, с какой легкостью и радостью мне предложили место на выбор в первом или эконом классе, пассажиров негусто. Я, естественно, выбрал эконом-класс – он, во-первых, демократичнее, а во-вторых, больше соответствует нашим скромным командировочным.

В баре – хоть шаром покати. Я попросил банку пива «Кофф» и, отказавшись от бокала, протянутого барменом, устроился в глухом углу за пальмой так, чтобы видеть экран телевизора. Пиво было холодным и резким, и вскоре заботы и треволнения окончательно отступили. Теперь уж, без сомнения, я попаду в Англию, на матч, а значит, и увижу Майкла Дивера. Встречи с ним я ждал с нетерпением, с того самого дня, когда мы расстались в Кобе. Это нетерпение передалось и Сержу Казанкини, моему доброму ангелу из Франс Пресс. Он, набычившись, мрачно напомнил: «Ты ведь не забудешь Сержа, мы ведь с тобой не конкуренты?» На что я легковесно бросил, все еще пребывая в эйфории обещанных мне документов, кои, как я догадался по отдельным словам Майкла, позволят вплотную приступить к разоблачениям, что многократным эхом отзовутся в большом спортивном мире: «Серж, ну какие мы с тобой конкуренты!»


Это было в 1985-м в типично японском городе, в Кобе. Серж Казанкини обещал удивить меня сюрпризом.

Сюрпризом оказался высокий худощавый человек с прямыми широкими плечами, выдававшими в нем в прошлом спортсмена. Незнакомцу было лет 45, никак не меньше, но выглядел он моложаво, и если б не седые виски, вряд ли бы дал ему больше сорока… Он был в шортах, в белой тайгеровской майке и резиновых японских гэта на босу ногу. Перед ним на столике стояла чашечка кофе, рюмка с коньяком и стакан воды с кусочками белого льда.

Он поднялся, когда мы направились к нему, открытая улыбка высветила ровные, как у голливудской кинозвезды, белые зубы, глаза смотрели прямо, приветливо. Я подумал, что он похож на типичного американца, и не ошибся.

– Майкл Дивер, – представился он.

– Олег Романько.

Он с силой пожал мою руку.

– Наверное, я видел вас в Мехико-сити, на Играх, – сказал он. – Я не пропустил ни одного финала по плаванию. Был там в составе американской делегации, помощником олимпийского атташе. К тому же сам – бывший пловец, правда, до Олимпиады мне добраться не посчастливилось. – Я догадался, что Серж успел дать мне исчерпывающую характеристику и таким образом упростил ритуал знакомства. – Что будете пить? Виски, коньяк?

– Спасибо. Сержу, насколько я в курсе дел, коньяк надоел еще во Франции, потому ему – виски. Мне – баночку пива.

– О'кей. И кофе!

– Мистер Казанкини много рассказывал мне о вас, – сказал Майкл Дивер и сделал легкий наклон головы в сторону Сержа. – У нас с вами, мистер Романько, есть общая тема – Олимпийские игры, олимпизм и все, что связано с «олимпийской семьей». Поэтому я согласился с предложением…

– …просьбой, – уточнил Казанкини.

– …просьбой мистера Казанкини, – поправился американец, – рассказать вам о некоторых аспектах современного олимпийского движения, я так думаю, вам малоизвестных. Нет-нет, я никоим образом не намерен умалить ваш опыт, но, поверьте, об этих делах знают или догадываются немногие…

– Я весь внимание, Майкл. Вы позволите называть вас так… запросто?

– Буду вам признателен. Итак, речь идет о существующем заговоре против олимпизма. Олимпизма в том изначальном смысле, коий был заложен в него древними греками и возрожден Пьером де Кубертеном. Я в Мехико представлял не НОК США, хотя и работал под его крышей, а Центральное разведывательное управление, и задачи передо мной ставились несколько в иной плоскости, чем ставят тренеры перед спортсменами. Хотя было и кое-что общее: они хотели выигрывать золотые медали, я же стремился кое-что выиграть в политической игре. Преуспел ли я там, не мне судить. Но мое начальство достаточно высоко оценило мои труды… Увы, я подвел ожидания и сошел с их корабля…

– Как это следует понимать, Майкл?

– В прямом смысле. Сразу после Игр в Мехико я отправился не в Вашингтон, а сел в порту Веракрус на корабль и… с тех пор путешествую по миру. Я собираю свидетельства и свидетелей, чтобы подтвердить мое заявление о существующем заговоре против Игр. Я неоднократно выступал с разоблачениями усилий, предпринимаемыми в этом направлении некоторыми странами, слишком близко к сердцу принимающими поражения своих спортсменов от русских, от восточных немцев и других. В первую очередь, это исходит от влиятельных кругов моей страны…

– Мне попадались некоторые ваши статьи, Майкл, и я рад познакомиться с их автором. Я могу записать интервью с вами?

– Увы, я не готов для серьезной беседы. Я здесь проездом, а рукопись своей новой книги, как и документы, добытые мной в последнее время, особенно после Игр в Лос-Анджелесе, храню, как всякий уважающий себя американец, в банке… В одной нейтральной стране, так скажем… Я готов буду поделиться с вами некоторой информацией или даже дать вам экземпляр рукописи – публикация в вашей прессе, право же, будет стоящей рекламой. Месяца через два, о'кей?

– Мне не выбирать, Майкл. Через два месяца, так через два месяца… Как это организовать?

– Вы не собираетесь быть в Европе?

– Возможно, в конце ноября в Лондоне, если наш футбольный клуб выйдет в одну восьмую Кубка Кубков…

– Вы мне тогда дайте знать! Вот по этому адресу и на это имя. – Майкл Дивер быстрым, красивым четким почерком написал несколько слов на листке в блокноте, вырвал и отдал его мне. – Я буду неподалеку, в Париже, и смогу прилететь на денек в Лондон. К тому времени с легкой руки и с помощью мистера Казанкини моя книга уже будет, как говорится, испечена…

– А, понимаю, беседа со мной – дань мистеру Казанкини.

– В определенной степени. Хотя такая встреча полезна и для меня. Моя цель – привлечь как можно более широкое внимание мировой общественности к опасности, нависшей над Играми. Ведь теперь объединились самые черные силы – политика, бизнесмены и мафия. Мне страшно даже подумать, что они способны натворить с этим едва ль не самым прекрасным в это критическое время творением человечества! Допинги, наркотики, подкуп спортсменов…

– Жаль, что мы не можем сейчас побеседовать на эту тему.

– Я привык подкреплять свои слова документами. Я это сделаю, обещаю вам. Кое о чем вы сможете рассказать первым, потому что даже я не решусь обнародовать некоторые факты… Только у вас в стране, которая является гарантом чистоты Игр, ее традиций и идей, это возможно! – с пафосом закончил Майкл Дивер.

Я молча кивнул головой в знак согласия, а про себя подумал, что, увы, многое из того, что отравляет большой спорт на Западе, быстрыми темпами проникает и в наш отечественный спорт. Но разочаровывать Майкла Дивера не хотел…

Когда я попал им «под колпак», затрудняюсь сказать. Возможно, уже в Хельсинки, но, вероятнее всего, они вычислили гостиницу, забронированную для меня из Москвы, хотя найти приезжего в десятимиллионном Лондоне – с его сотнями отелей, больших и малых, среди миллионной толпы гостей, съезжающихся и слетающихся со всех пяти континентов, – даже в местных условиях непросто. И то обстоятельство, как безошибочно они вышли на меня, словно их человек контролировал мои передвижения, начиная с Брест-Литовского, то бишь проспекта Победы, от низкорослого и безнадежно устаревшего здания «Радянськой Украины», где на шестом этаже, окнами на злосчастные трубы «Большевика», располагался мой кабинет, наталкивало на мысль, что я оказался, вольно или невольно, владельцем тайны, которую они стремились заполучить во что бы то ни стало.

Я не наивный юнец, чье прекраснодушное и чистое отношение к спорту накануне Олимпиады в Монреале послужило толчком, заставившим меня здраво, без иллюзий, вглядеться в явление, известное ныне под названием «Большой Спорт». В мои годы, то есть тогда, когда я сам выходил на старт, побеждал или терпел жесточайшие поражения, но не распускал нюни, а наоборот – сцепив зубы, таранил и таранил непокорную жесткую воду в бесчисленных бассейнах Киева, Москвы, Ташкента и Ленинграда, Львова и Днепропетровска, и еще везде, где были 25– или 50-метровые ванны, наполненные то теплой, то холодной водой, с этим было проще и понятнее. Мы получали госстипендии, а за них расплачивались здоровьем, легковесными дипломами об окончании вузов, семейными неудачами и алиментами, больным самолюбием и неприспособленностью к повседневным заботам, кои обваливались на нас, едва мы покидали спорт. Что и говорить, не всем повезло, кое-кто так и остался навсегда в тех звездных мгновениях удач, и вот уже нет-нет, да прилетит черная весточка о человеке, с коим ты прожил бок о бок годы, лучшие годы, и ты, ворочаясь без сна, слышишь его угасшее дыхание, видишь лицо, глаза, губы, но слов нет и быть не может, потому что ты не спишь, а грезишь наяву. А это только во сне мы разговариваем и слышим друг друга…

Если не кривить душой, то следует сказать, что история с Виктором Добротвором [1], о которой вы наверняка слышали, о ней много писалось, по ТВ показывали документальный фильм о процессе над теми, кто убил Виктора и кто пытался сплести лапти и мне, Олегу Романько, бывшему олимпийцу, рекордсмену и чемпиону, как говорится, а ныне репортеру «Рабочей газеты», не напугала меня, нет. Просто я пообещал Наташке «умерить пыл» и не забывать, что главное мое дело – писать репортажи с футбольных матчей или хоккейных чемпионатов, Олимпийских игр, брать интервью у победителей, рассказывать читателям, почему в Штатах, где, как известно, царит капитализм, то есть человеконенавистнический строй, и в подметки нашему передовому, социалистическому, человеколюбивому не годится, массовая физкультура существует на деле, а не в бравых отчетах спортивных функционеров, придумавших липовое ГТО и теплые местечки для себя да своих «номенклатурных» протеже. За сии откровения меня не раз и не два серьезно предупреждали, правда, сначала по-отечески. Потом, когда я не принял правила их игры, попытались забрать партбилет, которым я дорожил и до сих пор дорожу. Эта затея им почти удалась, и организаторы психологического марафона уже потирали руки, тем паче что одному из них еще в самом начале я без обиняков выложил свое мнение о том, что таких, как он, следовало расстреливать еще в 1956 году, когда начали раскручивать сталинские дела. Он тогда, помнится, озверел, и мое персональное дело превратил в дело собственной чести. Ну, не мне вам рассказывать, на что способен гомо сапиенс, когда дело касается его неприкосновенной личности.

Впрочем, было и быльем поросло. Ты, старина, писал и пишешь правду, нравится кому-то это или нет. Но согласись, что и организаторы твоего «дела» не бедствуют: тот, кого ты рекомендовал «по совокупности» к высшей мере еще в 1956 году, спокойненько прогуливается с персональной пенсией в кармане – со всеми благами, кои положены ветеранам Великой Отечественной, хотя всю-то войну отсиделся на Дальнем Востоке, в управлении НКВД или МГБ, как это ведомство тогда называлось. Иногда мы сталкиваемся с ним нос к носу – он все такой же барственный и ветеранистый…

Но вернемся к моим делам, нынешним. Я действительно, увлекшись предложением Майкла Дивера, даже отдаленно не мог предположить, в какие перипетии попаду, потому-то с чистым сердцем дал слово Наташке, моей Натали, моему доброму ангелу-хранителю, вытащившему почти что из смертельной петли, которую уж готов был затянуть на моей шее один знакомый бандит [2].

«Никаких приключений, – совершенно искренне пообещал я Наташке, прощаясь в Борисполе, – по крайней мере, в нынешнем году! Да ты сама посуди: мне передадут рукопись, ты понимаешь, что это значит?! – рукопись книжки, что выйдет в свет в январе, я же говорил тебе, что в Лондоне объявлен день ее общественного представления, – ну, там прием с леди-джентльменами, с виски и шампанским, с автором в белом смокинге и прочими атрибутами… а у меня будет рукопись, да еще с авторским разрешением использовать в нашей прессе страницы, которые не увидели свет. Да я просто себя перестал бы уважать, не ухватись за такую перспективу! Ты ведь меня знаешь!»

«Вот именно потому, что хорошо тебя знаю, и прошу: дай мне слово не лезть в разные загадочные истории, – возразила Натали. – Прошу тебя… если хочешь, умоляю…»

Это ее «умоляю» и тон, коим было произнесено слово, вдруг взорвали меня. Глупо, конечно, но что-то вырвалось у меня помимо воли и желания, и я нагрубил Натали, – в первый (и в последний!) раз в жизни нагрубил!

«Ты отдавай отчет своим словам. Мне не пять лет, и я прекрасно знаю, что делаю и что должен делать!»

Не стоило лезть в бутылку, потому что расстались мы холодно, как чужие, и я улетел из Киева, сменив радужное, вдохновляющее настроение на мрачное, злое, кое не могли развеять ни встреча с Виктором Синявским во Внуково, куда он приехал на своем «Москвиче», чтоб перебросить меня в Шереметьево, к хельсинкскому самолету, ни пятая за нынешний день банка местного синебрюховского «Коффа»…

Если б я только догадывался, как оказалась права Наташка!

– Хэлло, мистер, – услышал я над головой. Я опустился на грешную землю и увидел почтительно улыбающегося бармена, склонившегося ко мне. – «Финнэйр» приглашает вас в Лондон!

Поблагодарив, я подхватил черную адидасовскую сумку с вещами и неразлучную «Колибри» в желтом, основательно потертом за годы журналистских странствий футляре и направился к седьмому выходу, где издали махали мне ручками две стюардессы. Оказывается, я был последним пассажиром.

В Лондоне я поспешил из душного, забитого людьми аэропорта, взял такси и отправился в знакомый мне отель, носивший название «Вандербилд» на Кромвель-роад, что у Гайд-парка, в центре английской столицы, где я уже однажды останавливался. Гостиница не первой свежести, хотя, конечно, не кромвельских времен, но вполне старинная, правда, подвергшаяся заметным переделкам, в результате чего у меня в номере появился стоячий душ в целлофановом «стакане». Зато туалет, как и в прежние времена, располагался в самом конце длиннющего коридора, что, естественно, усложняло жизнь. Но зато – центр города и дешевизна, автомат у входа, где за десять пенсов ты получал в любое время суток двухсотграммовый пакет с холодным, жирным шотландским молоком.

Когда я переступил порог скромного отеля, меня охватило странное чувство и почудилось, что сейчас откроется дверь и войдет, как всегда, небрежно одетый Дима Зотов, спортивный обозреватель русской службы Би-би-си, со своей женой Люлей – тонюсенькой, легкой, как пушинка, гречанкой из Мариуполя, за ними гордо и прямо прошествует Алекс Разумовский, граф и вьетнамский волонтер, люди, скрасившие мне жизнь в Лондоне в ту зиму.

Но Дима погиб в 1979-м, выбросившись из окна клиники, как свидетельствовала официальная версия, хотя, я это знал доподлинно, его выбросили с седьмого этажа, чтобы лишить возможности кое-что поведать миру такого, от чего не поздоровилось бы многим… Алекс исчез и не подавал признаков жизни, хотя я и писал ему в первое время, да потом забросил это занятие еще и по той причине, что в те годы подобные контакты не поощрялись…

Я успел принять душ и собрался прогуляться на Пиккадили, в Сохо, где никогда прежде не бывал, хотя, помнится, Дима Зотов настоятельно приглашал посетить «для общего развития» этот злачный уголок многоликого Лондона. Тут-то и раздался телефонный звонок, и услышал я нужные слова и, несколько разочарованно (опять не попаду на Пиккадили и в Сохо!), согласился на встречу через двадцать минут у «Хилтона», что в двух шагах от «Вандербилда».

В машине, поджидавшей меня (НХ № 2156 светло-бежевый новенький «форд-мустанг», кои, как известно, выпускаются в Англии), сидело двое незнакомцев – седобородый, Питер Скарлборо, и молчаливый, сразу как-то обеспокоивший меня парень в джинсовой куртке.

– Вас ждут, мистер Романько, – сказал бородач и захлопнул за мной дверцу с темным, непроницаемым снаружи стеклом.

Остальное… остальное вы знаете.

4

Если я не ошибался, то взаперти сидел уже вторую неделю, а точнее, девятый день. Конечно, если предположить, что я не валялся в беспамятстве сутками и мне не подсовывали питья с каким-нибудь снотворным. После последнего бесполезного разговора с Питером Скарлборо, закончившегося очередным нокаутом от Келли, меня предоставили самому себе. Ноги мои были скованы, как некогда у галерщиков, короткой цепью, позволявшей сносно передвигаться крошечными шажками. Наручники, правда, сняли, когда я плавал в бессознательном сне, отключенный ударом Келли. Впрочем, правая кисть практически бездействовала, а большой и указательный пальцы страшно распухли, посинели, и я опасался, как бы вообще не остаться без них. Но кому предъявишь претензии, если, кроме знакомой красотки, раз в сутки приносившей еду и загружавшей ее в холодильник, ни Питер, ни бронеподросток не появлялись вообще.

В отсутствии красотки, как выяснилось, ее звали Кэт, я обшарил обе комнаты, куда меня заточили, но вскоре понял, что банда предприняла суровые меры предосторожности. Этот старинный викторианский особняк был выстроен прочно и надежно. Дубовые массивные двери, такие же непробиваемые ставни на внутренних замках, отсутствие телефона и каких-либо достаточно мощных и острых предметов, вроде лома или топора (да что там – они не оставили обыкновенного столового ножа и мне даже сыр приходилось отламывать от куска, если девица забывала его нарезать), практически лишали меня надежд на освобождение. Как я уточнил, эти две комнаты скорее всего были предназначены для прислуги; дверь же, что вела в основную часть дома, оказалась запертой накрепко, и мои попытки с разбега поколебать ее крепость таранящими ударами всех моих восьмидесяти четырех килограммов даже не услышали б, живи кто-то в «хозяйской» части особняка.

Из-за закрытых ставень ни разу не проникли посторонние звуки – ни голоса, ни шум автомобильного мотора. Довелось сделать вывод, что домик расположен явно не в центральной части Лондона, и потому следует оставить надежды, что меня могут обнаружить, даже если лондонская полиция начнет активные поиски исчезнувшего советского журналиста. Впрочем, я не был так наивен, чтобы предполагать всеобщий переполох в мире в связи с моей пропажей. Если кто и не находил себе места, так это Натали, с которой я умудрился так нелепо расстаться. Не сидит, верно, без дела и Серж Казанкини, уж он-то, конечно, узнал об исчезновении Олега Романько.

«Постой, постой, – сказал я сам себе, прекратив очередной рейд по изученным до последней трещинки и закоулка двум комнаткам. – Выходит, они не напали на след Майкла. Раз я торчу взаперти и Питер наталкивает меня на мысль, что неплохо было бы нам сторговаться… Но тогда мое похищение входит в явное противоречие с их конечными планами, если принять за таковые непременное овладение несколькими страничками из рукописи американца. Разве не проще, не надежнее было взять меня под наблюдение, последовать за мной и выйти… на него? Но они почему-то поступили наоборот: захватив Олега Романько, отрубили какие бы то ни было подходы к осторожному Майклу Диверу. Уж кто-кто, а бывший разведчик из ЦРУ, да к тому же столько лет ведущий «ночной» образ жизни, не допустил бы промашки, и, узнав из газет о моем таинственном исчезновении, тут же ушел бы в подполье. Итак, что-то случилось еще до моего появления в Англии, и они испугались, что Дивер не выйдет со мной на связь, ухватились за меня, как утопающий за соломинку. Да, более глупое положение трудно было и представить! Ведь ты, старина, сам ничего не знаешь, а от тебя будут добиваться, судя по поведению Келли, любыми доступными способами признаний. А выложить тебе, даже если б ты, скажем, созрел для подобного решения, нечего. Логика же подсказывает, что Питер Скарлборо, и те, кто стоит за ним, будут со все возрастающим упорством калечить тебя в надежде выбить крайне необходимую им информацию…»

Тут я услышал, как дважды щелкнул замок, дверь распахнулась и на пороге показалась Кэт. Она была в легком черном плаще, густо усеянном каплями, из чего я заключил, что в Лондоне хлещет дождь, если она умудрилась на минуту, преодолевая несколько десятков метров от автомобиля, так вымокнуть. Ее темно-каштановые волосы, короткие, но красиво зачесанные вниз, тоже несли на себе следы ливня. В красных полусапожках на высоком каблуке, в красных перчатках и красном же, небрежно переброшенном через плечо легком шарфе она смотрелась безумно красиво, и я невольно вспомнил ее нагое тело и ее умопомрачительную грудь. «Келли, я еще доберусь до тебя!…» – обожгла мысль.

Кэт расценила мой внезапный приступ ненависти по-своему и, вытащив из кармана крошечный никелированный пистолетик, игрушечный только на вид, сказала:

– Без эксцессов, о'кей?

– Успокойтесь, крошка, к вам это отношения не имеет, – отрезал я: не хватало еще, чтоб девицы учили меня жить. – Я хотел спросить: мне тут что, до скончания века кантоваться?

– Это – к мистеру Скарлборо.

– Как? Его нет, телефончик вы предусмотрительно унесли, не через господа же бога сноситься с вашими дружками?

– Мистер Скарлборо никогда не был моим дружком, как вы изволили выразиться.

– Меня мало интересуют ваши отношения! Мне позарез нужно кое-что выяснить у этого типа.

– Я постараюсь передать ему ваше заявление. – Она явно издевалась надо мной, и я запоздало догадался, что недооценил эту пышногрудую девицу. – А пока позвольте пройти, мне необходимо выложить еду в холодильник. Прошу в комнату! – Она так и не спрятала свой игрушечный пистолетик.

Я отступил на несколько шагов назад, Кэт захлопнула за собой дверь – мелодично щелкнул фирменный английский замок. Она проскользнула на кухню, поставила целлофановый фирменный пакет «Вудса» на полированный столик у закрытого ставнями окна, сняла плащ, поискала глазами, куда бы его повесить, и решительно набросила на угол двери. Открыла холодильник, обвела его содержимое взглядом, по-видимому, выясняя, что я ел и пил, но никак не отреагировала на то, что, кроме трех банок пива, ничего не тронуто (честно говоря, мне было не до еды, беспокойные мысли о сложившейся ситуации поглощали меня целиком, мешая зоне удовольствий моего серого вещества выдавать соответствующие команды). Потом, переложив пистолетик из правой руки в левую, принялась выкладывать продукты – связку бананов, упакованные в целлофановые пеналы ярко-красные, абсолютно безвкусные помидоры, такие же красивые пейзажно-зеленые огурчики, три или четыре пакета с развесной ветчиной, колбасой и сыром, кирпичик уже порезанного хлеба, затянутого в целлофан, два блока пивных баночек, еще какие-то консервированные напитки.

– Вам приготовить чай или кофе? – спросила она, захлопнув дверцу холодильника.

– И кофе, и чай! – с вызовом потребовал я.

– У меня только один термос, и потому выбирайте…

– Тогда… ну, кофе.

В термосе, она принесла его с собой, уже был налит кипяток – электрическая плита, занимавшая солидное место в углу и вызвавшая у меня поначалу неподдельный интерес бесчисленным числом никелированных рычажков, электронным устройством и глубокой духовкой, была предусмотрительно отключена.

Кэт всыпала пять или шесть полных ложек гранулированного кофе в термос, закрутила пробку и поставила сосуд на столик.

– Сахар найдете в верхнем отделении, – сообщила она.

– Я не услышал ясного ответа, – сказал я и сделал два шага ей навстречу.

Красотка спокойно направила пистолетик на меня и без угрозы произнесла:

– Мне разрешили стрелять, если вы станете угрожать.

– Еще чего не хватало – с бабой воевать! – вырвалось у меня.

Она неожиданно опустила пистолетик, и на ее лице явно проступила растерянность. Кэт смотрела на меня, и я видел, как противоречивые чувства борются в ней. Я подумал, что этих нескольких секунд мне вполне хватило бы, чтобы выбить оружие из ее рук. Но я остался торчать на месте, и потом, когда она улетучилась, еще и еще раз возвращался к этой минуте, но так и не нашел в себе ни капли раскаяния, что не воспользовался подвернувшимся случаем. А ведь он мог в корне изменить мое незавидное положение…

Кэт опомнилась и снова настороженно уставилась на меня. Пистолет, опавший было вниз, снова был направлен мне в грудь.

А мной овладевала ярость: зловредная память вынесла на поверхность картинку, забыть которую мне вряд ли когда удастся: и распаленное похотью, озверевшее лицо Келли, нависшее над Кэт, распростертой на кушетке, и ее фантастически красивое, да что там – прекрасное, совершеннейшее тело! – снова ослепили мой рассудок.

Кэт, кажется, догадалась, о чем я думаю, во всяком случае, она быстро повернулась, сдернула с двери плащ, и, не дав мне опомниться, выскочила из кухни. Дверь наглухо захлопнулась за ней, и я снова остался один.


Они заявились глухой ночью, разбудив меня. Трое – Питер Скарлборо, Келли и незнакомый, за все время не произнесший ни слова, рыжий парень лет 25 – 27, худой, как сушеная вобла. Роль его вскоре прояснилась: он достал из «дипломата» электробритву «филлипс», ножницы, расческу, одеколон в зеленом массивном флаконе, еще какие-то бутылочки и щипчики.

– Мы вас приведем в порядок, – сказал эдаким дружески-доброжелательным тоном Питер. – Нам придется совершить небольшое путешествие в Шотландию, и мне было бы неловко представлять вас публике в таком непрезентабельном виде. – Он сделал знак рыжему, а тот в свою очередь жестом пригласил меня в кресло у круглого стола в центре большей из двух комнат, где, кстати, стоял диван, где я спал.

Еще не совсем понимая, зачем понадобился этот маскарад, я послушно опустился на мягкое кожаное сидение. Рыжий, как заправский парикмахер, накинул белую салфетку, зажал концы сзади на шее специальной прищепкой и вздернул мой подбородок вверх. Несколько мгновений он изучал мое лицо, потом отнял руку и взялся за «филлипс». Щелкнула едва слышно кнопка, и негромкий звук электробритвы нарушил мертвую тишину комнаты.

Рыжий взялся за дело, а Питер устроился в глубоком кресле у выключенного телевизора.

За дни, проведенные в заточении, я основательно зарос, и доморощенному парикмахеру пришлось изрядно попотеть, выстригая густую щетину. Закончив, он протер лицо лосьоном, жестко промассировал, потом ножницами подстриг виски и затылок, нажал головку спрея в зеленом флаконе – одеколон был терпкий, такой запах мне всегда нравился. По-видимому, удовольствие расплылось по моему лицу, потому что Питер обронил из своего кресла:

– Ну вот, вы на все сто тысяч выглядите!

«О, да ты, оказывается, не англичанин! – догадался я. – Американец! Только янки говорят так, оценивая человека, только янки!»

Это открытие, честно говоря, застало меня врасплох. Оно вчистую ломало предварительные выводы и значительно усложняло мое положение. Одно дело – жители туманного Альбиона, в чем-то патриархального в своих нравах и привычках, и совсем иное – уроженцы Американского континента с их славой законодателей преступного мира. Это выглядело слишком серьезно, чтобы не прочувствовать опасность, нависшую надо мной. Что там темнить: эти несколько дней, хоть и преподнесли множество неприятных сюрпризов, тем не менее не лишили меня внутреннего «стержня», какой-то непонятно чем питающейся уверенности, что ничего, в конце концов, плохого со мной не случится и в один прекрасный день я вновь, живой и невредимый, окажусь на свободе и опишу свои приключения. Ясное дело, до чертиков хотелось бы рассчитаться с Келли, но это задача второстепенная, так сказать, личного плана…

Я вдруг вспомнил, как однажды, охотясь на акул со своим приятелем – мексиканским журналистом Хоакином Веласкесом (он был инициатором этого приключения) у затерянного в сине-зеленых просторах Тихого океана кораллового островка, обнаружил многометровую красотку, танком надвигавшуюся на меня, и враз забыл о своем подводном ружьишке с метровым стальным гарпуном. Внезапная мысль буквально ослепила меня, подавив другие мысли и чувства. Я услышал чужой голос, который заорал как сумасшедший: «Да ведь она не знает, что я – советский человек?!»

Подобное потрясение я испытал и сейчас, и это открытие буквально парализовало мою волю.

Питер Скарлборо внезапную смену настроения пленника расценил на свой лад:

– Вот так-то будет лучше, мистер Романько!

Что он имел в виду, я уточнять не стал, а попытался разрешить для себя вопрос: зачем столь тщательная подготовка? Но пока я терялся в догадках, рыжий извлек из квадратной металлической коробочки черные, со свисающими вниз концами усы, деловито приложил их к моей верхней губе, отстранился назад, изучая мое лицо, затем отнял их, намазал с обратной стороны какой-то белой жидкостью, и все так же, без единого слова, одним, я бы сказал, профессиональным движением ловко прилепил к коже.

Я не сопротивлялся, решив, что в моих же интересах покориться, ибо всякое непокорство или несогласие будет немедленно подавлено Келли, громко стучавшим посудой на кухне, – дверь туда оставалась распахнутой все это время. Когда рыжий, любуясь собственной работой, чуть отступил назад, я лениво, с видом человека, равнодушно относящегося к происходящему, поднялся и не спеша (железки Келли снял с моих ног) направился к овальному зеркалу. Я заприметил его в шкафу на правой дверце еще в тот первый вечер в этом доме. Отворил массивную створку и увидел в зеркале отражение незнакомого, напряженного и исхудавшего лица с глубоко ввалившимися глазами. Усы придавали мне какой-то потерянный вид. Это было чужое лицо, хотя на меня, конечно же, глядел Олег Романько.

– Вот еще одна необходимая деталь, – сказал Питер и протянул темные зеркальные очки. Рыжий поспешно взял их и отдал мне. – Наденьте.

– Вполне сойду за сутенера или за гангстера, – мрачно пошутил я, уже догадываясь, что мне уготована роль «подсадной утки» – чужие не узнают, человек же, который знаком со мной, не пройдет мимо.

Питер неожиданно рассмеялся тонким, дребезжащим смешком, точно его пощекотали под ребрами.

– Ну, не преувеличивайте, до сутенера вам далеко – нервишки слабы, – холодно, резко обрывая смех, отрезал Питер.

Я понял, что Келли не удержался и разболтал, как я отключился при… виде полового акта. Ему и в голову придти не могло, что человек мог потерять сознание от собственного бессилия, удесятеренного к тому же нанесенным ему оскорблением. А что может сильнее задеть мужчину?

– Я хочу проинструктировать вас, мистер Романько, о правилах предстоящей игры, – вымолвил Питер Скарлборо. Он выждал некоторое время, но я молчал. Питеру это явно пришлось не по душе, но свое возмущение он не стал выставлять напоказ. Нервы свои, нужно отдать ему должное (позже я имел возможность не раз убедиться в этом), он держал в крепкой узде. – Итак, мы отправляемся в Шотландию. Зачем? Не скрою, чтоб повстречаться с одним типом. Давно мечтаю с ним кое о чем потолковать… по старой дружбе, так сказать… Ваша задача… э… как бы это поточнее?

– Чего уж там… Вот одно хотел бы спросить: звуки какие-нибудь мне доведется издавать?

– Какие еще звуки? – насторожился Питер.

– Подсадная утка – это пол-обмана, вторая половина, если вы охотник, заключена в том, что сидящий на берегу человек с ружьем манком «оживляет» плавающую куклу.

– О звуках мы поговорим на месте! – зло отрубил Питер Скарлборо. – А сейчас хочу самым серьезным образом предупредить: любая попытка привлечь внимание, скажем, полиции или прохожих приведет к самым плачевным для вас, естественно, результатам.

– Если я верно понял, то мне гарантирована полная безопасность, если… если я не буду пытаться помешать вам издавать привлекающие дичь звуки?

– Вы понятливы, мистер Романько.

– Но раз уж мы завели разговор на столь щекотливую для меня тему, я смею поинтересоваться, что будет с уткой, если селезень, на которого вы охотитесь, клюнет на приманку и очутится в ваших руках? Моя дальнейшая судьба? Навсегда остаться с этими усиками?

– Резонный вопрос! – Питер явно был удовлетворен тем, как разворачивается наша чинная беседа. – Вы слышите, Келли… Келли! – Бронеподросток высунулся из кухни: он закатал рукава рубашки, на груди у него красовался миленький передничек в невинных голубых цветочках по белу полю, в правой руке он держал кухонный нож, а левой – солидный кусок свежего ярко-красного мяса. – Вы слышите, Келли, ваш подопечный заинтересовался своим будущим в случае удачного исхода… э… путешествия в Шотландию?

– Шутник, парень, честное слово, у них там в России сплошные шутники-бузотеры, – не то удивленно, не то возмущенно произнес он и долгим взглядом впился в меня. – А что, шеф, масочка что нужно! Я же говорил, Красный (а, рыжего парикмахера звали Красным, хотя какой он красный – рыжий, точнее цвет его волос не определишь) – спец, а вы сомневались. Да он мне однажды так переклеил физиономию, что я завалился к подружке, так она даже после этого дела не хотела признать меня за Келли, все твердила, – ах, не разыгрывайте меня, мистер Ван Гог!

– Ладно, – прервал веселье Питер. – Продолжим, мистер Романько.

– Вы не ответили на мой вопрос. Пока не получу четкого ответа и гарантий – никакая сила меня отсюда на сдвинет. Я, конечно, нагло и беспардонно блефовал, твердо решив, что поеду с ними и буду делать то, что потребует Питер. Поеду, потому что для меня – это единственный шанс вырваться на свободу. Куда и к кому попал, я раскусил давно – эти люди тормозов не имеют, с ними нужно играть в открытую, только таким образом можно усыпить их бдительность. Но, согласитесь, мне крайне важно было узнать, пусть даже приблизительно, границы допустимой с моей стороны игры. Вот я и строил из себя неразумного интеллигента, воспитанного на уважении к свободе личности и уважении к закону. (Не стану же я им объяснять, что до недавнего времени сии понятия в моей родной стране были не более чем пустой звук).

– О каких гарантиях речь, мистер Романько? Вы у меня в руках – со всеми вашими биллями о правах и больше – с потрохами! – не сдержался, сбился с доброжелательно-интеллигентского тона Питер.

«Это уже кое-что!» – подумал я.

– О самых элементарных, мистер Скарлборо. Иначе – ни шагу!

– Он, кажись, обнаглел, – угрожающе произнес Келли, ища глазами, куда бы положить мясо и нож, и всем своим видом показывая, что с радостью задаст мне очередную трепку, то бишь урок вежливости, как он изволил выразиться однажды.

– Идите и занимайтесь своим делом, – остановил его Питер. – Нам нужно поужинать и не позже одиннадцати тридцати быть в машине.

Келли резво удалился, чем натолкнул меня на мысль, что сходиться накоротке со мной ему не слишком и хотелось: ведь руки и ноги у меня были развязаны.

– Хорошо. Поговорим о деле. Если оно выгорит, а оно должно выгореть! – вы благополучно покинете туманный Альбион.

– Это слова, а мне требуются гарантии.

– Какие еще гарантии, черт побери? (Нервы у Питера! – подумал я. – Или дело не в нервах, а в ставке? Она, кажись, очень и очень высока, и Скарлборо страшится самой мысли, что может проиграть).

– К примеру, письмецо, которое я отправлю лично. В нем будут кое-какие сведения о вас, мистер Скарлборо, и ваша фотокарточка, по коей, в случае моего исчезновения «Интерпол» сможет начать поиск…

– Хитро, – усмехнулся Питер. Соображал он быстро, и я догадался по его довольной улыбке, что он ждал от меня большего.

– А вы что же обнадежились, что я буду послушным ягненком, коего поведут на заклание?

Питер кивнул головой в знак согласия. А я с удовлетворением отметил: как хорошо прикинуться иной раз дурачком. Хотя радоваться, если честно, было не только не своевременно, но и просто глупо. А вслух продолжал:

– Письмо…

– Куда оно уйдет? В СССР? – Он испытующе впился в меня своими темными непроницаемыми глазами.

– Во Францию, в Париж.

– Это другое дело. Итак?

Пока я излагал свои требования, намеренно затягивая и усложняя переговоры, Питер сосредоточенно мотал на ус, решая про себя проблемы, возникшие в связи с моим неожиданным упрямством. Я в то же самое время разбирался с собственными задачками, и, таким образом, мы оба искали выход из создавшегося положения. В конце концов, сошлись на компромиссном решении, и Питер крикнул в открытую кухонную дверь:

– Келли, несите!

Келли в том же цветастом фартушке, лишь чуть-чуть прикрывавшем его барабанную грудь, важно вступил в комнату с огромным подносом, едва умещавшемся даже в его ручищах. Чего там только не было!

– Нет, жизнь все-таки прекрасна, мистер Романько! – издал плотоядный рык Питер Скарлборо и потянулся к мокрой горячей салфетке, предупредительно протянутой ему Красным.

5

Я познакомился с Хоакином случайно. Мы, что называется, столкнулись лбами на выходе из городского меркадо, а попросту – рынка, чьи бесконечные торговые ряды напоминали запутанные лабиринты в пещере Алладина: с их немыслимыми богатствами, собранными со всего света, с потаенными закоулками, где вы могли наткнуться на новенький «форд» последней модели и умопомрачительные мексиканские кружевные юбки, на старика-ювелира, явно индейского происхождения, который с непроницаемым, темным от вечного загара лицом и исковерканными, скрюченными от постоянного напряжения десятков лет утомительного и однообразного труда пальцами прямо на ваших глазах творил произведение искусства, коему место где-нибудь в Британском музее; здесь впору было заблудиться в свисавших с натянутых над головами веревок нейлоновых и джинсовых куртках, белых, плотных и мягких «пеонских» джинсах, в платьях разнообразных цветов и фасонов – от парижских, карденовских, до местных, не менявшихся едва ль не столетие; а то вдруг узреть подозрительную личность, одного взгляда на которую было достаточно, чтобы у вас появилось желание покрепче зажать в руках кошелек. Эти ряды тянулись под сводами списанных американских военных ангаров, раскалявшихся в лютую здешнюю жару, и охлаждавшихся до уровня современного холодильника, едва с окружающих гор начинал тянуть прохладный ветерок.

Меркадо ошеломил меня, я неприкаянно бродил по его лабиринтам, вновь и вновь слыша радостное «си, синьор!» на мои вопросы, как мне очутиться на свежем воздухе, после чего мне начинали тыкать в физиономию все, чем был богат очередной торговец, к которому нечистая сила дернула меня обратиться.

Когда, совершенно обалдевший и потерявший надежду выбраться к единственно знакомому мне в мексиканской столицеместу – Латиноамериканской башне, как величали аборигены 40-этажный небоскреб, возвышавшийся в центре города (впрочем, что тут центр, а что окраина, еще нужно было поразмыслить, если принять в расчет этот гигантский – немыслимо гигантский мегаполис, у которого отдельно взятые улочки тянулись на десятки километров, прямые, как линейка), я, разгребая, как пловец волны, свисавший сверху ширпотреб, увидел полоску натурального солнечного света, то кинулся вперед, испугавшись, что он может исчезнуть, раствориться, как мираж в пустыне. Тут-то и столкнулись мы лбами.

– Тысяча извинений, синьор, – потирая ушибленное место и на глазах смиряя гнев, вежливо произнес невысокий, легкий, как большинство мексиканцев, черноволосый молодой человек, одетый в белую рубаху с расстегнутым воротом и белые «пеонские» вельветовые джинсы. В разрезе рубахи на смуглом теле виднелся кончик золотого крестика.

– Это вы меня простите! Я просто голову потерял в этом содом-гоморре!

– Вы – иностранец? Не янки, нет. Англичанин?

– Еще дальше. Я из СССР, а если точнее – с Украины, из Киева. Слышали?

– Вы русский? – Парень явно обрадовался, а это за границей всегда отзывается ответным чувством.

– Украинец.

– Извините, для большинства в Мексике все, кто из СССР, – русские. По крайней мере, так всегда говорил наш Давид Сикейрос. А уж он-то, считай, изучил Россию лучше других. А разве не так вы охарактеризовали бы человека, который покушался на Троцкого, за что и угодил надолго в тюрьму?

– Это для меня новость, черт возьми! – искренне удивился я, не предполагая такой поворот в судьбе человека, признанного в подлунном мире, как величайший художник XX века.

– Как? Вы не знали? – настал черед искренне поразиться Хоакину (впрочем, тогда я еще не знал его имени).

– Что-то слышал, но не принимал всерьез, – неопределенно сказал я, испытывая в очередной раз неловкость, частенько случавшуюся за границей не со мной одним, когда нам рассказывали о вещах, широко известных в мире, но вымаранных, уничтоженных в нашей собственной истории, в нашей памяти. Поверьте, это очень горькое чувство.

– Я не представился, извините. Хоакин Веласкес, но-но, сразу оговорюсь: никакого отношения к знаменитому испанцу не имею.

– Олег Романько, журналист, бывший спортсмен, я выступал здесь, в Мехико-сити, на Олимпиаде. В 1968 году.

– О-оу! – издал восхищенный возглас, скорее напоминавший душевный стон, мой новый знакомый. – О, синьор Олег! Я рад приветствовать вас в Мехико-сити. Я бесконечно рад еще и потому, что мы – коллеги. Я репортер из «Эль Сол», это, скажу вам, самая большая газета в Мексике. Но-но, я не такой большой журналист, как вы, синьор Олег, однако кое-что успел. Извините, наверное, это выглядит самонадеянно, но я верю, что пробьюсь, чего бы это мне не стоило! Главное – упорство, а чего-чего, а этого у меня хоть отбавляй.

– Если есть желание, то, считай, победа за вами, – сказал я, несколько обескураженный его откровенностью. Впрочем, тут же сделал поправку на латиноамериканский характер и темперамент, с коими мне довелось столкнуться еще на Играх, где я мог убедиться, что это действительно кое-что значит. Мексиканцы меньше всего напоминали болтунов, когда делали подобные заявления. И чтоб сгладить впечатление от своего прохладного тона, добавил: – Я ведь тоже начинал в журналистике с… огромного желания и уверенности, что упрямство – залог удачи. И не ошибся!

– Вот видите, синьор Олег! – обрадовался Хоакин. – Вы любите мексиканскую еду? – без перехода спросил он. – Настоящую?

Вы смогли бы сказать «нет!», когда на вас устремлены два горящих внутренним огнем глаза, и выражение лица готово вспыхнуть радостью, стоит вам лишь произнести «да!». Я не смог, хотя, впрочем, почему нужно было говорить «нет», если действительно не приходилось пробовать блюда национальной кухни, хотя и прожил тогда, в 1968 году, две недели под этим жарким солнцем? В столовой олимпийской деревни – чего душе угодно, кроме настоящей мексиканской пищи, и лишь в ближайший час мне предстояло понять, почему ни организаторы Игр, ни представители стран-участниц не настаивали на местных яствах. Увы, обо всем этом я не догадывался и потому с чистым сердцем сказал «да», тем более что изрядно проголодался, скитаясь под сводами меркадо.

– Тогда – вперед! – воскликнул Хоакин, озабоченно взглянув на ручные часы, почему-то показавшиеся мне знакомыми.

Забегая вперед, скажу, что часы оказались советскими, наш вездесущий «Полет» – там так и было написано, но только латинскими буквами, и это открытие привело в восторг моего мексиканца, который все больше и больше нравился мне: он и понятия не имел, что носит часы с маркой «Сделано в СССР». «Нет, это швейцарские, синьор, швейцарские, я купил их в магазине на Инсурхентес, это фирменный магазин, – сопротивлялся Хоакин. Мне почему-то показалось, что он и впрямь желал, чтобы часы оказались советскими, но не мог поверить в такую удачу. – Они идут… идут, как часы!» Мне пришлось попросить его внимательно присмотреться к крошечным буковкам в самом низу, под секундным циферблатиком, где было – я-то знал это доподлинно – скромно указано «Сделано в СССР»… по-русски. Когда Хоакин убедился в этом, он буквально потерял дар речи. Мне сперва стало даже грустно, что человек не мог предположить высокое качество нашей продукции, завезенной в Мексику, но потом разочарование сменилось доморощенной гордостью – а что, мы – хуже швейцарцев?!

Хоакин подхватил меня под руку и увлек за собой… в меркадо, откуда я только что имел счастье выбраться. Я непроизвольно тормознул, чем вызвал удивление у Хоакина.

– Нужно спешить, – объяснил он, – как раз поспевает еда. – Он произнес название блюда по-испански, и увы, сколько ни вспоминал я позже, так и не мог найти в своей памяти этого слова. Впрочем, надеюсь, Хоакин не будет местным Сусаниным…

Хоакин разбирался в хитросплетениях лабиринта так, точно Ариадна вручила ему свою нить, и не прошло и пяти минут, как мы усаживались на скамью, что окантовывала кухню, в центре которой возвышался очаг, и кипел, испуская щекочущие обоняние ароматы, почти запорожского объема котел.

– Два, – сказал Хоакин повернувшемуся к нам человеку в белом высоком колпаке с раскрасневшимся лицом и для верности еще и поднял вверх два растопыренных пальца.

Пока повар колдовал над котлом, я осторожно огляделся. Кухня, а справа и слева было еще два подобных заведения, располагалась в самом дальнем углу, если считать от того места, где мы переступили порог ангара. Свободных мест за этой своеобразной стойкой, напоминавшей стойку европейского бара, практически не было. Мы, по-видимому, поспели вовремя, потому что позади уже собирались люди – следующая смена. Это были крестьяне, привезшие на рынок экзотические плоды своих скудных полей, шерсть и домотканые ковры, рабочий люд, трудившийся под сводами меркадо, водители грузовиков в фирменных синих фуражках, две женщины – индианки с трубками в сморщенных губах – они в ожидании обеда уселись на корточки под стеной…

Я, кажется, начинал догадываться, о какой мексиканской кухне допытывался у меня Хоакин. Да отступать было поздно, тем более что повар уже поставил перед нами широкую тарелку с двумя горячими румяными лепешками, положил каждому по оловянной ложке, ловко метнул вслед за ложками две стальные миски, до краев наполненные парующим варевом. Но когда он поставил еще и две граненые пивные кружки, наполненные чистой водой, я растерялся. Однако все стало на свои места, едва я хлебнул ложку супа.

Вслед за одной-единственной ложкой я вылил в себя поллитра холодной живой воды, но внутри продолжал пылать пожар… На Украине тоже любят борщ с красным перцем, но в тот момент я готов был жевать самый что ни есть огненный стручок – он, наверняка, показался бы мне сладким.

Вот так началась моя дружба с Хоакином, прекрасным парнем, чья помощь однажды оказалась незаменимой.


Тогда же, в Мехико-сити, я впервые увидел Джона Бенсона. Кубок Америк, так назывались состязания, мало сказать собрал «звезд» легкой атлетики, он вызвал прямо-таки вселенский ажиотаж, и местная пресса буквально захлебывалась от восторга, ежедневно выплескивая на страницы газет букеты сенсаций, мало смущаясь тем, что львиная доля их или не имела вообще никакого отношения к спорту или, если и имела, то чаще всего скандальное, никак не делающее чести неофициальному чемпионату мира, как успели окрестить специалисты, к вящей радости хозяев, турнир. Что ж, в том была и доля истины, ибо за год до Олимпиады в Лос-Анджелесе все полярнее расходились мнения – будет ли СССР участвовать в Играх или постарается мстительно использовать их в «пику» американцам, подпортившим спортивный праздник в Москве; и хотя официальная Москва хранила молчание, лишь время от времени обрушиваясь на Олимпиаду-84 градом обвинений в коррумпированности и продажности организаторов, неустроенности быта будущих участников Игр, в утрате истинно олимпийского духа и еще во многом другом, увы, не в лучшем духе, к сожалению, воцарившемся в отношениях двух сверхдержав с того самого момента, как в декабре 1979-го наш «ограниченный контингент» вкатил на танках в Афганистан. Начало печальной эпохи я почувствовал на себе, когда летел в США на Олимпийские Игры в Лейк-Плэсид, и тот полет для меня и для моих товарищей и коллег, приглашенных в качестве почетных гостей, для почти двух сотен советских людей, входящих в так называемую «олимпийскую семью», едва не стал последним из-за злонамеренного вывода из строя диспетчерского компьютера в аэропорту имени Джона Кеннеди в Нью-Йорке. С той Олимпиады мировой спорт пошел, как говорится, вразнос: наше великодержавное упрямство, подогреваемое людьми, коим по их государственному положению следовало бы проявлять мудрость и терпение, терпение и мудрость, торопились, словно боясь опоздать и не высказать, не выплеснуть на «супротивника» мыслимые и немыслимые обвинения, а заодно приукрасить, «подчистить» собственные, далеко не лучшие дела и решения. Писать об олимпийском спорте становилось все труднее. Требовались или панегирики советскому спорту и спортсменам, или черная краска, коей метилось все, что относилось к «их растленному профессиональному, лишенному человеческого лица гладиаторству».

Развернув «Эль Сол», предупредительно протянутую мне Хоакином, устроившимся рядом со мной за одним столиком в ложе прессы Олимпийского стадиона, я принялся ждать.

– Посмотри! – отвлек меня Хоакин.

С первой полосы, занимая чуть не всю верхнюю половину, глядел снимок, на котором, дружески обнявшись, со вскинутыми вверх руками, где пальцы были сложены на манер буквы «V», что должно было обозначить на общепринятом международном языке жестов победу, улыбались американский спринтер Джон Бенсон и наш Федор Нестеренко. Хоакин быстро перевел текстовку с испанского: «Они говорят друг другу и всем остальным в мире – мы отличные парни, мы хотим выступать на Олимпийских играх!»

– Хорош этот Бенсон, – сказал я Хоакину. – Красавец! Сколько мощи в его теле!

– Я слышал, что Бенсон пообещал побить мировой рекорд!

– Это будет фантастика. Впрочем, на этом стадионе уже случались фантастические вещи. Во-он там, в секторе для прыжков, в шестьдесят восьмом улетел на 8.90 Ральф Бостон. Я до сих пор помню выражение лиц ребят, кто состязался с ним. Они были конченные люди. Просто конченные, и соревнования на этом для них завершились. Кончились они тогда и для моего приятеля, за которого пришел поболеть, для Игоря Тер-Ованесяна. А ведь он был готов, как готов!

– Ты, наверное, слышал, что Джон Бенсон потребовал полмиллиона долларов за участие в Кубке?

– Больше того, сидел на пресс-конференции, где он подтвердил эту новость. Правда, оговорился, что деньги пойдут в кассу национального легкоатлетического Союза.

– Да, нынче никого в спорте не удивишь деньгами, но то ведь – профессионалы, а Бостон – любитель.

– Если деньги пойдут на развитие спорта, такой поворот событий можно лишь приветствовать. Хуже другое: в погоне за такими деньгами спортсмены будут готовы на все…

Странные вещи начали происходить и в нашем спорте, размышлял я. Незаметно, без громких планов и заявлений, без деклараций и объяснений происходила смена людей и настроений, менялись ценности и ориентиры. Постепенно исчезали с переднего плана те, чей вклад в отечественный спорт был бесспорен и чей авторитет на международной арене незыблем; им на смену приходил новый тип тренера – эдакий жизнерадостный, самоуверенный, волевой бодряк, не гнушавшийся никакими средствами для достижения цели; в кабинетах рассаживались функционеры, нередко без специального образования, единственным достоинством оных была прямая комсомольская дорога и умение держать нос по ветру; все чаще случались в спортивной среде происшествия из разряда криминальных, но они по-тихому, по телефону гасились, если спортсмен нужен был сборной или клубу; постепенно перестали даже вспоминать о тех счастливых временах, когда существовали руководители, беспокоившиеся о будущем известных чемпионов и рекордсменов, – теперь же чаще двери напрочно закрывались перед «бывшими». Те спивались, попадали в тюрьмы, становились своими в мясном ряду. Нередко чемпионы и рекордсмены вынуждены были давать взятки тем, кто определял состав команд, выезжавших на международные состязания, ибо каждый такой вояж позволял улучшить финансовое или материальное положение. Глухо, в своем кругу, заговорили о допингах, что стали если не бичом нашего спорта (как-никак, он все же передовой, социалистический), то серьезной проблемой для самих тренеров и участников – терялся смысл тяжких тренировок и самоограничений, дома ведь по-прежнему о допинг-контроле лишь пустословили. Робкие голоса обеспокоенных тонули в бодром хоре чиновников, славящих наши, то есть свои, непреходящие достижения и успехи, блестящие настоящим созвездием золотых олимпийских и мировых медалей. Ордена и премии, звания становились все более надежной и непроницаемой ширмой, за которой влачил жалкое существование массовый спорт, столь престижный и процветавший в первые послевоенные годы, когда энтузиазм и вера в светлое будущее творили поистине чудеса. Тонули в беспамятстве Виктор Чукарин и Владимир Куц, Надежда Коняева и Иван Богдан, Яков Куценко и Георгий Жилин, десятки других, чья верность и преданность спорту, чей опыт и слава оказались никому не нужными, более того – от них старались избавиться, потому что они напоминали о добропорядочности, честности и чистоте спорта. Это были теперь вредные качества, способные помешать оболваниванию мальчишек и девчонок, кои беспрекословно должны были выполнять указания тренеров.

Вот такие невеселые и не соответствующие моменту – яркое жаркое солнце, трибуны словно огромный разноцветный цветник, голубой дирижабль с желтыми буквами на борту «Кэнон», оркестр, настраивающий инструменты, возбужденные, радостные участники парада открытия Кубка Америк, толпящиеся у восточного прохода, общее ощущение праздника – мысли омрачали мое настроение.

И припомнился мне подобный жаркий предвечерний час на этом стадионе, и Владимир Куц, рядом с которым я чувствовал себя мальчишкой, хотя уже и сам немало чего познал в спорте, – располневший, гордый – он был почетным гостем Олимпиады-68, – и в то же время какой-то потерянный, чужой в этом таком привычном, казалось бы, для него мире. Он жил в самом шикарном и престижном отеле в Мехико-сити, на пассео де ла Реформа, за ним был закреплен персональный автомобиль и открыт счет в ресторане. «Черт, не привык пить в одиночку, – признался он мне, поморщившись, словно от зубной боли. – Сидишь, как кукла, за огромным столом, вокруг тебя метрдотель и официанты вращаются и чуть ли не в рот заглядывают, стульчик отодвигают-пододвигают, а на лицах у них записано неподдельное уважение… поверь, научился разбираться, где тварь, а где друг. Что будет кушать синьор Куц? Что изволит выпить – виски или джин, а может быть синьору Куцу по душе «Наполеон»? Поверишь, чуть не подавился коньяком. Плюнул, да поднялся в номер, вытащил из чемодана бутылку родной «московской» и без закуси… Ты мне скажи, что же это происходит? Мексиканцы, оказывается, помнят Куца, а дома… дома каждая тварь лезет в твою душу грязными ручищами или того хуже – очередную анонимку читают-перечитывают, с кем это Куцева жена спала, рога ему наставляла. А когда я открыл им, кто пасквили строчит, пожурили слегка ту сволочь, да отпустили… Догадываюсь, не дурак, был в душе у них праздничек: как же – Куца, о котором писали как о железном, стальном, уязвили, принизили. Вот только не понимают они, что, унижая Куца, убивают доброту и человечность в самих себе, и рано или поздно, но хлебнут и они горя – от своих же воспитанников, от таких же, как они сами, но только занимающих верхние кабинеты…»

Мне было неуютно от этого монолога, от уязвляющих самую душу слов, больно за человека, глубоко и искренне мной чтимого, за ВЕЛИКОГО КУЦА. Я терялся в догадках, как вести себя и что говорить. Но Куц сам поспешил мне на помощь. «Ты мне ничего не отвечай, не нужно! Если согласен, промолчи, если не согласен… тоже промолчи. Мне сегодня как-то не по себе на этом празднике. Вот если б ты со мной в гостиницу, да рядышком за стол, чтобы не с тенью рюмкою чокнуться, а?»

Сколько лет минуло, сколько воды утекло, а по сей день сердце жалость жмет, что отказался, не поехал с ним, а ведь мог – уже закончил выступать и твердо решил, что после Игр завяжу со спортом окончательно. Уж очень принципиален был тогда – не пил даже после стартов – и эгоистичен: себя любил, свое спокойствие и внутреннее самодовольство. А Куц посмотрел на меня не то чтоб с осуждением, нет, с какой-то душевной болью, с обидой, что ли, но не на меня – на самого себя. И от этого мне было еще горше. Больше мы с Володей не встречались, и когда он нелепо (нелепо ли?) погиб, мне стало совсем худо, потому что часто после Олимпиады думал я, как бы хорошо было вновь повидаться и навсегда снять ощущение вины перед ним. Кто это там сказал: завтра – уже поздно?…

…В тот вечер Джон Бенсон превзошел самые смелые ожидания. Бег его был так стремителен, так красив в своей мощи, что вместе со стадионом мы с Хоакином вскочили на ноги и орали, и рукоплескали смельчаку, бросившему вызов будущему, – его результат был поистине фантастичен, он не укладывался в сознании. Но ведь и впрямь – все человеку подвластно!

Я уже тогда обратил внимание на пресс-конференции на двух молчаливых крепышей, следовавших за Джоном Бенсоном как тени.

– А чему удивляться? – прокомментировал Хоакин. – У таких, как Джон Бенсон, немало покровителей, ведь этот гигант – мешок с деньгами.

– Неужто так богат? – усомнился я.

– На его имени создаются богатства, это факт.

6

Вскоре мы уже катили по дороге № 24, что вела в Шотландию, в Эдинбург, как я смог прочесть на вспыхнувшем под светом фар придорожном щите… Впрочем, Питер и не скрывал: наш путь – в Шотландию. Правда, он не удосужился объяснить, зачем мы несемся туда, к тому же – ночью.

Пожалуй, только теперь, прикорнув в уголке кабины и закрыв глаза, я почувствовал опасность. Ну, вот скажите вы, нужно было просидеть взаперти столько дней, чтоб наконец-то сообразить, что дела не так уж и хороши и возможны любые неприятности, если под оными понимать бесследное исчезновение и не на время – навсегда?

По логике вещей мне следовало обеспокоиться чуть раньше, едва только я оказался в руках этих людей. Но, не поняв их намерений, не мог осознать и глубину опасности. По натуре я холерик, однако не люблю паниковать и терять себя в крутых ситуациях. Наоборот, чем сложнее и запутаннее выглядела ситуация, тем холоднее и рассудочнее начинал работать мозг, тем четче и определеннее поступали команды к действию. Было бы глупо утверждать, что внезапный захват в самом центре Лондона, можно сказать, средь бела дня, эти весьма недвусмысленные избиения и угрозы расправы в случае, если моим хозяевам не посчастливится добраться до искомого, не натолкнули меня на мысль о чрезвычайном положении, в котором я очутился. Но что мне делать? Кричать, взывать о помощи (не к Кэт ли?) или обращаться к совести Питера или Келли, умолять отпустить на все четыре стороны под честное слово, что никогда и никому не поведаю о случившемся? Если б у меня хоть на миг родилась такая мысль, я навсегда перестал бы уважать себя.

Не падать духом – вот первая заповедь мужчины, если он действительно считает себя таковым. И я придерживался ее с тех самых пор, когда обрел уверенность, что я – мужчина, а не особа среднего пола, отличающаяся от женщины лишь тем, что бреет бороду и говорит баском. Жизнь, с тех пор как погибли в одночасье родители в автомобильной катастрофе, не устилала бархатом дорожку, а чаще усыпала ее битым стеклом зависти и ненависти. Особенно когда появились успехи в спорте и обнаружился мой непокладистый характер, не терпящий компромиссов в принципиальных вопросах. Мне приходилось наголову быть выше моих московских соперников, чтоб старший тренер (а он терпеть меня не мог по многим причинам, не в последнюю очередь из-за ершистости характера и нежелания держать язык за зубами, когда того требовали неписаные законы большого спорта) вносил мою фамилию в списки отъезжающих на чемпионат Европы или на Олимпиаду. Если кто-то отделывался одним проверочным стартом, то мне доводилось стартовать минимум три-четыре раза. Нет худа без добра: такие жесткие рукавицы сдирали с меня остатки расхлябанности и слабости, убеждая, что надеяться я мог только на себя. Согласен, не лучший вариант для нервной системы – впору и загнуться, сломаться на корню. Случалось с ребятами и такое, но я не сломался, и теперь у меня нет обиды на старшего тренера, немало крови мне перепортившего, как нет и жалости к самому себе, что так трудно доставались победы.

Да, старина, в разных передрягах пришлось побывать, но, если предчувствие не обманывает, эта – из ряда вон выходящая. Плохо одно: неизвестно, что собираются предпринимать держатели моих «акций» и до какого времени они будут нуждаться во мне. Не выяснив этого обстоятельства, трудно, практически невозможно, рассчитать хоть на шаг вперед свое поведение. Значит, решения доведется принимать с ходу, а тут вполне реально и споткнуться…

Машина уносила меня в Шотландию, и ничто и никто не мог остановить ее движение. В каком-то маленьком городке на перекрестке встретилась полицейская машина, сердце у меня екнуло, но «бобби» даже взглядом не удостоили наш «лейланд».

– Так впору умереть с тоски, – прервала ход моих мыслей Кэт и решительно включила «видик». Она перебрала несколько кассет, хранившихся в специальном стеллаже, закрепленном под окном, выбрала и вставила кассету в черную прорезь. Экран ожил.

Эту ленту с похождениями Рэмбо мне видеть не доводилось, и я с облегчением уставился на экран, обрадованный возможностью уйти от мрачных мыслей и пустых предположений. Все равно придумать что-то путное я вряд ли смогу, ибо обладаю таким минимумом информации, что даже провидец зашел бы в тупик.

Красавец Рэмбо, он мне показался очень похожим на Келли или Келли смахивал на него, – какая разница! – действовал на сей раз во вьетнамских джунглях, куда американский супермен прибыл, чтоб спасти пленных джи-ай. Ему довелось туго, и мрачная личность с погонами советского майора показала ему кузькину мать в таком обилии и разнообразии пыток, что оставалось лишь гадать, как Рэмбо удалось сохранить работоспособность. Естественно, в конце концов, славный посланец Америки побеждает сильных, злых, но глупых русских и вьетнамцев и, поливая джунгли из ручного пулемета свинцовым дождем, вызволяет бедненьких пленных к вящей радости командования, откомандировавшего его почти на верную смерть.

Как ни странно, но Кэт искренне впитывала в себя перипетии кровавых схваток, разворачивавшихся на экране, и, как ребенок, радовалась победе Рэмбо. А то, что она всерьез воспринимала эту галиматью, девица доказала, внезапно впившись мне в руку – больную правую кисть с переломанными пальцами! – длиннющими, остро отточенными ногтями. У меня невольно вырвался стон.

– О, извините! – искренне, что поразило меня куда сильнее, чем ее кровожадный всплеск ненависти, произнесла Кэт и отпустила мою руку. И еще раз, но тише (так, чтобы не услышал Келли): – Извините меня…

Я ничего не ответил, но ее поведение не осталось незамеченным мною.

Кэт поставила другую кассету, но рок-концерт меня мало увлекал, и я прикорнул в своем углу, решив, что лишний часок сна мне никак не повредит, особенно если учесть скрытое во мраке ночи будущее. «Лучше переспать и переесть, чем недоспать и недоесть!», – вспомнилась любимая прибаутка Анатолия Власенко, давнего спортивного коллеги и друга, использовавшего любую возможность воплотить слова в реальность. И даже много лет спустя после последних стартов он продолжал исповедывать этот несложный, но весьма полезный в жизни принцип.

7

Не трудно было догадаться, что Питер Скарлборо с трудом сдерживал эмоции, естественно, отрицательные: заканчивалась неделя нашего нескучного для меня путешествия в Шотландию, а конкретных результатов кот наплакал. Отрицательный результат – тоже результат, говорят ученые мужи. Но Питер Скарлборо никак к этой категории не относился и всякую неудачу, как и положено человеку, исповедывавшему принцип – время – деньги, воспринимал болезненно.

Я наблюдал за ним исподволь, внимательно, начиная с его первого, утреннего, появления на люди – то есть на завтрак. После сна и бритья, после розовой ванны, занимавшей чуть не половину комнаты в особняке, где мы отаборились, он выглядел бодро и жизнерадостно. Но настроение Питера медленно, что твой барометр перед бурей, ползло вниз с той самой минуты, когда он обнаруживал рядом с собой за столом… мою наглую, с каждым днем все откровеннее демонстрирующую это выражение физиономию и услышав мой голос, где явно прослушивалась издевка: «Хелло, Питер! Какой музей мы посетим сегодня? Знаете, личная жизнь королей и королев мне изрядно надоела. Не согласитесь ли, что нравы в высших эшелонах власти и в те досточтимой памяти средневековые времена были, мягко говоря, не слишком высокоморальны?»

Питер, следует отдать ему должное, оказался крепким орешком, и расколоть его, как я ни старался, было делом непростым. С Келли попроще. Это дитя природы и анаболиков, кои он, по всему видно, в неограниченных количествах принимал в тренировочном зале ради мышечного роскошества, просто-таки изнывал от безделья и вынужденного пребывания (24 часа в сутки!) возле моей персоны, к тому же, судя по его беспрерывному рычанию, с жесточайшим запретом вступать со мной в непосредственные контакты на уровне кулаков или кульбитов через бедро. Он маялся, места себе не находил, обозленный еще и тем, что однажды, когда он вечером пригласил к нам в номер по телефону Кэт, я сказал ему вполне твердо и определенно, что ежели он еще раз вздумает устроить мне бесплатный секс-сеанс, то я ему отобью тот жалкий отросток, который, скорее всего, остался таким потому, что все остальные силы организма ушли на горы мяса, добровольно нагроможденного на его кривые плечи.

Кэт от хохота свалилась на угловой диван, и я всерьез стал опасаться за ее психику – таким безудержным было веселье. Келли двинулся было мне навстречу, но я ему показал, что руки и ноги у меня теперь развязаны и в переносном, и в прямом смысле. Я ему и впрямь набил бы морду, пусть даже правую руку довелось бы изуродовать окончательно. Он это усек, а смех Кэт, как ни странно, оказал на него не возбуждающее, а успокаивающее воздействие.

Келли присел на краешек дивана, от чего тот жалобно проскрипел, положил свою огромную лапищу на бедро Кэт и тоже хихикнул пару раз, как бы давая понять, что на сей раз меня обойдет стороной его силушка.

– Гляди, Кэт, а прикидывается, что отключился тогда, – сказал Келли, скаля свои великолепные, один в один, белые крупные зубы. – А сам, видать, натихую онанизмом кайфовал… – Он с ходу попытался было запустить руку в глубокий разрез светло-голубой, легкой и мягкой, ангорской кофты, но красотка резко оттолкнула его.

Она поднялась, поправила юбку и кофту, взбила привычным движением волосы и, ступая точно пава, выплыла из комнаты, оставив растерянного и разъяренного Келли на диване.

Я включил телек, и на том наш конфликт закончился, и Келли больше не приглашал девушку. Но обиду, уверен, мне не простил и не забыл: такие, как он, не успокаиваются, пока не расквитаются. Есть у меня в редакции типчик вроде него. Правда, полная противоположность внешне: тощий, с землистым болезненным лицом, молчаливый и упрямый, как червь древоточец. Трус по натуре, он был терпелив и наносил удары – жалкие, больше похожие на взрыв хлопушки, лишь улучив момент, когда мне доводилось отбиваться сразу на нескольких фронтах. Я с ним и так, и эдак – по-хорошему, по-доброму пытался наладить мирные отношения, но его злость и зависть с годами просто-таки крепла, как вино в бочке. Зато по его поведению я безошибочно определял собственное положение – угрожает ли мне очередная анонимка или недовольство власть придержащих, или можно жить спокойно…

Келли – исполнитель, это выяснилось чуть ли не с первой встречи с им. Питер Скарлборо – не из рядовых, и даже не из «офицерского» состава: его поведение, право принимать решения (я испытал его нехитрым, но действенным способом), вполне различимая при ближайшем знакомстве самостоятельность и уверенность в собственной правоте, даже то, как он одевался – изысканно, но неброско, вещи его были из дорогих магазинов, куда не заглядывают люди даже со средним достатком (это легко выяснилось, стоило лишь ненароком взглянуть на фирменные этикетки на одежде); он позволял себе расслабиться, что категорически было запрещено Келли, знал толк в живописи, особенно в английской, наизусть продекламировал длиннющий диалог из шекспировской «Марии Стюарт», когда мы забрели в древний замок, где происходили события, описанные великим англичанином, пил в меру, выбирал только лучшие, естественно, и дорогие сорта виски – «Бурбон» и «Балантайнс» и еще множество других мелочей, выдававших привычки человека с головой.

Это-то и заставило меня держаться с ним настороже. Это же лишний раз подтверждало, что игра, затеянная с кем-то, кого я не знал, но должен был по их мнению знать, опасна и жестока. В первую голову, для моей скромной персоны.

Однако чувствовалось, что Питер Скарлборо начинал терять терпение. Поторапливали ли его «сверху» (не от своего же имени и не по собственному желанию он связался со мной) или отсутствие малейших признаков, что дело движется в нужном направлении, пусть медленно, но все же продвигается к цели, другие ли неизвестные мне мотивы и факторы влияли на его поведение, но Питер заскучал.

Питер Скарлборо был сама любезность и искренность. Даже Кэт и Келли поверили ему и расслабились.

– Погода, вы видели, какая гнусная погода за окном? Ну, просто тоску навевает. Напиться нам, что ли? Как вы относитесь к такому предложению, мистер Романько? – сказал он.

Тут он переиграл, это раскусили даже Кэт и Келли, незаметно, как им казалось, обменявшиеся быстрыми, понимающими взглядами.

– О, нет, увольте! Когда нормальные люди начинали учиться пить, я, извините, вкалывал в бассейнчике да в спортивном зале, чтоб набрать нужную спортивную форму и выиграть очередной заплыв. Когда же бросил тренироваться, поздновато было начинать…

– Ты что – никак спортом занимался? – недоверчиво спросил Келли.

– О, это моя вина. – Снова попытался надеть масочку на физиономию, чтобы скрыть разгулявшиеся в душе волны, Питер Скарлборо. – Я не представил вам нашего… – Тут Питер запнулся, подыскивая определение. Я помог ему: «Подопечного…». – Да, да, нашего подопечного. Мистер Романько, не только известный журналист и писатель, но и бывший олимпиец, он завоевал серебряную медаль на Олимпийских играх в Токио в плавании на дистанции кажется…

– Двести метров, – услужливо подсказал я.

– Да, двести метров.

Кэт с плохо скрытым любопытством уставилась на меня, Келли помрачнел, из чего я сделал вывод, что Питер Скарлборо не слишком-то спешил вводить в курс дела своих помощников.

Подоспел официант с завтраком, и разговор угас сам собой. Ели молча, сосредоточенно, делая вид, что полностью поглощены подрумяненным беконом с золотистой яичницей и безвкусным салатом из мелко нарезанных овощей. Питер усиленно налегал на апельсиновый сок.

Первой расправилась с едой Кэт, аппетит у нее что у твоей кормящей кошки, и мне оставалось лишь недоумевать, как она умудрялась сохранять столь бесподобную фигуру, от которой редкий мужик на улице не стопорил на месте. Она потянулась за ментоловым «Салемом», щелкнула зажигалкой и выпустила, чуть отвернувшись в сторону, чтоб не попасть в лицо Келли, струю ароматного дыма.

– Так мы будем сегодня пить или нет? – обратилась она к теме, которая ее явно заинтриговала.

– Конечно, детка, – подозрительно ласково и быстро, просто-таки читая ее вопрос по губам, ответил Питер Скарлборо. – Что еще в такой дождь делать! Я тут знаю преотличный бар. Так вы с нами, мистер Романько?

– Увы, это не по моей части. Я с вашего разрешения лучше поваляюсь на диване перед телеком. А то из-за наших бесконечных путешествий и экскурсий и в телевизор некогда заглянуть…

У Келли отвисла челюсть и налились кровью уши. Он явно был выбит из привычной колеи и ничего толком не понимал.

– А как же я? – совершенно искренне разобиделся этот любитель анаболиков и женских прелестей. Он-то сразу вычислил, что ему доведется торчать со мной в доме, как собаке в конуре, пока другие будут развлекаться. Тем паче выпивка за счет Питера. Он чуть не до слез разобиделся.

– А что… – Питер Скарлборо вопросительно посмотрел на меня, точно видел впервые. – А что… может, мистер Романько даст нам обещание… ну, слово джентльмена не пытаться делать лишних шагов в наше отсутствие?

– Этот? – выплеснул гнев Келли. – Как бы не так, за ним глаз да глаз нужен! – Он был искренен, и это подсказало мне, что он пока не введен в курс дела. Значит, затевается что-то серьезное. Сердце у меня сжалось, мысли были точные, быстрые, острые. Они оставляют меня одного? Что это? Испытание? Дать мне уйти, чтобы установить слежку? Нет, отпадает, ибо как только я окажусь на свободе, то брошусь в объятия первому встречному полицейскому или вскочу в такси, чтоб оказаться в участке. Это Питер понимает не хуже меня. Что же тогда? Передача меня из рук в руки и начало следующего – физического или фармакологического – этапа моей раскрутки? Но что они могут из меня выбить? Ведь я ПУСТ, как воздушный шарик! А если попытаются убрать, и концы в воду? Возможно. Но вряд ли сейчас, ибо никаких результатов нет, никаких зацепок или ниточек для дальнейших поисков, и они вряд ли позволят себе лишиться последней надежды – пусть хрупкой, призрачной. Но пока я живой и нахожусь у них в руках, сохраняется шанс на успех.

– Ну, Келли, вы же добрый человек, нет, нет, нужно быть более великодушным. Мистер Романько пока ничем… – Питер сделал паузу, – ничем не скомпрометировал себя. Он ведет себя… Он ведет себя достойно! – Последнее слово Скарлборо произнес с особым нажимом.

– Я бы… – не врубился Келли, но Питер Скарлборо одним словом, коротким и резким, отрезал:

– Здесь я говорю!

– Стоит ли ссориться? – примирительно сказала Кэт. – Конечно, мистер Романько – джентльмен, если он даст слово, то сдержит его, разве я не права?

– Права, права, детка. На том и порешим. Вы согласны, мистер Романько?

Мы возвратились в дом. После коротких сборов Питер Скарлборо, Келли и Кэт удалились. Я проверил: двери были прочно заперты, окна, как и прежде, задраены средневековыми дубовыми ставнями, кои пушками не пробьешь, словом, они надежно замуровали меня, уверенные, что отсюда комар не улетит. К тому же я не исключал возможность, что или Келли, или кто-то другой, незнакомый мне, стережет и не упустит меня, если даже мне удастся-таки «просочиться» наружу.

Я включил телевизор.

Детская передача, реклама по другой программе, урок вышивки крестом, американский фильм из жизни Дикого Запада…

«Телефон!»

Я поднялся из кресла, куда устроился с дистанционным управлением в руке и взялся за желтую трубку. Сердце готово было выскочить из груди.

Короткие гудки свидетельствовали, что он работает. В спешке забыли отключить? Нет, Питер не из тех, кто забывает такие «мелочи».

У меня не оставалось выхода. Нужно было рисковать. Я набрал парижский код и через минуту услышал такой знакомый, такой родной голос Сержа Казанкини: «Какого дьявола спозаранку, да еще в воскресный день!»

8

Если та злополучная тихоокеанская акула действительно не ведала, что я – советский человек, то Келли это знал доподлинно. Не стану утверждать, что он был патологическим антисоветчиком, но то, что он испытывал неприязнь ко мне, к нашей стране, не вызывало никаких сомнений. Он был так воспитан, и к нему трудно было применить обычные человеческие понятия, такие, как порядочность, снисходительность, терпимость. Он был воинствующий антисоветчик, и не его вина в этом – так его воспитали средства массовой информации, наше не всегда благородное прошлое, о котором на Западе было доподлинно известно многое из того, что относилось у нас к уголовно наказуемым деяниям; более того – он с молоком матери впитал ненависть, ну, пусть не ненависть, но твердое убеждение, что если ему что и грозит в этой жизни, так это мы, советские, наши ракеты с атомными – кстати, самыми мощными и самыми неуязвимыми боеголовками, наш неуловимый, скрывающийся в неизведанных глубинах Мирового океана подводный флот, наши миллионные армии прекрасно обученных и не ведающих угрызений совести и сомнений солдат. У нас был искусственный голод 33-го и миллионы уничтоженных в ГУЛАГе, у нас были униженные Борис Пастернак и Александр Галич, мы согнали бесправных крестьян в колхозы и заставляли их бесплатно трудиться во имя коммунизма, у нас… у нас, наконец, не признавали секса и гомосексуализма, свободной прессы и инакомыслия, – словом, империя зла, нависшая над миром как дамоклов меч. И Келли искренне, утробно боялся нас и нашего мира, и всю свою ненависть, весь свой животный страх решил выместить на мне. Я не осуждал его, и в душе у меня не копилась ненависть к нему: просто мечтал отдубасить его до посинения…

Разговор, начавшийся с пустячков, с обычных утренних сентенций Питера Скарлборо, вроде того, что у нас и у них (он имел в виду нашу страну и Запад, где он чувствовал себя как рыба в воде), так много несогласованностей и противоположных тенденций, что никогда два мира не сойдутся на общей основе, а будут подозрительно следить друг за другом, накапливая оружие и ненависть, и однажды – не дай бог дожить до того дня! (тут Питер Скарлборо истово перекрестился) – две боящиеся друг друга силы схлестнутся в последнем смертельном поединке.

– Глупее и бессмысленнее исхода трудно и придумать, – сказал я, с трудом впихивая в рот кусочек осточертевшей яичницы с беконом.

– Отчего же, – продолжал гнуть свое Питер, как всегда, с завидным аппетитом уплетая вторую порцию дополнительного бекона. – Отчего же, мистер Романько, весь ход вашей истории – это запрограммированная система уничтожения в человеке всего человеческого во имя мифического нового человека, удручающий образ жизни которого создал еще небезызвестный сир Робеспьер. Он начал с призыва к добродетели, а закончил жесточайшим, без суда и следствия, террором, развязанным против собственного народа. А разве Сталин не продолжил этот уникальный эксперимент, создав такую совершенную машину уничтожения, перед которой меркнут гитлеровские концлагеря?

– Ну, тут вы уже загнули, Питер. Сравнивать Сталина с Гитлером… это, простите, ни в какие ворота не лезет!

– Только не стройте из себя непорочную девицу! – резко отрезал Питер Скарлборо.

– Что касается девицы, то действительно было бы глупо с моей стороны уповать на столь примитивное противодействие в споре с вами. Но я стоял и стою на том, что сталинские лагеря, кстати, их было не так уж много, как подсчитывает господин Солженицын, это – преступление против народа, но на то были веские и значимые объективные причины…

– Что, к примеру, если вы уж хотите возразить?

– Например, внутреннее сопротивление реформам и изменениям, рожденным революцией. Или приближение войны с гитлеризмом, завладевшим Германией и готовившимся захватить Европу, что и случилось чуть позднее. Наконец, не следует забывать, что, помимо Сталина, насчитывалось немало его слишком рьяных последователей. У нас даже есть пословица: пошли дурака в церковь богу молиться, он и лоб расшибет. – Настроение у меня упало – ниже некуда: я не любил, да что там – ненавидел это двоемыслие, буквально разрывавшее на части душу: я был глубоко уверен, что мы запятнали себя, свои идеи, свою революцию этими массовыми репрессиями (увы, тогда, в конце 1985 года, мы все еще не могли представить себе масштабы чудовищного геноцида против советских людей, целиком страшную картину сталинского «нового мира», ради которого до основания разрушались не одни лишь дворцы и храмы, но умы и сердца людей, превращаемых в марионеток); с другой стороны, невозможно было согласиться с крахом прекраснодушных иллюзий, составлявших, как уверили нас, гранитный фундамент светлого будущего, ведь если это так, как жить дальше…

– Хотел бы поверить, что вы искренне заблуждаетесь, да только оснований для таких выводов у меня нет, – многозначительно сказал Питер Скарлборо и задержал взгляд на Келли, лениво ковырявшего в зубах деревянной спичкой. Тот перестал заниматься привычным делом и кивком головы дал знать Кэт, что ей самое время удалиться. Кэт, как раз приготовившаяся смаковать густой ароматный кофе, собственноручно сваренный Питером Скарлборо, а он, поверьте мне, знал в нем толк, хотела было возразить, но тяжелый взгляд шефа буквально вытолкнул ее из-за стола. С полпути Кэт вернулась, демонстративно налила себе полную чашку кофе, резко схватила начатую пачку «Салема» и, покачивая бедрами, как манекенщица на сцене, наконец, удалилась из столовой. Не забыла и прочно прикрыть за собой дверь.

– Да что там с ним теревени разводить, – едва дождавшись ухода Кэт, выпалил Келли. В отличие от Питера Скарлборо, который,невзирая на ситуацию, в коей я очутился благодаря ему, импонировал мне умом, армейской выправкой, солидными знаниями не только в области политики, но и психологии, Келли не утруждал себя накоплением подобных качеств, и его намерения просматривались отчетливо и вполне определенно еще до того, как он начинал действовать. Странно, какие обстоятельства свели вместе таких разных людей?

– Минутку, Келли, попробуем еще раз обратиться к разуму мистера Романько, – остановил приготовившегося к действиям (я внутренне сжался, собираясь с мышцами и волей) напарника.

– Пустое…

– Тем не менее мы дадим ему последний шанс. Итак, мистер Романько, я предлагаю вам сделку: вы – сведения, столь необходимые нам, мы вам – свободу. Неплохой эквивалентный обмен, правда?

– Не понимаю, о чем речь…

– Он не понимает! – Келли зверел на глазах.

– Вы прекрасно догадываетесь, о чем речь, мистер Романько. Келли, принесите…

Келли поднялся, сходил в другую комнату, где обитал Питер, щелкнул раз-другой ключом и возвратился с миниатюрным диктофоном в черном кожаном футляре. Отдал диктофон Питеру и плюхнулся на свое место – справа от меня.

Питер Скарлборо включил пуск, и я услышал собственный голос, нет, сначала этот возглас Сержа Казанкини: «Какого дьявола спозаранку, да еще в воскресный день!»

– «Серж, я разбудил тебя?

– Да он еще спрашивает, разбудил ли? Спрашивать об этом человека, уснувшего час тому назад! Да кто это, дьявол тебя побери?

– Это я, Олег Романько.

– Кто-кто?

– Да проснись ты наконец! Это – Олег!

– Ты? Откуда ты взялся? Ты – из Киева? Тут все сбились с ног, тебя разыскивая, только Франс Пресс трижды выдавала информацию о твоем исчезновении. Где ты пропадал?

– Я еще не нашелся, Серж…

– Как это, разве я разговариваю не с Олегом Романько?

– Со мной, Серж, но я не свободен, меня держат взаперти.

– Где ты находишься?

– Не знаю. Одно только могу сказать: сейчас я в Шотландии, в Эдинбурге.

– Ты успел получить бумаги?

– Какие бумаги, что ты несешь, Серж?

– Я уже проснулся, не морочь мне голову!

– Серж, о чем ты?

– Как о чем? Разве ты не увиделся с Майклом? Ведь Дивер был у меня в Париже и улетел в Лондон, чтобы встретить тебя! Ничего не понимаю! Дивер раздобыл что-то такое, от чего гром пойдет по белу свету… Ну, может, я преувеличиваю, но это действительно что-то из ряда вон выходящее, – выстреливал слова с обычной для него пулеметной скоростью Серж, и я не стал его прерывать – главное, что не следовало бы говорить, он уже выпалил.

– Серж, – строго сказал я, и Казанкини сразу отключился, как телек, когда нажимают кнопку на дистанционном управлении. – Серж, я никого не встретил. Понял?

– Понял, – осевшим, как в проколотом воздушном шарике, голосом, выдохнул Серж.

– Слушай внимательно. Меня вызвали из гостиницы, возле «Хилтона», что у Гайд-парка, знаешь? – ждал светло-бежевый «форд-мустанг» с номером МХ 2156, незнакомые люди… и вот с тех пор я у них…»

– Дальше – сплошная чепуха. – Питер Скарлборо выключил аппарат. – Что вы скажете на это?

– Только то, что было сказано в разговоре с мистером Казанкини.

– Где бумаги?

– Вы имеете в виду статью?

– Бу-ма-ги… или…

– Никаких бумаг у меня нет, вы это знаете не хуже меня!

– Где они?

– Я понятия не имею, о чем вы говорите!

Келли ударил меня без подготовки, я отлетел вместе со стулом к окну, забранному решеткой и закрытому снаружи ставнями. Я не успел подняться, когда два удара – с левой и с правой – под сердце и в челюсть едва не вышибли из меня дух.

– Мягче, мягче, Келли, – как сквозь вату, услышал я голос Питера Скарлборо.

Голова у меня кружилась, я глотал кровь и языком пытался выяснить, не выбил ли мне этот подонок зубы.

– Я повторяю вопрос: где бумаги?

– Пошел ты… я уже сказал… нет бумаг…

– Келли…

Нужно отдать ему должное: этот бронеподросток не напрасно проводил время в спортивном зале – бил он точно, в самые уязвимые места, и после каждого удара внутри у меня что-то обрывалось, и вскоре все тело было одной сплошной раной, боль наслаивалась на новую боль, и наступил момент, когда я уже практически не ощущал ударов Келли. Наконец и он устал и оставил меня в покое.

– Вы, мистер Романько, сами вынудили нас прибегнуть к такому методу убеждения, ваше упрямство глупо. Ваш героизм, если вы тешите себя такой мыслью, бессмысленен. Келли забьет вас насмерть, и никто не узнает о том, как мужественно вы держались. Я предлагаю эквивалентный обмен: вы мне – бумаги или их нынешнего владельца… вы ведь должны знать, где он находится! – я вам – свободу плюс сто тысяч…

– Рублей? – Я еще не потерял чувство юмора, это было, пожалуй, единственное, что мне удалось сохранить.

– Ну, зачем же так, мистер Романько, мы вам конвертируемую валюту, доллары или фунты, как пожелаете.

– И что с ними делать… меня ж арестуют на таможне… в Москве…

Каждое слово давалось с огромным трудом, потому что физиономия была обработана, как хорошая отбивная перед тем, как ее кладут на сковородку.

– Вы откроете счет в швейцарском банке, это запросто. Ну, а как ими – долларами или фунтами – распорядиться, не мне вас учить.

– Но никаких бумаг у меня нет… со мной нет…

– Это уже, кажется, здравый разговор. Скажите, где они, и мы сами возьмем.

– А меня – куда-нибудь под асфальт или в бетон… знаем ваши приемчики… читали…

– Если Питер Скарлборо дает слово, он его держит.

– Мне нужно… подумать… по… размыслить… – Мысли путались, я едва не терял сознание.

Но Келли не дал мне передохнуть. Он бил минуту, другую, потом я вообще потерял счет его ударам. К сожалению, сознание я так и не потерял, и это только удесятеряло силы мерзавца.

Однако всему приходит конец – и Келли отступил. У меня не оставалось сил, чтоб пошевелить языком. А Питер Скарлборо пристал с вопросами с ножом к горлу.

– Где бумаги, где бумаги, говорите, иначе будет поздно. Поздно! Говорите, говорите…

Голос его долетал до моего сознания и тонул в тумане, не вызывая никаких эмоций. Я согласился в душе, что проиграл, ведь Серж Казанкини успел задать вопрос, который задавать не следовало, но обвинить его в предательстве не мог, потому что, наверное, поменяйся мы местами, тоже непременно поинтересовался бы этим. Когда я задумал позвонить в Париж, у меня был один шанс из ста, что успею дать о себе знать Сержу и отключусь, прежде чем он успеет задать этот трагический для меня вопрос. Я ведь не сомневался, что Питер Скарлборо оставил телефон в комнате не случайно, ему нужен был мой крик отчаяния: он давал ему информацию и мог позволить выйти из тупика, в коем оказались наши отношения, с каждым днем терявшие смысл. Да, я рисковал, крупно рисковал, набирая парижский номер Казанкини, но, как утопающий за соломинку, ухватился за этот шанс. Увы, лишь усугубил положение. Правда, нет худа без добра: со слов Казанкини я понял, что Майкл Дивер на свободе, а не в руках у подручных Питера Скарлборо, и, следовательно, у них нет иного выхода, как продолжать держать меня – единственную ниточку, что может вывести их на искомое.

Но что так волнует Питера Скарлборо? Неужто Дивер вышел на тех, кто держит наркотический бизнес? Если это так, то мое положение становится угрожающим.

Ведь, положа руку на сердце, я должен признаться, что до сих пор не разгадал, кто такой Питер Скарлборо, кого он представляет, чем занимается и что заставляет его цепляться за эти мифические бумаги?

– Келли, посмотрите, что с ним? Жив?

– Жив, коммунисты живучи, вы разве не видели, как Рэмбо расправлялся с ними, и они снова поднимались?

– Оставьте в покое Рэмбо и просветлите ему мозги. Он должен заговорить, или я ничего не понимаю в человеческой натуре.

Келли удалился и, возвратившись, окатил меня ведром ледяной воды. Я открыл глаза: надо мной склонился Келли.

– Жив, притворялся, но сейчас я его…

– Погодите, Келли. Посадите мистера Романько в кресло, дайте напиться, а Кэт пусть принесет рюмку рому. Ему нужно придти в себя, и я верю, у нас разговор таки состоится, не так ли, мистер Романько?

Келли подхватил меня под мышки, рывком поднял с пола и легко, на вытянутых руках (силища у парня!), перенес и усадил в кресло.

Появилась Кэт с бокалом, наполненным темно-коричневым напитком. Ее лицо исказил неподдельный ужас, что свидетельствовало о непрезентабельности моего внешнего вида, и я попытался улыбнуться, чем вообще насмерть напугал девицу. Клянусь, но на ее лице я прочел сострадание. И на том спасибо, Кэт…

– Глотните, мистер Романько, вам это необходимо! – сказал Питер Скарлборо.

Я не стал сопротивляться. Правда, раздвинуть губы самостоятельно я так и не смог, и мне помог Келли: он, не церемонясь, своими толстыми пальцами чуть не разорвал мой рот, а затем плеснул туда из бокала. Раскаленная жидкость буквально сотрясла меня, конвульсии просто-таки скрутили тело. Но через минуту я почувствовал, как жизнь возвращается в мое сердце и в мышцы.

– Пусть отдохнет, пусть, Келли.

Какое-то время я сидел с закрытыми глазами, собираясь с силами. Мне нужно было приготовиться к новым побоям, а в том, что Келли будет бить и бить, я не сомневался – ведь сказать что-нибудь путное я не смогу, не смогу, и все тут. Ибо ничего путного не знаю…

– Мистер Романько, я надеюсь, вы понимаете, что выхода у вас нет: или бумаги – и последующая свобода и деньги – если вас не устраивает сумма, назовите другие условия, или, сами понимаете, вы превращаетесь в лишнего свидетеля, а свидетели в нашем деле не нужны. Вы слышите меня?

– Слышу… – Я открыл глаза и увидел прямо перед собой лицо Келли. Он стоял передо мной, чуть наклонившись и широко расставив ноги.

Это и спровоцировало меня. В удар правой ноги я вложил всю свою накопившуюся злость к этому подонку, избивавшему меня безнаказанно и самоуверенно, даже в мыслях не допуская возможности расплаты.

Рев Келли был таким звериным, что в моем воспаленном мозгу промелькнула искра жалости к бандиту, но она тут же растворилась в боли, сотрясшей тело. Питер Скарлборо, оказывается, умел бить не хуже…

Сколько провалялся без сознания, не помнил. Очнулся в кромешной темноте, бессильный и пустой, осознав лишь одно – еще жив.

Мне хотелось плакать, но слез не было, они, наверное, испарились вместе с болью, вместе с остатками сил, как испаряется вода, попавшая на раскаленную докрасна печь.

9

В конце зимы 1984-го, когда ситуация с Лос-Анджелесом практически прояснилась, оставалось лишь соблюсти формальности, то есть дотянуть до последнего официального дня, когда еще можно подавать заявки на участие в Играх и, собрав Национальный олимпийский комитет СССР, выслушать «возмущенные» речи заранее подготовленных ораторов и с чистой душой оформить отказ.

– А что, разве можно прощать американцам их штучки-дрючки? Так за здорово живешь переполовинили нам Олимпиаду – сколько денег в трубу вылетело! – и отправиться в Лос? Нет, эти штучки-дрючки не проходят! – Гаврюшкин победоносно окинул меня взглядом маленьких, колючих и беспросветно темных глаз, из-за чего нелегко было прочесть его потаенные, а не декларируемые мысли.

Он совсем недавно совершил головокружительную карьеру, в один день превратившись из рядового зав.отделом спорта отраслевой газеты в заместителя министра – зампреда Госкомспорта. Начальственного блеска набраться еще не успел, а отношения наши были всегда дружеские, хотя, конечно, друзьями мы никогда не были – сказывалась не одна лишь разница в возрасте (Гаврюшкин, считай, лет на семь-восемь старше), скорее определяющую роль играл разный подход как к людям, так и к делу, которому мы служили.

В журналистике Гаврюшкин был не силен. К тому же печатный орган, который он представлял, и не требовал особых глубин, главное – побольше слов типа «молодцы», «ледовая дружина», «мужественные ребята», «советский патриотизм» и т.п. Каюсь, подобными словечками грешил и я, отправляя очередной опус с какого-нибудь чемпионата мира или Олимпийских игр, но делал это искренне, потому что знал истинную цену золотым медалям, достававшимся с каждым годом все труднее и труднее. Спорт становился молохом, высасывающим запасы нервной и физической энергии из самых потаенных хранилищ организма.

В молодости человек редко задумывается о старости, а когда ты к тому же полон сил, молодецкая удаль так и играет, так и кипит в каждой твоей клеточке, ничто не выглядит чрезмерным во имя того, чтоб подняться на пьедестал почета и увидеть, как над твоей головой – в твою честь! – медленно поднимается красный стяг, и стадион встает и аплодисментами приветствует тебя, одобряя твои усилия. Когда ты на коне и твои портреты красуются на первых страницах газет, когда ты сам себе кажешься непобедимым и уверен, что таким и останешься навсегда, нелегко отличить словесную шелуху от искреннего восхищения, и потому Гаврюшкины оды не вызывали отпора или возмущения. С годами он превратился в мэтра, с коим считались в серьезных организациях. Когда же он подружился с одним высокопоставленным чиновником, не имевшим, правда, никакого отношения к журналистике, но зато руководившим едва ль не всем физкультурно-спортивным движением в стране, Гаврюшкин обрел наконец-то так недостававшую ему административную поддержку. Он просто на глазах менялся, и не к лучшему: не говорил, а глаголил истины, не терпел малейшего несогласия или инакомыслия, в образцы спортивной журналистики, ничтоже сумняшеся, возвел собственные худосочные статьи и пару книжонок, написанных на том же уровне.

Не знаю, чем я тому обязан, но ко мне Гаврюшкин относился по-прежнему откровенно дружески. И когда я посетовал, что олимпийский год пропадает, он понял мое откровение по-своему:

– Не пускай пузыри, Олег. Свет клином не сошелся на американской Олимпиаде, тем паче я уверен – она у них провалится, помяни мое слово. Что за Олимпиада без нас и без социалистов, то есть соцстран, они нас поддержат стопроцентно, никуда не денутся! Вот и гляди, какие получаются штучки-дрючки! Считал, сколько медалей на Играх достается нынче в среднем нам и соцам? Две трети! Значит, когда они проигнорировали наши Игры, то отсутствовало лишь тридцать процентов сильнейших, способных завоевать медали, а у них – да что там, соберутся второразрядные спортсмены, мираж, и только. Ладно, это дело решенное. Как ты смотришь, если я похлопочу и тебя включат в делегацию на сессию МОК в Швейцарию?

– Протестовать не стану.

– Лады, готовься, – Гаврюшкин уловил мое удивление быстрым решением столь сложного в обычной ситуации вопроса (оказаться в официальной делегации провинциалу так же трудно, как и нереально, если ты не обременен «должностью». Ну а какая должность у репортера из республиканской газеты?)

– Не дрейфь, я еду руководителем. – Он самодовольно рассмеялся.

– Ты делаешь просто-таки поразительные успехи. Поздравляю!

– Держись меня, Олежек, не пожалеешь.

Это мне понравилось меньше, потому что никогда не любил, больше того – не терпел зависимости от кого бы то ни было. Но я смолчал, простив ему эту бестактность. Если откровенно, я ценил в Гаврюшкине цепкость, умение быстро мыслить, к тому же он неплохо владел испанским и немецким, что тоже подкрепляло сильные стороны его характера.

– Можно готовить документы?

– И быстрее, времени – в обрез. Как только возвращусь из Сараево, с зимних Игр, думаю, что мы выиграем, так сразу в Женеву.

Мы сидели в гостях у Виктора Синявского, отличного репортера и моего настоящего друга, журналиста глубокого и думающего, самозабвенно любившего спорт, всерьез заняться которым ему помешала война, куда он, 17-летний киевлянин с Десятинного переулка, отправился добровольцем сначала в голосеевские окопы, а затем – в действующую армию, подделав метрику и сразу повзрослев на два года. Мы сошлись с Виктором еще в Мехико-сити, на Играх, и, несмотря на значительную разницу в годах, подружились. Два года назад Виктор, как он сам выразился, сошел с дорожки и перебрался на трибуну, – его подстерег микроинфаркт, и врачи категорически запретили и думать о заграничных вояжах на соревнования, где и физически, и психологически организм работает на пределе.

Гаврюшкин разомлел, хотя выпить был не дурак, – разомлел от собственного нарождавшегося величия, от сознания приобщенности к «тайнам мадридского двора», то бишь высоким кабинетам Госкомспорта, где за закрытыми дверями нового здания на Лужнецкой набережной, доставшегося спортивному ведомству от Олимпиады-80, вершились судьбы большого и «малого», как называли здесь все, что не относилось к сборным командам страны, спорта. Я, признаюсь, не очень-то любил заглядывать сюда, где уже не витал дух доброжелательства и уважения к спортсменам, что жил в тесных коридорах и кабинетах прежнего комитета в Скатертном переулке; здесь холодок касался тебя уже на входе, где милиционер, как трамвайный билет, вертел в руках твою красную книжицу заслуженного мастера спорта СССР и вежливо, но настойчиво рекомендовал «связаться» с нужным отделом и заказать пропуск. Потом ощущение постороннего, незванного гостя, не покидало тебя до той самой минуты, когда, облегченно вздохнув, ты не выходил на улицу и оказывался напротив знакомого входа в Лужники.

Если погода выдавалась не дождливая, я непременно заворачивал на стадион, спешил, как на встречу со старым другом, волнуясь и радуясь, к бассейну, где стартовал много раз, где познал и радость победы, и, как говорится, горечь поражения. Здесь иногда можно было встретить легендарного Леонида Карповича Мешкова, вернувшегося на дорожку с перебитой на войне рукой и ставшего, вопреки всему, рекордсменом мира, первым советским рекордсменом мира в послевоенное время. Все еще судил соревнования Семен Бойченко, чей неукротимый нрав и бездонный оптимизм не смог «выкачать» ГУЛАГ, куда он попал из-за того же оптимизма и самоуверенности и слишком вольного, как расценил Лаврентий Павлович, обращения с Капой, Капитолиной Васильевой, чемпионкой и рекордсменкой СССР, женщиной неброской русской красоты и с прекрасным рубенсовским телом. На Капу положил глаз Василий Сталин, она стала его очередной женой, но тренироваться не бросила. Когда Васильева входила в воду, на трибуне устраивался молчаливый, насупленный человек в штатском, предназначение которого вскоре перестало быть секретом: и подруги, и товарищи стали не то чтоб сторониться Капы, но держались от греха подальше, тем паче после того, как в автозаводской бассейн – лучший тогда в столице – однажды заявился и сам Берия, нагло раздевавший своими глазищами пловчих. Лишь Семен Бойченко, двухметровый гигант, поразивший, кажется, году в 1936-м парижан, где запросто расправлялся с мировыми достижениями, «красный кит», преподносивший уроки мастерства признанным чемпионам – ведь до войны мы не входили в международные спортивные федерации, в федерацию плавания – тоже, продолжал держать себя с Капой запросто. То ли Василий пожаловался на «неуважение» к жене со стороны Бойченко, то ли сам Лаврентий Павлович невзлюбил Семена с первого взгляда, только забрали его, как водится, ночью; и он долгенько отсутствовал в Москве. О тех годах Семен Бойченко вспоминать не любил, а последовавшее после оттепели похолодание не способствовало воспоминаниям. Бойченко умел держать язык за зубами, но это и отдаленно не напоминало трусость или покорность времени: он просто не хотел бередить прошлое, предпочитая оставаться все тем же рубахой-парнем, коим слыл всегда…

– Ты плыви, плыви, крючкотворец, – напутствовал меня Семен Бойченко перед стартом, держа в своих огромных лапищах секундомеры. – Я твои десятые зафиксирую, не убоись. Семен Бойченко уважает дерзких! – Почему я показался ему дерзким, сказать трудно: может быть, после того случая, когда я выиграл у Вовки Макаренко, официального рекордсмена мира на двухсотметровке брассом, выиграл тогда, когда ни одна живая душа не принимала меня всерьез – я только две недели тренировался после внезапного приступа аппендицита, когда меня отвезла «скорая» прямо из бассейна, прямо в плавках, накрытого тренировочным халатом? Меня тогда, помню, разобидела до самого сердца фраза Макаренко: «Ты гляди, гляди, гость с того света, и себе на старт!»

Я стартовал по первой дорожке, а Вовка на самой престижной, на четвертой, – длиннорукий, грудь колесом, светловолосый гигант, весь к кровавых полосах, оставленных безопасной бритвой, коей он выбривался перед стартом – уверенный в своем успехе (оказалось, что он собирался побить свой же мировой рекорд). Его встретили такими бурными овациями, что диктор долго не мог успокоить публику, собравшуюся в лужниковском бассейне.

Пока Макаренко выяснял отношения с плывшим по пятой дорожке Юнаком, я на финишном «полтиннике» незаметно догнал их и на последнем метре опередил на одну десятую секунды Макаренко. Судьи долго судили-рядили, мнения разошлись, кто из нас – я или Макаренко – пришел первым, но авторитет Семена Бойченко сыграл решающую роль. Мне присудили первое место, и Макаренко вечером напился и ходил из номера в номер по гостинице «Юность», доказывая всем, что Романя обманул его, специально усыпил бдительность, плывя по первой дорожке…

– Ты что заснул, старина? – толкнув меня в бок, спросил Гаврюшкин.

– Нет, просто вспомнил, что не люблю ходить в дом на Лужнецкой набережной. Чужой он какой-то стал для спортсменов.

– Это ты загнул, чего там – чужой, самый что ни есть родной, не правда ли, Синя? Откуда люди в заграницу отправляются? С Лужнецкой. Ну и что – милиционер? Так положено, чтоб… ну, не проходной же это двор – министерство спорта.

– На Скатертном тоже было министерство…

– Не скажи, старина, – покровительственно-благодушно просвещал меня Гаврюшкин. – Там жил дух общественной организации, а не государственной. Не было, что ли, авторитета, ну, помпезность я тоже не признаю, но солидность в нашем деле прежде всего. Запомни это, Олег!

Я еще был терпелив к Гаврюшкину, наивно полагая, что изменения, вызванные новым положением бывшего спортивного репортера, носили поверхностный характер. Я, случалось, успокаивал горячие головы, готовые обвинять его в зазнайстве, барстве, неуважении к подчиненным, указывая на положительный характер для нас, журналистов, возвышения Гаврюшкина: как-никак свой человек в руководстве, это кое-что да значит в бюрократическом мире министерских кабинетов. Хотя были и настораживающие моменты, но я никогда не менял мнения о человеке по отдельным поступкам или словам, а старался разобраться досконально, чтоб не оказаться в роли необъективного, а еще хуже – предвзятого судьи. В жизни всякое случается, и бывает неправильная «расшифровка» того или иного факта без учета конкретных обстоятельств и ситуаций уводит в оценках совершенно в противоположную от истины сторону. А вы знаете: ярлык налепить просто, а вот отмыться от него…

– Хорошо, запомню. По крайней мере, я теперь буду знать, что у меня на Лужнецкой есть друг, к которому не грех заглянуть даже после посещения бюро пропусков!

– Дался тебе этот милик, я его так вообще не замечаю – есть он иль нет.

За Гаврюшкиным приехала «Волга», и он подбросил меня к «России».

– Завтра же займись документами! – сказал Гаврюшкин на прощание. – Да, не сочти за труд, подбери-ка все, что имеешь по любительскому спорту, ну, по московским делам. Считай, это уже официальное задание как члену делегации. Будь!


В Женеве весело пробивалась свежая травка на газонах, невысокие, причудливо исковерканные садовниками платаны создавали сюрреалистические натурные картины на фоне нежно-голубого весеннего неба. Но на окрестных вершинах ослепительно сверкал снег, и по утрам множество машин, увенчанных сверху связками лыж, вытягивались на шоссе, ведущем в горы. Я запоздало пожалел, что опростоволосился и оставил лыжи дома, и в первые дни провожал глазами счастливчиков. Через час-другой они очутятся в мире первозданной тишины и янтарного воздуха, и снег под лучами солнца с каждой минутой станет рассыпаться на мириады крошечных капелек-льдинок, и лыжи все увереннее будут врезаться в фирн, отчего катание будет доставлять ни с чем не сравнимое удовольствие. Да, лучше гор могут быть только горы…

Сессия медленно, спокойно, как река на равнине, текла своим чередом: выступали докладчики и содокладчики, принимались обтекаемые, всех удовлетворяющие резолюции. Никто не поднимал вопрос, витавший в воздухе: будет ли СССР участвовать в Играх в Лос-Анджелесе, сами американцы тоже вели себя достаточно лояльно, точно накапливая силы для заключительного разговора, что непременно взорвется взаимными обвинениями и претензиями, в ход будут пущены все средства, чтоб доказать перед лицом остального мира собственную правоту и, достигнув желаемого результата, успокоиться, уйти в обычные рутинные дела и проблемы. Я разговаривал по ходу сессии с американцами, они – сама любезность и легко читаемая сдержанность. Хотя вопросы так и крутились на кончике языка, и вопросы эти – можно не сомневаться – были с заранее готовыми ответами и потому не задавались, чтоб сохранить подольше иллюзию, что обстановка еще может разрешиться позитивно, и Игры в «городе ангелов» войдут в олимпийскую историю, как самые грандиозные и добропорядочные.

– Если б Андропов был жив… – как-то вечером в гостиничном баре сказал Гаврюшкин. – Если б был жив, мы наверняка поехали в Лос-Анджелес. А Костя – что с Кости возьмешь, если дни его сочтены и он не ведает, что делает? Что ему скажут, то и будет…

Откровения Гаврюшкина, приобщенного к высшим этажам власти, пусть даже косвенно, через вторичную информацию, приносимую через полуоткровения и иносказательность, неприятно меня поразили. Как всякий советский человек, выросший и воспитанный в стране, где превыше всего ставилась незыблемость авторитета «вождя», видя несуразности, откровенную глупость и самоуверенность лидеров, коих выдвигали не мы, рядовые граждане и рядовые коммунисты, а узкий круг небожителей, я все же старался вслух не обсуждать происходящего наверху. И не страх, хотя и от него мы стали избавляться не так давно, не боязнь быть обвиненным в нелояльности или хуже того – в антисоветизме (какую прекрасную формулу выискала умненькая безымянная голова, что изобрела это словечко, которое подобно безразмерным колготкам можно было натянуть на любые «ноги»!), нет – стыд, выжигающий ум и сердце, стыд за себя, за огромную страну, коей явить бы пример миру, как нужно жить и трудиться, а она перебивается с одного дефицита на другой, радуется водочному изобилию, золотым медалям чемпионов, вслух превозносит одних инженеров человеческих душ, а про себя уважает и признает других; двоемыслие, изобретенное Джоном Оруэлом, к 1984-му достигло таких размеров и укоренилось так глубоко, что при всем желании нелегко было даже наедине с самим собой отделить правду от лжи, а собственные искренние убеждения – от навязанных стереотипов.

– Чего мы боимся? Проиграем американцам? – спросил я.

– Есть и такое опасение. Все-таки с американцами мы уже восемь лет с Монреаля не встречались на Играх. А они люди серьезные, если уж за что берутся, то без всяких бюрократических препон решают проблемы.

– Послушай, ведь можно послать сотню лучших, тех, кто без медали не вернется, и заявить во всеуслышание: «несмотря на нарушение Олимпийской хартии, неумение обеспечить безопасность» и так далее и тому подобное, не мне тебя учить, как составляются подобные заявления, «но учитывая верность нашей страны олимпийским идеалам и желая сохранить целостность олимпийского движения, мы направляем делегацию спортсменов, а не сборную СССР». Руки у твоего начальства были бы развязаны, триумф нашим ребятам обеспечен, а уж дело прессы преподнести «блистательную победу» советского спорта в самом логове антиспорта как великую мудрость нашей страны и ее руководителей.

– Обсуждали такой вопрос, всерьез обговаривали. Есть сторонники и такого подхода. Да наверху сказали иначе: при чем тут ваши медали, своим неучастием мы хотим показать силам, поддерживающим Рейгана, что с ним мы никогда не найдем общего языка. Пусть американцы крепко подумают о том, кого выбирать президентом!

– А выйдет наоборот: мы не приедем в Лос-Анджелес, американцы наберут мешок золотых медалей, а их пресса не хуже нашей умеет создавать мифы. И мистер Рейган въедет на второй срок в Белый дом на белом коне победителем. Впрочем, меня это меньше волнует. Я думаю – душа разрывается от боли, – каково нашим спортсменам, тем, кто трудился в кровавом поту во имя победы, ведь для большинства Игры бывают раз в жизни? И вот так, за здорово живешь, оказаться у разбитого корыта!

– Ну, ты тоже не впадай в крайности. Со спортсменами будет полный порядок, скажу тебе по секрету, но только, чтоб ни одна душа!… В Москве организуются альтернативные Игры дружбы, приглашаются все, кто не будет участвовать в Лос-Анджелесской олимпиаде, естественно, в первую очередь, из соцстран. Деньги победителям будут платить как за Олимпиаду, ну, и разные блага – квартиры, машины, поездки на международные состязания. Так что с этим дело сложится.

– Никакие блага не заменят спортсмену Олимпийские игры, поверь мне, уж тут я кое-что знаю не понаслышке. Вспомни, как реагировали американские спортсмены, когда у них отобрали Игры в Москве, а президент Картер вручал им медали… фальшивые медали. Они плакали, потому что альтернативы Олимпийским играм нет, ее не существует и в обозримом будущем не будет существовать. Больше того, чем дольше мир будет находиться в состоянии покоя, я имею в виду отсутствие третьей мировой, Олимпиады с каждым четырехлетием станут обретать все возрастающий авторитет и престижность.

– Ты преувеличиваешь, Олег, превозносишь Игры! Проще, проще относись, поверь мне – и тренеры, и спортсмены, в первую очередь, подсчитывают, сколько смогут бабок заработать на Играх! Высокие материи остались в спорте довоенном, ну, еще пятидесятых годов, во времена Власова и Чукарина, потом дело упростилось – и слава богу!

– А закончится это тем, что мы, нынешние непримиримые враги профессионализма в спорте, побежим к нему на поклон, за честь будем считать, когда нас в компанию к профессионалам подпустят…

– Ну, ты забываешь о наших незыблемых ценностях! – Гаврюшкин вскипел, точно я ему наступил на любимую мозоль. – Нет, тут мы не отступим ни на йоту. Послушай, – его тон вдруг резко изменился – от мягкой убедительности к почти враждебности, – как тебя в газете терпят с таким вот настроеньицем, а? Нужно будет почитать, что ты там пописываешь…

Наверное, с того разговора и пробежала между нами черная кошка, и Гаврюшкин сделал вывод, что приобщать меня к своим делам, включать в свою «команду» неразумно; больше мы с ним в делегациях не встречались, в кабинет его на четвертом этаже я не захаживал, а если доводилось случайно столкнуться нос к носу в длинных коридорах Комитета, здоровались кивком головы, не останавливаясь для рукопожатия. Однажды я почувствовал руку Гаврюшкина, когда меня в самый последний момент «сняли» с самолета, что отправлялся на чемпионат мира по легкой атлетике. Дело, конечно, обставили – комар носа не подточит: какого-то клерка наказали за потерю выездных документов спецкора Романько. Но потом ответственный секретарь Федерации, не любивший меня, но еще в большей степени не терпевший Гаврюшкина, а ходить ему приходилось под его непосредственным началом, признался доверительно, что моя задержка – дело рук зампреда, вызвавшего его «на ковер» и прямо заявившего, что Романько слишком часто стал ездить, пусть посидит дома.

С тех пор я держал собственные дела под постоянным контролем, что же касается квоты, то хотел Гаврюшкин или нет, но республика имела право сама определять, кто займет положенное ей место в пресс-центре того или иного чемпионата. И хотя сама зависимость от Москвы даже в таком деле, как посылка спецкоров, выглядела, по меньшей мере, странной, если не сказать унизительной, но ее воспринимали на всех уровнях как закономерность, сложившуюся с годами, хотя были тогда люди, пытавшиеся поломать порочную практику. Увы, ломали их…

Разговор наш состоялся в пятницу, после закрытия сессии МОК. Билеты, однако, Гаврюшкин умудрился взять на воскресенье на вечер, продлив таким образом на два дня выплату суточных в швейцарских франках.

Вернувшись в номер, я взялся названивать доктору Мишелю Потье – о его сенсационных работах с допингами мне рассказал Серж Казанкини. Мишель Потье жил в Женеве, и было бы грешно не воспользоваться подвернувшейся возможностью познакомиться с мэтром. Допинги, вернее, проблема их нейтрализации интересовала меня давно.

– Хелло, здесь Потье, – услышал я низкий приятный баритон.

– Добрый вечер, господин Потье. Меня зовут Олег Романько, я журналист из Киева. Вам передает привет мой приятель Серж Казанкини, он-то и просил позвонить вам.

– О, Серж! Он у вас?

– Нет, мистер Серж у себя в Париже, это я – в Женеве, и очень хотелось бы с вами встретиться.

– В чем же дело! Рекомендация Сержа – лучший документ о благонадежности. Я не встречаюсь с журналистами, извините меня, считаю, что допинг – слишком серьезная проблема, чтобы ее можно было превращать в обыкновенную сенсацию. Впрочем, к вам это не относится, мистер…

– Олег Романько.

– …мистер Олех Романьо. Я правильно назвал вас?

– Ро-мань-ко, – произнес я по слогам. Настаивать на твердом «г» в моем имени было бесполезно: из моих зарубежных знакомцев лишь один Серж Казанкини произносил «Олег», а не «Олех».

– Мистер Романко. Спасибо. Итак, вас устроит понедельник, скажем, в семнадцать часов?

– Нет, не устроит. В воскресенье я улетаю рейсом «Свисс-эйр» в Москву.

– Это плохо, – вздохнул Потье, и в его голосе явственно послышалось разочарование. – Дело в том, что завтра с петухами я укачу в горы, на весенний снег. Это для меня святое время… Вот если б вы катались на лыжах…

Он не успел закончить фразу, как я вскричал:

– Да ведь это мое любимое развлечение! – И уже тише добавил: – Увы, лыжи остались дома.

– Лыжи и ботинки я вам обеспечу. У вас какой размер обуви? Сорок третий? Замечательно, это мой размер, и у меня есть ботинки, не слишком новые, но качество гарантирую. Лыжи возьмем у приятеля, я думаю, два метра вас устроит?

– Можно и короче.

– Учту. А куртка и прочее?

– Есть.

– Тогда слушайте меня внимательно. Завтра в 6:00, к сожалению, позже невозможно, я буду стоять у гостиницы, простите, где вы остановились? В «Интернационале», отлично. Значит, в 6:00! У нас будет достаточно времени поговорить на интересующую вас тему. О'кей?

– Даже не знаю, как вас благодарить за такой подарок, мистер Потье.

– Зовите проще – Мишель, мне так больше по душе. Спокойной ночи!

– Спокойной ночи!

Не успел я положить трубку, как зазвонил телефон. Я подумал, что это Потье, и весело сказал:

– Мистер Олех Романько вас слушает!

– С чего это ты так себя величаешь? – услышал я недовольный голос Гаврюшкина. – Есть мысль завтра с утра рвануть на рынок, там по субботам ширпотреб идет из Франции, Италии, и недорого.

– Извини, но составить компанию не смогу. Завтра утром меня пригласили покататься на лыжах.

– Кто пригласил?

– Знакомый, он тут работает в ЮНЕСКО, вместе учились, – соврал я, прекрасно понимая, что Гаврюшкин субботний рынок никогда ни на что не променяет. А тем более – на катание в горах.

– Штучки-дрючки, – пробормотал Гаврюшкин и повесил трубку.

В прекрасном расположении духа я заснул и, когда зазвонил будильник, встал легко, хотя было лишь 5:30.

«Ты встретишь второго Сержа Казанкини, только не француза, а швейцарца, но разницы не заметишь, потому что женевцы говорят по-французски, пьют французское вино, но, правда, закусывают швейцарским сыром», – вот приблизительно такими словами закончил свою рекомендацию мой парижский друг, узнав, что у меня появилась счастливая возможность побывать на берегах Женевского озера.

Мишель Потье оказался человеком среднего роста, никак не выше 175 см., был строен и седовлас, с лицом загорелым, строгим, голубые глаза выделялись на темно-коричневом фоне, как два светлых и бездонных озерца, в коих заплескались приветливые искорки, когда мы двинулись навстречу друг другу.

– Хелло, я надеюсь, вы не передумали, мистер Романко?! – полувопросительно-полуутвердительно сказал Мишель Потье, внимательно рассматривая меня, словно бы принюхиваясь, как борзая, взявшая след. Это ощущение еще несколько раз возникало у меня в тот день и поначалу слегка коробило, точно швейцарец все никак не мог удостовериться, действительно ли я тот, за кого себя выдаю. Но ни единым словом, ни единым даже малейшим жестом или движением глаз не дал мне Потье пищи для неудовольствия. Лишь позже, когда мы встретились с ним во второй раз, а затем и в Париже в гостях у Сержа Казанкини, я получил исчерпывающее объяснение тому, что меня тогда так задело. Дело в том, что Мишель Потье никогда раньше не знакомился с человеком из СССР и, будучи осторожным и щепетильным в своих привязанностях и знакомствах, боялся попасть впросак. «Я – жертва наших средств массовой информации, создавших устойчивый образ представителя вашей страны – это или сотрудники всесильного КГБ, или официальные чиновники государственных учреждений, они же – на Западе известно об этом хорошо – так или иначе связаны с КГБ», – признался Мишель Потье.

Это вызвало у Сержа Казанкини такой приступ смеха, что мы всерьез обеспокоились: не хватил бы апоплексический удар.

– Прошу вас! – широким жестом пригласил Мишель, открыв дверцу холеного, серебристо-стальной окраски, приземистого «Рено» с двумя парами лыж, надежно закрепленных специальными резиновыми тросами на багажнике.

Спустя несколько минут мы уже пристроились в хвост целой вереницы «ситроенов» и «мерседесов», «лендроверов» и «фордов», «вольво», «сузуки» и туристских автобусов, набитых лыжниками. Можно было подумать, что в это прозрачное морозное утро пол-Европы сдвинулось с места и устремилось в горы, в снежный рай, где солнце, покой и свежий ветер, высекающий слезы на крутых виражах.

– Последние дни марта у нас – святые дни, – словно прочитав мои мысли, сказал Мишель. – Хеппенинг в белом. Рекордное число лыжников, рекордное число поломанных лыж, рук, ног, но дай бог, чтоб эта напасть обошла нас стороной! – Потье, держа руль в левой, правой истово перекрестился.

– Будем рассчитывать, что нам повезет и ямы не будут слишком глубокими! – в тон ему сказал я.

– Мне уже пятьдесят, возраст для лыжника вполне солидный, если учесть, что на лыжи я встал еще в школе – у нас на это отводилось пять часов в неделю. Я вырос в Гштаде, есть такой шумный популярный нынче лыжный курорт, а в моем детстве это был славный, тихий и добропорядочный городок, где люди знали друг друга и обязательно встречались в церкви или на горе. Судьба меня миловала: кроме лыж, я не ломал ни рук, ни ног. С годами, правда, стал кататься осторожнее; Серж твердит, что таким способом я пытаюсь опровергнуть мнение авторитетов, утверждающих, что раз в пять лет горнолыжник просто-таки обречен на неприятность. А почему бы мне и впрямь не посрамить этих оракулов?

– Люблю гонять, не скрою, – признался я без обиняков в своей слабости, за что давно окрещен в кругу друзей-горнолыжников прозвищем «Камикадзе».

Наконец разговор, носивший ознакомительный характер, сам собою исчерпался, и Мишель спросил:

– Так что вас, Олех, интересует в деле, коим я имею несчастье заниматься?

– Почему несчастье, Мишель, разве дело не стоит того?

– Если б не стоило, я давно переключился бы на что-нибудь попроще, – отвечал Мишель. – Нынешний допинговый бум в спорте – это лишь старт всеобщего помешательства, поверьте мне. Если б допинг был сам по себе, не подпитывался постоянно наркотиками или, наоборот, если хотите, не подпитывал бы сам наркобизнес, было бы проще. Грань между ними провести нелегко, хотя, казалось бы, цели преследуются разные. Наркотики – это уход в мир иллюзий и ощущений, допинг же – взрыв изнутри, эдакий спортивный ускоритель с «лазерной накачкой», цель которого – успех, слава, деньги. К сожалению, оба этих феномена конца ХХ века – близнецы-братья. Потому-то мне нелегко, ибо разные люди и с разными целями интересуются всем тем, чем занимаюсь я и мои коллеги. Кстати, к спортивным допингам я шел через обнаружение в организме человека наркотических средств.

– Я сам бывший спортсмен, правда, счастливо избежавший этой напасти. Не потому, однако, что мои убеждения были столь непоколебимы, нет, должен откровенно признаться, лишь в силу того, что тогда они еще не вошли в моду. Занимайся я спортом сейчас, не уверен, что в той или иной форме не был бы подвержен опасности. Что это так, свидетельствуют и разоблачения, случающиеся и в нашем спорте. Правда, мы стараемся изо всех сил замолчать, ограничить распространение информации. Но все же не согласен с вами, Мишель, что мы присутствуем лишь на старте всеобщего помешательства на допингах.

– Напрасно, Олех. Я говорю вам прямо, потому что знаю немало фактов, свидетельствующих о прочном слиянии этих двух бед, самых страшных после СПИДа, – наркотиков и допингов. Тем паче для вас не секрет, что они нередко имеют общую основу…

– Но ведь от Олимпиады к Олимпиаде медицинская комиссия МОК, я знаком с ее председателем принцем де Меродом, это высоконравственный и бесконечно преданный своему делу человек, специалист, коих немного в мире. Так вот, благодаря его заботам к каждым Играм расширяется список запрещенных к употреблению фармакологических средств, он предупреждает о наличии стопроцентных определителей. Их число достигло уже тысячу!

– А возможных вариантов, к вашему сведению, десятки тысяч, и число их имеет тенденцию увеличиваться за счет бурно работающей фармакологической науки и промышленности. Не забывайте этого!

– Признаюсь, Мишель, по натуре я – неисправимый, несгибаемый оптимист. Я верю, что спорт переболеет этим недугом…

– Хотелось бы надеяться, хотелось бы… Но факты свидетельствуют об обратном – о нарастании опасности. Вы ведь вдумайтесь в такое: разоблачение спортивной «звезды», попавшейся на допинге, с одной стороны, наказывается дисквалификацией и своеобразным остракизмом в среде профессионалов, с другой – и в этом весь ужас! – привлекает внимание тысяч и тысяч людей, устремляющихся ваптеки и к своим врачам с единым желанием – заполучить это чудодейственное средство. Мы стремимся побыстрее наращивать мышцы, побеждать на первенстве колледжа или университета, штата или республики. Все жаждут славы и самоутверждения в глазах сверстников, но не желают утруждать себя упорными тренировками и закаливанием духа! Я могу вам назвать немало препаратов, что стали невероятно, просто-таки фантастически популярны после падения спортивных «звезд». А заодно назвать суммы прибылей, полученных на массовом распространении заразы. Допинг опасен для спортсмена, он играет с огнем, но не забывайте – обычный рядовой любитель волен делать со своим здоровьем все, что ему заблагорассудится.

– Печальная картина… Неужто нет света в конце тоннеля?

– Проблески, не более. Но есть опасение, что и они исчезнут. Допингами активно интересуются некоторые круги, мягко говоря, не пользующиеся авторитетом в обществе. Вы, надеюсь, слышали о мафии? У вас в СССР, кажется, нет этой многоголовой гидры?

– Ну что вы, Мишель, с этим у нас спокойно, – легковесно похвастал я, пребывая тогда, как и подавляющее число моих соотечественников, в счастливом неведении, в заблуждении, что бог миловал нас и нашу страну и это только там, у них, на растленном и загнивающем Западе, – у нас же разве в кино увидишь.

– Так вот, мафия, – продолжал Мишель Потье, – подбирается к допингам, активно изучает их возможности. Мне доводилось встречаться с такими, скажем, гонцами, любезно и ненавязчиво интересовавшимися способами определения того или иного вещества в организме. Нет, нет, никаких прямых контактов я с ними не имел, и, ткнись они ко мне с подобными предложениями, немедленно указал бы на дверь. Но я не сомневаюсь, что некоторые представители вполне респектабельных фармакологических лабораторий и фирм вполне официально обращались в мою университетскую лабораторию с предложением исследовать тот или иной компонент отнюдь не по собственной инициативе. Что поделаешь? Мы живем в мире, где деньги платят за работу и никак иначе, и потому финансовое спонсорство наших исследований – дело обычное. Просто я уже поднаторел в этих вопросах и могу безошибочно определить, кому наши работы нужны для пользы человека, а для кого они – средство избежать неприятностей и разоблачений.

– И вы занимаетесь такими исследованиями?

– Занимаюсь, ибо после каждой такой разработки у меня в руках остается противоядие, «лакмусовая бумажка», что позволяет разоблачить злоупотребления лекарством. Разве это не стоит того, чтобы заниматься проблемами допингов?

– Но, с другой стороны, вы ведь и преступников вооружаете противоядием?

– Не исключено. Впрочем, вы, кажется, не слишком одобряете мои действия, не правда ли, Олег?

– Если честно, нет, не одобряю.

– Не всякая прямая есть кратчайший путь к цели. Согласитесь, что это так?

– Конечно, но ведь речь идет о моральных обязательствах, о принципе «не навреди!». Ведь его обязан исповедывать каждый врач!

– Вполне согласен с вами. Но давайте рассмотрим вопрос, если позволите, с черного хода. Я отказываюсь от подобных работ, сколько бы мне не предлагали за них. Но найдется ученый, без обиняков и угрызений совести способный взять любой заказ. Ведь, согласитесь, неглупых людей немало, не один Мишель Потье способен сосредоточиться на проблеме и решать ее. Ответ однозначен, как вы понимаете. И что тогда мы имеем? Новый тест, который держится в секрете, на его основе разрабатывается технология применения допинга, и он работает, этот ускоритель, приносит бешеные дивиденды вкладчику. Да, рано или поздно наступает момент разоблачений, но вкладчик уже стократно вернул вложенные денежки и готов финансировать новую разработку. Вот вам и готовый конвейер. Потому-то я и берусь за исследования, это дает возможность раньше других раскрывать секрет…

Не скажу, что разговор мне пришелся по душе. Воспитанный на черном и белом, я не признавал компромиссов, и это была не только моя личная беда. Большинство из нас лишь теперь начинает избавляться от прямолинейности, что завела нас в тупик не в одном нравственном плане…

Кожей, внутренностями я улавливал, чувствовал правоту Мишеля Потье, но принять его правду не мог. Хоть убей!

Пожалуй, от крупных разногласий нас спасло то, что мы прибыли на место, и Мишель минут двадцать кружил по узким улочкам поселка, пока нашел местечко для парковки у ресторана под названием «Сломанная лыжа», что подтверждалось натуральной сломанной лыжей «Кнайсл», укрепленной над входом.

– Это как раз то, что нам нужно, – радостно произнес Мишель. – Тут мы и поужинаем, если не возражаете. Впрочем, стоянка возможна лишь с непременным условием принятия пищи в этом уютном заведении, я бывал здесь и пробовал кухню, вполне прилично…


Да, Мишель Потье, как выяснилось, знал толк не в одних химических препаратах. Легкий и гибкий, с отлично накачанными ногами, позволявшими ему мячиком скакать на «стиральной доске», как окрестили мы участок склона длиною метров в двести, где ветер намел параллельно идущие друг другу на расстоянии метра высокие валы и где я поначалу осторожничал, дугами преодолевая препятствия. Мишель же катался с такой самозабвенной лихостью, что я невольно испытал к нему чувство искреннего восхищения.

Я шел за ним как привязанный, но когда гора провалилась вниз почти 90-градусным уклоном, правда, закатанным и зачищенным ретраками до чистоты полированного стола, отстал. Меня к тому же беспокоило правое крепление: только почти до упора вывернув стопорный винт переднего «маркера», нам удалось втиснуть ботинок. Опасения были не напрасными – свалиться на скорости, потеряв лыжу, было равносильно получению серьезной травмы – хорошо, если не перелом.

Но постепенно Мишель своим азартом захватил меня, я все реже впивался взглядом в крепление, а все ближе держался за лидером, почти настигал его. Но в последний момент, когда я готов был выскочить вперед, каким-то неуловимым финтом Мишель умудрялся резко увеличить скорость, и только белый, клубящийся «хвост» снега хлестал меня по ногам и бил в лицо снежной крупкой.

…Вечером мы обедали в «Сломанной лыже», где при входе нужно было снимать обувь, и мы ступали в шерстяных носках по высокому и мягкому ковру и нашли местечко у трещавшего и стрелявшего камина и еду – незамысловатую, главным блюдом которой был знаменитый швейцарский фондю на раскаленной сковороде. Я поначалу отнесся к этой огнедышащей пузырящейся массе с опаской, но Мишель показал, что бояться нечего, и блюдо мне понравилось, потому что там было много швейцарского сыра и специй, и все время хотелось запивать густым красным вином, и голова вскоре стала легкой, и весь мир был твоим.

Дорога в Женеву промелькнула незаметно, мы болтали, почти не умолкая, и темы получались самые разные: мы говорили о лыжах и француженках, комментировали последние шаги Белого дома и президента Рейгана – он одинаково не нравился нам обоим; потом Мишель объяснял, почему он холостяк, и я кивал в знак согласия головой, а сам вспоминал свою Натали и рассказывал ему, как похитил ее в Карпатах из-под носа у слишком самоуверенного парня, и Мишель одобрительно кивал головой. Из стереодинамиков накатывался вал за валом симфоджаз, и все было прекрасно, лучше не бывает, и ты понимал, что жизнь действительно замечательна.

Мы простились у «Интернационаля», Мишель Потье обнял меня, и мы прижались друг к другу, точно были знакомы тысячу лет.

– Будешь в Женеве, непременно звони, – сказал Мишель.

– А ты, когда в Москву заедешь, дай знать, я примчусь и увезу тебя в Киев, а ежели зимой – завалимся в Карпаты, в Славское! Там у меня есть собственное шале – у самого подъемника, ты оценишь, что это такое!

– Вот что, Олех, – разом меняя тон, тихо, без только что плескавшихся эмоций, сказал Мишель Потье, – я, кажется, близок к фантастическому открытию. Если подтвердится моя версия, то я смогу стопроцентно доказывать, принимал ли человек когда-либо – даже через двадцать лет! – наркотики, допинги или нет. Это, поверь, будет переворотом в мировой науке! И нужен для этого будет всего-навсего один-единственный человеческий волосок…

– Что ж ты молчал, Мишель!

– Я сказал тебе первому и верю, что ты будешь помнить об этом и никому не расскажешь, пока не разрешу, да?

– Да, Мишель, хотя ты поставил меня в тяжелое положение. Ведь я газетчик, а это такая потрясающая сенсация!

– Для меня она может обернуться смертью…

– Ты шутишь, Мишель!

– Увы, я знаю, с чем и с кем имею дело. Но не отступлюсь от своего, чего бы это мне не стоило. Прощай, Олех, мне было тепло (он так и сказал – тепло) с тобой и жаль, что ты живешь так далеко. Ежели что понадобится…

Я обернулся в дверях и проводил взглядом красные габаритные огни потьевского «Рено», и мне почудилось, что Мишель тоже обернулся и смотрит назад и машет мне рукой.

«Счастья и удачи тебе, Мишель!» – суеверно пожелал я ему про себя.

В номере разрывался звонок.

– Где ты пропал? – прорвался голос Гаврюшкина. – Забредай-ка, я в нашем торгпредстве бутылку взял.

– Извини, устал смертельно. Ноги не держат. Спать буду.

– Как знаешь, вольному воля… А закуся у тебя нет? – поинтересовался он напоследок – в этом был он весь, Гаврюшкин, страстный любитель выпить на шару, то есть за чужой счет. Что это с ним стряслось – приглашает на водку? Видать, поход на рынок уцененных товаров выкрутился успешным. Ну, да бог с ним…

– Сухой корочки не сыскать…

10

Я потерял счет времени с тех пор, как мы возвратились в Лондон.

Утро в комнате с наглухо задраенными окнами, без часов и телевизора, где время тонуло в вязкой, как смола, тишине, куда не проникали посторонние звуки, определялось появлением Кэт, приносившей завтрак.

Она молча, не глядя на меня, расставляла на овальном столе в центре комнаты осточертевший набор: сваренные вкрутую два яйца, несколько ломтиков подрумяненного, почти прозрачного бекона, две горячие гренки и чай с «парашютиком» – так нелюбимым мною напитком из-за запаха бумаги, вызывавшем у меня отвращение.

Я давно не брился, зарос жесткой щетиной, волосы кучерявились на затылке, гребня не было, ну, да это мало меня трогало. Лишь по косым, брошенным исподлобья взглядом Кэт, по ее реакции – не то плохо скрытой брезгливости, не то жалости, смешанной с брезгливостью, догадывался, как выгляжу. Спал в рубашке, только без галстука, и в брюках, давно превратившихся в пузырившиеся на коленях штаны, носки не снимал, как, впрочем, и не одевал ботинок, валявшихся у входа.

По ночам в темноте на грудь наваливалась черная скала, грозившая задавить, и я перестал выключать настольную лампу. Теперь она горела круглые сутки.

Ни Келли, ни Питера Скарлборо после той схватки я больше не видел: они растворились в тишине, и я сомневался, а существовали ли эти типы вообще. Со мной происходили странные вещи: внезапно наползала липкая пелена, туманившая сознание, – я ощущал ее так осязаемо, что меня охватывал ужас от того, что невидимые черви пробрались ко мне в голову и плетут-переплетают извилины, наподобие вятских кружев; чем больше я сосредоточивался на этой мысли, тем реальнее слышал звуки шевелившихся мозгов; пелена так же внезапно исчезала, и холодная, чистая и острая мысль заставляла оглянуться вокруг. В одно из таких просветлений я вдруг осознал, что химию они мне приносят с горячей водой для чая. Стоило мне выпить стакан-другой, а жажда постоянно мучила меня из-за того, что еда почти сплошь была соленая – соленый бекон, подсоленные гренки, пересоленное мясо и соленый суп, как меня охватывала апатия и сонливость. Ни соков, ни воды мне не давали, а на мои просьбы Кэт не откликалась.

Тогда я стал пить из туалета, спустив предварительно воду, но они догадались и перекрыли вентиль крана. Теперь Кэт, появившись в комнате-темнице и поставив поднос с едой, отправлялась в туалет и сливала бачок, что каждый раз воспринималось мной как пощечина.

В то утро, едва Кэт выскользнула из комнаты и дважды щелкнула ключом с противоположной стороны, оставляя меня одного, я обшарил свою довольно просторную комнату, ванную, туалет. Я искал местечко, куда можно было бы выбрасывать соленую пищу, но так, чтоб Кэт ничего не заподозрила. Яйца буду съедать, суп, если дадут, – тоже, все же какая-никакая жидкость, бекон же, хлебцы, рыбу или мясо, попадавшиеся в обедо-ужин (кормили меня дважды в день), нужно было куда-то прятать – прятать так, чтоб ни крошки, ни кусочка не оставалось. Я должен демонстрировать отличный аппетит. Чай решил заваривать прямо в термосе, демонстрируя таким образом желание выпить все до дна. Настойку же затем выливать в туалет.

Если я не проделаю эту работу, они превратят меня в животное, и тогда никаких надежд, старина, на спасение не будет.

Жажда становилась все невыносимее. Я ощущал, как взрывались мои мозги, требовавшие уже привычного успокоителя. Я испытывал почти неодолимое желание выпить пару глотков чаю и поспешно бросил пакетик в термос, взял стакан и…

«Остановись! Это – конец!» – чей-то приказ удержал мою руку. Я с трудом разжал пальцы.

Но в следующий миг какая-то горячая, обжигающая волна захлестнула меня с головой, и я поспешно схватил стакан, плеснул из термоса, разбрызгивая на скатерть коричневатую жидкость, что еще вчера доставляла мне такое умиротворение.

Едва успел удержать руку, поднесенную ко рту. Чтоб не подвергать себя новому испытанию, а я не был уверен, что смогу совладать с собой еще раз, выбежал в ванную и вылил чай в раковину. Меня мутило от жажды, от страшного желания получить успокоение; сознание исчезало, но, тем не менее, в моменты просветления я догадался тщательно вытереть коричневые капли на белом фаянсе – до последнего пятнышка. «Парашютик» же втолкнул в горлышко термоса.

Яйца я съел, давясь и с трудом удерживая рвоту, рвавшуюся наружу. Мне было чудовищно плохо, и, не вылей чай, я вряд ли смог бы удержаться. Больше того, я кинулся назад в надежде обнаружить хотя бы пару глотков напитка, без которого моя жизнь казалась бессмысленной. К счастью, раковина блистала первозданной чистотой, как бриллиант.

Какое-то время я сидел не шевелясь. Когда сознание немного прояснилось и я смог подняться, первым делом начал поиски «склада» для пищи. Увы, в комнате не нашлось местечка, где можно было бы что-то запрятать. Взгляд, все более растерянный, скорее – потерянный, ввергавший меня в бессильный ужас, ощупывал комнату и не находил места, которое послужило б тайником. Стол, накрытый короткой красной скатертью, два венских стула, кресло на вращающейся ножке, торшер у дивана, два окна, задраенные ставнями, коврик метр на полтора из ворсистой искусственной ткани бежевого цвета да массивный диван, явно купленный где-то в комиссионке, таких нынче не выпускают – давно вышли из моды.

Диван!

Я вскочил как сумасшедший, это была моя последняя надежда. Ломая ногти, оторвал тяжеленнейший матрац и всунул левую руку в образовавшуюся щель: там была блаженная пустота.

Диван, моя постель и прибежище, стал и тайником, хранилищем, позволившим мне выжить.

Едва Кэт покидала комнату, как я принимался за дело, и, когда она возвращалась, чтобы забрать посуду, на столе оставались крошки, остатки пищи, кость, если подавалась отбивная. Лишь глубокая пиала с протертым супом была вылизана до блеска, и поначалу Кэт с недоумением брала ее в руки. Потом она, видно, догадалась, что жажда, преследовавшая меня, давала себя знать. Но это не вызвало в ее душе сочувствия, по крайней мере, мои просьбы – я и на колени бросался, и слова разные проникновенные – ласковые и угрожающие (тогда она недвусмысленно вытаскивала из заднего кармана облегающих ее длинные ноги белых джинсов маленький браунинг), умоляющие – никак на нее не действовали, и воды мне по-прежнему не давали. Что ж, я мог понять Питера Скарлборо…

Прошло несколько дней, я неукоснительно выполнял задуманное. Пища регулярно оседала в диване, отчего меня преследовал запах портящейся еды. Этот запах вызвал подозрение у Кэт, она принюхивалась, но ничего не обнаружила. У нее не хватило смелости подойти к моему лежбищу. Пришлось срочно принимать предохранительные меры: я стал обливаться соусами и вытирать пальцы о рубаху, и без того давно потерявшую свой первоначальный цвет. Я вел себя все более индифферентно, равнодушно встречая и провожая Кэт. Уже больше не поднимался, когда она входила, и лениво копался ложкой (вилку и нож они предусмотрительно исключили из моего обихода) в еде. Чаще всего я представал перед ней распластанным на диване, уставившись в потолок. Бормотал бессмысленно, как, по-видимому, казалось Кэт, не знавшей ни единого не то что украинского – русского слова. А я читал Шевченко:

Тече вода в синє море,
Та не витікає;
Шука козак свою долю,
А долі немає.
Пiшов козак свiт за очi;
Грає синє море,
Грає серце козацькеє,
А дума говорить:
– Куди йдеш ти, не спитавшись?
На кого покинув
Батька, неньку старенькую,
Молоду дівчину?
На чужині не ті люди,
Тяжко з ними жити.
Ні з ким буде поплакати,
Нi поговорити.
Сидить козак на тiм боці –
Граї синє море.
Думав, доля зострінеться –
Спіткалося горе.
А журавлі летять собі
На той бік ключами.
Плаче козак – шляхи биті
Заросли тернами.
Иногда меня тянуло на Шекспира. Я впитывал в себя неземные строки, истинный смысл коих открылся мне только тут, в этой зловещей тишине и одиночестве. Они не дали мне сойти с ума и поверить, что задуманное мной удастся:

Быть иль не быть – такой вопрос;
Что благородней духом – покоряться
Пращам и стрелам яростной судьбы
Иль, ополчась на море смут, сразить их
Противоборством? Умереть, уснуть –
И только; и сказать, что сном кончаешь
Тоску и тысячу природных мук,
Наследье плоти – как такой развязки
Не жаждать? Умереть, уснуть. Уснуть!
И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность,
Какие сны приснятся в смертном сне,
Когда мы сбросим этот бренный шум, –
Вот что сбивает нас; вот где причина
Того, что бедствия так долговечны;
Кто снес бы плети и глумленье века,
Гнет сильного, насмешку гордеца,
Боль презренной любви, судей медливость,
Заносчивость властей и оскорбленья,
Чинимые безропотной заслуге,
Когда б он сам мог дать себе расчет
Простым кинжалом? Кто бы плелся с ношей,
Что охать и потеть под нудной жизнью,
Когда бы страх чего-то после смерти –
Безвестный край, откуда нет возврата
Земным скитальцам, – волю не смущал,
Внушая нам терпеть невзгоды наши
И не спешить к другим, от нас сокрытым?
Так трусами нас делает раздумье…
Голова моя теперь была чиста, как стеклышко, и мозг работал чисто, без помарок, выдавая математически точные решения, едва получал задание выяснить ту или иную возможность побега. Но, к моему глубокому разочарованию, выводы его были жестоки и безжалостны: моя затея – оттяжка во времени, не более. Рано или поздно Кэт или Келли с Питером Скарлборо обнаружат мой тайник. Тогда они просто возьмутся колоть меня, и тут уж никакие ухищрения не помогут. Мне было ясно, что Скарлборо зашел в тупик: человек неглупый, он понял, что у меня действительно нет искомых, столь необходимых ему бумаг, и я не могу даже под пытками сказать, где он может их взять. Значит, у него возникла двойственная неопределенность: отпустить меня по добру по здорову или… или убрать концы в воду. Не мог же он бесконечно держать меня здесь?

У меня теплилась надежда, что у Питера Скарлборо еще сохранялась надежда, что я могу оказаться полезным в той сложной игре, которую он затеял. Если б так…

Кэт теперь жестом заставляла меня оставаться на диване и быстро расставляла или убирала тарелки с остатками еды. Я понимал ее: от меня дурно пахло, вид мой, скорее всего, как и запахи, исходившие от грязной, замасленной одежды, от нечесаной бороды и гривы на голове, от грязных рук и потных ног, отталкивали и вызывали тошноту. «Вот и прекрасно, девочка, – удовлетворенно говорил я себе, наблюдая из-под полуопущенных век ее неподдельные страдания. – И духи, которыми ты обливаешься, входя ко мне, не помогут. И ты станешь бросаться на Келли, а может быть и на Питера Скарлборо разъяренной львицей, доказывая, что не в состоянии видеть этого полусумасшедшего, который разве что только под себя не мочится, бросаться с требованием избавить от этих испытаний. Но они будут настаивать, чтоб ты ходила, ходила, милочка, в этот клозет, в эту помойку, ибо никто из них не захочет подвергать себя таким же пыткам. И они скажут тебе, девочка: все идет о'кей, еще немножко, и он будет готов, и уж никогда не сможет выдавить из себя ни слова лишней информации, которая способна выдать их… И тогда меня можно будет выпускать на свет божий, заодно подбросив прессе версию о хроническом наркомане, которого никто на выкрадывал, просто человек занялся тем, чем в его стране заниматься трудно…»

Если б я только знал, как близок был к истине!


Теперь я почти ничего не ел, не считая круто сваренного яйца, потому что стал опасаться, как бы Питер Скарлборо, желая ускорить мою деградацию, не стал подмешивать отраву в суп, в мясо, в хлеб. Все шло на свалку, и по ночам мне чудилось, что подо мной развелись чудовищной величины черви, они пожрали все запасы и теперь готовятся прогрызть диван и впиться в мое терявшее силы от голода, но главное из-за буквально сжигавшей меня жажды тело.

Я устроился спать на полу, и Кэт застала меня в таком положении. Я пошел ва-банк: если сейчас ворвутся Келли с Питером, моя затея раскроется.

Но ни одного, ни другого, по-видимому, в доме не оказалось. Кэт несколько раз издали, от двери, окликнула меня, чтоб не сомневаться, что я еще не отдал богу душу. Кэт, как и всякая женщина, панически боялась мертвецов.

Я не стал пугать ее, поднялся и, качаясь из стороны в сторону, двинулся к ней. Она мгновенно, едва не выронив поднос, ретировалась из комнаты и поспешно защелкнула замок.

Через некоторое время она появилась одна… о чудо!

Я уже привел себя в порядок, то есть улегся, как обычно, на диване и никак не прореагировал на нее. Кэт с облегчением, это было видно невооруженным взглядом, поставила завтрак на стол и спокойно удалилась.

В обедо-ужин меня ждала… комиссия – Келли и Питер Скарлборо. Они ввалились вслед за Кэт и замерли у двери, наблюдая за мной. Я никак не прореагировал на их появление. Бормоча под нос стихи (о бессмертный Тарас!), волоча ноги, а я действительно с трудом передвигался – от недоедания и малоподвижного образа жизни взаперти (увы, физические упражнения для выживания мне были противопоказаны), я протащился к столу, равнодушно ткнул раз-другой ложкой в суп, потом отломил кусочек от ломтя серого хлеба с тмином и, словно змею глотая, стал медленно жевать, моля провидение, чтоб хлеб не был пропитан той отравой.

Они вполголоса обменялись словами, многозначительно переглянулись, когда я принялся наливать суп в тарелку со вторым (кусочек темного мяса и картофельный гарнир). Питер несколько раз за это короткое время инспекции доставал из кармана пиджака носовой платок, по-видимому, надушенный, потому что я заметил, как глубоко вдыхает он через ткань. Что ж, атмосферу в моей темнице и впрямь праздничной не назовешь.

Они не пытались заговаривать – понаблюдали за моим поведением и скорее всего остались довольны.

Едва мягко защелкнулся замок, как я со всей доступной резвостью слетел со стула и кинулся к двери. Но уловил лишь обрывок фразы, произнесенной Питером Скарлборо: «…дня, и он будет готов окончательно». Значит, через «два-три» дня они приступят к завершению неудавшейся операции? Что стоит за этим, чем грозит мне их ревизия, какие планы вызрели в этих головах?


Завтрак застал меня врасплох: проведя ночь без сна, я уснул буквально перед появлением Кэт. Это и сорвало мои планы. Кэт привычно расположила на столе еду, поставила термос, предварительно зачем-то с силой встряхнув его.

Она вышла, прежде чем я оторвал голову от подушки.

Жажда туманила сознание. Термос с двумя стаканами воды был оазисом в бесконечной раскаленной пустыне. Я готов был ползти к нему, сбивая в кровь руки и душу, и был момент, краткий миг помрачения, когда моя рука взялась за термос и поспешно наполнила стакан. Сквозь стекло я чувствовал, что вода и отдаленно не напоминала кипяток – едва-едва теплая, и это только подхлестнуло мое желание.

Один глоток, всего один глоток, и я поставлю стакан на стол!

И по сей день не могу ответить, как сумел удержаться от трагического шага, как, поднимая страшно тяжелые ноги, – было такое ощущение, будто к ним привязали пудовые гири или якоря, – я дотащился до туалета и с размаху швырнул стакан в унитаз. Жалобно звякнуло разбитое стекло. Холодная испарина покрыла лоб так густо, что капли стекали вниз, выжигая глаза. Я лихорадочно облизывал мокрые пальцы, и соленый, горький пот был слаже самой сладкой сыты.

Я медленно брал себя в руки, налаживая силовое давление на психику. Пить от этого, естественно, меньше не хотелось, но я заставил себя прожевать и проглотить дравшее горло одно из двух крутых яиц. Мне требовались силы, и кусочки поджаренного бекона виделись неплохим источником энергии. Но, пожевав, так и не смог проглотить – горло просто закрылось, как я не пытался протолкнуть соленую кашицу вовнутрь.

Теперь нужно ждать вечера и молить бога, чтоб явилась, как обычно, Кэт.

Я не хотел умирать, это не вызывало ни малейшего сомнения. Чепуха, когда утверждают, что наступает момент, когда человек жаждет смерти как избавления. Нет, и еще раз нет! Когда гибнет тело, мозг продолжает бороться, и его импульсы не дают уснуть душе, а пока жива у человека душа, он будет стремиться выкарабкаться: дышать, видеть небо, ощущать боль и радость – до самого последнего мига…

Почему-то пришли на ум именно эти строки Тараса: «Як умру, то поховайте мене на могилі серед степу широкого, на Вкраїнi милiй…»

Я грезил наяву.

Ранним росистым утром, когда Прохоровка еще спит, успокоившись после нелегких дневных забот – от трудов праведных и неправедных, от сладкого самогонного помрачения, от дел бесплодных, от мыслей тяжелых и легких, без коих не бывает жизни людской, от предательств больших и малых, столь частых в наше беспутное, распятое негодяями время, от любви и ненависти, – в эти пронзительно чистые минуты рождения нового дня я, тихонько поднимаясь, чтоб не разбудить Натали, выхожу в сад. Наливаются пунцовой кровью земли вишни, белое, легкое, как подвенечное платье, облачко зацепилось за узенькие рожки месяца и плывет вместе с ним в глубокой голубизне, словно ребеночек в качалке; ласточки, что свили гнездо на веранде (каюсь, однажды, вздумав наводить порядок, легкомысленно и жестоко сорвал гнездышко, чтоб избавиться от надоедливого «грязного» помета, – птицы вернулись весной и нужно было видеть, как жалобно они щебетали, как плакали, наклоняясь клювиками друг к дружке, как стремительно уносились в небо и падали оттуда камнем, в самый последний миг раскрывая крылья; душа моя разрывалась от их горя, и я готов был собственными руками лепить гнездышко, но они… они сделали это сами), уже носились кругами над деревьями, вылавливая бесплатный завтрак, – они еще были свободны, вольные птицы, но скоро появятся яйца, и забота о потомстве лишит их покоя, и они станут трудиться до позднего вечер а во имя своих будущих детишек; мое появление уже поджидает Мушка, черный живой ласковый комочек, живущий по соседству, она получает свою порцию колбасы или сосиску и, зажав подарок в зубах, сопровождает меня к Днепру.

Собственно, Днепр там, за Шелестовым островом, за густыми столетними дубами да вербами, где сквозь прорыв в зеленой стене, образованный протокой, видна Тарасова гора.

Я вхожу в прохладную в любое время лета воду и делаю первые движения брассом. Проплыв метров пять, отчаянно ныряю с головой, и обручи сжимают виски. Но это ощущение быстро проходит, и голова светлеет, легчает, словно бы обретает крылья, и мысли уносятся вдаль, туда, куда уже нет возврата, – в юность, в молодые годы, когда вода была родным домом, и вот так же, отчаянно, собравшись с духом, бросались мы в бассейн, чтоб начать ежедневный бесконечный марафон. Я однажды подсчитал по своим тренировочным дневникам: за время спортивной карьеры наплавал 15 тысяч километров. «Ты лучше бы это время употребил с пользой – учился иль работал, а то сколько сил понапрасну угробил в воде», – упрекнул меня как-то мой давний знакомец, занявший давно и прочно руководящий пост, обросший жиром и нужными связями. Мне всегда было жаль его: неглупый, порядочный парень, даже плавал немного за сборную университета, но его всегда тянуло к сильным мира сего, даже если уважать их было не за что; старался быть угодливым – не угодливым, но нужным, готовым всегда выполнить просьбу или пожелание.

И вот я плыву вниз по течению. Оно слабое, Каневская ГЭС начинает «давать» воду, как говорят прохоровчане, с девяти – тогда здесь все бурлит, ухают обвалы подмытых берегов и волнуются стрижи – коренные жители этих круч. Вода мягка, податлива; она или ласково заигрывает со мной, плеснув в лицо неизвестно откуда накатившей волной, или цепко держит кисти рук, мешая грести.

Слева, насколько хватает глаз, луга, глубокие «старики», врезающиеся в песчаные берега, белеют чистые откосы и пахнет терпкой лозой; справа – тянется Шелестов остров, таинственный и глухой, где водятся зайцы и косули и греются на спадающих к самой воде ветках желтоухие ужи; небо высокое и чистое, какое никогда не увидишь в городе, в каменных джунглях, в серой дымке над головой; тишина и первозданный покой царствуют тут, где нет высоких труб и ревущих автомобилей. Я выхожу на стрежень, и меня подхватывает волна, оставленная проскользившей мимо вверх, к Каневу, «ракетой», плыву к Роси, что впадает неподалеку в Днепр…

Обратно возвращаюсь бегом по берегу – мой обязательный кросс. И хотя давным-давно расстался со спортом, это осталось в крови – испытывать себя, держать в ежовых рукавицах, не распускаться и не ныть: в любую погоду, когда бываю в Прохоровке, совершаю этот обязательный ритуал приобщения к вечной, сильной и доброй природе.

Это моя Украина, моя земля, она дает мне, как Антею, силы, чтоб жить и бороться, мечтать и не сдаваться!

Я незаметно заснул. Когда открыл глаза, первая мысль: прозевал, упустил момент. Но достаточно было бросить взгляд на стол, чтобы понять: Кэт с обедо-ужином еще не появлялась.

Теперь держись наготове – час или минуту, или вечность, потому что часы они у меня отобрали, как и ремень от брюк и шнурки от туфель.

Я поднялся, сделал несколько разминочных движений – и голова пошла кругом.

Теперь – следовать заранее разработанному плану. Конечно, проще всего было бы занять место у стены, справа от входа, и едва Кэт вступит в комнату, наброситься на нее сзади и первым делом выхватить пистолет. Но простота эта была чревата последствиями: если в соседней комнате околачиваются Питер или Келли, мне не сдобровать – Кэт успеет крикнуть, и тогда мне не поможет и пистолет, даже если удастся сразу овладеть им: они не станут церемониться и расстреляют меня, как бешеную собаку. Прежде всего следует убедиться, что Кэт в доме или по крайней мере в соседней комнате одна и ее крик не услышат. Для этого…

Кэт вплыла спокойно, деловито направилась к столу и взялась расставлять тарелки. Я увидел, что появился бокал… бокал с апельсиновым соком. Нетрудно было догадаться, что там содержится дополнительная порция отравы. Скорее всего Кэт, увидев разбитый стакан в раковине, решила, что я нечаянно уронил его и, таким образом, не получил причитающуюся мне порцию «успокоительного». Стакан сока должен был существенно поправить дело.

– Кэт… Кэт… – простонал я, наблюдая за девицей из-под опущенных век.

Она замерла.

– Кэт… Питера хочу… хочу видеть Питера…

– Зачем вам Питер? Его нет. Что передать ему? – Она, глупенькая, и не сообразила, что человек в моем положении уже не может мыслить здраво. Нет, подумал я, нельзя поручать серьезные дела женщинам, даже таким, как Кэт…

– Я хочу отдать… отдать бумаги… – Я сделал вид, что ищу что-то под собой.

Кэт приблизилась ко мне и остановилась, чуть наклонившись в метре от дивана. В тот же миг, словно пружиной вытолкнув тело (остался еще порох в пороховницах!), я схватил ее за левую руку и рванул на себя, и она с размаху обрушилась на меня. Левой рукой я изо всех сил сжал ей горло, а правой нащупал пистолет и выхватил из карманов джинсов. Но недооценил ее сил – они удесятерились от страха, и Кэт вырвалась из моих объятий и вскочила на колени. Еще миг, и она успела бы юркнуть в дверь, и тогда – прости-прощай, мистер Романько. Но ведь я тоже боролся за жизнь и потому успел ухватить ее за край выбившейся из джинсов рубашки. Пуговицы россыпью разлетелись в стороны, и Кэт снова рухнула на меня, как подрубленная, придавив своей… своей умопомрачительной грудью – под рубахой у нее не оказалось лифчика.

Я прижимал ее к себе, и грудь ее, упругая, ароматная, чуть не задушила меня. Но растерянность длилась мгновение-другое, мне было не до сантиментов, и я оттолкнул Кэт, и она упала на пол.

– А теперь, подруга, рученьки назад! – скомандовал я, успев выпрямиться во весь рост.

Поразительно, но я не обнаружил в ее поведении ни злобы, ни страха. Казалось, она даже рада, что так все обернулось, и потому покорно подставила руки, которые я тут же накрепко закрутил куском электрического шнура, оторванного от торшера (мои тюремщики не обратили на него внимания).

– Ключи, Кэт!

– На кухне, висят возле часов.

– Показывай.

Она послушно пошла вперед.

Ключи висели рядом с ходиками, показывавшими половину девятого.

– В гараже есть машина, – вдруг сказала Кэт, и ее слова застали меня врасплох. Я тупо уставился на нее. – Они приедут в девять, – добавила она поспешно.

Тут уж я догадался, о чем речь. Мне некогда было раздумывать, чем руководствовалась Кэт, сообщая, нет, выдавая мне тайну… тайну моего спасения. Скорее всего, рассудил я позже, она спасала таким образом себя. Ведь сложись ситуация иначе и появись Келли с Питером, вероятно, думала Кэт, перестрелки не миновать и, скорее всего, она станет или заложницей или живой мишенью. Ни первое, ни второе ее явно не устраивало.

Так думал я, еще не догадываясь, что это – не последняя наша встреча и Кэт еще расскажет мне кое-что любопытное.

Но тогда я сказал:

– Идите вперед и без глупостей! Я от вас натерпелся по самую завязку.

Оказывается, выход в гараж находился в кухне – вниз вела витая лестница. Я опасался, как бы Кэт не поскользнулась на высоких каблуках и не грохнулась – спуск был довольно крут. Знакомый «лейланд» обрадовал меня, точно встретился родственник.

Пока спускались вниз, я мучительно ломал голову над тем, что делать с Кэт: оставлять в доме или взять с собой на всякий пожарный…

– Ключ в замке, – предупредила она мой вопрос.

– Ворота!

– Дистанционное управление в кабине машины. – Мне показалось, что Кэт произнесла это с издевкой – нельзя же быть таким «темным». Судя по всему, она уже освоилась со своим положением, больше того – Кэт вела себя так, будто заранее знала, что окажется в подобном положении. Это насторожило меня: нет ли тут подвоха и не разыгрывает ли со мной очередной трюк Питер Скарлборо?

– Вы сядете рядом и в случае чего – берегитесь. – Сказал я и, чтоб было понятнее и доходчивее, добавил мрачно: – Мне терять нечего.

Кэт ни словом, ни жестом не отозвалась на мой тон и, кажется, не придала значения и самим словам. Она привычно, по-царски умостилась на мягком сидении с таким видом, будто ей предстоит увидеть очередной кинобоевик с участием Рэмбо-Сталлоне.

Меня мучила мысль: что делать с пистолетом? Я не мог держать его при себе, каким бы спасительным не выглядели его шесть маленьких с красными наконечниками, свидетельствующими об их особых свойствах – это были разрывные пули, кусочков свинца. В чужой стране, где правят чужие законы, без свидетелей, попадись я с пистолетом в руки представителям власти, срок мне был бы уготован незамедлительно. И никакие объяснения, никакие обстоятельства не спасли бы!

Незаметно для Кэт я достал из заднего кармана носовой платок и тщательно отполировал поверхность пистолета: теперь даже дактилоскопическая экспертиза не докажет, что оружие побывало в моих руках.

Я сразу почувствовал себя легче, хотя, если уж начистоту, еще секунду назад браунинг давал мне шанс на спасение, реальный козырь в единоборстве с Келли или Питером Скарлборо, или, по меньшей мере, уравнивал наши шансы. Теперь же, когда я сунул пистолет под край искусственного ковра, устилавшего цементный пол в гараже, я снова превращался в зайца, за которым гонятся волки.

Будь что будет!

Кэт сидела, удобно поджав под себя длинные ноги, и нисколько не стеснялась своей обнаженной груди, более того, она повела плечами и усмехнулась, когда я сел справа от нее, и потом игриво подалась в мою сторону, и я рявкнул на нее с таким остервенением, что девица испуганно дернулась назад:

– Сидеть!

Я легко завел мотор, он заурчал тихо и успокаивающе.

– Ворота?

– Кнопка слева от руля. – Она сделала непроизвольное движение вперед, но вовремя спохватилась. – Красная, – добавила Кэт.

Я нажал кнопку, и ворота уползли в ниши стены.

Правостороннее управление, по сей день распространенное в Англии, едва не сыграло коварную шутку: вместо тормоза я нажал на газ и автоматическая коробка скоростей взвыла, как реактивный самолет на старте, машина рванулась вперед, не выкатив, а вылетев из подземного гаража. Кэт взвизгнула от неожиданности и уже явно встревоженно воскликнула:

– Вы когда-нибудь за рулем сидели, мистер Романько?

– Не бойтесь, Кэт, это я на тот случай, если б за воротами устроился Келли, – как можно самоувереннее и наглее ответил я.

– Если б они были здесь, я не сидела бы со связанными руками, – отбрила Кэт.

Она была права, эта секс-бомба, которую я возненавидел в тот первый вечер, когда, избитый, валялся на полу, а они с Келли – плевали они на меня, на мои ощущения! – занимались любовью, да еще с таким остервенением, что впору было показывать в учебном шведском фильме «Язык любви», в свое время наделавшем много шуму по всей Европе, а в самой Швеции – столбняк в риксдаге, когда парламентариям довелось решать в одночасье необычный вопрос: выпускать фильм на экраны или запретить навсегда! Впрочем, финал дебатов был потрясающий: депутаты проголосовали не единодушно, это факт, но все же большинство голосов за необходимость показа ленты, от многих кадров которой даже нам – мне и моему приятелю из Лондона, Диме Зотову, становилось не по себе от предельной откровенности авторов, – во всех классах шведских школ, начиная… с четвертого!

– Ничего не сделается! Помни, ни одного лишнего движения, иначе… – сказал я, утаив правду, – пистолета-то у меня больше не было.

– Я не такая идиотка, чтоб ввязываться в ваши дела!

– Вы, к сожалению, уже ввязались.

– Я не знала, кто вы… на вашей физиономии не написано, что вы – русский…

– …украинец, но это не имеет для тебя значения, потому что ты будешь отвечать за участие в похищении и издевательствах. А в Англии, насколько мне известно, за такое можно жизнь провести за решеткой. – Мне было, конечно же, не до Кэт с ее проблемами: нужно было просто заговорить ей зубы, чтоб она не отбирала у меня ни грана внимания. Пока я беззаботно просвещал мою милую попутчицу (черт, закрыла бы, что ли, свою грудь!), машина выкатила из садовых ворот, тоже распахнутых настежь. Это наполнило меня ощущением близкой удачи, ведь даже если за мной будут гнаться, это все равно будет происходить при свидетелях, и преследователям трудно будет применить всю гамму имеющихся у них средств нейтрализации ожившего «мертвеца», коим был Олег Романько еще несколько минут назад.

– Где сворачивать в Лондон?

– Направо, второй поворот налево, и по хайвею.

Брызгал мелкий дождичек, по стеклу стекали ручейки. Дворники включались рукояткой на руле, я ее случайно сдвинул – и две щетки проворно забегали вверх-вниз. Ехал я поначалу осторожно: во-первых, боялся проскочить поворот, во-вторых, следовало обвыкнуться с новым для меня управлением, что и говорить, несколько отличным от нашей серийной «двадцатьчетверки».

Я не мог себя сдержать и каждую секунду поднимал глаза на зеркальце заднего вида, все еще не веря, что это не разыгранный Питером Скарлборо спектакль, в коем мне отведена роль марионетки, вся свобода которой – на длине нитки. Больше всего в жизни не люблю неопределенности, а пока моя авантюра выглядела именно авантюрой чистейшей воды, без реальных надежд на успех. Но… у меня не существовало иного выбора.

Кажется, мои слова о похищении и о грядущей расплате подействовали на Кэт всерьез.

– Что будет со мной?

– А это уж решит суд. Ему виднее…

В зеркальце заднего вида появились две мощные фары настигавшего нас автомобиля. И – ни живой души, лишь светящиеся краешки окон за высокими заборами. Если это они, мне несдобровать. Но и возвращаться в темницу мне не было никакого резона. Я нажал на газ, и машина понеслась, стрелка на спидометре перевалила через цифру «120». Но фары неотступно следовали за мной, приближаясь…

II. ГОНКА ПО ВЕРТИКАЛИ

1

«Вы сделали хороший выбор!

Аэрофлот предлагает прекрасные условия для деловых и туристических путешествий, гарантирует комфорт и гостеприимство.

Благодарим за полет!»

Не слишком-то рассчитывая на успех, скорее так – для очистки совести я продекламировал улыбчивой и свеженькой, как будто только-только от парикмахера, девушке в синей, отлично сшитой форме надпись, что есть на каждом аэрофлотовском билете, предназначенном для международных линий.

– Как вы не понимаете, товарищ Романько. Не все зависит от нас – группа, «Интурист» забрал билеты до единого, уверяю вас, на этот рейс, – объяснила «мисс Полет» и такпроникновенно уставилась на меня живыми карими подведенными глазками, что сразу отшибла желание «качать права». – Вы улетите следующим рейсом австрийской авиакомпании, считайте, что вам повезло! Там другой комфорт, а прилетите в Вену всего лишь на сорок минут позже. Есть у вас еще претензии к Аэрофлоту?

– У меня нет претензий к Аэрофлоту! – в тон «мисс Полет» ответил я.

– А я тебе что говорил – пустое! – резюмировал мои неуклюжие попытки востребовать рекламируемую справедливость Саша Лапченко, 120-килограммовый мастер спорта, бывший игрок киевской регбийной команды «Орел», а ныне спецкор городской газеты, отправлявшийся, как и я, на Кубок наций по легкой атлетике. Это был его первый выезд на подобные состязания, и Саня, несмотря на свои почти сорок, не скрывал взволнованности и все еще не верил, что трудности и нервотрепка, коими чаще всего сопровождается дележ журналистской квоты на чемпионаты мира и Олимпиады, осложненный еще и тем обстоятельством, что последнее слово за Москвой, а наша, так сказать, республиканская «виза», утвержденная на заседании президиума Федерации спортивных журналистов, для «мистера Водкина», ответственного за дела всесоюзной Федерации, более чем необязательны. Этот розовощекий и самодовольный толстяк с глазами навыкате и с отвисшей нижней, африканской, губой мог с легкостью необыкновенной, глядя человеку прямо в глаза – с тоской вопрошающие глаза спецкора, снятого буквально с самолета, отправлявшегося в зарубежный край, заявить: «Милок, затерялись документы, кто их знает, куда они подевались…» или еще надежнее: «Визу эти чертовы немцы (шведы, американцы, французы, японцы и т.д.) не дали…» Он был нагл с людьми, зависевшими от него, признавал нормальным «поляны», накрытые в его честь в домжуре – доме журналистов, славившимся своей блестящей кухней, к которой были неравнодушны и писатели, и актеры, и архитекторы, считавшие за честь попасть в небольшой уютный залец ресторана. Правда, и это еще не превращало надежду в гарантию, ибо на горизонте появлялись новые люди, кои мечтали ублажить, завоевать благосклонность всесильного босса, отправлявшего за рубеж и с королевской широтой выделявшего аккредитионную анкету новичку.

Сейчас его царствованию наступал конец, дни «мистера Водкина» были сочтены – скорее всего, это последняя аккредитация, оформленная им. Саня, наслышанный о художествах этой весьма в общем-то ординарной для застойных времен личности, до последнего момента не верил, что посчастливится поработать в Вене, и многочисленные читатели популярной газеты будут иметь «собственные глаза и уши» на Кубке. Когда же, все еще взбодренный полученным накануне паспортом и билетом, Саня в ранний петушиный час в Шереметьево услышал, что наши два места проданы какой-то туристской группе, то впал в отчаяние. «Говорил же – невезун я, – опущенно твердил он, отходя от стойки, где оформляют билеты. – Вот видишь…»

– Не дрейфь, улетим. Пошли к старшой…

Но и старшая, как вы сами слышали, наотрез отказала признать наши права на аэрофлотовский рейс и пообещала устроить на австрийский самолет сразу по его прибытии в Москву.

– А он возьми и не прилети, что тогда? – не сдавался Саня, с обреченностью стоика, решившего терзать себя до последнего.

– Пойдем-ка, Сашок, лучше в буфет, кофейка, пускай и растворимого, да выпьем.

Лапченко покорно побрел вслед за старым шереметьевским волком, знавшим куда более благословенные времена, когда утром перед посадкой, чтоб охладить взвинченные сборами да собеседованиями нервишки («не забывайте, товарищи, вы – советские люди, в одиночку ходить не рекомендуем, по двое, а лучше – по трое, так надежнее, в случае чего – только к руководителю группы или к… товарищу… он имеет на сей счет инструкции… и вообще мы верим, что вы…»), забегали на второй этаж и к кофе брали аэрофлотовские по вполне нормальным ценам коньячные стограммовики и поднимали первый тост за удачу, за победу нашей команды, героические действия которой мы страстно готовились живописать.

Был апрель 1988-го, можно сказать, разгар всенародной борьбы за трезвость, и в наших рядах появились малодушные, разуверившиеся в способностях вино-водочной промышленности удовлетворить их потребности, и потому приглашавшие минувшим вечером «разрядиться» у трехлитровой банки с прозрачно-сизым самогоном самой высокой, «шотландской» пробы. Самогонку окрестили «шотландской» с легкой руки одного сибарита с крайнего запада Украины, решившего – чем мы хуже, только что в юбках не ходим! – и взявшегося очищать нашу, хохландскую, местным торфом, в изобилии встречавшимся на каждом шагу, стоило лишь выехать за окраину. Не стану утверждать, что она уступала законодателям этой моды с далеких английских островов по вкусу, но по цвету светло-коричневый напиток вполне мог конкурировать с первозданной. Впрочем, о вкусах, как известно, не спорят, но пить «шотландскую» я не стал. И не по причине идеологической девственности, внушаемой нам с детских лет, а из-за головной боли, непременно возникающей после дегустации крепких напитков.

Мы присели к пластиковому столику, всыпали в каждую чашечку по два пакетика растворимого кофе, о котором было подлинно известно, что его в Бразилии пьют безработные и люмпенпролетарии, а у нас – весь народ в полном согласии с лозунгом, до сих пор украшающим все газеты, независимо от их ведомственной принадлежности: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Мысли мои нет-нет, да возвращались к теме, забыть которую мне было трудно.

2

– Вы утверждаете, что вас зовут мистер Олех Романько?

Рыжеусый здоровяк в форме сержанта королевской полиции явно подозрительно рассматривал давно небритого, мятого, скорее всего только что поднявшегося с одной из скамеек в Гайд-парке, где проспал не один час, прежде чем пришел в себя после пьянки, словом, беспачпортного бродягу, из тех, кто в немалом числе обитает в трущобах Лондона.

– Я – советский журналист Олег Романько, похищенный неизвестными лицами у гостиницы «Хилтон» в ноябре сего года, – снова повторил я свое заявление, а для версии еще и слово в слово по-русски, повторил, хотя, понятное дело, сержант в последнем не разбирался, и я лишь надеялся заинтересовать его необычным звучанием и хотя бы таким способом внести сомнение в его отчетливо написанное на краснощеком лице желание отправить меня, на ночь глядя, в кутузку до выяснения личности. Мой иностранный лепет, кажется, и впрямь подействовал, потому что «бобби» после секундного колебания опустился-таки на деревянный стул, жалобно застонавший под его мощным задом.

Сержант включил портативный персональный компьютер, выждал, когда на экране появилась надпись «готово», и двумя пальцами стал набирать мое имя и фамилию, а потом все остальное, что я успел ему сообщить. Проделав эту несложную процедуру, он откинулся на спинку и облегченно, словно закончил адову работу, вздохнул.

– Что теперь с вами делать, ума не приложу, – сказал он расстроенно. – Я передам новость в центр, да там ребятам сейчас не до… словом, им недосуг заниматься такими пустяками…

– Дайте, пожалуйста, телефон советского посольства, я позвоню туда, сообщу…

Пока сержант раздумывал, над его головой включился громкоговоритель и чей-то звонкий, как у пионера, голос задорно, с вызовом спросил:

– Вы никак спите, сержант? Впрочем, тысяча извинений, разве может спать славная лондонская полиция в столь напряженный час, когда на улицы нашего города, скорее напоминающего каменные джунгли, выходят… Кто там выходит, Гарри? Есть какой-нибудь улов?

– Привет, Дейв. Спасибо хоть ты обозвался, а то скукота смертная! – включился в разговор сержант.

– Что неужели снова в твое дежурство покой и тишина? Где перестрелки, где погони, где, наконец, леди и джентльмены, имеющие привычку именно в такие мрачные часы лишать жизни своих мужей, любовников, богатых тетушек или дядюшек! Послушай, Гарри, придумай что-нибудь, ты умница! Я не могу являться к шефу без какой-нибудь грязи, он и так зол, что его второй раз за неделю сунули на ночное дежурство, а тут еще я, бездельник. Неужто таки ничего?

– Чтоб мне провалиться на этом месте, Дейв! – Сержант был мягок и робок, как ягненок. – Разве я виноват?

– Это твои заботы, Гарри, – с железом в голосе оповестил несчастного стража порядка невидимый журналист (я уже догадался, что голос принадлежал не всевышнему, а ночному репортеру, вылавливавшему сенсацию, способную увидеть свет завтра утром). – У нас с тобой договор о сотрудничестве, а не полис на безбедное существование за мой счет, усеки это, сержант!

– Послушай, Дейв, не знаю, тут скорее какая-то липа, но явился с час назад один тип. – Сержант огорченно, как мне почудилось, вздохнул, еще раз окидывая меня взглядом. – Похож на одного их тех, что балдеют по ночам на скамейках в Гайд-парке… морда небритая, несет от него как от помойки…

– Ты мне мозги не пудрь, мама еще в пеленках стряхнула пыль с моих ушей и сказала, что нечего в этом мире прикидываться дурачком! Сам нюхай своего алика! Бывай!

– Погоди, Дейв, я ведь про самое смешное не успел, ты слышишь?

– Ну, быстрее, чем это он тебя рассмешил?

– Этот тип утверждает, что он – русский журналист, и его якобы выкрали полтора месяца тому назад (так, значит, они продержали меня полтора месяца? Полтора месяца? А как же Натали, как она прожила это время?!).

– Чего-чего? Ты не рехнулся, Гарри? Как его зовут, он сказал?

– Будто бы… сейчас гляну. – Сержант нажал кнопку компьютера и по слогам прочел – Олех Ро-ман-ко… Романко… А что?

– Он у тебя?

– Сидит передо мной и глядит на меня волком.

– Мистер Романко, мистер Олех Романко, вы слышите? Меня зовут Дейв Дональдсон, я из «Дейли таймс», скажите, что вы слышите меня и вы действительно советский журналист, исчезнувший из гостиницы «Вандербилд» полтора месяца назад?

Сержант обалдело уставился на меня.

– Вы слышите меня, мистер Олех Романко? – В голосе репортера слышалась знакомая мне дрожь, возникающая в тебе, когда ты нападаешь на что-то из ряда вон выходящее и начинаешь чувствовать себя гончаком, учуявшим дичь. Это профессиональное качество, оно или есть, или его не дал человеку бог, и тогда ему лучше бросать журналистику или… или переходить на составление передовых статей.

Сержант жестом пригласил меня к себе за дубовую стойку, к микрофону.

– Я слышу вас, мистер Дональдсон. Я действительно советский журналист.

– Как вы здесь оказались? – Дейв уже начал добывать информацию, но мне было не до его волнений, тем паче свидание с местной прессой меня пока совершенно не устраивало, и я жаждал лишь одного – созвониться с советским посольством и оказаться под его спасительной крышей. Я отнюдь не был уверен, что не откроются двери, не ворвутся Келли с Питером или еще с кем из их команды. Кэт, наверняка, выложила все, как оно было, и они могли вычислить ближайший участок, куда я забрел.

– Ушел, вернее, сбежал…

– Мистер Олех Романко, я вас прошу, нет, я вас умоляю, как коллегу, как товарища по профессии, просто как человека! – Он нес какую-то чепуху, но по звукам, доносившимся из динамика, можно было догадаться, что парень рассовывает по карманам диктофон, блокнот, ручку, словом, собирается на ходу. Тут же я усек, как он крикнул кому-то: «Мне триста, да, да, триста строк! Можешь задерживать номер, я отвечаю! Это пойдет на весь мир! Нет, не рехнулся, если говорю, значит, знаю, что делаю! Да пошел ты к… со своими сентенциями!»

Он влетел в участок – без шляпы и плаща, хотя на улице было далеко не жарко, если не сказать, что дождь скорее напоминал растаявший снег, – в кожаной распахнутой куртке, в потертых вельветовых джинсах, с мокрыми вьющимися черными волосами. Ему было лет 26 – 28, а то и меньше, но коренаст, длиннорук. Мне показалось, что ему не чужд спортзал, и это расположило меня к репортеру. Я признаю первое впечатление, оно редко когда обманывало.

Дейв Дональдсон менее всего смахивал на дешевку, прохиндея, готового мать родную продать ради сенсации, ради собственного имени под материалом в газете. Это был журналист, это был фанат, для которого нет дела в жизни важнее, чем быть на финише первым, – не ради славы, не из-за денег, а ради того, чтоб сказать самому себе: «А ты кое-что можешь, парень!»

– Дейв Дональдсон! Мистер Олех Романко? – И не удержался, рассмеялся, но не обидно, а скорее сочувственно, поддерживающе:

– Ну и видик у вас, мистер Олех Романко! Ну, да видик это дело наживное, главное – вы живы. Поздравляю вас! – Этой фразой он окончательно покорил меня.

– Олег Романько. – Я крепко пожал протянутую мне руку. – Хорошо, я расскажу вам, но прежде…

– Если речь об авторских правах, вы можете на меня положиться. Каждое ваше слово – ваше, даже если оно будет напечатано в «Дейли тайм».

– Не от том речь, я попрошу сказать сержанту, чтоб связался с советским посольством…

– Ты все слышал, Гарри?

– Слышал? Конечно, он это уже сто раз повторял!

– Так чего же ты, болван, до сих пор не позвонил? Ты все еще не хватаешься за телефон?

– Звоню, ты тоже не очень-то… раскомандовался…

…Утром, когда я поднялся из кресла посольского парикмахера, более часа колдовавшего над моей забубенной головушкой, меня разыскал консул.

– Вы стали самым известным человеком во всей Британии, – сказал он, протягивая раскрытую «Дейли тайм», где на первой странице аршинными буквами было выведено: «Советский журналист вырывается из рук мафиози. Кто стоит за этим похищением?» Дейв расстарался, это точно. Но чем дальше я читал репортаж, тем быстрее таял ледок опасения, с которым я взял в руки газету. Парень действительно оказался стоящим – никакой тебе отсебятины, никакой таинственности и патетики. Он действительно написал так, как я его просил.

Я представил на минутку, как себя чувствуют сейчас Питер Скарлборо, и мой лучший друг Келли, и, конечно, Кэт. Успели уже смыться из Лондона или еще здесь, в глубоком подполье?

Так закончилась моя английская одиссея. Так на берегах туманного Альбиона у меня появился новый друг, Дейв Дональдсон, журналист от бога и отличный, честный парень. Он потом выжал еще несколько материалов – расследований, но докопаться до корней этой истории, а тем паче лицезреть Келли, Питера Скарлборо или Кэт ему так и не удалось. «Это дело такое, – писал он мне потом в Киев, – когда следы стираются начисто. На собственном опыте убедился: если не взять на горячем, лучше навсегда забыть об этой истории. Мафия умеет прятать концы в воду, на то она и мафия, потому-то ее и не удается выкорчевать…»

3

В аэропорту Швехат, куда мы прибыли на самолете австрийской авиакомпании, в салоне которого нас, единственных советских пассажиров, приветливая стюардесса, проникшаяся особой симпатией к Сане, буквально завалила сверх всяких норм напитками в виде отличного белого вина и пива в золотистых банках, ждал Серж Казанкини.

Он накинулся на меня с таким радостным ревом, что пассажиры, прилетевшие вместе с нами, шарахнулись в стороны, как от прокаженных.

– Олег, Олег, неужто это ты?! – восклицал экспансивный француз.

– Я собственной персоной.

– Нет, по этому случаю нужно выпить! И не говори мне нет! Не принимаю, и все тут!

– Познакомься, это мой товарищ, Саша. Он бывший регбист и вполне может взять на себя роль телохранителя.

– О, рад познакомиться, Серж Казанкини, Франс Пресс!

– Не вдавайся в подробности, Серж, – умерил я пыл словоохотливого француза. – Твою умопомрачительную биографию мы проштудировали вдоль и поперек.

– Ну, вот, вечно ты меня дискредитируешь! – Скорчил недовольную мину на круглом, как яблоко, лице Серж Казанкини.

– Нет, нет, мистер Серж, – покраснел Саня Лапченко. – Олег рассказывал о вас столько хорошего, что я искренне рад пожать вам руку. Вы можете всегда рассчитывать на меня! – Ого, да Саня оказался на редкость талантливым учеником, с ходу подхвативший тон, присущий нашим с Сержем разговорам.

– Тогда мы просто обязаны заглянуть в бар. В конце концов, что я рыжий – почти два часа проторчал в этой духовке?

В Вене действительно было по-летнему жарко, разноцветными кострами полыхали огромные клумбы, источая головокружительные ароматы, было чисто, ухожено, ни суеты тебе, ни очумелых от суточных ожиданий пассажиров.

Мы поднялись в бар, Серж заказал два пива – мне и Сане и коньяк себе, объяснив свое воздержание предельно допустимыми нормами алкоголя в крови, принятыми австрийской дорожной полицией.

Было прохладно, мягко качал на волнах спокойствия симфо-джаз, опять входящий в моду и оттесняющий разламывающий голову хэви-металл.

– Что творится в Вене, ты себе представить не можешь! – вводил нас в курс дела Серж Казанкини. – Съехались все «звезды», ну, разве за исключением двух-трех африканцев. О Джоне Бенсоне тут уши прожужжали, поговаривают, что он готов грохнуть такой мировой рекорд! Но, – Серж вдруг уставился на меня, как будто впервые увидел, – тут напропалую раскручивают боевик с вашим Нестеренко: мол, это сегодня единственный конкурент Джо. Кто это, я не слышал о нем никогда?

– Парень – что надо! Я его чуть не с пеленок знаю, его первый тренер – мой старый товарищ, еще по университету.

– Слушай, Олег, ведь мы с тобой не конкуренты, правда? Выдай фактаж, что можешь, об этом парне, а?

– Лады, Серж, понеслись в отель, устроимся и за обедом – ты ведь не дашь нам с Саней умереть с голоду! – поговорим подробнее. Учти, у нас строгий спортивный режим!

– Снова режим, – огорченно простонал Серж. Этому жизнерадостному французу можно было преподнести любую новость, но только не дай бог обмолвиться о запрете. – Послушай, – с надеждой спросил Серж, – ведь в вашем законе, запрещающем употреблять спиртное, ничего не сказано о загранице?

– Во-первых, у нас нет сухого закона, это тебе наболтали. Во-вторых, эту проблему мы обсудим позже. В-третьих, мне вообще непонятно, почему ты так беззастенчиво убиваешь время на праздные разговоры? Ведь тебе еще сегодня передавать материал о Нестеренко, о Федоре Нестеренко: 25, выпускник института физкультуры, холост, увлекается модной одеждой и авто – из Японии привез вполне приличный, хотя и подержанный «Холден» с правосторонним управлением, из-за чего и умудрился столкнуться с троллейбусом, правда, обошлось без жертв и особых повреждений – фара и подфарник, но их-то в Киеве днем с огнем не сыщешь, – скороговоркой выпалил я, чем поверг Сержа в состояние прострации: он растерялся – хвататься ли ему за блокнот, или заткнуть мой фонтан информации.

– Умоляю тебя, как друга, остановись! – взмолился Серж. – Я же должен записать.

– Только за обеденным столом.

– Франс Пресс платит! – широким жестом завершил нашу первую встречу Серж.

А у меня не шел из головы Федя Нестеренко. Нет, не сам Федя – его тренер и наставник, второй отец, даже нет – единственный родной человек, потому что настоящий отец, холодный сапожник с Прорезной, давным-давно спился и потерял всякий интерес к судьбе сына. Иван Кравец – вот кто вылепил спортсмена, чье имя, оказывается, уже ставят рядышком с Джоном Бенсоном, «черной молнией», дважды победившего чемпиона лос-анджелесских Игр Карла Льюиса, суперспринтера, чья слава могла посоперничать лишь со славой Джесси Оуэнса, легендарного бегуна из далекого прошлого.

Иван Кравец, по прозвищу Коленчасик, названный так из-за своей неистребимой привычки в трудные минуты жизненных испытаний говорить-приговаривать, обращаясь к самому себе: «Ну-ка, держись, часик-коленчасик…», слыл человеком бесхитростным, незлобивым, что выработало стойкую привычку у тех, кто с ним общался, – от товарищей по студенческому общежитию университета до сборной команды республики, куда он иногда попадал, – разыгрывать Ивана. Сотворялись разные шутки, не всегда смешные, потешались над его неповоротливостью, когда следовало проявить истинно мужские качества и заявить твердо и однозначно права на понравившуюся девушку и отстоять это право, если понадобится, и силой кулаков. Иван легко прощал, не встревая в конфликты, а уж тем паче в ссоры, легко вспыхивающие на тренировочных сборах, когда однообразие жизни и физические перегрузки доводили менее стойкие натуры до взрыва. Кравец лишь посмеивался в рыжеватые усики, придававшие его вытянутому, основательно подпорченному оспой лицу какую-то пикантность, утонченность, что и не позволяло даже закоренелым горожанам обозвать его «жлобом», хотя происхождения Иван был самого что ни есть простецкого – родители его испокон веку выращивали свиней в совхозе, а когда перевыполняли планы, в студенческом заоконном «холодильнике», в комнате, где обитал Иван вместе с вашим покорным слугой и еще с тремя архаровцами, появлялась домашняя колбаса, твердое толстое сало, а то и кусок копченого окорока. Запасы эти, вполне растяжимые на полгода, питайся Иван в одиночку, таяли в течение нескольких дней, ибо всякий знал: заходи, открывай окно и бери чего душе угодно. Правда, архаровцы, то есть мы, радели о собственном благе и потому доступ в комнату в такие дни старались ограничивать друзьями-товарищами.

Нам с Иваном никак не мешало дружить то обстоятельство, что наши спортивные дороги пересекались лишь в сборной университета. Иван был неплохим стайером на «пятерке», то есть на 5-километровой дистанции, а я, как известно, плавал.

После университета, после жестокой травмы голеностопа, Иван сошел с дорожки и оставшуюся нерастраченную любовь к легкой атлетике обратил на воспитанников (ему, как мастеру спорта разрешалось работать тренером), кои под его руководством все чаще выбивались в люди. Когда же засияла звезда Марии Пидтыченко, выигравшей золото на первенстве Европы, да еще целая плеяда стайеров и марафонцев прочно осела в сборных командах республики и СССР, с Кравцом стали считаться даже в Москве. К тому же он экстерном закончил еще и институт физкультуры, что давало ему право быть «полноценным» тренером.

Его приглашали работать и в главную команду страны. Вот тогда-то и стали происходить с Иваном непонятные вещи: он замкнулся, то слова, случалось, из него не вытянешь и клещами, то вдруг он начинал брюзжать и жаловаться. Вспыхивали какие-то ссоры и дрязги в школе высшего спортивного мастерства, где он был ведущим специалистом, ученики начали уходить к другим наставникам. Кравец пытался как-то воспрепятствовать этому негативному, как он считал процессу, да заметных результатов не добился.

Чашу терпения Кравца переполнило исчезновение Феди Нестеренко, давно заменившего ему сына, потому что жениться сам, пока учился, не успел, а потом, как объяснял мне Иван, «попробуй сыскать такую, чтоб смотрела бы да ходила не за мной одним, а еще за целой оравой, что день-деньской крутится вокруг меня». Федю он вытащил буквально из пропасти, куда тот уверенно скатывался под нежными подталкиваниями отца-алкоголика. А у парня открылся талант, к тому же это был первый спринтер Кравца, и он очень верил в него. Федя и впрямь начал быстро подниматься: мастер спорта, чемпион Украины, рекордсмен.

На что уж Валерий Филиппович Борзов скуп на похвалы, но и тот сказал однажды: наконец-то у нас появилась олимпийская надежда в спринте.

Кравец берег парня, не давая закрывать им «дыры» на первенствах ЦС, чемпионатах города или малозначительных международных состязаниях. Федя закончил инфиз, получил собственную однокомнатную квартиру на Оболони. Словом, жизнь шла нормально до того самого дня, когда Иван, заехав вечерком на улицу Ласло Шандора, обнаружил дверь запертой, а под половичком, где обычно прятался ключ, записку.

Первые же слова убили Кравца:

«Уважаемый Иван Дмитриевич! Я уезжаю в Москву, буду тренироваться у Крюкова. Шум не поднимайте, решение твердо. Федя».

Вот с этой-то запиской и заявился ко мне в редакцию Кравец. Глаза усталые, неживые, щеки ввалились, усы жалобно свисали, подчеркивая горькие уголки рта. Он вяло поздоровался, справился о жизни, а потом без всяких предисловий протянул злополучную записку.

– Дурак, ну, что еще сказать! – вырвалось у меня.

Но Иван Кравец не дал мне продолжить:

– У Феди губа не дура. Он знает, чего хочет добиться в жизни…

– Тогда я ни черта не понимаю, – сказал я, все еще не вникнув в тему, поразившую Ивана в самое сердце. – Вы что – не сошлись в планах?

– Дело не в планах, Олег. Планы остались прежними – Сеул, медаль на Играх. Разве что может быть выше у спортсмена?

– И то правда…

– Я не потому у тебя, Олег, что ученик сбежал. Банальная история в наши дни в спорте, подобных – пруд пруди. Убьют парня!

– Ты о чем, Иван? Кто убьет?

– Тебе могу сказать прямо. Чует мое сердце – согласился он на подкормку, ну, чего уж тут, анаболики, тестостероны и прочая химия. Ты думаешь отчего у меня начались нелады кое с кем из руководства? Да все из-за этой химии, будь она проклята! Поперли на меня танком: все едят, а ты один парня, как красную девицу, бережешь. А сегодня, объясняли мне, без нее не обойтись. Мол, с волками, то есть с западниками, жить – по-волчьи выть. А я вообще не хочу выть! – взорвался Иван. – Ты знаешь, я всегда стремился воспитать не спортсмена для спорта, а человека для будущей жизни…

– У тебя есть факты, ты можешь представить доказательства? – Тут уж во мне заговорил газетчик.

– Факты – вот они. – Иван Кравец постучал согнутым пальцем по своему лбу.

– Этого недостаточно, Иван, и ты не хуже меня разбираешься в подобных ситуациях. Объявят клеветой, попыткой очернить советский спорт и т.д. И нас с тобой потянут в суд. Я верю тебе, что, к сожалению, чем дальше мы движемся в том направлении, которое выработано товарищем Громовым, тем серьезнее опасность… Мы теряем чистоту, искренность, добропорядочность спорта.

– Чистота спорта, – с горечью произнес Кравец. – Это в наши университетские годы мы после тренировок ничего крепче чем китайский лимонник или глюкозу с витамином С не принимали… Чистота спорта, – повторил Иван. – Чистоган, вот что движет кое-кем.

– Чем я могу помочь тебе, Ваня?

– Прошу тебя, богом заклинаю, ты бываешь на разных соревнованиях за границей. Сделай так, чтоб… чтоб… – Кравец стал буквально пунцовым, руки его тряслись, я никогда не видел его таким… – чтоб Федор попал под допинг-контроль, даже если он не войдет в число призеров. Ну, я не знаю, как это сделать, но это нужно, чтоб он одумался, остановился! Иначе парень пропадет, загнется!

– Задачку ты выдал, Иван. Извини, но даже затрудняюсь что-то ответить тебе сейчас. Давай подождем немного, может, ты ошибаешься? Ведь Федя будет соревноваться и обязательно рано или поздно попадет под контроль. МОК составил такой длинный список запрещенных препаратов…

– Они не такие дурни, Олег. Они выдумали что-то новое, – не сдавался Иван Кравец.

Так не до чего и не договорившись, мы расстались. А потом были мои английские приключения, Чернобыль, и Кравец как-то исчез с моего горизонта, мы больше не встречались, и тот давний разговор стал забываться. Сам же я, признаюсь честно, не стремился углубляться в малоприятную историю, потому что покинутый тренер – всегда лицо обиженное, оскорбленное до глубины души. Но, как говорится, насильно мил не будешь…

Между тем Федор Нестеренко стремительно прогрессировал, и от него ждали «взрыва». В интервью «Советскому спорту» Нестеренко обмолвился, что свои честолюбивые планы связывает с Олимпиадой в Сеуле, для чего вот уж второй год работает с тренером Крюковым, отличным, современным специалистом, по особому плану.

И вот новость, сообщенная Сержем – Федор Нестеренко выходит на первые роли в мире, и его имя теперь ставят вровень с Джоном Бенсоном, вознамерившимся отобрать королевский «скипетр» у самого Карла Льюиса.

Мне сразу припомнился рассказ Ивана Кравца, и на душе почему-то стало неспокойно, что-то засело в сердце и бередило, бередило его.

Конечно, когда мы устроились за столиком в ресторанчике в гостинице под названием «Дунай», что располагалась как раз напротив «Айсштадиона», знаменитого ледового ристалища, где не раз выступали наши хоккеисты и где приходилось бывать и мне, я рассказал Сержу Казанкини многое из того, что знал о Федоре Нестеренко, умолчав только о перипетиях его разрыва с Иваном Кравцом и исчезновении из Киева.

Словно сговорившись, мы даже не коснулись темы, которая, конечно же, волновала и меня, и Сержа. Мы словно бы забыли о Майкле Дивере, о несостоявшемся рандеву и о моих лондонских приключениях. Правда, кое о чем мы с Казанкини тогда еще, по горячим следам, переговорили по телефону – Серж дозванивался ко мне в Киев, да многое ли можно доверить проводам, не будучи уверенным, в какие уши попадут твои слова и что из этого может получиться? Серж, как мне показалось, до сих пор чувствовал себя виноватым, хотя объективно никто не толкал меня влазить в историю с Дивером… Но то, что рано или поздно мы обязательно обсудим некоторые так до сих пор и невыясненные детали, не сомневался…

Отобедав, мы отправились на стадион, чтобы получить аккредитационные документы.

И первым, с кем я столкнулся в проходе, что вел на беговые дорожки, оказался Крюков, новый тренер Федора Нестеренко.

В элегантном светло-сером костюме, в легких, по сезону, белых кожаных «адидасах», в голубой рубашке, сквозь распахнутый ворот которой виднелась толстая золотая цепочка, он, исторгая запах хорошего мужского одеколона, предстал предо мной преуспевающим, самоуверенным человеком, державшим жизнь в своих крепких руках. Ему было лет 38 или возле этого, но выглядел он куда моложе, и я невольно залюбовался им.

– А вот и пресса! Теперь уж точно – Кубок состоится! – воскликнул Крюков с легкой подковыркой. – Привет, Олег! Когда прибыл?

– Привет, Вадим! Только с самолета. Что нового?

– Джон Бенсон бежит как Бог. Ничего подобного я никогда не видел. Не человек – ракета.

– Допинг-контроль будет?

– А то как же, сейчас без этого – ни шагу.

– Федя как?

– Федор? В большом порядке. А что это ты о нем печешься?

– Земляк как-никак… Да и помню его, когда он еще первые шаги делал по стадиону. Спринтер от бога, тебе, наверное, с ним легко – готового рекордсмена получил.

– А, ты вот о чем, – холодно отозвался Крюков. – К твоему просвещенному сведению: мне довелось с этим спринтером от бога, как ты изволил выразиться, повозиться, исправлять врожденные, вернее – внедренные пороки провинциальной тренировочной системы. Переучивать всегда труднее, чем учить, согласись. Сейчас Федя действительно похож на того спринтера, который при соответствующем тренинге и полной самоотдаче может рассчитывать на медаль в Сеуле.

– Выходит, Иван Кравец учил его неправильно? – спросил я, с трудом сдерживая себя. – Это Кравец-то, в послужном списке которого добрый десяток чемпионов страны и Европы? Не пыли, Вадим!

– Не пылю, как ты выразился. Правду-матку режу. Посмотришь Федора в деле, сам убедишься. Бывай, межзвездный скиталец! – Крюков явно не хотел продолжать разговор.

Я невольно улыбнулся. Это выражение проскользнуло в моем интервью вскоре после возвращения из Лондона, как пушок, девушке-репортеру из «Комсомольского знамени»: живописуя мои приключения в Англии, она сравнила меня с джеклондоновским героем.

Крюков удалился – гордый, прямой торс, красиво посаженная голова, аккуратная прическа.

Хорош!

4

Закончив аккредитационные формальности, мы с Саней Лапченко навесили на грудь «ладанки» с нашими цветными портретами, весьма разительно отличавшимися от оригиналов.

Мы дружно расхохотались, взглянув на свои фотофизиономии.

– Э, однако никто не смотрит на фото, – успокоил Казанкини и вопросительно посмотрел на меня. – Ты не мог бы поужинать со мной?

– О'кей, Серж, – ответил я и отвел в сторону Лапченко, собравшись объяснить ситуацию.

Но Саня недаром слыл человеком деликатным и предупредительным и опередил меня:

– Не обращай на меня внимания, я понял, что вам нужно потрепаться. Мне свободный вечер тоже на руку. Ты здесь не впервые, а я поброжу по знаменитому Рингу, к Дунаю прорвусь, словом, обожаю с новым городом знакомиться не спеша.

– Хорошо. Запомни лишь одно: наш отель находится вблизи площади Фогельвайдплатц. Спросишь у любого, тебе покажут.

– Если уж я до Вены добрался, то, поверь, в отель попаду непременно!

– Только гляди, не ошибись адресом и не забреди в «Красный домик»!

– Не бойся, с моральной устойчивостью у меня порядок…

«Красный домик» мы обнаружили напротив нашей гостиницы. Он действительно был весь красный: стены, окна, фонари и даже садовая скамейка напротив на прогулочной аллее. Правда, жизнь за красными стенами днем едва теплилась: две довольно симпатичные девицы, подпирая двери, лениво переговаривались, выпуская клубы дыма, музыка, доносившаяся изнутри помещения, была вполне мелодичной, прохожие пока не задерживались у входа, а три алика, расположившиеся на красной скамье, были напрочно заняты литровыми бутылками дешевого вина. Заведение носило претенциозное название «Сад любви», но явно не тянуло даже на палисадник.

Я убедился, что наш «Интурист», который взял на себя заботу о нашем жилье, почему-то явно тяготеет к гостиницам, расположенным вблизи злачных мест. В Барселоне, на чемпионате мира по футболу, помнится, нам забронировали места в средневековом отеле, в вестибюле коего с утра до глубокой ночи околачивались разбитные девицы разных весовых категорий – от веса «пера» до супертяжелой. Их, естественно, мало интересовал чемпионат мира по футболу, но зато наши «ладанки», свидетельствовавшие о прибытии из иных стран, на первых порах привлекали пристальное внимание. Впрочем, вскоре они поняли, что «руссо туристо» – пустой номер. В Мюнхене, вот вам еще пример, на том памятном нам чемпионате мира по хоккею, когда случилось несчастье с моим другом тренером-горнолыжником Валерием Семененко, ничего плохого сказать о гостинице «Метрополь» не могу. Но опять же, расположена она была напротив ультрасовременного варианта «сада любви» – с вполне реальными девицами в стеклянном «аквариуме» с номерами на мини-бикини и цветными видеопорнофильмами…

Мы условились с Сержем, что он заедет за мной в гостиницу к семи, а пока мы с Саней решили потолкаться в пресс-центре, посидеть на трибуне, понаблюдать за тренировками, а возможно, кого-то и отловить, чтоб взять интервью, – нужно было начинать рутинную работу по сбору информации, – не гулять ведь прилетели.

В пресс-центре царила привычная, суматошная и шумная обстановка: встречались коллеги, давно не видевшие друг друга; кто-то выпытывал у девушек за стойками, когда будет пресс-релиз и не готовится ли пресс-конференция; возле стенда с информацией – людской водоворот, мы с Саней тоже двинули в тот угол, однако, кроме обычных сообщений, где что находится и где кого искать, ничего путного там не обнаружили. Мы выбрались из толпы и посмотрели друг на друга.

– Уважающий себя журналист никогда не упустит возможность проверить, чем потчуют гостей в пресс-баре. Это всегда маленькая загадка, приятный сюрприз, – сказал я.

– А что, разве нам положено?

– Смотря что ты имеешь в виду, Саня. Если кофе или чай, то без всяких сомнений. Если ты подразумеваешь выпивку, то раз на раз не приходится, но обычно хозяева не скупятся, ведь такие состязания – это коммерческое предприятие, спонсоров тут – пруд пруди.

– В таком случае я готов принести себя в жертву спонсорства! – отважно заявил Лапченко, озираясь вокруг с выражением путника в пустыне, ищущего три пальмы и бесплатный источник.

Написанная от руки красным фломастером табличка, укрепленная прямо на стене кусочками синего скотча, указывала нужное направление. Туда мы и направились.

Выставочный зал, где располагался пресс-бар, был полностью оккупирован «Адидасом»: тут и там стояли или спускались с потолка на крепких тросиках бутсы, кроссовки, теннисные туфли, майки и трусы, увенчанные знаменитым трилистником, стены украшали цветные, в натуральную величину портреты «звезд» легкой атлетики. В самом центре зала красовался в бесподобном броске на финише Джон Бенсон. Трудно было не залюбоваться этой совершенной фигурой, этими просто-таки излучающими энергию мышцами, красивым и мужественным лицом, озаренным радостью победы.

– «Адидас» никогда не ошибается в выборе, – сказал я поучительно. – Если уж на кого положит глаз, значит, это суперспортсмен.

– Смотри, и Федор Нестеренко тоже в этой компании! – воскликнул Саня.

Я обернулся и увидел Федора на старте. Пожалуй, впервые я рассмотрел его так подробно и придирчиво. Ничего не скажешь: ничем не уступает парень Бенсону: та же мощная статура, те же мышцы, готовые взорваться на старте и вытолкнуть тело в прекрасный, одухотворенный бег-полет. Не скрою, я испытал внезапно нахлынувшую гордость за парня и подумал, что потеря его для Ивана Кравца и впрямь была равносильна катастрофе – такие самородки попадаются в тренерской биографии раз в жизни.

Признаюсь, визит в пресс-бар не был самоцелью: по давней привычке я приглядывался, приценивался к собравшейся здесь публике, выделяя знакомых, быстро вычисляя, где и когда встречались, особое внимание уделялось впервые увиденным лицам – я запоминал их, слава богу, легко и прочно, со зрительной памятью у меня проблем не существовало.

Я знал, что искал, вернее, кого, и это была трудная работа, потребовавшая от меня максимум внимания. Не то чтоб я ждал появления Келли или Питера Скарлборо: смешно предполагать, что, потерпев столь унизительную неудачу, они затаили на меня злобу и захотят устроить что-то на манер сицилийской вендетты или грузинской кровной мести. Все это время, два года, не давала покоя мысль об упущенной возможности узнать нечто, что могло иметь далеко идущие последствия для спорта – для олимпийского спорта в первую очередь. Многое мог бы, появись он на свет божий, прояснить сам Майкл Дивер, но, увы, бывший олимпийский атташе США исчез, точно растворился. А что, если его вообще нет в живых?

На душе было неспокойно, некомфортно, я бы сказал… тревожное ожидание не исчезало ни на миг…

В пресс-баре мы не задержались и вскоре уже сидели в тени на трибуне, во все глаза рассматривая поле стадиона, где разминались участники Кубка. Разноцветные тренировочные костюмы, синее небо с редкими кучевыми облаками, какая-то особая, присущая только стадионам, когда пусты трибуны, всасывающая тишина, буквально наэлектризованная невидимой энергией, исходящей от спортсменов, вдруг долетающие до тебя отдельные возгласы и голоса наставников, дающих указания ученикам, – все это незаметно захватило меня, отвлекло внимание от мрачных мыслей.

Внезапно по стадиону словно легкий ветерок пронесся – из прохода появился фаворит, Джон Бенсон собственной персоной, в сопровождении двух мужчин в одинаковых белых тренировочных костюмах. Один был повыше и постарше, на груди у него болтались сразу два черных электронных секундомера, лицо его наполовину скрывал козырек высокой синей фуражки, второй был пониже, явно борцовского или боксерского типа, эдакий увалень, коему штангу таскать, а не легкой атлетикой увлекаться. Впрочем, его роль вскоре прояснилась: он был подручным тренера Бенсона – носил за ним складной стульчик и вместительный синий «адидас», забитый, судя по оттопыренным бокам, разной амуницией. Он же что-то наливал из термоса в красные пластиковые стаканчики и подавал Бенсону.

Джон размялся, сделав три полных круга по дорожке. Там, где он пробегал, участники переставали заниматься своим делом и наблюдали за ним. Потом здоровяк отмассировал бедра и голени Джона, протер толстым полотенцем спину и грудь спринтера. Бенсон сделал еще пару ускорений метров по 50 – 60 и легко, как мне показалось, пронесся по стометровке. Его бег доставлял ни с чем не сравнимое удовольствие: у меня возникло ощущение, что это я сам так же силен и быстр, так совершенен и красив.

– Когда глядишь на такого, как Бенсон, – созвучно моим мыслям, взволнованно выпалил Саня, – кажется, что ты сам – рекордсмен.

– Наверное в этом и есть привлекательность большого спорта – человек ощущает собственную силу, словно прикасается к своим основательно забытым первоистокам.

Появились телевизионщики с камерами и целым сонмом сопровождающих помощников. Бенсон по их просьбе брал старт, сделал финишный рывок, ложась грудью на невидимую ленточку, которую давно заменил луч лазера. Они фиксировали на пленку, как он разговаривал с тренером, как снимал и надевал шиповки, как пил из красного стаканчика, как улыбался своими ослепительно белыми зубами. Глядя в объектив, отвечал на вопросы репортера с микрофоном в руке, затем к камере подошел тренер и стал быстро говорить, азартно размахивая руками.

И тут у меня перехватило дыхание. Я поднялся и сел, сдерживая вдруг загрохотавшее в груди, болью отдавшись в висках, сердце. Я не верил своим глазам, это было наваждение, потому что такого не могло просто быть!

Из подземного прохода, откуда появляются и где исчезают, направляясь в раздевалки, спортсмены, вышла – нет, выплыла… Кэт. Это была она, я узнал бы ее за километр, потому что все – походка, чуть вздернутый острый подбородок, слегка наклоненные вовнутрь плечи, эта осиная талия и грудь секс-бомбы, – отложились в моей памяти не только потому, что имел возможность наблюдать за ней вблизи продолжительное время, но и – пусть простит меня Наташка! – потому, что она волновала своей совершенной женской красотой…

Кэт…

Я растерянно оглянулся по сторонам, ища глазами Келли или Питера Скарлборо, но, конечно же, не обнаружил никого, даже отдаленно напоминающего одного из моих лондонских знакомцев. Кэт приблизилась к живописной группке, где в центре красовался Джон Бенсон и присутствующие немедленно обратились к девице, а сам Джон просто-таки рот разорвал в приветливой улыбке. Кэт мило помахала рукой, и телевизионный репортер что-то спросил у нее, бросив интервьюировать Бенсона. После коротких переговоров Кэт «вошла в кадр», держа в руках две каких-то цветных коробки, и обе камеры «съехали» с Бенсона и устремились на нее. Кэт что-то говорила, и я с трудом усидел на месте, чтоб не ринуться вниз, поближе к съемке, и услышать, о чем она ведет речь. Понятно было только одно: Кэт что-то рекламировала. Попозировав перед камерой, она протянула спортсмену одну из коробок и Бенсон поднял ее над головой, всем своимвидом и поведением демонстрируя беспредельную радость и счастье.

– Сань, у меня к тебе просьба, сходи-ка вниз и разузнай, когда будут передаваться эта реклама с Бенсоном, пригодится для репортажа, – повернулся я к Лапченко, едва сдерживая дрожащий от перевозбуждения голос.

Мой приятель не заставил себя упрашивать и вскоре уже крутился возле съемочной группы, потом вдруг заговорил с Джоном и тот закивал в знак согласия головой. Саня что-то деловито записал в черный блокнот, выданный при аккредитации, им почему-то заинтересовался телевизионщик и направил на него свою камеру. Саня теперь уже интервьюировал тренера Бенсона (Лапченко в совершенстве владел английским – закончил переводческий факультет Киевского госуниверситета). Ну и парень, с восхищением подумал я, на ходу подметки рвет.

Когда Лапченко возвратился, он был преисполнен уважения к собственной персоне.

– Ладно, не раздувайся, как лягушка, лопнешь, – шутливо охладил я Саню, в душе позавидовав легкости, с коей он обрел уверенность в совершенно новой для него обстановке. – Что там? Извини, искренне поздравляю с крещением – взять интервью у Бенсона, да еще и бесплатно, это редко кому удается!

– А что! Когда узнали, что я – советский журналист, заговорили охотно. Больше того, этот Гарри Трумэн, ну тренер Бенсона…

– Не Трумэн, а Трамбл…

– Я шучу, знаю, Трамбл. Словом, он сказал, что единственный соперник, с кем должен считаться Джон, – это Федор Нестеренко. Бенсон, веришь, согласился и даже головой кивнул. Вот это номер, а!

– Ну, а чему удивляться – Федя не подарок даже для Бенсона. Итак, что там было, ну, в руках у той красотки?

– Мистер Романько, скажу я вам – это человек! Я чуть язык не проглотил…

– Ближе к делу! Что?

– Я не рассмотрел, какие-то укрепляющие витаминные пилюли для умственно недоразвитых детей! Бенсон рекламировал их и, кстати, бесплатно. Сегодня по второй программе, кажись, спутниковой, в 11:30 покажут этот сюжет… А Бенсон, ты знаешь, он ушлый парень, за словом в карман не лезет. Когда я его спросил, надеется ли он победить в Сеуле, без обиняков, без разных там экивоков, присущих спортсменам, когда речь зайдет о сопернике, выложил, что Льюис, что тут спорить, великий спортсмен, но его время прошло, и он слишком изящен для того, чтобы бегать так быстро… Но он, Бенсон, уважает Льюиса, как самого великого, после Оуэнса, бегуна, и рад тому, что Карл согласился участвовать в Кубке, ведь они уже более года не встречались на дорожке… Слышь, Олег, у меня, считай, репортаж готов… и наша газета, ты знаешь, выходит утром…

– Не дрейфь, Саня, я найду, что написать! – бодро ответил я, не слушая Лапченко, потому что в голове, как раскаленный гвоздь, засела… да, вы правы, Кэт.

Ее появление ошеломило меня, не стану скрывать. А если и Келли с Питером Скарлборо тоже сидят сейчас где-нибудь на трибуне? Нет, не страх внес смятение в душу, иное взволновало, растерзало мысль: что стоит за их появлением здесь? Я сразу отбросил возникшее было желание броситься в полицию. Что я смогу доказать? Да они только посмеются надо мной – и Келли, и Питер, и, чего уж тут, и Кэт. Расхохочутся прямо мне в лицо…

5

Серж привез на тихую и тенистую улочку где-то в Гринсинге, где в обычном, ничем не примечательном старинном домике, оказывается, обосновался семейный ресторанчик.

– А вот какая писулька появилась у меня в номере, пока я встречал тебя и мы весело прохлаждались в пресс-центре, – вмиг убрав улыбку и глупый блеск сальных глазок, сказал Серж. Он опустился в плетеное кресло и вытащил из внутреннего кармана спортивного блайзера (как он только выдерживал его габариты), как обычно, набитого блокнотами, записками, деньгами, визитными карточками и еще бесчисленным множеством ценных для Сержа предметов, сложенный вчетверо лист твердой бумаги и протянул его мне.

Я бережно развернул лист – стандартный лист белой бумаги для писем со штампом гостиницы – «Версаль», расположенной в Лионе, по улице Капуцинов, 17, с телефоном 229-35-71, и ровными рядами отпечатанных на новой, это легко было определить по четкости букв, портативной машинке. Размашистая подпись черным тонким фломастером была мне незнакома.

– К этой гостинице автор письма никакого отношения не имеет, я справлялся уже по телефону. Читай, – сказал Серж.

– «Уважаемый г-н С.К. Надеюсь, что Вы еще не успели полностью забыть о нашем с Вами рандеву в далеком от здешних мест городе, где все поголовно черноволосые с глазами восточного типа. Если вспомнили, то не стану вновь перегружать Вас ненужными подробностями и именами, тем паче что имя мое ничего не скажет Вам.

Словом, нам нужно обязательно встретиться и обговорить некоторые из нерешенных не по моей и не по Вашей вине, а в силу лишь сложившихся обстоятельств, проблем. Времени теперь осталось совсем мало, и нужно торопиться.

Не оставляю ни адреса, ни телефона, позвоню вечером нашему общему знакомому…»

– С уважением, – произнес я последнюю фразу и недоуменно уставился на Сержа. – Пока не врубился, может, ты объяснишь?

– Это записка от Майкла Дивера.

– От Майкла? Ведь он не давал о себе знать более двух лет?

– Видно, так было нужно.

– Ты уверен, что это он? А если провокация? – спросил я и внутренне зарделся, опять это проклятое наше словечко буквально висит на кончике языка. – Извини, Серж, но это слишком серьезно, чтоб я мог вот так слету поверить.

– Мне знакома подпись Майкла, а он, поверь, не разбрасывается своими автографами в силу правил, существовавших в его офисе. Впрочем, я беру ее под сомнение, потому что в его личном деле, что будет храниться в ЦРУ вечно, наверняка есть образец. Но это – из области допустимых вариантов.

– Что в таком случае реальность?

– Первое, следует дождаться звонка и выяснить, что Майкл предложит, а в том, что ему есть что нам рассказать, сомневаться не приходится.

– Кто этот человек, кому станет звонить Майкл или кто-то, кто будет говорить от его имени?

– Вот тебе и на! – Серж так искренне удивился и с таким глуповатым выражением уставился на меня, что я растерялся. – Впервые вижу перед собой человека, не узнающего самого себя…

– Ладно, мистер Казанкини, я принимаю ваш гол. 1:0 – вы ведете. Но откуда Майкл мог узнать о моем приезде в Вену, гостиницу, где я устроился? – Я все еще не верил в реальность происходящего: слишком неожиданным и слишком фантастичным выглядело это при ближайшем рассмотрении.

– Проще простого: звонок в пресс-центр, девушка поднимает аккредитационную карту – и исчерпывающая информация: где, что, когда. Но оставим это гадание на кофейной гуще, не любил это занятие даже в студенческие годы, хотя у нас в Сорбонне, поверь, оно было разлюбимым занятием девиц и, само собой, приближенных к ним молодых оболтусов. Наверное, поэтому меня не жаловали представительницы слабого пола – из-за отсутствия наивности, а без нее затащить человека в мэрию или в собор Парижской богоматери практически невозможно. Так вот, мы дождемся звонка от Майкла, а я более чем уверен, что это он, и лишь после получения, так сказать, дополнительной информации, обсудим дальнейшие шаги. О'кей?

– Не железная – пластмассовая логика! Ну, что ты уставился на меня, не слышал, что ли, о пластических массах крепче самого крепкого металла?

– Еще раз напоминаю – я закончил факультет журналистики в Сорбонне и в технике – ни в зуб ногой. Я даже не знаю, где в моторе моего «ситроена» находится зажигание, – с гордостью выложил Серж.

– Согласен. Продолжай, ты что-то хотел еще сообщить…

– Есть и еще кое-что, способное заинтересовать тебя лично…

– Вот как!

– Я встречался… – Казанкини цедил слова. – С твоим Питером Скарлборо! И кое-что уяснил полезное для себя…

– Со Скарлборо? Когда? И ты молчал? – засыпал я Сержа вопросами.

– Будешь молчать, если тебе выложат некоторые подробности, случающиеся с теми, кто слишком много знает и не умеет держать язык за зубами?! А тем паче по телефону, да еще разговаривая с вашей страной! Молчал, но отнюдь не потому, что струсил, – тут уж в голосе Сержа прорвалась обида. Он был чертовски чувствителен, этот толстяк!

– Ладно, Серж, не тяни.

– Это произошло, погоди, когда ты умудрился дернуть от них?

– 17 января 1986 года, в 0:31 по Гринвичу, если уж быть точным.

– 18-го я прочел твое интервью в «Дейли тайм», у меня камень с сердца свалился… А 19-го, около восьми, мне позвонили в дверь и завалился эдакий лощеный хлюст, да, да, Питер Скарлборо, собственной персоной, и не один – с ним притащился еще тот самый здоровяк, Келли. Если Питер Скарлборо вел себя вполне пристойно, я бы даже сказал – по-джентльментски, то этот скот, Келли, просто-таки напрашивался на добрую оплеуху. Спасибо мистеру Питеру Скарлборо, он осадил этого сосунка, ведь у того вместо мозгов канаты из мышц, накачанных в спортзале.

– Ближе к делу, Серж…

– Прости. Вполне пристойный разговор, говорю. Он спрашивает, я – отвечаю. Ну, к примеру, мистер Питер Скарлборо говорит: «Вы понимаете, что не в ваших интересах распространять информацию об этой встрече по каналам Франс Пресс. – «Конечно, соглашаюсь, я – спортивный репортер, а не бытописатель уголовного мира». Ну, насчет уголовного мира я, по-видимому, перегнул, потому что этот безмозглый придурок таки успел врезать мне по челюсти. Когда я оклемался, Скарлборо извинился и заставил ублюдка тоже извиниться. Его извинение обошлось мне потом в три тысячи франков за два золотых зуба. Жаль, не удосужился узнать адрес, чтобы выслать ему счет… Теперь ты понял, в каком духе взаимопонимания и дружбы проходила наша милая встреча?…

Меня не нужно было просвещать на сей счет. Как умел бить Келли, я смог убедиться сам.

– Ясное дело, первым вопросом был вопрос о тебе, даже не столько о тебе, как о том, что ты должен был получить от Майкла Дивера…

– Они так и спросили?

– Да, а что?

– При мне имя Дивера ни разу не называлось, выходит, тут они пошли ва-банк…

– А им таиться было ни к чему: ты сидел в Москве, а то и в Киеве… а им нужно было хвост улетевшей сороки потрогать, так у нас в Эльзасе говорят. Словом, чтобы не интриговать тебя и не затягивать развязку, скажу: им кровь из носу нужны были те сведения, которые пообещал выдать Майкл. Даже, наверное, не сами факты, а уровень их опасности для Питера и Кo, вот в чем суть. Они, понимаешь, ничего не знали о степени информированности Дивера, но подозревали, что он умудрился каким-то образом проникнуть в какую-то супер-тайну. А чем я мог им помочь? Только и повторял, как попка, что американец пообещал дать несколько страничек из книги, где раскрываются факты проникновения наркомафии в большой спорт, в частности олимпийский…

– Более серьезной вещи ты, Серж, и не мог им сообщить. Теперь они готовы на все!

– Как бы не так! Ой, какие серьезные, страшные тайны раскрыл Серж Казанкини! Ха-ха! Ты забываешь, что эта беседа состоялась 19 января 1986 года, то есть два с половиной года назад, и за прошедшее время никто из них больше не появлялся в поле моего зрения. Исчез Дейв, исчезли Питер Скарлборо, Келли и эта твоя секс-бомба, не помню, как там ее величали…

– Объявился Майкл…

– Ну, и что же, ведь об этом оповещены только мы с тобой!

– Не уверен… Днем я увидел на стадионе… Кэт.

– Кого, кого?

– Ту самую секс-бомбу из Лондона…

6

Шел второй час ночи.

В открытое настежь окно вливался свежий воздух. Прошуршали по асфальту шины. В «Красном домике» час пик тоже миновал, как-никак день будничный: лишь изредка с противоположной стороны улицы доносился до меня приглушенный разговор.

Я давно подключил, вернее, прилепил к корпусу телефона пластмассовую «пилюлю» величиной с гривенник – портативный записывающий магнитофон фирмы «Сони».

Но телефон молчал, я уже несколько раз проверял – не отключили ли его ненароком Питер с бандой.

Телефон, однако, работал исправно. От томительного ожидания я совсем извелся и взялся листать рекламную литературу, подаренную в пресс-центре. Что ж, пустое времяпровождение тоже может принести какую-то пользу.

«Вена, – читал я путеводитель по столице Австрии, – живой город, имеющий, как и любой человек, свои характерные черты. В Вене – своя атмосфера и свой дух, этот город полон поэзии и окрыленной мелодии жизни. Расположенная в прекрасной местности, на берегу одной из самых больших рек Европы – Дуная, Вена в течение веков стала воплощением европейского духа…» – И все в том же стиле, подумал я, хотя, признаться, такое заявление не было плодом слишком пылкого воображения.

Мысли снова возвратились к нашему разговору с Сержем.

«Нет, судя по целенаправленности их поисков, к ЦРУ ни Питер, ни Келли отношения не имеют. Неужто Майкл так глубоко копнул мафию? Или корни, пущенные наркобизнесом в профессиональном спорте, прорастают в любительском? Обидно, крайне обидно, да и не менее опасно, если учесть, что и советские спортсмены тоже становятся предметом купли-продажи. То клеймили профессионалов, рисуя их как недоумков и наркоманов – мало ли довелось начитаться про «их» нравы в США, Англии, ФРГ? Что не чемпион, то преступник. А сейчас «Совинтерспорт», предав забвению обыкновенную человеческую мораль – какая разница – социалистическая она или капиталистическая? – человеческая мораль едина! – продает наши «звезды» по стоимости кондукторов трамвая…»

И снова взялся за путеводитель.

«Вену часто называют разными именами и не в последнюю очередь городом молодежи, городом народного здравоохранения и социального прогресса. В этом направлении развитие Вены началось после первой мировой войны, с каждым годом этой области отводится все больше и больше внимания. Обширное социальное жилищное строительство, забота о здоровье народа, реформы школьного обучения, охрана матери и ребенка, забота о подрастающем поколении, благоустройство наиболее старых районов города и строительство новых, полных солнца и воздуха жилых массивов на краю города, а также детских садов, купален и бассейнов и насаждение новых садов и парков способствовали градостроительному омоложению старой Вены. После ужасной катастрофы второй мировой войны во всех областях социальной жизни пришлось начинать с самого начала… Своим высшим законом Вена с радостью признала право своих граждан, пожилых и юных, на счастливую жизнь в настоящем и светлую перспективу на обеспеченную жизнь в будущем.

В Вене выполняется гигантская программа жилищного строительства, город украшается новыми садами и парками, муниципалитет Вены успешно справляется с проблемами современного уличного движения и проводит перспективную планировку города, уже сегодня учитывающую потребности Вены в 2000 году…»

Можно подумать, что авторы (я заглянул в выходные данные: издатель – винодельческий кооператив «Вахау») регулярно читали наши панегирики нашим «достижениям» в застойные времена и полностью овладели этой риторикой. Увы, скорее всего не читали, иначе бы достижения так и остались на бумаге, как у нас…

«Что же все-таки помешало тогда Майклу Диверу встретить меня в аэропорту в Лондоне, как было условлено, – ведь звонок в отель был запасным вариантом? Что скажет американец теперь?»

«Спортивные арены Вены относятся к крупнейшим и современнейшим в Европе, ибо многие из них созданы в последнее время. В Вене имеется расположенный в прекрасной местности стадион, рассчитанный на 90.000 зрителей, большое количество открытых и закрытых бассейнов и спортивных площадок. Летом излюбленным местом времяпровождения венцев является так называемый Старый Дунай с многочисленными возможностями для купания. Приятным сюрпризом для венцев и для приезжающих в Вену является возможность в разгар лета покататься на коньках на искусственном катке в одном из залов Штадтхалле…»

Углубившись в «параллельное» чтение – у них, у нас, и все больше раздражаясь от проигрышности наших, киевских, возможностей, где спортивное строительство завершилось лет двадцать назад – не станешь же причислять к успехам расширение трибун Центрального стадиона до 100.000 мест к Олимпиаде-80 и возведение восьмиэтажного «особняка», где расположился Госкомспорт Украины, донедавна помещавшийся в скромном домишке в два этажа на улице Кирова, куда ты входил, как в родной дом.

Телефон дзинькнул тихонько, я не сразу понял, что звонят. Но тут же спохватился, нажал кнопку диктофона и поднял трубку.

– Хелло, Олег, не спишь? – с разочарованием услышал я голос Сержа Казанкини.

– Мечтаю.

– Нашел себе занятие! О чем же мечтает мистер Романько?

– «Вена считается идеальным в Европе городом спортивного отдыха. Для всех, кто любит здоровую жизнь на лоне природы – туристы, пловцы, гребцы, любители парусного спорта или рыбаки, лыжники и конькобежцы, игроки в теннис или гольф, охотники и т.д. – в Вене всегда сезон», – читал я путеводитель.

– А еще говорил, что не пьян…

– Трезв, как стеклышко. Это я тебя просвещаю, ты вот прилетел в Вену и, кроме отеля и ресторана, бара или забегаловки на Мариягильферштрассе, ничего не видишь и знать не желаешь.

– Кесарю – кесарево, – поучительно изрек Серж. – А я лежу, тоже не сплю, и мозг мой, ну, лучшая его часть, так сказать, мужественно борется с развратным и легкомысленным «центром удовольствий», нейтрализуя выпитое вино и съеденную курицу. Тяжко… Не звонили?

– Нет.

– Извини, я буду спать. Ого, третий час! Привет.

– Привет.

Я положил трубку и отмотал пленку назад, чтоб проверить, как сработал микрофон. Нажал кнопку воспроизведения и услышал свой незнакомый голос, повествующий о прелестях спортивной Вены. Звонок телефона заставил снова взяться за трубку.

– Ты еще не спишь? – спросил я, не сомневаясь, что Серж вспомнил что-то архиважное, и мы снова будем занимать линию.

– Хелло, Олех! Здесь Майкл. Извините, ради бога, за столь поздний звонок, но по пути испортилась машина.

– Хелло, Майкл, я рад вас слышать! – искренне воскликнул я.

– Я – тоже, и первым делом хочу извиниться за доставленные вам неприятности…

– Ну, Дейв, я никогда рано не засыпаю, что вы…

– Я имею в виду Лондон и то, что с ним связано. Благодарю бога, что история закончилась благополучно, ибо если б вы догадались, в чьих руках побывали…

– Дело прошлое, вы тут совершенно ни при чем – я хотел заполучить те бумаги, они мне были нужны.

– Тогда слушайте меня внимательно…

– А телефон? – прервал его я, легко вспомнив, как подслушали мои переговоры в Лондоне.

– Я говорю с автомата… Итак, слушайте: завтра, в 18:00 я буду ждать вас – одного или с тем милым толстячком из Парижа – на противоположном конце Вены. Вы представляете себе, где находится Тюркеншанцпарк? Впрочем, это легко обнаружить на карте. Так вот, когда вы свернете с Турецкой площади – Тюркеншанцплатц к самому парку, у угла ограды вас будет ждать «Мерседес-220», светлый, с затемненными стеклами, номер РС-2479-Н. Запомнили?

– Записал, Майкл.

– Прекрасно. Спокойной ночи.

– Бай-бай!

Я не стал поднимать с постели Сержа – береженого бог бережет, как говорится, телефонам я с некоторых пор не доверял. Даже в Киеве…

Прежде чем уснуть, отыскал в путеводителе следующие строки: «Тюркеншанцпарк, замечательный естественный парк на холмах бывших крепостных укреплений времен второй осады турками Вены в 1683 г. Живописный кусочек природы – излюбленное место отдыха венцев…»

7

На Пратере кипела жизнь. Оставалось два дня до открытия состязаний, и почти все участники прибыли в Вену. В пресс-центре заметно прибавилось народу.

– Хоакин, вы ли это! – заорал я на весь пресс-центр, увидев моего мексиканского знакомца, с которым, помните, мы в полном смысле этого слова столкнулись лбами в Мехико-сити?

– Хелло, Олех! Мой друг!

Это был Хоакин Веласкес, журналист и свойский парень, и не виделись мы, считай, три года, обменявшись разве что двумя-тремя открытками к Новому году да к Рождеству Христову. Хоакин выглядел уверенно.

– Поздравьте меня, Олех, сын родился! Вчера!

– Вот так номер! Ты женился и стал отцом? Поздравляю, Хоакин, желаю, чтоб вырос твой наследник настоящим спортсменом – да, да, не перебивай меня, мужчина, не познавший спорт, – не мужчина, усеки это! Саня, пожертвуй бокал вина моему другу!

– Поздравляю вас, – солидно пробасил Саня Лапченко.

– Познакомьтесь, мой товарищ, блестящий репортер, а это – Хоакин Веласкес, тоже блестящий репортер, а еще и отважный покоритель океанских глубин.

Когда объявился Серж Казанкини, мы уже успели всласть наговориться.

– Я тебя разыскиваю с утра, – недовольно, пожалуй, даже с обидой, сказал Серж.

Мне пришлось на скорую руку объяснить, в чем дело, и Казанкини сменил гнев на милость. Потом Хоакин, извинившись, сослался на неотложное дело – нужно выбрать подарок жене и сыну, ушел. Саня, человек деликатный и понятливый, поднялся, сказав, что будет на трибуне, хочет увидеть, как станет тренироваться Федор – наша сборная появилась в Вене вчера вечером.

– Рассказывай, звонил? – спросил Серж.

– Да.

Я вытащил из сумки диктофон и включил:

«Вена считается идеальным в Европе городом спортивного отдыха…»

– Извини, это проба. Сейчас…

– Ты думаешь, вас не подслушивали? – обеспокоенно спросил Серж.

– Майкл заверил, что принял меры. Слушай…

Когда запись закончилась, Серж откликнулся не сразу. Я видел: в нем шла какая-то внутренняя борьба, он не мог придти к согласию с самим собой, и это раздражало его. Но я не стал подталкивать Казанкини, ибо решение, которое ему предстояло принять, должно быть однозначно свободным, лишенным какого бы то ни было давления с моей стороны. Игра снова становилась опасной, и, как поведет себя в этой ситуации Серж, столкнувшись с Питером Скарлборо и Келли вплотную, мне осталось лишь гадать. Ясное дело, я был кровно заинтересован в участии Казанкини, ибо два всегда лучше одного, даже если второй – Серж, никогда в своей жизни не взявший в руки гантели, не говоря уже о том, чтобы походить в спортзал или пробежать марафон. Но голова у него, отдам ему должное, светлая, ум быстрый и прагматичный.

– Сегодня – пятница, я как раз собирался кое-что отстучать в контору… – неуверенно начал Серж, и я понял, что он сдался, и мне стало не то грустно, не то горько, но, видно, все это проявилось на моем лице, и Серж взвился. – Ты что – решил, Серж, – в кусты? – заорал он. – Серж, заруби это у себя на носу, никогда не трусил, и плевал я на твоего Питера с его грязной компанией!

– Тише, на нас оглядываются, – остудил я пыл Казанкини, едва сдерживая рвавшуюся из сердца радость: Серж оставался со мной.

– Плевать! По этому случаю нужно выпить и… успокоиться, – предложил Серж уже нормальным голосом.

– А как же контора? – не удержался я.

– Завтра. Никуда Франс Пресс не денется, тем паче материал о вашем спринтере, о Федоре Нестеренко, прошел с красным грифом. Итак, как мы будем действовать? Да, чуть было не забыл: наш уговор – мы с тобой не конкуренты! – остается в силе?

– Без сомнений!

– И ты выложишь мне новости целиком?

– Да.

– Тогда так: мы поедем на моей машине прямо отсюда…


Федор Нестеренко сдержанно поздоровался со мной, не прерывая методическое складывание вещей во вместительный адидасовский баул с буквами «СССР» на боках. С тех пор как эта известная западногерманская фирма заключила контракт с Госкомспортом, сборные страны экипируются «Адидасом».

Я видел, что Федора мое появление не обрадовало. Чует кошка, чье сало съела, не слишком добро подумал я о парне и решил его не жалеть – мне, признаться, было до слез обидно за Ивана Кравца. В конце концов, рассуждал я, многим доводится уходить от своих тренеров, но это не повод для того, чтобы бить горшки. В любой ситуации должно оставаться человеком!

– Тебе, Федя, привет от Ивана. Желал удачи.

– Благодарю вас, Олег Иванович. Со мной полный порядок, – с каменным лицом отвечал Федор, пряча глаза. (И за то спасибо, значит, совесть не потеряна окончательно).

– Тебя тут прочат в конкуренты Джону. Как считаешь, не преувеличивают?

– Не вам бы задавать такие вопросы, Олег Иванович, небось, и сами спортивного хлеба с солью вкусили. Поживем увидим, пока тренируюсь нормально, Вадим Гаврилович доволен.

Выглядел Федор прекрасно, что и говорить: широко развернутые плечи, мощные, накачанные, как у штангиста, руки с красивыми длинными пальцами, бедра, буквально налитые силой. Только вот в лице его, нет – в выражении лица – в плохо скрываемой нервозности, что ли, в этих глазах, так упорно не желающих сталкиваться прямо – зрачок в зрачок с моими, в жестких складках в уголках крупного, с рельефно очерченными пухлыми губами рта крылось что-то неприятное, непривычное, прежде отсутствовавшее у Федора. Точно Нестеренко затаил какую-то мысль и больше всего на свете боится, как бы кто-то не проник в ее небезопасную для парня суть.

«С чего бы это ему на мир зверем глядеть? – удивился я. – Слава богу, жаловаться грех: квартира в Москве, на улице Горького, рядышком с представительством Украинской ССР, в старом доме с четырехметровыми потолками, жена – не то солистка, не то восходящая «звезда» Большого, чемпион СССР, заслуженный мастер спорта, в славе купается, но держится достойно – без разных там мелких шалостей на таможне с компьютерами да «видиками», и в перспективе – медаль в Сеуле».

– Федя, извини за навязчивость и пойми – я не держу на тебя обиды за Ивана. Ты – мастер, ты сам должен выбирать, какой тренер тебе нужен и нужен ли вообще. Просто ты не вправе забывать, дружище, что ты для Ивана – как сын… наладь с ним отношения, он многого не потребует, ведь знаешь его – чистая душа… позвони, спроси, как живет, о себе пару слов добавь. Поверь мне, он искренне желает тебе добра!

– У нас нормальные отношения, Олег Иванович, – отрезал Федор и с внезапно прорвавшейся злостью добавил, как пощечину отвесил: – И вообще не лезьте вы куда вам не следует! Надоели мне… доброжелатели…

Нам больше не о чем было разговаривать. Я повернулся, чтобы уйти, но тут к нам подоспел Вадим Крюков, наставник Федора. Мы с ним выступали в Мехико, на Играх, почти двадцать лет назад. Дружить не дружили, но, встречаясь, разговаривали как старые товарищи, коим есть что вспомнить да и заодно обменяться мнениями о сегодняшней жизни. Крюков, оставив спорт, быстро прогрессировал по административной линии, организатор он был дельный, его пригласили в Госкомспорт, в управление легкой атлетики, где он отвечал за беговые дисциплины. Но когда несколько лет назад Вадим Крюков, сколотив группку из трех спринтеров-мужчин и двух девушек, бегавших короткие дистанции, переметнулся на тренерскую работу, его шаг многих озадачил – начинать новую карьеру, когда тебе под сорок, согласитесь, не каждый способен. Ведь и место он занимал твердое, хорошо обеспеченное, три-четыре раза в год за кордон с командами или делегациями. Но скептики быстро умолкли, когда его ребята «побежали». Правда, с девчатами Крюкову не пофартило – обе его кандидатки в сборную перестали улучшать результаты, сникли и потом вообще исчезли со спортивного горизонта. Для самого Крюкова, вернее, для его тренерской карьеры это обернулось выигрышем, потому что он смог расширить группу мужчин. А когда к нему переехал из Киева Нестеренко и спустя год улучшил рекорд страны многолетней давности, авторитет Вадима рвануло вверх. Злые языки, правда, поговаривали, что он дружен с кем-то из руководителей Комитета и потому ему повсюду во всех его делах – режим наибольшего благоприятствования. Но я с этими утверждениями не был согласен: Крюков делом доказал, что тренер он стоящий.

– Привет, Олег Иванович! – еще издали, явно желая задержать меня, громко воскликнул Крюков.

Мы поздоровались.

– Ну что, поговорили? – Он быстро, оценивающе взглянул на Федора – без улыбки, строго, пытливо, потом – улыбаясь, впился в мои глаза, в его взоре я увидел немой вопрос-обеспокоенность. – О чем вы тут?

– Нормально, – как ни в чем не бывало, пожалуй, даже с облегчением ответил Нестеренко. – Ведь Олег Иванович меня, можно сказать, с пеленок знает, а с Кравцом вообще друзья.

– Как там Иван? – поинтересовался Крюков. – Камень за пазухой на меня не держит? Чудак-человек, ведь всегда нужно знать свой предел в спорте. А

Федя… Федя уже был ему не по зубам.

– Ну, зачем же так! – Федор смолчал, проглотив эту подлянку, а я не стерпел. – Еще неизвестно, как пошли бы дела у Федора – планы у них с Иваном Дмитриевичем были большие и, кстати, стали воплощаться в жизнь…

– Олег, – Крюков перешел на ты – явный признак попытки расположить к себе, расслабить собеседника, – это мираж. Повторяю, у каждого есть свой предел. Вот ты, скажем, Юлианом Семеновым не станешь же, хотя знаю, пишешь бойко, читал, нравится. Так и в спорте, в тренерской работе! У каждого свой круг.

– Ладно, – я решил закончить бесцельный разговор, что хотел – сказал, что говорить не нужно – не стану говорить, – Федя на меня не в обиде, ты не думай, что мы тут что не поделили из прошлого. Буду за вас болеть и, ежели все будет о'кей, напишу от души… хотя ты прав, Юлиан Семенов из меня никогда не выйдет. По одной простой причине: мне не импонирует он как писатель.

– Вот уж и обиделся! Я ведь просто хотел как можно доходчивее свою мысль донести. А что касается Юлиана, так твои писания мне больше по душе, потому что о нашем, спортивном, мире. – И к Феде: – Давай, собирайся, массажист ждет, витамины приготовлены. Я сейчас приду.

Когда Федор скрылся в проходе, Крюков, как ни в чем ни бывало, ласково обнял меня за плечи и сказал, тепло дыша в лицо:

– У Федора сейчас нервишки играют – еще бы! Ведь на одну доску с самим Джоном Бенсоном ставят, выше Карла – ты понимаешь, что это такое?!

– Он действительно готов?

– Только не для печати, хорошо? Ведь мы, спортсмены, суеверны. После Сеула – пожалуйста, пиши что хочешь, вспоминай и интерпретируй наши с тобой разговоры как пожелаешь. А сейчас скажу, но ты нигде не упомянешь об этом, да? Федя может зацепить мировой. Ми-ро-вой! Но даже ему я не говорю, чтоб не перегорел. Здесь он скорее всего финиширует третьим, но разрыв будет в сотых. А мне ничего другого и не нужно. Не нужно, чтоб Федя победил Джона или Карла! Ни в коем случае! Сеул, там это и случится, поглядишь, дружище…

– Ни пуха ни пера!

– К черту!

Расстались, казалось, по-доброму, а на душе у меня – камень.

Время приближалось к пяти, и я отправился искать Сержа. Но он сам наткнулся на меня.

– Пора ехать! Час пик, как бы не опоздать. – В голосе его прорвалось беспокойство. У меня самого сердечко стучало, как перед стартом, и напрасно я хотел списать это на разговор с Федором да Крюковым: пока мы беседовали, а скорее – пикировались всерьез, мысли мои были там, у Тюркеншанцпарк.

– Я готов. Только забежим в пресс-бар, по чашечке кофе хлебнем.

– Ну разве что – по кофе.

На удивление, нашего брата там оказалось мало – рано, ни день ни вечер, мы получили ароматный горячий напиток и, молча, обжигаясь, поспешно выпили.

Серж оказался отличным водителем – смелым, но в пределах разумного риска, хорошо чувствующим машину и, что не менее важно, поведение других водителей.

Маршрут мы наметили по карте загодя и вскоре катили уже по Мариягилферштрассе. Здесь скорость упала: самая торговая улица Вены в это время запружена покупателями, а редкий венец, возвращаясь с работы, удержится, чтоб не потолкаться по громадным универмагам или крошечным лавкам, где можно увидеть вещи, сработанные во всех концах света – от Японии и Гонконга до США и Бразилии. Серж нервничал, но не высовывался из кабины и не ругался с прохожими, как поступали некоторые его особенно нетерпеливые коллеги. Но на часы нет-нет да и бросал косой взгляд.

– Нормально, – успокаивал я его. – Из графика пока не выбились.

Когда выбрались наконец к площади Европы и свернули на Гюртель – окружную широкую и ровную дорогу, дело пошло веселее. Серж не зло, но ворчал:

– Не мог найти местечка поближе! У черта на куличках этот турецкий парк! Гарема нам только еще не хватало!

– С чего это ты взял, что тебя ждет гарем? – решил я немного поиздеваться над Сержем, провозгласившего себя непоколебимым женоненавистником. – Хватит тебе красотки, ну, хотя бы такой, как Кэт. – И я ему рассказал, как Келли, предварительно связав мне руки, измордовал меня до полусмерти, а потом, чтоб окончательно унизить, устроил показательный секс-урок.

– Не врешь? Да его убить за такое мало! – возмутился Серж, всем телом повернувшись ко мне. Глаза его метали молнии.

– Эй, ты, лучше гляди на дорогу! – закричал я, и вовремя: Серж едва не проскочил на красный, и полицейский на углу подозрительно посмотрел в нашу сторону. Впрочем, разве можно не обратить внимание на истошный визг тормозов, исторгнутый нашей машиной?

– А ты не заводи, не заводи меня! – возопил Серж, вытирая со лба холодный пот.

– Едем, зеленый.

Мы свернули на Вахрингерштрассе, теперь до места встречи километра три, не больше. Времени же – тридцать одна минута.

– Давай припаркуемся, Серж, переждем. Мы должны прибыть ровно в шесть. Незачем нам там торчать.

Казанкини включил правый поворот, притормозил, мы приклеились к тротуару.

– Послушай, – вдруг ударил себя кулаком по лбу Серж, – вчера-то мы прозевали рекламу с твоей девицей!

– Увидим на стадионе – познакомлю, – пообещал я легковесно, сам себе удивляясь: как быстро люди забывают неприятности.

Мы торчали у бордюра, отдавшись каждый своим мыслям.

Чем ближе был момент встречи, тем неспокойнее, муторнее становилось на душе. Точно разыгралась внутри буря: колотит, швыряет тебя что щепку, голова идет кругом, а как выйти из этого препоганейшего, скажу вам, состояния – не знаешь. Не помогают ни слова успокоительные, ни ярость, что, подобно пене, заливает твое сознание.

Конечно, внешне я ничем не проявлял своего настроения, и по лицу моему не прочтешь ни строки из бурных тирад, коими я пытался осадить себя.

Серж тоже сидел безучастно, набычившись, молча, что вообще было несвойственно его беспокойной, говорливой натуре.

Мы оба напряженно ждали встречи, отдавая себе отчет, что это не легковесное рандеву, а серьезная и опасная затея.

8

Серж взглянул на часы.

– Еще пяток минут и поедем, – сказал я.

Пока мы торчали у обочины, мимо нас промчалась пожарная машина, а вслед за ней «скорая», разрывая уши ужасными звуками сирены.

– Вот и еще один не справился с рулевым управлением, – меланхолично высказал предположение Серж.

– А может, пожар… С чего ты взял – рулевое управление? – сказал, а у самого предчувствие сжало сердце.

– Ладно, вперед! – решительно выпалил Серж и крутанул ключ зажигания.

По Бекенбрюниг, куда Серж свернул, чтобы съехать с главной дороги, забитой автомобилями, мы двинулись вперед. Чистенькая зеленая улочка венского предместья, где жизнь напоминает деревенскую, где утопающие в садах дома, чаще одноэтажные, не отгороженные один от другого высокими заборами, где обитатели знают друг друга и где всякий чужак немедленно бросается в глаза. Наш автомобиль тоже провожали любопытные взгляды, из чего я сделал вывод, что сюда не часто заглядывают без дела иностранцы. Впрочем, Сержу виднее, как быстрее добраться до места встречи: он знал Вену лучше меня.

Но и на старуху бывает проруха.

– Кажись, влипли! – выдергивая ручку ручного тормоза, простонал Серж.

Впереди в два ряда, полностью занимая проезжую часть узкой улочки, впритык стояли автомобили.

– Что будем делать? – спросил Серж, нервничая.

Времени оставалось критически мало.

– Бросим машину – и пешком, что еще делать!

Серж скривился, но полез за картой.

– Минут пятнадцать, не меньше. Выходит, опоздаем на пяток минут. Подождет, как думаешь?

– Не будем терять времени!

Серж тщательно проверил, хорошо ли закрыты на ключ дверцы.

Когда мы приблизились к Тюркешанцплатц, пробило шесть. Мы свернули налево, убедившись, что сделали правильный выбор: площадь напоминала автомобильную ярмарку – каких только машин тут не скопилось. Движение было полностью парализовано.

– Эй, что там стряслось? – спросил Серж парня-мотоциклиста, пробиравшегося на черепашьей скорости со стороны парка, куда мы направлялись.

Тот оказался словоохотливым.

– Машина взорвалась, видно, взрывчатку подложили вовнутрь. Это как раз на перекрестке, а знаете, что тут делается, когда красный горит, – столпотворение! Ну и ударило по сторонам – несколько машин загорелось. Кровавая каша! Скоро, если так пойдет дальше, Вена станет похожей на Бейрут…

Мы направлялись именно туда, где случилась беда. Увидели не одну – целых три «скорых», две пожарных, россыпь полицейских, некоторые с короткоствольными автоматами. Толпы людей на тротуарах. Мы пробирались, работая локтями. Никто не обижался на нас. Внутреннее напряжение достигло предела, и я гадал, что должно случиться. Серж тяжело сопел – мало того, что он вообще не любил передвигаться на своих двоих, а тут еще – тарань и тарань толпу. Время стучало в висках: будет Майкл ждать или уедет. Только и надежды, что Дивер тоже знает о случившемся и понимает, что мы не можем проехать.

Мы вынуждены были остановиться, потому что впереди полицейские полностью перегородили дорогу, давая возможность красному грузовичку без кузова на широких шинах вытащить на тротуар пострадавший автомобиль, вернее, остатки «раскрывшегося», как цветок, изорванного металла на колесах. Взрывчатку, видать, упрятали под сидение водителя. Не хотел бы я оказаться на его месте…

Грузовичок споро делал свое дело, и через минуту полицейские разрешили проход. На ходу я чисто механически – шоферская привычка – взглянул на задний номер машины и – словно в стену уперся. Я замер на месте, кто-то с ходу врезался в мою спину – кулаки больно уперлись под лопатки. Без извинений человек обогнул меня, бормоча что-то под нос.

Номер был «RS 2479 Н»… Это был «мерседес» Майкла Дивера.

– Эй, где ты застрял? – издали закричал Серж.

– Постой!

– Мы уже опоздали, Олег. Хоть беги!

– Нам не нужно никуда спешить…

– Что это значит? – Серж крутил головой по сторонам, точно на лицах прохожих должно быть написано – перед вами сумасшедший. Но никому не было дела до нас.

– Нас уже не ждут…

– Да чего ты – нам еще с полкилометра, не меньше!

– Пойдем к машине, я там все объясню.

Мне не хотелось начинать разговор на улице, реакция Сержа могла броситься в глаза, а тут, я был уверен, немало людей в штатском, ощупывающих глазами и прослушивающих ушами всех и каждого. Ведь известно, что убийцу тянет на место преступления…

Когда взмыленные, как скаковые лошади на финише, мы плюхнулись в автомобиль, Серж закурил, что с ним случалось крайне редко – лишь в минуты чрезвычайного волнения.

– Дай и мне, – попросил я и вытащил из пачки «данхилл» длинную сигарету. Пальцы дрожали мелкой, противной дрожью. Горький дым прочищал мозги. Но еще некоторое время я сидел, сцепив зубы. Я боялся, что из моего нутра вырвется звериный вой ужаса.

Я живо представил, как выбрасывало из растерзанной машины изуродованное тело Майкла Дивера.

– Что, это была его машина? – поворачиваясь ко мне и почти теряя сознание от собственной догадливости, прошептал Серж.

Я утвердительно кивнул головой.

Серж откинулся на спинку и застыл, как мумия. Лицо его враз стало белым…

– Ведь ты… мы… должны были сесть в тот автомобиль…

– Не исключено, – подтвердил я.

– О, святая парижская божья матерь… Нет, нет, и ты меня не проси, никогда! Никогда, я лучше петлю на шею накину, но больше… никогда не… не впутывай меня, Олег, нет, нет… никогда… это безрассудно… ведь это… это звери… не люди… его разорвало на куски…

Сержа била истерика, и наше счастье, что стекла были подняты и речитатив Казанкини не долетал до ушей зевак.

– Успокойся, никто тебя не собирается заставлять. Да и надобность в этом отпала – Майкла больше нет, значит, концы обрублены. Они добились своего…

Я, пожалуй, только теперь осознал глубину опасности, которая подстерегала меня. «Тебе что, больше других нужно?» Больше других, больше других, больше других…

Минуло, наверное, никак не меньше часа, прежде чем пробка стала потихоньку рассасываться. Серж внешне уже успокоился, но со мной он больше не разговаривал. Да и я не лез со словами – чего? Утешения? Критики? Обиды? Мне нечего было сказать Казанкини, и между нами пролегла невидимая стена отчуждения.

Когда мы добрались до Европлатц, это было в двух шагах от отеля, я сказал:

– Высади меня, пешком пройдусь.

Серж послушно притормозил, я выбрался из салона, мягко прикрыл дверцу. Мы не сказали друг другу «прощай»…

Я брел по Ньюбаугюртель, останавливался зачем-то у витрин магазинов, что-то шептал, иногда громко заговаривал сам с собой. У «Красного домика» замедлил шаг, и девица в кожаной юбке, едва закрывавшей ягодицы, игриво наклонилась ко мне, что-то сказала заигрывающе-ласково. Но я стоял, как истукан, и она отклеилась от меня, приняв за наркомана, пребывавшего в кайфе.

Возле трамвайного круга, что напротив Штадтхалле, я опустился на скамейку и долго сидел, безучастно провожая глазами пассажиров, выходивших и входивших в трамвай. Над моей головой кондуктора давали звонки отправления.

Я думал о Майкле, о суетности жизни и бесцельности этой суеты. Ну, чего он добился, чем улучшил нашу жизнь, расплатившись за свою порядочность и честность собственным существованием?

Солнце село, холодало. Я отправился в отель. В вестибюле повстречался Саня, он собрался побродить по Вене.

– Ты себя плохо чувствуешь, заболел? – обеспокоенно спросил он. – Давай я принесу чаю горячего или, хочешь, полстакана горилки с перцем после горячего душа, и – как рукой снимет, поверь мне!

– Спасибо, Сань, мне ничего не нужно. Отлежусь и завтра буду как огурчик.

– Нет, я все-таки предлагаю…

– Сашок, иди, дружище. Мне действительно ничего не нужно!

В номере я разделся и улегся под толстую перину. Бессильная ненависть колотила меня. Я понял, что не смогу отквитаться за смерть Дивера. Единственное, что смогу сделать, это рассказать все, что знал, и назвать имена Келли и Питера Скарлборо. А в том, что это их рук дело, не приходилось сомневаться. К Сержу обращатьсясейчас бесполезно. Остается Дейв Дональдсон из лондонской «Дейли тайм». Вот только на месте ли он? Ведь с той самой ночи, когда мы встретились в полицейском участке, больше не виделись и не переписывались. Да и есть ли вообще в блокноте номер телефона лондонского газетчика?

Перелистал записную книжку, потрепанную, разбухшую, я уже не однажды собирался ее заменить новой, да не хватало смелости взяться за эти авгиевы конюшни, где накопились записи за десяток лет.

«Дональдсон, Дейв, 32 Sevil Road, London тел. REG 5511».

Лондонского кода я не знал, и пришлось позвонить вниз портье, и он продиктовал цифры.

Я набрал код, затем – лондонский номер Дейва, честно говоря, мало надеясь на успех.

Но трубку подняли быстро, еще не успел отгудеть первый сигнал.

– Здесь Дейв Дональдсон!

– Здесь Олег Романько, советский журналист! Если помните, Дейв!

– Мистер Романько! О, вы в Лондоне? Как же я могу не помнить вас?!

Я не ожидал от традиционно сдержанных англичан такой экспрессии: Дейв был так неподдельно обрадован, что его настроение передалось мне через сотни миль, разделяющих нас. От сердца отлегло: теперь я смогу воздать должное памяти Майкла Дивера, этого современного рыцаря совести.

– Нет, Дейв, я в Вене, приехал на Кубок наций по легкой атлетике.

– Жаль, но как ваши дела, как ваша жизнь, мистер Олех Романько?

– О'кей, Дейв! Спасибо. Не заинтересует ли тебя кое-что, продолжающее ту лондонскую историю…

– О, есть что-то новое? Минутку, я включу диктофон, одну минутку!

Я коротко изложил суть случившегося, но развивать тему не стал.

– Дейв, увы, я вынужден закончить разговор, ведь моя бухгалтерия не оплатит телефонные беседы с Лондоном!

– Дайте свой номер, я тут же наберу вас! Да ведь это сенсация. Вот что, мистер Романько, я выдам затравку в завтрашний утренний выпуск и первым же самолетом вылечу в Вену. Ого, эту штуку нужно раскрутить! Только, ради бога, никому ни слова, а, мистер Олех?!

– Спи спокойно, Дейв! До скорой встречи!

– Бай-бай, мистер Олех Романько!

9

Суббота – первый день Кубка наций – выдался не по-весеннему знойным. На небе – ни облачка. На трибунах – яблоку негде упасть, настоящий цветник. Каких только красок тут нет! Но преобладают светлые, радостные тона. Многие зрители разделись, загорают. Между рядами снуют продавцы кока-колы, хрустящего картофеля, сигарет, жевательной резинки, шапочек от солнца с символом Кубка – бегущего, прыгающего через планку, метающего копье оленя. Над стадионом в ослепительной синеве завис серебристый дирижабль с надписями по бортам «Фуджи-фильм». Огромными рекламными щитами огорожены беговые дорожки и сектора для метаний и прыжков. Практически каждый свободный метр занят – закуплен, как говорится, на корню фирмами и концернами, производящими автомобили и «ПК», персональные компьютеры, виски и видео, спортивную одежду и обувь, мебель и швейцарский шоколад. Робко втиснулась сюда и наша «Лада». Спорт стал объектом вкладов соперничающих фирм.

«А что в этом плохого, если деньги, полученные международными федерациями, пойдут на развитие массового спорта в развивающихся странах, на стипендии и субсидии выдающимся спортсменам? – завел я давний и бесконечный спор с самим собой. – Это только одна сторона медали, старина. А вторая, оборотная, выглядит несколько иначе: когда человек начинает бегать, прыгать, играть в футбол только за деньги, спорт утрачивает самую важную, самую ценную свою цель – воспитывать человека, приносить ему радость, наделять, в конце концов, в наш отравленный цивилизацией век здоровьем. Спокойно, спокойно, старина, сейчас ты скажешь, что большой спорт никогда не будет источником здоровья. Согласен, за то и нужно платить спортсменам, что во имя интересов людей, сидящих на трибунах, работают на грани риска. Но когда рискуют здоровьем только и исключительно ради денег и готовы пойти во имя монет на подлог – а разве допинг – это не подлог, это не обман? – это уже ни в какие ворота не лезет, как бы ты не старался доказать, что большой спорт без больших денег немыслим. Да ты вспомни своего знакомца Мухамеда Али? Какой был красавец, какая силища, сколько денег намолотил! И что осталось от него? Развалина, страдающий болезнью Паркинсона, без денег, без семьи, без надежды… Спорт сегодня балансирует на острие ножа, и нужно бороться, чтоб он выжил, чтоб остался для нас – для людей – привлекательным и радостным, желанным…»

Я заглянул в стартовые протоколы. Четвертьфиналы на 100-метровке составлены так, чтоб фавориты, а ими, без сомнения, были Джон Бенсон и четырехкратный олимпийский чемпион Карл Льюис, не встретились между собой. Жребий не свел ни с одним из них и Федора Нестеренко. Хорошее предзнаменование! Знал я за Федором слабость: взрывной, нервный Федор перед первым стартом обычно чрезмерно волновался, и это долго не позволяло ему выбиться в лидеры. Не скажу как, но Вадим Крюков отучил парня от такого «непроизводительного» расхода нервной энергии, и, обретя внутреннее спокойствие, Нестеренко сразу побежал, как говорят специалисты.

Публика реагировала на победы в забегах Бенсона и Льюиса так неистово и восторженно, словно они уже выиграли золотые медали.

Федор пришел к финишу вторым, хотя легко мог быть и первым. Я готов был голову дать на отсечение, что уловил момент, когда он резко притормозил на последней трети дистанции: сидел всего в нескольких метрах от финиша.

– Э, Федот, да не тот, – многозначительно произнес Саня Лапченко. – Выиграет, а слава кому? Москве…

– Во-первых, еще нужно выиграть, во-вторых, Сань, он здесь – советский спортсмен. А украинцем он был и остается, даже если обитает… временно, я думаю, в столице. Скажем: поехал передать наш доморощенный киевский передовой опыт в златоглавую. Ведь можно и так дело повернуть?

– Нет, Олег Иванович, с вами ухо нужно держать востро, – шутливо испугался Лапченко. – Так легко и в националисты скатиться…

– А вы в вашей газете и без того – националисты…

– Ну-ну, Олег Иванович…

– Что ну-ну? Разве это плохо, когда человек любит свой родной язык, культуру, историю, готов за них грудью постоять?

– Хорошо.

– Вот тебе и мой ответ. Давай посмотрим, как Федя сработает полуфинал. Тут у него в компании Бенсон. Не затрясется ли?

Когда объявили выход Джона Бенсона, стадион взорвался таким дружным ревом, что я невольно посочувствовал Федору Нестеренко – такая психологическая атака не каждому под силу.

С напряженным вниманием, внутренне как-то собравшись, точно мне самому предстояло бежать, я наблюдал за приготовлениями к старту. Бенсон что твой призовой конь – гарцевал перед ошалевшей публикой, красуясь своими действительно потрясающими мышцами. Федя одним из первых встал на колодки, застыв в скрюченной позе. Впрочем, только Бенсон не спешил, и судья вынужден был поторопить его. Но Джон долго еще устраивался, возился с колодками, пока, наконец, замер. И тут же, не ожидая выстрела, рванулся, за ним – еще трое.

Фальстарт.

Федя устоял, и это мне понравилось. Выходит, не соврал Крюков.

Но финишировал Федя только третьим, хотя, как мне казалось, бежал во всю силу. Впрочем, для выхода в финал этого хватило.

Оставалось ждать вечера, чтобы увидеть действительную мощь нашего спринтера.

Я оглянулся, ища глазами Сержа, но, к разочарованию, не обнаружил моего толстячка. Не оказалось его и в номере. Не увидел я его и в пресс-баре, столь любимом Казанкини. Впрочем, как выяснилось чуть позже, поиски мои были обречены на неудачу: Серж улетел в Париж еще ночным рейсом, не оставив мне записки и не позвонив…

– Ты остаешься, Сань? – спросил я Лапченко, с комфортом расположившегося в ложе прессы. Спросил, и без его ответа понял: Саню теперь и краном с места не сдвинешь…

В пресс-центре я столкнулся нос к носу с Дейвом Дональдсоном. Мы сразу узнали друг друга.

– Хелло, мистер Олех Романько! – взорвался Дейв и бросился обнимать меня с такой страстью, что можно было подумать – встретились близкие родственники, не видевшие друг друга вечность.

Я и не думал сопротивляться.

– Я только-только с самолета. Вот, держите, газета. Материал произвел эффект разорвавшейся бомбы. Мне тут в пресс-центре, не успел я заявиться, сообщили, что трижды звонил Лондон. Уже говорил с шеф-редактором. Мне даны все карт-бланши! Вы не передумали, мистер Олег Романько?

– Дейв, зовите меня по имени, иначе я скоро так зауважаю себя, что мы с вами потеряем общий язык!

– Нет, нет, что вы, мис… о, извините, Олех!

Он мне все больше нравился, этот английский «гробокопатель», как величают на Островах репортеров, имеющих дело с криминальными историями. Что-то было в нем искреннее, чистое, восторженное, идущее от самого сердца.

Я взял «Дейли тайм», и на первой же полосе увидел заголовок: «Взрыв на Турецкой площади в Вене. Кто убил Майкла Дивера? Мафия рвется в спорт». И чуть ниже, мельче: «Наш специальный корреспондент Дейв Дональдсон уже в Вене, чтобы держать вас в курсе этой загадочной истории. Только в «Дейли тайм»!» Я поспешно пробежал глазами три десятка строк и облегченно вздохнул: вчера забыл предупредить Дейва, чтоб он нигде пока не называл мою фамилию, но он и сам догадался это сделать.

Но договорить нам не дали. Неприметный, в сером стандартном костюме с неброским однотонным галстуком, средних лет, среднего роста мужчина подошел к нам и негромко осведомился, обращаясь к Дейву:

– Извините, вы – мистер Дейв Дональдсон?

– Да, я собственной персоной, но чем могу быть вам полезен? – выпалил репортер, с удивлением разглядывая незнакомца.

– Я – комиссар криминальной полиции Райх. Не будете ли вы столь любезны уделить мне несколько минут?

Дейв дернулся было ко мне, с языка его чуть не сорвались опрометчивые слова, но в последний момент прикусил язык, что, однако, не ускользнуло от внимания комиссара – он изучающе осмотрел меня с головы до ног. Я поспешил сказать:

– Я буду или здесь, или на трибуне, Дейв.

– Да, подождите меня, Олех!

Я взял в руки третью банку пива. Появление комиссара заставило лихорадочно работать мозги. Ясно, что Дейва пригласили на беседу не за то, что он в неположенном месте оставил свой «кар» (скорее всего, он еще не успел им тут обзавестись, подумал я, но ошибся – Дейв нанял автомобиль еще в аэропорту Швехат), или чтобы провести светскую беседу о том, как работают их коллеги в Лондоне. Его расспрашивают о погибшем водителе, и ему доведется выложить то, что знает, в противном случае, по местным законам утаивание подобных сведений приравнивается к недоносительству и подлежит уголовной ответственности.

Мои предположения оправдались.

– Я рассказал им предысторию. Другого выхода не было, он прижал меня к стенке. Зато комиссар кое-что сообщил и мне: взрывчатка американского производства, где-то около двух десятков килограмм. Устройство с часовым механизмом. Да, они обнаружили водительские права Майкла Дивера. Да, комиссар интересовался, кто вы. Я сказал, советский журналист, и он успокоился. Но, как мы и уславливались, я не связывал ваше имя с этой историей.

– Спасибо, Дейв.

Мы проговорили еще около получаса, кое-что пришлось освежить из той лондонской истории и кое-что добавить нового. Парень просто с трудом усидел на месте. Я по-хорошему позавидовал ему: раскопать такой материал!

– Я быстро отстучу это в Лондон, чтоб успеть в вечерний выпуск – и сразу сюда. Впрочем, – озабоченно спохватился он, – позвоню с автомата, черт его знает, не подслушают ли здесь. Мне конкуренты ни к чему! На вечерние финалы народ валил валом. Пратер и без того в выходные дни, да еще весной, гудит, как растревоженный улей, а нынче мы с Саней с трудом протолкались к пресс-центровскому входу, преодолев цепь зевак, взявших в кольцо турникет. Можно подумать, что отсюда появится сам Джон Бенсон или Карл Льюис, чтоб раздавать автографы!

Нет, есть что-то особое в таких состязаниях, собирающих лучших из лучших – будь то футболистов или хоккеистов, пловцов или баскетболистов, теннисистов, гандболистов или велосипедистов, – притягивающее, заставляющее человека молодеть, если он переступил порог юности, и ощущать подъем душевных и физических сил, если ты молод, и жизнь у тебя впереди. В душе у нас живет до последнего дыхания вечная мечта о силе и мужестве, о всеобщем братстве, и мечта эта тем сильнее, чем меньше тебе удалось приблизиться к ней. И тогда сбывшаяся мечта других, обретшая свои реальные черты на твоих глазах, заставляет человека забывать, что он – лишь свидетель. Здесь нет чужих праздников – здесь все твое!

Я с грустью подумал, что Серж уже не увидит этого праздника, не вдохнет воздух победы – пусть чужой, пусть невероятно далекой для тебя, но он так сладок, так легкокрыл, этот дух, что и твое сердце отзывается на него бешеными ударами, разгоняющими застоявшуюся, ленивую кровь. Я не осуждал Сержа, у каждого есть свой предел, и плохо, если ты не уловишь, когда пересечешь невидимую черту. Казанкини понял, что дальше ему по этой дороге не идти и лучше честно сойти, чем подвести ожидания тех, кто верит тебе и надеется на тебя.

И хотя в том автомобиле место с водителем должен был занять «мистер Олег Романько», Серж не выдержал. Ну, да бог с ним…

В пресс-центре мы задерживаться не стали. Лишь взяли стартовые протоколы, даже в бар не заглянули – так не терпелось побыстрее окунуться в атмосферу предстартовой лихорадки, охватывающей не одних участников, но и тех, кто наблюдает со стороны, с трибун.

Мы успели занять места в третьем ряду пресс-ложи, дававшие возможность видеть участников финала от старта до финиша. Неподалеку от нас, правее, следовательно, ближе к финишу, сидел Крюков. Он помахал мне рукой, силясь улыбнуться, но улыбки не получилось – напряжение свело мышцы его лица в какую-то гримасу, точно Крюков передразнивал кого-то. Легко догадаться, что переживает тренер, когда на старт выходит ученик, которому ты много раз рассказывал, что и как нужно делать, заставлял его вновь и вновь преодолевать себя, выдавливая по капле неуверенность, страх, безволие, накачивая мышцы ног и сердца. И вот он остался один на один с теми, чью волю, мышцы, надежду нужно одолеть, победить. И никто не в силах помочь, подсказать, как это сделать именно теперь, здесь, на Пратере. А если… если не удастся, если коса найдет на камень? Такие мысли нужно от себя гнать, иначе сиди дома у телевизора и сопереживай…

Не знал я тогда, что иные мысли не давали покоя Вадиму Крюкову, мучили почти физически, до сердечной боли и тошноты: для него этот финал, как последний экзамен, после которого ты – или триумфатор, или жалкий фигляр, чья физиономия будет вызывать в лучшем случае сочувствие и жалость. Он поставил на карту больше, чем мог, чем имел право, но Крюков давно переступил черту, за которой уже не было предела…

Участники выстраивались на старте, подгоняли колодки, входили в роль. Успокаивались судьи, утихали трибуны, приостановились выступления в других секторах. Все ждали финала стометровки.

Быстротечен бег, каких-то десять секунд. Но сколько в нем: красота и совершенство – неуклюжесть и корявость, сила и воля – слабость и раздавленность, вся жизнь в этих десяти секундах.

Слабо хлопнул выстрел, спортсмены дружно рванулись вперед, еще равные, еще верящие в победу, еще вкладывающие в каждый шаг максимум энергии. Но вот вперед рванулся Джон Бенсон и стал удаляться от остальных. За ним неотступно летел только Карл Льюис. Федор был пятым – он, я видел, засиделся на старте. Крюков вскочил на ноги под стартовый выстрел и что-то орал, но его голос тонул в слившемся воедино реве трибун.

И тут произошло то, о чем еще долго толковали на страницах газет и с экранов телевизоров специалисты, а журналисты использовали всю гамму восхищения, когда писали о финишном рывке Федора Нестеренко. Неудержим был Джон, как привязанный несся в полушаге сзади Карл, и вдруг они словно остановились, а Федор стал на глазах настигать их. Мне показалось, что он первым рванулся на финишную ленточку, и я кинулся к Сане на шею и стучал по его мощной спине, как по барабану, и тоже орал не своим голосом: «Вот это Федя! Вот это да! Ты видел?!»

Электронное табло, однако, расставило действующие лица по своим местам. Джон, не дотянув до мирового рекорда несколько сотых секунды, финишировал первым, Карл уступил ему две сотые, а Федор Нестеренко отстал от Льюиса тоже на сотую секунды и оказался третьим.

Я спустился вниз к Крюкову.

– Поздравляю тебя, Вадим, это блеск! Какой-то малости не хватило…

– Спасибо! – Он был возбужден, румянец во всю щеку. – Нет, я боялся, что Федя победит, он мог это сделать, но это не нужно сейчас!

– Как это не нужно? Ты его настраивал на проигрыш?

– Нет, ты меня неправильно понял, – взял себя в руки и спокойно, пожалуй, даже подчеркнуто холодно сказал Крюков. Он знал: победителей не судят, а он сегодня, чтоб там не говорили, победитель, и говорить о нем станут, как о фаворите, потому что Федор Нестеренко был сегодня фаворит, и многие увидели в нем реального претендента на сеульское золото.

Я это понял отчетливо и не стал лезть в бутылку, хотя в ушах, как колокольный звон, гремели слова Крюкова: «Я боялся, что Федя победит…»

Потом была многолюдная и шумная пресс-конференция, где Федор Нестеренко и Крюков купались в лучах славы. Джон Бенсон держался королем, Карл выглядел растерянно-отрешенным, точно никак не мог понять, что же ему помешало вырвать эту микрочастичку жизни, чтобы сейчас выслушивать не плохо прикрытые соболезнования, а принимать восторженные поздравления.

Тут мое внимание переключилось на другой объект, и он уже больше не выходил из моего поля зрения. Это была Кэт, она снова появилась в компании телевизионщиков.

10

Она была чертовски хороша в нежно-голубых джинсах, в распахнутой едва ли не до пупа красной рубашке с погончиками.

Трудно сказать, что вдруг заставило меня подняться с места и проталкиваться вниз, туда, где верховодила Кэт, и перед ней расстилались все – и Бенсон, и сразу оживший Карл, и Крюков, прикипевший плотоядным, жгучим взором к ее груди.

Я выждал, когда пресс-конференция пошла на убыль, встал у Кэт за спиной, отрезая ей путь к единственному в этом зале выходу. Она повернулась и отшатнулась от меня, как от привидения.

– Хелло, Кэт! – как старую подругу, весело приветствовал я девицу (краем глаза успел уловить, как отвисла от удивления челюсть у Крюкова).

– Это вы, мистер Романько… – не произнесла, а простонала Кэт.

– Собственной персоной. Не выпить ли нам, как старым, добрым друзьям, по чашечке кофе, а? Как в добрые времена? – Что-то накатило на меня, и я из кожи лез, ощущая прилив бешеной энергии и энтузиазма. Кэт стала послушна, как котенок. Многое я бы дал, чтоб прочесть то, что сейчас толклось в ее милой головке. Впрочем, я не думал оставить ее мысли в покое – она нужна была мне, Кэт, чтоб я смог что-то понять в той запутанной до тупика со смертью Майкла Дивера игре, участником которой невольно все еще оставался и я.

– Благодарю вас, мистер Романько. – Кэт была послушна.

– У нас в пресс-центре отличный кофе! – предложил я и, решительно взяв ее под руку, повел сквозь толпу, и все расступались перед нами, молча, с плохо скрываемой завистью. Наверное, в иной ситуации этот королевский проход оставил бы массу впечатлений, а тогда единственным моим желанием было как можно быстрее вывести ее отсюда и усадить в кресло в пресс-баре и начать… начать допрос.

Кэт было рыпнулась, пробормотав неуверенно что-то насчет другого места, чем пресс-бар, но я отрицательно покачал головой.

Мы заняли крайний столик у глухой стены, за своеобразной ширмой из пластмассовых разноцветных дисков с адидасовскими трилистниками, свисавшими с потолка на различной высоте. Еще по дороге сюда я успел шепнуть Сане: «Организуй бутылку вина и кофе», и едва мы опустились в кресла друг против друга, явился Лапченко и поставил поднос на стол. Как заправский официант, плеснул вершки мне в бокал, Кэт налил по самую каемочку.

– Благодарю вас, сэр, а теперь сделайте так, чтобы вас не было видно. Но недалеко, вы еще можете мне понадобиться, – тихо сказал я Сане.

Лапченко вспыхнул, был он человеком покладистым и добрым, как я уже говорил, но чувствителен до болезненности к вопросам чести.

– Я тебе потом объясню, – сказал я, расточая улыбки.

Когда Саня удалился, я поднял бокал и сказал невинно:

– За встречу, Кэт!

– Если вы это говорите искренне… – игриво произнесла она, уже приходя в себя.

«Ах ты, чертова кукла, – подумал я. – Ты еще позволяешь себе подобные вольности!»

Но вслух сказал почти… искренне:

– А почему бы нам не вспоминать приятное, забыв… э, некоторые неудобства, испытанные мной в Лондоне? Кстати, как вы выкрутились в той истории, Питер, наверное, был чудовищно зол на вас? Примите мои извинения!

– Я был галантен, как гость на королевском приеме в Букингемском дворце.

– Вы напрасно тогда убежали – это не была машина Питера… Я так и просидела до утра со связанными руками, пока появились первые прохожие. Это было не совсем вежливо с вашей стороны…

Тогда, в Лондоне, обнаружив огни настигавшей нас машины, я поспешно завернул в первый попавшийся проулок, затормозил и кинулся бежать в темноту, продирался сквозь какие-то заросли, ожидая выстрела в спину. Выходит, напрасно царапал физиономию…

– А что мне еще оставалось делать?

– Я боялась, что вы сдадите меня в руки полиции… Но вы не сделали этого, мистер Романько, и я благодарна вам… иначе, как вы догадываетесь, у меня могли бы возникнуть серьезные неприятности…

«Извини, подруга, но благодарности я не заслуживаю никак, – подумал я про себя. – При любых вариантах я не отвел бы тебя в полицию, хотя твое место там. Просто мне это было совершенно ни к чему…»

– А как сложилась ваша судьба после Лондона?

– Я сказала им, что буду заниматься чем-нибудь попроще…

– И Питер Скарлборо согласился с этим предложением?

– Он только сказал, чтобы я держала язык за зубами. Что я и делаю, хотя этот подонок Келли умудрился умыкнуть мои денежки… я-то в дом уже не возвратилась, боялась наткнуться на полицию, потому что не сомневалась, что вы выдали меня с головой, – выложила Кэт, как на духу.

– Слабак он, этот Келли. Бить человека со связанными руками может только подонок… Ну, да пусть живет, он свое рано или поздно получит. Что было дальше, Кэт?

– Я уже сказала, что распрощалась с ними. Тут подвернулось местечко в рекламном отделе «Био-сити», концерна, производящего витамины. И не жалею: мне пока еще есть чем привлекать публику, – закончила Кэт свой рассказ и совсем незаметно, неуловимо расправила плечи, отчего грудь колыхнулась вверх-вниз.

– Да, я видел, даже Бенсон был похож на домашнего пса…

– Бенсон, – в ее голосе проскользнуло высокомерие, – Бенсон – наш человек. – Но, спохватившись, что сказала лишнее, поспешно добавила: – Он рекламирует витамины для слабоумных детей… Бесплатно!

– А того человека, Кэт, которого вы так долго с моей помощью надеялись выловить в Лондоне, ну, вы помните, о ком идет речь?…

– Они не посвящали меня в детали, но кого-то они действительно хотели поймать на вашу приманку! – Она рассмеялась.

– Так вот его, – сказал я и, сделав паузу, уперся взглядом в Кэт, – вчера убили… здесь, в Вене. – По лицу Кэт поплыла смертельная бледность. – Его взорвали в собственном автомобиле. Кто бы это мог сделать – Питер Скарлборо или Келли, или они вместе? Ну!

– Я не знаю… не знаю. – На Кэт нельзя было смотреть без содрогания, так исказил ужас ее лицо – это была отталкивающая маска человека, заглянувшего в глаза смерти. А что я сказал такого, что могло испугать ее, вышедшую из игры? Поняла, что появились Келли и Питер Скарлборо, встречи с которыми она не желала? Ясно было одно: новость застала ее врасплох.

– Вы действительно не догадываетесь, кто это сотворил? – уже не надеясь на положительный ответ, просто для очистки совести, повторил я вопрос.

– Нет, я уже сказала вам, мистер Романько, не знаю. И вообще мне пора. Прощайте, – сказала, решительно поднимаясь, Кэт.

Я проводил ее до выхода.

Подошел Саня Лапченко. Он, кажется, дулся на меня, это легко читалось на его насупленном лице.

– Не обижайся, Саня, что не познакомил. Это была Кэт. Та самая девица из Лондона, помнишь, я рассказывал тебе?

– Это она? – Лапченко повернулся всем телом к выходу, но Кэт уже растворилась в толпе.

– Садись…

– Ты что-то узнал от нее важное?

– Ничего. Ровным счетом ничего. Просто почему-то захотелось поглядеть на выражение ее мордашки. Тащи пиво, да и «макдональд» нам не помешает, времени на нормальный ужин уже не хватит, писать нужно…

В пресс-баре не засиделись. У меня разболелась голова, и мы, поймав такси, отправились к себе на Ноебаугюртель, в отель. Поднявшись в номер, я прежде всего достал таблетку от головной боли, купленную вчера в аптеке. Лекарство было произведено фирмой «Био-сити», где трудится нынче Кэт.

Потом, когда голова пришла в норму, я сел за очередной репортаж – Киев вызывал меня в синюю рань, в пять утра по местному времени. Но как я не пыхтел, как не насиловал себя, ничего путного не вырисовывалось. Я знал, что обязан написать этот репортаж, но не мог выдавить из себя ни строчки. Это было сущее мучение – сидеть перед чистым листом бумаги и ощущать, что мозги у тебя застыли и их не раскачать, не разогреть, хоть из кожи лезь.

Я вышел из отеля на улицу. Некоторое время постоял в раздумье, но потом двинулся направо – в направлении Шпортхалле, где был небольшой, но уютный скверик с зеленым свежим газоном и цветущими японскими вишнями.

И не заметил, как следом тронулся с места автомобиль.

Он поравнялся со мной на Урбанлоритцплатц, когда я собрался переходить на противоположную сторону улицы.

Распахнулась дверца и голос, страшно знакомый, сказал:

– Садитесь, мистер Романько…

На улице – хоть шаром покати, ни прохожего, ни автомобиля.

– Садитесь же, мистер Романько. Вы не узнали меня? Это я – Майкл Дивер!

Если б раздался раскалывающий небо гром – это меня и тогда не поразило бы так!

– Но автомобиль… взорванный автомобиль… – пролепетал я.

– Я расскажу вам все по порядку, если вы, конечно, еще хотите продолжить наш разговор, – пообещал Дивер.

– Без сомнения!

– Тогда вперед, время позднее. – В голосе Майкла Дивера прозвучало удовлетворение.

Мы довольно долго крутились по незнакомым венским улочкам. Майкл большей частью молчал, а если говорил, то о сущих пустяках – о погоде, о моде в Вене, о здешнем вине – и ни слова о деле.

Наконец мы остановились у какого-то не то четырех, не то пятиэтажного старого неприметного дома. Дивер въехал во двор, закрыл за собой железные ворота. Своим ключом открыл дверь в подъезд. Мы вошли. Лифта не было, пешком поднялись на третий этаж. Майкл Дивер включил свет – окна оказались плотно зашторены. Овальный диван, ковер на весь пол, репродукции картин на стенах, домашний бар из старинного темного дуба, за стеклами которого поблескивали бутылки. Телевизор «Филиппс», видеомагнитофон, и – запах нежилого помещения.

– Хотите есть? – спросил Дивер, входя в комнату. Он замешкался в прихожей, и только теперь я смог хорошенько рассмотреть его. Пожалуй, на улице я бы прошел мимо. Лицо загорелое, почти черное, отчего кожа стала грубой, как сапожное голенище. Седеющие волосы, черные пушистые усы. Усталость в глазах, в уголках губ, даже, кажется, в тоне, коим говорил, нет, скорее цедил слова. Да, видать, жизнь крутонула его на полную катушку за эти годы.

– Мне и впрямь пришлось кое-что пережить, – сказал Майкл, точно прочитав мои мысли.

Я запоздало пожалел, что нет со мной даже обычной ручки и блокнота. Поискал глазами по комнате, Майкл уловил мой взгляд и догадался, чем я обеспокоен.

– Мы запишем беседу на пленку, и я отдам вам кассету…

– Майкл, один вопрос, что не дает мне покоя…

– Взорванный автомобиль?

Я кивнул головой.

– В этом автомобиле сидел мой друг, его имя Карл Липман, он немец и искатель приключений, вроде меня. Мы многое с ним успели, но довести до конца, – Дивер сделал паузу, спазм сдавил ему горло, он быстро плеснул в бокальчик коньяк и выпил, – довести до конца операцию не успели. Так вот, Карл должен был вас взять и довезти сюда, мы чувствовали, что они идут по пятам, и потому соблюдали максимум осторожности. Однако… Словом, ваше счастье, мистер Романько, что вы не оказались в том автомобиле…

– Примите мои соболезнования, Майкл: когда человек теряет близкого друга, он теряет часть своего «я». Если вы не возражаете, начните сначала, с Кобе…

Я приведу расшифрованный рассказ Майкла Дивера, записанный в майскую ночь 1988 года в квартире в старинной части Вены.

«После Кобе я улетел в Мексику, последние несколько лет я обитал в Мазатлане, это такой крошечный курортный городишко на Тихоокеанском побережье. Представьте себе: глубокая лагуна, полукруглая набережная, камни которой день и ночь лижут волны, отличная подводная охота, постоянно толкущийся приезжий люд, в основном из США. Мы, янки, давно облюбовали все мало-мальски пристойные места на побережье, они как бы стали нашей территорией с мексиканской юрисдикцией. Там было не сложно затеряться, не обращать на себя внимания.

Я писал книгу, продолжал накапливать материалы – их присылали люди, связанные со мной. Они работают и в Штатах, и в Европе, у каждого есть свое дело, позволяющее пристойно жить. Но главное в их жизни – борьба. Нет, нет, мы не революционеры, и идеи Октября мне, простите за откровенность, далеки. Я не хочу менять существующий строй, но пока жив, буду бороться с теми, кто отравляет его…

– Это у вас на манер масонской ложи?

– Нет. Это просто группа людей, у которых в разное время и по разным причинам пересеклись дороги. Они в силу своих профессиональных дел знают больше, чем обычные люди. Я сошелся с моими товарищами и коллегами по общей любви к спорту и ненависти к тем, кто стремится сделать его дойной коровой наркобизнеса, конца которому не видно. Корни этих бед – мафия.

Вы помните, я не скрывал этого еще в Кобе, что был олимпийским атташе сборной США в Мексике – таким было мое легальное прикрытие сотрудника ЦРУ, в задачи которого среди всего прочего входила и работа с вашими спортсменами. Припоминаете? Так вот, не я – Карл, разрабатывая одну ветвь наркомафии в Италии, вышел на нити, протянувшиеся в Колумбию и США. Он был занят основной ветвью, а я, по его просьбе, начал прощупывать подходы к американской, так сказать, линии. И неожиданно вышел на источник, начавший меня снабжать таким фактажом, что я забросил другие дела и с головой углубился в хитросплетения официального бизнеса, мафии, политиков, спортивных функционеров… Кого только там не было возле этой зловещей «кормушки»! Не вдаваясь в подробности, скажу: они поставили перед собой цель захватить спортивный «рынок» стимуляторов, а попросту – допингов. Сложность заключалась не в том, что не хватало потенциальных потребителей, а во все ужесточающихся методах борьбы с допингами. Хотя, должен честно признаться, поведение отдельных руководителей международного спорта, мягко говоря, меня шокировало: во имя мировых рекордов, а значит, во имя прибылей, приносимых рекламой, они закрывали глаза на допинговую чуму, поразившую их вид спорта. Но это отдельный разговор, и я вам дам часть документов из тех, что предназначались вам еще в Лондоне, но и доныне не утратили свой взрывной потенциал.

Словом, я напал на след организации, работавшей над новыми препаратами. В дело были подключены и ученые с именами, и целые производства, готовые запустить в серию новый фармакологический стимулятор – не для спортсменов только, но для широкой публики, падкой на разные штучки, позволяющие без напряженного труда наращивать мышцы или удесятерять, скажем, выносливость.

Такой стимулятор создан, и я обнаружил хорошо законспирированную лабораторию, хотя для этого мне довелось почти полтора года провести в подполье. Не удивляйтесь, но я вынужден был стать «курьером», развозившим по миру марихуану и героин, а последнее время «крэк». Конечно, большие партии наркотиков я выдавал полиции, но ни разу тень подозрения не упала на меня. Везло мне, что там… Я стал своим в деле, мне удалось просочиться сквозь едва ль не самую совершенную службу безопасности – наркомафии.

Когда же я оказался в шаге от цели, меня опознал один бывший олимпиец из команды США 1968 года и выложил это шефу ихней контрразведки…

Мне чудом удалось уйти, буквально выскользнуть из рук: они в двери – я через окно, в пустыню. Они перекрыли дороги, что вели из городка, но им и в голову не пришло, что я уподоблюсь самоубийце и уйду без воды и хлеба в жесточайшую мексиканскую пустыню. Но для меня не существовало выбора. Я пробирался через кактусовые джунгли, испепеляемый неистовой пятидесятиградусной жарой днем и замерзающий ночью. Я выжимал горький, как хинин сок из кактусов, и он обжигал мне рот огнем, но все же это была жидкость, в коей так нуждался организм. Последние дни я был не в состоянии идти и продирался вперед ползком. На меня набрел местный пеон, пастух, я отлежался у него и пробрался в Мехико-сити… С тех пор и скрываюсь…

Но это, естественно, не мешало и не мешает заниматься делом, которому я посвятил всего себя. Опубликовал две книги, одну вы, по-видимому, встречали, – о внутренней структуре профессионального спорта, вторая – о допингах – в основном опять же в профессиональном спорте. Книга же, главы из которой я собирался вам передать в Лондоне, рассказывает о наступлении на олимпийский спорт…

Вы, естественно, спросите, что же случилось тогда, в 1985-м?

Я прилетел в Лондон, как мы условились. Но они схватили-таки меня за «хвост» и вот-вот должны были заполучить всего целиком.

Вы остановились в «Вандербилде», я зашел в отель спустя несколько минут после того, как вы отправились на ту встречу. Администратор даже сказал, что если я пойду быстрым шагом, то, наверняка, догоню вас, он даже назвал направление – вы поинтересовались у него, как быстрее пройти к «Хилтону».

Я видел, как вы сели в автомобиль, и это меня насторожило. Когда же вы не явились в отель – а я регулярно названивал, – понял: вы попали в их руки!

Я буквально себе места не находил, потому что чувствовал себя виновным в случившемся. Ведь весь ужас вашего положения был в том, что вы не могли дать им требуемого. Вы просто не обладали этой информацией! Признаюсь, я готов был пожертвовать любыми документами, имеющимися в моем распоряжении, лишь бы выкупить вас…

Парадокс: мы искали друг друга, но так и не нашли…

Впрочем, сегодня они опять напали на мой след, и смерть Карла – последнее предупреждение мне. Но я не намерен отступать, я должен посчитаться с ними теперь уже и за Карла, это был настоящий человек…

Итак, давайте подведем некоторые итоги.

Во-первых, существует разветвленный заговор против большого, если позволите так определить, спорта, против олимпийского – прежде всего.

Во-вторых, создан уникальный допинг, позволяющий человеку делать настоящие чудеса – на беговой ли дорожке, в седле велосипеда, в тяжелой атлетике, боксе, баскетболе, словом, в любом виде спорта он дает фантастическую «прибавку». О подобном до сих пор не могли и мечтать приверженцы тестостеронов, анаболиков и прочей гадости.

В-третьих, препарат уже выдержал всестороннюю апробацию на ведущих спортсменах. Да, да! И допинг-контроль еще ни разу не дал положительного результата. Думаю, если нам не удастся помешать, то целый ряд выдающихся достижений на Играх в Сеуле родится благодаря этому сверхдопингу.

В-четвертых, и это самое печальное, мне не удалось узнать, кто готовится выбросить после Олимпиады на «широкий рынок» этот препарат и кто из ведущих атлетов сегодня выступает в роли подопытных кроликов. Есть подозрения на некоторых американцев, – Майкл сделал паузу, – и на ваших, да, на ваших парней…

– Выходит, мы у разбитого корыта, как у нас говорят?

– Не совсем. Лабораторию в Мазатлане можно будет дешифровать, это раз. Кроме того, мне удалось умыкнуть две упаковки этого сверхсекретного допинга, его нужно пристроить немедленно для поиска кода расшифровки вещества в организме спортсмена. Вот это пока все, что я могу вам, Олех, сообщить».

До утра я не сомкнул глаз и обрадовался, когда первые лучи солнца позолотили край небосвода. Я был готов действовать.

Пленку с записью ночной беседы я отнес к Сане и попросил положить в карман пиджака или брюк, туда, где он хранит свои шиллинги, и беречь как зеницу ока. И никому-никому не отдавать ни при каких обстоятельствах. Саня был человеком понятливым и не стал ни о чем спрашивать.

Прежде чем выйти из номера, я позвонил Дейву Дональдсону и сказал, что буду ждать его в пресс-баре. Потом запечатал два экземпляра расшифровки нашей беседы с Майклом в два конверта, написал киевский адрес и бросил в почтовые ящики – одно на городском вокзале, благо он был рядом с отелем, второе – в пресс-центре.

В сумке у меня лежала коробка с таблетками оранжевого цвета – без этикетки и вообще без каких-нибудь опознавательных знаков. Это были те самые стимуляторы, обладание которыми стоило жизни Карлу Липману и угрожает жизни Майкла Дивера.

11

Дейв Дональдсон находился наверху блаженства: шеф лично позвонил ему из Лондона и поблагодарил за великолепные репортажи.

– Вам ли рассказывать, что такое благодарность от шефа? – никак не мог угомониться Дейв. – Это вам не благодарственные слова, коими может одарить редактор отдела, присовокупив к ним максимум десятку. Если уж лично поздравляет шеф, то, скажу я вам, мистер Романко, мне стоит подумать и о новой машине. Не сейчас, не сразу, но присмотреть какую-нибудь «ланчию», они нынче побеждают чуть ли не на всех ралли, не грех. Чует мое сердце, что мои акции растут не по дням, а по часам!

«Да, – подумал я, – мне бы ваши заботы, мистер Дональдсон. Сколько подобных историй довелось мне раскопать, иной раз и кое-чем поценнее, чем собственное спокойствие, приходилось рисковать. И что в итоге? Зарплата как была десять лет назад, так и застыла на месте, и никак не зависит от моей производительности, от способностей, от преданности изданию, коему ты посвящаешь лучшие годы жизни. Хочешь работать хорошо, на тебя же и все шишки будут валиться. А разве мне не вычитывали за ту мюнхенскую историю, когда столько сил и здоровья было положено, чтоб восстановить доброе имя человека, который сам уже не мог постоять за себя?…»

– Но без вас бы, мистер Романько, мне не напасть на эту жилу. Я этого, клянусь всеми святыми, никогда не забуду! – Дейв был искренне взволнован. А до моего сознания его слова не доходили: я мучительно решал задачу: можно ли, точнее, имею ли я право посвящать Дейва в продолжение этой истории и, более того, выполнит ли он мою просьбу, не вытребовав за то себе особые условия? Собственно говоря, что я знал о Дональдсоне? Встретились тогда в Лондоне, когда он случайно наткнулся на меня в полицейском участке. Ну, написал честно, так, как я его просил, хотя мог и растечься мыслию по древу, это у них в порядке вещей. Теперь, после убийства Карла Липмана, мы снова вышли на контакт, и парень снова не подвел. Ладно, не подвел, – оборвал я себя, – ты тоже не суетись: он берег собственный интерес, ты носитель информации, кто же станет разрушать источник, чтоб выпить стакан воды? Но и подозрительность, согласись, хоть как уж в нас ее воспитывали, да что там – культивировали! – чуть ли не с детсадовской считалочки, у тебя никогда не расцветала махровым цветом. Если б это не так, никогда ты не смог верить людям из-за бугра, многим, с кем сводила тебя журналистская тропа, так что бросай ты это премерзкое взвешивание «за» и «против»…

– Дейв, есть одна небольшая поправка в наши с вами выводы, – сказал я и изучающе посмотрел на собеседника. Он запнулся на полуслове, но лицо его продолжало излучать незамутненную радость. – Мы ошиблись, в той машине не было Майкла Дивера. Погиб другой человек, и я знаю его имя.

– То есть, вы хотите сказать, что я ввел в заблуждение читателя и даже местную полицию? – Дейв Дональдсон явно опешил. – Это не слишком приятная новость, скажу вам, и на Бейкер-стрит кое-кто, узнав ее, обрадуется донельзя. Зависть – штука опасная. Но я уверен, что у вас, мистер Романько, не было намерений толкнуть меня в эту яму?

Вот эти слова «я уверен», сказанные твердо, без подкопа или тени сомнения, поставили точку на моих колебаниях.

– Нет, Дейв, я не обманывал вас. До сегодняшней ночной встречи с… ожившим мертвецом, я был уверен, что это именно Майкл Дивер находился в автомобиле, взлетевшем на воздух. Более того, вольно или нет, но ваша публикация в «Дейли тайм» спасла ему жизнь, потому что те, кто охотился за ним, поверили в стопроцентность совершившейся расплаты…

– Нет, мистер Романько, вы поистине страшный человек! – воскликнул Дейв. – У меня внутри закаменело, когда вы сказали об ошибке, а оказывается, история получает головокружительное продолжение!

– И, сдается, Дейв, мы еще кое-что вытащим на свет божий такое, чего вашему шефу и не снилось!

– Я готов!

– Дейв, извините за неделикатный вопрос… Ради бога, не подумайте ничего дурного, но вы заработали на этих публикациях?

– Еще бы! Но можете не сомневаться – половина ваша, по всем законам свободной журналистики!

– Нет, Дейв, я не рекламное агентство и не ЮПИ – поставщик платной информации, я – журналист, ищущий правду, и никогда не соглашусь, чтобы в жизни побеждало зло. Мне нужна ваша помощь, а насчет денег я спросил потому, что хочу предложить вам… съездить в Женеву.

– В Швейцарию? По вашему делу? – Дейв лукаво взглянул на меня. – Вот вы и стали компаньоном, мистер Романько, с представителем, так называемой, бульварной прессы!

– Что ж – успеха нашему предприятию! – вырвалось у меня.

– Еще раз спасибо вам, мистер Романько!

– Сократи формулу обращения ко мне – просто Олег! Только не «ха», а твердое «г» – не Хардон, а Гордон, понял?

– О'кей, Олег! – Дейв единственный иностранец после Сержа, умудрившийся действительно произнести твердое «г». Как я пожалел, что нет рядом со мной Сержа Казанкини…

– Так вот, Дейв, если вы не возражаете истратить энную часть заработанного гонорара на билет до Женевы, то я буду вам искреннепризнателен. Ибо дело не терпит проволочки и нам нужно первыми придти к финишу, если мы хотим взять их за горло! Кого – об этом мы еще поговорим. Итак, Дейв, вы отправляетесь в Женеву, вы бывали там? Нет? Так вот, в Женеве вам нужно попасть на улицу Крамгассе, 4. Рядом в доме под номером 2 находится старейшая во всей Швейцарии аптека. Кстати, когда будете там, загляните ради любопытства, все-таки 1571 год. Впрочем, это, так сказать, лирическое отступление. Вам нужно встретиться с Мишелем Потье, он говорит по-английски, кстати. Передадите ему мою записочку и вот этот пакет. Что в нем? Неизвестный допинг, запущенный в спортивный мир, который, судя по всему, сработает в Сеуле…

– Извините, Олег, я – криминальный репортер! И, честно говоря, даже на «Уэмбли» хожу только на финальные матчи, да и то, признаться, чтоб не выглядеть белой вороной в глазах коллег. Растолкуйте мне, что за напасть – эти допинги? Как по мне, если находятся идиоты, готовые рисковать здоровьем во имя позолоченных медяшек, навешиваемых на грудь, как призовым лошадям на ипподроме в Челси, так это их дело!

– Здесь вы, Дейв, затрагиваете уже мою честь, потому что я сам был той самой «призовой лошадкой», как вы изволили выразиться. Но я не брал на свою душу греха и не подстегивал организм разными искусственными или естественными ускорителями и поэтому борюсь с теми, кто рад превратить спортсменов в «призовых лошадок». Нет, Дейв, спорт – это самое великое, что выдумали люди после электричества, бензинового двигателя и пенициллина, и, поверьте мне, он заслуживает, чтоб за него бороться отчаянно. Нельзя лишить человека надежды на будущее, а без спорта, без физической культуры вообще, мы вымрем, и после нас останутся лишь самовоспроизводящиеся роботы. Уж им-то спорт действительно ни к чему!

Моя горячая тирада несколько смутила Дейва, он порывался вставить слово, но я не дал ему раскрыть рта. Я прочел Дейву небольшую, но емкую лекцию о допингах и их влиянии на спортивную жизнь, обрисовал тех, кто стоит за всей этой фармакологией и получает бешеные барыши, по сравнению с которыми гонорары чемпионов, согласившихся рисковать, выглядят копейками – жалкими копейками в базарный день.

– Если так пойдет и дальше, то, боюсь, кое-кому из моих коллег и из отдела спорта придется поискать работу! – пошутил Дейв. – Мне это здорово понравилось!

Я отдал Дейву пакет и загодя написанное послание к Мишелю Потье.

– Запомните телефон в Женеве: 031-22-14-81. Мишель Потье. И еще – передайте на словах, что времени в обрез, допинг уже работает, и если до Сеула не удастся раскрыть его код, будет поздно. Я очень прошу Мишеля не терять ни минуты!

Нет, Дейв не был бы сыном своего времени и своей загнивающей системы, если б не спросил напрямик:

– Мы теперь как бы компаньоны в обладании информацией?

– Что за разговор, Дейв! Самое важное – разоблачить эту банду. Хочу предупредить: это очень опасно, Дейв! И взрыв у Турецкого сада в Вене – тому свидетельство…

– Вы не подумайте, Олег, что если я никогда не занимался спортом, то слабак. Нет, я всегда готов постоять за себя. Так меня воспитали!

И здесь они нас обошли, разочарованно подумал я. Как мы не гнали наш локомотив вперед целых семьдесят лет! «Готов постоять за себя», а мы-то воспитывали в людях инфантильность, пообещав им, что лишь в коллективе – сила, только общая масса – это правда жизни и наш идеал. Вот и рубили – в прямом и переносном смысле – головы, торчавшие над толпой. Будь как все, все – за одного…

– Удачи тебе, Дейв! Черкни пару слов или позвони. Но соблюдай осторожность – никто не должен даже догадываться об этом. Понял?

– Еще бы! Это железное правило нашей журналистики. Да, мистер Романько, извините, Олег, я могу открыть тайну погибшего в автомобиле?

– Не только можно, даже нужно! Пусть они подергаются, занервничают, авось что-то и выплывет на поверхность! Ты сделай упор на следующее обстоятельство…

12

Домой мы возвращались в одном самолете со сборной. Как обычно, после состязаний спортсмены сбросили с себя груз напряженного ожидания, сурового режима и неписаных законов сдержанности – этих многочисленных табу, сопровождающих человека, вступившего на крутую, скользкую тропу большого спорта. Победители радовались открывшейся дороге в Сеул, побежденные здраво рассудили: не получилось здесь, в Вене, получится в Москве или Женеве, в Варшаве или Токио. Ведь прежде чем удастся надеть на себя форму олимпийской команды СССР, особо желанной после восьми лет нашего ничем неоправданно порушенного олимпийского цикла, придется еще доказывать свое право на это. Из Сеула, где давно приготовились к Играм, доносились, хоть и прошедшие сквозь густое сито невидимых «красных карандашей», потрясающие новости. Они красноречиво свидетельствовали, что это будет Олимпиада столетия и участвовать в ней престижно, а успех сулит немалые моральные и материальные стимулы.

Вскоре после взлета принесли подносы с обедом. Саня вытащил припасенную именно для такого случая бутылку испанского коньяка «Ветерано», ароматного, согревающего вечным теплом Средиземноморья, где произрастают виноградники, дарящие столь прекрасный нектар.

Волнения последних дней отодвинулись на второй план, остались где-то там внизу, за государственными границами, пересекаемыми нами в этот час, и осознание того, что опасность миновала, а дело, ради коего мне пришлось претерпеть столько испытаний, забыть которые было не под силу даже спустя два с половиной года и суровым напоминанием которых был взрыв у Турецкого сада в Вене, получило продолжение, и можно было надеяться, что удастся-таки добраться до истоков – отравленных истоков мафии, делающей свой черный бизнес и теперь на здоровье спортсменов. Правда, до спокойствия еще ой как далеко, но, признаюсь честно, хоть в Вене я чувствовал себя в шкуре человека, заглянувшего в жерло клокочущего вулкана, не мог, не имел права отвернуться, отойти от края, не говоря уж о том, чтобы удалиться на безопасное расстояние…

– Как поживает наша славная пресса? – спросил подошедший Вадим Крюков. Он был слегка навеселе, как, впрочем, и большинство в нашем воздушном ковчеге. Не нужно было быть психологом, чтоб догадаться, что Крюков – на коне, он был не из тех, кто скрывает свое торжество.

– Вашими заботами, Вадим Васильевич, – почтительно поднимаясь из кресла, сказал Саня и добавил: – Садитесь, у нас свободно!

– Ну, если приглашает пресса, грех или даже не грех – опасно! – отказываться. – Крюков пробрался на кресло у окна.

Саня снова вытащил из сумки бутылку «Ветерано», в литровой емкости оставалось еще вполне достаточно, чтобы скоротать в приятной беседе путь до Москвы.

– За вас и за Федора, Вадим Васильевич! – провозгласил Лапченко.

– Спасибо, братья-борзописцы! – Крюков одним движением выплеснул в рот коньяк и причмокнул. – Отличная штука! Это чей?

– Испанский.

– Нужно запомнить, мы как раз в Барселоне через месячишко будем. Спасибо, ребята, за просветработу. А то, знаете, у тренера свет в окошке – стадион да отель, в Англии ли ты, или в Штатах, в Бразилии, или там, скажем, на Фаррерских островах…

– Насчет Фаррерских ты, правда, загнул – там нет пока ни единого стадиона, насколько мне известно, – сказал я. Крюков почему-то меня раздражал: мне никогда не нравилось, когда человек так явно, так специально работает на публику. А он работал! Причем объектом был выбран я, не Саня, нет, Саня был прикрытием для Крюкова, испытательным стендом, где проверялась моя реакция на слова. «Ну, чего тебе, Вадюня, не сидится, что ты мечешь икру? – мысленно обратился я к Крюкову. – Ведь весь ты сейчас изголяешься передо мной, чтоб доказать, как ты добр и порядочен. Не мельчи. Ну, забрал ты Федю, увел из-под носа у его законного хозяина, ну, согласен, не то слово – не хозяина, но человека, тоже имеющего законные права на этот потрясающий успех Нестеренко. Если ты считаешь, и Федор думает, что так для вас лучше, а значит, для нашего спорта на Олимпиаде в Сеуле, а я – истовый патриот, чтоб ты не сомневался! – я две руки подниму „за“. Удач вам, ребята! Но ведь что-то тебя грызет, Вадим, я ведь с тобой хоть пуд соли не съел, но пообщался ой-ой-ой сколько. Вижу: как на раскаленной сковородке крутишься. Боишься, что я напишу, что успехом-то Федя обязан Ивану Кравцу? Не напишу, можешь быть спокоен, мелко это и не для меня…»

– А как пресса оценивает Федин финиш? – не выдержал Крюков, прорвало-таки его.

– Вы такое сделали, Вадим Васильевич! Теперь и Бенсону стоит всерьез задуматься! – восхищенно изрек Саня.

Но Крюков глазом не повел – он меня пас, он моего слова ждал.

– Знаешь, какая мне мысль сейчас в голову пришла, а? – раздумчиво, глядя в упор на Крюкова, произнес я. Тот превратился в слух, он буквально поедал меня глазами. А я возьми и сморозь – кой черт меня дернул! – Вот только не пойму, кто на кого похож: Бенсон на Нестеренко или Нестеренко на Бенсона?

Крюкова словно кто-то толкнул в грудь – он отпрянул назад, кресло затрещало. Он чуть не задохнулся от гнева. Я, честно скажу, растерялся, ведь ничего худого не имел в виду. Хотел просто польстить, подыграть ему, потрафить его гордыне, что ли…

– Борзописцы, вам бы только в дерьме копаться! – взорвался Крюков.

– Ты чего это, Вадим? Я ведь не хотел ничего ска…

– Пошли вы все… – Он вскочил на ноги и, чуть не вытолкнув в проход Саню, вылетел из нашего ряда.

– Что это с ним? – растерялся Лапченко.

Я пожал плечами.


Пачка газет, купленных в аэропорту Шхеват, наконец-то дождалась своего часа. Я раскрывал газету за газетой, листал страницы. Кубок отодвинул другую информацию на другой план. И почти везде – портреты Бенсона: Джон завязывает шиповки, раздает автографы, рвет финишную ленточку, обнимает тренера Гарри Трамбла, а вот и Федя Нестеренко пожимает руку Джону – оба на седьмом небе от счастья, а чуть в отдалении, точно оберегая питомцев, рядышком, плечом к плечу, стоят Крюков и Гарри Трамбл, тренер Бенсона.

Из головы не выходила необъяснимая, дикая вспышка Крюкова. Не открою Америку, если скажу, что чаще всего мы начинаем вспоминать плохое о человеке, когда он нас чем-то заденет, обидит. Не лучший способ добиваться истины, но что поделаешь с неуправляемым процессом мышления: хочешь ты того или нет, а вдруг накатится на тебя нежданное, потаенное, часто давным-давно забытое, казалось бы, оцененное и засланное в самые дальние, космические тайники памяти.

Не люблю себя в такие минуты, когда логика и разум отступают под натиском эмоций, стыд и грусть охватывают после таких душевных «откровений»: стыдно от того, что сам уподобляешься тому, кто вызвал этот фонтан воспоминаний, грустно, что в такие минуты ты сам теряешь и теряет тот, кто стал объектом ответной реакции.

Как не заталкивал вовнутрь, как не душил медленно раскручивающуюся спираль воспоминаний, как не гнал мысли о Крюкове, хоть он и обидел, больше – оскорбил своей интонацией, презрением, черной энергией, опалившей сердце, а перед глазами, как наваждение, стоял Дима – Дим Димыч. Не по годам согбенный, с изрезанным ранними морщинами лицом, улыбавшийся мне жалкой, стыдливой и кривой улыбкой: у него не хватало двух передних зубов. Он был на два года моложе меня, мы когда-то вместе плавали за сборную Украины. Но Дима сошел с дорожки раньше – за год до окончания института физкультуры, стал быстро делать шаги в науке, после получения диплома вскоре защитился. Его заметили, выдвигали, поддерживали. Он был легок на подъем, чтоб встретить очередного столичного гостя, принять его в реабилитационном центре, организовать достойные приезжего шашлыки. Словом, обычная рутинная жизнь функционера в «провинции».

Но, по-видимому, круг полезных знакомых включал в себя и лиц, способных двигать по иерархической лестнице. Дима долго колебался, нервничал, потому как был из коренных киевлян, – а это люди оседлые, привязанные к своему неповторимому Крещатику, к бесподобным золотым куполам Лавры и многоликим картинам, открывающимся с высоких берегов правобережья на заднепровские дали, к «Динамо» и Караваевским баням, верные своим кафе и кладбищам и еще тысяче и одной «мелочи», без которых им не жить.

Со мной Дима провел тоже немало бесед, уговаривая «укатить в столицу» (как раз подоспело такое предложение и мне, в солидный журнал – с перспективой), всякий раз приводя «несокрушимый» довод:

– Старина, ведь дорога за границу начинается из Москвы, усек?

Я остался в Киеве и не жалею об этом. А Дима – Дмитрий Дмитриевич – бросил свою кафедру в институте и ринулся в руководители. Нет, я неплохо знал Диму – он не был карьеристом в худшем значении этого слова. Да, он хотел сделать карьеру, реализовав свои способности и желание работать.

Несколько лет бывший киевлянин процветал, даже поползли слухи, что Дим Димыч, так его звали в Комитете, непременно займет пост заместителя начальника управления. Вид у него был процветающий: эдакий американский деловой человек, знающий себе цену.

Потом он исчез с горизонта, да так внезапно, что я не мог даже толком выяснить, куда он запропастился. Особо спрашивать было не у кого, потому что Крюков, а именно под его началом делал карьеру Дим Димыч, сам уволился из Комитета, занявшись тренерской работой.

Столкнулись мы с Дим Димычем… как вы думаете где?

В Киеве, в новом бассейне на Лесном массиве, куда я однажды в поисках воды («Динамо» закрылся на очередной, из серии бесконечных, ремонт) заехал холодным, дождливым вечером, я не узнал в мелком согбенном старичке еще недавно блестящего и энергичного, всегда подтянутого Диму.

– Не признал или специально нос воротишь, Романько? – с вызовом обратился он ко мне, вытирая ветошью испачканные мазутом руки.

– Дима? Столяров?

– Самый.

– Ты что здесь делаешь? – Глупее вопрос и придумать трудно.

– Работаю.

Мы условились встретиться после плавания, тем более что рабочий день Димы заканчивался.

Когда я вышел из раздевалки, он уже ждал. Худой, неухоженный, в каком-то задрипанном, может, даже с чужого плеча некогда коричневом макинтошике, в разбитых ботинках на микропорке, давно утративших первоначальный цвет. Трясущиеся руки да бегающие, собачьи глаза выдавали в нем профессионального алкоголика.

– Успел, – прочел мои мысли Дима. – Тут особого ума не требуется. Может, посидим где?

Худшее времяпровождение, чем выслушивание стенаний и жалоб пьяного, трудно придумать. Но это был Дима. Дима! Разве мог я пройти мимо, не узнать, что стряслось и чем можно помочь?!

Мы заехали в бар «Братиславы» на Левобережье. Нас, вернее, Диму, поначалу пускать не хотели, довелось пригрозить именем Христо Роглева, директора комплекса – моего давнего доброго знакомого.

Я сидел с бокалом шампанского, Дима пил коньяк.

– Смотришь и думаешь: поплыл Дима, слабак. – Он с глубокой обидой, не обидой, но с горечью, с укором произнес эти слова. – Не суди строго… Поплыл, но не сам – подтолкнули. Понимаю, понимаю, возразишь, отмахнешься – мол, ежели б не был безвольным, куклой-марионеткой в чужих руках, удержался бы… Чего там… мог удержаться, да толкали в спину и в шею гнали, чтоб сгинул с глаз… не могли простить…

– Что простить, Дима? – удивился я.

– Не думай – не пьян. Я теперь сухой вообще не бываю. Но до скотского состояния не дохожу. У меня сейчас мозги так светлы, не дай бог… Отчего спросишь? Жжет, пробирает насквозь обида… Скажешь, еще не поздно вернуться, нет ничего невозможного… слышал, на каких только собраниях не учили уму-разуму. Сломался, старина, Дим Димыч. Сломали… так верняк будет. Кто? Сейчас скажешь: спятил, рехнулся Столяров, нет ему доверия. Нет, Романько, вот здесь, – он стукнул себя в грудь так сильно, что чуть было не свалился со стула, я едва успел его поддержать, – жжет, прожигает насквозь обида. Ясно, на себя, в первую голову, но и на тех, кто живет припеваючи, хоть и столкнул меня в помойку, где мне случается искать, ты уж прости за откровенность, закусь…

Признаюсь, неуютно чувствовал я себя и давно начал жалеть, что согласился на эту ничего не дающую – ни мне, ни Диме – встречу. Он был алкоголик, и никто – это я знаю доподлинно – не спасет его.

– Гены? Слышал и о генах, может, они у меня и впрямь дерьмовые, но пока не толкали меня туда, где я теперь обретаюсь, у меня не было сложностей с этим делом, да ты ведь лучше других знаешь. Крюков меня столкнул сюда, да, Вадь Васильевич, чистюля и респектабельная особа… Что ты на меня уставился, как баран на новые ворота? Прости, жжет, не сдержался. Крюков… Ты спросишь, как же это мы из друзей не разлей вода превратились во врагов? Да проще не бывает, пойми! Заловил я его на некоем бизнесе… На каком? Не-е, он валютой не баловался, на этом другие горели. Он привозил медикаменты, на них ни один таможенник не клюнет. Только медикаменты особые, стимуляторы, то бишь допинги. У нас тогда этим мало кто всерьез интересовался – ни тебе допинг-лабораторий, ни допинг-контролей. А деньги за них платили – тебе и не снилось! Думаешь, зол Столяров на Крюка, вот и лепит, что в голову придет. Доказательства? Доказательств нет. Хотя с них-то все и началось. Плесни, не жалей! Да, так вот. Я выловил у него в столе, случайно, клянусь, он только час назад как из-за бугра прилетел, не успел распределить «подарки». Смотрю, голубые таблетки, название – дианабол, стопроцентный стероид, это ребенку известно…

Столяров выпил, некоторое время просидел молча, закрыв глаза. Потом, все еще не подняв веки, продолжил: – Ничего не сказал я тогда, каюсь, но начал прислеживать за ним: кто приходит, с чем уходит, как расплачиваются. Он-то обнаглел, чуть не в кабинете распродажу устраивал.

Когда Крюк появился с очередным блоком таблеток, я, не долго думая, к Гаврюшкину. Так, мол, и так, Вячеслав Макарович. Тот побледнел, на кнопку жмет, рука пляшет – Столярова ко мне! Является Крюк, интересуется, в чем дело и почему его потревожили, он как раз отчет составляет о победном вояже спортивной делегации за границей…

Гаврюшкин показывает на блок и спрашивает: что это? Тот и бровью не повел – указывает на меня.

– Налей! Полную! – потребовал Столяров. Выпил залпом, не закусывая.

Заговорил поспешно, точно боясь, что не успеет досказать:

«– Я туда-сюда, а Крюк – как скала: давно, говорит, Вячеслав Макарович, хотел вас поставить в известность, да жалость, ложно понятое чувство долга – ведь это я Столярова из Киева вытаскивал, рекомендовал – удерживало. Предупреждал, чтоб бросил, но… Тут я не выдержал и чуть не врезал ему по харе. Но Гаврюшкин удержал меня.

Думаешь, отмазался Столяров? Обернули все против меня! Ты понимаешь? – Дим Димыч заплакал, размазывая слезы по темным худым щекам.

Но все же взял себя в руки, стал говорить, но тише, так что я едва различал отдельные слова. – Выгнали меня из Комитета, сказали, чтоб уходил подобру-поздорову и чтоб спасибо сказал, что не передали дело в прокуратуру. И свидетели у них, понимаешь? – выискались, им якобы продавал я допинги!

Перекрыли мне кислород. Куда ни приду устраиваться, встречают с распростертыми объятиями, но как только с Гаврюшкиным или Крюком поговорят, – от ворот поворот. Больше года без работы тынялся по Москве, проел, но больше пропил все, что имел. Жена за двери выставила, и правильно сделала, кому такой нужен. Последнее место работы – на кладбище, подменным в бригаде олимпийского чемпиона по хоккею отирался, пожалел он меня, потому как еще по Комитету помнил…

А потом рванул в Киев, вот уже второй год здесь, хорошо – маманя еще жива, прописали…

Налей!

Я никому эту историю не рассказываю… Кто поверит… А Крюк вскоре после меня тоже слинял из своего кабинета, в тренеры подался… Слышал, Федька Нестеренко в его ручки золотые попал. Ну, Крюк из него выжмет все… еще как выжмет… попомни мое слово… Да нет, забудь и думать, что мщу Крюку… Жжет… понимаешь, жжет сердце…»

Вот такой печальный разговор припомнился мне в самолете «Аэрофлота», летевшем на высоте почти в десять тысяч метров из Вены в Москву, а Крюк – Вадим Васильевич Крюков – сидел в трех рядах от меня, впереди, и я отчетливо видел его красивые русые волосы, тщательно подстриженные и уложенные кокетливой волной…

13

В тот день я задержался в редакции допоздна.

Когда собрался уходить и уже закрыл в сейф диктофон с венской кассетой, погода окончательно испортилась. Из кабинета на шестом этаже, окнами выходившего на мрачные, закоптелые глухие стены литейного цеха завода «Большевик», было видно, как запузырились лужи на неровном асфальте, как поспешно раскрывались зонтики и торопливо бежали к станции метро люди, застигнутые июньским ливнем. Дождь с короткими перерывами лил со вчерашнего вечера, нагоняя тоску и напоминая об осени. Вот так оно всегда: не успел отцвести, отгреметь яростными и радостными весенними грозами май, как ненастный июнь, теперь все чаще случавшийся в нашей киевской жизни, напоминал, что время неумолимо бежит вперед.

Непогода застала врасплох – обычно крыша машины надежно уберегала от превратностей окружающей среды, да сегодня я отдал «Волгу» в золотые руки Александра Павловича, механика от бога – худого, согбенного, в чем только душа держится, 50-летнего умельца с автобазы легковых автомобилей горисполкома. С ним меня связывала давняя дружба не дружба, но глубокое взаимное уважение. Александр Павлович был холост, одинок, честен, любил свои железки (они у него блестели как новенькие, хотя отмывал он их иной раз часами – бензином да стиральным порошком, не жалея времени), не терпел бездельников и спокойно относился к начальству, знал себе цену. Я был за его спиной как за каменной стеной во всем, что касалось автомобиля…

В редакции уже практически никого, кроме дежурной бригады, не осталось, даже не с кем было сгонять партию-другую в шахматы, чтоб убить дождливое время.

А ливень шумел, гремел орудийными раскатами, небо, черное как уголь, раскалывалось на сотни осколков, когда гривастая молния освещала мрачный пейзаж.

Позвонил домой: Натали отсутствовала, что, впрочем, было обусловлено заранее – ее пригласили знакомые в «Театр на Подоле», что в двух шагах от дома, на Андреевском спуске.

Когда дождь по моим наблюдениям стал стихать, я решительно поднялся – не сахарный же, в конце концов, не размокну, а тут сидеть можно до второго пришествия, – раздался телефонный звонок.

– Привет, как там театр? – спросил я, уверенный, что это Натали возвратилась после спектакля и интересуется, куда это муж запропастился.

– Здравствуйте… Театр?… Вы знаете, что мы были в театре? – услышал я незнакомый и, как мне показалось, растерянный девичий голосок.

– Простите, куда вы звоните?

– Романько, Олегу Ивановичу.

– Это я.

– Меня зовут Елена Игоревна, я из «Интуриста». Вас разыскивает наш гость из Великобритании. Он сегодня прилетел и очень просил связать вас с ним. Его зовут господин Разумовский.

– Алекс?! – Видно, в голосе моем прорвалось столько эмоций, что гид «Интуриста» растерялась.

– Да, да, господин Алекс Разумовский, он приехал на международные соревнования по конному спорту…

– Милая вы моя, Елена Игоревна, давайте-ка вашего господина Алекса побыстрее!

– Пожалуйста, он стоит рядом.

– Хелло, Олег, я рад тебя приветствовать в Киеве! – голос выдавал плохо скрываемое волнение человека на противоположном конце провода.

– Алекс, неужели это ты?

– Я, мой гид Елена Игоревна может подтвердить. – Разумовский обретал спокойствие, и я снова услышал знакомые, не забытые даже через столько лет нотки легкой бравады. – Когда мы можем встретиться?

– Сегодня! Идет?

– Конечно, я не привык спать ложиться с воробьями. Скажи, а гитара у тебя найдется?

– Спроси что-нибудь полегче у человека, которому, как утверждает моя женушка, медведь на ухо наступил еще в младенческом возрасте.

– Жаль… Но где ты находишься?

– Сейчас далеко, а живу в центре. Ты где остановился?

– В «Днепре».

– Это – в двух шагах от моего дома. Сейчас ловлю такси и несусь к тебе.

– Зачем такси? Я отправлюсь к тебе на моем автомобиле, у меня такой большой автомобиль, черный и длинный, а в салоне вполне можно открыть небольшой паб. Елена Игоревна сказала, что на таких ездят у вас министры.

– Дай трубку девушке… – Елена Игоревна, простите, водитель есть у господина Разумовского?

– Конечно, ведь он по классу «люкс».

– Тогда скажите водителю, чтоб он катил к комбинату «Радянська Украина», я выйду через десять минут. Спасибо.

Вот так я увидел человека, который вошел в мою жизнь много лет назад, произведя в моей памяти неизгладимые зарубки, и который, тогда я даже не подозревал этого, окажется рядом в опасной ситуации и будет тем добрым ангелом-спасителем, кто думает в таких ситуациях не о себе, а о друге.

Алекс…

14

С Алексом познакомил меня Дима Зотов в мой первый визит в Лондон. Он подкатил на огненно-красном «ягуаре», вырвавшись из зеленой бесконечности вересковых пустошей, из голубеющего ледянистой твердью неба, упавшего на недалекий горизонт подобно таинственной комете, вызвав всеобщее замешательство не одним своим проявлением, но вызывающей яркостью автомобиля и тем, как небрежно, по-царски хлопнув дверцей, выпрямился во весь свой рост.

Это был человек средних лет с прямыми плечами спортсмена и узкой талией. Лицо строгое, словно бы отрешенное, аскетическая сухость щек и тонкие, ровные, неяркие губы, выступающие вперед острые надбровные дуги в шрамах, белыми продольными линиями проглядывающие сквозь негустые темные брови, – все это создавало впечатление суровости и надменности. Глаза смотрели открыто-спокойно и… были неприступны, как средневековая крепость. Потом я узнал, что иногда, когда Алекс пребывал в отличном расположении духа, словно опускался мост через глубокий ров, отворялись крепостные ворота, и тогда удавалось заглянуть вглубь и увидеть нечто прорывающееся сквозь наигранную веселость или увлеченность (Разумовский любил преферанс, слыл большим докой в этом деле, но играл очень редко. «Не люблю проигрывать, это ожесточает меня, а я и без того видел слишком много жестокого для одного человека!» – объяснил он однажды).

Разумовскому, как выяснилось, минуло 30, а выглядел он зрелым мужчиной, сохранившим юношескую фигуру. Его подруга – крашеная блондинка, «ночная звезда» Сохо была до неприличия вульгарна, и я поразился, как он решился показаться с ней на людях. Странно, но она боялась одного только его взгляда, может быть, увидела в его глазах то, что однажды довелось разглядеть мне.

Тогда, в первый день знакомства, в простеньком загородном ресторанчике, где-то на Олд Кент-роад, в тихий осенний день, когда уходящее солнце обласкивало притихшую землю последними теплыми лучами, Алекс вызвал во мне столь противоречивые чувства, что я долго не мог отделаться от мыслей о нем. В нем чувствовалась скрытая сила, может быть, сила, способная к буйству, и в то же самое время – уязвимость, болезненная восприимчивость, почти душевная обнаженность и ранимость; он раздражал воображение, и мне понадобились немалые усилия, чтоб успокоиться и попытаться трезво оценить Алекса.

Был день рождения Люли, жены Димы Зотова, и он пригласил самых близких своих знакомых.

У Алекса обращали на себя внимание превосходные манеры сноба, воспитанного в Оксфорде или Гринвиче, человека с тугим кошельком, а на самом же деле, я узнал это от Димы, Разумовский добирался из Мельбурна в Лондон «зайцем».

Впрочем, Алекс не кичился своими манерами и, когда мы уже сидели за столом и изрядно выпили, почувствовали себя свободнее, сказал, обращаясь ко мне:

– Наследие проклятого прошлого… Так, кажется, говорят теперь у нас в России? – Он обольстительно усмехнулся розовато-белой улыбкой кинозвезды. – У моей бабки-графини Разумовской была бездна воспоминаний о прошлом, и она изо всех сил старалась перекачать их в мой колодец. Но вы не обращайте внимания, это только сверху: воды в моем колодце – кот наплакал, а там – трясина… зыбкая, бездонная, в ней я однажды и утону.

– Моэм заметил как-то, что из сточной канавы лучше видны звезды, – «обнадежил» прислушивавшийся к нашему разговору Дима.

– С точки зрения gentelman of large [3], которому это нужно, чтоб глубже ощутить стерильность своего клозета и радость того, что из канавы он может выбраться в любой момент, – отрезал Алекс спокойно-равнодушно и обернулся к «звезде»: – Дорогая, перестаньте опустошать запасы виски, иначе вас снова вечером освищут, когда вы станете плясать не в такт музыки, и вышибала снова угостит вас оплеухой… А мне… мне не хотелось бы снова бить ему в морду и выглядеть в его глазах свиньей. Ведь он прав. С некоторых пор мне чертовски не нравится заниматься неправым делом…

«Звезда» Сохо сникла и послушно отставила в сторону бокал со straight whisky [4]; она была послушна, как ягненок, хотя Алекс и отдаленно не напоминал серого волка.

Уже зажгли свечи, мало что сквозь широкие окна еще вливался неяркий свет предвечерья; свечи смахивали на живые существа: они ровно дышали, не обращая внимания на отсвет уходящего дня, иногда почему-то начинали дрожать и перемигиваться, словно разговаривая между собой; одна из них – розовощекая и яркая – время от времени начинала злиться и палить микроскопическими искорками…

Веселья не получилось, и я подумал тогда, что все мы, сидящие за столом, похожи на эти свечи.

Алекс поднялся, покрутил из стороны в сторону головой и, ни слова ни сказав, исчез. Отсутствовал он долго, «звезда» начала проявлять признаки беспокойства, что, правда, не мешало ей выдудлить бокал виски до дна.

Кроме нас, в ресторанчике – ни души, и свечи нагнетали тоску, как, впрочем, и старые, давно не менявшиеся обои в блеклую синюю арабеску, носившие на себе печать увядания, и зеркало во всю стену – в желтых пятнах ржавчины, и даже сам хозяин – пожилой человек с седыми редкими волосами и пухлыми руками.

Это было глупой затеей – собраться здесь, но Зотов изо всех сил старался англизировать свой быт и потому даже семейное торжество решил провести не по-русски – в домашних условиях, а в ресторане, на английский манер.

Появился Алекс, неся в руках гитару.

– Вот тебе и на! – искренне поразился Дима. – Где это ты добыл такое сокровище?

– Сдается мне, трактирщик отобрал ее у каких-нибудь бродячих менестрелей, коим нечем было расплатиться за еду! – рассмеялся Алекс.

Алекс отодвинул от стола резное деревянное кресло с потемневшей высокой спинкой, сел, закинул ногу за ногу и, пристроив половчее гитару, замер, ушел в себя, не то настраиваясь, не то раздумывая, что сыграть. Я с двойственным чувством ожидал начала, потому что Алекс задел меня за живое, чем-то разволновал, хотя чем – я не смог бы объяснить тогда, это объяснение открылось гораздо позже, когда мы сблизились, и я лучше стал понимать его, хотя до конца так и не раскусил. Внутреннее волнение вызывало невольную дрожь, хотя я и виду не подал: гитара, подобно лакмусовой бумажке, обнажает суть человека: можно легко прочесть тайны в сокровенных глубинах души, и – полюбить или горько разочароваться, а мне почему-то не хотелось разочаровываться в Разумовском, не хотелось – и все тут!

Когда Алекс взял первую струну и она отозвалась на его нежное, почти чувственное прикосновение, словно живое тело, меня как электричеством пронзило, и я впился глазами в Разумовского: он выглядел бледнее обычного, на лбу проступили росинки пота, желваки на скулах вдруг окаменели, придав лицу выражение скорее злое, чем доброе. Но пальцы – длинные, беспокойные, властно-покровительственно забегали по струнам, и Алекс запел без надсады сочным баритоном, с каким-то интимным придыханием, но не вульгарным, вызывающим отпор, а как бы выдающим самое сокровенное и личное.

– О звени, старый вальс, о звени же, звени
Про галантно-жеманные сцены,
Про былые, давно отзвеневшие дни,
Про былую любовь и измены!
С потемневших курантов упал тихий звон,
Ночь, колдуя, рассыпала чары.
И скользит в белом вальсе у белых колонн
Одинокая белая пара…
«Звезда» Сохо дохнула мне в лицо спиртным перегаром и спросила, невинно икая:

– Я н-ничего н-не понимаю… Ни с-словечка… Разве я т-так пьяна, что забыла в-все слова?

– Он поет по-русски…

– По-русски? Ах, да, он же австралиец…

Алекс все ласковее оглаживал струны, и они отзывались пряными звуками, обостряя и без того грустные слова песни.

– О звени, старый вальс, сквозь назойливый гам
Наших дней обезличенно-серых:
О надменных плечах белых пудренных дам.
О затянутых в шелк кавалерах!…
– Мне любопытно поговорить с вами еще и потому, что вы с Украины, – Алекс посмотрел в упор, но несколько отчужденно, мне показалось – даже равнодушно, и это задело меня за живое, и я весь напрягся, готовясь дать отпор, если Разумовский попытается влезть со своими вопросами в святая святых. Но он вдруг встрепенулся, словно сбрасывая с себя невидимый груз, потянулся к бокалу, где синим айсбергом плавал острый кусок льда, сделал жадный глоток и уже совсем другим тоном, где прорывалось тщательно скрываемое волнение, произнес: – Впрочем, нет, что это я… Прежде чем задавать вопросы, положено представиться. А что вы знаете обо мне? Так себе, безделки, то, что лежит на поверхности, что схватывает даже далеко не наблюдательный глаз. Вот, к примеру, Дима, он непоколебимо уверен, что я – миллионер, унаследовавший коллекцию бесценного баккара моей бабки, графини Разумовской. Сказать по правде, так с самого раннего детства, когда мы еще жили в Харбине и мне на всякое довелось наглядеться, и этими впечатлениями переполнены по самую завязку мои воспоминания, я знавал русских, которые, как черт от ладана, открещивались от своей национальности. Возможно, именно они обострили у меня это чувство родины…

Я непроизвольно улыбнулся, но Алекс не обиделся.

– Вы улыбаетесь – человек, в жизни своей ни разу не стоявший на земле предков, не дышавший ее воздухом, – и «чувство родины»? Полноте, хочется сказать вам, зачем такие высокие слова! О родине у меня сложились отдельные, скорее даже отрывочные, случайные представления, оставшиеся в памяти опять-таки от бабки. У меня, можно сказать, нездоровая страсть к соборам… Бабушка рассказывала о старом монастыре над Десной, откуда видно до самого края земли и даже сквозь века… и если немножко пофантазировать, то можно узреть Игоря, князя Киевского, и плачущую на крепостном валу Ольгу… Впрочем, кажется, это было в Киеве. Но оно засело у меня в голове и, видать, ничем не выбьешь. Расскажите о тех местах, вы, знать, бывали там и видели все наяву?

Я сразу вспомнил тот дивный июньский день, нет, прежде – вечер и ночь накануне того дня.

Мы заблудились за Шосткой, свернули не там, где следовало, и вскоре вместо тряской брусчатки под колесами «Волги» расплывалась по обе стороны от машины вековая пуховая пыль битого-перебитого шляха; фары выхватывали из сгущавшейся темноты то одинокую вербу у поворота, то запыленный фасад сонного подбеленного домишки с проваленным посередине плетнем. Дорога вела в никуда, но и возвращаться было глупо – без сомнения, нам бы не удалось выскочить на большак. И потому ехали на авось, куда глаза глядят, и это решение вызвало сначала прилив энтузиазма в салоне, но вскоре духота (стекла пришлось поднять из-за лезущей и без того во все щелки пыли) да монотонное раскачивание стали клонить ко сну, и лишь мне одному суждено было бороться со сном, и эта борьба окончательно вывела меня из себя и, не сказав никому и слова, я решительно крутанул руль вправо, перевалил через неглубокий кювет и выехал на выкошенный луг, упиравшийся в недалекие заросли верболоза.

Заглушив мотор, выбрался из кабины и полной грудью, взасос, втягивал чистый, прохладный, скорее даже холодный воздух, идущий от невидимой, но близкой воды. Пряно пахло свежим сеном и бегущей водой, а также дымком невидимого костра и еще чем-то неуловимым, неугаданным, что таит в себе летняя ночь в степи, да еще вблизи реки. Я двинулся напролом сквозь густые заросли верболоза, и ветки, окропленные выпавшей росой, вскоре промочили рубашку насквозь. Под ногами пружинил песок, и тут я только догадался, прикинув мысленно наш путь, что непременно должен выйти к Десне. Так оно и случилось, кусты вдруг кончились, и перед моими глазами открывалась белесая пойма. Я подступился к самой воде, о чем догадался по легкому, нежному, как шепот любимой девушки, плеску, наклонился и опустил руку в неожиданно теплую, парную волну.

И так было хорошо в этом царстве безмолвия, под небом, высыпавшим на темно-синюю твердь целые россыпи чистых, мерцающих звезд, в мире тишины, покоя и испоконвечной значимости, что меня так и подмывало вскочить и закричать на всю землю: «Да уж жить-то стоит лишь из-за того, что существует эта прелесть!» А я затаил дыхание, чтоб вдохом, голосом своим не осквернить, не порушить величавое бдение ночи.

Утром мы въезжали в Новгород-Северский, спросили дорогу к Десне, к монастырю, нам легко указали путь, и средь зеленых стен садов мы покатили вниз. Но не съехали к воде, а, вывернув на обочину, под чьи-то нависшие над самой головой рдеющие вишни-владимирки вышли из машины, разминая затекшие ноги, чтоб двинуться к высоким кремлевским стенам, тут и там подпиравшим башенки, за которыми взгорбились еще более высокие статные маковки церквей с покосившимися крестами на верхушках и свисавшими небрежно вниз громоотводными проводами. Не терпелось, не стоялось, мы торопили друг друга, беспричинно пугаясь, как бы монастырь, веками нависавший над кручей, вдруг не рассыпался на глазах, не сгинул во тьме неторопливых веков, откуда он явился в наш двадцатый скоропостижный и суетный век. За массивными створками ворот, тяжко повисшими на двух четырехугольных дубовых вереях, на подворье, куда попасть можно было, ступив через скрипучую рассохшуюся калитку, глазам предстало извечное торжество камня, ощутимо одухотворенного, словно вобравшего в себя души тех, кто в безмолвьи возводил эти стены, белокаменные ризницы, церкви и благовестные звонницы, кто протаптывал эти тропки и высаживал давно-давно разросшиеся вширь и вверх вишни да яблони; словно бы забились в истершихся в дождях да метелях, давно не беленых стенах сердца – не религиозных фанатиков, не потерявших себя перед богом убожеств, а зодчих, фантазеров и жизнелюбов, складывавших кирпич к кирпичу не церковь, не храм-прибежище святых, а свою мечту о высоком и чистом, о прекрасной и цельной жизни, что еще должна была только настать…

Сердце мое сжалось как от боли, и разочарование остудило восторг, и мне стало не по себе, точно я, Олег Романько, и никто иной повинен в запустении – не запустении, но какой-то небрежной прохладности к мечтам и делам людей, имена коих я не знал и никогда не узнаю, но кто жил во мне, в моем сердце, потому что они были моими предками, потому что они думали обо мне, выделывая с необыкновенной нежностью каждый завиток, каждый портик, всякий – большой и малый навесик, тысячу раз взвешивая, доискиваясь до абсолютной истины: это они передавали мне на хранение святую любовь к тому, что прозывается родной землей, с чем мы рождаемся и что завещаем детям своим.

В дальнем закуте за старой морщинистой яблоней антоновкой, за шелушащимся ее иссера-синим стволом, по сброшенным в кучу старым, почерневшим и изгнившим ящикам, ежесекундно рискуя загреметь вниз, я взобрался на стену, поднял, наконец, голову и огляделся. Голова пошла кругом от высоты и невиданного доселе простора, открывшегося взору. Ах, как близка нам неиссякаемая прелесть природы, как волнует кровь вдруг открывающая ее близость! Внизу, далеко-далеко внизу, так, что дух захватывало, кольцом изгибалась маслянисто-черная, врезанная в бирюзовую крепость лугов, обрамленных по горизонту, по самому виднокраю, густо-зеленой оправой лесов, глубокая и быстрая река. Руки невольно потянулись вверх, словно крылья, и пугающее своей реальностью желание взлететь в воздух властно охватило меня, сперло дыхание, еще мгновение… и я поспешно повернулся и полез вниз. Когда возвращался, навстречу попалась стройная, с долгим телом белянка, она как-то странно взблеснула глазами, будто прожгла насквозь, и неслышно взметнулась мимо, подобно видению. Я вовсе не удивился, когда, не утерпев, оглянулся и не обнаружил ее ни рядышком, ни вдали, хотя двор весь просматривался в светлой ветрянности утреннего солнца. Не подивился и тому, что в кельях да монашеских жилищах теперь расположился дом для престарелых, как не удивился и чистеньким, будто только что из баньки, розовощеким старичкам и старушкам, разгуливающим средь двора, средь царства прошлого и назойливых примет нашего времени, тех, без места и ощущения наставленных тут и там свеженьких, привычно сработанных местным белодеревцем, щитов со словами лозунгов, сообщавших разные прописные истины, мимо которых старички и старушки гуляли равнодушно.

Но всего этого я не рассказал Алексу, потому что еще не знал, можно ли пускать его туда, куда и сам не часто заглядываешь, чтоб не наследить или обвыкнуться и – утратить остроту восприятия, столь необходимую человеку. Ответил коротко:

– Это – одно из самых чудесных мест на нашей земле. Это как бы окно, сквозь которое можно заглянуть в дом к предкам.

– Я слышал, у вас нынче не слишком поощряется такое заглядывание? – Алекс испытующе поглядел на меня.

– Прошлое нельзя оторвать от настоящего. Это, во-первых, глупо. Во-вторых, это мешает глубже ощутить связь с будущим. Иванов, не помнящих родства, немного, но, к глубокому разочарованию, они верховодят…

– Ладно, я не к тому, – сухо сказал Алекс. – Вы в Батурине бывали?

– Случалось.

– Мне бабка, считай, уши прожужжала о давнем, ума не приложу, где все это хранилось у нее в голове. Я просто-таки живым представляю себе своего прапрадавнего предка, в честь которого нарекли и меня, Алексея Разумовского, Диме – ввек не догадаться, – Алекс рассмеялся строгими, сухими губами, отчего лицо его стало еще суровее и замкнутее, – что графы Раэумовские вышли из какого-то богом забытого села из пастушеского рода Лешки Розума, ставшего затем мужем царицы Елизаветы… Дивные дела творились наземле… Впрочем, мне более по душе Кирилл, младший брат Алексея…

– Я представил себе, как некогда рыжий и тощий англичанин, отправляясь в медвежий угол, в Россию, берег что зеницу ока не драгоценности и книги, а багаж индийского чая и, попивая его в придорожных харчевнях, растекался мыслию по древу мечтаний; спустя некоторое время вальяжный Чарльз Камерон, архитектор, взопрев от восторга, замер на высоком берегу Сейма, и легкий ветерок вздувал его вихри, а перед глазами его уже вырисовывался красавец-дворец, которым он заложит строительство нового Петербурга для брата мужа царицы всея Руси, гетмана Украины – Кириллы Разумовского. А дальний отпрыск угасшего графского рода сидел передо мной в богом забытом ресторанчике на английской земле и выспрашивал меня о Батурине, о дворце, вознесенном над Сеймом англичанином Чарльзом Камероном…

– Он похож на чудо, белое чудо: словно бы Акрополь вдруг вырос средь чиста поля…

– Я родился и вырос в Харбине, – прервал меня Алекс, потянувшись к бокалу с виски. – Отца почти не помню, он тоже из какого-то знатного рода, да умер рано. Мать к тому времени, когда я стал соображать, уехала в Токио, вышла замуж за профессора университета Васеда. Моим воспитанием занялась бабка, крошечная, легкая, как одуванчик, дунь и рассыплется, на самом же деле – характер волевой, цельный и властный. – В начале шестидесятых годов в Харбине стало совсем невмоготу жить, и вся полумиллионная русская колония пришла в движение. Китайцы всячески старались избавиться от нас, притесняя, устраивая утонченные, страшные восточные подлости, после которых человек готов был бежать на край света. Вот так мы – бабка, я, ее кузина, девица лет шестидесяти, и сухенький старичок по имени Буля, я даже не знаю, кем он приходился бабке, но только слушался он ее беспрекословно и выполнял в доме чуть не все работы – и в магазины ездил, и драил полы, встречался с кредиторами, улаживал неприятности с китайскими полицейскими, играл в бильбоке с бабкой вечерами и не дурно дренчал на старинном гнусавом клавесине, – вся наша семья очутилась в Мельбурне. Можно было поселиться в Дарвине – там жили какие-то давние бабкины друзья, но влажный тропический климат, это вечное лето, напугали ее…

В Мельбурне мы купили половину не слишком нового, но и не такого уж старого двухэтажного дома в Гайдельберге, на территории бывшей олимпийской деревни. Не стану утверждать, что именно это обстоятельство повлияло на выбор дома, – но определенно бабке нравилось, когда ей рассказывали, что именно в этом доме некогда жили русские футболисты: пили по вечерам водку и один из них, похожий на цыгана, играл на гармонике и они все дружно подпевали ему, сидя на кроватях в комнате, служившей нам столовой.

В Мельбурне я не ощущал каких-либо стеснений, скоро и у меня завелись дружки, такие же ребята, как и я, правда, кое-кто уже не знал и слова по-русски.

Но вдруг жизнь сломалась, полетела к черту, в тартарары, и я почувствовал себя рыбой, выброшенной на песок, – меня призвали в австралийскую армию. Как ни билась бабка, как не раздавала взятки врачам, начальнику полиции, умудрилась добраться до губернатора штата, пытаясь выгородить меня, – пустые хлопоты. Австралийцы сами-то не слишком рвались воевать во Вьетнаме, а по каким-то там дурацким договорам с американцами им довелось послать свой корпус в это пекло.

Я и не подозревал, в какую хлябь затолкнула меня жизнь. Нет, не то чтоб я испугался выстрелов или наложил полные штаны от страха. Может быть, мне просто повезло, но в серьезных переделках участвовать, считай, и не довелось – все больше патрулирование зоны, вылеты не вертолетах к предполагаемому месту дислокации партизан вьетконга. Кое-кто из моей компании успел получить пулю в ноги – вьетконговцы больше стреляли по ногам, так было выгоднее, потому что из строя выбывало сразу трое. По неписанным законам раненого немедленно выносили из боя. Не знаю, чем там я приглянулся нашему ротному, но только он благоволил к моей персоне и не скрывал этого. Ротный стал поручать мне кое-какие деликатные делишки…

Быть бы мне к концу компании офицером, уж документы заготовили.

Но случай подвернулся совсем иной. Однажды взвод подняли ночью, по тревоге. Как из ведра лил дождь. Тропический дождь вообще штука, скажу вам, препохабная: охватывает такое ощущение, словно бы сунули тебя в бочку с водой, да вдобавок головой вниз – ни вдохнуть, ни выдохнуть. Сонные, злые, мы кое-как выстроились на плацу, и при свете двух прожекторов, бивших прямо в глаза, офицеры принялись вводить нас в курс дела. Из всей той болтовни мы усекли лишь одно – нас бросают на усмирение деревни. Нам, честно говоря, было одинаково, куда и зачем ехать: мы молили бога, чтоб побыстрее приказали садиться в машины, залезть бы под брезент и укрыться от дождя, от пронизывающей холодной сырости, от орущих командиров, от себя самого, черт возьми!

Ехали чуть не ночь, много раз приходилось, надрывая жилы, вытаскивать на своем горбу машины из болота. Когда забрезжил серенький дождливый рассвет, колонну обстреляли, мы повыскакивали и завалились прямехонько в грязь, в вонючую, набитую разными живыми тварями, жалящими и кусающими, жижу.

Все это отнюдь не способствовало поднятию настроения. Оказалось, что ночью к нам присоединились – или мы к ним, поди разберись – американцы из морской пехоты. Они должны были провести карательную акцию, а мы ассистировать им.

Деревня была большая, чуть не на километр растянулась. Жители, правда, старики да малолетние дети, – ну, какие там с них партизаны. Но американцы озверели – в перестрелке убили одного из них, и они жаждали расквитаться. Не было для нас секретом, что частенько сжигали непокорные села, да и с мирными жителями не слишком церемонились, знал об этом не я один, но мы не придавали этим разговорам особого значения, считая, раз мы не занимаемся этим грязным делом, то оно нас и не касается. Война есть война. Так рассуждали многие, хотя были и такие, кто жаловался на скуку и готов был стрелять в любую живую тварь.

Что там произошло, не знаю, но американцы согнали жителей на площадь, а дома принялись методически поджигать. Крики, плач, вопли, зловещий треск пламени, стрельба – морские пехотинцы для верности полосовали из автоматов каждую постройку. Тут-то из горящего дома, прямо из огня и прозвучала очередь и двое пехотинцев ткнулись носами в грязь. Мне показалось, что американцы только и ждали этого, им не хватало запаха крови. Что там поднялось, описать трудно! Мне навсегда врезалось в память исковерканное страшной нечеловеческой болью лицо девушки, почти подростка, которую двухметровый американец буквально разорвал своими огромными ручищами. Я видел, как у нее из орбит вылезли глаза и потекла кровь, она от боли у нее почернела – черная, дымящаяся кровь. Я выблевал весь завтрак на себя…

Однажды командир взял меня с собой в Сайгон. Пока он мотался по своим делам, я слонялся по городу, а потом очутился в баре. Я напрочно устроился за столом, обставился жестянками с пивом и чередовал солидную порцию виски с пивом. Когда, не спросившись даже для виду, подваливает ко мне «зеленый берет» – навозник, как мы их прозвали. Ноги, ясное дело, на стол, улыбается от уха до уха и ко мне так:

– Ну, Ози (дружеская кличка австралийцев), теперь на вашей базе будет полный порядок, мы прибыли вас защищать!

Хоть мне было наплевать на то, что он взгромоздил свои кованые сапожищи на стол, а тем более что он там собирается делать на нашей базе (а разговоры об американцах действительно ходили в последнее время), но я не преминул подколоть «незваного» гостя.

– Гляди, сержант, – прикинулся я дурачком, а я полагал, что вы – беженцы из Куангчи! (Американцы как раз получили под зад на своей собственной базе и вылетели оттуда, не успев собрать личное барахлишко).

Я опомниться не успел, как валялся метрах в пяти под стойкой. Во мне будто плотину прорвало, и весь гнев и злость хлынули наружу. Когда меня оторвали от «навозника», он лежал бездыханный. Ну, патруль, ясное дело, комендатура, не миновать бы мне военно-полевого суда, если б не командир, – вытащил меня из петли. Не из благородных побуждений, не из любви… просто я ему нужен был по-прежнему в кое-каких его делах. Конечно же, разговор о присвоении чина отпал сам собой, да я и не слишком горевал, давным-давно уразумев, что военная служба не по мне, не по моему нутру.

Когда я наконец возвратился домой, в Мельбурн, надеясь, что прошлое останется за океаном, а оно притащилось за мной, как цепи за кандальником: куда не пойду, чем не займусь – оно напоминало похоронным звоном.

Словом, рано ли, поздно ли, но стал я «курьером» – перевозил наркотики из Сингапура в Париж и Нью-Йорк, в Женеву и Стокгольм. Деньги потекли рекой. Мне здорово доверяли, потому что я был счастливчик – другие успели угодить за решетку, куда позднее занявшись этим бизнесом, а мне все нипочем. Несколько раз я бросал это дело, принимался за то, что любил с детства, – рисовать, но меня разыскивали, и я возвращался. Когда умерла бабка, кое-что из сбережений перепало мне, да и сам я отложил на черный день, тогда и решил твердо завязать, потому что понял – качусь в пропасть, и все меньше остается сил сопротивляться, все увереннее командует мой двойник, сидящий во мне…

В глазах Алекса застыло отчуждение, когда он обернулся ко мне и как-то холодно сказал:

– Пожалуй, пора!

Он распрямился – крепкий, гибкий, словно бы сплетенный из тонких стальных мышц, застегнул на обе пуговицы блайзер, выбрался из-за стола и направился к выходу, по дороге поцеловав в щеку Люлю и махнув рукой остальным…

Все это промелькнуло перед глазами, точно и не было позади пятнадцати лет, когда ни я, ни Алекс ничего не знали друг о друге…

Сеял неторопливо дождь, теплый летний, но мы с Алексом, чуть ли не на ходу толкнувшим дверцу и выпрыгнувшим из старомодной, времен застоя и застолья «Чайки», стояли друг против друга и жадно, до неприличия откровенно разглядывали, ощупывали глазами, пытаясь проникнуть вовнутрь – в печенки и селезенки, черт побери, но понять, уловить: кто стоит перед тобой – прежний знакомый, понятый и близкий человек, иль новый – непонятный, закрытый и потому – чужой.

Алекс почти не изменился: поджарый, крепкий, уверенный в себе, может быть, лицо стало еще суше, выдубленная солнцем и ветром кожа туго обтягивала скулы, да, наверное, еще волосы – они слегка поседели.

– Алекс, – сказал я, и в голосе моем прорвалась с трудом сдерживаемая радость.

– Мистер Романько… – Алекс улыбался одними глазами, но эти задорные искорки, светившиеся в темных глубоких впадинах глаз, говорили мне куда больше тысячи самых выспренних слов. – Никогда не думал, что встретимся… Столько лет и столько границ, разделявших нас…

Пока «Чайка» неслась по пустынным улицам, мы молчали, словно собираясь с мыслями, очищая их от шелухи мелочных воспоминаний, выбирая самое важное, самое сокровенное.

В подъезде старинного дома, «изготовления 1901 года», на счастье, не оказалось света, и я мог без стыда провести Алекса на второй этаж мимо ужасной стены, в выбоинах и рыжих потеках, оставшихся от прошлогодней катастрофы, когда прорвало трубу с горячей водой, да так и не отремонтированной нашими коммунальными службами, хотя, признаюсь честно, использовал даже свое служебное положение, чтоб надавить на деятелей из райисполкома. Но воз и ныне там…

Подсвечивая блеклым огоньком разумовской зажигалки, мы поднялись на третий этаж, и дверь открыла Натали. Она немного растерялась, обнаружив рядом со мной незнакомца в светло-голубом, отлично сшитом костюме и в ослепительно белой рубашке с темно-вишневым строгим галстуком.

– Это мистер Разумовский, – представил я гостя жене, и Алекс как-то просто, без неловкости, обычно возникающей в таких случаях, искренне поцеловал руку Натали и сказал:

– Алекс Разумовский. Я рад, что у Олега такая прелестная жена.

– Ты мне не порть, не порть жену, – возмутился я.

– Испортить, Олег, можно лишь то, что плохо. Хорошее – никогда нем портится.

Мы прошли в кабинет с высоким венецианским окном, выходившим на горком партии; я шутил, что живу под недремным оком комиссии партконтроля (окно гляделось прямо в кабинет председателя комиссии, крепкого, серьезного мужика по имени Владимир Ильич, и он однажды спас меня от разгрома, который пытался учинить другой партбосс, коему я осмелился заявить, что таких, как он нужно расстреливать за совокупность преступлений еще в 1956, сразу после ХХ съезда партии). Алекс осматривался, впитывая новую для него обстановку, ведь вещи – лучший компас по запутанным лабиринтам человеческой души.

Наташка унеслась на кухню, а я без лишних слов полез в бар. Бутылка «Ахтамар», хранившаяся давным-давно, показалась мне самым подходящим напитком.

– Можешь не беспокоиться, – сказал Алекс. – Я не пью.

– Вообще? – удивился я, помня, как лихо расправлялся Алекс с напитками, когда мы встречались в Лондоне.

– Видишь ли, Олег, увлекся я конным спортом. Всерьез. В Киев приехал состязаться.

– Погоди, погоди, ты собираешься выступать на Кубке? – дошло до меня. Я вспомнил, что завтра на трассе за Выставкой, в районе Феофании, начинаются международные состязания. Но в конях я разбирался слабо и потому аккредитовал не себя, а Гришу Каневского. Тихого, пожилого репортера, работавшего в моем отделе на договоре.

– Верно. Надеюсь, ты придешь?

– Теперь-то уж без сомнения, хоть в этом виде спорта – полный профан.

– Там особых знаний не требуется, это – скачка по пересеченной местности с преодолением препятствий. У вас тут есть кое-что интересное, во всяком случае, в Англии помнят, что именно в Киеве принцесса Анна едва не сломала себе голову на чемпионате Европы. Герцог Эдинбургский, ее отец и муж королевы, когда заходила речь о Киеве, возводил глаза к небу и непременно говорил: «Там супер-трасса, каких больше нет в мире. Кто там победит, тот может быть спокоен даже за олимпийские скачки». Вот и я хочу победить, – с нажимом произнес последние слова Алекс Разумовский.

– Не собираешься ли ты на Игры в Сеул?

– Собираюсь, – просто ответил Алекс. – Хочу видеть Игры, потянуло на старости лет. Как сказала одна близкая подруга: «Вы, сэр, ищете раскаленные уголья в костре, где помимо пепла – ничего». Но… словом, я доказал ей, что она искренне заблуждается, и потому я прощаю ей этот выпад. – Алекс снова рассмеялся, порывисто взял меня за руку и крепко (ого силища-то какая!) сжал. Мне передалось его возбуждение, его идущая из души чистая и незамутненная радость – радость встречи.

– Значит, мы увидимся еще и в Сеуле, я собираюсь на Игры.

– Олег, да это просто чудесно! Никогда бы не подумал, что так разволнуюсь здесь, в Киеве, городе, где я никогда не был, но он уже стал мне родным…

Вошла Натали с полным подносом.

– За встречу! – произнес я.

– За встречу! – повторил Алекс Разумовский и пригубил пузатый бокальчик с коньяком, и сразу же отставил его подальше, давая этим понять, что на сегодня вполне достаточно. – Мой конь не переносит малейшего запаха спиртного. Я тоже с некоторых пор не люблю себя, когда от меня несет спиртным. Но, милая Натали, вы позволите так обращаться к вам? Спасибо! Сразу оговорюсь, что в анахореты записываться даже нынче не собираюсь. Просто всему свое время, не так ли?

– Конечно, Алекс. Вы разрешите мне обращаться к вам по имени? – в тон ему спросила Натали.

– Буду счастлив.

Мы, как водится, принялись вспоминать старых друзей, ту мою лондонскую зиму, рассказывать о себе исподволь, чтоб помочь войти в свой сегодняшний мир без недомолвок и неясностей. Алекс не скрывал, что по-прежнему не женат, холост («не могу даже представить, чтоб рядом была одна и та же женщина»), все свободное время проводит на ипподромах («лошадь, она требует больше внимания, чем жена, ее нельзя обмануть и потом попросить прощения»), живет по-прежнему в Лондоне («я могу себе позволить все, но излишества меня раздражают, а я стараюсь сохранить философское спокойствие – это единственное, что стоит ценить»). Мы вспомнили Диму Зотова и его печальный, трагический конец, Люлю, темноглазую гречанку, попавшую после гибели мужа в психиатрическую клинику. Алекс и намеком не дал понять, что знает о моих приключениях трехлетней давности, и я не счел нужным скрывать их от него. Разумовский действительно не слышал ничего («я давно не читаю наших газет и почти не включаю телевизор, разве что репортажи со скачек, не люблю лжи и подлости, а ими пропитаны все средства массовой информации, прости»). Мой рассказ он слушал внимательно, задавая иногда уточняющие вопросы. Недавние события в Вене встревожили его.

– Держись от этой истории подальше, Олег, – посоветовал он. – Поверь мне, я крутился в той среде, ты знаешь, лучше обойти их стороной.

– Кто-то должен, Алекс, начать… Люди должны объединиться, иначе, иначе мы потеряем так много в нашей сути, что последствия могут быть самыми ужасными.

– Я – эгоист, – прямо сказал Алекс. – Моя рубаха ближе к телу. Извини.

Мы еще долго говорили, потом я провел Алекса в «Днепр». Но перед этим Разумовский попросил сводить его на Владимирскую горку, он постоял у края обрыва, за которым начинались заднепровские дали, помолчал.

– Я хотел бы хоть на минуту заехать в Батурин, – сказал Алекс, когда мы пришли к гостинице. – Но Елена Игоревна сказала, что это невозможно. Да?

– Я постараюсь помочь тебе.

– Спасибо, Олег.

Алекс Разумовский не выиграл гонку, был третьим, но и это свидетельствовало о его высоком классе. Поражение и в малейшей степени не расстроило его.

– Я получаю удовлетворение от самой скачки, это самое важное. В моем возрасте лезть из кожи, чтоб всегда быть первым на финише, по меньшей мере, глупо, – объяснил он свою реакцию на результат состязаний.

Мне удалось договориться с соответствующей организацией, и мы отправились в Батурин, к родовому гнезду Разумовских, и Алекс закаменело стоял у бедствующих дворцовых колонн, впитывая в себя воздух, землю, старые кирпичи, картины давно ушедшей жизни. Он взял на прощание горсть земли, предварительно испросив у меня разрешения, бережно завернул ее в чистый льняной новый платок с вензелем «А.R.» и спрятал во внутренний карман пиджака.

Мы условились встретиться в Сеуле.

15

В тот вечер, когда я проводил Алекса в аэропорт Борисполь, позвонили из Швейцарии.

– Мистер Романько? – осведомился незнакомый голос.

– Я слушаю вас.

– Здесь Мишель Потье, из Женевы.

– О, Мишель, добрый вечер! Я рад вас слышать!

– Да, мистер Романько, я тоже, и у меня для вас есть новость. Я, кажется, нашел искомое и вскоре готов буду дать формулу прочтения этого препарата. Я просто потрясен, это какой-то невиданный ускоритель – он превращает организм в машину без сбоев, а сам быстро улетучивается из крови. Это чудовище способно сожрать спорт, если только не вырвать его с корнями! Вы понимаете меня, Олег?

– Конечно, Мишель.

– Как вы думаете, не стоит ли мне поставить в известность медицинскую комиссию МОК, тем паче, что принц Александр де Мерод мой добрый знакомый и коллега?

– Просто необходимо!

– Хорошо, я так и сделаю, и предварительно предупрежу их о имеющейся опасности. Ведь Игры в Сеуле, как говорится, на носу. Успеть бы только! В случае, если мы опоздаем и кто-то, кто уже сегодня живет этим препаратом, победит, допинг будет распространяться по свету с быстротой чумы. Ведь сколько есть людей, готовых безоглядно употреблять чудодейственные таблетки, чтоб наращивать мышцы, ускорять процессы тренировки и побеждать – от чемпионатов колледжей до первенства мира и Олимпиад. Это чудовищно, но это – правда…

– Вы не собираетесь в Сеул, Мишель?

– Это будет зависеть от результатов моей работы. Да, забыл сказать главное: последствия злоупотреблений этим препаратом ужасны. Ужасны! Я уже вижу это собственными глазами на подопытных животных. Не стану даже описывать их страданий.

Мы поговорили еще несколько минут: новости уже были известны, планы на будущее – тоже, и напряжение, вызванное неожиданным звонком Потье, заметно спало. Во всяком случае, я почувствовал, как замедлились удары сердца.

Я уже совсем собрался сказать Мишелю «Гуд бай», когда Потье после некоторой паузы, как-то неуверенно, словно бы боясь чем-то обнадежить меня или наоборот разочаровать, спросил:

– Знаете, Олег, я решил проверить мою методику на одном из тех волос, ну, помните, вы передали вместе с таблетками через мистера Дональдсона… Алло, вы слышите меня?

– Я слышу вас, Мишель, – как можно равнодушнее сказал я, и, прижав телефонную трубку к уху плечом, привычно нашел двумя пальцами правой руки пульс – кровь буквально клокотала в вене. Нет, что б там не утверждали, но неприятность мы улавливаем еще до того, как осознаем ее.

– Так вот… нет, я пока не готов утверждать стопроцентно, поймите меня правильно, возможно, мне вообще не стоило бы заранее и говорить об этом, но кажется, я обнаружил в присланном вами волосе следы этого вещества…

У меня перехватило дыхание. Было такое ощущение, будто я лечу в пропасть. И хотя тогда, передавая эти три или четыре волоска Мишелю, я посмеивался над собственной подозрительностью, да что там посмеивался – мне было стыдно, что я мог заподозрить владельца волос. Но что-то подтолкнуло меня на этот шаг, какая-то смутная догадка, выстроившаяся помимо воли в результате сложения самых противоречивых, мелких и значительных фактов, руководила моими действиями. Если б меня застали тогда в раздевалке, что под главной трибуной Пратера, открывавшего металлическую дверцу шкафчика под номером 17 и буквально впившегося взглядом в чистую, белую полочку, отыскивая волосы человека, минуту назад покинувшего помещение, я не нашел бы, что сказать, чем объяснить свое поведение. Но я обнаружил несколько длинных, как у девушки, светлых волос. Именно о них и допытывался сейчас Мишель.

– Хелло, Олег, вы слышите меня?

Я молчал, не в силах произнести, нет – выдавить из себя хоть слово.

– Мистер Романько? Хелло! Куда вы пропали?

– Я слышу вас, Мишель…

– О, слава богу, я подумал, что нас прервали. Так вот я повторяю – обнаружились следы фитостерона в волосе. Вы знаете, кому принадлежит он? – добивался Потье.

– Знаю, Мишель, – признался я и поймал себя на мысли, что куда лучше б было и не догадываться об этом.

– О, тогда это меняет дело! А не могли бы вы добавить небольшую порцию его мочи, ну, хотя бы столько, сколько обычно нужно на допинг-контроль? Впрочем, извините, я, кажется, расфантазировался… Это помогло бы мне сравнить результаты двух анализов… Извините. Впрочем, не будем спешить с выводами, не правда ли, Олег, я мог ведь и ошибиться! – Последняя фраза и тон, коим Потье брал обратно свое заявление, красноречивее всяких признаний засвидетельствовали, что Мишель Потье, этот славный, чуточку застенчивый и осторожный человек, догадался, что его открытие ударило меня в самое сердце, и ему стало не по себе от причиненной мне боли.

– Спасибо, Мишель. Я буду с нетерпением ждать окончательных результатов и уж тогда мы с вами сделаем правильные выводы. О'кей?

– Конечно, Олег, никогда не следует паниковать заранее, как, впрочем, и спешить радоваться. Это я говорю самому себе, потому что у меня, наверное, как говорят, в зобу дыханье сперло, когда… когда я наткнулся на искомое. Но вы должны меня простить, Олег, я – ученый…

– Дорогой мой Мишель, я вам искренне благодарен за труд, нелегкий труд, коим я обременил вас…

– Ну, что вы, Олег, ведь это так интересно – искать и, черт возьми! – находить!

– Мишель, – сказал вдруг я, ослепленный возникшей мыслью-догадкой. – Мишель, будьте предельно осторожны, ни единого намека в прессе, да и мне, пожалуй, не звоните – лучше напишите. У нас говорят: береженого бог бережет.

– Спасибо, Олег. Я так и поступлю. А вашему другу из Лондона, мистеру Дональдсону, можно доверять?

– Полностью, Мишель. Но давайте условимся, что первичную информацию вы отдадите мне, это позволит связать многие разрозненные нити в одну и выйти на искомый результат. Вы не возражаете?

– Согласен. В конце концов, это ваша находка и авторское право за вами. Извините за шутку. Всего доброго!

16

Наступили первые дни августа, а мои сеульские дела, как ни странно, находились в подвешенном состоянии. Поначалу события развивались, как и положено в таких случаях: была послана предварительная аккредитация, внесен соответствующий долларовый залог, меня поставили в известность, что жить буду, как и остальные советские журналисты, за исключением электронщиков, в олимпийской деревне прессы, что примыкала к главной олимпийской деревне и находилась в двух шагах от Олимпийского парка. Я накапливал досье на наиболее вероятных победителей, анализировал состояние дел в том или ином виде спорта, записывал на магнитные ленты сведения о предыдущих Играх, кои могли понадобиться в Сеуле, – словом, занимался рутинной подготовительной работой. Без нее трудно рассчитывать на серьезные материалы, какой бы новый фактаж не давала сама Олимпиада.

Но потом дело застопорилось, мне позвонили из Москвы, что резко сокращена квота советских журналистов, и потому меня перевели в резерв. Я позвонил Гаврюшкину, но он тоже не ответил определенно, промямлил что-то о сложностях, ожидаемых в стране, с которой у нас нет дипломатических отношений, напомнив с пафосом, – да и разве могут корейцы простить пассажирский «Боинг-747», сбитый нашей ракетой в сентябре 1983-го? Потом долго и нудно что-то плел о происках неких служб, заполонивших олимпийские объекты, о необходимости быть готовым к самым неожиданным поворотам, естественно, далеко не лучшего свойства…

Я не сдержался:

– Это мне здорово напоминает побасенки, коими нас кормили в 84-м, когда, сами себя напугав, мы не поехали в Штаты.

– Ну, это ты загнул, – с неудовольствием возразил Гаврюшкин. – Сейчас – новые времена…

– Да люди старые у руля!

Кто меня дернул за язык! Не стоило, ясное дело, этого говорить: самолюбивый и властный, мгновенно вспыхивающий при малейшей попытке несогласия с его отработанным и апробированным мнением Гаврюшкин не простит такого выпада, тем более его уязвившего еще и потому, что Вячеслав Макарович слыл одним из тех, кто рьяно поддерживал председателя Госкомспорта в его борьбе против Игр в Лос-Анджелесе.


Я возвращался из Прохоровки поздним вечером, дело близилось к одиннадцати, темнело. Слева и справа густой стеной – точнее не скажешь – еще поднималась пшеница, пылили комбайны и грузовики, вывозившие с поля хлеб. Высокие тополя, окружившие шоссе, стоило только выехать из Софиевки, создавали впечатление, что машина несется в глубоком зеленом ущелье. Аккуратно подбеленные стволы фосфорисцировали в вечернем воздухе, убаюкивая водителя. Редкие машины иногда вспыхивали фарами. Заканчивался воскресный день.

Накануне я получил письмо из Лондона, от Дейва Дональдсона. Он сообщил, что шеф твердо решил послать его в Сеул, в надежде, что сможет он развернуться и там, но сам Дейв очень в этом сомневается и честно признается, что смотрит на открывшуюся перспективу довольно мрачно. «Что с того, писал он, что я уже дважды посетил «Уэмбли»: в первый раз я просидел весь матч в баре перед телевизором со знакомой девицей, а второй раз попал в драку, учиненную болельщиками, и это обошлось мне подбитым глазом и порванным костюмом (20 фунтов стерлингов). Увы, шеф ничего слышать не желает и требует поставить точку в той истории, которую я так «ловко раскопал». Если б он знал, кто в действительности раскопал! Без вашего позволения Мишелю Потье в Берн я не звонил, да и, скорее всего, он мне ничего не сказал бы. Я надеюсь увидеть вас в Сеуле? Иначе мне хана…»

Я мог бы, конечно, пообещать Дейву содействие, ведь мое досье пополнилось кое-чем интересным. Мишель, вновь звонивший из Женевы, твердо пообещал к началу Игр выдать код расшифровки допинга, в основе которого лежит натуральный возбудитель, до сих пор неизвестный науке и получаемый, как он предполагает, из определенного вида мексиканских кактусов. Поэтому, высказал предположение Мишель, сама лаборатория располагается или в Мексике или в Колумбии, где скрываются главные центры мирового наркобизнеса.

Я написал тут же Хоакину Веласкесу, попросил его «покопаться» в мозгах его коллег, занимающихся наркотиками и попытаться выйти на секретную лабораторию.

Но остался без работы и Леонид Иванович Салатко, мой друг из угрозыска республики: кое-какие мысли возникли у нас после неофициальной беседы у него дома, где он отмечал в конце июля день рождения и где я, по традиции, произносил первый тост в честь именинника. Салатко загорелся идеей и пообещал поспрашивать своих ребят. Правда, он потребовал от меня под честное слово не лезть без него ни в какие расследования, достаточно ему, то есть Леониду Ивановичу, свиньи, которую я подложил в истории с Виктором Добротвором. Ведь не поспей он вовремя, ну, спусти колесо или появись необходимость вмешаться в иную ситуацию – в жизни ведь всякие непредвиденные осложнения возникают, словом, опоздай он тогда, мне бы несдобровать.

За Цыблями зашуршал под колесами новый асфальт; ровная, как стрела, дорога подталкивала поднажать, а мысль успокаивала сомнения – вряд ли гаисты устроят засаду в столь поздний час. Слева промелькнули остатки Змиевого вала, этой славянской китайской стены, не менее древней и загадочной, протянувшейся на тысячи километров по украинской земле. Уколола мысль: а что мы знаем о ней? Спроси любого школяра, он тебе нарисует целую картину – длина, высота, история Великой китайской стены, а мимо Змиевого вала проезжают тысячи и тысячи людей и лишь единицы останавливаются, чтоб постоять у этого вечного памятника предков и задуматься об истоках своих…

Через километр – поворот на Переяслав-Хмельницкий, и я начал сбрасывать скорость. Откуда появился этот «МАЗ», уму непостижимо. Я успел лишь до предела выкрутить руль влево, но удар был так силен, что меня выбросило из «Волги», как летчика, нажавшего на катапульту.

…Когда пришел на какое-то мгновение в себя, увидел сквозь залитые чем-то темным, дымящимся глаза лицо человека в поварском колпаке, и успел подумать, а причем тут ресторан, и услышал глухие слова: «Один случай из тысячи…»

Через неделю меня выписали из больницы – ни единого перелома, только синяки, порезы и ушибы. «Волга» же оказалась разбитой вдребезги: она сделала два кульбита через «голову» и остановилась, врезавшись в толстенный придорожный тополь, довершивший разгром автомобиля.

«МАЗ» бесследно исчез…

ІІІ. СХВАТКА

1

Открытие Олимпиады я смотрел в Киеве.

Мы с Наташкой устроились у экрана. Еще ныла правая коленка, поврежденная в столкновении, на сердце лежал камень, и чем красочнее, праздничнее, раскованнее разворачивалось грандиозное, невиданное доселе шоу, до последней минуты хранившееся в глубокой тайне организаторами Игр, тем горше становилось на душе. После восьми лет треволнений, упорных попыток унизить Олимпийские игры до уровня обычных чемпионатов мира, свести на нет их вдохновляющее и объединяющее воздействие, после урезанных Игр в Москве и Лос-Анджелесе, когда, казалось, уже ничто и никто не в состоянии возродить дух всеобщего братства и взаимопонимания, роднивший людей разных вероисповеданий и политических устремлений, разного цвета кожи и жизненных идеалов, Сеул, столько раз объявленный нами чуть ли не новой «империей зла» (а разве не видели мы с вами буквально накануне открытия Игр, когда уже было решено, что, вопреки мрачным ожиданиям и прогнозам, сборная СССР прибудет в южнокорейскую столицу, буквально леденящие кровь зрелища расправ местной полиции над бунтующими студентами?), вдруг явил нам симфонию всеобщей надежды на лучшее будущее в нашем перенасыщенном подозрениями, ядерными ракетами и бездуховностью мире стандартизированных ценностей.

Тем более обидно было ощущать себя отринутым от разворачивавшегося на моих глазах почти гипнотического действа всеобщего очищения от мелочности, подозрительности, вражды и ненависти.

Не досмотрев праздник открытия Игр, я ушел в другую комнату и попытался читать. Но даже мой любимый Хэм не мог отвлечь от мрачных мыслей.

Скорее интуитивно, чем осмысленно я набрал московский номер Власенко. Анатолий теперь работал в СЭВе, но прежние связи и в спортивном мире, и в некоторых иных инстанциях, не слишком афиширующих свое существование, сохранил.

– Привет, – сказал я, услышав знакомый, чуть глуховатый, горделивый голос. – Смотришь?

– Олег? – искренне удивился Анатолий. – Ты как это не на Играх? Что стряслось?

– Держат в резерве, – ответил я и коротко обрисовал ситуацию.

– Послушай-ка, перезвони мне через пяток минут, я тут кое-какие справки наведу, чтоб было ясно, почему ты валандаешься в матери городов русских!

Власенко был человеком дела, слов на ветер не бросал, к тому же многолетняя дипломатическая работа за границей выработала в нем стойкое стремление всегда и неотложно приходить на помощь соплеменникам, сталкивающимся с различными трудностями.

Анатолий позвонил точно через пять минут.

– Вот что, старина, дело твое просто и дело твое сложно. Просто потому, что ни в каком ты не в резерве, аккредитация и прочие необходимые ксивы имеются. Больше того, есть авиабилет на спецрейс Москва – Сеул, правда, самолет улетел еще три дня назад. Сложно, потому что Гаврюшкин забрал твои документы и распорядился ни в коем случае не сообщать тебе об этих нюансах. Когда это между вами черная кошка пробежала? Ведь вы, если не в друзьях ходили, то, по меньшей мере, знали друг друга бездну лет?

– Это – длинная история, как-нибудь в другой раз… Коротко: разногласия с ним начались, едва он взобрался на свой высокий трон в Комитете. Хотя, честно говоря, мне непонятна подоплека его резкого охлаждения ко мне…

– А нужно, старина, анализировать подобные ситуации, обязательно разбирать их по косточкам, чтоб знать, кто тебе друг, а кто – враг. Ну да ладно, не об сем речь. Вылетай завтра же в Москву, а Гаврюшкина я беру на себя. Мы вырвем у него документы, вот только с билетом на Сеул сложнее. Ты ведь знаешь, что наши спортсмены перебрасываются в южнокорейскую столицу чартерными рейсами, последний улетит двадцать третьего сентября – это поздно. Есть один вариант – лететь через Токио. То есть до Токио ты сможешь добраться уже завтра, а вот как оттуда в Сеул, не берусь решать. У тебя знакомые есть в Японии?

– Есть, журналист из «Иомиури», Сузуки, он работал корреспондентом в Москве, а три года назад мы встречались на Универсиаде в Кобе. Вот только застану ли я его?

– Так, сейчас в Токио уже утро. Звони и проси забронировать место на 19 сентября. И тут же – дай знать мне. Я же продолжу свои розыскания. Слава богу, в связи с открытием Игр люди сидят по домам, смотрят. Пока, старина. Желаю удачи!

Я заказал домашний номер Сузуки и перенес телефон в кабинет. Наташка посмотрела на меня пытливым взглядом, но ничего не спросила – она умела в нужный момент не лезть с расспросами.

Я легко представил Яшу – коренастого, рафинированного японца, знавшего русский едва ль не лучше меня, а, помимо этого, английский с французским, а еще и тайский, что вообще выглядело фантастикой. Яша – настоящее его имя Яшао Сузуки – был преуспевающим японским журналистом-международником, в свои сорок с небольшим лет успевший поработать в Москве и в Париже, в Вашингтоне и в столице Таиланда Бангкоке, человек общительный и обязательный. Как большинство японцев, он любил пиво и теннис (на этих двух «китах» и началось наше сближение в Москве во время Игр-80). Три года назад он мне здорово помог в Кобе, разыскав бывшего канадского боксера-профессионала, пролившего свет на историю Виктора Добротвора, блестящего боксера и честного парня, закончившего жизнь весьма трагически. Я раскапывал ту историю с одной единственной целью: реабилитировать доброе имя Виктора, он-то уже не мог постоять за себя – его убили, введя в вену лошадиную дозу наркотика. Яша здорово мне помог тогда…

Резкие, прерывистые звонки оторвали от воспоминаний.

– Товарищ Романько? На проводе – Токио!

– Алло, Яша?

– Алло, кто говорит, повторите, пожалуйста, – услышал я незнакомый, модулирующий голос. – У телефона – Сузуки!

– Яша, дружище, привет, это Олег Романько! – выпалил я, и теплая волна радости прокатилась по всему телу.

– Олег, ты в Токио?

– Нет, Яша, в Киеве. Но от тебя зависит, встретимся ли мы в Токио. Послушай, я прилечу послезавтра из Москвы, мне кровь из носу нужен билет на самолет до Сеула. Я лечу на Игры, но некоторые обстоятельства помешали заранее побеспокоиться о билете. Сможешь?

– Мне сейчас трудно ответить, я, знаешь ли, больше не занимаюсь спортивной журналистикой, в Кобе была моя лебединая песнь. Побудь у телефона, я сейчас попробую подключиться по компьютерной связи к авиационному офису…

Я держал трубку, прижав ее к уху так плотно, словно боялся, чтоб звук просочился наружу. С минуту трубка молчала, потом я снова услышал голос Сузуки:

– Место на рейс «Пан-америкен» я тебе забронировал. Все о'кей. Я жду тебя – в какое время ты прилетаешь?

– Рейс SU-214, вылетаю из Москвы 19 сентября в 0:35.

– Я встречу тебя, Олег. Доброго утра!

– До свидания, Яша, у нас еще только начинается ночь…

Я положил трубку, возвратился к Натали и уставился на экран, где продолжался фестиваль открытия. Но радость, которая, казалось, должна была переполнять меня, не приходила. Что толкнуло Гаврюшкина на столь опасный – ведь рано или поздно, но я бы прознал о попытке обмануть меня – шаг? Проявление недоброжелательства? Но Гаврюшкин слыл человеком осторожным, такой семь раз отмерит, прежде чем отрезать. Почему ему так нужно было, чтобы я остался дома, в Киеве? О моих разысканиях он знать не мог: ни словом, ни намеком я не дал ему повода для размышлений на эту тему. Желание доказать, что он – начальник и моя судьба в его руках? Вряд ли, потому что это выглядело слишком мелко и легковесно, а Гаврюшкины на мелочи не размениваются, нет, они, если уж играют, то по-крупному, заранее просчитав всевозможные варианты за и против. Я ломал голову, но решение так и оставалось за семью печатями.

– Ты завтра улетаешь? – спросила Наташка.

– Да, Натали…

Она уловила что-то и обеспокоенно взглянула на меня: не такой должна была быть реакция на радостную новость.

– Не спрашивай меня ни о чем, Натали… позже сам тебе расскажу.

– Но… но ничего не угрожает тебе? Прости меня, неприятности не закончились? – Наташка была обеспокоена, хотя и сдерживала свои эмоции. На глаза же накатывались слезы.

– Нет, мой родной, никаких проблем. Не обращай внимания, просто я раздумываю над тем, что толкает людей на подлость. Давай-ка лучше смотреть, ведь этого мы больше не увидим!

Я глядел на сменяющие друг друга картинки с Олимпийского стадиона и с реки Хан: сеульские пейзажи и фантастические восточные народные танцы, джонки под косыми парусами и вездесущий Ходори, забавный тигренок, успевший завоевать сердца во всех уголках света, выступления юных спортсменов и гостей из-за океана, – все это было так прекрасно, а меня не покидало ощущение какой-то опасности, нависшей надо мной. После разговора с Власенко тревога поселилась в сердце, и я уже не мог избавиться от нее.

Хотя разве есть причины для подобных треволнений?

Мишель Потье прилетит, если уже не прилетел, в Сеул; в последнем его письме содержалась надежда на скорую встречу, видимо, многообещающую еще и потому, что он рад был мне сообщить, что работа, интересующая нас обоих, завершилась полным, безоговорочным успехом, и теперь специалисты получат в свои руки сильнейшее оружие в борьбе против адских сил. Он так и написал «адских сил», точно хотел выразить свою безграничную ненависть к тем, кто готов во имя корыстных целей растоптать лучшее, что есть в человеке, – нашу чистую душу. И хотя Мишель ни разу не назвал вещи своими именами, я понял, что его опыты с новым допингом оказались успешными и теперь мы обладаем кодом!

Но письмо Потье было для меня и горьким предупреждением, что хода назад у меня нет и судьба моего собеседника на киевском Центральном стадионе решена окончательно. Отступать некуда, как ни тяжело мне будет наносить этот безжалостный удар.

Дейв Дональдсон уже в Сеуле, он звонил вчера, страшно расстроился, что не встретил меня в олимпийской деревне прессы, сообщил, что живет в 112 корпусе, на седьмом этаже – роскошествует в одиночку в новенькой трехкомнатной квартире с видом на Олимпийский парк. Я не стал его огорчать, да и надежда еще теплилась во мне, и пообещал Дейву прибыть в Сеул в самое ближайшее время. Тогда же я сообщил, что доктор Мишель Потье сможет кое-что рассказать ему, он, кажется, или уже прилетел в Южную Корею, или вот-вот прибудет, и что его можно разыскать в гостинице «Интерконтиненталь», отведенной для официальных лиц, она рядом с пресс-центром.

Моя информация не слишком-то обрадовала Дейва, и он откровенно сознался, что ни черта не смыслит в этих Играх, и вот уже второй день скрывается от разъяренных звонков шефа из Лондона, и его последняя надежда – на меня. «Мистер Олег Романько, – взмолился в заключение Дейв, – вы скажите, скажите прямо, если у вас финансовые затруднения, то я беру на себя ваше пребывание в Сеуле, редакция, слава богу, выдала именной жетон «Тревел-экспресс», и мне сам Рокфеллер не указ!» Мне снова пришлось его уверить, что неотложные дела задержали в Киеве.

Собирался в Сеул и Хоакин Веласкес, он, как вы помните, быстро прогрессировал и превращался в одного из самых авторитетных спортивных обозревателей Мексики. А это кое-что да значит в стране, где есть два «кита» – бой быков и спорт, и тот, кто разбирается в этом, обеспечил себе популярность и авторитет среди миллионов болельщиков. И собирался он не с пустыми руками: судя по некоторым отрывочным фактам, я мог предположить, что ему таки удалось проникнуть в тайну лаборатории, где «варили» этот дьявольский напиток из кактуса, способный сделать из человека Геркулеса и… погубить навсегда.

Словом, накапливалась информация, и дело, что забрало столько сил и времени, близилось к концу.

Огорчало меня исчезновение Майкла Дивера: с той ночной встречи в Вене он ни разу не объявился.

class='book'> 2 В «ИЛе» приятно пахло «дезодорантом», кофе и женскими духами. Пассажиры, сонно-неразговорчивые, быстренько плюхались на свои места и без приглашения пристегивались. Когда взлетали, многие уже досматривали первые сны.

Ко мне сон не шел: давало знать напряжение прошедшего дня. Я откинул кресло назад и вытащил газеты, еще раз мысленно поблагодарив Анатолия за этот подарок – так он кстати пришелся.

Начал, естественно, с «Советского спорта». Первая полоса, как и положено, отдана Олимпиаде. Было что почитать и на второй, и на третьей. Пока я добрался до четвертой страницы, где меня и ждала эта новость, газету пришлось на некоторое время отложить в сторону: принесли скромный аэрофлотовский ужин, давно уже без черной, некогда обязательной на международных рейсах, икры, но зато с изобилием кислого, как уксус, молдавского «Ркацители».

Я отказался от уксуса и попросил принести три баночки «Карлсберга», что и было немедленно доставлено. Пиво оказалось холодным, колючим, успокаивающим.

Когда поднос убрали, я снова взялся за газету. И тут же увидел черный, траурный – таким он был для меня в действительности! – заголовок: «Взрыв в лаборатории в Женеве».

Вот текст:

«Женева, 16 сентября. ТАСС.

Я могу довольно четко себе представить, что пройдет не так уж и много времени, когда в вопросе допинга произойдет революция и его история будет написана заново».

Автор сенсационного заявления – профессор университета доктор Мишель Потье, возглавляющий работу лаборатории, целью которой является выявление в организме человека инородных веществ. И делается это не совсем обычным способом: вместо крови или мочи объектом исследований специалиста стали человеческие волосы.

«Два года назад, – сообщал доктор Мишель Потье, – мы приступили к программе под кодовым названием «золотой сон», до этого же, как известно, специализировались на наркотиках». По его словам, волосы имеют способность консервировать на длительное время вещества, коими злоупотреблял человек. Он уверял также, что имеет возможность находить следы применения запрещенных препаратов, даже если атлеты «баловались» ими 20 месяцев назад.

«Эта область исследований – сравнительно новая, хотя первые эксперименты с волосами проводились в США еще 20 лет назад. Однако в настоящий момент плод созрел, и надо выносить проблему на суд специалистов», – отметил доктор Мишель Потье.

А вот мнение признанного во всем мире знатока антидопинговых дел Манфреда Донике из Кельна: «Конечно, волосы годятся для использования их в судебной медицине. Однако, когда речь возникает о нахождении таким необычным способом в организме спортсмена запрещенных препаратов, я начинаю сомневаться в том, что анаболические стероиды способны быть разоблачены. Их расплодилось огромное количество, и Потье пока не в состоянии разобраться со всеми. Допускаю, что с дальнейшим развитием науки этот вопрос будет решен. Пока же рано трубить победу».

Мишель Потье так отреагировал на мнение коллеги:

«Я согласен с Донике, когда он говорит о возможных трудностях, но решение проблемы не собираюсь откладывать в долгий ящик. Когда мы начинали возиться с допингами, то не ожидали, что получим замечательные результаты так быстро. У нас накопился большой опыт и мы горим желанием воспользоваться им. Думаю, если спортсмены будут знать о наших возможностях, они лишь из боязни разоблачения не станут накачивать себя тестостероном или еще какой-нибудь дрянью. Мы разгадали тайну волоса и заявляем это во всеуслышание!»

Такова предыстория еще одной попытки нанести удар по бичу XX века в большом спорте – допингам, которые, подобно раку, буквально разъедают спортивный организм. Попытки, которая, увы, закончилась трагически для исследователей – вчера, около 11:30 утра в лаборатории профессора Мишеля Потье взорвалась подложенная неизвестными пластиковая бомба. Доктор Мишель Потье в тяжелом состоянии доставлен в клинику университета, два его сотрудника тоже госпитализированы. Лаборатория, а также весь ее архив полностью сгорели.

Полиция начала расследование.

Таков еще один аспект все нарастающего наступления мафии, а в том, что здесь замешан наркобизнес, сомневаться не приходится: доктор Мишель Потье зарекомендовал себя еще и как создатель уникального метода обнаружения наркотиков при перевозке их на дальние расстояния. Мафия уже предупреждала его, но этот мужественный человек не отступил».

Первой мыслью было сопротивление: нет, этого не может быть!

Но потом глубочайшая апатия охватила меня. Я почувствовал себя в шкуре человека, вступившего на шаткий, но все же, на первый взгляд, надежный подвесной мостик над бездонной пропастью и почти у противоположного края обнаружившего, что хлипкое сооружение висит на честном слове и уже ничто не спасет рискнувшего…

Со взрывом в Женеве мои планы рухнули…


В аэропорту Ким-по – просторном и светлом – стекались олимпийские ручейки, бравшие начало в самых отдаленных уголках земли. Нередко даже названия стран звучали фантастически, не говоря уже о том, что о большинстве из них я ровным счетом ничего не слышал. Моими попутчиками из Токио в двухэтажном «Боинге-747» были спортсмены из Мали, Тринидада и Тобаго, с Азорских островов и с Гаити. Молодые, красивые лица, уверенность, сквозившая в каждом жесте, – как все это знакомо и понятно: никто их них еще не познал горечи поражения, будущее виделось в праздничном фейерверке, и нетерпение – вот, пожалуй, единственное, что заставляло их возбужденно и громко переговариваться между собой; как бы там ни было, но они – избранники судьбы, определившей именно им, а никому другому, оказаться среди счастливцев, коим предстояло на виду у всего мира доказать собственную исключительность. Они еще не заглянули в будущее и жили сегодняшним днем, что было вполне резонно и закономерно в их возрасте; к тому же светлые надежды питались энергией, накопленной многолетними упражнениями, тренировками и самоограничением. Им еще только предстояло узнать, что чем выше успех, чем большая слава обрушится на них и чем величественнее будет казаться им самим собственное достижение, тем труднее, опаснее и непредсказуемее выдадутся дни после триумфа. И не каждому из тех, кто взойдет на пьедестал почета, удастся сохранить на всю оставшуюся жизнь оптимизм и силу, уверенность и упрямство в преодолении трудностей. Ибо для большинства спортсменов, увы, звездный час начинается и заканчивается в миг успеха, а жизнь еще только предстоит прожить…

Я подумал о том, что мрачные мысли не покидают меня с той самой минуты, когда прочел в газете сообщение из Женевы, и в эти часы меня не покидало ощущение пустоты, торричеллиевой пустоты, как сказал бы Анатолий Власенко: ни одной светлой идеи, способной указать пусть неверный, пусть тяжкий и крутой, но путь к цели, утраченный так трагически неожиданно.

Таможенные формальности действительно выглядели формальностью, – вежливый, просто-таки тающий в улыбке служащий, даже не взглянув на выставленный на оцинкованный помост чемодан, тиснул штампик на декларацию. Несколько дольше длилась процедура у иммиграционного поста – сидевший за барьерчиком полицейский внимательно сверил фото в паспорте с личностью, стоявшей по другую сторону барьера, затем бросил быстрый взгляд куда-то внутрь своей кабинки и тут же возвратил мой паспорт. Проходя мимо пограничника, я не утерпел и заглянул вовнутрь и обнаружил афишку с десятком-другим цветных фотографий мужских и женских лиц и четкую надпись сверху – «террористы», и мне стал понятен взгляд полицейского, сверявшего мой портрет с имевшимися у него в «досье»…

Дейв Дональдсон увидел меня первым и ринулся вперед, расталкивая спешащих навстречу людей.

– Хелло, Олег! – кричал он, пробиваясь через плотные ряды тележек, груженных спортивным багажом – объемистыми баулами, связками копий и пластмассовых шестов, разобранными велосипедами, колесами в плотных чехлах, огражденными от постороннего взгляда пеналами с оружием, и другими знакомыми и незнакомыми атрибутами предстоящих состязаний.

Он накинулся на меня с такой искренней страстью и радостью, что я без труда догадался – его шеф в Лондоне начал отсчет «предстартового» времени, и Дейв увидел во мне ту самую палочку-выручалочку, коей ему так недоставало здесь, в Сеуле. Он, кажется, еще не догадывался даже, что я пуст, как банка из-под пива, путавшаяся под ногами пассажиров.

– Хелло, Дейв! Как идут Игры?

– О, боже мой, полный хаос! Одни крутят педали с дикой скоростью, даже лопаются спицы, другие тянут вверх стальные колеса с таким неистовством, что едва не лопаются жилы, повсюду только и разговоров о килограммах да секундах. В этом могут разобраться разве что люди Гиннеса!

Я невольно рассмеялся: до того потерянно выглядел здесь, в Сеуле, Дейв Дональдсон, гроза лондонских полицейских участков и таинственного дна, где совершаются самые загадочные и страшные преступления.

– Нет, мистер Олег Романько, – снова перешел Дейв на официальный тон, что свидетельствовало о его полной покорности и преданности этому самому «мистеру» из Киева, что стоял перед ним в новеньком блайзере, сработанном специально для гостя Олимпиады знаменитым Михаилом Ворониным, закройщиком с дипломом ученого, и не решался признаться англичанину, как тщетны его надежды. Правда же, до которой он доискивался, взлетела в воздух вместе со взорванной лабораторией несчастного Мишеля Потье.

Словно почуяв неладное, Дейв, заглядывая мне в глаза, задавленным тоном спросил:

– Но ведь мы будем заниматься другим делом, да, мистер Олег Романько?

И столько в его голосе послышалось муки и надежды, что я смалодушничал и бодренько выпалил:

– Еще бы! Со спортом мы разберемся, это бесспорно, вот не прозевать бы настоящее дело.

– Нет! – решительно заявил Дональдсон и повторил: – Нет, не прозеваем!

Кажется, он сам испугался своего слишком уверенного тона, потому что, еще не увидев моей реакции, суеверно поспешил сказать:

– Вы располагайте мной, Олег. Да и кошелек мой – к вашим услугам, не знаю, куда деньги девать. В олимпийской деревне прессы – бесплатный завтрак таков, что на целый день хватает…

3

Центр аккредитации устроился на противоположном конце деревни, и нам довелось таки попотеть, по очереди таща мой набитый разными разностями – от переносной пишущей машинки «колибри», неизменной спутницы моих путешествий, до нескольких папок с вырезками, книгами, тремя бутылками «горилки» с перцем, набором консервов на всякий случай! – словом, джентльменским набором советского журналиста, выезжающего за кордон.

На контрольно-пропускном пункте Дейв сунул свою аккредитацию в специальный прибор, считывавший магнитный код, начисто исключавший возможность подделки документа, а мою предварительную аккредитацию внимательно изучили, сличив фото с оригиналом, вспотевшим, как загнанная лошадь, и лишь после этого мы проникли вовнутрь. Спустились по широкому проходу в подземный зал, где рядом с пустым в этот час рестораном разыскали вход в задавленную низким потолком комнату, где и происходил процесс выдачи олимпийских документов.

Когда новая «ладанка» с цветной фотографией повисла на тонком шнуре на груди и я взялся осматривать содержимое белой сумки с олимпийскими кольцами – подарок Оргкомитета прессе, ко мне неслышно подплыла смазливенькая тоненькая девчушка в розовом костюмчике и на ломаном русском вежливо поинтересовалась:

– Мистер Олех Романко?

– Он самый.

– Для вас оставил записку, пожалуйста, взять, благодарью вам. – С низким поклоном девушка протянула мне твердый конверт из белой бумаги, на котором каллиграфическим почерком по-русски было выведено: «Олегу И. Романько, СССР, Украина, Киев».

Дональдсон молча наблюдал за нашими переговорами, и мне почудилось, в глазах его вспыхнул охотничий азарт, – он, наверное, подумал, что я получил важную весточку, которую и он ждал с нетерпением.

Я вскрыл запечатанный конверт, и моя догадка подтвердилась – послание от Алекса Разумовского. «Дорогой Олег! Был огорчен, что не встретились на открытии Игр – что за королевское зрелище, ничего подобного мне видеть не доводилось! Пытался дозвониться в Киев, но, увы, безрезультатно, что, однако, не свидетельствует о наличии враждебности к вашей стране в Сеуле. Больше того, ты сможешь лично убедиться – к русским и к СССР здесь почти благоговейное отношение. Это меня поразило в самое сердце! После сорока лет вражды и сбитого вашей ракетой «Боинга», по сей день остающегося кровавой раной в сердцах этих добрых людей, встретить такое отношение – необъяснимо. Но потом я понял, в чем дело, – ведь Сеул-то освобождали от японцев, чинивших здесь страшные злодеяния, солдаты Красной Армии. О, боже праведный, где только не лилась русская кровушка!

Извини, Олег, за приступ сентиментальности, но, право же, трудно удержаться от теплых чувств к народу, испытывающему благодарность за сделанное добро, – качество, кажется, начисто утраченное в вашем жестоком мире.

Словом, жду с нетерпением!

18.09.88 г. Мой телефон: 217-33-22. Обычно бываю около 23, конный стадион таки далековато от Олимпийского парка. Зато живем, можно сказать, окно в окно.

Алекс».


Мне почему-то полегчало на душе, исчез камень, давивший сердце, и небо уже не выдавалось с овчинку, я весело воскликнул, от чего Дейв вытаращился на меня:

– Когда рядом друзья – жить весело, не правда ли, мистер Дональдсон? – Я согласен с вами, Олег! – обрадовался мой англичанин, узрев в самом факте появления письма знак удачи. Пусть пока остается в счастливом неведении, незачем сходу портить настроение, подумал я, хотя в душе шевельнулось раскаяние: честно ли обманывать надежды Дейва, искренне верившего в меня?

Дейв сопровождал меня до 122-го корпуса, где в тесном коридорчике нас встретила целая толпа корейцев – трое ребят в форме, улыбчивая девчушка и пожилой благообразный мужчина, оказавшийся… священником местной христианской церкви. Все они довольно сносно говорили по-русски и хором приветствовали нас, и потом так же хором повторяли «Олег Романько, Олег Романько», с улыбками и поклонами вручая мне ключ от комнаты, вернее, два ключа – от комнаты и от квартиры, где мне предстояло прожить две недели. Квартира находилась на 9-м этаже. Мы вошли с Дейвом в лифт, а двое ребят внесли мой тяжеленнейший чемодан.

Я основательно попотел, пока открыл патентованный замок, но наконец разобрался в небольшой тонкости, и дальше у меня уже не возникало с ним проблем.

Стандартная трехкомнатная квартира с просторной общей залой, где стоял стол с тремя стульями – по числу жильцов, телевизор и холодильник.

Мы распрощались с Дейвом, условившись встретиться у входа в столовую в 8:30. Я набрал номер Алекса.

– Здесь Разумовский, – услышал я.

– Алекс, привет. Олег, – едва сдерживая распиравшее меня волнение, сказал я.

– Ты получил мою записку? Рад тебя слышать и приветствую на олимпийской земле. Я уж совсем разуверился увидеть тебя в Сеуле. Ломал голову, что могло помешать тебе приехать, ведь у вас теперь перестройка!

– Ну, тут ты поспешил, потому как перестройка тоже дело не быстрое. Но дело не в том, просто люди и в такой период остаются верны своим принципам или… беспринципности, это с какой стороны к ним подойти. Но все завершилось благополучно, и несколько часов назад я прилетел в Ким-по. Можем увидеться?

– Конечно же! Еще спрашиваешь! Я еду к тебе, говори номер корпуса и квартиры. Тут ведь действует железный закон: нас к вам в деревню пускают круглые сутки, а вас, журналистов, только до десяти. Жди!

Алекс был в белом, мягком тренировочном костюме, в кожаных босоножках на босу ногу, загорелый, сильный, белозубый. От него просто-таки пашило оптимизмом – именно этого-то мне и не хватало сейчас.

Мы обнялись, и я учуял терпкий аромат мужского одеколона.

– Один? – спросил Алекс, обводя глазами мои апартаменты.

– Пока да. Возможно, кто-то задержался еще дольше, чем я.

– Я тоже один, хотя пришлось немного поднажать на местный обслуживающий персонал. Деньги везде деньги, – улыбаясь, сказал Алекс. – Старею, наверное, не могу жить под одной крышей с незнакомыми людьми. А друзей у меня, честно признаться, в сборной нет. Я, считай, новичок, мало что в моем возрасте впору заканчивать спортивную карьеру. Хотя с другой стороны – это свидетельствует, что спорт – открытый мир для любого возраста, и это, наверное, самое воодушевляющее. Согласен?

– Да. Но зависть гложет меня: ты старше, а участвуешь в Играх, а я – лишь свидетель. Впрочем, ваш вид спорта – удел зрелых мужей. А в плавании – восемнадцать – уже глубокая старость.

– Можешь меня поздравить – я тут наделал шуму! Были открытые старты за неделю до официального парада, ну, знаешь, эдакое небольшое шоу с лошадьми и наездниками, с шампанским – для гостей, но скачка была без дураков. Собрались те, кто претендует на медали, и пошли без придержек, чтоб себя показать и на других посмотреть, а заодно и психологическое давление произвести на будущих соперников. Они знают друг друга неплохо, я – белая ворона, ни имени, ни прошлого. Меня это только подхлестнуло, ты ведь знаешь мой характер – органически не терплю снисходительного отношения к себе. Тем паче не давал я им для этого и малейшего повода. Завелся с полуоборота, когда один наследник престола рассматривал меня сквозь призмы бинокля, – мол, что это за птица тут появилась в наших благородных рядах. Он даже подослал ко мне своего тренера, чтоб узнать, каких кровей мой жеребец… Да что там долго рассказывать! Показал я им хвост своего «Россинанта». Видел бы ты, что с ними творилось!

– Не рано ли открыл карты, Алекс?

– Я не люблю играть втемную. Вообще не люблю темнить! – резко ответил Алекс.

– Извини, не хотел тебя обидеть. Просто существует неписаный спортивный закон: выкладываться только в финале.

– Поверь мне, я не хвастаю: им не видать золотой медали, как бы они не пыжились. У меня крепкие нервы и отличный конь, у него с нервишками тоже полный порядок. Не забудь и то, что мне некогда ходить в новичках, нужно беречь каждый день. Да, – развеселился вдруг Алекс, меняя тон – от жестко-напряженного к ерническому, – должен тебе сказать, что корейцы расстарались. Конюшни – у принцессы Анны таких нет: с теплым душем, со специальными стиральными автоматами для попон, деодоранты, разные там присыпки для лошадей, специальный рацион питания и даже собственная полиция. Впрочем, мой тренер днюет и ночует с «Россинантом». В этом отношении после встряски, которую я им задал, ухо держи востро… Ты завтра что намерен делать? Может, проедемся на ипподром?

– Нет, Алекс, завтра я хочу посмотреть тяжелую атлетику – люблю этот вид спорта.

– С утра?

– Да, они начинают в девять.

– О'кей, я поеду с тобой, а потом мы вместе отправимся на ипподром. Моя тренировка в 13. Именно в такое время буду и стартовать.

Мы пожелали друг другу спокойной ночи. Я поставил будильник на 7:00 и провалился в сон, едва голова коснулась тоненькой подушки.

4

Прозрачное, зябкое утро, голубой небосвод, россыпь пышных клумб, чуть дрожащие под легким ветерком стяги, служащие олимпийской деревни, озабоченно спешащие по своим делам, возбужденно громкие, одетые кто во что горазд – от застиранных шортов и мятых рубах до чопорно-официальных темных костюмов – представители средств массовой информации, вливающиеся сквозь широко распахнутые двери в ангар-столовую, – такая картина открылась мне, когда я спустился на лифте вниз со своего девятого этажа, откуда любовался роскошным видом на недалекие горы, зябко кутавшиеся в осенний туман.

Дейв переминался с ноги на ногу у входа, выглядывая меня.

Мы взяли подносы, основательно загрузились всякой всячиной – вареными яйцами, золотистыми ломтями поджаренного бекона, соком, фруктами и фруктовым кефиром, растворимым кофе «максвелл» (Дейв предпочел корейский чай), не забыв о столь обожаемом английском блюде, как овсяные хлопья с молоком, и нашли свободный стол. Дейв ел, как и положено англичанину, медленно, смакуя, я же по старой спортивной привычке мгновенно расправился со стандартным набором яств и приступил к кофе. Дейв молча, но обеспокоенно наблюдал за побоищем, устроенным мной за столом, – он успел справиться лишь с одним яйцом и несколькими ломтями бекона. Мельком взглянув на часы, я обнаружил, что время еще есть и взялся за газету.

Но сквозь поток впитываемой информации упорно прорывалась тревожная мысль: что сказать Дейву, как ввести его в реальный мир фактов, что в корне ломали мои, а значит, и Дональдсона планы, связанные с раскруткой лондонской истории, у разгадки которой, казалось, мы стояли еще совсем недавно. Я корил себя за легкомыслие – ну, разве допустимо было так вольно переговариваться по телефону с Мишелем Потье, отбросив осторожность и забыв, что в наш просвещенный век – век компьютеров и электронного шпионажа – любое слово может быть услышано без труда и теми, кому оно не предназначалось. Скорее всего, Мишеля подслушивали, а возможно, он вообще был у них давно на примете – ведь занимался не чем-то отвлеченным, а наркотиками. А это само по себе было чревато самыми серьезными последствиями. Как там ни крути, но Мишель оставался последней ниточкой, что связывала меня с тайной, раскрыть которую я безуспешно пытался.

Дейв почувствовал мое настроение и тоже помрачнел. Скорее всего, он догадался – что-то я скрываю от него, и ломал голову, пытаясь уяснить, насколько это плохо для него. Я отдал должное выдержке и воспитанию парня, не позволявшим ему спросить напрямик.

– Вот что, Дейв, наши (так и сказал – наши) дела плохи. Пожалуй, даже хуже не бывает, – начал я свой рассказ, решив, что нечестно и дальше играть с англичанином в кошки-мышки. Дональдсон перестал жевать, отставил в сторону только что заваренный стаканчик чаю и весь превратился в слух. Как ни тяжело было убивать последнюю надежду, но я рассказал обо всем без утайки, и на душе стало свободнее.

Некоторое время Дейв молчал, переваривая услышанное, глаза его были стеклянными и прозрачными. Я думал, что понимал ход его мыслей, но ошибся.

– Если б вы сказали мне об этом раньше, мы уже имели бы некоторую информацию, – с укором произнес Дейв. – Я покину вас, Олег, и давайте условимся, где мы встретимся и когда. Я сейчас позвоню в Лондон, и наш репортер через пару часов уже будет копаться в Женеве, глядишь, что-то и раскопает. Не верю я, что не сохранилось никаких следов!

Теперь уже я растерялся, осознав, как глубоко ошибался и недооценивал не только Дейва, но и репортерской хватки, без которой там, в мире свободной информационной конкуренции не прожить и дня. Это тебе не наш «поток», когда один и тот же факт, случается, бродит по газетным страницам по несколько дней, и каждая редакция успокаивает себя тем, что у нее – собственный читатель.

– Я сейчас буду на тяжелой атлетике, затем собираюсь с приятелем проехаться на ранчо в Куонджи-ду. Часам к пяти вернусь в Эм-Пи-Си, там и встретимся, о'кей?

– Договорились! – на ходу бросил Дейв, срываясь с места с такой поспешностью, словно за ним гнались.


Алекс ждал меня в условленном месте – у входа в Олимпийский парк, прячась в тени конструктивистского сооружения, переливающегося под лучами солнца цветами радуги. Он был подтянут, свеж и энергичен. Я невольно залюбовался его гибким, крепким телом, излучавшим силу.

– Хелло, Олег! – приветствовал он меня. – Машина нам нужна?

Тут только я обратил внимание на двухместный ярко-красный спортивный «голд стар», припаркованный в нескольких метрах от нас.

– Взял напрокат, – пояснил Алекс. – До ранчо – неблизкий свет, а ездить в автобусах, даже олимпийских, увы, мне не нравится. А слушать однообразные разговоры моих коллег по команде – загнешься с тоски.

– Нет, Алекс, тут пять минут ходу.

– Тогда – вперед.

Мы зашагали по парку, уже заполненному толпами празднично одетых корейцев: мужчины как один в черных костюмах и белых рубашках с галстуками, женщины и дети – в цветастых национальных одеждах из шелка. У входа в тяжелоатлетический Джимнезиум бурлила человеческая река, и мы с трудом пробились к входу, где была табличка «Пресса», и без осложнений проникли в зал. Ярко освещенный квадрат амфитеатра с пустой еще сценой, где блестели в лучах прожекторов стальные блины, был расположен так близко от скамей прессы, что можно было слышать дыхание атлетов.

Мы устроились во втором ряду – в первый служба безопасности никого почему-то не пускала – и осмотрелись. Трибуны были почти заполнены людьми: тут собирались целыми семьями – отцы и матери, дети и древние старики. Остро пахло растирками, из-за занавеса, что закрывал проход в разминочный зал, время от времени доносился глухой грохот металла, робко выглядывали тренеры, как актеры в театре перед началом спектакля, уже появились судьи – они стояли плотной группкой, переговариваясь между собой. Телевизионщики проверяли камеры, а операторы с переносными аппаратами занимали отведенные им места. На крайней скамье справа, почти у самой сцены, устроились, судя по габаритам, тяжелоатлеты, которым еще только предстояло выступать и которые заявились сюда поболеть за товарищей. Ровный гул нескольких сотен голосов наполнял зал.

– Здесь, кажется, здорово процветают допинги? – спросил Алекс. – Больше того, мне кажется, что кое-кому из руководства международной федерации это на руку…

– Даже так?

– С тех пор, когда федерации открыли собственные счета для спонсоров, а реклама стала чуть ли не главным действом любых состязаний – от чемпионатов Европы до Олимпийских игр, атлеты вовсю принялись штурмовать рекорды. И чем фантастичнее становились результаты, тем значительнее выглядели долларовые счета. Естественно, есть предел человеческим возможностям, но кое-кто решил, увы, расширить их фармакологическим путем. Скандалы нет-нет да и вспыхивавшие на этой почве, старательно скрывались, проштрафившихся штангистов потихоньку убирали с помоста и на их место приходили честолюбивые новички, жаждавшие славы и денег, и чем быстрее – тем лучше…

– Я слышал, что и вас не обошла эта пошесть?

– С волками жить, по-волчьи выть… Слышал такую пословицу?

– Еще бы, любимая поговорка моей бабки. Что, впрочем, не мешало ей соблюдать пуританскую чистоту нравов…

– У нас эта беда куда опаснее. Собственных «ускорителей» – кот наплакал, можно сказать, их разработка и изготовление – в зачаточном состоянии, значит, пользуемся зарубежными снадобьями, зачастую без всякой системы и без врачей – кто ж станет признаваться в пороках?

– Грустно… Человек собственными руками роет себе могилу, да еще радуется, когда посчастливится обмануть судей и соперников. Деньги… Я удивляюсь: неужто и впрямь у нас нет ничего святее их?

– До сих пор голос призывающих опомниться – глас вопиющего в пустыне…

Между тем стрелка часов неумолимо приближалась к 9:00, когда на помост должен был выйти первый участник.

Я внезапно увидел, как резко изменилось лицо Алекса, а пальцы непроизвольно сжались в кулаки, кожа побелела на сгибах. Мне показалось, что Разумовский даже задержал дыхание, точно боялся выдать себя.

Я проследил за его взглядом – и мое сердце сделало стремительный рывок, а потом словно упало вниз с огромной высоты, отчего у меня появилось ощущение, которое случается в самолете, когда машина проваливается в воздушную «яму». В нескольких метрах от нас, справа за барьером, облокотясь локтями на металлический поручень, сидел… Питер Скарлборо собственной персоной. Он, верный себе, был изысканно и со вкусом одет, заброшенная нога за ногу показывала новенькие черные мокасины и белые носки, глаза его скрывались за темными зеркальными стеклами очков. Я огляделся вокруг, надеясь обнаружить Келли или Кэт, но Питер был один, без сомнения, один.

– Это – Питер Скарлборо, – сдавленно сказал я, когда Алекс повернулся ко мне.

– Он такой же Питер Скарлборо, как я Наполеон, – отрезал Разумовский. – Настоящее его имя – Флавио Котти, потомственный сицилиец, гражданин Колумбии, человек, за которым охотится не один Интерпол, но и криминальная полиция доброго десятка государств – от США до Италии. Один из боссов наркобизнеса. Считай, что тебе крупно повезло тогда в Лондоне…

– Он-то мне и нужен, Алекс… Ой, как он мне нужен!

– Не спеши радоваться, раз Котти вынырнул в Сеуле, значит, он ведет серьезную игру… Впрочем, теперь это значения не имеет, – как-то обреченно не обреченно, но с каким-то внутренним надрывом сказал Алекс.

– Погоди, погоди, а ты-то откуда его знаешь? – запоздало спохватился я.

– У нас с Флавио есть взаимные претензии, не думал – не гадал, что столкнемся мы в Сеуле. Черт побери, почему именно здесь, на Играх? – в голосе Алекса прорвалось такое отчаяние, что мне стало не по себе. Это был крик души человека, заглянувшего в собственную могилу. Откуда мне было знать, что Разумовский уже много лет искал Флавио Котти – искал по всему свету, чтоб расквитаться за прошлое. Он произнес тихо:

– Нам следовало бы уйти, пока нас не обнаружили. Пусть фактор внезапности останется за нами…

– Хорошо, Алекс, но ты обещаешь рассказать о нем…

– Непременно, Олег. Это будет долгая исповедь… Но пока мы должны исчезнуть!

Тут зал разразился бурными аплодисментами: невысокий, коренастый болгарин одолел чудовищный вес, и штанга, как пушинка, застыла над его головой на перевитых черными, вздувшимися венами руках Геракла. Мы, извиняясь ежесекундно, пробрались к выходу. Уже покидая зал, я не удержался и оглянулся: Флавио Котти неистово рукоплескал силачу…

– Вот что, Олег, если у тебя нет других дел, давай подъедем на ранчо, мне нужно кое-кого повидать, да и по телефону переговорить.

– Нет, Алекс, я отправлюсь в Эм-Пи-Си.

– Что это такое?

– Главный пресс-центр. Если не возражаешь, встретимся у меня вечером.

– О'кей, я отвезу тебя, – легко согласился Алекс. Я видел, что он в мыслях был далеко от Олимпийского парка. – Это, кажется, рядом с «Интерконтиненталем»?

– Точно, в двух шагах от сеульского выставочного центра, там теперь расположился пресс-центр Олимпиады.

Вскоре мы уже мчались по широким сеульским улицам, запруженным автомобилями. Алекс уверенно вел «голд стар». Я обратил внимание, что почти не встречаются машины иностранных марок – сплошной поток южнокорейских автомобилей: грузовики, автобусы, легковушки. А я-то думал, что здесь все – японское…

5

У «Интерконтиненталя» мы расстались: я направился в Эм-Пи-Си, а Алекс унесся к себе на ранчо, к своему «Россинанту» и личному тренеру, охранявшему лошадь днем и ночью.

Нужно было начинать работать, а мысли мои были вовсе не об олимпийских баталиях, не о рекордах, что буквально сыпались на головы оглушенных, потрясенных невиданными результатами журналистов и зрителей, не о назревавших уже скандалах (а разве не сенсационным было поражение наших велосипедистов в командной гонке, впервые оставшихся без медалей?), не о фантастических суммах, затраченных организаторами на Олимпиаду (поговаривали о нескольких миллиардах долларов), и даже не о встреченном при входе Ефиме Рубцове, моем давнем оппоненте из «Свободы», который так радушно осклабился, что я и впрямь подумал о всеобщем воздействии даже на такие заскорузлые души нашей перестройки.

Встреча с Питером Скарлборо не выходила из головы. Его появление здесь к разряду случайностей не отнесешь, а даже краткая характеристика, выданная ему Алексом Разумовским, свидетельствовала о чрезвычайном событии, что затевалось здесь.

Мысли мои, ясное дело, относились к области догадок, но, хотел я того или нет, новая встреча с моим лондонским знакомцем не сулила спокойствия. Я прежде всего должен был проверить некоторые свои подозрения.

Итак, допустим, Питер Скарлборо, он же Флавио Котти, просто не подал виду, что узнал меня, да еще в обществе Алекса Разумовского. Что он мог узнать о нас?

Чтоб собраться с мыслями, я сначала сходил в кафе. Оно располагалось в дальнем загоне выставочного зала, где были «приемные апартаменты» знаменитого «Кодака», как обычно взявшего на себя обслуживание многочисленной армии фоторепортеров. Насыпал в стаканчик две полные ложки «максвелла», бросил ложечку сахара и залил смесь кипятком из титана. Размешал, попробовал на вкус – кофе получился черным, как деготь, и горьким, как миндальный орех. Сделал глоток-другой и направился к компьютерам, что стояли в ряд, замыкая рабочие столы с пишущими машинками. Набрал имя, фамилию, страну. На экране тут же появились строчки: «Олег И. Романько, 1948 г.р. Харьков, СССР, олимпийская деревня прессы, корпус 122, км.901, тел. 229-35-71». Не утерпел и сделал запрос на Алекса, и машина выдала его данные: «Алекс Ф.Разумовский, 1940 г.р. Харбин, Великобритания, олимпийская деревня, корпус 17, км.412, тел. 217-33-22».

Таким образом, интересующие сведения Флавио мог получить без особого труда: достаточно было дать десятку какому-нибудь служащему, чтоб тот принес голубой листочек с распечаткой точных сведений об искомых личностях…


Машинка со вставленным белым листом бумаги, словно укор, торчала перед глазами, но ничего дельного не лезло в голову. Впрочем, мыслей было хоть отбавляй, но ни одна из них ни на йоту не приближала меня к разгадке. Я был в тупике, и это следовало признать честно, но как раз на такое согласие у меня и не хватало мужества. Я как мог старался отодвинуть миг прозрения, а в голове – полная мешанина, всякая чепуха – от желания, страстного желания, ошибиться до отчаянной мысли вместе с Алексом взять Скарлборо за горло – в прямом и переносном смысле – и выдавить из него признания.

Выручил меня… Кто бы вы подумали?

Питер Скарлборо!

Я совсем собрался уже двинуться куда-нибудь на соревнования, было просто невыносимо сидеть перед белым листом бумаги, наблюдая с тайной завистью за коллегой из АПН, успевшим с утра пораньше создать внутренний комфорт с помощью допинга под названием «Столичная», когда меня окликнули:

– Мистер Романько?

Я оглянулся через плечо. Невысокий смуглолицый человек, скорее всего, латиноамериканского происхождения, в синей расстегнутой рубашке и в джинсах вопросительно уставился на меня, изобразив на скуластом лице нечто напоминающее улыбку. Я отметил, что «ладанку» свою он предусмотрительно перевернул, и я не мог прочесть его имя.

– Слушаю вас.

– Вас ждут у входа в пресс-центр. Ваш хороший знакомый… Так, во всяком случае, попросили передать вам…

– Кто? – невольно вырвалось у меня, но латиноамериканец лишь осклабился, словно удивился наивности вопроса и отрицательно покачал головой.

– Я впервые вижу этого господина. Он попросил найти господина Романько, что я и сделал. Чао! – объяснил скороговоркой незнакомец и ретировался.

Я вышел из пресс-центра на залитую ярким солнцем площадь перед выставочным залом и растерянно огляделся – десятки машин, журналисты, полицейские, бой-скауты…

– Хелло, мистер Олех Романко!

Я стремительно обернулся. Питер Скарлборо. Он снисходительно улыбался, явно смакуя мою растерянность.

– Великодушно извините за столь неожиданное появление. Но я, признаться, почувствовал неодолимое желание поговорить с вами, едва обнаружил вас в Джимнезиуме. Но вы так неожиданно исчезли… Как бы там ни было, но у нас с вами есть кое-что общее в прошлом и, смею надеяться, вы не в претензии к нам?

– Какие мелочи, Питер! Мы ведь с вами – почти друзья, не так ли? Если не считать некоей черной кошки, пробежавшей между нами, ну, чепуха, мелочи жизни, разные там… попытки выбить мне мозги или наоборот – вправить их, как вам будет угодно… ну, еще неудавшийся опыт по превращению меня в круглого идиота. Ведь не сумей я вырваться тогда из вашего лондонского застенка, конать бы мне в какой-нибудь психиатрической клинике до конца дней… – Я уже обрел себя, и ненависть не застлала мне глаза, а до предела обострила мысль и налила мышцы стальной крепостью. Не торчи тут на каждом шагу официальные и переодетые полицейские да чины из службы безопасности, врезал бы я Питеру Скарлборо, он же Флавио Котти, если верить Алексу, врезал бы от всей души…

Но я расплылся в такой улыбке, что сторонний наблюдатель, без сомнения, умилился бы при виде встречи двух старых, добрых приятелей, взявшихся взахлеб обсуждать, куда бы им двинуться, чтоб надраться по такому случаю.

– Вот и прелестно, мистер Олех Романко! Как там у вас говорят: кто старое помянет, тому глаз вон?

– И еще добавляю: думай о будущем, но помни о прошлом…

– Что нам делить с вами, господин Олех Романко? И мы не достигли цели, и вы проиграли, не так ли?

– Ой ли, Питер! Вы позволите мне так запросто обращаться к вам?

– Бога ради!

– Не спешите с выводами, Питер. Если вы умудрились расправиться с Мишелем Потье…

– Отчего вы считаете, что это наших рук дело? – озабоченно спросил Питер Скарлборо и тут же разочарованно покачал головой, поняв, что выдал себя. – Ну, да ладно… Но, простите, каждый в своем деле – хозяин, Потье влез не туда, куда ему следовало. Мы предупреждали его, он не внял доброму совету, хотя, прими наше предложение, его гонорар исчислялся бы суммой, по меньшей мере, с шестью нулями. Согласитесь, такие деньги на дороге не валяются?

– Спасибо, Питер, за откровенное признание.

– Пожалуйста, эта новость не стоит ломаного гроша. Использовать ее вы можете, но кто вам поверит без доказательств?

– Вы правы. Но для меня не менее важно другое: Потье оказался не только мужественным, но честным человеком. И все же, Питер, что заставило вас вот так в открытую встретиться со мной?

– А что мне может грозить в Сеуле? Даже ваше заявление в местную полицию не может быть принято, ибо факты, о которых вы могли бы поведать, не имеют к законодательству Кореи никакого касательства. И потом у вас на руках – ни единого подтверждающего документа! Согласны? – Я кивнул головой. – Ну, вот видите. А причина моего появления… она кроется в вас, мистер Олех Романко. – Он остановил на мне взгляд своих темных, бездонных, как горное озеро, глаз, где ничего не прочтешь, как бы не тужился. Зато Питер Скарлборо, он же Флавио Котти, явно хотел бы кое-что прочесть по моему выражению лица. Но я знал, как нужно держать себя с такими, как он.

– Во мне? – Я наполнил искренностью свою удивление.

– В вас, мистер Олех Романко. Поверьте, я и впрямь отношусь к вам с уважением… после того, как вы чертовски ловко провели нас в Лондоне. Такое под силу только сильной личности, и я отдаю вам должное.

– И на том спасибо!

– Так вот… причина моего объявления проста: по-дружески, если вы позволите, хочу вас поостеречь и отказаться от дальнейших расследований. Вы… как бы вам это яснее выразить?… Словом, вы наступили на больную мозоль. А мы этого не прощаем, и пример – увы, печальный пример мистера Потье тому свидетельство. Будь вы представителем свободного мира, предложили бы вам деньги за… за уход со сцены, но вас, русских, подкупать не принято.

– Верно рассудили, Питер. За исключением одного…

– Чего?

– Вы ошиблись, посчитав, что с Потье у меня оборваны нити, ведущие к тем, о ком вы печетесь столь рьяно. Вы у меня вот здесь, Питер! – рявкнул я и ткнул прямо к его носу до боли сжатый кулак.

Я блефовал, как азартный картежник. Наверное, глупо, но не удержался от этого шага. Может быть, потому, что испытывал неистребимое желание хоть чем-то достать Скарлборо, хоть на миг заставить его усомниться в собственной неуязвимости.

– Вот это мне и нужно было выяснить! – воскликнул Питер Скарлборо. – Прощайте, мистер Олех Романко, и подумайте всерьез о нашем предложении.

6

– Он ни словом, ни полсловом не обмолвился обо мне? – в какой уж раз спрашивал Алекс, мучительно решая какую-то задачку.

– Нет, не спрашивал.

– Если Флавио увидел и узнал тебя, то как он мог не узнатьменя?

– Не понимаю… Ну, может, закоротился на мне…

– Хорошо, будем считать, что отсчет времени начался… Нельзя терять ни минуты. Это очень серьезные люди, Олег. Очень! Слов на ветер они не бросают. Но нет худа без добра: своим появлением Питер, то есть Флавио, подтвердил, что ты… ты держишь в руках нить.

– Хотел бы я знать, в какой она руке? – мрачно пошутил я.

– Это детали, – парировал Алекс. – Не хотелось бы мне возвращаться… даже на миг в тот проклятый мир, но доведется! Раз уж наши пути скрестились снова, кто-то из нас двоих должен исчезнуть.

– Ты о чем?

– О Флавио, провались он в преисподнюю! – вырвалось у обычно сдержанного, холодного Алекса. – Прости, это черное, что накопилось в душе и что я считал давно перегоревшим, вспыхнуло вновь. Флавио – мой должник.

– Но в чем? – не удержался я.

– Как-нибудь, когда мы засядем с тобой в укромном местечке и, не торопясь, поговорим о прошлом, я расскажу о Флавио. Пока же скажу: своим одиночеством и пустой душой я обязан ему… он убил мою любовь… мою единственную женщину, которую любил и люблю по сей день. А такое не прощается…

Я не счел возможным задавать лишние вопросы.

– Что ты намерен делать? – спросил Алекс, когда мы поняли, что исчерпали тему разговора.

– Засяду за репортаж. Редакции ведь нет дела до моих проблем, она послала в Сеул, чтоб знать новости из первых рук…

– Тогда – до вечера. Я позвоню или зайду к тебе. Хорошо?

– Договорились.


На этом мои потрясения не кончились. Я возвращался из отеля «Интерконтиненталь» с коктейля, который давали для прессы организаторы Олимпиады-92, барселонцы.

Голова слегка кружилась от легкого белого вина.

Почти у входа в пресс-центр, куда я напоследок собрался заглянуть в надежде увидеть Дональдсона, столкнулся нос к носу с Хоакином Веласкесом.

– Олех, как я рад вас видеть! Испугался, как мне быть, если вы не приедете, как обещали. Ведь я даже не догадываюсь, что делать с письмом для вас. А меня предупредили: это – очень, очень важно!

– Погоди-ка, Хоакин, о каком письме речь?

– Как? Разве вы не ждете какой-то важной вести от того господина?

– От какого господина, Хоакин? Да объясни ты, ради бога!

– Как, разве вам ничего не говорит имя господина Дивера?

– У тебя письмо от Майкла? – У меня перехватило дыхание.

– Да, но что с вами, Олех? На вас лица нет! Вам плохо?

– Все нормально, старина Хоакин, все просто прекрасно, дорогой ты мой Веласкес, не тот, который художник, а другой, такой славный Хоакин… – Меня просто-таки закачало на волнах вспыхнувшей надежды, хотя, казалось, отчего можно было радоваться, если мексиканец даже не вытащил еще письма и я не прочел и первой строчки. Но нет, я догадывался, я чуял – письмо от Дивера и есть та самая ниточка…

– Пожалуйста, вот письмо.

Я буквально вырвал из рук Хоакина твердый заклеенный конверт с фирменным вензелем какой-то гостиницы, кажется, «Плаза», и, взглянув на свет, ничего не увидел – бумага была плотная, мелованная. Пришлось доставать из сумки перочинный ножик и осторожно взрезать край.

«Хелло, Олег!

Спешу сообщить Вам одновременно и грустную и радостную вести. Мишель Потье, знакомству с которым я обязан вам, Олег, оказался достойным уважения человеком. Он не только выполнил обещанное, но и сумел отстоять свое право быть честным. Ему угрожали и сулили огромные деньги, но он остался непоколебимым. Тогда они расправились с ним и с его делом: Мишель Потье лежит в госпитале Святой Марии, его состояние, если не критическое, то, по меньшей мере, тяжелое, и выздоровление будет не скорым, так, по крайней мере, уведомили меня врачи. Радостная же весть тоже связана с Мишелем Потье, оказавшимся, кроме вышесказанного, еще и удивительно прозорливым человеком, предусмотревшим различные варианты развития событий. Он спас – спас! – код расшифрованного допинга, и теперь эта химическая формула у меня в руках и уже ничто и никто не помешает нам ее обнародовать – к глубочайшему, конечно же, разочарованию тех, кто хотел воспользоваться поистине чудовищными свойствами нового препарата.

Я вылетаю в Сеул 26 сентября рейсом «Пан-америкен» № 2461. Буду рад сразу увидеть вас!

Майкл Дивер

Акапулько, 16 сентября 1988 г.»

– Хоакин, ты даже не догадываешься, какую новость ты мне привез! Спасибо! – Я так сильно ударил мексиканца по плечу, что тот скривился от боли.

– Я всегда готов вам помочь, Олех! – горячо заверил меня Хоакин. Выдержав паузу, он неуверенно спросил: – Это имеет какое-то отношение к Олимпиаде?

– Самое прямое, Хоакин! Как только можно будет поставить последнюю точку, я сообщу тебе такое, что наверняка попадет на первые страницы газет…

– И моей тоже?

– Непременно, Хоакин, нужно будет сделать эту информацию достоянием всего мира, это будет самым действенным средством борьбы с опаснейшим врагом спорта – допингом…

– Я буду ждать, Олег…

Мы отправились в Эм-Пи-Си. Без задержек миновали полицейский контрольный пост, повстречали на своем пути улыбчивого чина из службы безопасности, довольно сносно говорившего по-русски (он пару раз помогал мне разобраться в хитросплетениях улиц Сеула) – он заулыбался, точно увидел желанного родственника, поинтересовался, не нужна ли его помощь, и услышал отрицательный ответ, закачал вверх-вниз головой, точно извиняясь за собственную навязчивость. В кодаковском закутке на удивление было тихо и пусто, по-старчески чуть слышно ворчал титан с кипятком, девушки маялись без дела и одна из них – черноволосая и черноглазая вострушка взялась приготовить нам кофе. Мы с Хоакином плюхнулись в глубокие мягкие кресла и уставились в экран телевизора – передавали в какой уж раз за день скандал, разразившийся в «Джимнезиуме», где выступали тяжелоатлеты, и болгарский атлет был обвинен в применении допинга.

Мы разговорились с Хоакином о Володе Сальникове, чье появление в Сеуле восприняли как сенсацию. Я рассказал мексиканцу, как нелегко было этому 28-летнему парню, давным-давно пережившему не только вторую, но, пожалуй, и третью спортивную молодость; о том, как все отвернулись от него, и тренером вынуждена была стать только что окончившая институт физкультуры его жена, как перед самым отъездом в Сеул чуть ли не целиком сборная, подстрекаемая старшим тренером, восстала против включения олимпийского чемпиона-80 в команду, и лишь твердая позиция одного из зампредов Госкомспорта (не Гаврюшкина, нет!), на свой страх и риск взявшего пловца под защиту, открыла Сальникову дорогу на Олимпиаду.

– Олех, спортивный мир жесток, согласитесь со мной? – подвел итог моему рассказу Хоакин. – Конкуренция, а за ней еще и немалые деньги, причитающиеся за каждую олимпийскую медаль, разве это не корежит души молодых людей?

– Еще как! Но нельзя крайности, Хоакин, возводить в абсолют, потому что в любом виде человеческой деятельности – от научных открытий, любви до обычной рутинной работы – всегда найдутся «горячие точки», способные вызвать столкновения. Эволюция подразумевает победу сильного над слабым…

– Вот-вот, сильного над слабым! Выходит, спорт концентрирует, доводит до точки кипения человеческие страсти, учит быть жестоким?

– Нет, и еще раз нет! Спорт учит уважать соперника, учиться у победителя лучшему, что есть у него. Как правило, плохо кончают те, кто мошенничает, и не они определяют лицо спорта… чистого спорта, конечно.

– Вы имеете в виду – допинги?

– Да, в первую голову их, а потом – деньги, ведь ради них люди готовы убивать себя химическими препаратами… Заколдованный круг!

– Вот видите, Олег, – не унимался Хоакин. – Большой спорт – вред, да и только!

– Да, он нередко оборачивается безжалостно – жестокой стороной к спортсмену, вчерашнему триумфатору, толкает его на преступления. Но разве справедливо из-за одной, пусть двух-трех, словом, небольшого числа паршивых овец бросать тень на весь спорт? Он с каждым днем будет нужнее, необходимее человеку в нынешнем, а тем паче в завтрашнем мире, где будет куда меньше естественного движения, где среда обитания потребует от человека максимальной выживаемости и силы – физической и нравственной, если он хочет остаться человеком! Нужно бороться против того, что губит спорт, что отталкивает от него людей. Особенно молодых!

7

Оставались сутки до прилета Майкла Дивера.

Я считал минуты, нетерпеливо вглядываясь в циферблат часов, старенькой «Победы» – память об отце.

Куда-то запропастился Алекс, телефон не отвечал ни ранним утром, ни глубокой ночью. Спросить было не у кого, тем паче нет-нет да проскальзывала в моей перегруженной голове предательская мысль: а не улетел ли Разумовский вообще из Сеула, от греха подальше? Догадка эта горьким ядом отравляла душу, хотя – если уж начистоту – имел ли я право обвинять Алекса в трусости? Он жил в том мире, и на собственной шкуре, по его же выражению, – испробовал жестокие «прелести» неписаных законов подпольного мира наркобизнеса. Что мог поделать он, одиночка, против сплоченной мафии, где жизнь человека стоила ровно столько, какой тайной он владел?

Сердце болело, и я – вопреки своим правилам – нередко заглядывал в стеклянный пузырек с желтыми пилюлями валерьяны.

Помог Володя Сальников. Он провел меня в бассейн по чужому билету участника (парня успели «выслать» на корабль, что пришвартовался в гавани за полсотни километров от города, экономя на нем, неудачнике, не пробившемся в финал, валюту). Я вволю поплавал, чем, наверное, смущал юные дарования, стремительно проносившиеся мимо тихохода, тяжело таранящего воду. Спасибо, хоть не поинтересовались, откуда это я свалился на их голову.

Дейв Дональдсон тоже не появлялся. Правда, однажды вечером позвонил и предупредил, что будет отсутствовать некоторое время, но объяснять причину не стал. Впрочем, я был ему за это только благодарен: сам себе не находил места, буквально каждой клеточкой чувствуя приближающуюся развязку и, естественно, не без оснований опасаясь каких-то враждебных действий со стороны Питера Скарлборо. Чтоб не попасть в рискованную ситуацию, отказался от городского транспорта, признавая лишь автобусы прессы, где постоянно дежурили двое молодцов из службы безопасности – один отирался обычно рядом с водителем, второй – внимательно наблюдал за происходящим, выбрав местечко в последнем ряду кресел.

Когда наконец приспел час отправляться в аэропорт, я не сел ни в первое свободное такси, подкатившее к северному выходу из деревни прессы, ни во второе. Лишь когда появилась машина с пассажиром, не стал ждать, пока тот расплатится, а вскочил в автомобиль, задавленно крикнув водителю: «Ким-по, быстрее!»

– Ким-по? – кажется, испуганно переспросил кореец, когда пассажир захлопнул за собой дверцу.

– В аэропорт!

Мы сделали лихой разворот на площади, перегороженной защитными барьерами, и мимо внимательных полицейских, набирая скорость, понеслись по новенькой автостраде.

Мне показалось, что мое нетерпение передалось и водителю, – он выжимал из мотора максимум лошадиных сил…

Майкл Дивер показался в проходе последним, когда у меня уже екнуло сердце – неужто что-то стряслось по дороге?

Он шагал следом за командой велосипедистов из Уругвая – за компанией черноволосых и смуглолицых невысоких парней, бросавших по сторонам гордые взгляды, словно торопясь поведать всему миру, что и они готовы вступить в поединок с любым за олимпийские медали. Их было человек семь-восемь во главе с низкорослым толстяком с перекинутым через плечо разноцветным пончо; он, чуть отстранив руку, нес желтый кожаный чемоданчик с таким важным видом, что я невольно улыбнулся. Так и подмывало спросить у толстячка – явно спортивного функционера, тренеры держатся, особенно накануне стартов, скромнее, незаметнее, что ли, суеверно опасаясь спугнуть «госпожу Удачу», – уж не для золотых медалей приготовлен сей такой заметный и броский чемоданчик. Если б я не встречал Майкла Дивера, непременно подошел бы к уругвайцам…

Я узнал Дивера по ладной спортивной фигуре и еще по какому-то особому, ему лишь присущему четкому, уверенному шагу; если приглядеться, то могло создаться впечатление, что он как бы пружинит на носках, самую малость, незаметно для случайного взгляда. Но я ведь к Диверу пригляделся, запомнил не одно лицо, но главное – манеру вести себя: идти, сидеть, разговаривать, никогда не помогая себе жестами – столь распространенными дополнениями к словам. В ней чувствовалась скрытая сила, невидимая энергия, вырабатываемая живым и деятельным умом, она передавалась собеседнику, и я это тоже запомнил.

Майкла Дивера не узнать бы, не обрати я еще раньше внимания на эти особенности его личности: в выцветших джинсах, в широкой с закатанными по самый локоть рукавами красной рубахе, оголявшей грудь, в высокой с острым, выступающим козырьком «клубной» фуражке, закрывавшей пол-лица, затемненного вдобавок еще и зеркальными очками, с распатланными длинными, завивающимися на затылке и на висках седеющими волосами, – он напоминал стареющего хиппи, давным-давно вернувшегося с благословенных пляжей Нагапаттинама в Бенгальском заливе, давно и прочно оккупированных этими «цветками жизни», что, словно перекати-поле, носятся по белу свету в поисках земного рая…

У Майкла Дивера был вид человека, уже познавшего лучшее, что есть в жизни, и теперь неторопливо, вальяжно и снисходительно воспринимающего происходящее, и которого даже вселенский олимпийский бум не взволновал, не растревожил.

Я пришел в восторг от умения американца надевать любую личину.

– Хелло, Олег! – произнес он негромко, но зато крепко пожимая руку. И в этом пожатии было все: и скрытая информация, что приехал он сюда не пустым, отнюдь нет, что как бы ни было трудно, но дело свое сделал надежно, что рад встрече и возможности наконец-то сбросить с плеч груз, лежавший на них столько лет и стоивший жизни его друзьям-соратникам, и еще многое-многое другое, что способно перейти из сердца в сердце, когда люди настроены на одну волну.

– Хелло, Майкл… Тебя не узнать!

– Береженого бог бережет, не правда ли?

– Будем надеяться на это…

– Есть признаки оживления духов? – на ходу, ничем не выдав своей обеспокоенности, спросил Дивер, раскусив мой намек.

– Есть. Нам следует быть предельно осторожными.

– За мной хвоста нет, я проверялся…

– Тогда – порядок, я тоже никого не привез…

Если бы мы знали, как глубоко ошибались в своих расчетах! Ни Майкл Дивер, ни ваш покорный слуга ни на минуту не оставались бесконтрольными: Майкла «вели», начиная от Буэнос-Айреса, ну, а за мной следили круглосуточно с той самой минуты, когда Питер Скарлборо обнаружил мое присутствие на Играх.

– Вы, надеюсь, заказали такси?

– Увы, пришлось отпустить машину, ведь я не знал, не задержится ли ваш самолет. А у меня, прошу прощения, денег кот наплакал… Да здесь взять такси – вовсе не проблема, стоит только руку поднять… – успокоил я Майкла.

Но Майкл Дивер на глазах помрачнел при этой новости, чем вогнал меня в краску, – не люблю попадать впросак, а здесь это неприятное состояние было налицо. Но я еще не понимал, что обеспокоило Дивера, легкомысленно полагаясь на собственную предусмотрительность, позволившую мне, как я был уверен, замести следы сразу же, стоило лишь выйти за пределы олимпийской деревни прессы.

Майкл ничего не ответил, а лишь плотнее прижал локтем синюю дорожную сумку «Пан-америкен» – единственный багаж путешественника. Так, разговаривая, мы дошли до стоянки такси. И словно подтверждая мои слова, из-за угла вырвалась новенькая белая «Золотая звезда» и мягко затормозила у наших ног.

Дивер оглянулся по сторонам, но, не заметив ничего подозрительного, открыл дверцу.

– Отель «Интерконтиненталь», – сказал он негромко.

– Йес, сэр, – сказал шофер – пожилой, насупленный кореец в белых нитяных перчатках, выглядевших довольно нелепо на его мощных руках тяжелоатлета, что к тому же подчеркивалось рубашкой с короткими рукавами и круглыми бицепсами, распиравшими ткань.

Майкл захлопнул переднюю дверцу, на какое-то время замер в нерешительности, но затем рывком открыл заднюю дверь и, ни слова не сказав, пробрался на сидение. Я устроился с ним рядом. Едва щелкнул замок, «Голд стар» взревела мощным мотором и с визгом рванула с места так, что нас вдавило в мягкое сидение.

– Как с допингами? – спросил Дивер. – Неужто полный порядок?

– Вот с этим, увы, не все чисто. Двух болгар, тяжелоатлетов, уже лишили медалей, пробы оказались положительными…

– Так оно, видать, и должно было случиться.

– Почему?

– До меня доходили кое-какие факты, что в Международной федерации снисходительно смотрели на эти «шалости», более того – поощряли тех, кто устанавливал мировые рекорды на первенствах мира да Европы? Почему? Да потому, что когда есть мировые, есть интерес к состязаниям, а раз существует интерес – не только зрителей, но прежде всего газет, телевидения, значит, есть и интерес рекламодателей. А это, как известно, большие деньги, и болгары, мне кажется, первыми и стали на этот путь. Вы читали откровения Сулейманова, бывшего болгарского гражданина, сбежавшего в Турцию? Он раскрывает закулисную «кухню» рекордов, без стеснения называя имена известных тренеров и своих бывших коллег по сборной…

– Читал. Кстати, он приехал в Сеул и намерен установить несколько мировых достижений. Как же быть с допингами?

– Сулейманов не новичок в тяжелой атлетике, и раз он говорит о рекордах, значит, уверен, что никакой допинг-контроль не засечет его. Впрочем, Олех, я привез кое-какую информацию поважнее… нет, я не так выразился, все, что касается допингов, важно, речь идет о том, что атлеты, имена которых я вам сейчас назову, слишком известны, чтоб из разоблачение не вызвало нечто похожее на извержение вулкана. Мне пришлось поработать, чтоб добыть этот печальный список. Во главе его стоит…

Но Майкл Дивер не успел произнести главных слов, потому что наша «Голд стар», как торпедный катер, несущийся на полной скорости к цели, вдруг столкнулась со стеной и нас с Дивером швырнуло вперед. Я с такой силой ударился грудью о переднее сидение, что искры из глаз посыпались, Майкл Дивер ударился головой о голову водителя-корейца и потерял сознание. Лицо его было в крови.

Еще ничего не понимая и не отдавая себе отчета, что я делаю, я заорал, если мой хрип, конечно, можно было назвать криком, на водителя-корейца, который тоже чувствовал себя не лучше.

Он ничего не ответил, потому что в следующий миг обе дверцы – справа и слева от нас с Дивером – распахнулись и двое неизвестных бесцеремонно вскочили в салон, сжав нас, как тисками, с двух сторон. Я почувствовал, как в левый бок мой уперлось что-то твердое.

Тут же распахнулась и передняя дверь, еще один человек вскочил на сидение и приказал водителю:

– Заводи, быстрее!

Мимо нас в сгущавшейся синеве проносились со свистом автомобили.

Шофер-кореец уже оклемался, послушно включил зажигание, и наша «тюремная камера» на колесах понеслась дальше.

– Вот мы с вами снова встретились, мистер Олех Романко! – услышал я знакомый до боли голос. Я поднял тяжелую, плавающую в полубеспамятстве голову и увидел прямо перед собой улыбающееся лицо седобородого… Питера

Скарлборо. – Келли чрезвычайно жалел, что не сможет лично встретить вас, увы, у него дела в городе. Ну да вы не грустите – вы еще увидите его…

Но Майкл Дивер не подавал признаков жизни.

– Не помер ли часом? – сказал здоровяк, вспотев от бесполезного трясения обмякшего тела Майкла Дивера.

– Такой помрет, как бы не так. Этот тип прошел сто километров по раскаленной пустыне в Мексике – без капли воды! Проверь-ка его карманы!

Страж послушно и поспешно стал обшаривать Майкла. А какие у него карманы – один на рубашке, и невооруженным глазом видно, что, кроме пачки «мальборо», выступающей над краешком, там ничего нет. Да и задний карман джинсов – тоже не лучшее место, чтоб хранить оружие.

– Пуст он.

– Ноги проверь, не закреплено что под штанинами…

– Пусто…

– Сумку подай-ка!

Синяя сумка Дивера с эмблемой «Пан-америкен» перекочевала с заднего сидения в руки Питера Скарлборо. Тот решительно дернул змейку. Стал шарить внутри руками. Вдруг на его лице расцвела злорадная улыбка и он извлек на свет небольшой продолговатый пластмассовый пенал.

– Вот оно, а ты искал, – процедил он язвительно и самодовольно, раскрывая пенал. – Так и есть: пистолетик с глушилкой, да еще в антимагнитном футляре. Никакой контроль в аэропорту не найдет!

Машина остановилась в каком-то пустынном месте, где одноэтажный дом, окруженный садом, за высоким деревянным забором прятался одиноко, очень похожий на один из тех домов, что мне довелось увидеть в музее народной архитектуры под открытым небом, куда возили журналистов хозяева концерна «Самсунг» после посещения цехов этого гигантского предприятия.

Нас с Майклом бросили в темный подвал. Вернее будет сказать – я сошел по крупной кирпичной лесенке сам, подталкиваемый в спину моим стражем, а Майкла Дивера снесли на руках – второй бронеподросток и Питер Скарлборо.

И оставили одних…

8

Как только за Питером Скарлборо тяжело, с глухим скрипом, закрылась дверь и мы утонули в кромешной тьме, я услышал, как Майкл тихонько, едва различимым шепотом, произнес:

– Наклонитесь ко мне, Олег…

– Как вы себя чувствуете, Майкл? – прошептал я, наклонившись к самому лицу Дивера.

– О'кей. – Голос его звучал бодро, без каких-либо признаков растерянности, что, кажется, явственно прозвучала в моем вопросе. Я действительно не видел выхода из создавшегося положения, тем паче что имел уже счастье познакомиться с методами Питера Скарлборо. И если тогда, в Лондоне, руки у него в определенной степени были связаны пребыванием на воле Майкла Дивера, где, без сомнения, и находилось искомое, Питер Скарлборо уж слишком затянул развязку. Как бы там ни было, но захват двух заложников – пусть даже никем не замеченный, хотя кто станет утверждать, что не оказалось случайных свидетелей происшедшего? – в стране, где служба безопасности поставлена на высочайшем уровне, в чем могли убедиться многочисленные участники и гости Олимпиады, – дело не только не простое, но и по-настоящему опасное.

– Можете не сомневаться, Олег, – все так же шепотом продолжал Дивер, – Скарлборо, он же Флавио Котти, продумал операцию до мелочей – видите, машину и ту сумели нам подставить, что, скажу вам, не так уж просто. Свободных такси в Ким-по хоть отбавляй и появление нахала, начхавшего на очередь и в наглую выхватившего пассажиров, не прошло незамеченным. Во всяком случае, номер машины наверняка отложился в чьей-то памяти…

– Толку-то с этого? Ну, послали нашего водилу коллеги в сердцах подальше и тут же забыли, ведь у каждого свой интерес: побыстрее взять клиента и в город… – прервал я Майкла Дивера.

– Не так-то и просто, как вам кажется, – не согласился Дивер. Он уже поднялся с пола и теперь сидел рядом, прижавшись к моему левому плечу. – Это элементарно, поверьте мне: каждый водитель такси – это, ну, если не добровольный помощник полиции, то, по меньшей мере, ее приверженец на время Игр. Все они, как и представители иных служб быта, проинструктированы, что вместе с олимпийцами и туристами на подобные мероприятия со всего света слетается разная не ладящая с законом публика – здесь есть где поживиться. А кому охота стать жертвой нападения? Значит, будем считать, что номер нашего авто не остался незамеченным…

– Допустим. – Майкл Дивер был спокоен, и его настроение передалось и мне, и я стал внимательно вслушиваться в его слова, убедившись, что Дивер ведет не пустой разговор, а выстраивает логическую цепочку, хотя, судя по тому, как издалека он начал, пока не имеет четкой концепции такого решения, чтобы появился свет в конце темного тоннеля. – Допустим, – повторил Дивер, – что Котти предусмотрел и этот вариант, и номера такси – фальшивые. С одной стороны, это вроде бы начисто заметает следы, а с другой – звучит сигналом тревоги для службы безопасности. Вы спросите: каким образом? Просто: допустим, кто-то из водителей такси, а там их было не меньше полусотни, запомнил номера наглеца и пожаловался ближайшему полицейскому, что у него из-под носа увели пассажиров. Страж порядка, тоже нашпигованный различными инструкциями и указаниями, тут же сообщает эту незначительную на первый взгляд новость в центр. Оператор нажимает на клавиши, вводя информацию в ЭВМ, та проверяет свою магнитную память и выдает новость: такое такси во всем Сеуле не числится. Дело начинает набирать обороты: переодетые агенты расспрашивают таксистов, выискивая тех, кто в это время находился в районе Ким-по. Сделать это просто: такси, как вы, наверное, успели заметить, оборудованы рациями…

– Послушайте, Майкл, пока они доберутся до нашего подвала, мы с вами успеем перебраться в мир иной, – мрачно отшутился я, чувствуя, как разочарование и апатия снова охватывают меня.

Дивер не возразил, и в сырой, липкой тишине подвала было слышно лишь, как скреблась мышь.

Я подумал о том, что где-то затихают проспекты олимпийской деревни, в олимпийской же деревне прессы в эти поздние вечерние часы жизнь только начинает набирать обороты: не протолпиться, видать, в пивной бар, что у северного выхода – день-деньской там никого с огнем не сыщешь, но стоит лишь ночному небу опуститься над Сеулом и опустеть спортивным аренам, как толпы возбужденных, перенасыщенных отзвуками отбушевавших страстей, рыцарей пера, – пожилых и совсем молодых, никогда не выходивших на старт, и тех, у кого за плечами и годы тренировок и выступления на чемпионатах мира и предыдущих Олимпиадах, – стекаются в этот вселенский клуб, где до первых петухов спорят и говорят о том, что уже случилось, или о том, что только еще должно быть. Наверняка, не раз и не два возникает в разговоре имя Джона Бенсона, чей поединок с Карлом Льюисом да, наверное, и с Федором Нестеренко ожидается здесь едва ль не как самое выдающееся событие Игр ХХIV Олимпиады.

Что делает сейчас Вадим Крюков – он, как заноза, в моем сердце?

– Да, пожалуй, отсюда и следует ожидать атаку, – произнес Майкл Дивер, прерывая мои нескучные мысли.

– Какую атаку?

– Нет, Олег, это я своим мыслям. Разное лезет в голову, как тут не заговориться… Впрочем, это не самый выгодный путь для Котти.

– Да о чем вы, Майкл?

– Я пытаюсь поставить себя на место этого типа и проанализировать, что он станет делать.

– А зачем ему что-то делать, если то, что он искал, в его руках?

– Вы так полагаете, Олег?

– А как еще, если сумка-то ваша и пистолетик у него? В сумке, я так думаю, и есть искомое?

– В чем-то вы правы, Олег. У Флавио Котти в руках документы…

– Значит, я прав?

– Документы у него, это бесспорно, как и то, что Котти не дурак и не расправился с нами потому, что не уверен, все ли он захватил. Ключ от этих бумаг – вот здесь! – Я услышал, как Майкл Дивер постучал костяшкой пальца по лбу.

– Следовательно, ему остается лишь выбить ключик из ваших, а заодно и моих мозгов. Уж поверьте, они это умеют делать первостатейно!

– Никогда не следует торопить, а тем паче обгонять события, Олег. Быть готовым к ним – это совсем другое дело. Наша с вами задача сейчас, пока Котти анализирует мои бумаги, предусмотреть возможные вопросы и необходимые ответы. Это нужно будет делать не спонтанно, а имея рабочие заготовки. Итак, начнем с того, чего мы не успели сделать там, в такси…

9

Питер Скарлборо, он же Флавио Котти, восседал на старинном резном стуле с низкой спинкой. Он явно пребывал в отличном расположении духа. Перед ним, как гарантия его спокойствия и уверенности, на таком же резном столике на львиных ножках лежала сумка Майкла Дивера и тоненькая серая папочка на змейке.

Когда нас втолкнули в комнату, Котти приветливо помахал рукой и изрек самодовольно:

– Слава Богу, вы оба живы и здоровы! Это как раз то, что нам нужно! Не ожидая нашей реакции, Флавио продолжил:

– Вы таки здорово покопали, Дивер, чувствуется школа, ничего не скажешь. Признаюсь, я ожидал от вас меньшего, а тут, – он ткнул длинным пальцем с наманикюренным ногтем в папочку, – просто целое исследование. Откровенно, Дивер: предложи вы нам эти бумаги, так сказать, добровольно, мы выложили бы столько, сколько вам и не снилось. А теперь, увы, эти бумаги ничего не стоят, потому что они у меня в руках, не так ли?

– Не так, Питер Скарлборо. Я вам действительно предлагаю купить эти сведения!

Котти, кажется, просто-таки задохнулся от такой несусветной наглости. Во всяком случае, какое-то время он вздымал в стороны руки, а на лице его было написано искреннее изумление и он безмолвно призывал в свидетели двух молчаливых парней, замерших у двери, как истуканы. Те, как в рот воды набрали, и Скарлборо наконец вынужден был вытолкнуть из себя застрявшие в глотке слова:

– Вы что, рехнулись, Дивер? Вы окиньте взглядом обстановочку! Где вы находитесь? Отсюда только один путь для вас – в никуда! Скажите спасибо, что вы вообще еще в состоянии что-то бормотать: после того, как документики попали мне в руки, а, видит бог, да и мистер Олех Романко не позволит соврать! – я за ними охочусь едва ль не три года, – после всего этого вы мне вообще не нужны. Не нужны! Есть вы, и вот вас уже нет!

– Вы совершили бы самую большую ошибку в своей жизни, Котти! – сказал Дивер.

– А, вы знаете и это имя, – несколько иным тоном, где проскользнула нотка недовольства, сказал Питер. – Впрочем, это ничего не меняет…

– Так вот, Котти, – снова подчеркнул Дивер, – вам бы не простили такой чудовищной ошибки. Нет, это не ошибка – это был бы ваш полный крах. Вам же известно не хуже моего, что случается с людьми вашего круга, которые своими действиями – вольными или невольными – ставят под удар организацию…

– Что ты плетешь, ублюдок? – поднимаясь со своего места и прямо на глазах зверея, прошипел Питер Скарлборо.

– А только то, что ключ к записям, что лежат перед тобой, Котти, в другом месте!

– Что? – У Флавио Котти отвисла нижняя челюсть и как-то враз посерело, вдруг стало старческим лицо, еще секунду назад блиставшее тщательно выбритыми подбородком и щеками. Котти, кажется, и я вместе с ним стал догадываться, о чем речь. Но если во мне родилась светлая надежда, переплетенная неудержимым злорадством по отношению к поверженному противнику (я уже решил, что Скарлборо сломлен), то Флавио Котти увидел свой конец. И хотя он все еще не мог окончательно поверить, что его игра проиграна и на руках у него не козыри – шестерки, дело было сделано.

Я, кажись, улыбнулся непроизвольно, и Котти уловил эту торжествующую нотку на моем лице, и она окончательно добила его.

– Нет, как бы там ни было, но ты – ты, Дивер, у меня в руках! И я раздавлю тебя, как гада… безжалостно! – Рано было сбрасывать Питера Скарлборо со счетов, и тут я поторопился.

– Знаю, – спокойно согласился Майкл Дивер. – Потому и говорю: я готов продать ключ…

Тут уж пришел черед растеряться мне. Я не мог поверить собственным ушам – это говорит Майкл Дивер?!

– Жизнь все же дороже истины, Дивер? – стал снова обретать себя Котти.

– Жизнь – одна, – философски подвел итог беседы Майкл Дивер.

– Хорошо, каковы гарантии?

– Я собственной персоной…

– Немало, – согласился Котти. – Итак, каковы условия?

– Первое: вы отпускаете мистера Олега Романько. Второе: чек на миллион долларов на мое имя. Третье: билет на самолет до Рио. В аэропорту я передам вам ключ, он в сейфе в камере хранения Кимпо.

Так вот почему так долго не появлялся Майкл Дивер в аэропорту?

– Густо замешано, Дивер. Ничего не скажешь… Но номер твой не пройдет – я выбью из тебя этот вонючий ключ, коего вообще в природе не существует, и ты мне выложишь вместе со своим поганым языком, а если понадобится, – и с потрохами то, чего недостает в этих бумагах! Понял?

В следующий момент дверь распахнулась и в комнату влетел Келли. Это был разъяренный тигр в посудной лавке. Я вообще ничего не успел сообразить, как уже отлетел в дальний угол комнаты от молниеносного, с лета, удара Келли.

Очнулся я в темноте. Рядом кто-то тяжело, хрипло дышал.

– Майкл? Жив?

– Еще жив, Олег… Но так можно и богу душу отдать… Почему он не поверил мне? Почему… он уже был готов… я видел, и такой резкий поворот назад… что я сморозил лишнего?

– Первое ваше требование, Майкл, я думаю, и выдало с головой… Когда человек спасает себя, он никогда не думает о ближнем… А ведь вы хотели сыграть на спасении собственной шкуры… Не логично и противоречит той маске, которую вы выбрали…

– Пожалуй, вы правы, Олег… Но у меня не было выхода. Я не имел никакого права хоть не секунду забыть о вас…

– Спасибо, Майкл… Однако отделали они нас прилично… Келли по этой части мастак, я вам рассказывал… А что, действительно существует ключ к тем бумагам?

– Да, Олег, и он у меня в голове… и в руках Дейва Дональдсона…

– Что вы хотите этим сказать?

– Только то, что направляясь сюда, в Сеул, на всякий пожарный обезопасил себя… Расшифровка кода нового допинга – в руках Дональдсона. Самое печальное же состоит в том, что он даже не догадывается об этом и вряд ли, как порядочный человек, станет вскрывать пакет – я просил передать в случае чего вам и только вам в тот день, когда будет бежать Джон Бенсон…

– Таки Джон, – едва слышно прошептал я. Со словами Майкла Дивера исчезла последняя надежда, что история эта обойдет и моего парня. Мне стало так больно, словно сердце сдавили раскаленными тисками.

10

Когда нас с Майклом Дивером в третий раз вытащили на свет божий – солнце ярко светило сквозь чисто вымытые окна. Питер Скарлборо уже тоже успел потерять свой блеск. Он то ли не успел, то ли не придавал значения, но клочковатая борода, обычно ухоженная и тщательно расчесанная, торчала в разные стороны клоками свалявшейся грязной шерсти, под глазами налились синие мешки, ворот расстегнутой рубахи был мят и несвеж. И без того темные, непрозрачные глаза Питера Скарлборо превратились в два черных, злых угля на пепельно-сером лице, лишенном малейших признаков жизни – ни дать, ни взять посмертная маска.

Скарлборо восседал по-прежнему на том же резном стуле, но теперь он словно потерял внутренний стержень – сгорбился, оплыл, как сгоревшая свеча, и у меня где-то в глубине истекающей души проскользнуло что-то похожее на сочувствие, – мол, не одним нам нынче несладко. Можно было догадаться, что эти дни Питера Скарлборо не покидала точившая, как червь дерево, мысль о том, что время ускользает, а результатов, кои так нужны – и не ему одному! – нет и нет. Он, кажется, увидел наяву собственный конец, и это открытие если не раздавило, то, по меньшей мере, лишило его уверенности в собственном будущем.

На сей раз Келли не бил Майкла Дивера.

Когда нас привели в знакомую комнату, Келли с помощью двух молчаливых – за все это время я не услышал от них ни слова! – парней усадил Дивера в неизвестно откуда появившееся тяжелое, похожее на царский трон, дубовое кресло с высокой спинкой. Тонким нейлоновым шнуром они прочно прикрутили Майкла к спинке, да так, что он едва мог вздохнуть…

Какие-то посторонние звуки долетели в комнату, заставив замереть на месте Питера Скарлборо, а Келли вскочить со своего кресла.

В следующий миг дверь комнаты распахнулась, выбитая сильным ударом ноги, и в проеме появился во всей своей красе… Алекс Разумовский. Он был в светло-голубом отглаженном костюме, в ослепительно белой рубашке с черной кокетливой бабочкой, – словно только-только с приема у английской королевы.

Но пистолет в его руке недвусмысленно говорил, что он не намерен вести светские беседы.

– Алекс?! – у Скарлборо оборвался голос и смертельная бледность залила его и без того бледное лицо. – Вы?

– Не двигаться, – тихо, но с такой убедительностью сказал Алекс Разумовский, что бронеподросток Келли дернулся, как марионетка на ниточке, и окаменел.

– Что ж, Разумовский, ваша взяла… Откуда только вы свалились на мою голову? – В голосе Питера Скарлборо я услышал обреченность…

– Не искал я вас, Котти, хотя знал давно, если увижу – живым не выпущу…

– Зачем же так, Алекс?

– Вы запамятовали о нашей последней встрече в Гонконге, Котти…

– В Гонконге? Но вас там не было, Алекс!

– Поэтому вы до сих пор и живы, Котти… Но там была Мария… Разве вы не помните этого?

– О, боже! – как стон вырвалось из глотки Питера Скарлборо.

– Да, да, Котти, вы полагали, что это осталось тайной… Но я был там спустя несколько минут после того, как сделав грязное, подлое дело, вы укатили в машине, за рулем которой сидел этот подонок… Келли…

– Я ни при чем, я не был в комнате, это – Флавио, он, он! – Келли орал как сумасшедший.

– Не пускай пену, Келли… – с омерзением сказал Алекс и повернулся ко мне, спросил участливо: – Вы можете встать, Олег?

– Могу…

Меня покачивало из стороны в сторону.

– Развяжите вашего товарища, а Келли и этого, молчаливого, свяжите. Да покрепче, чтоб рукой не могли пошевелить. – И к Келли: – Не вздумайте дурить, ребята…

Майкл Дивер, когда я его развязал, стал массировать затекшие кисти.

Когда Келли и второй подручный Питера Скарлборо оказались надежно связаны, точнее, привязаны руками, сведенными за спиной друг к другу, Алекс Разумовский приблизился к Питеру Скарлборо.

– Вот мы и свиделись, Флавио…

– Ты не посмеешь стрелять! – отпрянул назад Питер.

– Посмею, потому что для тебя же лучше исчезнуть здесь, чем угодить в руки полиции, да и твои дружки не простят тебе этого провала и рассчитаются сполна. Разве не так?

– Что тебе от моей смерти, Алекс? – взмолился Питер Скарлборо. – Дело прошлое, Мария слишком много знала, ей бы несдобровать, ну, не я, так кто-то другой, но она не ушла бы… ее бы из-под земли вытащили…

– Врешь, ты думал прежде всего о себе, о своих ощущениях, Флавио, ты этим хотел меня достать… убить морально. Тебе это удалось… почти удалось.

– Алекс, я готов отдать тебе все, что имею, только отпусти! Я сгину с глаз, уйду на дно, и никто и никогда не увидит меня! Ты не можешь взять на себя грех убийства! Убийства безоружного человека!

– Я бы расстрелял тебя, Флавио, как бешеную собаку, и человечество только бы возблагодарило меня! Но ты прав, я не смогу убить безоружного, даже такого, как ты… Я сдам тебя Интерполу, а уж они решат, куда тебя отправить – в Штаты, где тебя ждет электрический стул, в Австралию ли, где по тамошним законам тебе грозит пожизненное заключение, в Колумбию ли, где за тобой тянется кровавая цепь преступлений, в том числе убийство прокурора республики… А может быть, проще – ты сам лишишь себя никому не нужной жизни? Я готов дать тебе один патрон…

– Нет, Алекс, нет, ты не сделаешь этой глупости! Какая тебе выгода от моей смерти? У меня есть… есть деньги… и большие деньги! Отдам до последнего цента, пойду голым и босым, но подумай, Алекс, ведь мы были друзьями!

– Я давно проклял тот час, когда ты втянул меня в свои дела…

– Хорошо, я согласен, виноват перед тобой… прости!

– Не передо мной – перед людьми, отравленными тобой наркотиками, совращенными и убитыми… Неужели ты, Флавио, так жалок, что не можешь остаться мужчиной даже перед лицом смерти? Уймись…

– Нет! Нет! – Питера Скарлборо била истерика.

– Олег, займись вашим другом, – сказал Алекс Разумовский, наклонившись над Майклом Дивером. – Здесь рядом – ванная, там, кажись, есть аптечка…

Едва я дотронулся к нему ватой, обильно смоченной одеколоном, Майкл Дивер дернул головой и открыл глаза. Еще несколько мгновений он беспамятно смотрел мне в лицо, потом его взор обрел осмысленность, и он сказал, да что там – едва слышно прошептал:

– Олег…

– Все будет в порядке, Майкл! Все будет о'кей! – вскричал я.

И тут же услышал какой-то удар, вскрик и шум борьбы. Я поспешно оглянулся и увидел Питера Скарлборо, навалившегося на Алекса Разумовского и тянущегося к руке с пистолетом. Я окаменел и не сразу бросился на помощь. Но Алекс сам успел вывернуться, и вот уже Котти лежит под ним. Но они борются, и пистолет все еще в руке у Алекса, хотя Питер Скарлборо тянет его к себе.

Выстрел прозвучал глухо, и Котти как-то неестественно дернулся и замер.

– Вы убили его? – закричал я.

– Нет, это он от страха, – сказал Алекс Разумовский, поднимаясь с пола и отряхивая чуть помявшийся костюм. – Сейчас придет в себя.

И действительно, Питер Скарлборо зашевелился, открыл глаза и… я невольно отвернулся – столько омерзительного страха выплеснулось на его лицо.

…У дома нас поджидало такси с невозмутимым темноволосым водителем. Он совершенно не удивился, обнаружив трех новых пассажиров, один из которых был основательно забрызган кровью, обе руки неумело, но плотно забинтованы.

– А что будет с Келли и его подручным? – спросил я.

– Я сдам Флавио Котти полиции, а заодно сообщу, где взять остальных. Но прежде отвезем в клинику мистера Дивера.

– Нет, – подал голос все это время молчавший Майкл Дивер. – В полицию отвезете и меня, я кое-что должен передать Интерполу. Я так решил!

– Ну, что ж, тогда забросим мистера Олега Романько в олимпийскую деревню прессы – ему нужно побриться да привести себя в порядок. Завтра большой день на Играх – в финале встречаются Джон Бенсон и Карл Льюис! – сказал Алекс Разумовский. – Жаль, но мы, видимо, туда не успеем – Интерпол нас не отпустит, пока мы не выложим все, что нам известно…

Когда мы прощались у северного входа олимпийской деревни прессы, Майкл Дивер сказал:

– Не забудьте, Олег, забрать письмо у Дейва Дональдсона. До скорой встречи!

11

Мое отсутствие если и было кем замечено, так это невысоким, легким на

ногу пареньком с трудно произносимым именем Ким Чже-жу, студентом одного из сеульских университетов, а на время Олимпиады – стюардом нашего 122-го корпуса. Мы познакомились с ним еще в первый день.

– О, Олег Романько! – только и сумел простонать Ким Чже-жу, когда я протянул руку за ключом от комнаты.

– Меня не искали, Ким? – спросил я.

– О, нет, искал, искал! Я искал, очень трудно беспокоился. Вы ничего не сказал, – совсем зарапортовался мой собеседник и что-то выпалил по-корейски. Двух девчушек в форме, вместе с ним сидевших за столом, как ветром сдуло. Через минуту они возвратились с подносом с двумя банками «максвелла», банкой сухих сливок, горкой сахарных пакетиков, сендвичами и еще чем-то в ярких упаковках. Ким взял принесенное и почтительно подождал, пока я войду в лифт, и лишь после того вступил в кабинку следом. Он довез меня до квартиры, поднос поставил на стол и сказал:

– Отдыхайте на здоровье!

– Спасибо, Ким. Знаешь что, принеси-ка мне газеты за последние дни…

Я медленно, растягивая удовольствие, брился, потом чистил зубы сладковатой пастой с олимпийскими кольцами на тубе, долго плескался под душем. Все, что произошло в эти дни, могло показаться дурным сном, кошмаром, если б реальные следы на лице и ссадины на ребрах не свидетельствовали об обратном.

Я почувствовал страшную усталость. Она навалилась вдруг, точно невидимая, неосязаемая свинцовая гора обрушилась на меня, и опустошенность – эта спутница душевных перегрузок, – подавила, лишила воли и желания действовать. У меня не нашлось сил, чтобы насухо вытереться, я, как был мокрый, что зюзя, свалился на неразобранную постель и точно провалился в сон.

Разбудили долгие телефонные звонки. Я слышал их, но не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. А звонки буквально разрывались.

Я наконец протянул руку и поднял трубку.

– Мистер Олех Романко, здесь Дейв Дональдсон, вы слышите меня, здесь Дейв, я знаю, что вы дома, мне сказали внизу, портье, мистер Олех Романко, вы слышите, вы слышите, почему вы молчите? – строчил, как из пулемета, Дейв, и в голосе его пробилось отчаяние.

Оно-то и дало мне силы.

– Слышу, Дейв, приходите ко мне… немедленно…

И я снова уснул или впал в беспамятство, не помню, но только открыл глаза, лишь подчиняясь настойчивым толчкам Дейва Дональдсона.

– Дейв, заварите мне кофе, покрепче, – попросил я.

Когда две чашки черного и горького, как хинин, кофе было влито в глотку, я смог подняться и, извинившись перед Дейвом, принялся одеваться, испытывая неловкость, что встретил его в чем мать родила. Но Дональдсон уже и так догадался, что стряслось что-то из ряда вон выходящее и терпеливо ждал, не задавая мне никаких вопросов.

– Где письмо, Дейв? – спросил я первым делом, когда мы уселись в столовой и я принялся за третью чашку, ощущая, как жизнь медленно, но верно возвращается в растерзанное, бессильное тело.

– Оно у меня, – отвечал Дейв ипоспешно полез в белую официальную сумку, которой наделяли журналистов, аккредитованных на Играх.

Я вскрыл пакет. В нем оказались два конверта. На одном каллиграфическим почерком было выведено «Г-ну принцу Александру де Мерод. Лично в руки», на втором оказалось мое имя.

Этот конверт я поспешно надорвал и вслух прочел следующие строки: «Дорогой Олег Романько! В случае, если что-то помешает нам встретиться, Вы должны первый конверт, адресованный председателю медицинской комиссии МОК, передать по назначению и как можно оперативнее. В нем записка от Мишеля Потье и код расшифровки допинга, а также местонахождение секретной лаборатории, где его синтезировали. Хочу сообщить Вам также, что ряд атлетов готовились к Играм, используя это уникальное по своему воздействию средство. Увы, их имена держатся в глубочайшей тайне, правда, кое-какими сведениями я обладаю, но не хочу бросать тень на людей, коих еще никто официально не обвинил в употреблении допинга для достижения цели на Олимпиаде. Пусть это сделает сам Александр де Мерод, если получит веские доказательства их вины… Ваш Майкл Дивер».

– А теперь, Дейв, я познакомлю тебя с некоторыми событиями, кои предшествовали нашей сегодняшней встрече.

Дейв превратился в слух (что, впрочем, не помешало ему первым делом включить диктофон, который он сунул чуть ли не мне в рот). Он ни разу не перебил меня, не задал ни единого вопроса, хотя видел, что они просто-таки крутились на кончике языка, которым он время от времени облизывал пересохшие губы. Когда же я умолк, он вскочил на ноги и закричал:

– И я мог ходить с этим взрывным документом и не пустить его в дело?! Нет, нет, – Дейв точно заклинание произносил, – это было ужасно! Я навсегда бы потерял к себе уважение, Олег…

– Вашей вины тут нет, Дейв! Кто же думал, кто мог предположить, что эта свора накинется на нас в аэропорту!

– Нет, я не простил бы себе! Держать в сумке обвинительный акт и дать преступникам уйти от ответственности… да от одной только мысли поседеть можно! – Дейв Дональдсон был не в себе, и я налил ему чаю – его любимого, с женьшеневой заваркой.

– Дейв, вы должны разыскать Александра де Мерода и передать ему письмо Мишеля Потье. Я верю, что в нем есть все, что нужно для допинг-контроля… К сожалению, я… я едва двигаю не то что руками или ногами, языком… Мне нужно отдохнуть и быть в форме. Да, еще одна просьба: воздержитесь до завтра давать материал в газету. Разве что-нибудь вроде интригующего анонса, пообещайте читателям нечто из ряда вон выходящее. О'кей?

– Да, как вы скажете, Олег!

– Тогда вперед, удачи вам, Дейв. Позвоните мне вечером, как бы поздно не было!

Я лежал на спине с открытыми глазами. Я думал о суровой стороне нашей профессии, когда истина заставляет причинять зло близким тебе людям. Я думал о Федоре Нестеренко, и сердце мое разрывалось на части, когда представлял себе глаза парня, узнавшего, кто нанес ему сокрушительный удар…

Звонок в дверь раздался вскоре после ухода Дейва и я, грешным делом, подумал, что мой англичанин что-то забыл переспросить, а мне сейчас никого, ни единой живой души не хотелось видеть…

Я открыл двери. На пороге стоял невозмутимый, улыбчивый Алекс Разумовский.

– Ты разрешишь войти?

– Входи, Алекс, если кого мне и нужно видеть, так это тебя. Рассказывай!

– Машина уже раскручена на полные обороты. Корейцы срочно вызвали представителей Интерпола, а также американцев, ну, это, видимо, по собственной союзнической инициативе. Майкл Дивер выложил нечто такое, отчего растерялись даже видавшие виды сотрудники местной уголовной полиции. Но он показал им, как я сужу, лишь верхушку айсберга. Такие ребята, как Майкл Дивер, никогда не выкладывают всего, что имеют. Он мне нравится, Олег!

– Мне тоже!

– Я корю себя лишь в одном, что затянул развязку. Можно было и опоздать, ведь они были в состоянии убить Майкла, домогаясь от него информации.

– Как это нужно понимать, Алекс?

– Я видел, как вас захватили в дороге, – сказал Алекс Разумовский, чем окончательно сбил меня с толку. Наверное, мое недоумение так явственно проявилось на лице, что он поспешил расставить все по своим местам. – Я наблюдал за Котти с той первой встречи в Джимнезиуме, хотя это было нелегко – он подозрителен, как дикий зверь. Тогда, на шоссе, я ничем не мог вам помочь: они просто бы расстреляли меня, и на том бы дело кончилось…

– Да, пожалуй, ты прав, Алекс…

– Я никак не мог найти подхода к этому домишку. Пришлось кое-кому заплатить, и мне помогли, впрочем, это детали… Жаль лишь, что Олимпиада для меня кончилась, так и не начавшись…

– Как это?

– Сегодня утром я должен был стартовать, Олег… А доживу ли до следующих Игр, кто скажет?…

– Доживешь, еще как доживешь, Алекс, ваш вид спорта – спорт зрелых мужчин, разве не так?

– Твои слова, Олег, да богу в уши… – В голосе Алекса Разумовского прозвучала грусть. Он помрачнел, умолк, ушел в себя. Я не стал его беспокоить ненужными словами – пустышками.

12

Я позвонил в гостиницу «Шилла», самую, пожалуй, шикарную и престижную в Сеуле, сноровисто возведенный к Олимпиаде небоскреб, и начиненную таким обилием ультрасовременной электронной техники, что приезжим вместе с ключом, украшенным изображением флага страны, откуда прибыл гость, вручали тщательно разработанную памятку, где расписывалось со скрупулезными подробностями, как нужно поступать, чтоб ни один самый изощренный жулик не проник в номер, как запустить автомат, сбивающий коктейли из минимум десяти компонентов, как ионизировать воздух или, скажем, создавать комфорт тихоокеанских, затерянных в безбрежных просторах островов, как писать, вернее, надиктовывать письма, кои позже автомат расшифрует, распечатает и отправит адресату, – словом, пользоваться последними достижениями человечества, уже заглядывающего в 21-й век.

Телефон в номере Майкла Дивера подозрительно молчал, и поначалу я решил, что хваленая техника оказалась не на высоте. Но звонок к портье позволил реабилитировать создателей «Шиллы» и удостовериться в полной надежности автоматики, поставленной концерном «Самсунг», южнокорейским технологическим монстром, не только обеспечившим надежными ЭВМ все без исключения олимпийские системы, но и, как просветил меня несколько дней назад менеджер южнокорейского конкурента крупнейших японских фирм, ведущих наступление на американский рынок, кое в чем бизнесмены островного государства уже безнадежно отстали от сеульцев. Но безукоризненное функционирование поставленного оборудования меня, однако, не успокоило, но наоборот – растревожило, и я без обиняков поинтересовался, как давно мистер Майкл Дивер покинул свой номер. Портье ни на йоту не изменив тембр голоса, все так же вежливо и бесстрастно (я даже усомнился – не автомат ли отвечает?) сказал: «Мистер Майкл Дивер рассчитался по меньшей мере пять часов назад, сэр!»

– Извините, сэр, ничем не могу помочь, – повторил портье, отвечая на мои расспросы.

«Ну, что ж, здесь я вряд ли что узнаю нового, значит, нужно ехать в Эм-Пи-Си, – ощущая в душе скорее обиду, чем разочарование, решил я. Сидеть в квартире бессмысленно, в конце концов, я-то прилетел сюда на Олимпиаду, а не для разгадывания ребусов, тем паче задаваемых друзьями…»

Но прежде чем выполнить задуманное, открыл свежий номер «Олимпийца» – ежедневной газеты, издаваемой Сеульским организационным олимпийским комитетом, а коротко – СЛООК. Отыскал программу предстоящего соревновательного дня и взялся делать выписки из обширного расписания, устанавливая таким образом очередность финалов, где мне следовало бы побывать. Ну, конечно же, тут никаких сомнений не возникло, на стадионе, где в 13:30 будет дан старт финальному забегу мужчин на 100 метров. Правда, для меня он несколько поблек, так как нашего Федора Нестеренко еще в четвертьфинале постигла неудача – он не то растянул, не то порвал «ахилл» – сухожилие, весьма часто доставляющее неприятности легкоатлетам-спринтерам.

Пока наш прессовский автобус катил по широченным бульварам и улицам просыпающегося, чистого и нарядного города, мысли о Дивере на покидали меня. Но сколько я не возвращался к началу, то есть ко времени встречи в аэропорту Кимпо, как ни пытался отыскать в прошлом причину отъезда Майкла, ничего путного так и не обнаружил.

В Эм-Пи-Си, пахнувшем мне в лицо запахами свежей типографской краски, ароматизированных табаков, кофе и женских духов, несмотря на ранний час, жизнь кипела: стрекотали пишущие машинки; длиннющая очередь вызмеилась к буфету, откуда накатывались пряные волны; огромный цветной телеэкран возвращал из бытия события минувшего олимпийского дня – его вполне можно было назвать женским, потому что именно женщины задавали вчера тон. Я еще раз увидел финиш 30-летней португальской марафонки Розы Мота и подумал, что он чем-то напоминал знаменитый бросок на ленточку Владимира Куца на Играх в Мельбурне в 1956 году – те же вскинутые, как крылья, руки, та же вымученная, горькая улыбка, тот же бег-танец счастливейшего человека, завершившего эти умопомрачительные 42 километра, да еще – первой. Потом Роза плакала на плече тренера, и мне было больно смотреть – не на слезы, нет, на ее худенькие плечи, содрогавшиеся от частых всхлипываний, сотрясавших ее тоненькую легонькую фигурку; и меня не покидало ощущение, что она вот-вот упадет в обморок. Но Роза Мота так уверенно и стремительно вспрыгнула на верхнюю ступеньку пьедестала почета за своей выстраданной наградой, что сомнения в ее силе рассеялись тут же.

Зато Кристин Отто, супер-пловчиха из ГДР, завоевавшая уже четвертую золотую медаль, выглядела мощно – длинные, налитые руки, плечи, коим мог позавидовать сам Сергей Фесенко, так же, как и немка, выигравший некогда медаль в баттерфляе. Вся она, просто-таки пышащая здоровьем и неукротимой волей, словно бы олицетворяла лучшие качества немецкого плавания, давно и прочно утвердившегося лидером на мировых аренах. Впрочем, Отто пообещала, что на этом не остановится… Мне припомнились слухи, время от времени возникавшие в спортивной среде, что немки активно используют «химию». Она и позволяет им верховодить в мировом плавании. Но, размышлял я, ни разу ни один самый точный допинг-контроль не выявил даже намека на стероиды или какие другие искусственные ускорители. И все же… все же нельзя было без какого-то смутного беспокойства наблюдать гэдээровских пловчих – что-то в душе восставало против этих прекрасно развитых тел, точно они уже оказались за той гранью, за которой утрачивалось само понятие женской красоты. Впрочем, наверное, я пристрастен…

Рядом с Отто невысокая, хотя и крепко сбитая Лена Шушунова, тоже выигравшая в тот вечер золотую медаль – на гимнастическом бревне, – своей точеной красотой, лихим задором и отвагой не могла не родить в душе сопричастность к ее радости, излучаемой с открытостью и щедростью утреннего июньского солнышка, восходящего над зеленым миром.

Нет, сразу признаюсь, чтобы не быть превратно понятым: я не поклонник нынешней гимнастики хотя бы потому, что ее и отдаленно не назовешь женской, такие, как Лена, скорее исключение, ибо на помосте правят бал отчаянные девчонки, еще не осознавая в свои 10 – 12 лет смертельной опасности головокружительных полетов наяву – полетов, от которых и во сне тебя прошиб бы холодный пот, и безоглядно подчиняющихся тренерам, теперь это, как правило, мужчины. Ибо женщины-тренеры не то чтобы нынче не в моде – просто у них, верно, в сердцах еще сохранились, живы вопреки логике, рудименты таких чувств, как раскаяние и доброта, давным-давно признанных помехой на пути к успеху этих юных созданий с лицами поживших и хлебнувших горя женщин. Нет, не люблю и не уважаю наставников гимнасток, что б там не говорили, ибо, осмысленно или интуитивно, но эти крепкие, со стальным блеском безжалостных глаз люди забирают у этих девчонок будущее…

– О чем задумался, детинушка? – услышал я за своей спиной насмешливый голос. И, еще даже не обернувшись, распознал его хозяина: Гаврюшкин собственной персоной… Нет, не один – со свитой, где маячил и Вадим Крюков. Я сразу почему-то обратил внимание на Крюкова; вопреки моим ожиданиям, он и отдаленно не напоминал человека удрученного вчерашней неудачей любимого ученика – Федора Нестеренко.

– Да вот думаю-гадаю, – в тон Гаврюшкину ответил я, – когда закончится это безобразие?

– Ты о чем? – посуровел Гаврюшкин.

– Да все об этом, – сказал я и указал на экран, где сияющая Лена Шушунова получала золотую медаль.

– Не понял, – жестко, осуждающе бросил Гаврюшкин. – Тебе, выходит, не нравится, что советская спортсменка стала олимпийской чемпионкой?

– Не нравится, что эксплуатируют детей в гимнастике. Елена, нет, она – исключение, хотя и ей не позавидуешь…

– Вячеслав Макарович, вы что не слышали, что мистер Олег Романько давно считает себя докой во всем, что касается спорта? – Крюков ехидно, в то же самое время с какой-то затаенной ненавистью уперся в меня взглядом.

– А, вот он какой! – выпустил пар Гаврюшкин. – Ну, пресса родная, – нам, спортивным функционерам – да, так они любят нас обзывать! – давно в нос тычет гимнастикой, плаванием – мол, детей гробим. А кто, скажите мне, Олег Иванович, приводит детишек за ручку в спортивные секции? Ни я, ни вот он, Крюков, а родители – современные родители, понимающие, что перед их чадами открывается мир. – Вячеслав Макарович сделал паузу и победно оглядел ряды сопровождающих. – Мир славы, почета, наконец, просто возможность увидеть другие страны и народы и себя показать! Что ж в этом худого?

– Кроме того, что дети в шестнадцать лет становятся духовными и физическими пенсионерами… Ведь добренькие дяди-тренеры выжали из них не одни лишь запасы, рассчитанные на долгие годы жизненных сил, но и обыкновенную человеческую способность радоваться солнцу, убили веру в счастье, а нередко – и материнство…

– Ну, это ты, брат, загнул, загнул! – Гаврюшкин явно не хотел встревать в дискуссию. Но за его притворным благодушием и показной добротой я разглядел затаенную раздраженность, закипавшую в нем, как черная смола в котле.

У меня тоже не возникло желания спорить или тем более переубеждать Гаврюшкина. Человек, он, как вам известно, никогда не выходил на старт, не изведал, что такое соленый пот, выедающий глаза на тренировках, что такое отчаяние, сдавливающее горло, когда ты проиграл – проиграл вопреки чудовищному труду, казалось бы, должному обеспечить успех, не познал и радости победы, но зато поверил в свое исключительное право распоряжаться судьбой тренеров и самих спортсменов. Ведь это – скала, которую не сокрушить словом, хотя оно, как свидетельствует история, и было началом начал…

– Что там с Федором, Вадим? – спросил я Крюкова, резко меняя тему разговора.

– А что? – нервно вскинулся Крюков, пожалуй, больше, чем следовало бы обеспокоенный моим вопросом.

– Он ведь, кажись, травмировался? Серьезно?

– Травмировался? – переспросил Крюков таким тоном, точно впервые узнал о случившемся. Но тут же на его лицо наползла маска озабоченности – почти горя. – Федор неудачно стартовал… ахилл… не тебе объяснять, какая это коварная штука. Будем надеяться, что обойдется без операции. – Искренности в его словах я не уловил. – Ну, ладно, мистер Романько, бывайте! – Крюков бодро и, как мне почудилось, поспешно попрощался.

Гаврюшкин же просто величественно кивнул головой, и они удалились в сторону тассовской комнаты, куда должен был с минуты на минуту прибыть сам Громов, спортивный вельможа высшего ранга. Он соблаговолил приехать побеседовать с журналистами. Если честно, то вчера я намеревался посетить эту импровизированную пресс-конференцию. Встреча с Гаврюшкиным и Крюковым начисто отбила это желание.

Поторчав еще некоторое время у телеэкрана и посмотрев первые бои боксеров в полулегком весе, я отправился знакомой дорогой к «Кодаку» – за кофе.

Никак не выходил у меня из головы Крюков. Отчего это он так встревожился, когда я поинтересовался здоровьем Федора?

– А я вас искал, Олег! – воскликнул Дейв Дональдсон, метеором влетевший в тихий уголок кодаковского офиса.

– Привет, Дейв! Как там твой шеф? Доволен?

– Да он просто в прострацию впал от восторга. Он утверждает, что премия Гуллита мне обеспечена. Чтоб мне с места не сойти!

– Что это за премия, Дейв?

– За самый сенсационный спортивный материал!

– Тогда желаю тебе победы!

– Нет, нет! – суеверно вскричал мой англичанин. – Это меня сейчас совершенно не интересует. Как вы думаете, когда взорвется бомба?

– Какая еще бомба, Дейв?

– Ну, этот допинг, код которого привез господин Дивер!

– Будем ждать.

– Я бы многое отдал, только б намек услышать, где взорвется «бомба»! – А я бы все отдал, лишь бы она никогда не взорвалась, Дейв…

– Простите, Олег, я вас понимаю, – замялся Дейв Дональдсон, но тут же нашелся и сказал, точно реабилитируя себя: – Ведь это не от нас зависит, Олег! Не мы с вами придумали эту заразу!

– Мне от этого не легче, Дейв. Кто бы не подорвался на этой проклятой мине, это понимай так – подрывается спорт, его устои, человеческая чистота и доброта, а без них разве можно жить, Дейв?

– Нелегко, вы правы…

– Меня беспокоит, куда запропастился Майкл Дивер? Ведь он еще вчера перебрался из госпиталя в гостиницу… Позвонил мне ночью, и мы условились встретиться нынче.

– Как, вы разве не знаете? – Пришла очередь изумиться Дейву Дональдсону.

– Чего не знаю?

– Келли ведь сбежал из полиции!

– Келли?!

– Да, на рассвете!

– Но как ему это удалось? Ведь его охраняли, помимо местных криминалистов, два комиссара Интерпола! – Как утопающий за соломинку, ухватился я за хрупкую надежду, что Дейв ошибается.

– Интерполовцам что-то подсыпали в кофе, они до сих пор не проснулись, а местные… не докопался я, там, как мне сообщил мистер Разумовский, занимаются расследованием происшествия сеульские генералы. Слава богу, хоть Питер Скарлборо не успел дать деру, они его держали в особой камере, ключи от нее хранились у начальства. Вот так номер! Я-то был уверен, что вы в курсе дел. Я ушел передать материал в газету!

– Странно, где же тогда…

– Мистер Дивер?

– Да.

– Не беспокойтесь, он в безопасности, мистер Разумовский увез его к себе, в свою конюшню, там у него, он объяснил, есть где пересидеть мистеру Диверу. Впрочем, вот вам записка от Разумовского! – Дональдсон протянул мне конверт с вычурным вензелем «Шиллы».

«Дорогой Олег! Извини, что не смогу попрощаться с тобой. Ты в курсе, что обстоятельства резко изменились. Мы с Майклом улетаем из Сеула сегодня. У мистера Дивера есть кое-какие дела на континенте, да и у меня возникли мысли, как уточнить некоторые детали биографии Питера Скарлборо, – я буду так называть его, это имя тебе ближе знакомо, детали, которые добавят ему несколько лет тюрьмы, если, конечно, американская Фемида не отправит мерзавца на электрический стул, вполне им заслуженный. Удачи тебе, Олег. Я дам знать чуть позднее. Будь осмотрительнее в Сеуле! Да убережет тебя бог! Алекс».

13

Джон Бенсон был великолепен.

Я сидел в нескольких метрах от финишной черты и видел, как он эдаким разноцветным болидом разорвал невидимый лазерный луч и, не снижая скорости, вписался в крутой поворот и полетел дальше, точно дистанция продолжалась, и он боролся и побеждал, хотя соперники его, еще минуту назад мечтавшие о золотой медали, уже распрощались с этой мыслью и остались позади, разбрелись по полю, сокрушенно вздымая вверх руки, обращаясь к трибунам с безмолвной просьбой простить им неудачу. Кто-то плакал, кто-то истерически хохотал, вновь и вновь переживая случившееся, – от самого старта до финиша они обреченно выискивали ту самую главную, самую важную причину, помешавшую им выполнить заветную мечту.

А он – триумфатор, буквально светящийся от счастья, – еще летел и летел в своем чудо-беге, и стадион стоя приветствовал его, Джона Бенсона, подарившего им, затаив дыхание, сидевшим на трибунах, эти секунды воодушевляющего подъема, которые потом, в трудные дни или часы жизни, будут согревать надеждой и теплить мысль, что в общем-то жизнь не такая уж и плохая штука, и человек все может, нужно только очень постараться, ну, хотя бы так, как старался Джон Бенсон, красавец, великолепный парень, душа-человек и рубаха-парень. И будет им невдомек, что повторить его взлет никому не удастся, что те девять с лишком секунд торжества человека над природой своей – торжества воли, стремления и веры, силы и надежды останутся тайной за семью замками, открыть которую не сможет и сам победитель.

Такова судьба спорта, такова судьба чемпиона – родить в сердцах надежду…

А спустя сутки взорвалась «мина»: в контрольной пробе олимпийского чемпиона (порядковый № 963) Джона Бенсона, героя и триумфатора, которого уже ждали и рекламировали в Токио, где призовой фонд их новой встречи с Карлом Льюисом достиг фантастической суммы в миллион долларов, к тому же назначенной одному лишь победителю и никому более, был обнаружен редкий, дотоле не встречавшийся в спортивной практике допинг, и вчерашний кумир был изгнан из олимпийской деревни – полицейские, как траурный караул, сопровождали неудачника в Кимпо до самого трапа самолета, улетавшего в Нью-Йорк…


***

Через год, когда давно уже отгорели страсти по Джону Бенсону и «дело № 963» прояснилось до конца, а преданный всемирной анафеме атлет скрылся подальше от людских глаз, я улетал в Мехико, предвкушая встречу с моим верным Хоакином Веласкесом, клятвенно заверившим в письме, что теперь-то мы непременно вернемся из океанских глубин с трофеями, и пусть трепещут акулы – голубые, белые, серые и какие там еще водятся…

Туманным, голубым сентябрьским утром я прикатил в Шереметьево, не выспавшись, но переполненный радостными воспоминаниями о вчерашнем вечере, проведенном в кругу друзей.

До отлета оставалось добрых три часа, и я поспешил из аэровокзала на льдистый осенний воздух, напитанный ароматами увядающих трав и не отравленный пока вереницами чадящих автомобилей и автобусов, только-только начинающих прибывать в аэропорт.

Тут я и столкнулся нос к носу с Вадимом Крюковым. Я, наверняка, не разглядел бы его и прошел мимо, но он сам окликнул меня, и вот теперь, широко расставив ноги, твердо стоял передо мной – чисто выбритый, располневший, явно довольный жизнью, хотя, как довелось услышать, она у него сделала резкий поворот в сторону – с прямой, надежной и обеспеченной дороги тренера сборной. После Игр, когда волны от скандала с Джоном Бенсоном раскатились по всему спортивному миру, то там, то тут возникали глухие слухи, что дружба Вадима Крюкова с Гарри Трамблом на поверку не такая уж и бескорыстная и что наставник Федора Нестеренко доподлинно знал «секреты» успехов Бенсона, и не только знал, но и активно внедрял в собственную практику, и от разоблачения в Сеуле его спасла травма Нестеренко.

Как бы там ни было, но Федор порвал с Крюковым вскоре после Игр, работал теперь с молодым тренером-киевлянином, хотя жить остался в Москве. А сам Крюков вовсе исчез со спортивного горизонта, даже спросить было не у кого, куда он поделся: его покровитель, Гаврюшкин, после Сеула сменил профессию и тихо убрался в какую-то дальнюю страну не то торговым представителем, не то сотрудником консульства, и следы его затерялись…

– Нос воротишь, Романько, не узнал? – нахраписто навалился Крюков.

– Отчего же, Крюк, теперь разглядел. Тебя сразу и не признаешь. Никак в техперсонал подался? Но у тебя-то, если мне память не изменяет, физкультурное образование?

– Угадал… Нет, к самолетам я касательства не имею. Мойщик я…

– Чего, чего?

– Ну, бригада у нас – между прочим, два кандидата наук и я, заслуженный тренер СССР. Окна моем в общественных зданиях. Нынче вот подрядились Шереметьево освежить.

– И что – это выгодно? – Мне нужно было как-то совладать со своими чувствами.

– Ну, здесь, к примеру, за две недели, по пятерке получим…

– Не понял – по какой пятерке?

– Эх, Романько, романтик ты хреновый, если не слыхивал, что такое «пятерка». По пять кусков! Надеюсь, уразумел?

– Теперь – да. Неплохо ты устроился, Крюк… – Я решил идти напролом. – Выходит правду люди говорили, что и ты руку к Бенсону приложил… А?

– Не пойманный – не вор, Романько. А если хочешь уж добраться до правды, скажу: да, Крюков ушел, а сколько таких, как я, осталось на своих местах. И не добраться тебе до них – руки коротки, Романько. На твоем месте я бы поостерегся… Неровен час… Камень с балкона иль автомобиль какой встречный… Бывай, писатель! – Вадим Крюков руку мне не подал, сам догадался, что не отвечу на его жест, и потому предпочел ретироваться без церемоний. Впрочем, что нам было еще выяснять? Я ведь доподлинно знал, что Вадим Крюков участвовал в деле Бенсона – Трамбла на равных и были (впрочем, есть они и поныне) в моих руках верные, «железные» доказательства, но я утаил их, каюсь, словом не обмолвился, когда писал о сеульском скандале, да и вообще о некоторых деталях тех событий, что начались поздней, глухой лондонской осенью 1985 года. Промолчал, словно бы ничего и не случилось, потому что не мог убить Федора. Я по-прежнему уважаю этого парня с такой нелегкой, чуть было не поломанной Крюковым судьбой, и всякий раз, читая о его очередном успехе, радуюсь, что не поддался эмоциям тогда, в 1988-м… Правда, был у меня и личный счет к Крюкову – помните то столкновение с самосвалом на шоссе Черкассы – Киев? Но Леониду Ивановичу так и не удалось «разговорить» виновника аварии, хотя поначалу он стал давать показания… Но потом точно в рот воды набрал… Да и я, честно говоря, после Сеула не слишком-то и напирал на первоначальную версию… опять же по причине Федора Нестеренко.

Но боль от этой встречи, что подобно струе воды всколыхнула, подняла со дна сердца, куда мы стараемся заглядывать пореже, боль утрат, грустные воспоминания, не исчезла. Я подумал, что уж не услышу голоса и никогда не увижусь с Майклом Дивером – он погиб в катастрофе над Лондоном.

Я подумал еще и о том, что война, развернувшаяся в Колумбии между наркомафией и правительством,– дело рук и Дивера, ведь именно его многолетние расследования помогли проникнуть в святая святых Медельинского картеля, протянувшего свои чудовищные щупальца по всему миру. Потому-то с таким рвением пытался Питер Скарлборо через меня выйти на Майкла.


Прохоровка – Киев

1989 – 1990 г

Кежоян А. ЕЩЕ ОДНА ВЕРСИЯ

 Утром 10 августа рабочий продовольственного магазина Некрасов увидел, что из окна на третьем этаже в доме, стоящем на противоположной стороне улицы, валит дым. Он тотчас же бросился к телефону:

 - Алло, алло, пожарная! Срочно приезжайте на Пушкинскую, двадцать пять, здесь пожар!

 Через несколько минут подъехали две красные машины. Однако пожарным не удалось проникнуть в нужную квартиру ни через парадный, ни через черный ход: обе двери были закрыты.

 - Поднять механическую лестницу! — скомандовал руководитель пожарной команды.

 Приказ был выполнен немедленно. Двое пожарных ловко взобрались на третий этаж, вмиг выставили на кухне оконное стекло и проникли внутрь.

 Через несколько секунд один из них крикнул вниз:

— Вызывайте скорую! В квартире человек!

 В комнате в луже крови лежала пожилая женщина, а в кухне на газовой плите догорало в кастрюле варенье.

 На место происшествия прибыли работники милиции, дежурный следователь и врач «скорой помощи». Врач пощупала у пострадавшей пульс:

 - Она мертва.

 - А когда наступила смерть, как вы думаете? — спросил следователь.

 - Примерно три часа назад.

 Вскоре установили, что погибла хозяйка квартиры Эльвира Семеновна Драпкина.

 - Перед тем, как приступить к осмотру места происшествия, выясните у соседей, есть ли у нее близкие, родственники и кто именно, — попросил дежурный следователь.

 Дверь парадного входа была закрыта на два замка, и каких–либо следов того, что ее пытались открыть снаружи, подбирая ключи, или отмычкой, следователь не обнаружил. Дверь черного хода, имевшаяся в кухне, была заперта изнутри на металлический крюк.

 В комнате, где лежала погибшая, мебель находилась на своих обычных местах. Обои были забрызганы кровью. Провод у телефонной трубки перерезан. На полу валялись очки. Слева от входной двери стояла испачканная, по–видимому кровью, неубранная кровать, прикрытая пикейным покрывалом, на котором также было множество пятен, похожих на кровь, помарок и брызг.

 Труп Драпкиной лежал около стола лицом вниз. На полу рядом с ним были разбросаны обрывки газеты и валялся клочок карандашной кальки с записью: «30–85–55. Ев. Ев. Леб».

 Осмотр места происшествия еще продолжался, когда в комнату вбежал сын убитой — Александр Исаевич Драпкин.

 - Что случилось?! Мамочка, что с тобой? — Увидев лежавшую на полу мертвую мать, он зарыдал и бросился к ней. Но работники милиции удержали его и увели на кухню. Сидя там, он еще долго рыдал.

 Закончив осмотр, следователь вошел на кухню и спросил все еще не успокоившегося Александра:

 - Кто мог это сделать?

 - Я не знаю, — негромко ответил тот.

 - У вашей матери были враги?

 - Что вы! Она безобидная женщина!

 В тот же день следователь городской прокуратуры Иванов принял дело к своему производству.

 Ни у кого из следственных работников не было сомнения в том, что смерть Драпкиной насильственная. Вскоре судебно–медицинский эксперт подтвердил, что смерть наступила от открытого многооскольчатого перелома костей свода черепа, сопровождавшегося кровоизлиянием в мозг. По–видимому, потерпевшей были нанесены удары по голове тупым предметом небольшого размера. В подколенных и подлокотных ямках трупа эксперт обнаружил точечные ранки, которые могли быть причинены острым колющим предметом, например иглой.

 Проверка по оперативной картотеке показала, что убийств, аналогичных по обстоятельствам убийству Драпкиной, в городе не было давно.

 Следствие тщательно проверило все вероятные версии. Первой пришлось отвергнуть версию, что убийство совершено с целью ограбления. Этому предшествовала большая работа. В частности, были допрошены родственники, соседи, знакомые Драпкиной. У каждого из них следователь интересовался, не известно ли ему, кто приходил в ее квартиру последним — может быть, мастер телевизионного ателье, работник телефонной станции, радиоузла, энергосбыта, газовой сети, работники почты или жилищно–эксплуатационной конторы. Следствие тщательно проверило всех лиц, которые в силу своих служебных обязанностей могли посетить квартиру Драпкиной, и установило, что их причастность к убийству исключена.

 Данные осмотра места происшествия и судебно–медицинское исследование трупа позволили исключить и версию убийства Драпкиной с целью изнасилования.

 Предположение о том, что она была убита из мести, также не нашло подтверждения. Покойная ни с кем не ссорилась. В последние годы, находясь на пенсии, она не работала, большую часть времени проводила дома, общаясь только с родственниками, соседями и отдельными работниками службы быта. Выяснили также, что Эльвира Семеновна родилась за границей и в двухлетнем возрасте была перевезена в Россию. Родственников за границей у нее не осталось, и никаких связей с иностранцами она не поддерживала. Поэтому предположение о том, что убийство Драпкиной могло быть связано с наличием за границей врагов у нее или у ее умершего тридцать лет назад мужа, тоже не нашло подтверждения.

 Оставалось выяснить, как попала в квартиру потерпевшей записка с номером телефона и не причастен ли к убийству ее владелец. С большим трудом следователю удалось установить по первоначальным буквам фамилии, имени и отчества лицо, указанное в записке.

 В кабинет следователя вошел пожилой мужчина.

 - Ваша фамилия?

 - Лебедев.

 - Имя, отчество?

 - Евгений Евгеньевич.

 - Вы работаете?

 - Нет, на пенсии.

 - Какой ваш домашний телефон?

 - 30–85–55.

 - Вы знаете Драпкиных?

 - Нет. Среди моих знакомых нет Драпкиных.

 - Эту записку писали вы?

 Лебедев внимательно и с любопытством осмотрел клочок кальки и пожал плечами1

 - Нет, почерк не мой.

 - А кто из ваших знакомых мог это написать?

 - Не знаю, — ответил Евгений Евгеньевич после долгого раздумья.

 Итак, и эта ниточка оборвалась.

 Но ни одно преступление, а тем более такое тяжкое, как убийство, не должно остаться нераскрытым. Учитывая сложность дела, им занялась Прокуратура СССР.

 Я тщательно ознакомился с материалами, вновь проверил основные узловые вопросы по каждой версии. В конечном счете в результате глубокого и всестороннего анализа исходных данных я пришел к выводу, что необходимо проверить еще одну версию: убийство Драпкиной совершил кто–то из близких ей лиц.

 Сначала это казалось невероятным, так как все родственники и друзья покойной ее глубоко уважали и любили. Мою версию расценили как результат того, что следствие зашло в тупик. Однако факты все же свидетельствовали о том, что убийство Драпкиной могло быть делом рук кого–то из ее близких. Во–первых, не была нарушена целостность замков на входной двери. Следовательно, для того, чтобы ее открыть, никто не пытался взломать замки или применить еще какой–либо метод.

 Более того, из объяснений родственников убитой стало известно, что дверь в ее квартиру открывалась особым способом, известным только членам семьи Драпкиной: одновременно при повороте ключей двух замков и специальной дверной ручки. Посторонний, даже имея ключи, не смог бы беспрепятственно проникнуть в квартиру.

 Близкие родственники и друзья покойной на следствии показали, что Эльвира Семеновна была очень осторожным человеком. Если она находилась одна в квартире и раздавался звонок в дверь, она обычно несколько раз спрашивала, кто это, и, только удостоверившись, что перед ней знакомый или родственник, открывала.

 - У нас существовал условный сигнал для входа в квартиру, — заявила невестка потерпевшей Т. А. Преображенская. — Когда кто–либо из наших внезапно возвращался, он давал длинный непрерывный звонок.

 Таким образом, исключалось, что Драпкина могла открыть дверь незнакомому человеку и впустить его в квартиру. Если же исходить из того, что она все–таки открыла дверь незнакомому, то у нее завязалась бы борьба с убийцей, причем в прихожей, а не в комнате.

 Во- вторых, данные осмотра места происшествия давали основание для вывода, что преступник не спешил с уходом и не боялся, что его могут застать врасплох, так как он после убийства еще смывал в ванне следы крови. Об этом говорили кровавые пятна на двери и стенах ванной комнаты, а также обнаруженные внутри самой ванны потеки бурого цвета, похожие на смытую водой кровь.

 О том, что убийство совершил кто–то из близких покойной, свидетельствовали отсутствие орудия преступления, ненарушенная обстановка в квартире (следовательно, нападение было для Драпкиной неожиданным) и сохранность денег и ценных вещей.

 Были проверены все родственники и близкие друзья Драпкиной, но пока безрезультатно. Вне подозрений оставался лишь младший сын покойной — Александр. Но не подозревать же сына? Как сообщили родственники, его отношение к матери было исключительно теплым. К тому же не было серьезных оснований сомневаться в его утверждении, что в тот день он, как всегда, в половине восьмого ушел на работу, да и коллектив института подтвердил, что в то утро он пришел на работу без опоздания. Но если не проверять эту новую версию, то практически нужно было вести следствие по замкнутому кругу.

 Александр Исаевич Драпкин, демобилизовавшись в 1945 году из Советской Армии, приехал в родной город и стал жить с матерью Эльвирой Семеновной и старшим братом Владимиром Исаевичем. Окончив инженерно–строительный институт, Александр поступил работать в научно–исследовательский институт. Сначала он был инженером, а затем главным инженером проекта. В 1954 году его брат решил жениться на Татьяне Абрамовне Преображенской — вдове, имевшей двух дочерей от первого брака. Эльвира Семеновна к выбору сына отнеслась неодобрительно. Однако Владимир, не послушав ее советов, все же зарегистрировал брак с Преображенской, и она вместе с детьми поселилась в квартире Драпкиных. Эльвира Семеновна не допускала и мысли о том, что младший сын может повторить «ошибку» брата.

 Елена Борисовна Филиппова появилась в институте как–то незаметно. Внешний вид этой женщины, ее поведение, свидетельствовавшие о скрытности ее характера и холодной расчетливости, не располагали к общению с ней. Работать она стала в группе, возглавляемой главным инженером проекта Драпкиным. Очень скоро отношения Елены Борисовны и Александра Исаевича сделались дружескими, а затем и близкими. Все свободное время они стали проводить вместе. Так продолжалось несколько месяцев. Этого оказалось вполне достаточно для того, чтобы убежденный холостяк Александр Исаевич изменил свои взгляды на супружескую жизнь. Тем не менее он со дня на день откладывал объяснение с матерью.

 А Елена Борисовна с нетерпением ждала, когда наконец они поженятся. Ее можно понять. Ведь у нее рос без отца одиннадцатилетний сын.

 Эльвира Семеновна, узнав об увлечении младшего сына, очень огорчилась, но все же надеялась, что в конце концов он образумится. Ведь он сам не одобрял брак Владимира с Преображенской. Но частые отлучки Александра беспокоили Эльвиру Семеновну.

 Наступило лето, и она уехала вместе с внуком на дачу в Прибалтику. А домой посыпались письма. Ее интересовало буквально все: как Александр проводит время, как часто видится с этой женщиной… Она постоянно предостерегала сына от ошибки в выборе подруги жизни, указывая на печальный, с ее точки зрения, пример старшего брата. А в это время Александр переселился к Елене Борисовне жить и заметно изменил свое отношение к матери. Даже письма от нее он небрежно совал в карман, не читая сразу, как в прошлые годы.

 В июне на кладбище, у могилы отца, Александр познакомил Елену Борисовну с братом Владимиром и его женой. Преображенской Елена Борисовна не понравилась. Вскоре она уехала в Литву и подробно описала свекрови, с кем встречается ее сын. Эльвира Семеновна заволновалась и, опасаясь, что Александр все–таки «наделает глупостей», заторопилась с отъездом. Александра она заставила вернуться домой.

 В первые дни после ее приезда Александр под различными предлогами приходил с работы поздно. Эльвира Семеновна догадывалась, что сын продолжает поддерживать связь с Филипповой. Однажды между ними произошел такой разговор. Несмотря на поздний час, Эльвира Семеновна не ложилась спать в ожидании Александра. Не успел он войти в комнату, как она спросила:

 - Что с тобой, сынок?

 - Ничего.

 - Я боюсь за тебя.

 - Почему?

 - Я не хочу, чтобы с тобой повторилась история Владимира.

 - М–да..

 - Мне горько и больно за Володю, хотя Таня прекрасная женщина. Но в наше время надо на жизнь смотреть здраво. И думать не смей о женитьбе на женщине с ребенком! — решительно заявила Эльвира Семеновна.

 Зная крутой характер матери, Александр ничего не ответил. Однако он стал реже встречаться с Еленой Борисовной. Эльвира Семеновна успокоилась. А Филиппова была в отчаянии, видя, как резко изменился к ней Александр после возвращения матери. И, пожалуй, она тяжелее всего переживала мысль, что он вообще раздумал на ней жениться.

 Передо мной сидел Александр Драпкин — высокий, атлетически сложенный сорокалетний мужчина. Он явно нервничал.

 - Как вы думаете, кто мог убить вашу мать?

 - Я не знаю.

 - Скажите, не было ли у нее врагов среди родственников?

 - Нет и не могло быть!

 - Почему?

 - Да потому, что она всю жизнь делала людям только добро.

 - А когда вы ушли на работу в день убийства?

 - Как обычно.

 - Скажите поточнее.

 - В семь тридцать утра.

 - Утром, до вашего ухода на работу, к вам никто не приходил?

 - Нет, никто.

 - А когда вы уходили, по дороге никого не встретили?

 - Нет.

 - По заключению судебных медиков, смерть вашей матери наступила примерно за два с половиной — три часа до того, как был обнаружен труп, то есть когда вы еще находились дома. Что вы на это скажете?

 - Этого не может быть!

 - Тогда познакомьтесь с заключением эксперта.

 К моменту допроса следствие уже располагало выводами экспертизы, проведенной лучшими специалистами страны — лучшими, потому что следствие стремилось получить наиболее точное заключение о времени наступления смерти потерпевшей. Очень важно было решить этот вопрос. Однако по ряду причин, не зависящих от экспертов, абсолютно точное время они назвать не могли.

 Александр Драпкин, ознакомившись с заключением, видимо, понял это, так как заявил:

 - Я не согласен с этими выводами!

 - Почему?

 - Потому что мою мать убили, когда меня дома уже не было.

 После непродолжительного раздумья он раздраженно добавил:

 - В конце концов могла же вся эта трагедия произойти буквально через пять минут после моего ухода на работу!

 - Да, конечно, — согласился я. — Но, может быть, до вашего ухода на работу к вам все–таки приходил кто–нибудь?

 - Вы что, подозреваете меня?! — возмутился Драпкин, поднимаясь со стула.

 - Допрос еще не закончен! Он молча сел.

 - Записка с телефоном Лебедева принадлежала Филипповой. Можете вы объяснить, как она оказалась в комнате рядом с вашей убитой матерью?

 Для такого вопроса у меня были все основания, так как при повторном допросе Лебедева, когда стало известно, что он знает Филиппову — свою соседку по даче, Евгений Евгеньевич вспомнил, что однажды разговаривал с ней о строительных материалах для дачи и по ее просьбе дал свой домашний телефон.

 Этот вопрос был для Драпкина крайне неожиданным. Он долго молчал, а затем ответил:

— Не знаю.

 Для того, чтобы окончательно изобличить Драпкина в преступлении, надо было установить точное время убийства. Кропотливый поиск и проведение следственных действий вскоре дали результаты.

 По показаниям соседей Драпкиных — Быковых, в 7 часов 30 минут утра они услышали протяжные душераздирающие крики. Незадолго до этого Быкова проверяла точность хода настольных часов, а ровно в семь утра, то есть за полчаса до убийства, вновь сверила часы с сигналами проверки временипо радио. Специальной проверкой было выявлено, что эти часы отстают лишь на одну минуту за сутки. Кроме того, Быков пояснил, что когда он вышел на балкон, пытаясь определить, откуда доносится крик, то увидел очередь у городского ломбарда, расположенного напротив их дома. Следствие установило, что граждане, прибывшие до открытия ломбарда, около 7 часов 30 минут образовали очередь у его ворот. В тот день ворота были открыты в 7 часов 40 минут.

 Чтобы проверить, можно ли в комнате супругов Быковых слышать крик из квартиры Драпкиных, были проведены следственный эксперимент и физико–акустическая экспертиза. Следственный эксперимент подтвердил такую возможность. По заключению физико–акустической экспертизы, звук из квартиры Драпкиных слышен в квартире Быковых, когда окна и дверь балкона закрыты. Причем звук доносится как бы с улицы в силу физических свойств его распространения.

 Когда я познакомил Драпкина с показаниями его соседей Быковых, а также с результатами этих следственных действий, он наконец сознался.

 Утром весь коллектив института гудел, как потревоженный улей.

 - Вы слышали чудовищное?!

 - Нет, а что?

 - Не слышали?! Да весь институт только об этом и говорит.

 - О чем?

 - Драпкина арестовали.

 - За что?

 - По подозрению в убийстве матери.

 - Не может быть! Ведь он так любил ее, все об этом знают.

 - Тут, видимо, недоразумение.

 - Надо спросить у Елены Борисовны. Наиболее решительные подошли к столу Филипповой.

 - Елена Борисовна, это правда?

 - Да, но мы обязаны исправить эту нелепую ошибку следствия! Сообща!

 - А как?

 - Надо дать Александру Исаевичу хорошую характеристику.

 - А потом?

 - Я была в юридической консультации и все узнала. Если институт обратится в следственные органы с ходатайством и представит положительную характеристику, Александра могут освободить из–под стражи, взяв у него подписку о невыезде.

 - А руководство института согласно?

 - С директором я еще не успела поговорить.

 В этот же день Елена Борисовна зашла к директору института Китаеву.

 - Алексей Алексеевич, вы, наверно, слышали об аресте Драпкина?

 - К сожалению, да. Мне звонил следователь.

 - Но ведь он не виноват!

 - Может быть…

 - Надо ему помочь.

 - Каким образом?

 - Если институт обратится с ходатайством, его отпустят.

 - Не думаю.

 - Я же была в юридической консультации, это же недоразумение…

 - Видимо, для ареста были основания. Неудачная попытка помочь Драпкину еще больше

придала Елене Борисовне сил. Она позвонила Преображенской и попросила у нее служебный номер телефона ее мужа — Владимира Исаевича Драпкина. Преображенская отказала ей в просьбе. Но предприимчивая Елена Борисовна в тот же день сама установила место работы Драпкина и пришла к нему. Владимир Исаевич встретил ее очень холодно. Тем не менее она приходила к нему три дня подряд, каждый раз пытаясь ему внушить, что матери теперь уже не помочь, а Александра надо вытаскивать. Не дожидаясь его согласия, она стала давать ему практические рекомендации, что он и его родственники должны показывать на следствии.

 - Хорошо бы, — говорила Елена Борисовна, — все сказали, что я была внимательна к Эльвире Семеновне, нередко посылала ей ягоды, фрукты, овощи и что она отвечала мне взаимностью…

 - Ну, и что тогда?

 - Тогда у следственных органов не будет оснований подозревать Александра в убийстве.

 - А вы–то причем?

 - Как же, ведь все знают о наших отношениях…

 - Я не стану грешить против истины, и родственники, надеюсь, последуют моему примеру. А брат, если виноват, пусть несет заслуженную кару, — решительно заявил Владимир Исаевич.

 Елена Борисовна не знала, что ее активность напрасна и что Александр уже во всем признался. Поэтому она реагировала очень бурно, когда однажды утром ее арестовали. Она возмущалась, грозила написать куда следует о произволе. Но, убедившись в том, что Александр уже признал свою вину и раскаялся, сникла и вовсе перестала разговаривать. Молчала она несколько дней, а на одном из допросов закатила настоящую истерику. Но в конце концов ей пришлось подробно рассказать об обстоятельствах убийства Эльвиры Семеновны Драпкиной. Вот как это произошло.

 Придя к выводу, что виновницей крушения ее счастья является мать Александра, и зная, каким авторитетом пользуется Эльвира Семеновна у сына, Филиппова стала настраивать его против матери. Первое время она не могла добиться никаких результатов. Возвращаясь одна домой, Елена Борисовна все острее чувствовала одиночество. Так прошли конец июля и начало августа. Филипповой казалось, что рушится ее последняя надежда устроить личную жизнь. При этом она понимала, что единственное серьезное препятствие к ее счастью воплощает в себе Эльвира Семеновна. «Значит, надо ее устранить», — решила Елена Борисовна. Теперь все зависело от Александра. При каждой встрече Филиппова стала тонко, но очень твердо убеждать его: «Твоя мать уже прожила свой век, нам же только жить да жить, а она мешает…» А однажды недвусмысленно спросила: «Не лучше ли устранить эту помеху?» Александр тогда ничего не ответил: то ли вопрос был слишком неожиданным и тяжелым, то ли он не знал, чью сторону принять. Однако Филиппова расценила его молчание по–своему. И эта мысль, не встретив противодействия со стороны Александра, превратилась у нее в самоцель и придала ей решимости.

 Родственники и друзья Елены Борисовны охарактеризовали ее как человека эмоционально неустойчивого, способного иногда на крайность.

 Сначала Филиппова намеревалась отравить Драпкину и стала собирать сведения о сильнодействующих ядовитых веществах. Она составила специальный список таких веществ, в котором указывалась смертельная для жизни человека дозировка каждого из них и время наступления смерти от его действия. Но потом Филиппова отвергла этот способ: ведь «она» может умереть не сразу и, попав в больницу, рассказать о преступлении.

 В это время Драпкина терзали противоречивые чувства. С одной стороны, он был очень привязан к Елене, с другой — к матери. Обе женщины были настойчивыми и решительными, не в пример ему… Позже, на следствии, он показывал:

 - Лена говорила, что нам хорошо было бы вдвоем, если бы не мешала моя мать. Такими разговорами, используя нашу с ней близость, она все время восстанавливала меня против матери. Я постепенно поддавался ее влиянию, к тому же мать почти все время меня «пилила», возмущалась моим выбором. А Лена всегда упрекала меня в том, что я, сорокалетний муж–чина, целиком нахожусь под влиянием «мамочки». Эти упреки в какой–то степени затрагивали мое мужское самолюбие. Постепенно я и сам невольно стал думать, что, может, без матери нам действительно было бы лучше.

 9 августа после работы Драпкин зашел к Елене Борисовне. В который уж раз они выясняли отношения. Уходя, Александр как бы между прочим обронил: «Если бы я был один, то давно бы на тебе женился». Эти слова окончательно утвердили Елену Борисовну в желании избавиться от Эльвиры Семеновны. Пассивность Александра она расценила как молчаливое согласие на все ее возможные действия и прямо заявила ему: «Завтра утром я приду и убью твою мать».

 Свое душевное состояние после этого разговора Филиппова описывала так:

 - Он ушел. Я не находила себе места, металась, как раненый зверь. Чтобы не оставаться с тяжелыми мыслями, пошла на улицу, долго бродила. Возвратилась совсем разбитой. Хотела отравиться, но что–то меня удержало. Не давала покоя мысль: ведь жизни у меня еще не было, у него ее тоже нет. Всю ночь я провела без сна, и навязчивая идея угнетала меня все больше и больше…

 На следующее утро, очень рано, Елена Борисовна позвонила Александру домой и, решительно предупредив: «Я сейчас приеду», положила трубку. Затем она завернула в газету молоток и в 7 часов 30 минут утра была у Драпкиных. Александр открыл ей дверь. В этот момент в прихожую вышла Эльвира Семеновна.

 - Мама, познакомься, это Елена Борисовна.

 Возмущенная столь ранним и бесцеремонным визитом, Эльвира Семеновна не пожелала знакомиться и, громко заявив: «Я не желаю принимать у себя в доме всякую дрянь», быстро пошла в свою комнату.

 - Ах, так! — взбешенная Елена Борисовна бросилась вслед за Драпкиной и несколько раз ударила ее молотком по голове. Тут в комнату вбежал Александр. Подстрекаемый возгласами Филипповой: «Ты трус! Надо кончать!», он выхватил у нее молоток и тоже нанес матери несколько ударов.

 Эльвира Семеновна закричала и упала на кровать, чтобы прервать ее крики Филиппова схватила лежавшее на кровати пикейное одеяло и пыталась с его помощью заткнуть своей жертве рот. Но та упорно сопротивлялась. Ей удалось вырваться из рук Филипповой и встать с кровати. В это время ее очки упали на пол и были отброшены в сторону. Несчастная успела крикнуть: «Сынок, что ты делаешь?!» Но Филиппова сбила ее с ног. Вдвоем с Александром они продолжали наносить Эльвире Семеновне удары, пока она не затихла. После этого Александр пошел в ванную смывать кровь, а Елена, чтобы убедиться в смерти Драпкиной, несколько раз уколола ее иглой в подколенные и подлокотные ямки. Затем она перерезала телефонный провод и тоже пошла смывать с себя кровь. После этого она завернула в газету молоток, первой вышла из квартиры, по дороге выбросила сверток и к началу работы была в институте. Вслед за ней, тоже без опоздания, пришел на работу и Драпкин.

 Примерно в одиннадцатом часу утра Александру сообщили по телефону, что в его квартире пожар. Он тотчас выехал домой. Сослуживцы, знавшие о его близких отношениях с Филипповой, посоветовали и ей поехать вслед за ним, но Елена Борисовна отказалась, сославшись на то, что это неудобно.

 В обеденный перерыв Филиппова поехала на такси к себе домой, где еще раз тщательно осмотрела себя, чтобы проверить, не осталось ли каких следов. Позднее при освидетельствовании Филипповой судебно–медицинский эксперт обнаружил полученные во время борьбы царапины на кончике носа, на лбу и кистях рук.

 Следствие подходило к концу. Не было уже никаких сомнений в том, что это убийство — преднамеренное. Оно оказалось продуманным во всех деталях. Так, оно было специально приурочено к тому дню, когда Драпкина и Филиппову пригласили на день рождения на дачу, хотя сами преступники в этом не признались. Они предполагали, что после убийства вовремя явятся на работу, вечером, не заезжая домой, поедут на дачу и вернутся в город лишь в понедельник, а домой попадут только вечером после работы. Они рассчитывали, что обнаружение трупа лишь через трое суток после убийства практически лишит судебно–медицинских экспертов возможности точно определить время наступления смерти Эльвиры Семеновны и, кроме того, позволит Александру обеспечить себя убедительным алиби: убийство произошло в его отсутствие.

 Всем этим планам помешало одно непредвиденное обстоятельство: на кухне варилось варенье. Оно сгорело и начался пожар. Это позволило обнаружить преступление примерно через три часа. В то же время из–за повышенной температуры воздуха в квартире эксперты не смогли дать категорическое заключение о времени убийства, а это в свою очередь дало Драпкину возможность выдвинуть ложное алиби в связи с тем, что убийство совершено уже после его ухода на работу.

 К концу следствия Филиппова и Драпкин вдруг отказались от своих показаний и заявили, что не причастны к убийству Эльвиры Семеновны. Однако их Заявление опровергалось объективными доказательствами собранными в процессе следствия.

 В Верховном Суде РСФСР они также продолжали отрицать свою причастность к убийству, но суд, проанализировав все доказательства, признал их виновными. Убийцы были сурово наказаны.

© «Еще одна версия», «Юридическая литература», 1979.



Кирий Иван Дело Ирины Гай

Иван Кирий

Дело Ирины Гай

Перевод с украинского Н. Бурлак.

В сборник вошли приключенческие произведения украинских писателей, рассказывающие о нелегком труде сотрудников наших правоохранительных органов - уголовного розыска, прокуратуры и БХСС. На конкретных делах прослеживается их бескомпромиссная и зачастую опасная для жизни борьба со всякого рода преступниками и расхитителями социалистической собственности. В своей повседневной работе милиция опирается на всемерную поддержку и помощь со стороны советских людей, которые активно выступают за искоренение зла в жизни нашего общества.

ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ "ВОЛЧЬИ ЯГОДЫ"

Предлагаемый читателям сборник смело можно бы назвать "Украинский детектив-86". А что значит - украинский? Отличается ли он от других чем-нибудь, кроме имен и фамилий действующих лиц? Пожалуй, читатель и сам убедится в этом...

Отличительная черта произведений украинских мастеров приключенческого жанра - повышенная "лирическая температура" повествования, о каких бы трагических событиях ни шла речь. И дело не только в том, что роман, давший общее название книге, начинается... с пения ночных соловьев на берегу Днепра, которых звукорежиссер областного радио Ярош успевает записать перед самым отъездом в отпуск. Нет, лиризм пронизывает всю ткань повествования, и мы не можем не сочувствовать безнадежно влюбленному сотруднику угрозыска Ванже, рыжеусому украинскому хлопцу с чувствительной душой, или Рахиму Гафурову, по-юношески влюбленному в жену и мать своего многочисленного потомства Зинаиду - осиротевшую дочь его фронтового товарища, или даже службисту-сухарю Очеретному, который тоже, оказывается, способен страстно любить. Именно лирическая атмосфера романа и усиливает справедливый гнев читателя против тех, кто ради наживы запутывает в свои сети хороших и милых девчат с трикотажной фабрики, коверкает им жизнь, а то и безжалостно обрывает ее в самом расцвете, чтобы замести следы преступлений. Именно лирический настрой помогает автору показать каждого из действующих лиц живым человеком - в горе или радости, в душевных тревогах и волнениях.

Любовь к мужу и боязнь потерять его, любовь к детям, ставшим родными, пусть и не по крови, и страх - неужели холодные руки подлеца безжалостно разрушат это теперь уже не только личное счастье! - вот движущие пружины действия в повести "Дело Ирины Гай".

Обманутые надежды и жгучая ревность, переплетение мелких, "полудетских" обид с более глубокими, пакостно эгоистическими мотивами в основе конфликтов другой повести - "Месть".

И сквозь все эти роковые страсти, вполне в духе раннего украинского романтизма, все явственнее звучит очень важная для воспитания именно юных, неокрепших душой тема: лучше не оступаться в жизни даже случайно, преступный мир крепко держит свои жертвы... Так, в первой повести, при всем понимании благородных побудительных мотивов поступков Ирины Гай, автор суров и безжалостен в главном - непрочно счастье, построенное на обмане, человек, вступающий в любой конфликт с законом, рано или поздно понесет наказание...

Авторы сборника - не новички в литературе. Немало книг вышло из-под пера Леонида Залаты и Ивана Кирия; известен не только детективными повестями, но и очерками, фельетонами, юморесками, сборниками стихов и Василий Кохан. Произведения их, включенные в этот сборник, - не головоломные упражнения на детективные сюжеты. Живая сегодняшняя жизнь украинских сел и городов встает с их страниц острыми современными проблемами, которые коротко можно определить одним словом - потребительство. Жажда "красивой" жизни, без особого приложения сил, толкает сообщницу одесского гримера на шантаж несчастной женщины, многолетнее вымогательство у нее денег - как расплату за ее же благое дело. Жажда наживы движет "героями" романа Залаты в их отнюдь не социалистической "предприимчивости".

И закономерный крах всех этих трутней, а также привлекаемых ими для палаческих целей "недобитков", сумевших было укрыться от справедливого возмездия после войны (тоже характерная примета именно украинского детектива), снова и снова напоминает читателю: красива лишь та жизнь, где есть простор истинно человеческому в человеке, где гармонично проявляются труд и любовь, где счастье, говоря словами поэта, - это "соучастье в добрых человеческих делах"...

Валентин СВИНИННИКОВ

1

Говорят, неожиданные встречи с друзьями и знакомыми чаще всего происходят на вокзалах и в поездах. Не знаю, кто и когда это сказал, но доля правды в этом все-таки есть.

С Евгением Трястовским мы не виделись лет пятнадцать. Как закончили университет и разъехались по назначению, так ни разу и не встречались, поскольку не были большими друзьями. Просто жили в одном общежитии, играли в сборной университета по волейболу. Играл Евгений всегда азартно, был мастером гасить мячи. Учился он на юрфаке. После окончания направлен на работу в прокуратуру какого-то сельского района. Не то в Полтавскую, не то в Винницкую область.

И вот через полтора десятка лет встретился я с ним в Киеве, а вернее в поезде Киев - Одесса. Зашел в купе тринадцатого вагона и глазам не поверил: он или не он, Женька Трястовский? Возле окна сидел худощавый, скромно одетый, средних лет человек с небольшой залысиной и заметной сединой в волосах. Он махал кому-то рукой на перроне. Занятый прощанием, на мое "добрый вечер" не обратил внимания. Лишь когда поезд тронулся, я поздоровался с Трястовским во второй раз, заметив, что нехорошо забывать старых знакомых.

- Извините, - виновато захлопал он темными ресницами. - Но не могу вспомнить, кто вы.

Пришлось напомнить. Евгений сразу обрадовался. Обнялись мы, поцеловались.

Первым засыпал его вопросами я: где он? куда едет? как вообще дела? как здоровье? имеет ли тещу?

Евгений громко рассмеялся.

- Ты что, поменял профессию?

- Почему? - удивился я.

- Сразу так много вопросов иногда задают у нас в следственных органах, - весело пояснил Евгений. И добавил: - Неопытные работники, конечно, новички, как это было когда-то и со мной.

- А теперь ты уже с опытом? - я дружелюбно подмигнул ему.

- Да есть немного, - усмехнулся Евгений. - Имеешь дело со старшим следователем городской прокуратуры.

Потом узнал, что мой друг уже несколько лет живет и работает в Киеве, давно женился, есть дочка-восьмиклассница. А сейчас едет в командировку в Одессу.

Я искренне обрадовался нашей встрече. Иметь такого попутчика! Ведь я тоже ехал в Одессу. Только не в командировку.

Один мой знакомый журналист сдал мне на целый месяц дачу за городом, над самым морем. Там я собирался немного отдохнуть и заодно поработать.

- Хочешь, поживи со мной, пока будешь в командировке, - предложил я Евгению. - Чего будешь ютиться в гостинице? Вместе веселее. Да и море - от дачи рукой подать.

- И правда! - не раздумывая, согласился Евгений. - Ночевать над морем это же здорово! - Но потом вдруг пристально посмотрел на меня: - Погоди. А чего это ты, друг мой, едешь отдыхать один, без семьи?

Я объяснил: еду не только отдыхать, но и дописать новую повесть.

Евгений вдруг оживился, большие светло-серые глаза загорелись:

- А хочешь, я подарю тебе сюжет для повести? Интересная получится повесть, ей-богу! Только не сейчас, после ужина. А то я так торопился, что не успел перекусить. Жена мне полный портфель провизии собрала.

В купе мы были пока одни, никто не мешал, и я согласился.

За ужином вспоминали студенческую жизнь. Потом Евгений приступил к обещанному сюжету:

- Одна женщина совершила преступление и по закону должна была понести наказание. Но, если принять во внимание ее материнские чувства, преступление это вроде бы реабилитирует женщину. Вот и разберись тут...

Меня заинтересовал этот случай, и я попросил Евгения рассказать подробно.

- Не торопись, история долгая, хватит на всю ночь, - ответил Евгений.

Мы пили чай, выходили в тамбур курить, и, хотя меня разбирало нетерпение, я больше не напоминал Трястовскому о его обещании. Ждал. А он, наверное, обдумывал, как и с чего начать рассказ. Или просто имел профессиональную выдержку.

Наконец начал:

- Прежде всего прошу тебя, если соберешься писать, измени имена главных действующих лиц этой истории. Этого требуют весомые аргументы. А впрочем... лучше изменю их я, чтоб тебе не ломать голову. Итак...

2

Месяца полтора назад вызвал меня прокурор. И, как часто пишут в приключенческих романах, сообщил, что есть одно срочное дело, которое надо довести до конца. Начинал его следователь из линейного отделения милиции станции Киев-Пассажирский, но вошел в конфликт с подследственной. Она написала на него жалобу. Назначили другого следователя, но тот вдруг заболел и лег на операцию. Вот начальник отделения и обратился к нам за помощью. Начато дело у них, а мне надо продолжить его.

На следующий день я отправился в линейное отделение милиции и, выражаясь юридической терминологией, принял дело к исполнению. Находилось оно в начальной стадии, состояло из нескольких документов, аккуратно, в хронологическом порядке подшитых в папке.

Эти документы свидетельствовали, что буфетчица вокзального ресторана Ирина Степановна Гай за сравнительно короткий срок, от ревизии до ревизии, допустила растрату государственных денег - пять тысяч рублей. Как объяснила Гай, деньги она истратила на личные нужды, хотела вскоре возвратить их, но на успела. На основании акта ревизии, докладной ревизора и признания буфетчицей совершенного преступления первый следователь получил санкцию на ее арест. Второй следователь не успел ничего сделать, и мне надо было завершить дело, начиная его почти с нуля.

Первое, что я решил сделать, - познакомиться с буфетчицей Гай, послушать ее, посмотреть, что она за человек, и в какой-то мере выявить особенности ее характера. В нашей работе это очень важно.

Когда ее привели в следственную камеру, я был приятно удивлен. Передо мной стояла среднего роста, не по годам стройная (а ведь ей за сорок), красивая женщина. Особенно привлекали ее глаза - большие, карие и до наивности открытые. И выражение чуть бледного, но нежного, без единой морщинки лица тоже было по-детски наивным. Глядя на эту женщину, невозможно было поверить, что она может совершить что-то плохое.

Попросил Гай сесть, отрекомендовался, сказал, что я ее новый следователь, буду вести дело до конца.

- Что ж, ведите, - не то наигранно, не то на самом деле равнодушно ответила Гай. - Только не тяните, передавайте быстрее в суд.

- Ну, до суда еще далеко, - разочаровал я ее. - Мы должны во всем детально разобраться, проверить, уточнить, доказать вашу вину и уж потом передавать дело в суд.

- А чего там долго разбираться, - обреченно вздохнула Гай. - Деньги я взяла? Взяла. Виновна? Признаю - виновна. Какие еще вам нужны доказательства? Судите - и все!

Я снова объяснил, что все не так просто, как кажется, что согласно нашему советскому законодательству признание обвиняемым своей вины само по себе не может быть достаточным доказательством его виновности. Оно должно быть подтверждено совокупностью других доказательств, какие есть в деле, и только тогда его можно принять во внимание при вынесении обвинения.

- Говорите, что вам от меня еще нужно, - подняла на меня глаза Гай, и в них я уже не увидел излучавшейся несколько минут назад доброты. Глаза стали холодными и злыми.

Я деликатно стал разъяснять, что такая категоричность может ей же самой навредить. В обязанности следствия входит установление первопричин совершения преступления, субъективных и объективных сторон. В данном случае следствию небезразлично, куда были истрачены присвоенные ею деньги.

- Давайте с этого и начнем, - предложил я. - На что вы тратили деньги, которые взяли в кассе?

- Так, на всякие пустяки, - ответила холодно.

- Например? - допытывался я.

- Разве мало у женщин капризов? Купила дорогие импортные вещи, золотые часы, перстни. Не отказывала себе в сладостях, всегда после работы ездила домой на такси...

На вопрос, как реагировал на приобретение импортных вещей муж, ответила, что он ей никогда ни в чем не перечил, ее гардеробом не интересовался, и вообще - семейным бюджетом целиком распоряжалась она.

По тону ответов, по тому, как Гай избегала моего взгляда, я понял говорит неправду, и, чтобы не портить дальше наших отношений, решил прекратить допрос. Знакомство состоялось, разведка боем - тоже, теперь надо было зайти в тыл "противника", разузнать, что у него там творится.

Сославшись на важное совещание, я попрощался с Гай, пообещав вызвать ее через несколько дней.

На следующий день получил санкцию прокурора на обыск квартиры Гай, хотя и считал эту акцию уже запоздалой. Но какая-то надежда теплилась. Я не верил, что, имея такие деньги, Гай не покупала дорогих вещей для квартиры, скажем, хрустальную люстру или что-нибудь из импортной мебели. В данном случае могла пересилить женская психология: у соседей есть, а мы что, хуже?

Ошибся я. Обыск развеял мое подозрение. Семья Гай жила скромно, квартира была обставлена в пределах необходимого. Лишней мебели или особенно дорогой не имела. Скромным был и гардероб хозяйки. И что интересно - среди ее личных вещей не было ни одной импортной. А те вещи, что мы описали на случай конфискации, по свидетельству мужа, научного работника Виталия Ивановича Гая, были куплены с его ведома и при непосредственном участии. На некоторые из них сохранились документы. Например, остался паспорт на золотые часы "Заря", чеки на кулон с рубинами и перстень из золота, которые Гай подарил жене на Восьмое марта и день рождения в прошедшие два года. Еще, по свидетельству Гая, Ирина Степановна купила на свои сбережения пианино "Украина" и подарила его на день рождения дочке. Супруги Гай имели двух детей-близнецов - сына и дочку. Сын учился на первом курсе сельскохозяйственной академии, а дочка - педагогического института. Обыск мы делали в первой половине дня, когда их не было дома.

Среди бумаг у Ирины Гай мое внимание привлекла квитанция на денежный перевод на сумму триста рублей, отправленных ею в Одессу. Деньги адресованы какой-то Сормовой. Я поинтересовался, кто такая Сормова. Гай объяснил, что это его родная тетка, которой они периодически помогают материально.

Однако я решил изъять эту квитанцию, чтобы выяснить у подследственной, какие деньги она посылала родственнице - краденые или из личных сбережений.

В тот же день вечером я подвел первые итоги своей работы по делу Ирины Гай, проанализировал их. Вывод из этого анализа напрашивался такой: бывшая буфетчица, а ныне растратчица, подследственная Ирина Гай - женщина своеобразная, чувствительная, немного сентиментальная. Вину свою признает, но что-то скрывает, боится сказать правду. Или хитрит, хотя хитрость ее примитивна. Наверное, первое.

Таким образом, товарищ Трястовский, сказал я себе, действуйте энергичней, настойчивей, смелее берите бога за бороду. Вы обещали Гай вызвать ее в ближайшие дни, а вызовите раньше. Выясните все с одесской теткой, проверьте наличие сберегательных книжек на имя Гай в Киеве и Одессе, возможность хранения дорогих вещей подследственной у друзей и знакомых - и устройте ей психологический допрос. Несоответствия в показаниях будут наверняка.

Так я и сделал.

Из трех проведенных мной проверок две последние версии быстро отпали. Подследственная Ирина Гай имела лишь одну сберегательную книжку в Киеве, на которой было сто двадцать пять рублей. Родственников в самом городе и очень близких знакомых, у которых могла бы припрятать дорогие вещи, не имела. Но меня заинтересовало другое: за два месяца до растраты Гай сняла со сберкнижки три тысячи рублей. Зачем? И куда их дела? При обыске крупной суммы денег в квартире мы не нашли.

Неувязка вышла и с одесской теткой - Анастасией Павловной Сормовой. По ее свидетельству, которое мне передали одесские коллеги, выходило, что Гай возвратила ей давний долг. Сама же Гай сказала, что деньги выслала по просьбе мужа. Но тот объяснил мне во время обыска - деньги Анастасии Павловне послала жена, видимо, позабыв сказать ему об этом.

Вот тут я и ухватился за кончик ниточки и на очередном допросе привел Гай противоречивые показания мужа и тетки.

Она слегка растерялась и, помолчав, объяснила: одолжила у тетки триста рублей, когда гостила у нее в прошлом году.

- Зачем же вам понадобилась такая сумма? - поинтересовался я.

Гай, не задумываясь, ответила:

- Не помню, что-то купила импортное с рук. Кажется, какую-то кофту.

Я тут же заметил: во время обыска у нее на квартире не было найдено ни одной импортной женской вещи. Куда же они делись?

- Сносились, значит, и я их выбросила, - пожала плечами Гай.

Я ей другое опровержение - показания мужа, что его жена никогда никаких импортных вещей не покупала, носит и обувь и одежду отечественную, шьет на заказ.

- Как же это понять, Ирина Степановна? Куда же вы тогда потратили деньги? Те, что взяли в буфете, и те три тысячи, что сняли со сберегательной книжки? - спросил и не свожу с нее глаз, жду, что скажет на это.

Молчала, уставившись взглядом в пол, минуту, другую, наверное, собиралась с мыслями. А потом вдруг закрыла лицо руками и разрыдалась.

- Не могу, не могу вам этого сказать! Что хотите делайте - не скажу! выкрикнула сквозь слезы. - Слышите? Не скажу!

Еле успокоил, отправил в камеру, а сам принялся размышлять. Что с ней случилось? Обманывала меня, давая ложные сведения? И не только меня, а и мужа, который до сих пор не хочет верить в растрату. Значит, у нее в душе произошел перелом, заговорила совесть?

Что ж, решил: поживем - увидим, как она поведет себя дальше, какие еще даст показания...

- Тебе еще не надоело слушать? - вдруг обратился ко мне Евгений. - А то мне кажется, я скучно рассказываю.

- Нет-нет, - возразил я. - Наоборот, интересно.

Евгений рассмеялся.

- Ну, это ты, чтоб меня не обидеть. Рассказчик я, сам знаю, никудышный. Тороплюсь, забегаю вперед, повторяюсь. Но ты не обращай внимания, тебе же главное - уловить суть, как шло развитие событий. Так я понимаю?

- Правильно, - заверил я. - Рассказывай дальше.

- А может, на сегодня хватит, будем спать? Смотри, уже ночь за окном, решил, наверное, подразнить меня Евгений.

За окном купе и правда уже давно плыла теплая весенняя ночь, подмаргивала нам серебряными мохнатыми звездами, будто приглашая ко сну. Но спать не хотелось, и я попросил Евгения продолжить рассказ.

- Хорошо, - согласился он. - Тогда слушай дальше.

...Поразмыслив, я отправился к прокурору. К своему, Ивану Анастасьевичу. Доложить о сделанном, рассказать о странном поведении Гай на последнем допросе. Хотелось услышать мнение по этому поводу более опытного человека, послушать его совета. Ведь до того, как стать прокурором города, Иван Анастасьевич был народным судьей, много лет работал следователем, возглавляя целый отдел. Так что опыта у него предостаточно.

Он меня внимательно выслушал и посоветовал пока что не беспокоить подследственную - пускай успокоится, а мне тем временем поговорить со всеми ее товарищами по работе, поинтересоваться у соседей, не замечал ли кто за ней увлечения каким-нибудь мужчиной. Женщины в таком возрасте иногда влюбляются, как в семнадцать, и теряют голову. Во имя этой последней любви готовы на все, часто доходят до абсурда. Может, тут именно такой вариант: необходимость тратить деньги на любовника.

Предположение Ивана Анастасьевича было убедительным. Такое с Гай могло произойти. Женщина она красивая, ни работой, ни домашними заботами не перегружена, муж - научный работник, внимания ей уделял мало. Познакомилась с залетным, влюбилась, и пошло...

Ухватившись за этот вариант, я стал его, как говорят у нас, раскручивать. Поехал на вокзал и по очереди переговорил со всеми работавшими с Гай буфетчицами, с официантками ресторана. Безрезультатно. Никто из них даже не заикнулся о том, что у нее мог быть с кем-то роман. Все в один голос возражали: это отпадает, Ирина Степановна - женщина порядочная, верна семье, уважает мужа, любит своих детей. К слову, это отмечалось и в характеристике с работы, приобщенной к делу.

Таким образом, выходило, что наше с прокурором предположение было явно необоснованным. Что ж, в следственной практике такое бывает, и довольно часто.

Снова пошел к Ивану Анастасьевичу, снова строили версии, что заставило Гай, такую порядочную, добросовестную, авторитетную женщину, пойти на преступление, и куда она могла истратить деньги.

После долгих размышлений решили проверить, не стала ли Гай жертвой какой-то секты и не вносила ли деньги туда.

Прежде всего я поговорил на эту тему с ее мужем Виталием Ивановичем. Он категорически возразил: ничего подобного за женой не замечал, она далека от всяких верований.

Все же я проверил все зарегистрированные сектантские общины города. Ни в одной из них Гай не состояла.

Снова решил поговорить с ней. Она была приветлива, спросила меня, почему так долго не вызывал. Я сослался на большую занятость и, в свою очередь, поинтересовался: разве у нее есть для меня что-то новое?

- Есть, - стараясь показать хорошее настроение, сказала она. - Хочу признаться вам, куда дела деньги. Тогда я разнервничалась, раскричалась, что ничего не скажу, но за эти дни все обдумала и решила: зря это, надо все рассказать. Но хочу вначале заручиться вашим словом, что о моем признании никогда не узнают в семье.

Меня это удивило и насторожило одновременно. Что еще надумала эта женщина? Зачем ей мое слово?

Заверил, что материалы следствия сохраняются в тайне.

Гай тут же поинтересовалась:

- А если дело дойдет до суда?

Объяснил: можно требовать закрытого судебного заседания.

- Хорошо, тогда слушайте, - вздохнула она, выдержав паузу. И поведала мне такое, что я уж никак не ожидал от нее услышать. Поскольку два дня назад сам допускал подобную версию, и возможность ее опровергли близкие Гай люди.

Чуть больше года назад Гай задержалась допоздна на работе и, чтобы побыстрее добраться домой, взяла тут же, возле вокзала, такси. Вместе с ней в машину сел средних лет симпатичный мужчина, объяснив, что он только с поезда и тоже торопится. Выяснилось, ехать им в одном направлении. По дороге шутили, смеялись, говорили о разных пустяках. На своей улице Гай расплатилась с водителем и вышла из машины. За ней вышел и мужчина, отпустив такси. Она спросила, зачем он это сделал, ведь - ему ехать дальше. Ответил: тут, мол, недалеко, дойдет и пешком, ему приятно еще несколько минут побыть с ней. Это, конечно, понравилось ей, но посоветовала ему быстрей идти к жене, которая, наверное, заждалась его. Но он не послушал совета и, взяв ее за руку, спросил, когда и где они встретятся. Она хотела вырвать руку, но не решилась. Однако сказала, что не к лицу приставать на улице к чужим женщинам. Это мужчину не смутило, он продолжал умолять о свидании, пронзая ее своими черными, сверкающими глазами и привораживая белозубой улыбкой. Ох, эти черные глаза, эта улыбка! Она не устояла перед ними и назвала номер рабочего телефона - пускай позвонит, тогда и договорятся. Думала, не позвонит.

Но он позвонил. На следующий же день, в конце смены. Сказал, будет ждать возле вокзала в такси.

С вокзала они поехали в ресторан "Столичный", там у него знакомый администратор. Сидели за отдельным столиком в углу зала. Танцевали. Он был веселый, предупредительный, говорил ей красивые, нежные слова.

С этого началось, а потом покатилось и покатилось колесо с горы да в самую пропасть. Обеды и вечера в ресторанах, прогулки по Днепру, катание по Киеву и за город на такси требовали затрат. Однажды увидела, как он, расплачиваясь за такси, отдал последнюю трешку, и ей стало неудобно. На следующее свидание взяла из выручки сто рублей, и за вечер их как не бывало. Он, правда, возражал, чтобы она платила, но не категорично. Во второй раз воспринял это как должное. А вскоре дошло до того, что, договариваясь о встрече, напоминал о деньгах, поскольку у него, мол, финансовый кризис. И она не могла ему отказать, потому что влюбилась до беспамятства, все готова была для него сделать. Не отказала и когда попросил у нее в первый раз триста рублей, и во второй. Не возражала, когда предложил снять отдельную однокомнатную квартиру для встреч, которую тоже оплачивала она. Сто рублей в месяц. Совершенно рассудок потеряла. И вот теперь настал час расплаты...

Я спросил ее, куда она дела три тысячи рублей, которые сняла со сберегательной книжки.

- Взяла, чтобы покрыть растрату, но у меня их украли в трамвае. Теперь судите, я все рассказала, - она тяжело вздохнула и смолкла.

Некоторое время молчал и я, пораженный ее словами. Молчал и думал: верить или не верить? Рассказывала вроде откровенно, даже с подробностями. Все логично, все в пределах возможного. Но где-то там, в глубине души, на самом ее донышке, шевелился червячок недоверия. Что-то мне казалось в ее рассказе сомнительным, чего-то она не договаривала. Скажем, ни разу не назвала своего любовника по имени, кто он по профессии. И словом не обмолвилась о своей боязни перед мужем. Ведь свободно разъезжать с любовником по Киеву, танцевать с ним в ресторанах, приходить домой поздно это все не так просто. Хотя, говорят, женщина, когда захочет, и черта обманет.

Решил все эти свои сомнения сразу рассеять.

- Хорошо, - обратился к Гай. - Все, что вы сообщили, можно проверить. Все это могло с вами случиться. Однако ваш рассказ требует многих уточнений, подтверждений. Назовите свидетелей.

Она заерзала на стуле, вытерла пот со лба. На меня старалась не смотреть.

- Понимаете, - выдавила из себя, - это же дело интимное, какие тут уж свидетели.

Я объяснил ей, что в каждом деле бывают свидетели, а в любовном - и подавно.

- Первейшим свидетелем может быть ваш любовник. Назовите его фамилию, имя, отчество, адрес.

- Нет, нет! - подскочила она на стуле. - Его я вам не назову! Ни за что! Он тут ни при чем! Я сама во всем виновата. Сама и отвечать буду!

Стал объяснять, что без свидетелей нам никак не обойтись, хочет она этого или нет. Ни одно следствие без них не обходится.

Но она не захотела и слушать, снова расплакалась, жалуясь на свою горькую долю. Потом заявила, что никаких показаний больше давать не будет.

И снова я ушел ни с чем...

- Трудная, очень трудная у вас работа, - перебил я Евгения. - Мне кажется, я бы никогда не смог работать следователем.

Евгений усмехнулся.

- Ничего сложного нет. Просто надо иметь железное терпение, выдержку и не падать духом. И они со временем приходят. Все это, как говорят, дело наживное. Так вот слушай, что было дальше...

...Ни на второй, ни на третий день Гай не дала никаких новых показаний, стояла на варианте с любовником, и баста. Назвать же его категорически отказывалась.

Что делать?

Решил сам разыскать того любовника и свидетелей, которые видели Гай с ним. Взял ее фото с фотографиями еще двух женщин и отправился в ресторан "Столичный", где, как Гай уверяла, они впервые провели вечер. Показал фото всем официантам и администраторам. Напрасно. Никто из них не узнал ее. Два дня потратил на поиски таксистов, больше года обслуживающих вокзал. Ни один из них Гай не подвозил, хотя некоторые водители знали ее, видели за прилавком буфета.

Итак, что? Все выдумала? С какой целью? Выгораживает кого-то? Но кого?

Вот такие вопросы заставили меня проверить, не было ли раньше у других буфетчиц, с которыми работала Гай, растрат. Может, подумал, они делят между собой украденные деньги и поклялись, если кто из них попадется - других не выдавать, брать все на себя.

Проверил: растрата Гай была первой за много лет.

После этого созрело новое решение: пойти и поговорить о возможности супружеской измены Гай с ее мужем, Виталием Ивановичем. Как мужчина с мужчиной. Хотя и говорят, что муж узнает об измене своей жены последним, но все же узнает. Если в рассказе Ирины Гай есть хоть частица правды, то Виталий Иванович интуитивно должен был почувствовать это, заподозрить ее на какой-нибудь мелочи. Пускай он ей доверял, не обращал на это внимания, но мне должен признаться - в интересах дела. Скажу осторожно: не обижайтесь, мол, но в жизни все может быть. Вы ведь и до сих пор не верите, что ваша жена допустила растрату, а она же все-таки допустила, и сама от этого не отказывается. Почему же не может быть, что она изменяла вам, тратила деньги на амурные дела?

Вот так себя настроив, отправился к Гаю домой. "Человек он умный, поймет все правильно", - думал я по дороге.

Встретил меня Гай дружелюбно, пригласил к себе в кабинет. И я сразу открыл ему цель своего визита, сказал, что к нему привело.

Гай долго молчал, раздумывая. Потом встал, прошелся по комнате. Наконец остановился передо мной и, сдерживая волнение, сказал:

- Я хорошо понимаю вас, ваши обязанности. И допускаю - такое могло с женой случиться. Но, поверьте, я не имею оснований ее в этом заподозрить. Мы живем с ней больше двадцати лет, и эти годы были для меня счастливым временем настоящего семейного благополучия Ирина искренна со мной, она честная, любящая жена и мать. Нет, я не имею морального права подтвердить ваши предположения. Такое, как и случай с растратой, не укладывается в моей голове.

У него вдруг задрожали губы, часто-часто заморгали за стеклами очков веки. Он извинился и отвернулся.

Мне стало жаль его. А что, если жена, которую он так обожает, все же сказала правду?

Когда я собирался уходить. Виталий Иванович, взяв себя в руки, попросил дать разрешение на свидание с Ириной. Я пообещал, надеясь, что, может быть, это свидание положительно повлияет на Гай и она на очередном допросе будет вести себя умнее, пересилит свое упрямство.

Но вышло наоборот. После свидания с мужем моя подследственная еще сильнее замкнулась в себе, не отвечала на мои вопросы, заявив, что она вину свою признает, добавить ничего больше не может и готова предстать перед судом.

Больше всего я ругал себя за то, что разрешил Гаю свидание с женой. Стал думать, что это он, Гай, научил ее, как вести себя дальше. Или сам до этого дошел, или с кем-то проконсультировался. Вот так сентиментальный интеллигент! А она, почти святая, тонкой души женщина! Так обмануть меня, юриста, следователя с почти пятнадцатилетним стажем. Я не мог себе этого простить, осуждал себя.

Но осуждай или не осуждай, а дело Гай о растрате государственных денег надо вести к финалу.

Идти снова за советом к своему прокурору, Ивану Анастасьевичу, я, честно говоря, постеснялся. До каких пор чужим умом жить? Что значит - не нашел подхода к подследственной, не смог вызвать ее на откровенность, искреннее признание? Ведь это же не матерый рецидивист, который прошел огонь, воду и медные трубы.

И я начал искать нужный подход, думать, чем и как можно расковать замкнутость Гай, где та граница,переступив которую она откроет свою душу. Начал анализировать, сопоставлять собранные факты, противоречивые показания подследственной, ее поведение на допросах. Вспомнилось, как она избегала моего взгляда, как неумело, словно стыдясь, отвечала на вопросы, говорила чаще общими фразами и, главное, не пыталась выгораживать себя, оправдаться, и в первом, и во втором случае признавая свою вину. Все это можно было отнести в ее пользу, это свидетельствовало о том, что человек она не лишенный совести. Но то, что Гай совершила преступление, присвоила государственные деньги и не хочет признаться, куда их дела, на что истратила, отрицало первое утверждение - значит, в совести ее появилась трещина. Так чего же больше, что в данном случае перевесило?

Я решил отдать предпочтение первому варианту. Итак, Гай - женщина, с которой еще можно говорить о человеческом достоинстве, о долге человека перед коллективом, семьей, самим собой, а в целом - перед обществом. Мораль, может, и высокая, но вполне понятная.

Это был мой первый анализ. Из него вытекал второй, порожденный первым. В чем он заключался?

Из поведения Гай и на первом и на втором допросах - внутренняя сдержанность, неуверенные ответы - я сделал вывод: все она мне врала. Причем неумело, непродуманно. Это подтверждалось моей проверкой обоих ее показаний. Например, заявление о том, что деньги истрачены на приобретение дорогих импортных вещей. Таких в личном гардеробе Гай во время обыска не обнаружено. Ее показание о любовнике тоже вызывало сомнение. Если бы он на самом деле был, то, пережив один позор - растрату денег, она пережила бы и другой измену мужу. Назвала бы фамилию любовника, тем более, что я заверил ее в сохранении тайны. Несмотря на то, что после свидания Гая с женой моя симпатия к нему несколько поблекла, я все же верил в его заверение относительно порядочности жены. В ее пользу были и показания сотрудников и соседей о том, что она не из тех женщин, которые любят пофлиртовать с чужими мужчинами. Уж кто-нибудь, да заметил бы, ведь шила в мешке не утаишь. Женщина она заметная, и ее вспомнили бы или таксисты, или в ресторане "Столичный".

Тут было что-то иное. Но что?

Голова распухла от мыслей, а придумать, какую правду скрывает Гай не только от меня, следователя, но и от мужа и детей, не мог.

Казалось, я попал в тупик, из которого не выйти. И неожиданно - мысль. Простая, как мир: дети. Почему Гай ни разу в наших беседах не вспомнила о своих детях? Хотя бы одним словом, хотя бы намеком. Будто их у нее и не было. Стыдно? Не хочет лишний раз травмировать душу? Да никуда от этого не денешься. Материнское чувство в любой ситуации берет верх.

Вот за это-то я и ухватился, как утопающий за соломинку, решил опровергнуть все предшествующие показания Гай убедительными доказательствами, а заодно поговорить с нею о детях, призвать ради сына и дочери к рассудительности.

Продумав в деталях предстоящую беседу, я заготовил несколько новых вопросов и отправился к Гай.

На сей раз она встретила меня сдержанно, все время, пока говорил, молчала. Ни словом не отозвалась и когда закончил. Наблюдая за ней, я подумал: "Игнорирует или размышляет над моими доказательствами?" Может, раздумывала, поскольку выглядела не равнодушной, а напряженной, сосредоточенной. Я решил, что это как раз тот момент, когда мне надо брать быка за рога: она колеблется, не может мне ни возразить, ни выдвинуть контрдоводы.

Выдержав паузу, я спросил:

- Вы не возражаете против моих доказательств, что и первое, и второе ваше признание - выдумка?

Гай не ответила.

Тогда я задал ей другой вопрос:

- Скажите, Ирина Степановна, кого из своих детей вы больше любите сына или дочь?

Наверное, любых вопросов ожидала она от меня, только не этого. Ее словно поразило током или обдало холодным ветром. Она содрогнулась, выпрямилась на стуле и впервые за время встречи подняла на меня свои большие, грустные, но красивые и в печали глаза.

- Простите, а зачем это вам? - вымолвила чуть слышно.

- Хорошие они у вас. Видел их, переживают за вас, ведь взрослые уже. Думают, наверное: и зачем матери понадобились эти деньги?

И лед тронулся. Гай внимательно, с укором снова взглянула на меня, и из глаз ее покатились слезы. Она не всхлипывала, не голосила, как это делают другие. Просто сидела напротив меня и тихо плакала.

Я не стал ее успокаивать, не предлагал выпить воды. Это было бы лишним. Молчал и ждал.

А она продолжала плакать, не вытирая слез. Слезы катились по щекам, падали на кофту, на полные руки, что неподвижно лежали на коленях.

Наконец вытерлась кончиком косынки, накинутой на плечи, извинилась и заговорила:

- Сегодня мне очень тяжело. Придите завтра, и я вам все расскажу. И поверьте - на этот раз чистую правду...

Евгений смолк, глянул в окно купе.

- Интересно, где мы сейчас едем? - спросил не то меня, не то себя.

За окном чернела ночь, где-то в самой ее глубине сверкнули и погасли несколько электрических огней - может, в поле работали тракторы, - и снова темень непроглядная, и однообразный перестук колес на стыках рельсов, и покачивание вагона.

- Зачем тебе знать, где мы едем? - заметил я. - Рассказывай дальше.

- Что, заинтриговал? - спросил он. - Подожди, дальше будет еще интереснее.

Но в тот вечер Евгений больше ничего не рассказал, поскольку за окном неожиданно засияли огни какой-то станции, поезд остановился и в наше купе вошли два пассажира. Началось знакомство, завязался разговор, и Евгений подмигнул мне: "Дорасскажу завтра утром".

Я понимал его, он не хотел говорить об этом дальше при посторонних. А может, и устал, рассказывая.

3

Утром, наскоро позавтракав, мы, чтобы не мешать соседям по купе, вышли в коридор вагона, и там, стоя у окна, Евгений продолжил свой рассказ.

- ...Честно говоря, я не очень верил в то, что на сей раз Гай выложит, как она пообещала, правду. Но какая-то надежда теплилась. Мое напоминание о детях, наверное, разбередило ей душу, задело в ней именно ту струну, какой я до сих пор не касался.

На встречу со мной она пришла спокойной. В глазах таилась печаль. Наверное, многое за ночь пережила, передумала.

- Я обещала вам вчера и говорю сегодня: на этот раз расскажу истинную правду, - произнесла тихим, ровным голосом, заняв свое обычное место на стуле напротив моего стола. - То, что до сих пор говорила о себе, - ложь, за которую мне стыдно.

Я ответил, что буду рад услышать от нее правдивое признание, и приготовился слушать.

Закончив в родном селе восемь классов, отправила документы в Одесский торговый техникум. Получила вызов и на первом же экзамене провалилась. В село, конечно, не вернулась, поступила на курсы продавцов. Закончила их и стала работать в овощном магазине. Сперва жила на частной квартире, а потом получила место в общежитии. Жила не тужила. Работа нетяжелая, вечерами танцы, кино, концерты, в выходные дни - пляж. Для сельской дивчины - не жизнь, а сказка.

Через год или чуть меньше познакомилась с парнем, студентом сельскохозяйственного института. Подружились. Он был старше ее на пять лет. Искренне привязалась к нему, полюбила. Признался в любви и он. Решили пожениться. Зарегистрировались на другой же день после его выпускного вечера. Виталий Гай получил назначение в большой зерносовхоз Николаевской области, и они сразу поехали туда.

Жили хорошо, мирно, счастливо. Он работал агрономом, она - в совхозной конторе учетчицей.

Но прошел год, другой, пошел третий, а семья у них не увеличивалась, не было детей. Мужа, днем и ночью занятого работой, это как-то не волновало, а она всполошилась: в чем же дело? Осмелилась как-то сказать об этом мужу, а он усмехнулся: не переживай, мол, будут еще у нас дети.

Но беспокойство у нее не проходило. Особенно задумывалась над этим весной и в жатву, когда муж допоздна задерживался в поле. Как ей тогда не хватало детей! Вместо того чтобы сидеть у окна и высматривать мужа, она занималась бы дочкой или сыном, кормила бы, укладывала спать, рассказывала на сон сказки, как когда-то рассказывала ей мать. И вообще, как было бы приятно слышать в квартире звонкий детский смех.

После долгих раздумий она тайком от мужа поехала в районную больницу и записалась на прием к гинекологу. Пожилая женщина внимательно выслушала ее, еще внимательней обследовала и сказала, ничего не скрывая:

- Дочь моя, детей у тебя не будет.

Это был удар в самое сердце. Она в слезы.

- И ничего нельзя сделать? - спросила врача с отчаянием в голосе.

- Нет, доченька, - развела руками гинеколог. - Ничего.

Не поверила. Через месяц отпросилась на несколько дней с работы, сказала: надо съездить к родителям, а сама поехала в Одессу. Остановилась там у одинокой тетки мужа Анастасии Павловны Сормовой. Нашла хорошего гинеколога, пошла на прием.

Тот же диагноз.

Грустная, убитая горем, возвратилась домой. Значит, ей никогда не быть матерью, не испытать материнского счастья. А как же муж посмотрит на это? Может, дойдет до развода? Зачем она ему такая? Нет, нет! Она его слишком любила, чтобы допустить развод.

Решила пока молчать. Еще молодые, поживут без детей, а там как получится.

Мужа пока это дело не очень волновало. Тем более что он ударился в науку: занимался селекционными опытами, готовился к поступлению в заочную аспирантуру. Дети ему в какой-то степени даже помешали бы.

Шло время. Она стала потихоньку забывать о своем горе, смирилась с ним. Как и раньше, работала в конторе, не отказывалась от общественной работы, выходила на субботники и воскресники, всегда находила себе какие-то дела дома.

Однажды возвратился домой муж и сказал несмело, что ему, как молодому специалисту, предложили поехать на год поработать за границу. Но одному, без семьи. Что делать? Как, мол, ты на это смотришь?

Она сперва расстроилась от такой неожиданности, а потом у нее молниеносно сработал сметливый женский ум: а что, если?.. Это же чудесный случай! Пускай едет! За этот год так можно все организовать, что комар носа не подточит.

Выдержав паузу, сказала, что тоже хотела бы пожить за границей, но если таковы условия - пускай едет сам. Это ему на пользу, а она будет ждать, год - не так уж и много.

Муж был ей очень благодарен за такое решение, ведь думал, что жена не позволит ехать одному.

И вот он уехал, а она стала настойчиво обдумывать свой план, рожденный в голове в связи с его неожиданным отъездом. Через месяц или полтора, когда все было окончательно решено, поделилась с мужем радостью, написала в письме, что она в положении.

Он, конечно, ответил, что очень рад и счастлив, называл ее наинежнейшими словами, просил беречься, советовал, если надо, бросить работу.

Итак, начало хорошо продуманного плана было сделано, и она стала выполнять его дальше. Пустила среди женщин конторы слух, что беременна. А чтобы выглядеть в подобающем виде, через определенное время стала повязывать на животе специально пошитый пояс.

Через полгода подала заявление об увольнении, мотивируя тем, что поедет рожать к родителям, хотя на самом деле боялась разоблачения своей лжебеременности. Ведь там, в совхозе, к ней могли и соседи, и знакомые неожиданно нагрянуть, да и на учет в поликлинику пора было становиться.

Рассчиталась и уехала. Но уехала, конечно, не к родителям, а опять в Одессу. Нашла хозяйку, у которой когда-то жила, и попросилась пожить на квартире три месяца. Сказала, что приехала на курсы переподготовки... Деньги уплатила вперед.

После этого написала мужу, что она, как он ей и советовал, бросила работу, приехала в Одессу, устроилась на старую квартиру (к его тетке, Анастасии Павловне, не пошла, чтобы не утруждать старушку своими хлопотами), прикрепилась к поликлинике и под присмотром врача ожидает потомства. Так что пусть он не беспокоится, все будет хорошо.

Сама же тем временем в справочном бюро узнала адреса всех Домов ребенка и по очереди объехала их, расспрашивала, какие у них правила, чтобы взять ребенка.

Правила всюду были одинаковы: ребенка можно взять, оформив все, как необходимо, соответствующими документами.

Это ей не подходило, и она занялась поисками других путей, возлагая надежду на деньги. Муж оставил ей немалую сумму.

В Доме ребенка на улице Канатной она познакомилась с его заведующей, молодой, красивой женщиной. Рассказала ей о своем горе и попросила помочь. Пообещала хорошо заплатить. Заведующая от денег категорически отказалась, но пообещала помочь. У них, мол, случается, когда молодые матери, несмотрительные девчонки, легкомысленно отказываются от детей, и с ними можно договориться.

Она наведывалась на Канатную каждые два-три дня. Так прошел месяц, другой, заведующая разводила руками - ждите. Гай начала волноваться: казалось, все срывалось.

И вот наконец заведующая встретила ее улыбкой:

- Танцуйте, вам повезло. Нашлась-таки мамаша, но... У нее двойня. Мальчик и девочка. Хорошенькие, а она, дурочка, отказывается. Говорит, если бы хоть один ребенок, а так кто ее с двумя детьми возьмет? И родители ей этого не простят, из дома выгонят, проклянут.

Услышав такое, Гай, конечно, расстроилась. Двое - ей тоже страшновато, на двоих она никак не рассчитывала.

А заведующая подбадривала:

- Да вы не бойтесь, справитесь. Сперва будет трудно, а потом привыкнете. В вашем положении это как раз и хорошо, будет основание больше не рожать, - и хитро усмехнулась. - Двое есть, и хватит. Тем более, что это мечта многих родителей - иметь сына и дочку. Решайтесь - такое редко случается.

Быстро взвесила все "за" и "против". И правда, живут они неплохо, материально обеспечены. Вот и заведующая верно говорит: один ребенок - не ребенок. Двое - то, что надо. Еще как по заказу - мальчик и девочка. Лучшего и желать нельзя.

Махнула рукой - пусть будет.

В тот же день заведующая познакомила ее с матерью детей. Та была рослой, симпатичной девчонкой, которой только исполнилось девятнадцать. Как раз такой возраст, когда полно ветра и танцев в голове. Вот и дотанцевалась с каким-то солдатом. Звали ее, кажется, Марией, а фамилию она не помнит: какая-то непривычная, молдавская. Родила детей месяц назад, но лежала с ними в больнице - роды были тяжелыми, и ее продержали, пока подправила здоровье. Теперь вот сдала их сюда, в Дом ребенка. Детки здоровы, но... зачем они ей в девятнадцать лет? Она же еще и на свете не пожила.

Услышав такое от горе-матери, Гай решила взять детей немедленно. Но заведующая велела им прийти после обеда: кого-то не было в регистратуре, чтобы выдать документы на детей.

Пришли. Заведующая взяла у матери заявление о том, что она забирает детей, наложила резолюцию. В регистратуре записали в толстой книге: такого-то числа, в такое-то время выданы матери двое ее детей, мальчик и девочка, здоровыми, с полным комплектом белья, - а также возвращено свидетельство больницы с датой рождения детей, которое тут хранилось.

На прощание заведующая проконсультировала Гай, как и чем искусственно кормить детей, пожелала счастья и добра.

В сквере, за Домом ребенка, Мария передала Гай близнецов, тоже пожелала всего наилучшего и быстро пошла по аллее, словно от кого-то убегая. А Гай осталась стоять с двумя белыми свертками на обеих руках, не зная, в какую сторону идти, чтобы побыстрее добраться до стоянки такси. План ее дальше был такой: поехать к тетке мужа Анастасии Павловне с сюрпризом - вот, мол, родила вам двух внучат, принимайте на временный постой.

Поразмыслив, решила свернуть налево, откуда слышались громыхание трамваев и шум машин. Поправила на руках детей, что мирно спали в белоснежных свертках, и пошла по дорожке. Но не прошла и десяти шагов, как услышала за собой поспешное цоканье женских каблуков. Оглянулась и... в груди похолодело: к ней спешила Мария. "Неужели передумала?" - испугалась. А та догнала ее и, отдышавшись, протянула белый, вчетверо сложенный лист бумаги.

- Простите, я забыла отдать вам свидетельство о рождении, - кивнула на детей. - Уже выходя из сквера, вспомнила. Думала, не догоню вас.

У Гай отлегло на душе, она облегченно вздохнула.

- Спасибо.

И они снова разошлись в противоположные концы сквера.

Гай уже приближалась к выходу, как вдруг снова услышала за собой торопливые шаги. Но на этот раз не мелкие, женские, а тяжелые, мужские. Оглядываться не стала, мало ли кто может за ней идти. Взяла вправо, чтобы дать дорогу. Но тот, кто шел за ней, очевидно, не собирался обгонять, окликнул негромко:

- Женщина, подождите!

К ней подошел среднего роста еще молодой человек, круглолицый, русый, чуб волнами, словно завитой, хорошо одет.

- Здравствуйте, и давайте присядем, - показал на скамейку, напротив которой они остановились. - Я с вами хочу поговорить.

Гай насторожилась.

- О чем нам говорить? Я вас не знаю.

Молодой человек усмехнулся, сверкнув золотой коронкой на одном из верхних передних зубов.

- Вот я и предлагаю познакомиться, а потом скажу, что хочу от вас. Садитесь, садитесь, не бойтесь. Я вас не укушу. Ведь вы с детками, - показал глазами на ее руки.

Хорошо зная одесских проходимцев, Гай наотрез отказалась садиться с неизвестным и, повернувшись, хотела идти дальше. Но золотозубый оказался не из тех, кто отступает после первой неудачи. Он легонько взял ее за локоть и тихим голосом пояснил, что хочет она того или нет, а сесть и выслушать его обязана. Кроме того, ей пора отдохнуть, поскольку, наверное, у нее уже заболели руки, держа этих крошек.

Улица была недалеко, по тротуару в обе стороны шли люди, и она решилась сесть, поскольку и вправду у нее заболели руки. Да и заинтересовалась, что же, в конце концов, скажет ей этот нахал.

Он не заставил себя долго ждать. Не назвав своего имени и фамилии, сразу сообщил, что детки, которых она взяла от молодой и неразумной матери, - это кровные, то есть он их законный отец. И если она хочет стать мамой, то должна немедленно, сейчас же, дать ему две тысячи рублей, и он тогда помашет ручкой и пожелает доброго здоровья, а детки пускай растут большими и будут такими умными, как их папа.

"Шантажирует, - мелькнуло у нее в голове. - Видел, как Мария передавала детей, и решил на этом заработать".

- А если не дам? - глянула на него сурово.

- Вам же будет хуже, мадам, - ответил он спокойно. - Ваш секрет раскроется, о нем узнают родственники, соседи, знакомые. А детям как будет, когда они со временем узнают, каким путем вы их приобрели? Думаю, за это мало дать мне две тысячи. Но я не скряга. По тысяче за ребенка. Ну как, договорились?

Это было неимоверное нахальство! Как он обо всем узнал? Откуда?

Решила проверить, спросила.

Он скупо усмехнулся, снова блеснув золотой коронкой.

- Мадам, я все о вас знаю, всю вашу биографию. Так что не теряйте времени, гоните деньги. Иначе я позову милиционера и заявлю, что вы украли моих детей. Все у вас полетит вверх тормашками, поимеете кучу неприятностей. А зачем они вам?

Он был прав, этот проходимец и шантажист.

Решила согласиться. Но у нее не было двух тысяч. Только полторы. Сказала ему об этом.

- Не беда, - ответил. - Давайте полторы, а завтра, в это же время, принесете сюда же пятьсот - и у меня к вам никаких претензий.

Деньги он не пересчитывал, сунул их во внутренний карман пиджака, раскланялся и пошел к выходу из сквера...

- Он что, правда о ней все знал, этот проходимец? - перебил я Евгения. - Откуда?

- Понимаю твое возмущение, - ответил Евгений, - но должен тебя разочаровать: об этом, как ты говоришь, проходимце я пока что ничего не знаю. Не знает и Гай, хотя он принес ей немало горя. Не будем забегать вперед, слушай, как развивались события дальше, а то я не успею рассказать тебе эту историю до Одессы.

...Итак, оставшись в сквере на скамейке с двумя детьми, обиженной и ограбленной средь бела дня, Гай растерялась, не знала, что делать, куда деться. Первой была мысль - как можно быстрей уехать из Одессы, чтобы снова не попасть на глаза этому шантажисту. Но куда? К родителям? Боялась, что надо будет объяснять все о детях. Домой в совхоз? Раннее возвращение могло вызвать подозрения. Если бы хоть не двойня! Да и ехать ей, собственно говоря, было не на что. Все деньги отдала, еще и завтра надо донести пятьсот рублей, чтоб и правда не наделал неприятностей.

Таким образом, выход у нее был один - ехать к тетке Анастасии. Она и посоветует, и поможет. И деньги у нее надо одолжить, с тем нахалом рассчитаться, и на дорогу, и детям что-нибудь приобрести. Коляску двухместную купить, а то тяжело двойню на руках носить.

Так поразмыслив, она набрала в кошельке несколько рублей и поспешила на поиски такси, поскольку один из близнецов начал плакать.

Неожиданное появление ее у тетки, да еще с двумя детьми, было громом среди ясного дня. Тетка от радости - в слезы, и расспрашивать: как и что? А потом упрекать: почему не написала, что тут, в городе, лежала в больнице? Она бы и проведала, и забрала бы. Разве ж это мыслимо, с двумя детками одной через весь город ехать?

Еле успокоила, заверила, что все хорошо, ничего страшного, просто не хотела беспокоить, ведь и так задаст ей теперь хлопот. Хорошо, что та по наивности своей верила каждому ее слову.

Пользуясь этой доверчивостью и любовью тетки, она попросила ее одолжить деньги, необходимые якобы на подарки медсестрам, нянечкам, врачам роддома за прекрасный уход.

В условленный час Гай встретилась в сквере с тем проходимцем, отдала ему остальные пятьсот рублей.

- Вы поступили разумно, мадам, - похвалил он ее, пряча деньги, снова не пересчитав. - Желаю вам счастья, - и поспешно исчез.

У Гай начались новые проблемы: она боялась, как бы чего не случилось с детками от искусственного кормления. Тетке сказала, что у нее после родов исчезло молоко. Но все обошлось, близнецы чувствовали себя нормально.

Через месяц Гай возвратилась домой, а вскоре возвратился из загранкомандировки и муж. Был очень рад детям (еще в письмах об этом писал).

- Я же говорил, что будут у нас дети! И видишь, сразу двое! Это же здорово! Молодчина, Ирочка!

А она размышляла над новой проблемой: как записать деток, узаконить. Ведь у нее не было документа, что она родила их там-то и там-то такого-то числа, месяца и года. Тут же справку, какую ей отдала Мария, порвала еще в Одессе, чтобы случайно не попала на глаза тетке Анастасии.

Был единственный выход - взять такую справку в своей участковой больнице. Объяснить: потеряла, мол, ту несчастную бумажку, не ехать же ради нее в Одессу.

Выбрав момент, осторожно сказала об этом мужу.

Он поддержал ее.

- Не ломай себе голову, я с заведующим больницей все устрою.

И конечно, устроил. Детей зарегистрировали в сельсовете, назвав их Сережей и Аленкой, получили свидетельства о рождении, и, как говорят, делу конец.

Прошло пять лет. Гай так привыкла к детям, так полюбила их, что они и вправду казались ей родными. И те неприятности, которые довелось ради них пережить, постепенно забывались, казались кошмарным сном. Хотя нет, ее не раз ночами, да и днем, когда оставалась в квартире одна, мучили сомнения, что она обманывает мужа. Смотрела на детей и плакала. Не раз решала признаться Виталию, но тут же и отбрасывала эту мысль: а что, если не простит? Зачем ему чужие дети и она, неспособная иметь своих. И это сдерживало ее, Ирина откладывала свое признание.

Дети ходили в совхозный детсадик, она, как и раньше, работала в конторе, муж стал главным агрономом. Достаток, мир и согласие царили в их семье. И вдруг снова нагрянула беда...

Однажды, когда муж был в командировке, к ней домой явился тот самый одесский проходимец, которому она заплатила за детей и которого уже выбросила из своей памяти.

- Добрый день, мадам, - вежливо поздоровался он с порога, извинился за беспокойство и объяснил, что его привели к ней большие затруднения: ему позарез нужны деньги. Он понимает, что это с его стороны нахальство, но ему больше не к кому обратиться. Кстати, как там детки? Живы-здоровы? Он и так знал, что им у мадам Ирины будет хорошо. Пусть большими растут, а она должна быстренько найти для него три тысячи. За пять лет, что прошли после первой их встречи, это не так уж и много.

Услышав такое, она обомлела.

- Да как вы смеете? - спросила дрожащим голосом. - Как вам не стыдно ни за что вымогать такие деньги?

Он расплылся в усмешке, сверкнув коронкой.

- Не преувеличивайте, мадам. Я не граблю, прошу свое. Помните, в Одессе я вам говорил, что беру мало. Теперь пришло время доплаты. Дети этого стоят. И не проявляйте эмоций, берегите нервную систему.

- Вы же проходимец!

На него это не подействовало.

- Каждому свое, мадам, - сказал спокойно и тут же добавил: - Я тороплюсь, поторопитесь и вы, пожалуйста.

Деваться было некуда. Часть денег нашлась дома, а остальное пришлось снять в сберегательной кассе.

Когда отдавала деньги, попросила больше ее не беспокоить. Взывала к его совести.

Усмехнулся проходимец, сказал, что постарается, еще раз пожелал ей и деткам доброго здоровья, попрощался и ушел.

Тогда-то Гай и потеряла покой. Этот нахал стал ей сниться. У нее теперь не было уверенности, что в какой-то день он не заявится снова к ней и не станет вымогать деньги. И тогда она, вопреки себе, против своей воли стала экономить деньги, откладывать каждый лишний рубль на сберкнижку, чтобы иметь какой-то запас. Делала это тайком от мужа и все время не переставала думать, как избавиться от этого одесского проходимца.

После долгих раздумий она однажды завела разговор с мужем, не пора ли им куда-нибудь переехать: засиделись они тут, надоело. Да и для него никакой перспективы, хоть и в аспирантуре учится.

- Но куда? - не стал возражать муж.

Он любил ее и всегда был готов сделать для нее все, что она скажет. А после того, как "родила" сына и дочку - тем более.

Выдержав паузу, сказала:

- Хорошо бы поближе к Киеву.

Через год они оказались в Буче, под Киевом, там жил старый приятель Гая, который дал им приют. Муж устроился на работу в Киеве, она в Буче на станции - кассиршей. Заработки у обоих были скромнее, чем там, в совхозе, но им хватало.

"Тут уж он меня не найдет", - думала Гай об одесском проходимце и снова стала понемногу забывать о нем.

А дети тем временем уже подросли, ходили в школу, неплохо учились, радуя родителей. Чем старше они становились, тем больше ответственности чувствовала Гай за них, проявляла еще большую заботу, крепче любила.

Сергей и Аленка отвечали ей не меньшей любовью, и Гай не раз мысленно отмечала, что она все-таки счастлива и должна быть благодарна своей судьбе. И на работе, и дома была всегда веселой и жизнерадостной. Если бы кто понаблюдал за ней со стороны, сложилось бы мнение, что у этой женщины никогда не было неприятностей, она не знает, что такое грусть и слезы.

Но неприятности и дальше преследовали ее. Заканчивался третий год их пребывания в Буче, как однажды этот проходимец появился у нее. Подстерег, когда возвращалась с работы домой, и в той же манере сказал:

- Прошу прощения, мадам, снова обстоятельства сложились так, что я вынужден обратиться к вам. Понимаю - с моей стороны это уже большое свинство, но... ничего не могу поделать, каждый исходит из своих интересов. Короче говоря, приготовьте мне на завтра пять тысяч, и пускай наши детки будут здоровы. Деньги держите при себе, я найду момент подойти к вам. Только не вздумайте кому-нибудь говорить обо мне. Понятно?

- Но вы же обещали... - попробовала Гай уговорить его.

Но он был неумолим.

- Говорю же вам - обстоятельства. До свидания...

Своих пяти тысяч у Гай не набралось, и она кинулась занимать деньги у знакомых.

Назавтра, улучив момент, когда возле кассы не было людей, одессит заглянул к ней в окошечко.

- Добрый день, мадам. Я весь к вашим услугам, - и воровато оглянулся.

Она поняла - боится, и решила на этот раз пригрозить.

- Если вы не дадите слово, что это в последний раз, я заявлю о вас в милицию.

Тот елейно усмехнулся в ответ.

- С вашей стороны это будет очень неразумно, мадам. Во-первых, вы не сможете ничего доказать, поскольку не имеете ни одного свидетеля. Во-вторых, это совсем не в ваших интересах, ведь раскроется секрет с детьми, и кто знает, как на это посмотрит ваш муж. И в-третьих, никакого слова я вам дать не могу, поскольку не знаю, как сложится дальнейшая моя судьба. Но ваше пожелание буду иметь в виду. А теперь деньги, быстренько! - и протянул в окошечко руку.

Проводив его взглядом к выходу, она заплакала: поняла, что на всю жизнь попала во власть этого нахала, что он еще не раз придет к ней вымогать деньги и она покорно будет отдавать их. Одолжит, продаст все свое добро, а отдавать будет...

Предчувствие не обмануло ее. Он снова пришел к ней, но на этот раз через значительно больший промежуток времени. Через пять лет, когда Гай уже получили квартиру в Киеве, когда Сергей и Аленка стали студентами, а Виталий Иванович - кандидатом сельскохозяйственных наук.

Она работала буфетчицей ресторана на вокзале Киев-Пассажирский. Муж настаивал, чтобы бросила работу, отдохнула, но она не соглашалась. Пока дети не получат образование, будет работать. К тому же надо тайком откладывать деньги для очередного визита шантажиста.

Пришел одессит прямо на квартиру, когда была дома одна. Вначале даже не узнала. Постарел, осунулся. Очень старили его усы. Как всегда, начал с извинения и с того, что пусть она ему поверит - это его последний визит. На сей раз он, мол, дает слово джентльмена, что больше никогда не побеспокоит ее, у него все же есть совесть. Но в последний раз она должна дать немного больше, чем до сих пор... Десять тысяч. В последний раз.

- Нет, вы все-таки человек без сердца! - возмутилась Гай. - Говорите о совести, а ее у вас и капли нет!

Усмехнулся, сверкнув золотой коронкой.

- Я же вас заверил, мадам, что это в последний раз. И совесть у меня есть. И о том, что вы деньги не печатаете, знаю. Поэтому и не требую от вас двадцати или пятнадцати тысяч, а лишь десять. Вполне реально, исходя из ваших условий. Если вы сейчас не имеете такой суммы, найдите половину, остаток я подожду. Думаю, за месяц-полтора вы организуете еще пять тысяч, а я приеду и забору. Кстати, как детки? Уже студенты? Вот видите, как у вас все хорошо сложилось. Живете в Киеве, детки учатся в вузах, муж - кандидат наук. И вы неплохо устроились, - подморгнул. - Нет-нет, десять тысяч вам под силу, мадам. Значит, договорились?

Гай решила поторговаться.

- Десять тысяч не дам, такой суммы у меня нет, - заявила твердо. - Дам пять, и напишите расписку, что это в последний раз, я вам больше не верю!

- Да меня, мадам, друзья засмеют, когда узнают, что я начал раздавать расписки. Только слово джентльмена! - И посерьезнел. - А что касается пяти тысяч, то это, поверьте мне, мало. Но если у вас с финансами и правда туго, я могу немного поступиться - восемь тысяч. И то лишь из уважения к вам, мадам.

Может, проходимец взвесил, что, если Гай упрется, то он может и ничего не получить.

Она стояла на своем.

- Пять тысяч и расписку.

Тогда он пошел в наступление:

- Мадам, я знаю, где работает ваш муж, и через полчаса буду у него...

- Но, поверьте, у меня и в самом деле нет такой суммы, - чуть не сквозь слезы проговорила она.

После долгих пререканий Гай все же согласилась на восемь тысяч, а он еще раз дал слово чести, что это в последний раз, что больше не побеспокоит ее.

Три тысячи рублей у нее были дома, сняла перед этим со сберкнижки собиралась купить наконец новую мебель. Гай отдала их, а остальное пообещала выдать через два месяца, хотя где их возьмет, не знала.

Вот эта история и толкнула ее на преступление, заставила запустить руку в государственную кассу. Шантажист приехал за деньгами ровно через два месяца. А первая же ревизия обнаружила недостачу, которую Гай не смогла скрыть, и, как говорят, час расплаты настал.

Евгений смолк, перевел взгляд на окно, за которым замелькали дачные домики в садах, линии электропередачи, стены новостроек, высокие краны над ними.

Начинался пригород. Поезд прибыл в Одессу.

4

Уже вечером, накупавшись в море и отдохнув с дороги, я спросил Евгения:

- Значит, в третий раз ты ей поверил?

- А ты знаешь - поверил, что наконец она рассказала всю правду.

- Ее, конечно, за растрату судили? И сколько же дали? - поинтересовался я.

- Нет, до суда еще далеко, - ответил Евгений.

Меня это удивило.

- Как так далеко?

- Вот так. Ведь следствие еще не закончилось. Именно по делу Гай я и приехал в Одессу. Надо все, что она мне рассказала, проверить, подтвердить свидетельскими показаниями людей, причастных к ее делу, документами. А может, и экспертизой, как это пришлось уже сделать в Киеве.

Я вопросительно посмотрел на Евгения: не говори, мол, загадками.

Он прошелся по комнате.

- Не понимаешь? Ну так слушай дальше, ведь на том, где я остановился, дело Ирины Гай не закончилось. Оно, собственно, еще продолжается.

...Рассказав свою историю с детьми, с одесситом-шантажистом и растратой государственных денег, Гай еще раз заверила меня, что это сущая правда, что она готова поклясться. Я попросил ее изложить свой рассказ на бумаге. Написала и подписалась, одновременно пояснив, что ее предыдущие показания ложные и она от них отказывается.

Как я уже сказал тебе - поверил Гай, но закон требует: проверить, подтвердить показания подследственного. Начал с того, что решил отправить Гай на гинекологическое обследование, которое бы засвидетельствовало рожала она детей или нет, а если не детоспособна, то почему. Деликатно, чтобы не обидеть, сказал ей об этом. Не стала возражать, наоборот - сразу согласилась.

Но представь себе мое положение, когда гинеколог специализированной клинической больницы, куда была направлена Гай, документально заверила, что та рожала детей.

Гай в слезы:

- Что же теперь будет, Евгений Владимирович?

Я тоже расстроился. И правда, как быть?

На другой день поехал к районному прокурору и уговорил его вынести постановление о назначении повторной судебно-медицинской экспертизы. Прокурор согласился, отметив в постановлении: поручить проведение экспертизы Киевскому областному бюро судмедэкспертиз.

Экспертиза была проведена через неделю под наблюдением доктора медицинских наук, заведующей гинекологическим отделением и установила, что Гай Ирина Степановна, такого-то года рождения, физически здорова, детей не рожала и не может рожать.

Первая гора с моих плеч свалилась. Подколов документ судмедэкспертизы к последнему письменному признанию Гай в деле, я просидел в своем кабинете целый вечер. Записал в рабочем блокноте множество вопросов, которые должен решить в Одессе, и отбыл в командировку, которая началась встречей с тобой. Вот теперь пока что все, - закончил Евгений. - Вопросы будут?..

В первую очередь я поинтересовался шантажистом. Ведь его надо немедленно разыскать и судить. Сколько он задал горя бедной женщине?

- А если Гай придумала его? - остудил мой запал Евгений. - Нет, я пока что буду искать подтверждение достоверности того, как она приобрела детей, проверю другие ее показания.

- Но ведь прошло же столько лет, - выразил я сомнение. - Удастся ли все подтвердить?

- Если я этого не сумею сделать, грош мне цена как следователю, дружески похлопал меня по плечу Евгений и предложил сходить искупаться перед сном.

Вечернее море было тихое, ласковое, прогретая за день солнцем вода такой приятной, что мы барахтались в ней больше часа, не хотелось выходить.

Спать легли поздно. Евгений уснул сразу, а я еще долго думал о сложной судьбе неведомой мне Ирины Гай, над тем - виновна она или нет в том, что совершила. С одной стороны, виновна, дважды нарушила закон, с другой... совершила добро, стала неродным детям родной матерью, вырастила их, воспитала. Ведь кто знает, как бы сложилась их жизнь, если бы остались без матери в Доме ребенка.

Все же удивительно переплелись здесь понятия добра и зла, преступность и гуманность.

5

На другой день Евгений возвратился из города поздно вечером. Был усталый, не в настроении. Я заметил это сразу и не стал расспрашивать, как дела, ждал - расскажет сам.

И он не заставил себя долго ждать. Сразу после ужина, стоя на пороге веранды, пожаловался:

- Неудачный у меня сегодня день, почти ничего не сделал из запланированного.

Неудачи начались с самого утра. Поехал в городскую прокуратуру доложиться о своем прибытии и начале работы в городе, но... прокурор отбыл в срочную командировку.

Не было и заместителя прокурора, вызвали в горком партии. Поговорив несколько минут с симпатичной секретаршей, он решил взяться за дело без благословения прокурора.

По свидетельству Гай, Дом ребенка, из которого она взяла детей, находился на улице Канатной. Поехал туда, а от того дома уже и следа не осталось. Вместо него высился новый, девятиэтажный. Он расспрашивать, куда же переехал Дом ребенка. Выяснилось - в новый район, на улицу Зодчих.

Отправился туда, нашел. Но появились новые сложности - весь персонал Дома ребенка сменился, и никто ничего не мог ему рассказать. Решил найти бывшую заведующую, которая должна была помнить историю с близнецами. И не только помнить, а и помочь найти документы, которые подтвердят правдивость рассказа Гай. Взял адрес, поехал, а ее... нет дома. Только завтра вернется из отпуска.

- Так вот и приехал ни с чем, - громко вздохнул Евгений.

Мне стало жаль его, и я неожиданно для себя предложил:

- А знаешь что? Возьми меня своим помощником.

- Зачем тебе такие хлопоты? - удивился Евгений. - Пиши себе, купайся в море...

Но я загорелся своей идеей и стал переубеждать его, доказывать, что мне интересно и полезно увидеть собственными глазами, как работает следователь.

Евгений скупо усмехнулся.

- Что ж, если хочешь - поедем завтра к бывшей заведующей Домом ребенка, будешь у меня в роли практиканта. Но предупреждаю: в мой разговор не вмешиваться, ничему не удивляться, многозначительных взглядов на меня не бросать. Малейшая неуместность во время допроса свидетеля может насторожить, свернуть его не в ту сторону.

Я пообещал, что буду молчать, как рыба.

6

Дверь нам открыла еще не старая, статная женщина в пестром длинном халате. Красивая прическа, лицо чистое, без единой морщины. На левой щеке небольшая родинка.

- Я вас слушаю, - смерила нас пристальным взглядом прищуренных зеленоватых глаз.

Евгений представился ей, показал удостоверение и попросил разрешения войти: мы, мол, ненадолго, просто нужно, чтобы вы помогли в одном добром деле.

Женщина отступила с порога и, стараясь быть вежливой (я хорошо это заметил), пригласила:

- Заходите, пожалуйста.

А еще я заметил, когда Евгений назвался следователем, как в глазах женщины, где-то в самой их глубине, промелькнула тень страха.

Щелкнув дверным английским замком, женщина извинилась, что не может пригласить нас в комнату - у нее там неубрано, только вчера возвратилась из отпуска, и повела нас в кухню.

Кухня была светлая, просторная, с диваном под глухой стеной и большим круглым столом посредине, вокруг которого стояли четыре мягких стула.

- Садитесь, - предложила нам хозяйка и села сама. - По какому делу вы ко мне?

Евгений глянул мельком в мою сторону, что означало - не забывай о нашей договоренности, и тут же пояснил:

- Случилось это давно, около двадцати лет назад, а точнее, девятнадцать с половиной. Вы, Валентина Прохоровна, работали тогда заведующей Домом ребенка на Канатной, и с вашей помощью одна молодая женщина, Ирина Гай, которая сама не могла рожать детей, взяла их у другой, которая родила двух близнецов, мальчика и девочку, но отказалась от них. Теперь же, через много лет, настоящая мать разыскала их и через суд хочет восстановить свое право, то есть лишить права материнства Гай, которая вырастила детей. Вы, конечно, помните это и подтвердите письменно, что такой факт имел место?

Услышав, чего от нее хотят, Валентина Прохоровна сразу утратила к нам интерес, вперила свой взгляд в занавешенное дорогим тюлем окно и глухо сказала:

- Очень сожалею, но должна вас разочаровать. Такого факта я не могу подтвердить.

- Забыли или что-то другое? - поинтересовался Евгений.

- Нет, не забыла, - отрицательно покачала головой Валентина Прохоровна. - Просто его не было и не могло быть, такого факта. У нас все делалось по закону, оформлялось документами. Если же кто-то и делал что-то за стенами Дома ребенка, нас это не касалось.

"Вот тебе и на, - мелькнуло у меня в голове. - Вот и первая неудача".

Но Евгения этот ответ Валентины Прохоровны не смутил.

- Хорошо, - спокойно сказал он. - Не было, так не было. Тогда скажите, пожалуйста, а где хранятся документы Дома ребенка тех лет?

Валентина Прохоровна недовольно посмотрела сперва на меня, потом на Евгения, словно спрашивая: и надо вам ради этого беспокоить меня? Но все же ответила, скорее из вежливости:

- В архиве. Еще при мне все документы тех лет сдали в областной архив.

- Спасибо вам, - поднялся из-за стола Евгений. - Извините за беспокойство.

Я тоже поднялся и стал извиняться.

- Пожалуйста, пожалуйста, - скупо усмехнулась нам Валентина Прохоровна. - Я понимаю, служба. - И провела нас до дверей.

Выходя, я увидел в коридоре временную телефонную проводку, которая сквозь стеклянные декоративные двери была введена в прихожую.

- Где она работает, что ей вопреки техническим возможностям подключен телефон в этом районе новостройки? - поинтересовался я у Евгения на улице.

- Врачом-педиатром в районной больнице, - ответил Евгений и тут же похвалил меня: - А ты, брат, молодец, наблюдательный. А что еще тебе бросилось в глаза?

Я похвастался, что заметил испуг в глазах Валентины Прохоровны, когда он представился следователем.

Евгений остался довольным мною.

- Что ж, значит, я недаром взял тебя в практиканты! Кстати, я тоже заметил страх в ее глазах, и ты, наверное, обратил внимание - по-другому объяснил, зачем нам нужно ее свидетельство. Пусть она не знает правды об Ирине Гай.

Меня заинтересовало, зачем он так сделал.

- Извини, но это пока что мое предположение, и я не могу о нем говорить, - ответил Евгений.

- Хорошо, - согласился я и тут же спросил: - Как же мы установим фамилию той, настоящей матери, откуда она, где теперь?

Евгений пояснил, что это для нас не проблема. Пойдем в областной архив, и нам найдут дело о близнецах из Дома ребенка на Канатной. А в деле должны быть все данные о матери. И адрес тоже, на то время, конечно. Если же адреса нет, то есть запись, в какой больнице города она родила детей. Там адрес должен быть наверняка.

Через несколько минут мы сели в троллейбус и поехали в областной архив.

7

Вечером мы пили на веранде чай и подводили итоги своей работы за день.

В областном архиве нам сравнительно быстро нашли дело детей-близнецов, принятых в июле 1961года в Дом ребенка на Канатной от матери-одиночки, фамилия которой и правда, как сказала Гай, была молдавской - Георгице, но не Мария, а София, по отчеству Яновна. В деле оказалось два ее заявления: одно с просьбой принять детей в Дом ребенка, а другое - вернуть. На втором заявлении стояла резолюция бывшей заведующей: "Разрешаю" и подпись "Домрина". Еще была в деле запись о том, что Георгице С.Я. родила близнецов в родильном отделении третьей городской больницы в 1961 году, шестого июня.

Мы попросили работников архива найти документы третьей больницы за тот год. Нашли книгу регистрации родильного отделения, в которой были данные Георгице. Разнорабочая железнодорожного вокзала, проживала в общежитии по улице Ковальской, двадцать, комната пять. Родила впервые. Выписалась здоровой, дети - тоже.

Дальше нам нужно было найти личное дело Георгице по месту работы, в котором обязательно отмечено, где она родилась. Ведь если она и осталась жить в Одессе, наверное, поменяла фамилию, выйдя замуж, и поиски усложнятся. Зная же адрес ее родителей, найти Софию Георгице не представлялось сложным.

В областном архиве нам сказали, что управление железной дороги имеет свой архив, и личное дело Георгице должно храниться в нем.

Сняв копию заявлений Георгице в Доме ребенка и выписав все ее данные, мы отправились в архив при управлении железной дороги.

Но оказалось, он в этот день не работал, и нам пришлось перенести посещение архива на завтра. Мы поехали на дачу.

- Ничего, - успокаивал не столько себя, сколько меня, Евгений. - Хорошо и то, что мы добыли. Начало, можно сказать, сделано, хоть закрадывается у меня сомнение, что и в этом, третьем признании Гай что-то нечисто.

- Почему ты так думаешь? - поинтересовался я.

- Давай поразмышляем, - предложил Евгений. - Запомнив адрес Дома ребенка, другие мелкие подробности, она забыла фамилию заведующей, самой матери детей, имя. Разве ей не интересно было знать, кто она, эта мать, откуда?

Тут я ему возразил.

- Молодая была, неопытная. Да и делалось это тайком, поспешно.

- А как же с врачом? - поднял на меня глаза Евгений. - Сам же слышал, что сказала: такого она в своей работе допустить не могла, то есть не пособничала Гай в незаконном присвоении детей.

- Может, просто боится или не хочет впутываться в это дело, - высказал я предположение.

- Почему? - спросил Евгений. - Ведь Гай утверждает, что деньги она от нее за услуги не взяла. Бояться ей нечего.

Правда, выходит так. Чего ей бояться? Но и зачем Гай надо было все выдумывать?

Нет, дальше я был бессилен мыслить логически, сказал, что, по-моему, обманывает врач Домрина.

- Докажи! - потребовал Евгений.

- Просто подсказывает интуиция, - ответил.

Евгений допил чай, поставил пустую чашку на стол.

- Интуицию, брат, к делу не подошьешь. Нужны факты, документально подтвержденные. Мне тоже эта Валентина Прохоровна не понравилась, но...

Я поинтересовался, какая у нее семья.

- Никакой, - ответил Евгений. - Незамужем. Живет, как видел, одна. Квартира кооперативная, модница, ежегодно ездит на курорт, несколько раз была в туристических поездках за границей.

- Откуда у тебя такая информация? - удивился я.

- Профессиональная привычка, - подморгнул мне Евгений. Выясняя в Доме ребенка адрес Домриной, одновременно поинтересовался и ее семейным положением, спросил у нынешней заведующей, не ревнивый ли у Валентины Прохоровны муж, чтоб не иметь, мол, неприятностей. Она и выложила все, что знает о своей предшественнице. Женщины, брат, всегда любят, когда их о чем-то необыденном расспрашивают мужчины.

В этом, конечно, нельзя было возразить Евгению, и я спросил, чем же ему не понравилась Домрина.

- Нечестностью, - сразу ответил он. - Еще взглянув на нее с порога, я понял: будет врать. А ведь наверняка помнит Гай. И ту же Георгице. И наверняка она их свела. Чувствую - нам с нею еще придется встретиться.

- Ты же интуицию отметаешь, - подколол я Евгения.

Но он не обиделся.

- Потому и молчу об этом, пока не подтвержу все фактами.

Я был рад случайной встрече с Евгением, интересный он человек. И работа у него интересная. Познавать человеческие характеры, раскрывать их, бороться со злом и отстаивать справедливость, как вот в данном случае с Ириной Гай. Мне хотелось хоть немного перенять от него этого умения, узнать кое-что из техники ведения следствия, может, когда-нибудь пригодится...

Раз уж речь зашла об интуиции, заодно поинтересовался у Евгения, как часто она подтверждается в его следственной практике.

- Трудно сказать, - после паузы ответил Евгений. - Случалось, что я ошибался, подводила она меня. Это зависит от многих факторов, порождающих интуитивное чувство. Иногда от какой-то мелочи: движения, слова, взгляда человека, с которым ты разговариваешь. Иногда при логическом анализе событий и фактов, собранных тобой. Да ты, я вижу, серьезно увлекся следовательской работой! Если так, скажи мне, что мы должны делать завтра после посещения архива железной дороги?

- Шутишь? - рассмеялся я. - Ты же об этом сам говорил. Как только выясним, откуда родом эта Георгице, сразу едем туда и от родителей узнаем, где она сейчас.

Евгений согласился.

- Хорошо. Приехали в такое-то село такого-то района, а родителей Георгице там нет. Выехали жить на целину или куда-то в другое место переселились. Да и живы ли они? Что тогда?

Я не ожидал такого поворота дела и вначале растерялся, а потом стукнул по лбу.

- Нет, не так, - возразил себе. - Выяснив, откуда родом Георгице, через милицию сделаем запрос - живут или не живут там ее родители, и тогда уже...

- Почти правильно, - похвалил Евгений. - Если родители ее на месте, нам скажут, где живет их дочь, и завтра же мы будем иметь адрес Софии Георгице. Не так ли? Нам туда не надо ехать, тревожить пожилых людей. А вот к ней самой поедем. Если же она в Одессе - еще лучше, хотя я в этом сомневаюсь.

- Почему?

- Очень просто, - ответил Евгений. - То, что она совершила, преступление, а преступник всегда старается скрыться подальше. Логика подсказывает - избавившись от детей, она тоже убежала из города. От позора, от любопытства подруг - а где же дети? В конце концов, от себя самой. А ты как думаешь?

- Вполне резонно, - согласился я.

- Тогда давай отдыхать, - предложил Евгений. - Может, завтра утром придет какая-то новая мысль, недаром же говорят: утро вечера мудренее. Возражений нет?

Мы ночевали вторую ночь над морем.

8

Воистину жизнь человеческая не обходится без неожиданностей и приключений. Если бы мне перед отъездом в Одессу кто сказал, что из нее я поеду в Молдавию, я бы рассмеялся. Зачем? Что мне там делать? А вышло поехал. Разве не странно?

Итак, на второй день вечером у нас был адрес Софии Георгице, по мужу Унгур. Как только Евгений получил телеграммой от прокурора Киева разрешение выехать в Молдавию, мы сразу же поехали в далекое, почти у самой румынской границы, молдавское село Элишканы, в котором она жила с мужем и детьми.

Адрес Софии Унгур дал нам ее младший брат Константин Георгице, водитель автобуса одного из одесских автопарков. Узнав из личного дела Софии, которое мы нашли в архиве управления железной дороги, откуда она родом, через милицию послали туда запрос. Ответ пришел немедленно: такая-то в селе не проживает, родители ее умерли, младший брат проживает в Одессе. Нашли брата и у него взяли адрес сестры. О том, были ли у нее до замужества дети, он не знал.

...В Элишканах мы, как и надлежит, явились в сельский Совет, белый двухэтажный дом посреди села, в котором на первом этаже была контора совхоза. Отрекомендовавшись председателю сельсовета, симпатичной, средних лет женщине, сказали, по какому мы делу, попросили рассказать все о Софии Унгур.

- А что о ней рассказывать? - посмотрела на нас черными глазами председатель сельсовета. - Женщина как женщина. Живет у нас больше пятнадцати лет, с тех пор как привез ее сюда муж. Работает в совхозе на разных работах. Скромная, работящая. В семье мир и покой. Муж - механизатор. Тоже работящий и скромный. Имеют двоих детей, мальчика и девочку. Живут в достатке.

Начали совещаться, как лучше встретиться с Софией, чтобы о нашем с ней разговоре не узнал муж, да и никто из посторонних, даже работники сельсовета. Так как село есть село, какой-то неверный слух разнесется по нему с молниеносной скоростью и обрастет такими подробностями, что и предположить невозможно. Итак, пригласить Софию в сельсовет? Нет. В контору? Тоже нет. Это сразу вызовет подозрение: зачем? О чем там с тобой разговаривали приезжие? Надо было сделать это как-то неофициально. Тогда председатель сельсовета предложила такой план: отрекомендовать нас уполномоченными из райцентра по проверке работы клуба и библиотеки, заглянуть на часок туда, а потом пойти к ней домой. Она живет на одной улице с Унгурами, даже неподалеку, пригласит Софию по какому-то делу к себе, и мы с ней поговорим.

План был реальным, и мы с Евгением согласились.

Сказав секретарю сельсовета, что к ним прибыли товарищи из района по вопросу культпросветработы на селе и она будет занята с ними, председатель повела нас в сельский клуб, показала библиотеку, а потом мы зашли к ней домой.

Пока умылись и немного отдохнули с дороги, пришла София Унгур. Председатель сельсовета завела ее к нам в комнату, сказала, что вот эти товарищи, мол, хотят с ней поговорить, а она тем временем отлучится.

Несмотря на свой возраст, а ей уже было почти сорок, София, как и Гай, выглядела моложе. Высокая, стройная. Тугие щеки пламенели румянцем, а на полных губах словно выступал сок черешни. Нос небольшой, ровный, с тонкими лепестками ноздрей. Глаза темные, блестящие. Брови и косы - словно смоляные.

Признаться, я даже растерялся, когда увидел ее, не мог поверить в то, что эта красавица могла когда-то проявить такое бессердечие. Ведь говорят: красивы люди внешне - красивы и душой.

Наверное, красота этой женщины поразила и Евгения, потому что он тоже сперва словно растерялся, но быстро взял себя в руки.

- Садитесь, пожалуйста, - пригласил Софию и, когда она села на краешек дивана, объяснил ей, кто мы и откуда.

Трудно сказать, или догадалась Ингур сразу, по какому мы делу, или просто на нее нагнало страха слово "следователь", но румянец на ее щеках исчез, и погас тот блеск, та страстность, которые излучали ее глаза минуту назад.

Евгений тоже заметил это сразу и поспешил ее успокоить:

- Не волнуйтесь, София Яновна, наш приезд вам ничем не грозит. Мы просто хотим кое о чем у вас расспросить.

- Нет, нет, я ничего, - смутилась она. - Я... спрашивайте...

Чтобы женщина не боялась и не замкнулась в себе, Евгений предварительно заверил, что наш разговор с ней сохранится в строгой тайне, потому ей следует быть с нами откровенной.

Я записал их разговор почти дословно. Вот он, в вопросах и ответах.

- Вы жили в Одессе?

- Жила.

- Как долго? Когда? Где работали и жили? Расскажите поподробней.

- Приехав в Одессу в августе пятьдесят восьмого года, устроилась на канатный завод, снимала комнату неподалеку от завода. Поработала больше года и бросила. Работа тяжелая, а заработки маленькие. Пошла в строительно-монтажное управление. На строительстве, говорили, и заработать можно, и общежитие есть. Но так только говорили. В начале шестидесятого рассчиталась и там, пошла разнорабочей на железнодорожный вокзал. Там сразу дали место в общежитии - на Ковальской улице, двадцать. Где-то в феврале шестьдесят третьего года познакомилась с шофером Петром Унгуром. Понравились друг другу и в мае того же года решили пожениться. После свадьбы сняли квартиру, но жить было материально тяжело, и решили поехать к нему домой, вот в это село, где живем и сейчас.

- Дети у вас есть?

- Двое. Мальчик и девочка.

- А раньше были? Кроме этих двоих?

В ответ - молчание.

- Так были или нет?

После паузы:

- Были.

Унгур с грустью и болью в глазах посмотрела на Евгения. Он понял ее и снова стал успокаивать.

- Не бойтесь говорить. Мы же договорились - ваш рассказ останется тайной.

- В шестьдесят первом году, в начале июня, в Одессе я родила двойню, мальчика и девочку. В третьей городской больнице. Очень переживала, плакала, ведь была еще совсем молодая. И отца боялась, он у меня строгий, за малейшую провинность бил. А этого бы не простил. Выписалась из больницы, а куда идти с детьми - не знаю. В общежитие - стыдно перед подругами, да и кто меня примет там с двумя малышами. Решила податься в Дом ребенка, сдать их туда. Думала - временно. Сдала в третий, на Канатной улице. Неделю или больше ходила кормить. Но в какой-то день заведующая, фамилию не помню, а зовут Валентина Прохоровна, сказала, если я не буду забирать детей, то есть одна женщина, которая хочет взять, так отдай, мол, ей. Я подумала и решила отдать. Ведь и родителей боялась, и того, что никто с двойней не возьмет замуж. Написала заявление, забрала и тут же, неподалеку от дома, в сквере отдала детей молодой женщине. Кто она, откуда, фамилия - не знаю. Мне тогда было все равно - лишь бы скорей ношу с рук. Дура была. Каюсь теперь. Где сейчас дети - не знаю. Тешу себя надеждой, что попали они в добрые руки, выросли уже, живут счастливо.

- Муж ваш знает об этом?

- Нет. Я ему не призналась. Сами понимаете...

- А вам давала та женщина деньги за детей?

- Нет, что вы! Сохрани господь! Да я бы и не взяла.

- А заведующей Домом ребенка, Валентине Прохоровне, она могла дать? За услуги, так сказать. Как вы думаете?

- Не знаю. Но думаю, что нет. Она запомнилась мне порядочной женщиной.

- А теперь скажите, кто был отцом тех ваших детей?

- Он был военный. Старшина, сверхсрочник. Познакомилась с ним на танцах. Хорошо танцевал, остроумным был, красивым. Понравился, и я... доверилась ему. А когда сказала, что забеременела, он испугался, признался, что женат, советовал сделать аборт. Я побоялась и родила. Он же, пока я была в больнице, демобилизовался и уехал домой.

- Вы знаете его фамилию, адрес?

- Знаю. Малинин, Сергей Васильевич. Село Маяки Белявского района Одесской области.

- После того вы с ним не виделись, не переписывались?

- Нет.

- Какой он из себя? Брюнет, блондин? Какой рост? Особые приметы?

- Среднего роста. Худощавый, лицо продолговатое, красивое. Светлый, синеглазый.

- Вставных зубов или коронок не имел?

- Нет. Зубы красивые, ровные.

- После того как выписались с детьми из больницы и сдали их в Дом ребенка, вы возвратились в общежитие?

- Конечно.

- А как объяснили девчатам, с которыми жили в одной комнате, куда подевали детей? Ведь они знали, что вы легли в больницу рожать?

- Знали. Я им соврала, сказала, что ребенок, один, был недоношенным, родился квелым и через несколько дней умер.

- Они вас не приходили навещать в больницу?

- Нет, я им не разрешила.

- Значит, они вам поверили?

- Повесили.

- Фамилии и адреса их помните?

- Фамилии помню. Одна - Елена Григорьевна Приходько, другая - Екатерина Васильевна Шкребтий. Адреса забыла. Знаю, что обе из Одесской области. Еще помню - Елена дружила с солдатом Сашей Ивановым, из той же части, что и Малинин. Где сейчас те девочки, не знаю.

- Скажите, пожалуйста, за эти годы вы хоть раз вспоминали о тех своих детях? Где они? Что с ними?

Ответила не сразу. Низко склонила голову, всхлипнула.

- Думала, вспоминала. Не раз. И сейчас вспоминаю, мучит совесть. Но сами понимаете мое положение...

Евгений посочувствовал ей:

- Понимаю. Двое вас, безрассудных, мучитесь теперь совестью. Да вам легче, а у той, другой, беда.

Унгур вопросительно посмотрела на него.

- Что с ней? Скажите.

Я взглянул на Евгения: скажет или нет?

Рассказал. Всю драматическую историю Ирины Гай.

Унгур слушала внимательно, время от времени смахивая с глаз слезы. А когда Евгений закончил, спросила: не может ли она чем-то помочь той бедной женщине?

- Вы уже ей помогли своим признанием, - ответил Евгений. - Больше ничего не надо.

Она вытерла глаза, вздохнула и снова взглянула на Евгения:

- А дети как? Они ничего об этом не знают?

- Не знают, - ответил Евгений. - Просто переживают за мать очень, любят ее.

- Как бы хоть издали увидеть их? Так хочется, - едва слышно прошептала Унгур.

Евгений сказал, что делать этого не следует, пускай все будет так, как было до сих пор, и поблагодарил ее за беседу.

Тяжело поднялась женщина с краешка дивана, поправила на голове косынку.

- Мне можно идти?

- Можно, - кивнул Евгений.

Дошла до дверей, взялась за ручку, оглянулась.

- Разрешите вас попросить? - обратилась к Евгению.

- Пожалуйста.

Облизнула языком пересохшие губы.

- Вы, конечно, увидите Ирину. Передайте ей от меня большую благодарность. За детей. Пожелайте доброго здоровья и всего наилучшего. Думаю, суд будет к ней справедливым. До свидания. - Рывком открыла дверь и вышла.

Я стоял посередине комнаты, тронутый последними словами этой женщины, и думал, какой тяжелый камень унесла она в душе после нашего разговора. И будет нести еще долго. До конца жизни.

9

Через два дня мы были в селе Маяки и встретились с Сергеем Малининым. Работал он в местном совхозе механиком, был женат, имел детей. Годы, конечно, уже наложили на него свой отпечаток, но выглядел еще молодцевато, имел приятный мягкий голос, говорил быстро, бодро. Такие говоруны нравятся женщинам. Но когда Евгений спросил его, помнит ли он Софию Георгице, куда и подевалась его бодрость: сразу сник, лицо посерело.

- Что, подала на алименты? - спросил с тревогой.

Евгений рассмеялся.

- Не беспокойтесь, это вам не грозит. Дети уже взрослые.

- Почему дети? - удивился Малинин.

- Разве вы не знаете, что София Георгице родила от вас двойню, мальчика и девочку? - спросил Евгений.

- Не знал. Я думал - один ребенок.

Евгений продолжал допрос.

- Вы советовали Георгице сделать аборт, когда она сказала вам, что беременна?

- Советовал.

- А когда легла в больницу рожать, быстренько подали рапорт и демобилизовались?

- Да.

- Значит, нашкодили - и в кусты?

- Ну, - замялся Малинин, - сами понимаете... Я же был женат, уже имел ребенка...

- Я-то понимаю, а вот понимаете ли вы подлость своего поступка?

- С кем не случалось в молодости...

- Итак, вы не отрицаете своих интимных связей с Софией Георгице в Одессе и того, что она родила детей от вас?

- Куда же деться, раз вы знаете. Но, если не секрет, разрешите спросить - зачем это вам через столько лет?

Евгений уклонился от прямого ответа.

- В нашей практике бывает, что мы интересуемся событиями и фактами значительно большей давности.

Малинин попытался доверчиво улыбнуться, но это вышло у него неуклюже и неприятно.

- Да я... понимаете, и не боюсь вроде, однако не хотелось, чтобы в селе узнали, не говоря уже о жене...

- Не волнуйтесь, наш разговор останется в тайне, так что это не повредит вам ни в работе, ни в семейной жизни, - успокоил его Евгений.

Когда Малинин вышел, виновато попрощавшись, я спросил Евгения, почему он не сказал ничего об Ирине Гай и о Софии.

Евгений равнодушно махнул рукой.

- Это ему не нужно. Эгоист. Думает только о себе, дрожит за свою шкуру.

Я не стал спорить. У моего приятеля был опыт, наметанный глаз и еще, как говорят, нюх на людей. Мне тоже, по правде, не понравился этот Малинин. Даже не поинтересовался, что с детьми, где они.

Словно читая мои мысли, Евгений сказал:

- Жаль, что нашим законодательством не предусмотрено за такие поступки сурово наказывать мужчин. Я бы этого Малинина и сегодня поставил перед судом.

Однако, что бы там ни было, а этот Малинин, как и София Унгур, свидетельствовали в пользу Ирины Гай, и это меня успокаивало.

- Не торопись радоваться, - заметил Евгений, когда я ему сказал об этом. - Их показания еще могут быть опровергнуты другими неожиданными свидетелями. Впереди еще много работы.

В тот же день мы выехали обратно в Одессу.

10

Утром Евгений сказал мне:

- Вижу, ты со мной ничего не напишешь. Так что оставайся, пожалуй, дома и работай, а я поеду в город сам.

- Ни в коем случае! - запротестовал я. - Поедем вместе!

Еще вечером Евгений разработал такой план: найти хотя бы одну из тех девчат, что жили в общежитии с Софией Георгице, встретиться и поговорить с теткой Гай Анастасией Павловной Сормовой, к которой пришла с детьми и почти месяц прожила Ирина.

- Тогда быстро собирайся и пошли! - скомандовал Евгений, хотя я уже стоял одетый.

С теткой Гай было легко, Евгений знал ее адрес, а вот найти девчат из общежития представлялось сложнее. Их или давно уже не было в Одессе, или вышли замуж и поменяли фамилии.

- А зачем тебе, в конце концов, те девчата? - спросил я Евгения по дороге к трамваю. - Что они тебе могут подтвердить? Ведь София им соврала, что родила ребенка и он умер.

- Вот именно это пусть и подтвердят, - ответил Евгений. - И еще пускай подтвердят личность Малинина. Он же приходил к ним в общежитие, и они его должны знать. Каждое свидетельство людей заинтересованных надо подтвердить свидетельством людей посторонних.

Через час мы были возле городского управления внутренних дел, и Евгений исчез за его массивной дверью. Там он должен был договориться о поиске Елены Приходько и Екатерины Шкребтий. А пока их будут искать, мы поедем к тетке Гай, послушаем, что она расскажет о своей любимице Ирине.

Пробыл Евгений в городском управлении недолго, минут двадцать, и мы отправились на улицу Пролетарскую, сорок один, к Сормовой.

Это была уже старая, немощная бабуся. Но не из таких, что с годами становятся равнодушными к своей внешности, обстановке в квартире. Анастасия Павловна, еще довоенный фармацевт, в небольшой однокомнатной квартире поддерживала идеальный порядок.

Встретила нас Сормова приветливо, сразу предложила сесть, пододвинула к столу крепкие деревянные стулья с гнутыми спинками и ножками.

- Садитесь, а я сейчас согрею чай, - сказала она громко, направляясь на кухню.

Я хотел было возразить, но Евгений остановил меня: пускай, неудобно отказывать старому человеку в гостеприимстве. Да и потом, за чашкой чая, откровенней становится разговор.

Чайник закипел быстро. Евгений попросил Анастасию Павловну выслушать его внимательно, ответить на вопросы, а уж затем он расскажет, что интересует его.

- Я сразу поняла, что-то случилось, - сказала старушка. Рассказывайте. - Она села на табурет возле Евгения и наставила на него левое ухо, пояснив, что плохо слышит.

Когда Евгений закончил рассказывать, Анастасия Павловна не заплакала, как я ожидал, а сокрушенно вздохнула и громко заговорила:

- Вот оно, значит, как! Я еще тогда замечала - что-то не то с детками у Ириночки. Не было у нее того материнского чувства к ним, какое появляется у женщин после родов. И то, что нет у нее молока, показалось мне странным. И одолженные деньги, которые она отнесла кому-то на второй день.

- Простите, Анастасия Павловна, - перебил ее Евгений. - А Ирина отдала вам те деньги, что тогда одолжила?

- Отдала. А как же. Все отдала, до копеечки.

- И еще после того одалживала? - поинтересовался Евгений.

Анастасия Павловна кивнула головой.

- Одалживала, и не раз. И тоже возвращала. Не скоро, правда, но возвращала.

Евгений достал из портфеля квитанцию, найденную во время обыска квартиры Гай.

- Эти тоже вы получили?

Анастасия Павловна приблизила к глазам очки и подтвердила.

- Тогда рассказывайте, пожалуйста, дальше, - попросил Евгений.

Старушка перевела дыхание, выдержала паузу, наверное вспоминая, на чем остановилась, и снова стала рассказывать:

- Замечала я, что Ирина все время вроде бы чего-то остерегается. С детьми во двор выходила редко, а когда, бывало, и выйдет, то на полчаса - и в квартиру. Я никак не могла взять в толк: с чего бы это? Думала, молодая еще, стыдится, или, может быть, оттого, что забот мне прибавляет. А оно, видишь, отчего...

- Анастасия Павловна, - наклонился к ней Евгений, - а вы не помните, к вам никогда не приходил мужчина, о котором рассказала нам Ирина? Он мог выдавать себя за слесаря, электрика, сантехника.

Старушка сморщила в задумчивости лоб, прищурила маленькие, в сетке морщинок, когда-то красивые светло-синие глаза.

- Нет, не помню. - А потом, смотря куда-то поверх наших голов, печально закончила: - Подумать только, как все нехорошо сложилось. Это ж ее теперь будут судить, Ирину? И сколько ей дадут? - резко повернулась к Евгению.

Тот смущенно пожал плечами:

- Не знаю, не могу сказать. Но, думаю, суд рассмотрит ее дело очень объективно, с позиций высокого гуманизма.

- Что ж, как будет, так и будет, - скорбно вздохнула Анастасия Павловна, и тут же вдруг лицо ее словно озарило солнцем, она даже выпрямилась на табуретке. - Подождите! - воскликнула и схватила сухой, с синими прожилками рукой Евгения за плечо. - Я вспомнила! Вспомнила!

От неожиданности восклицания и я и Евгений даже вздрогнули.

- Что вы вспомнили, Анастасия Павловна? - спросил ее Евгений.

Старушка вся светилась радостью.

- Вспомнила, как расспрашивал меня один, где живет Виталий. Это было после того, как они переехали из совхоза под Киев. Пришел, сказал, что учились вместе в институте, переписывались, послал ему письмо, а оно возвратилось с надписью "Адресат выбыл". Так не знаю ли я нового адреса Виталия.

У Евгения даже глаза загорелись.

- Как он выглядит, не вспомните?

Ободренная своим воспоминанием, Анастасия Павловна живо продолжала:

- Вежливый, круглолицый, не старый еще. И главное - с золотой коронкой. Как улыбнется - всю видно.

Евгений не отрывал от старушки глаз.

- И вы ему, конечно, дали адрес Виталия Ивановича?

Анастасия Павловна развела руками.

- Конечно, дала. Однокурсник ведь.

Дальше Евгений спросил, не назвал ли однокурсник ей свою фамилию.

- Нет, - ответила.

- А как он вас нашел? Не говорил?

- Сказал, что был у меня как-то с Виталием еще студентом. А тут приехал в Одессу в командировку и решил зайти.

- Был ли он на самом деле тогда у вас, не помните?

- Не припомню. Виталий приходил с товарищами не раз. Угощала их чем бог послал. Иногда и ночевали. Узнать же теперь кого-то из них, сами понимаете, не смогла бы.

- А если бы увидели того, что приходил за адресом, с коронкой, узнали бы?

- Узнала.

- А на фотографии? - допытывался Евгений.

- Тоже, - заверила Анастасия Павловна.

- Может, у нас такая необходимость появится, так мы к вам обязательно обратимся, - предупредил Евгений старушку.

- Пожалуйста, пожалуйста, - ответила она. - Я, если надо, и на суде это засвидетельствовать смогу.

От Анастасии Павловны я вышел довольным, в хорошем настроении.

- Это же какая удача! - сказал на улице Евгению.

Однако он не поддержал моей радости.

- Об удаче еще рано говорить. Где она? В чем ты ее увидел?

- Ну как же? - удивился я. - Показания Гай и Анастасии Павловны относительно того типа сходятся!

- Сегодня сходятся, а завтра или послезавтра могут не сойтись, услышал в ответ.

Я не понимал Евгения.

- То есть как?

- А так, - объяснил он мне, - что у старухи склероз. Разве ты не заметил? Сегодня она припомнила, а завтра может сказать: я такого не помню.

- Ты всегда все ставишь под сомнение, - укорил я Евгения. - Выбираешь худший вариант.

- Такова моя профессия - сомневаться, - взял меня под руку Евгений. - У нас, брат, будто в той пословице: доверяй, но проверяй. Давай-ка теперь подумаем над одним важным вопросом. По словам Ирины Гай и Анастасии Павловны, тот шантажист, который вымогал у Ирины деньги, и тот неизвестный, что выдал себя за однокурсника ее мужа, - одно и то же лицо. Не так ли?

- Да, - согласился я.

- Тогда развивай логично эту мысль дальше.

Наверное, увидев, как я задумался, он подмигнул мне весело:

- Что, не можешь сразу? Ладно, даю тебе час, пока доедем до городского управления внутренних дел и я разузнаю данные о девушках.

Мы поехали в милицию.

Конечно, ни по дороге, ни за те несколько минут, которые Евгений провел в городской милиции, я ничего логического не развил и попросил подождать до вечера.

Евгений не стал возражать.

- Ладно, а теперь поедем на улицу Пролетарскую, тридцать семь, к Приходько Елене Григорьевне. Она работает там в ателье. Шкребтий Екатерины Васильевны - такой в Одессе нет. Может, изменила фамилию, а может, выехала. Но нам достаточно и Приходько.

В связи с поисками этих девушек я вдруг подумал, что Евгений забыл разыскать еще одного свидетеля - ту женщину, у которой Ирина Гай останавливалась на квартире, приехав в Одессу за детьми.

Сказал об этом ему. Но оказалось - плохо я подумал о своем товарище. Он интересовался и ею, но той уже нет, умерла несколько лет назад.

Вскоре мы были в ателье на улице Пролетарской. Попросили заведующего, низенького лысого человека, позвать в его кабинет мастера Елену Приходько.

- Будет сделано, - угодливо пообещал заведующий, и не успели мы оглянуться, как уже возвратился, пропустив вперед себя русую симпатичную женщину.

- Прошу вас, знакомьтесь, это и есть наш лучший мастер Елена Григорьевна Приходько. Поговорите, а я сейчас, - и прикрыл за собой дверь. Сообразительный.

Приходько вначале смутилась, окинула нас удивленным взглядом, словно спрашивая, что все это означает, кто вы такие и о чем с вами говорить. А когда поняла - смущение и подозрительность куда и подевались, стала вспоминать.

Да, Софию Георгице она помнит, жила с ней в одной комнате. Красавица была, от ребят на танцах отбоя не было. Да и не только на танцах. И дотанцевалась, ребенка родила. Правда, умер ребенок. Кто сказал? Сама сказала, возвратившись из больницы. От кого? Ухаживал там за ней один старшина. Светловолосый такой, симпатичный. Кажется, Сергеем звали. Фамилия? Не то Малюгин, не то Малютин. Может, и Малинин. Да, да, Малинин, она теперь вспомнила. А говорун какой! Потом выяснилось, что он женат. Был ли у меня парень? Был, а как же. Сашей звали. Крепко дружили с ним, но... не суждено, как говорится... Еще кто с нами в комнате жил? Екатерина Шкребтий. У той был из какого-то училища парень, она всегда с ним от нас пряталась. Странная какая-то.

Сколько прожили вместе? Года три, кажется, если не больше. Первой ушла от нас София. Года через два после родов нашла себе молдаванина, вышла замуж и перешла с ним на квартиру. Затем Катя уехала домой. Последней из общежития ушла я. Собственно, меня выселили, как только поступила на курсы кройки и шитья. Общежитие-то ведомственное, железнодорожное. Вот и все. Может, что-то забыла - спрашивайте. Не знаю ли, где София? В Молдавию, наверное, уехала с мужем. Говорила как-то при встрече, что именно туда собирается. Больше после того не виделись. Как реагировал ее старшина на то, что она забеременела? Рассказывала София - требовал сделать аборт, признался, что у него семья. А как легла она в больницу, быстро демобилизовался и бросился к жене. Вот такой хлюст!

Вопросов у Евгения больше не было, он попросил Елену подписать показания, поблагодарил и отпустил.

- Что можно сказать об этой женщине, кроме того, что она рассказала о себе сама? - спросил он меня, когда Приходько вышла.

Впечатление у меня о ней уже сложилось, и я ответил сразу:

- Вдовушка или старая дева. Немного завистливая. Равнодушная. Даже не поинтересовалась судьбой Софии. Любит поговорить, но за дело не болеет.

Евгений остался доволен ответом.

- Правильно. Вижу, ты продолжаешь делать успехи. А теперь...

- Поедем домой - и в море, - закончил я.

- Принимается единогласно, - сложил бумаги в портфель Евгений. - А то я уже изнемогаю от жары.

День и правда стоял такой жаркий, что даже в тени нечем было дышать.

После купания Евгений предложил мне высказать соображения по поводу личности шантажиста Ирины Гай и неизвестного, что приходил к Анастасии Павловне.

Я сделал такой вывод: этому ловкачу откуда-то стало известно все про Ирину Гай, то есть кто она и откуда. Получив от нее большую сумму денег первый раз, он понял, что женщина она слабовольная, и имел это в виду на случай трудных времен. Наверное, такие времена наступили для него через пять лет, и он, зная адрес, поехал к Гай в совхоз и путем шантажа снова заполучил нужную ему сумму денег. Во второй раз ее там не застал, но расспрашивать, куда она уехала, из осторожности побоялся. Обратят внимание, приметят. И он вспомнил о тетке Гай. Старую женщину обмануть легко. От нее и узнал о переезде семьи Гай в Бучу и там снова шантажировал Ирину.

- Логика железная, - согласился Евгений. - Беру тебя официально своим помощником. На общественных началах, конечно, - рассмеялся. - Но с условием, если ты, представив себя следователем, расскажешь мне сейчас, как поведешь следствие дальше.

Мне показалось это делом простым. Собранные свидетельские показания подтверждали, что последнее признание Ирины Гай - правдивое. Значит, расследование ее дела на этот раз надо закончить и перейти к поискам шустрого одессита с золотой коронкой.

Евгений помолчал, пересыпая белый песок с ладони на ладонь.

- Нет, друг мой, - сказал наконец, - тут ты немного ошибаешься. Чтобы окончательно подтвердить ее показания, надо еще собрать некоторые данные, скажем, проверить достоверность факта со справкой о рождении детей в совхозной больнице, регистрацию их в сельском Совете. Может, выплывут в ходе этого расследования еще некоторые подробности, стоящие внимания. Может, найдутся такие люди, которые случайно видели в совхозе этого одессита, когда приезжал к Ирине за деньгами. Потом надо будет обязательно встретиться с Гай, еще раз уточнить внешность шантажиста, его особые приметы - может, она вспомнит что-то интересное из их встреч, - и тогда уже переключаться на его поиски.

- Как ты думаешь, он в Одессе? - спросил я Евгения.

- Кто знает. А вот третья личность, причастная к этому делу, наверное, тут. Нутром чувствую...

Я порывался спросить, что это за третья личность, но сдержался, зная правило Евгения не высказывать всех своих предположений.

На следующий день Евгений поехал в Николаевскую область, в зерносовхоз "Колос". Меня он отговорил ехать, сославшись на то, что ничего интересного там не будет, а мне, мол, пора уже заняться делом, ради которого я приехал в Одессу. Он собирался вернуться сюда дня через два-три и, как "опытного детектива", привлечь меня к поискам проходимца с золотой коронкой.

Но я не послушал Евгения, не стал заниматься делом, из-за которого приехал. Отложил на потом. А начал писать эту повесть. Под свежим впечатлением. По свежим следам.

11

Вернулся Евгений в Одессу не через два-три дня, как обещал, а через неделю, в хорошем настроении.

- Ну, как ты тут, доктор Ватсон, соскучился по своему учителю? Показывай, что сделал, а то не получишь никакой информации и на операцию "Золотая коронка" не возьму.

- Давай ты рассказывай, что там и как, а то выгоню без права поселения в одесских гостиницах, будешь на пляже ночевать, - ответил я шуткой на шутку.

- Что ж, условия суровые, придется поступиться, - сдался Евгений. Слушай. В совхозе "Колос" все подтвердилось. Нашлись врач, который выдал Гай свидетельство о рождении близнецов, председатель сельсовета и секретарь, которые зарегистрировали их. Все трое уже пенсионеры. Собственно, то, что рассказала Ирина Гай, - правда. Об одессите с золотой коронкой никаких данных. Никто ничего не слышал, не видел. С этим я и поехал в Киев.

- Так ты, значит?.. - вырвалось у меня.

- Не перебивай, - остановил меня Евгений. - После анализа собранных материалов и консультации с прокурором я встретился с Ириной Гай, уточнил кое-что. Потом с ней работал художник-портретист и по ее описанию сделал два портрета шантажиста. Один, каким она увидела его впервые в Одессе, молодым, и другой - в последний раз, постаревшим, с усами. Когда она подтвердила их схожесть, с помощью фоторобота изготовили фотокарточки, с которыми я и приехал. Хочешь посмотреть?

- Конечно, показывай, - даже заерзал я на стуле.

Евгений достал из портфеля две фотокарточки размером с почтовую открытку и подал мне.

Я принялся разглядывать.

С первой на меня взглянули слегка прищуренные, лукавые глаза молодого человека с правильными чертами лица, строгим прямым носом, полными, полуоткрытыми губами, в уголках которых затаилась ехидная усмешка. На подбородке проглядывалась ямочка. Уши не большие и не маленькие, немного приплюснуты к голове. Чуб густой, кудрявый, аккуратно зачесан назад.

На другом снимке этот же человек выглядел значительно солидней некоторую суровость придавали ему усы. Но то, что это был один и тот же человек, мог сказать каждый, кто бы ни сличил обе фотографии.

- Что же дальше?

- А как вы сами думаете, товарищ добровольный помощник следователя?

Я подумал и ответил:

- Как мне известно из детективных романов, фотокарточки раздаются работникам милиции, и те ведут поиски.

Евгений остался доволен ответом.

- Молодец, почти так. И пока его будут искать, мы тоже найдем себе дело. С завтрашнего дня.

- Надо показать фотокарточки Анастасии Павловне, - подсказал я.

- Нет, ты все-таки станешь у меня настоящим следователем, - снова пошутил Евгений.

12

Анастасии Павловне Сормовой Евгений предложил для опознания четыре фотокарточки. Две, сделанные фотороботом со слов Ирины Гай, и две, на которых были другие люди.

Старушка долго, с пристрастием разглядывала каждую. Через очки и без них, на расстоянии вытянутой руки и совсем близко, прищуривая глаза и широко раскрывая их. Крутила портреты так и эдак и наконец сказала:

- Вот этот. Вроде и похож и не похож, - кивнула на портрет воображаемого шантажиста без усов. - Вроде он.

Евгению это, я видел, не понравилось, и он сказал старушке:

- Нет, так нельзя, Анастасия Павловна. Нам надо знать наверняка: похож или не похож, он или не он.

Старушка пожевала сухими губами, глянула на нас обоих по очереди поверх очков.

- Вот если бы вы привели его живого, я бы сразу сказала.

- А вы присмотритесь еще раз повнимательней, напрягите память, вежливо попросил Евгений.

Анастасия Павловна сняла очки, протерла стекла и снова взяла фотокарточки в руки.

Мы с Евгением молча следили за ней и ждали, что она скажет на этот раз. Если снова ответит так двухзначно, значит, поиски шантажиста усложнятся. А впрочем, подумал я, старушка могла уже и забыть, ведь видела его давно.

На этот раз она рассматривала фотокарточки дольше. Закрывала на портретах ладонью то лоб, то бороду, то глаза и что-то шептала про себя.

Наконец положила портреты на стол.

- Все-таки этого я видела. Он приходил ко мне за адресом Виталия. Только лоб у него немного больше и более выпуклый, и эти, как их, виски немного длинней. На уровне мочки уха, - показала.

- Бакенбарды, - поправил ее Евгений.

- Пусть будет и так, - согласилась Анастасия Павловна. И прибавила: Но когда найдете его, обязательно покажите мне. Я ему в глаза скажу, кто он.

- Конечно, покажем, а как же, - пообещал Евгений и вновь обратился к ней: - Анастасия Павловна, не смогли бы вы сейчас поехать с нами в милицию? Там есть художник, он с вашего рассказа подправит портрет этого гражданина, - показал на фотокарточку. - Сделает его таким, как вы сейчас рассказали, и это облегчит нам дальнейшие поиски. Займет это немного времени, и домой вас привезут машиной.

Старушка не надеялась на такой поворот дела и сперва замялась, а потом подумала-подумала и согласилась.

- Ладно, поеду, вот только переоденусь.

Мы подождали ее на улице и минут через десять были в городском управлении.

Работа по усовершенствованию портрета ловкого одессита и правда длилась недолго. Художник-портретист по рассказу Анастасии Павловны дорисовал ему бакенбарды, сделал более высоким и выпуклым лоб. И еще старушка припомнила, что у него были неодинаковые брови. Левая как-то больше выгибалась, чем правая.

- Вот теперь совсем похож, - заверила старушка. - Как живой. Теперь уж найдете обязательно.

Но словно сглазила. Прошел день, второй, третий, пятый. Одесская милиция молчала.

Прошла еще неделя. Никаких сигналов.

Евгений собрался ехать в Киев, где его ждало завершение дела Ирины Гай.

Я поинтересовался, как же оно будет завершено, если не нашли главного виновника этого дела.

- А его будут судить отдельно, - ответил Евгений. - С Ириной же все ясно. Или найдем проходимца-одессита сегодня, или через год - все равно она виновата, украла государственные деньги.

- Но при каких обстоятельствах, - вырвалось у меня.

- Закон есть закон, друг мой, - развел руками Евгений. - Он для всех одинаков. А определить меру наказания согласно ему уже дело народного суда.

Я это знал и сам, но мне было жаль женщину, которая должна была предстать перед судом из-за какого-то проходимца, совершив такой благородный поступок, защищая свое доброе имя, своих ставших родными детей.

Евгений уехал, а я остался еще на несколько дней. Планировал хотя бы немного наверстать упущенное, потрудиться, но работа почему-то не шла, и я больше пропадал на пляже, отлеживался на песке, подолгу плавал в море. И все это время думал, не нашли ли еще того "гражданина", который потерял совесть и честь, человеческое достоинство, который спекулировал на чужом горе.

Наверное, именно это настроение и выбило меня из рабочего ритма.

По договоренности с сотрудниками городского управления внутренних дел, которые занимались поисками шантажиста, я каждый вечер звонил им по телефону, спрашивал - как? - и каждый раз они отвечали мне так же коротко: "Не нашли".

Однако я верил, что его все-таки найдут, и с надеждой в душе и незаконченной рукописью этой повести в чемодане тоже поехал домой.

13

Недели через три после моего возвращения из Одессы в народном суде заслушивалось дело Ирины Гай. По ее просьбе было оно закрытым, но Евгений переговорил с Гай, и она дала согласие на мое присутствие в зале. Вот тогда я впервые и увидел ее. Как и рассказывал Евгений, была она женщиной красивой. Особенно поражали глаза. Большие, карие, они хотя и таили в себе печаль, но больше излучали искренность и теплоту, доверие и расположение.

Мы сидели с Евгением за небольшим столиком, недалеко от адвоката, и внимательно следили за подсудимой. Вела она себя спокойно, отвечала на вопросы судьи, народных заседателей, прокурора и адвоката конкретно, исчерпывающе. Когда же судья предоставил ей последнее слово, Гай, видно было, немного заволновалась. Хрустнула пальцами рук, закусила нижнюю губу, но, взглянув в нашу сторону, вернее, на Евгения, успокоилась и обратилась к суду:

- Свою вину я полностью признаю. То, что взяла государственные деньги преступление, которое я глубоко осознаю и готова понести за него наказание. Если суд учтет те обстоятельства, в какие я попала, когда решилась на это преступление, -буду ему сердечно признательна. И еще раз прошу позаботьтесь о том, чтобы дети и дальше считали нас с Виталием, - взглянула на мужа, что одиноко сидел на стуле в пустом первом ряду, - своими родителями. - Тяжело вздохнула и села. Наверное, боялась расплакаться.

И все же расплакалась. После того, как судья зачитал приговор. А приговор был таким: учитывая чистосердечное признание Гай Ирины Степановны, то, что она совершила преступление впервые в жизни и раскаялась, определить ей меру наказания - полтора года лишения свободы с отбытием срока в колонии общего режима.

Виталий Иванович Гай стал утешать жену:

- Не плачь, Ирочка, не плачь. Не надо. Все будет хорошо, все будет хорошо. Не плачь...

Их слезы, наверное, были слезами горя и радости. Горя, потому что должны расстаться на полтора года, а радости - что суд, взвесив все "за" и "против" в деле Ирины, в какой-то степени защитил ее женские, материнские чувства.

Глядя на этих двух симпатичных, уже немолодых людей, что, не стыдясь, плакали на глазах у членов суда, прокурора, адвоката, нас с Евгением, я искренне, по-человечески позавидовал им. Они влюбленно смотрели друг другу в глаза, утешали друг друга, верили друг другу.

В те волнующие минуты вспомнился мне рассказ Евгения, когда он после проверки последнего показания Гай решил, с ее согласия, сообщить все Виталию Ивановичу. Вызвал к себе и в ее присутствии рассказал. С подробностями, все как было. И подтвердил собранными доказательствами.

Муж выслушал следователя внимательно и, взволнованный, повернулся к молчаливой, не менее взволнованной жене.

- Это все правда, Ира?

- Правда, Витя, - всхлипнула она.

Виталий Иванович бросился к жене, обняв, стал целовать лоб, лицо.

- Ирочка моя, Ирочка, - шептал. - Какое же ты у меня неразумное дитя! Боялась... Да я тебя никогда, слышишь, никогда не разлюблю и не брошу...

Евгений говорил, что эта сцена взволновала, растрогала его до глубины души.

То же самое переживал и я, наблюдая за супругами Гай в суде. Переживал и верил, что любовь - это наивысшее счастье в жизни, она облагораживает человека, делает его добрым. И еще думал - как хорошо, если бы это высокое благородное чувство жило и побеждало в каждом человеке.

14

Прошло полгода.

Как-то поздно вечером мне позвонил Евгений.

- Привет! Пишешь?

- Пишу!

- А как с повестью об Ирине Гай?

- Лежит.

- Не хочешь выдумывать окончание? Ждешь реального?

- Жду.

- Тогда, кажется, ты дождался. Только что мне позвонили из Одессы нашли наконец того шантажиста.

- Да что ты говоришь?

- То, что слышишь. Я завтра же еду. Если хочешь - поедем вместе.

- Конечно, хочу, заказывай билет и на меня. Но скажи хотя бы в двух словах - как его нашли?

- Расскажу при встрече.

Я не стал настаивать, поняв неуместность своей просьбы.

Вечером следующего дня, как и несколько месяцев назад, мы с Евгением ехали в вагоне поезда Киев - Одесса, и он рассказывал мне, как нашли шантажиста Гай.

...Один из работников уголовного розыска Одесского городского управления внутренних дел, майор, пошел в выходной день в театр послушать оперу, главную партию в которой исполнял его друг детства, известный певец, народный артист республики. Как это бывает в больших городах, виделись друзья редко, и перед началом представления майор решил зайти к другу в гримерную. Зашел, а его друг, уже переодетый, сидел в кресле перед зеркалом, и на него накладывал грим средних лет лысый человек, который показался майору очень на кого-то похожим. Майор напряг память и вспомнил: на того шантажиста по делу Гай!

Пока друг гримировался, майор сидел на стуле в углу комнаты и наблюдал за гримером. Он видел его в профиль и анфас, когда тот поворачивался, и сравнивал с изображением на фотокарточках. Сходство большое, но... Но тот, на фотокарточках, был с роскошным чубом и на одной с усами, а этот - с лысиной во всю голову и без усов. И еще во рту у него не было никакой золотой коронки. А вот говорил он так, как рассказывала о нем Гай, - быстро, витиевато, заискивающе.

Выходила, собственно говоря, ерунда. Похож и не похож. Он и не он.

Когда с гримом было покончено, актер поблагодарил гримера и попросил зайти снова перед самым началом спектакля, намекнув, что ему надо поговорить с другом.

Как только за гримером закрылась дверь, майор начал расспрашивать о нем у актера.

- А что такое? - удивился тот.

Майор объяснил, но друг только рассмеялся в ответ:

- Ох уж эта милиция! А меня ты случайно ни в чем не подозреваешь?

Посмеялись уже вдвоем, поговорили, и майор пошел слушать оперу.

Назавтра же в отделе кадров театра он узнал все, что его интересовало о гримере, взял из личного дела фотокарточку, чтобы сверить с теми, что были у них. Эксперты подтвердили схожесть личностей на фото.

Там же, в городском управлении внутренних дел, родилась и версия о том, что гример театра Игорь Владиславович Елкин, собираясь на встречу с Ириной Гай и Анастасией Павловной, мог надевать на свою лысую голову парик и украшать себя усами. Когда на фото Елкина, взятого из личного дела, художник дорисовал чуб и усы, тот еще больше стал похож на шантажиста, описанного Гай. Наверное, собираясь "на дело", Елкин мог надевать на зуб и искусственную золотую коронку...

- С согласия руководства управления я принял решение вызвать Елкина, завершил рассказ Евгений. - Доведем дело до конца? - подмигнул мне весело.

- Доведем! - уверенно ответил я, хотя не представлял, чем могу помочь в этом деле.

До нашего приезда в Одессу майор с удивительной фамилией Вечеря, который нашел гримера Елкина, собрал о нем новые данные. Так, например, он установил, что тот за соответствующую мзду снабжал артистов театра дефицитными и импортными вещами, любил встречать в порту зарубежные суда с туристами, посидеть в обществе красивых женщин в ресторане, имел под Одессой дачу и новенькую голубую "Ладу".

- Это уже о многом говорит, - сказал Евгений после информации майора. Какая у него семья? Какая квартира?

Жил Елкин в центре города, на Дерибасовской, квартира добротная, трехкомнатная. Семья из четырех человек. Он, жена и двое взрослых детей, сын и дочка. Жена домохозяйка, дети - оба студенты университета.

- Любовница? - поинтересовался Евгений.

- Уточняем, - ответил майор. - Есть данные, что не одна. Это его слабость.

Евгений, многозначительно поглядев на меня, попросил Вечерю:

- Обратите, пожалуйста, внимание на такую фамилию: Домрина Валентина Прохоровна. Врач-педиатр.

Майор, молодой, энергичный человек с заметным шрамом на правом виске, достал из бокового кармана небольшую записную книжечку, полистал ее и, отыскав нужную страничку, сделал запись.

- Хорошо, - пообещал он. - Проверим. Данные будут сегодня вечером.

Как только майор вышел, я сразу спросил:

- Ты думаешь, Домрина?..

Евгений не дослушал меня.

- Да, думаю, что она соучастница этого Елкина. Что шантаж Ирины Гай их общая работа. Такая мысль пришла мне еще летом, во время встречи и беседы с Домриной. Но тогда говорить об этом было еще рано. Теперь время настало.

- Значит, это и было твоим предположением? - спросил я.

- Да. Оно и в Киеве не давало мне покоя.

Затем я поинтересовался, как Евгений думает разоблачить Елкина. Ведь он опытный карась, сразу на крючок не зацепится, наверняка будет выкручиваться, выскальзывать из рук.

Евгений достал из папки чистый лист бумаги, из бокового кармана шариковую ручку, положил перед собой на столе.

- А вот над этим давай и помозгуем вдвоем. Подумаем и составим детальный план нашей работы. По пунктам, с подробностями выработаем для допроса основные вопросы.

Засидевшись за этим планом, мы не успели и оглянуться, как за окнами гостиницы загорелись вечерние огни.

15

Я сразу узнал его, едва только он переступил порог кабинета. Словно мы с ним были хорошо знакомы, но давно не виделись. Единственное, что настораживало, - это блестящая, во всю голову, лысина, о которой не знали ни Ирина Гай, ни Анастасия Павловна Сормова. Он приходил к ним с роскошным кучерявым чубом. Все же остальное: глаза, брови, нос, губы, уши - было абсолютно идентично на обеих фотокарточках, что лежали в столе Евгения.

- Добрый день, - живо поздоровался он приятным голосом. - Я Елкин Игорь Владиславович. Меня попросили зайти к товарищу Трястовскому.

- Трястовский - это я, - кивнул ему Евгений. - Садитесь, пожалуйста, и показал на стул напротив стола.

Елкин сел и сразу поинтересовался:

- По какому делу я вам понадобился? Чем могу быть полезен?

- Дело очень серьезное, Игорь Владиславович, - ответил Евгений. - Нам надо, чтобы вы помогли опознать одного человека, к которому у нас большой интерес.

Я внимательно смотрел на Елкина. Не сводил с него взгляда и Евгений. А он - никакой реакции. Лицо спокойное, не дрогнул ни один нерв, даже ресницами не моргнул. "Хорошую школу прошел в театре, - отметил я. Настоящий артист, хоть на сцену выпускай".

- Что ж, если смогу - помогу, - ответил. - Почему в добром деле и не помочь? Где он, тот человек?

Евгений достал из ящика стола несколько фотокарточек мужчин, среди которых была и та с чубом, что сделал фоторобот. Подал Елкину.

- Вот посмотрите на эти фотографии и скажите, кого вы знаете.

Елкин взял фотографии, внимательно посмотрел на каждую и положил их перед Евгением на стол.

- К сожалению, никого.

- А вот на этих? - Евгений подал ему второй комплект фотографий, среди которых было натуральное фото Елкина.

Развернув фотографии веером, словно карты, Елкин сразу же увидел свое фото и расплылся в усмешке.

- Шутите? Так это же я! Но откуда у вас мое фото?

Евгений словно не услышал его вопроса и переспросил:

- Итак, на фотографии вы?

- Конечно, - продолжал ухмыляться Елкин. - Только не понимаю...

Но Евгений не дал ему договорить и снова показал снимок фоторобота из первого комплекта.

- А это кто?

Елкин взглянул на него, покрутил головой и еще больше расплылся в улыбке.

- Чудеса! Этот человек немного похож на меня. Однако я его не знаю.

Теперь улыбнулся Евгений.

- Вот это действительно чудеса. Вы сами себя не узнали.

- Я вас не понимаю, - погасил улыбку Елкин и часто-часто заморгал ресницами.

- А что тут понимать? На той фотографии тоже вы. Только в парике.

Елкин демонстративно откинулся на спинку стула.

- Я никогда не носил парика, - возразил он. - Зачем? С какой целью?

- Об этом расскажете нам попозже, - ответил Евгений. - А сейчас, если вы отрицаете свою личность на этой фотографии, - взял снимок Елкина с чубом на голове, - мы проведем опознание. У нас есть люди, которые подтвердят, что видели вас именно с шевелюрой.

- Знаете, мне это не нравится! - Лицо Елкина стало сердитым, побагровело. - За кого вы меня принимаете? Я протестую, буду жаловаться!

- Пожалуйста, жалуйтесь, это ваше право. - В голосе Евгения чувствовались спокойствие и выдержка. - А мы воспользуемся своим правом проверить и доказать, что на этом фото тоже вы, - потряс он фотографией в руке.

Елкин не хотел поступиться.

- Вы меня оскорбляете!

- Ни в коем случае, - возразил Евгений. - Это предусмотрено законом.

- Законом, законом, - продолжал возмущаться Елкин. - Почему вы не верите честным людям? Говорю же вам - на одной фотографии я, а на другой нет. На ней - похожий на меня человек.

- И все же опознание мы проведем. Оно нам необходимо, - настаивал на своем Евгений.

И как ни не хотел Елкин, как ни противился - опознание состоялось.

Заранее привезенная в управление майором Вечерей, Анастасия Павловна Сормова в присутствии понятых сразу же узнала Елкина.

Его посадили посредине четырех приглашенных на эту процедуру мужчин, и она без колебаний показала на него пальцем.

- Вот этот. Ему я давала адрес Виталия.

Елкин заерзал на стуле, воскликнул:

- Прекратите балаган! Это шантаж! Я никогда не видел этой старухи! Я требую!..

Его начали успокаивать, снова пригласили в кабинет.

Евгений подал воды, но он отказался.

- Я не нервничаю! Я возмущен! Я требую объяснений!

- Вот теперь мы вам объясним, что к чему, - пообещал Евгений. - Теперь можно. Садитесь, пожалуйста, и слушайте внимательно. И прошу не перебивать, вести себя спокойно, так как дело чрезвычайно серьезное, криком вы ничего не добьетесь, уверяю вас.

- Ладно, - пообещал Елкин.

Слушал он действительно внимательно, вперив глаза в одну точку на полу. Мне показалось, что он ни разу не моргнул ресницами, что лицо его окаменело, что он даже не дышал. Я позавидовал его выдержке. "Словно железный человек, - подумал. - Только что возмущался, кричал, краснел от крика, а теперь - как статуя".

Когда же Евгений закончил рассказывать и спросил, что он может на это ответить, Елкин, словно очнувшись ото сна, - повернул к нему лицо, тут же улыбнулся и ответил:

- То, что это сказочка о соломенном бычке. Никакой женщины с близнецами я не знаю, никогда никаких денег ни от кого не вымогал и больше разговаривать на эту тему не хочу.

- В таком случае мы вас задержим до полного выяснения вопроса, спокойно сказал Евгений, пряча папку с бумагами в стол.

Елкина это, наверное, серьезно испугало, и он не выдержал, повысил голос, сильно побагровев.

- Не имеете права! Постановление прокурора у вас есть?

- У нас есть еще и другое право - задержать вас по подозрению в совершении преступления, - объяснил ему Евгений. - Доказательств для этого имеется предостаточно.

Елкин уже совсем утратил такую, казалось, железную выдержку.

- Это произвол! Меня ждут в театре! Позовите своего начальника!

Пришел майор Вечеря, начал разъяснять, что следователь действует правильно и ему, Елкину, надо подчиниться порядку. Потом вызвал двоих милиционеров, и те отвели гримера в изолятор временного содержания.

Я спросил, что же Евгений думает делать дальше.

- Что-то будем делать. - Евгений встал из-за стола, прошелся по кабинету. - Может, у вас, товарищ майор, будут какие-то предложения?

Майор был опытным работником и ответил не задумываясь:

- Вы больше знаете это дело, и потому у вас должно быть и больше вариантов. А на мой взгляд, надо, наверное, показать этого гримера той женщине, которую он шантажировал, чтобы окончательно прижать его к стенке. Она его видела несколько раз и, конечно, запомнила больше, нежели старушка.

- Да, - согласился Евгений. - Я это имею в виду. А тем временем нам надо немедленно, сегодня же, произвести обыск на квартире, на даче Елкина и в гримерной театра. Может, найдем парик, каким он пользовался, и коронку, которую надевал на зуб.

Однако ни в театре, ни на квартире, ни на даче Елкина парика и искусственной коронки не обнаружили, хотя обыск был проведен самым тщательным образом. В театре работникам милиции даже помогал друг майора Вечери, известный певец, потому что на фотографии он узнал парик, которым пользовался Елкин. Тот же парик в одной опере надевал и он.

Что же было делать? Евгений доложил о неудаче прокурору города, с которым согласовывал обыск.

- Плохо искали, - ответит тот по телефону. - Ищите дальше.

Но и повторный обыск не дал ничего. И тогда Евгений вспомнил - они же совсем забыли про машину Елкина.

В машине-то и нашли парик и искусственную коронку, сделанную под золото.

Через три дня по просьбе Евгения была доставлена в Одессу Ирина Гай, и она тоже сразу опознала Елкина.

Однако упрямый гример продолжал упорствовать.

- Я не знаю этой женщины, впервые ее вижу. Она меня с кем-то путает! Разве мало похожих между собой людей?

Тогда Евгений достал из стола парик и коронку и положил на край стола перед Елкиным.

- Узнаете? Или, может, будете доказывать, что тоже впервые их видите?

Елкин исподлобья обреченно взглянул на Евгения, потом на Гай, и я понял - сдастся. Дальше отказываться бессмысленно.

Так и случилось.

Шумно вздохнув, он отвернулся от всех нас и глухо произнес:

- Не буду. Все, о чем рассказала эта женщина, - кивнул в сторону Ирины Гай, - правда.

- Какой же вы негодяй! - сказала она ему гневно. - А наверное, и сам отец, у самого дети есть!

Евгений поспешил успокоить Гай и, чтобы она не расплакалась, поблагодарил за помощь, а потом приказал конвоиру увести ее.

Гай еще раз гневно взглянула на поникшего около стола Елкина и, кивнув нам с Евгением на прощанье, вышла.

- Продолжайте, - обратился Евгений к гримеру.

- Что? - Тот очнулся словно ото сна. Лицо его за эти несколько минут после признания осунулось, стало землистым, под глазами легли сине-черные тени. Недавнюю напыщенность словно рукой сняло.

- Расскажите все, как было, - потребовал Евгений. - Как вы узнали о Гай, о том, что она будет брать детей? От кого? Где и когда?

Елкин сокрушенно покивал лысой головой.

- Все, как было... Все началось с нее... Это она подбила, - произнес тихо. И замолчал.

- Вы имеет в виду Домрину? - спросил Евгений.

Елкина словно кто окатил холодной водой. Он вздрогнул и вперился в Евгения широко открытыми глазами.

- Вы... вы знаете о ней?

- Представьте себе - знаем, - подтвердил Евгений. - И не только о ней. Итак, рассказывайте.

...Познакомился он с ней давно, более двадцати лет назад. Она была молодой, симпатичной. Влюбился.

Начались тайные встречи (потому что он уже был женат), счастливые вечера, а иногда и вместе проведенные ночи.

Соответственно были и дорогие подарки возлюбленной, давал ей и деньги на так называемые мелкие расходы.

Постепенно появлялись новые требования. Как-то Домрина сказала, что неплохо было бы ей вступить в кооператив и иметь свою квартиру. Он пообещал, что уладит это дело. Но возникла проблема денег - надо было вносить за квартиру первый взнос. И тут уже она проявила инициативу, предложила способ, как их легко раздобыть. Половину этого плана должна была осуществить она, а половину, решающую, он. Она нашла детей для Гай, а он, шантажируя, содрал с нее две тысячи рублей, которые Домрина через день внесла за кооперативную квартиру. Шло время, и однажды она намекнула - квартиру надо заново обставить, да еще и импортной мебелью. И тогда поехал Елкин к Гай в Николаевскую область взять денег у нее. Чего только не сделаешь для любимой женщины! Взял, обставили квартиру.

Но нет границ потребностям подобных людей. Запало Елкину в душу, что совсем было бы неплохо иметь где-то подальше от города, но, конечно, над морем, дачку. Ездить туда по выходным дням на отдых - когда с семьей, когда с возлюбленной. Кроме Домриной, у Игоря Владиславовича завелось еще две. Однако посоветовался он по поводу дачи именно с ней, с Валентиной Прохоровной. Она одобрила этот план, и поехал Игорь Владиславович снова к Гай, но... Ее уже там, в совхозе, к сожалению, не было. Выехала. Куда - не стал расспрашивать, решил узнать об этом у Сормовой, о которой знал. Он еще тогда проследил, куда добралась с детьми Ирина Гай, и у соседей навел о старушке все справки. Доверчивая Анастасия Павловна дала адрес, и Елкин нашел Гай в Буче. Взятых у нее денег оказалось мало, пришлось немного доложить из других прибылей, и дача была куплена.

Но на дачу надо же чем-то ездить. Автобусом и попутными машинами неудобно. Да и не тот эффект, на дачу - и автобусом. Можно, правда, морем, на рейсовом катере, но тоже не то. Не к лицу как-то с любимой женщиной толкаться в толпе людей. Да и опасно, глядишь, еще на знакомого наткнешься. Лучше всего ездить на дачу машиной. И поставил Игорь Владиславович себе цель - приобрести машину. Однако не торопился, дабы не привлекать к себе излишнего внимания.

Стал распространять среди знакомых слухи, что собирает деньги, экономит каждую копейку, мечтая купить какой-нибудь там "Запорожец". Несколько позже встал на очередь, поступил на курсы шоферов-любителей. И ровно через пять лет после приобретения дачи, когда в кармане уже были водительские права и подошла очередь получать машину, опять отправился вымогать деньги у Гай. В Буче ее уже не было, сказали - переехала в Киев. Взял в справочном бюро адрес, нашел. Плакала, умоляла - нет денег. Но он сказал - надо! И пообещал, что в последний раз. Действительно, он бы ее больше не тревожил. Но вышло так, что потревожили его самого. Дачей он хоть немного да попользовался, а вот на машине не успел наездиться.

- И вы считаете, что вам крупно не повезло? - не воздержался от иронии Евгений.

Елкин или не нашел, что ответить, или просто не захотел отвечать. Промолчал.

Тогда Евгений сказал ему, что подлость его двойная, что он Ирине Гай нанес не только материальный, но и моральный ущерб: из-за него она сейчас отбывает наказание в колонии.

- Как?.. - не понял Елкин.

- А вот так, - ответил Евгений и объяснил, что привело женщину на скамью подсудимых.

Елкин выдержал паузу и только потом изрек:

- Жаль, конечно, что так случилось.

- Для нее - жаль, а для вас - нет, - подправил его следователь. - Для вас такой конец вполне закономерен. Запомните, Елкин, мудрую народную поговорку: берет волк - возьмут и волка. Вы думали, всю жизнь будете так легко жить за счет других?

Елкин не оправдывался, наверное, осознал, что сел на мель крепко и надолго.

- И, наконец, еще несколько вопросов к вам, - произнес после длительной паузы Евгений. - Полгода назад, занимаясь делом Гай, я был в Одессе и встречался с Домриной, допрашивал ее как свидетеля о близнецах. Она вам говорила об этом?

- Говорила, - буркнул.

- И это вас не насторожило?

- Она высказывала тревогу, но мне это показалось несущественным. Ведь речь шла не о нас, а о претензиях родной матери к названной. Я убедил ее, и она успокоилась.

- Вы и до сих пор с ней в хороших отношениях, поддерживаете интимные связи?

- Последнее время, месяца два, не встречались, хотя она часто звонила мне на работу.

- И последний вопрос. Домрина звонила вам всегда только на работу?

- Да.

Евгений вызвал конвоира и приказал отправить Елкина в следственный изолятор.

Гример не спеша поднялся со стула, так же не спеша пошел к двери. Сутулый, усталый, сломленный.

Из последних вопросов Евгения к нему я понял: на очереди - допрос Домриной.

16

Домрина, как ее и вызывали, пришла ровно в десять часов утра. Строгая, собранная, как и надлежит женщине ее лет, в меру накрашена, в меру надушена. По выражению лица было видно, что настроена она воинственно: у нее, мол, неотложная работа, а тут вызывают. Однако поздоровалась вежливо, иронически пошутив, не опоздала ли случайно.

- Нет, нет, - ответил Евгений. - Если бы все были так точны, как вы. Садитесь, пожалуйста, и извините, что потревожили.

Я видел, вернее - догадывался, что, сказав Домриной эти вежливые слова, Евгений лихорадочно думал: "Знает или не знает она об аресте Елкина?" Только что перед ее приходом мы об этом говорили, и Евгений навел справку в театре: не звонили гримеру за эти дни какие-либо женщины? Оттуда ответили - нет. Итак, если Домрина не знает, где сейчас ее любовник, - один вопрос, если же знает - другой.

- Зачем же я вам понадобилась опять? - важно усевшись на стул, поинтересовалась Домрина. - Неужели дело о тех близнецах и до сих пор не закончилось?

- И да и нет, - уклончиво ответил Евгений. - К этому делу, как выяснилось, причастен один симпатичный молодой человек. Вот вам фото, достал из папки фотографию Елкина в парике. - Посмотрите внимательно и скажите, не знаете ли вы его случайно?

Домрина несмело взяла фотографию и, взглянув на нее, сразу растерялась, побледнела, но тут же взяла себя в руки, выдержала паузу и ответила:

- К сожалению, должна вас разочаровать. Этого человека я не знаю, не видела никогда. - И положила фотографию на краешек стола.

Евгений, не давая ей опомниться, подал другое фото Елкина - в натуре, лысого.

- А этого?

Я заметил, как на этот раз Домрина растерялась еще сильнее, заморгала наклеенными ресницами, крепко сжала полные, накрашенные губы. Видимо, она не надеялась на такой поворот дела.

- Этого тоже не знаю, - отрицательно качнула головой. А потом прибавила: - Хотя они вроде и похожи.

Ей, конечно, некуда было деться: сказав "а", надо было говорить и "б".

Евгений же на этот ее ответ отреагировал скупой улыбкой.

- Что же вы, Валентина Прохоровна, не узнаете своих хороших знакомых? Да ведь это же Игорь Владиславович!

Домрина уже, наверное, все поняла, но решила твердо стоять на своем.

- Какой еще Игорь Владиславович? У меня нет такого знакомого!

- Игорь Владиславович Елкин, гример оперного театра, - объяснил ей Евгений, - с которым вы дружите двадцать лет и активно занимались шантажом Ирины Гай. На ее деньги построили себе кооперативную квартиру, купили импортную мебель...

Дальше Домрина не выдержала, прервала Евгения истерическим криком:

- Прекратите, прекратите! Вы не имеете права меня оскорблять! Я честная, порядочная женщина! Меня уважают в коллективе! Я буду на вас жаловаться!..

Евгений не останавливал ее, не стал успокаивать. Терпеливо ждал, пока пройдет вспышка истерики.

Наконец Домрина затихла, слышалось только тяжелое дыхание.

Евгений подал ей стакан воды.

Молча взяла, выпила.

- А теперь послушайте меня дальше, - произнес Евгений тихо, убедительно. - Припоминаете наш с вами разговор летом? Тогда я вам ничего подобного не сказал. Спросил, что меня интересовало. Вы ответили. Я вам поверил, и мы распрощались. Так?

- Так, - кивнула головой.

- Теперь же дело приняло другой поворот. Теперь у меня есть факты, свидетельствующие, что в тот раз, летом, вы сказали неправду, что детей-близнецов Ирине Гай, если можно так выразиться, организовали вы, а заодно подговорили вашего хорошего знакомого Игоря Владиславовича Елкина путем шантажа брать у нее большие суммы денег и тратить их на вас и на себя. Об этом он сам рассказал вчера вечером в этом кабинете, сидя на том же стуле, на котором сидите сейчас вы. Вот его показания, почитайте, - и протянул ей протокол допроса Елкина.

Домрина не взяла его в руки, отказалась читать.

- Это поклеп! Я не знаю никакого Елкина! Думаете, если я одинокая, так все обо мне можно говорить! Я буду на вас жаловаться, подам в суд!

Евгений прервал ее:

- Значит, вы все отрицаете?

- Отрицаю и буду отрицать! - Домрина явно вызывала в себе злость. - Обо мне еще никто подобного не говорил.

Евгений сочувственно развел руками.

- Мне тоже неприятно об этом говорить, но что поделаешь. Вы врач и должны меня понять. Врач, пока не поставит диагноз, не говорит больному, какая у него болезнь. Мы, следователи, тоже, пока не проверим факты, не говорим человеку, что он совершил преступление. Если же вы и сейчас все отрицаете, попробуем убедить вас давним, проверенным способом. Подождите одну минуту.

Он встал из-за стола и вышел. Мы с Домриной остались вдвоем. Она вздохнула устало и хотела, наверное, о чем-то спросить, так как повернулась ко мне лицом, но не успела - вошел Евгений.

- Сейчас, - бросил ей, направляясь к столу. - Сейчас все станет на место, чтобы вы не возмущались, не кричали, будто на вас возводят поклеп.

Я догадался, что он решил сделать, и приготовился наблюдать, какую реакцию вызовет это у Домриной.

Она тоже, наверное, ощутила что-то неприятное и только посматривала на нас с Евгением холодными глазами. С него на меня, с меня на него. Словно хотела загипнотизировать нас.

Но вот отворилась дверь, и, держа руки за спиной, порог переступил Елкин. В помятом костюме, расхристанной сорочке, заросший рыжей щетиной. Куда подевались за эти дни его наглость, показная интеллигентность.

Взглянув на него, Домрина в первое мгновение хотела было что-то сказать, но спохватилась, да так и окаменела с полуоткрытым ртом и широко раскрытыми глазами.

Евгений пригласил Елкина сесть на свободный около стола стул напротив Домриной и, когда тот сел, обратился к ней:

- А что вы теперь скажете, Домрина? Будете отрицать, утверждать, что не знаете этого гражданина, не верите, что он во всем сознался?

- Верю, теперь верю, - зло прошептала Домрина и уставилась на Елкина. Так вот каково твое слово, негодяй, твоя клятва! Клялся, божился, что в случае чего возьмешь все на себя, обо мне не проговоришься и словом, а коснулось дела, так все вылетело из головы! Клялся в любви, а любил, как волк козу! Загубил мою молодость, мою жизнь! Так тебе и надо! Я теперь тоже молчать не буду, расскажу, чем ты еще занимался, чтобы судили тебя сурово, чтобы ты из тюрьмы и не вернулся!

Елкина этот поток слов явно возмутил, потому что у него даже лысина покраснела.

- Ну ты, говори, да не заговаривайся! - буркнул ей.

- А ты мне рот не закрывай! - повысила голос Домрина. - Хватит, натерпелась!

Это, по-видимому, и было как раз тем пределом, до какого Евгений решил допустить их в перебранке между собой.

Все стало понятным - Домрина с головой выдала себя.

И следователь своевременно постучал шариковой ручкой по пустому стакану на столе.

- Граждане, хватит пререкаться! Не забывайте, где вы находитесь.

Домрина и Елкин сразу же замолчали, словно воды в рот набрали, и демонстративно отвернулись друг от друга...

Когда мы с Евгением остались в кабинете вдвоем, он задумчиво сказал:

- Вот и конец делу Ирины Гай. Жизнь, как видишь, поставила все точки над "и".

Владимир Леонтьевич Киселев ВОРЫ В ДОМЕ

Если увидишь гадину, не раздумывай о том, что отец ее был гадом, а мать — гадиной, что всю жизнь обращались с нею гадко и что вокруг себя она видела преимущественно гадов, а просто раздави ее. Если сможешь…

С. К. Коваль, генерал-майор


Глава первая, которая могла бы служить прологом к этой занимательней книге

Они поклялись именем бога — самой страшной клятвой, что тот, кто однажды умер, уже не воскреснет более.

Коран, XVI сура, 40 ст.

За окном падал желтый снег.

«Как акрихин, которым доктор пичкает нас для профилактики», — подумал поручик Дембицкий и оглянулся на полкового врача.

На плохом французском языке доктор говорил графу Глуховскому:

— … Литва… э… отчизна моя… Адама Мицкевича… Мицкевич там родился… Понимаете?

— Так, — отвечал спокойно граф.

— Ты, э… как здоровье. Только тот тебя… э… ценит, кто тебя потерял… Понимаете? Только тот, кто ее потерял, ее ценит.

Полковой врач окончательно запутался во французском языке, где в отличие от польского и родина и здоровье женского рода.

Поручик тихонько хмыкнул: ай да доктор — и внимательно посмотрел на Глуховского.

Граф невозмутимо разбирал никелированную бензиновую печку. Ею обогревали палатку. Части он протирал тряпкой и складывал на газету, расстеленную на койке поверх верблюжьего одеяла.

— Холодно, — сказал доктор. Он мечтательно вздохнул, подергал себя за усы и продолжал: — Литва, Литва. Я тоже родом из Литвы.

Снова вздохнул, на этот раз сочувственно, и спросил:

— Ваши предки владели там, кажется, большими имениями?

— Так, — равнодушно ответил граф.

При свете, проникавшем в палатку сквозь желтые целлулоидные окна, лицо его казалось болезненным, утомленным.

Дембицкий снова повернулся к окну. «Только тот тобою дорожит, кто тебя потерял», — хмыкнул он про себя. Ну и доктор! Графу нечего терять. По-польски он знает только «проше пана». Родился и вырос в Англии. Туда переехали его предки еще в 1749 году. Поссорились с королем Августом Третьим, продали имения и бежали. Граф служил в английской армии, дослужился до подполковника и вдруг перешел в Войско Польское. Патриот — черт бы его взял. Знаем мы, что за патриот. Просто негласный наблюдатель. Недаром целыми днями сидит в штабе, ничего не делает — ногти чистит.

Палатка стояла недалеко от склада — за окном прошел часовой в короткой английской шинели, в английском плоском, как тарелка, стальном шлеме, с английской винтовкой. «Недаром перешел к нам из английской армии граф Глуховский», — поморщился поручик.

Офицеры старались познакомиться с графом поближе. Но это никому не удавалось — на все вопросы он обыкновенно отвечал: «да», «нет». Только с Дембицким изредка разговаривал — поручик хорошо изъяснялся по-французски. Однажды граф предложил ему прогуляться. Шли не спеша. Граф, на этот раз необыкновенно словоохотливый, рассказывал, что неподалеку от азиатского городка, где стоит сейчас их часть, родился великий завоеватель древности — Тамерлан. Здесь сохранились даже остатки Ак-Сарая — дворца Тамерлана.

— О Тамерлане, как его называют на Западе, — сказал граф Глуховский, — или Тимур Ленге, хромом Тимуре, сохранилась странная легенда. Рассказывают, что этот человек, совершивший столько завоеваний, кровопролитий и зверств, сидел однажды в своем шатре. И вдруг заметил на кошме муравья. Тимур взял в руки палочку и протянул ее муравью так, что тот взобрался на конец. Он дождался, пока муравей достигнет конца палочки, а затем перевернул ее. Муравей снова полез вверх. Снова и снова Тимур переворачивал свою палочку, и снова и снова карабкался по ней муравей. В легенде спрашивается: у кого же было больше терпения — у муравья или у Тимура?

Они направились к развалинам дворца Тамерлана. Голубые, как небо, невиданной красоты изразцы кое-где выпали из облицовки высокой башни. Глуховский извлек из грязного снега обломок изразца и стал обтирать его своим тонким дорогим платком, разглядывая узор.

— Что вы делаете, граф? — удивился Дембицкий.

— Я коллекционер, — ответил Глуховский сухо. И добавил: — Впрочем, сейчас это и в самом деле не нужно. — Он бросил в снег изразец, а за ним и грязный скомканный платок.

За целлулоидным окном проехал всадник на маленьком ослике. В такт шагу животного он размахивал остроносыми калошами, обутыми на босу ногу. За ним прошел старик в чалме, полосатом халате и удивительных, огромных деревянных калошах на трех каблуках — два спереди и один сзади.

— Скажите, граф, — повернулся Дембицкий к Глуховскому, — а во времена Тамерлана тут тоже носили деревянные калоши?

— Не знаю, — холодно ответил Глуховский. — Как вы, вероятно, могли догадаться, в те времена я тут не бывал.

Поручик стиснул зубы, превозмогая желание спросить: а ослы бывали и в те времена?

— Извините, граф, — сказал он. — Просто вы так занимательно рассказывали об Азии…

Он сел на койку, достал из-под подушки зачитанный томик французского романа. Граф собрал бензиновую печку, разжег ее и протянул руки к невидимому пламени.

За брезентовой двойной стеной шумел ветер. Он донес в палатку мерные, глухие удары барабана. Дембицкий переглянулся с доктором, положил раскрытую книгу на подушку. Далекий военный оркестр играл траурный марш.

— Снова кого-то хоронят, — с тоской сказал поручик. — Почему у нас так много смертей? Почему?

Это было в самом деле совершенно непонятно. Армия Андерса, сплошь состоявшая из здоровых, сытых людей, зимой с 1941 на 1942 год прибыла в Среднюю Азию, готовясь отправиться дальше, в Афганистан, в сторону, прямо противоположную той, откуда наступали немецкие полчища. Польские солдаты были отлично обмундированы, получали прекрасную пищу: рис, консервы, шоколад — все английское или американское, все на доллары или на фунты стерлингов. Зима выдалась холодная, и климат почти не отличался от того, к какому солдаты привыкли у себя на родине.

И все же каждую неделю похоронная процессия. Так было в Шахрисябзе и в соседних городках, где стояли части армии. На шахрисябзском кладбище выделили специальный участок для польских солдат. И количество крестов там все росло и росло. А рядом, там, где хоронило своих покойников местное население, могил почти не прибавлялось. Это была военная зима — люди жили впроголодь, много работали, а одежда — вот: ходят в калошах на босу ногу.

— В чем же дело, доктор?

Доктор молчал. Вчера умерли сразу два солдата. Сегодня утром он присутствовал при вскрытии. У одного — язва желудка. Второй — атлет двухметрового роста — не справился с пневмонией.

— Ностальгия, поручик, — сказал он наконец. — Слышали о такой болезни? Тоска по родине.

— Но ведь это, простите, несерьезно.

— Нет, поручик, очень серьезно, — сумрачно возразил доктор. — Люди оторваны от всего, что им дорого. И лишены возможности сражаться за это. При таком моральном состоянии достаточно гриппа…

И мрачно пошутил:

— Не болейте, поручик. Мне совсем не хочется вас вскрывать.

Поручик вдруг поежился, передернул плечами — бррр… И с удивительно приятной, располагающей улыбкой, сразу придавшей его красивому молодому лицу выражение мальчишки, готовящегося напроказить, спросил:

— Нет ли у вас и сегодня спирта, доктор?

— Спирта нет.

Доктор достал вместительную флягу и самодовольно потряс ею.

— Сегодня — ром. Первого класса! Не выпьете ли вы с нами? — доброжелательно спросил он графа, уткнувшегося носом в подушку.

— Благодарю вас. Но я не пью спиртного, — сухо отказался Глуховский. Он даже не поднял головы.

Когда на следующий день поздно вечером Дембицкий вернулся в палатку, в ярком химическом свете карбидной лампы он увидел, что доктор сидит на своей койке, сложив по-турецки ноги в толстых шерстяных носках, на голове — вязаный колпак с кисточкой, перед ним фляга и закуска на газете, а койка Глуховского пуста.

— Прошу к столу, — обрадовался доктор. — Вернее, на койку. Не умею пить один.

Он уже был пьян, лицо раскраснелось, покрылось испариной, шея выпирала из воротника мундира.

— Спасибо, — искренне обрадовался поручик. — А где наш граф?

Полковой врач нахмурился, поднял палец.

— Граф болен. Он в лазарете.

— Что же с ним?

— Грипп.


… — Граф Глуховский умер, — сказал доктор просто.

Это было буквально на второй день. Дембицкий непослушными пальцами снял фуражку.

— Еще вчера… Еще позавчера он был здоров, как мы с вами… И умер…

— Все мы так, — мягко прервал его доктор. — Выпьем, мой друг. И не будем говорить об этом.

— Но скажите — почему? Чем он был болен?

— Ностальгия, поручик!

— Какая ностальгия? По какой родине он мог тосковать? Ведь он никогда не был в Польше. Даже родился в Англии.

— Значит, по Англии.


На похороны графа Глуховского приехал сам генерал Витгецкий — длинный, тощий, злой, в очках с толстой золотой оправой, с неизменной сигарой в зубах, одетый в непомерно короткую шинель, из-под которой выглядывали штаны с широчайшими — в полштанины — генеральскими лампасами.

До начала похорон генерал сумел привести офицеров в соответствующее настроение: за час он нашел столько недостатков, что на исправление их потребовался бы по крайней мере десяток лет; объявил командирам рот, что их место в обозе, интендантским офицерам — что их давно пора судить, штабных офицеров обругал за отсутствие выправки, и все это скрипучим, отвратительным голосом. Наконец, он отправил под арест обоих часовых у штаба: один не вовремя отдал ему честь, второй был одет не по форме.

Как назло, к началу похорон снег сменился холодным мелким дождем, гроб вынесли закрытый, офицеры шли за ним мокрые, продрогшие и усталые.

Полковой ксендз, укрыв свои фиолетовые петлички с тремя звездочками кружевным белым облачением, шел впереди. В руках он держал раскрытый молитвенник в синем кожаном переплете и, не глядя в него, читал по-латыни молитву.

Эскорт вооруженных солдат старался идти в ногу, но по такой грязи это было трудно: солдаты скользили, сбивались, а один даже упал, сразу нарушив чинность процессии.


И все же, несмотря на отвратительную погоду, среди местного населения нашлось немало охотников посмотреть на похороны. Меся грязь ногами в остроносых калошах, шли какие-то древние старухи с черными сетками на лицах, мужчины в чалмах и ватных халатах, обутые в желтые сапоги на высоких каблуках. Какой-то седобородый старик ехал навстречу верхом на осле. Он остановился, чтобы пропустить похоронную процессию, перекинулся несколькими словами с кем-то из знакомых и тоже поехал следом.

Молодой человек в тюбетейке, небрежно обвязанной желтым грязным платком, надвинутым на самые брови, в черном поношенном халате, подпоясанном таким же, как на голове, желтым платком, в начищенных сапогах, шел сбоку, тщательно выбирая место, куда бы поставить ногу, чтобы не запачкать обуви.

На кладбище солдаты плотным каре выстроились вокруг места погребения. Зрители толпились за ними, выбирая места повыше.

— Прочь, прочь! — кричали на зрителей капралы, но люди не уходили. Они внимательно наблюдали за церемонией. Только когда гроб опустили в могилу, засыпали землей и, к восторгу мальчишек и ужасу старух, дали трехкратный залп, когда генерал Витгецкий четким движением поднял очки на лоб и поднес сперва к одному, а потом к другому глазу сложенный платок, зрители стали группками расходиться.

Молодой таджик в черном халате, все так же медленно переступая, оберегая сапоги от грязи, пошел прочь от кладбища. Но как только он поравнялся с высоким глинобитным забором, отделявшим большой персиковый сад от улицы, ведущей к окраине города, походка его изменилась. Он оглянулся по сторонам и бодро зашлепал по грязи, словно забыв о начищенных сапогах.

Путь его лежал по окраинной узенькой улочке, извилистой и неровной, уводящей местами в неожиданные проулки и тупички. Вся она состояла из глинобитного серого забора и серых слепых стен редких домов. Это были дома старой постройки — окнами внутрь дворов.

Серый, дождливый день мгновенно, без всякого перехода, как это бывает в местностях, окруженных горами, переступил в ночь.

Молодой человек оглянулся и открыл старую деревянную калитку в заборе. По вымощенной кирпичом дорожке он прошел к небольшому одноэтажному зданию, сложенному из красного кирпича.

За дверью в широком коридоре сидел у столика с телефоном дежурный — пожилой, хмурый солдат. Когда вошел молодой человек, он встал.

— Майор Коваль у себя? — спросил вошедший.

— Так точно. — Солдат понимающе усмехнулся. — Вас ждет.

Человек в халате стал тщательно вытирать ноги о резиновый половичок, затем, убедившись, что только размазывает грязь, нетерпеливо махнул рукой и вошел в кабинет.

За широким столом сидел майор Коваль — мрачный человек с некрасивым, незначительным лицом, обыденность которого подчеркивалась взглядом маленьких, невыразительных глаз свинцового, неясного цвета. Скромную обстановку кабинета составляли два стола, стулья, приземистый сейф, у стены — широкий шкаф, обитый железом, окрашенный почему-то в красный, как на пожарных автомобилях, цвет.

— Товарищмайор, — сказал молодой человек, — все правильно. В гроб заложили другого человека. Туда заложили солдата. Подполковник остался живой.

Он плохо говорил по-русски и особенно старательно выговаривал каждое слово.

— Где же он? — сипло откашливаясь, спросил майор.

— Он в школе. В госпитале, где была школа. Где я учился. Я там знаю все. Я залез под крышу, а потом вниз и все видел. Потом ходил на кладбище и делал фото. Только было темно — не знаю, как вышло… На похороны приехал польский генерал. Я его тоже снял — возле гроба. Я думаю, это он начальник «двуйки». А у госпиталя остался Садыков.

Мрачное лицо майора немного посветлело.

— Хорошо, очень хорошо! — Коваль помолчал и уже сдержанней добавил: — А сейчас, товарищ младший лейтенант, проявите пленку, сделайте отпечатки и составьте подробное донесение. Вам поможет лейтенант Ведин.

— Слушаюсь!

Шарипов повернулся так, что разлетелись полы халата и во все стороны брызнула грязь с сапог.

Лейтенант Ведин, непосредственный начальник младшего лейтенанта Шарипова, был на два года старше подчиненного, на полголовы выше ростом и казался Шарипову тем идеальным человеком, которому можно подражать, но совершенства которого для человечества на его современном уровне недостижимы.

Смущенно улыбаясь, Давлят Шарипов сказал своему начальнику, что майор просил помочь составить донесение. Давлят стеснялся, что из-за плохого знания языка он доставляет Василию Ведину много лишних хлопот.

Они вошли в лабораторию — маленькую комнатку без окон — и взялись за проявление пленки. Снимки получились плохие — Шарипов не дал необходимой выдержки, и им пришлось порядочно повозиться, пока были получены первые отпечатки.

Майор Коваль долго рассматривал снимки. Шарипову показалось, что ему не хотелось выпускать их из цепких сильных пальцев с кривыми, уродливыми, коротко остриженными ногтями.

— Теперь не уйдет, — сказал он Ведину. — Что ж, положите туда же, в дело.

Ведин открыл дверцу красного шкафа, выдвинул один из ящиков и извлек оттуда толстую папку с бумагами, а также стеклянный сосуд, где лежал скомканный грязный платок и обломок голубого изразца.

Четыре дня и четыре ночи оперативные работники отдела вели наблюдение за госпиталем. Но подполковник Глуховский словно сквозь землю провалился. В госпиталь приходили и уходили разные люди, но никого похожего на графа среди них не было.

«Он ушел в первый день», — решил Коваль и вызвал Ведина, Шарипова и Садыкова. Лейтенант Садыков — новый сотрудник отдела — только недавно прибыл из специальной школы.

— Так вы говорите, что в ваше первое дежурство из госпиталя не вышел ни один человек? — спросил у него Коваль.

— Так. Только военный врач. И еще старик, один из тех, что привозят в госпиталь дрова. Из местных людей.

— Вы его знаете?

— Нет, но это местный человек.

— Откуда это вам известно?

— Он подошел к ишаку, на котором приехал, и выругался по-таджикски.

— Вы видели, как он приехал?

— Нет.

Майор долго молчал. А затем сказал тихо, спокойно:

— Вы разведчик… Какое дело испоганили…

Скуластое, худощавое лицо Садыкова приняло то мучительное выражение, какое бывает у людей только в минуту большого несчастья.

— Не может быть, товарищ майор! — сказал он.

— Что «не может быть»? Что вы понимаете? Вы знаете, сколько времени придется потратить, пока опять нащупаем? — Коваль помолчал, улыбнулся. — А вам советую подать рапорт о переводе в другую часть. Ну, в интендантство.

Шарипову казалось, что каждое слово майора Коваля направлено против него. Он-то знал, кто действительно виновен в том, что граф Глуховский смог скрыться.

«Нужно сказать, — подумал Шарипов. — Нет. Не смогу…»

Он взглянул на пришибленного Садыкова и, плотно сжав свои маленькие, бантиком губы, отвернулся к окну.

За окном падал белый пушистый снег.


Глава вторая, в которой коня нашли за километр от таинственного всадника

И не погибнет от обиды обиженный,

И не вечная жизнь суждена обидчику.

Аль-Мутанабби

3 марта 1961 года все эти люди собрались на маленькой станции Кипчак. Женщины в сырых, тяжелых брезентовых плащах, с бидонами и корзинами. Таджики в намокших ватных халатах.

Светало.

Тусклые лампочки под плоскими эмалированными абажурами светили серо, мутно. Дверь время от времени хлопала, взвизгивая растянутой, намученной пружиной, и тогда в помещение доносился сырой шепот дождя.

На станции пахло мокрой одеждой. Было сыро, душно и холодно.

«Шарипов, — думал Аксенов. — Майор Шарипов. С его маленькими, бантиком губками. С неестественно правильной русской речью. Такой, как у дикторов московского радио. Всегда в гражданском костюме. С золотой звездочкой над карманом. И с ним Ольга. А я здесь».

Аксенов поежился, вынул влажные папиросы, размял табак пальцами и закурил.

«Но почему так бывает? — думал он. — Ведь все всегда знали, что я и Оля… Что я и Оля не можем друг без друга. Еще в шестом, да нет, в пятом или в четвертом классе, когда этот дурак Севка всегда писал на доске Боря+Оля. Пока я ему не набил морду. И в восьмом, и в девятом, и в десятом. И учителя и родители — все. Ведь она меня любила… А потом приходит такой Шарипов, которого она никогда не знала и не знает, какой он человек, и они знакомятся, и все. И Ольга с ним. А я здесь».

Все было плохо: и этот дождь, и эта станция с густо покрытым дорожной грязью деревянным полом, и это задание, бесполезное и безнадежное…

Уехать бы! Так жить нельзя. Нельзя работать в одном управлении с Шариповым. И видеть каждый день его маленькие, бантиком губы. И жить в городе, где живет Оля, и останавливаться у киоска, где они всегда пили с ней воду, и проходить мимо ворот парка, куда они всегда вместе ходили, и проезжать в автобусе мимо парадного, в котором он ее впервые поцеловал…

Он хотел уехать. Он подавал в академию. И провалился на экзамене.

Было холодно, и хотелось спать.

Он ее уговорил, этот майор Шарипов. С его бархатным голосом и правильным, как у артистов московских театров, языком, с его звездочкой Героя. Где уж с ним тягаться лейтенанту Аксенову? Но неужели она не понимает, что никто не полюбит ее так, как он, лейтенант Аксенов?

Когда он получил это задание, ему казалось, что вот он уедет хоть на эти несколько дней и ему станет легче. Легче не стало. Он все время думал об Ольге. И о Шарипове.

Может быть, он меньше думал бы о них, если б задание не было таким бессмысленным. В горах, возле Савсора, какой-то таджик вздумал переехать вброд горную речушку Мухр, что по-таджикски обозначало «печать». Летом через нее мог легко перейти ребенок. Но сейчас непрерывно шли дожди. Мухр разлилась и рассвирепела. На берегу все время были слышны гулкие удары, словно кто-то бил под водой чем-то большим и тяжелым. Это стучали друг о друга валуны, которые Мухр катила под водой.

Ударил ли такой валун, поскользнулся ли конь, закружилась ли голова у всадника… Но и всадника и коня потащила густая коричневая весенняя вода, разбила о камни и выбросила, может быть, в ста метрах, а может, и в сорока километрах от того места, где они так неудачно пытались ее преодолеть. Коня нашли более чем за километр от человека. Его прибило к берегу на излучине, и он застрял между скал.

Обычный случай, которым по всем статьям должна была бы заниматься местная милиция. У покойника не оказалось документов, по которым можно было бы установить его личность, и в этом тоже не было ничего необычного. Но когда местных колхозников стали опрашивать, не знают ли они этого человека и не видали ли, как он переправлялся через речку, кто-то сказал, что человек этот афганец, так как такие халаты с цветными кисточками на полах и воротнике делают только в кишлаке Чахарбаги.

Больше ничего установить не удалось. Но так как начальник их управления генерал-майор Коваль в эти дни почему-то с особенным вниманием относился ко всем случаям, выходящим из ряда обычных, лейтенант Аксенов был направлен на место происшествия в помощь тамошнему отделению милиции.

Нет, он, Аксенов, не был плохим или недобросовестным работником. Он сделал все необходимое. Он присутствовал при вскрытии, которое не оставило никаких сомнений в том, что человек этот лет тридцати пяти — сорока, перенесший туберкулез легких, левша, земледелец, действительно погиб оттого, что сначала захлебнулся, а затем разбился о камни.

Опрос местного населения показал, что такие халаты действительно шьют только в афганском кишлаке Чахарбаги. Но могло случиться и так, что халат этот куплен на каком-нибудь из базаров по нашу сторону границы. Что еще можно было узнать? Оставалось только дожидаться, пока из какого-либо колхоза не сообщат о том, что у них пропал человек, и затем по вещам покойника установить его личность.

Это не первое задание такого рода у Аксенова. И не последнее. Когда-то он, выезжая в командировку, каждый раз представлял себе, что при осмотре одежды в стельке поношенного сапога он найдет крошечную ампулу с микроснимками или после вскрытия человека, умершего от инфаркта, в желудке обнаружат яд. Сейчас он уже не фантазировал и не ожидал от своих командировок никаких неожиданностей. Как всегда. Служба как служба.

Серый, мутный рассвет неохотно вошел сквозь серые, мутные окна в помещение станции. Недалеко от Аксенова на жесткой и тяжелой станционной скамье сидели седобородый таджик в белом нарядном шерстяном чекмене поверх ватного халата и молодой человек в ватнике и черной с белым узором шелковой ферганской тюбетейке, обмотанной расшитым платком. Они негромко разговаривали.

— Скажи, мулло, — говорил молодой человек, — почему так получается?.. Ведь я любил ее… Ведь она знала и все знали, что я без нее не могу. А она ушла к Кариму, который старше ее и у которого уже была жена и были дети, и который оставил их и, быть может, точно так же оставит и ее…

Аксенов взглянул на соседей и снова прикрыл глаза. Они не обращали на него внимания. Они говорили по-таджикски, а он, Аксенов, с русым чубом, выглядывавшим из-под фуражки, и в сером военном плаще без погон мало походил на человека, знающего таджикский язык.

— Вот ты старый человек, — продолжал парень в тюбетейке, — много знаешь и много видел. Скажи, как мне быть? Что мне делать?

«Значит, это мулла», — подумал Аксенов. Он слегка наклонился вперед, ожидая ответа старика.

— Обыкновенно мужчина любит сперва одну, потом другую, а потом третью женщину, и за жизнь человеку случается любить много раз, — медленно и тихо сказал мулло. — И каждый раз ему кажется, что женщина, какую он любит сейчас, это и есть та единственная, та неповторимая, без которой нельзя ни жить, ни дышать. Правда, бывают, очень редко, но бывают случаи, когда человек полюбил навсегда. Как это было с Фархадом и Ширин. Но это большое несчастье. Это огромная радость, но и огромное горе, и случается оно в жизни не часто. И ин ша алла — если аллах соизволит — ты не окажешься несчастным Фархадом, а полюбишь другую девушку, с которой будешь счастлив.

— Но почему она полюбила Карима? Разве он лучше меня? Разве я хуже его?

— Любят не потому, что кто-то лучше, а кто-то хуже. Любят потому, что любят. И нет этому никаких объяснений и никаких оправданий, как нет никакого объяснения, почему зерна в гранате красивы и прозрачны, как драгоценные камни, и имеют такую искусную форму, словно сделаны рукой лучшего в мире гранильщика. Так устроены зерна, так устроены люди, так устроен мир.

— Ты мудрый человек, мулло. Но правда, которой так много в твоих словах, не утешает. Я понимаю, спрашивать об этом бессмысленно… Но посоветуй, что делать мне? Как быть? Я ни о чем, кроме нее, не могу думать. Как мне жить дальше?

— Горек человеческий опыт, и трудными путями приходит он к людям. И мудрый человек отличается от глупого только тем, что мудрый учится на чужих ошибках, а глупый не способен исправить даже собственную. Людям известно только одно лекарство от любви. Работа. Нужно работать. Много работать. А ты совсем забросил свою бригаду и не готовишься к севу, а ездишь взад и вперед и проводишь без цели и без пользы свое время…

Люди на станции задвигались, кто-то отворил двери, донесся шум приближающегося поезда, седобородый таджик и его молодой собеседник направились к выходу, а за ними и Аксенов.

«Неужели это мулла? — думал он. — Очевидно, мне послышалось. Очевидно, он сказал «домулло», а так иногда по старинке называют уважаемого и ученого человека».

Усаживаясь на скамейке в вагоне душного рабочего поезда, Аксенов думал: «Хорошо ему говорить — работать. Может быть, и я, если бы взял в руки кетмень да помахал бы им как следует, смог бы не думать об Ольге. Но когда ведешь безнадежное расследование и понимаешь, что оно не даст никаких результатов и что это дело точно так же, а может быть, лучше, сделали бы без тебя, — такая работа не поможет».

За окном медленно плыли коричневые размокшие поля с серыми и мокрыми стеблями прошлогоднего хлопка.


Глава третья, в которой герои сражаются в присутствии дам своего сердца

Никакие силы не могут разорвать или раздробить цепь причин, и природа побеждается только подчинением ей. Итак, два человеческих стремления — к знанию и могуществу — поистине совпадают в одном и том же, и неудача в практике более всего происходит от незнания причин.

Ф. Бэкон

Кремовый полированный шар с серой двузначной цифрой медленно, нехотя подкатился к углу и сполз в лузу, и лишь после этого задвигались замершие, затаившие дыхание люди вокруг большого зеленого стола. Шарипов перешел к короткому борту, отыскал глазами Ольгу и отыграл «свой» шар к дальнему углу, а Ведин обошел стол и начал тщательно мелить наклейку на конце своего кия.

По воскресеньям в два часа дня в этой бильярдной Дома офицеров настоящие знатоки бильярдной игры оставляли свои кии новичкам и «пижонам» и собирались у крайнего стола, где в это время обыкновенно играли мастера экстра-класса — майоры Шарипов и Ведин.

Сегодня Шарипов впервые пригласил в бильярдную Ольгу, а Ведин пришел со своей женой Зиной, и не в этом ли, безотчетно отметил про себя Шарипов, крылась причина того, что игра на этот раз «приняла особенно острый и напряженный характер», как выражались в таких случаях футбольные комментаторы. Он улыбнулся и снова оглянулся на Ольгу, которой что-то горячо объяснял неизвестный Шарипову высокий худой подполковник с невероятно длинными, чуть ли не до колен руками и тонким строгим лицом, и сейчас же повернулся к столу и, не целясь, отыграл «свой» шар к ближнему короткому борту.


Ольге была непонятна и эта игра, и почему все вокруг нее так заинтересованы в ней, и почему незнакомый подполковник, приятно картавя, требует от нее:

— Вы только вдумайтесь, какой удар! Какой удар!

Почти все, кто стоял у стен вокруг бильярдного стола, были в военной форме, и Ольга неожиданно для себя спросила у подполковника:

— Люди, которые играют в бильярд, должно быть, хорошо стреляют?

— Не знаю, — удивился подполковник. — Я никогда не думал с этой точки зрения об игроках на бильярде… Нет, эта игра интересна скорее своим психологическим характером.

— То есть как? — не поняла Ольга.

— А вот вы присмотритесь к тому, как играют эти два человека. У майора Шарипова, у того, который сейчас сделал удар, шар едва катится по сукну. Он как бы подкрадывается к лузе. У Ведина удары сильные, четкие, когда шар, как ядро, летит над сукном и врезается в лузу с грохотом. Шарипов почти совсем не целится и предпочитает шары на близкой дистанции. Ведин целится долго, старательно и особенно охотно бьет дальние шары. Шарипов, как все стратеги бильярдной игры, особенно хорошо владеет «своим» шаром, а Ведин скорее тактик. Он меньше следит за «своим» и точнее отыгрывает «чужие».

— Но кто же из них играет лучше? — не утерпела Ольга.

— Трудно сказать, — улыбнулся подполковник. — Оба они игроки, каких мало. Но выигрывает чаще Шарипов.

— Но ведь шары… — сказала Ольга. — Они ведь катятся… И может шар случайно остановиться в каком-нибудь месте или скатиться в этот мешочек?

— Нет, — искренне рассмеялся подполковник. — В этом деле случайностей не бывает.

«Случайностей не бывает», — повторила про себя Ольга и посмотрела на Шарипова. Невысокий, стройный, темноволосый, с завернутыми рукавами пиджака из светло-серой шерсти, с темным галстуком, туго стягивающим белый крахмальный воротничок сорочки, он был сейчас в центре внимания всех людей, собравшихся в этом большом зале.

Какое счастье все-таки, что жизнь полна прекрасных случайностей!

Ольга вспомнила, как три года назад в театре, в антракте ее познакомили с Шариповым, как он говорил о спектакле и она приняла его за артиста, как необыкновенно серьезно он сказал, что очень рад познакомиться, и с неясным сожалением неожиданно сообщил, что утром уезжает. Надолго. Затем она еще увидела его у выхода из театра, но ее подхватили подруги, она оглянулась и негромко сказала: «Счастливого пути!» И вот неделю, нет, восемь дней назад, в субботу, в автобусе она увидела Шарипова. Он стоял рядом с ней, но не замечал ее, а она не решалась к нему обратиться, хотя ей очень хотелось. Нужно было выходить, и она пошла к выходу. И вдруг решилась на отчаянный шаг. Она выпустила из рук свою сумочку, сумочка упала, выкатилось круглое зеркальце, но сумочку и зеркальце поднял не Шарипов, а какой-то пожилой, толстый, но расторопный человек, автобус остановился, и Ольга, не оглядываясь, вышла. А затем вечером этот случай, который мог привести к такому несчастью и завершился так удачно.

— «Пятерку» дуплет в середину, — негромко объявил Шарипов и извинился перед Зиной — она стояла так близко к столу, что мешала размахнуться. Он не сильно, но резко ударил так, что «свой» шар остался на месте, а пятый, оттолкнувшись от противоположного бортика, возвратился почти туда же, где стоял прежде.

— Промазал, — сказала Зина. — Уж хоть бы скорей кончали.

Он снова подумал о том, что Зина совсем не пара Ведину, что она вульгарна и некрасива, что слишком громко разговаривает, покрикивает на Ведина и что, если бы он не знал так хорошо своего друга и начальника, то подумал бы, что в жизни Ведина имелись какие-то обстоятельства, не известные всем, но известные Зине, и что обстоятельства эти настолько компрометирующи, что Ведин вынужден во всем потакать Зине и все терпеть, лишь бы она молчала. И снова порадовался тому, что с ним Оля. Первый раз в жизни он воспользовался своим профессиональным умением с личной целью. И как хорошо, что он это сделал!

— «Седьмого» в левый угол, — сказал он с той особенной интонацией, какая бывает лишь тогда, когда чувствуешь, что положишь шар, вынул «седьмого» из лузы и прижал «свой» шар к короткому борту.

Очень хорошо! Он не знал ее фамилии. Не знал, где живет. И вдруг встретил в автобусе. Она уронила сумку, но он не успел поднять. И не решился выйти за ней из автобуса. Он вышел на следующей остановке. Вскочил в такси. Догнал. Пошел вслед за ней. Дежурил у медицинского института до тех пор, пока она снова не вышла. Затем добрых три часа стоял у ее дома — он не знал еще тогда, что это ее дом, и не хотел уходить до тех пор, пока не убедится. Затем пошел вслед за ней к центру. Он уже догонял ее. Как ему хотелось заговорить с ней! Но не решался. И вдруг, когда она сошла с тротуара на мостовую, он увидел, что из-за автобуса, подъехавшего к краю тротуара, выскочил «Москвич», который может задеть ее. Он бросился вслед и оттолкнул Ольгу. Взвизгнули тормоза, и из «Москвича» послышались весьма нелестные соображения об умственных способностях Ольги, а заодно и Шарипова.

— Какая неожиданная встреча! — сказал он Ольге. Они ходили по городу до позднего вечера. В ту субботу весь день у него во рту не было и крошки. Затем они встретились в воскресенье, в понедельник, во вторник и среду. Все было хорошо. Вот только Аксенов…

Пушечным ударом Ведин направил в угол «четырнадцатого». Вокруг зааплодировали. Теперь партия будет решаться в последнем шаре.

Да, придется поговорить с Аксеновым. Прямо и честно. Ольга сделала выбор.

«Шестерка», которая решала партию, после его удара медленно подкатилась почти к центру стола. Он прищурился. Если Ведин забьет, Шарипов проиграл.

Все затаили дыхание. Ведин намелил наклейку, положил левую руку на борт и указательным пальцем — «кольчиком» обхватил конец кия.

— Товарищ майор, — раздался за его спиной голос служителя, — вас к телефону. Срочно.

Ведин положил кий поперек бильярда, пробормотал: «Извините, удар за мной» — и поспешил вслед за служителем на второй этаж, где был телефон. По привычке, оставшейся еще с времен войны, он подул в трубку.

— Майор Ведин? — спросила трубка в ответ.

— Я вас слушаю.

— С кем вы говорите? — снова спросила трубка.

— Степан Кириллович, — сказал Ведин.

— Хорошо. Приезжайте немедленно. С Шариповым. — И после короткой паузы, тише: — Воры в доме.

Ведин быстро спустился вниз, подошел к Шарипову, шепнул:

— Воры в доме. Поехали. Зина, я тебе позвоню, — сказал он, обращаясь к жене, и направился к выходу.

— Извините, Оля, — сказал Шарипов, — но так сложились обстоятельства, что я вынужден вас покинуть… И даже не смогу проводить. Не сердитесь на меня. Я вас постараюсь вскоре увидеть.

Он быстро пошел вслед за Вединым, но, когда проходил мимо стола, поднял положенный поперек кий, не целясь, ударил и продолжал путь. Когда он уже открыл дверь, кремовый полированный шар медленно, нехотя подкатился к углу и сполз в лузу.


Глава четвертая, в которой за окнами раздается леденящий душу крик

Видите, читатель, как я предупредителен: от меня одного зависело стегнуть лошадей, тащивших задрапированную черным колымагу…

Д. Дидро

Профессор Ноздрин сложил письмо и посмотрел на Володю с любопытством и удивлением.

— Очень рад, — повторил он, на этот раз значительно сердечнее. — Никогда бы не подумал, что у Владимира Никитича такой рослый сын. — Он подошел почти вплотную к Володе и, чтобы видеть его лицо, отбросил голову назад. — Вы ужинали?

— Да, — нерешительно ответил Володя. — То есть скорее нет. Я пил чай. В поезде…

— Мы сейчас поужинаем, затем поедем в гостиницу и заберем ваши пожитки. Жить вы будете у нас. Это категорически… — И, не давая возразить, перебил сам себя: — Неужели вы подумали, что я могу оставить в гостинице сына моего старого друга — академика Неслюдова.

Как всегда в минуты нерешительности, Володя поправил очки и надул щеки.

Сын академика Неслюдова. Сын академика Неслюдова. Это имя преследовало его всю жизнь: в школе, в университете, а может быть, еще и в детском саду. Когда-то, на первом курсе университета, он очень слабо ответил на экзамене по античной литературе, и ему все-таки поставили четверку. «Еще бы, сын академика Неслюдова», — сказал кто-то из товарищей. Он был готов тогда переменить фамилию. Он никогда не пользовался машиной отца. Никогда не брал у него денег. Никто не одевался так плохо и бедно на их курсе, как он. Вот и сейчас он аспирант, без пяти минут кандидат наук, а старенький синий шевиотовый костюм на нем лоснится, а руки далеко выглядывают из рукавов. И снова ему предстоит жить здесь в роли «сына».

— Сын Владимира Никитича Неслюдова — Владимир Владимирович, — представил Володю Николай Иванович своей жене.

— Анна Тимофеевна, — назвала она себя.

Затем он познакомился с дочками — Татьяной и Ольгой, подумав при этом, что здесь, как и во многих других русских семьях, не обошлось без «Евгения Онегина», и с внучкой Машенькой — маленькой девчушкой со смешливым и, как показалось Володе, даже чересчур ироническим выражением лица.

Руки ему не предложили помыть, а сам он почему-то постеснялся попросить об этом, и сел за стол с немытыми руками и принялся за чай и бутерброды.

Николай Иванович развернул письмо и заглянул в него.

— Владимир Никитич, — сказал он, — пишет, что вы владеете персидским языком.

— Да, — ответил Володя.

— Хорошо?

— Не очень хорошо, конечно. Но читаю и говорю, да и написать могу.

— А с таджиком объясниться вы сможете? — Николай Иванович перешел на таджикский язык.

— Смогу, — ответил Володя по-таджикски. — Со мной на курсе учились таджики, и в общем они меня понимали.

— А как у вас с турецким? — спросил Николай Иванович, снова заглядывая в письмо.

— Читаю. Говорю плохо. Да и читаю со словарем.

— А с арабским?

— Арабский знаю.

— Говорите свободно?

— В общем свободно.

— Очень хорошо, — заключил Николай Иванович с такой гордостью за Володю, словно это он научил его всем этим языкам. — А какие это «несколько европейских языков»?

— Английский, немецкий, французский. Немного итальянский и испанский. Латынь. — Володя искоса посмотрел на синеглазую, редкостно красивую Ольгу, которая сидела против него, и снова опустил глаза на бутерброды.

— Что ж, это весьма основательная подготовка, — решил Николай Иванович. — Весьма основательная. Ну, а судя по тому, что пишет Владимир Никитич, вы хорошо знакомы и с особенностями жизни Хорасана и вообще Востока в средние века… Но сознаюсь, никогда бы не подумал, что такой убежденный естественник, как академик Неслюдов, вручит своего сына госпоже Клио — грустной и переменчивой музе истории.

Володя вздрогнул и беспокойно оглянулся. Где-то на улице раздался продолжительный и странный крик — громкий, натужный, мучительный. Он быстро обвел взглядом присутствующих. Николай Иванович как ни в чем не бывало маленькими глотками пил чай из высокого стакана в серебряном подстаканнике, Анна Тимофеевна положила прозрачное абрикосовое варенье в стеклянное блюдце.

— Что это? — спросил Володя.

— О чем вы? — не понял Николай Иванович.

— Вот этот крик.

Он увидел, как потупилась Таня, как широко открыла глаза Машенька, как с ложки, которую держала Анна Тимофеевна, варенье закапало на скатерть.

— А, это осел, — спокойно сказал Николай Иванович. — Химар по-арабски.

Машенька фыркнула.

— Маша, — предостерегающе сказала Анна Тимофеевна. — Ты уже поужинала? Можешь встать из-за стола.

Маша еще раз посмотрела с удивлением и насмешкой на огромного, толстого и, несмотря на это, похожего на школьника человека в круглых очках на большом круглом лице, который не знал, как кричит ишак, и ел так много бутербродов, сказала «спасибо» и отправилась на веранду.

Поздно вечером, осторожно устраиваясь на легкой койке, сразу подавшейся под его стокилограммовым телом, Володя перебирал в памяти впечатления этого первого дня в чужом доме.

«В общем все устроилось не так уж плохо», — думал он, разглядывая висевшие на стене огромные рога горного барана — архара. Вот если бы только Николай Иванович не предоставил ему свой кабинет — угловую комнату, отличавшуюся обилием полок, заполненных книгами, непонятными приборами из стекла и металла, ящиками со стеклянными крышками, за которыми виднелись наколотые на булавки бабочки и жуки, столов, уставленных такими же, как на полках, приборами, и почти полным отсутствием мебели, на которой можно было бы сидеть, — только два простых жестких стула. Для Володи поставили раскладную койку из алюминиевых трубок и очистили один из этих столов — на нем остался только микроскоп с двумя окулярами. Очень неловко все-таки, что он лишил старого профессора его кабинета. Но с другой стороны, хорошо, что Николай Иванович, который так ему понравился своим интересом к восточной литературе и знанием персидского, всегда будет рядом, что можно будет с ним посоветоваться.

Володя сам себе не хотел сознаться, что особенно радовала его и возбуждала неясные надежды мысль о том, что он будет жить в одном доме с Ольгой и каждый день на протяжении почти трех месяцев будет ее видеть, а может быть, и разговаривать. И вообще ему, постоянно отчужденно и настороженно жившему в собственной семье — за девять лет, минувших со дня смерти матери, у Володи появилось четыре, каждый раз все более молодых, мачехи; последняя из них — Алиса Петровна была всего на год старше Володи, — очень понравилось в этом доме. В доме профессора Ноздрина, где все так дружелюбно и мягко относились друг к другу, где во всем чувствовалось то, что называлось в книгах «семейным счастьем». Понравилась Анна Тимофеевна с ее обаятельным, сохранившим красоту лицом и стройной фигурой, молчаливая, по-пушкински сдержанная Татьяна, насмешница Машенька. И Ольга. Синеглазая Ольга, такая красивая и грациозная, что, по выражению одного восточного поэта, ее трудно было себе представить, как других женщин, спящей в постели: казалось, что она спит на ветке.

Днем, когда Володя работал — разбирал свои заметки, за дверью раздался негромкий скрип, затем дверь открылась, и в комнату въехала Машенька на трехколесном велосипеде.

— Дедушка позволял мне приезжать в его комнату, — сказала она, не глядя на Володю. — Посмотреть на жуков.

— Пожалуйста, и я позволяю, — ответил Володя.

— А вы не скажете, как дедушка, что я мешаю?

— Нет, не скажу.

Маша задумчиво покачивала педали, и велосипед медленно, нерешительно передвигался то назад, то вперед. Затем она оставила свой велосипед и уселась на стуле, который стоял перед столом.

— А вы песню знаете? — спросила она у Володи.

— Какую?

— Военную. «По долинам и по взгорьям».

— Знаю.

— И я знаю.

Володя не очень уверенно чувствовал себя с незнакомыми взрослыми и уж совершенно не знал, как себя вести с незнакомым ребенком.

— А где твоя мама? — спросил он.

— Мама в театре. На репетиции.

Володе хотелось спросить: «А где папа?» — его не познакомили с мужем Татьяны, но он сдержался и вместо этого спросил:

— Ты в школу ходишь?

— Нет. Я еще маленькая. Я еще не умею читать. А вы сказки знаете?

— Знаю, — неуверенно ответил Володя.

— Это хорошо, — одобрила его Машенька. — А вы много сказок знаете?

— Нет, не очень много.

— Расскажите, — предложила Машенька, подумала и добавила: — Пожалуйста.

Володя попытался припомнить сказку об Иванушке-дурачке, но вспомнил только эпизод, когда Иванушка говорил на свадьбе «канун да ладан», и нерешительно предложил:

— Лучше я тебе почитаю.

— Почитайте, — не слишком охотно согласилась Машенька.

Он еще прежде заметил среди книг бейрутское издание «Тысячи и одной ночи». Он выискал в оглавлении сказки о Синдбаде-мореходе и стал переводить их Машеньке, на ходу адаптируя эти полузабытые и удивительные истории.

— Тебе интересно? — спросил он у Машеньки.

— Интересно, — успокоила его девочка. — Только не нужно все время спрашивать у меня — «понятно?».

— Хорошо, — покраснел Володя.

В двери постучали.

— Войдите, — сказал Володя, а Машенька как-то напряглась и слезла со стула.

Вошел Николай Иванович.

— Машенька, — сказал он укоризненно. — Ты уже успела приняться за Владимира Владимировича?

— Нет, нет, — возразил Володя. — Она мне ничуть не помешала.

Николай Иванович взял со стола книгу.

— Синдбад-мореход, — улыбнулся он. — Что ж, вы сегодня сами встали на путь, чреватый многими опасностями… Ну хорошо, Машенька… Ступай к бабушке. Она ждет тебя — гулять.

И когда Маша вышла, забыв свой велосипед, он сказал задумчиво:

— А ведь знаете — странно… Маша — дикарка и трудно привыкает к новым людям. А к вам она сразу почувствовала такое удивительное доверие.

Володя смутился, пробормотал: «Очень польщен», и они углубились в вопрос о маршруте, по которому двигался Марко Поло.

— Я не специалист в этой области, — сказал Володя, — но помнится мне, что об ovis Poli, открытом Марко Поло в 1256 году, сам он писал примерно так: «В этих местах водится дикий баран больших размеров, и рога его имеют более чем шесть пядей в длину».

— Не следует считать это преувеличением, — ответил Николай Иванович. — Я сам видел рога почти в полтора метра, да и в этих, — он показал на стенку, — сантиметров восемьдесят, то есть четыре пяди.


Глава пятая, в которой хирург решает жениться в компенсацию за причиненный ущерб

Но почему же так оно выходит,

И так печально жизнь ее идет,

Что ничего на свете не выходит?..

И женщина по улице идет.

Ю. Панкратов

Из всей системы Станиславского она часто прибегала только к этому упражнению — расслаблению мышц. Не было лучшего способа поскорее заснуть.

Нужно было лечь в кровати плашмя, на спину, расслабить мышцы и выпустить «контролера», которого Таня представляла себе в виде блестящего шарика, путешествующего по телу. Вот «контролер» остановился в ступнях ног. Здесь «зажим», как выражался Станиславский. Напряжена мышца. Расслабить! «Контролер» полез дальше, к ногам, к животу, расслабил его, скользнул по груди, по шее, по лицу, затем покатился в руки… И назад. У него много дел. То одна, то другая мышца напряжется. Вот так — пока расслабишь да проверишь, незаметно уснешь.

Она лежала с закрытыми глазами и бесцельно гоняла «контролера». Ощущение невесомости, которое в таких случаях предшествовало сну, не наступало.

Говорят, что бедуины — проводники караванов, — думала Таня, ложатся на песок, расслабив все мышцы. И десяти минут такого отдыха достаточно для того, чтобы затем сутками не покидать седла. Но, очевидно, усталость вызывается не тем, что напряжено тело. Дело не в этом. Или не только в этом. Ученые установили, как устают мышцы. Там скопляется какое-то вещество. А как устают нервы? Что в них скопляется? Но ведь больше всего и скорее всего, наверно, устают именно они. Сама по себе усталость, наверное, нервное ощущение.

Все делают вид, что ничего особенного не произошло. И я тоже. Нет ничего странного в том, что приехал Евгений Ильич Волынский — ее муж, отец ее ребенка. Тактичность, деликатность. Все в ее семье исключительно тактичны, бесконечно деликатны. Но было бы лучше, если бы проще, жестче относились они друг к другу. Если бы отец прямо и строго спросил у Волынского, зачем он приехал. Если бы мать поменьше разговаривала с ним о Прокофьеве и Шостаковиче, а прямо и строго спросила, почему он не живет с женой и ребенком. Если бы она сама встретила его не поцелуем щека о щеку и вопросом «как твое здоровье?», а словами — «зачем ты приехал?».

Когда она была маленькой, в их дворе жил мальчик без обеих ног. Она с ним дружила. Затем они расстались и встретились уже взрослыми. Он ходил на протезах, и было совсем незаметно, что он калека.

— Никому я в детстве не был так благодарен, так признателен, как вам, — сказал он. — Вы были единственным человеком, который у меня ни разу не спросил, почему у меня нет ног.

Когда она вернулась с Машенькой из Москвы, никто в доме не спросил ее, почему же она рассталась с мужем, почему ушла из МХАТа. В их доме это было не принято. Обо всем, что называется «личной жизнью», вопросов не задавали.

Евгений Ильич понравился маме. Да, это человек в ее вкусе. В меру красив. Хорошо воспитан. Все, что говорит, всегда окрашено легкой иронией: мы-то с вами понимаем, что все происходящее в этом мире не заслуживает серьезного отношения. И от этого собеседник всегда чувствует, что его выделяют из массы людей, что понимают его право свысока относиться к окружающему. Боже мой, а кто не считает себя вправе при случае свысока поговорить об окружающем?

И Ольга от него без ума. В рот ему заглядывает. Еще бы — знаменитый хирург. Кудесник. С каким восторгом рассказывала Ольга, что при своем первом появлении в их доме Волынский открыл дверь ногой! Ах, ах, ах. Евгений Ильич в костюме «выпонимаетескемимеетедело», с задом сухим и поджарым, как у балетного артиста, похожий на Жана Жираду — с такими же белыми, крупными и ровными зубами, высоким лбом, гладкой прической и шеей в два раза уже головы, — и вдруг открыл дверь ногой.

«Это потому, — ахала Оля, — что он в операционной привык избегать прикасаться к чему-нибудь руками…»

Когда в Олином институте узнали о его приезде, явилась целая делегация с просьбой прочесть несколько лекций. Он дал согласие, но не преминул заметить Ольге, что это только для нее.

Машенька похожа на него. Те же вдумчивые, спокойные глаза и нервные, подвижные ноздри и губы. Этот контраст между спокойным выражением глаз и нервным ртом особенно удивил ее при первом знакомстве. Она обратила на это внимание. Хотя очень волновалась.

Как же все-таки это было?

Она училась тогда на третьем курсе театрального института. Они ставили сцену из «Отелло», и ей была поручена роль Дездемоны. Но Дездемона охромела. У нее разболелась нога — начался какой-то нарыв. На следующий день поднялась температура, а боль сделалась просто невыносимой. В общежитие вызвали врача. Приняв крайне озабоченный вид, он сказал, что подозревает флегмону стопы, и Таню отправили в больницу.

В тот же день во время обхода она впервые увидела Волынского. За ним толпа врачей и студентов, а он, стремительный, легкий, — впереди. Белый накрахмаленный халат распахнут так, что виден костюм из очень дорогой, но похожей на мешковину заграничной ткани, необычно короткий узкий темно-синий галстук не достает верхней пуговицы пиджака, а сверкающие манжеты выглядывают из рукавов халата.

— Подготовить, — сказал он, осмотрев Танину ногу. — Немедленно. Я сам прооперирую.

Лишь впоследствии она узнала, как удивили его слова врачей — обычно такие операции он поручал ассистентами. Не сразу она узнала и то, что ежедневные посещения Волынским палаты, в которой она лежала, стали предметом самых оживленных разговоров не только среди персонала больницы, но и среди больных.

И предложение он ей сделал неожиданно, в странной иронической форме. Почти через месяц после болезни, когда Таня уже стала забывать об операции, он приехал в общежитие, пригласил ее прогуляться и, едва они вышли на улицу, сказал:

— Я хочу предложить вам компенсацию за боль, которую я причинил вам своим скальпелем. Выходите за меня замуж.

— А как вы компенсируете всех остальных женщин, которым делаете операцию? — не сразу нашлась Таня.

С первых дней их совместной жизни — да что там говорить! — в первый день их совместной жизни отношения между ними приобрели странный характер. Он вел себя так, будто одна из стен в комнате отсутствовала, будто из-за этой стены, из темного ущелья зала глядят глаза тысяч зрителей. Она втянулась в эту игру. Жизнь все больше и больше напоминала сцену.

По окончании института ей необыкновенно повезло. Она попала во МХАТ. На репетициях ее хвалили, работала она над ролью правильно, вдумчиво, а зрители оставались равнодушны. Считалось, что ей не хватает темперамента. Она тогда тоже так думала. Лишь позже, когда она уже ушла из МХАТа, когда уехала, а правильнее сказать — бежала из Москвы в Душанбе к родителям, она поняла, чего ей не хватало в самом деле. Душевных сил. Они полностью расходовались в этих странных и нелепых отношениях с мужем.

Он говорил, что любит ее. Что не смог бы жить без нее и без ребенка. Может быть, он в самом деле любил их и не мог без них? Но вместе с тем она видела, что знаком он был только с теми людьми, которые могли быть ему полезны. Она слышала, как на протяжении одного дня разным людям он высказывал прямо противоположные взгляды. Она чувствовала, что горячность, с какой он защищал свою точку зрения, напускная — он был холоден как лед. Каким он был в самом деле? К чему стремился? Чего добивался?

Она тогда вела дневник. Она была тогда еще настолько наивной и аккуратной, что вела дневник. Интересно бы перечитать. В институте их научили, как из отдельных высказываний героев пьесы составить сплошную линию поведения человека. Это называлось установить «задачу» и «сверхзадачу» героя.

Из отрывочных высказываний Евгения Ильича она составила целую статью. Вот что у нее тогда получилось:

«Во времена Екатерины Второй в Воронежской губернии в Острогожском уезде был укушен бешеной собакой один крестьянин. Спустя некоторое время он поехал на свадьбу к своему знакомому, и тут впервые на глазах у собравшихся гостей у него обнаружились признаки водобоязни. Вид этой ужасной болезни так сильно повлиял на присутствующих, что у многих — у 58 мужчин и 41 женщины — обнаружились те же припадки. Все вдруг почувствовали глубокую тоску, сильную головную боль, неопределенный страх, непреодолимое стремление бегать, у всех появилось слюнотечение, бессонница, затем полная потеря рассудка — словом, развилась типичная картина бешенства. Заинтересованная этим фактом, Екатерина потребовала подробного донесения. В нем, между прочим, значилось, что у всех заболевших, так же как и у укушенного собакой, появилось под языком по восемь и меньше синих пузырей величиной с ячменное зерно. Все заболевшие, за исключением действительно укушенного, вскоре выздоровели.

Случай этот долго казался необъяснимым: как могли заболеть бешенством люди, которые даже не прикасались к больному животному… Но с того времени прошло много лет, много раз повторялись аналогичные случаи, много подобных явлений пришлось наблюдать врачам. Но и до сих пор многим представляется странным, как может заболеть человек, глядя на другого человека, — заболеть без ран, без отравления, без микробов. Между тем ничего странного в этом нет. Это просто психическая зараза. Если один человек перенимает поступки и мысли другого, не входя в критический анализ своих действий, значит он подвержен психической заразе.

Наиболее ярко проявляется психическая зараза в бессознательном подражании. Все люди подражают друг другу. Но один подражает сознательно, умышленно, а другой бессознательно, неумышленно. Считают, что бессознательное подражание наиболее свойственно животным. Но это неверно. Хотя действительно подражание мы встречаем у очень многих животных: всем известна способность к подражанию обезьян, попугаев, сорок, ворон, скворцов и других животных и птиц, но нигде оно не достигает такой силы и мастерства, как именно у человека. Животные подражают человеку только манерами и голосом, человек же подражает человеку всем, чем только может: и манерами, и голосом, и одеждой, и квартирой, и пищей.

Если спросить у алкоголиков, что привело их к пьянству,то один ответит, что он пьет с горя, от тяжелого нравственного потрясения, другой скажет, что пьет из-за материальных затруднений, третий оттого, что его отец или дед был пьяницей, четвертого уронила нянька в детстве, но ни один не откроет настоящей правды, ни один не скажет, что он пьет потому, что пьют другие. Ему совестно сознаться в этом, это унижает его человеческое достоинство. А между тем факт, что большинство пьет именно из подражания. И среди целого ряда условий, способствующих развитию алкоголизма, есть одно очень важное и существенное, которое почему-то упускается из виду: это бессознательное, безотчетное подражание.

Существуют еще более удивительные примеры психической заразы. Известны случаи, когда люди окончили жизнь самоубийством потому, что их знакомые кончали жизнь самоубийством. Оказывается, что человек может пожертвовать даже жизнью только потому, что другой ею пожертвовал. Таковы, например, случаи самосожжения членов некоторых сект; этим была вызвана волна самоубийств после смерти Есенина. Профессор Корсаков приводил случай, когда из 12 человек одного выпуска школы пятеро окончили жизнь самоубийством, и трудно было, говорит он, найти иную причину этого события, как заразительное влияние примера одного наиболее талантливого из всех.

Но и в проявлениях общественной жизни, которые считаются нормальными, постоянно наблюдается психическое явление, некогда носившее название стадности. Под этим словом подразумевалось такое явление, когда целая толпа или группа людей, сплотившись вместе, действуют как один человек: это и есть не что иное, как стадо, составленное из высших представителей животного царства — людей.

Какую бы сторону жизни мы ни взяли, всюду мы встретим явление стадности. Человек по самой природе своей существо в высшей степени стадное, гораздо более стадное, чем многие животные. У животных стадность проявляется всегда в каких-нибудь определенных повторяющихся действиях: у птиц — в весеннем и осеннем перелете, у пчел и муравьев — в коллективной работе над постройкой жилищ, у домашних животных — в хождении на пастбище, у человека же она принимает самые причудливые и сложные формы.

Стадностью объясняются моды, например. Что может быть глупее, чем обычай женщин носить зимой короткую юбку и тонкие чулки? Сколько женщин тяжело заболело из-за этого обычая! Зачем на мужских брюках нужна складка, поддерживать которую так сложно, когда без нее было бы удобнее и красивее? К чему на рубашках совершенно бесполезные воротники? А галстуки? Сколько средств тратится на поддержку бессмысленных мод! А в области питания? Как много вредного или бесполезного едят и пьют люди из подражания!

Стадность, по существу, является эпидемической формой психической заразы. Одна из острых, но постоянно повторяющихся форм стадности — футбольные болельщики. На футбольные матчи ходят люди самого разного возраста, профессий и взглядов. Они объединены между собой только местом и временем. Казалось бы, что может быть между ними общего? А между тем десятки тысяч людей переживают игру как один человек.

Сама по себе игра в футбол противоречит здравому смыслу. Известно, что кошки всегда падают на четыре ноги. Но если бы они устраивали между собой спортивные соревнования, возможно, это были бы соревнования в падении с наибольшей высоты на одну лапу. То же самое и в футболе. Ведь для человека было бы естественней хватать и бросать мяч прежде всего руками, а не ногами. Но об этом никто не думает. И нигде, пожалуй, стадность не проявляется в такой яркой, такой отчетливой форме, как у болельщиков. Зависит это от того, что люди, посещающие футбол, не объединены никакими общими принципами, за исключением принципа праздности и желания дать свободную волю своим чувствам после утомления от дневных забот.

Таким образом нетрудно убедиться, что культура наложила лишь некоторую печать на стадные чувства, но совсем не ослабила их, большинство современных людей так же подвержены стадности, как и их предки; разница лишь в том, что современный человек находит больше случаев становиться стадным элементом, чем его предки, потому что его жизнь разнообразнее и богаче своим содержанием. Этим и объясняется, почему человек вообще более склонен к бессознательному подражанию или к психической заразе, чем животное. Чувства человека интенсивнее и разнообразнее, чем чувства животного, а раз это так, то у него и больше данных для психического заражения.

Но раз существует стадо, существует и пастух. Поэтому, говоря о стадности, всегда следует помнить о том, что лучше быть пастухом, чем рядовым членом стада…»

Она показала ему эти странички дневника. Она никогда не предполагала, что запись эта может произвести на него такое впечатление.

— Я не говорил, что стаду нужен пастух, — сказал он резко.

— Не говорил, — согласилась Таня. — Тут много такого, чего ты не говорил. Но это вытекает из всех остальных твоих слов. И даже поступков, — неожиданно для самой себя добавила она.

— Что ж, — значительно сдержанней ответил Евгений Ильич, — очень жаль, что мои слова могут быть так нелепо и наивно истолкованы. Я очень огорчен этим. Это еще раз свидетельствует о том, как мало ты меня понимаешь. Но я не пожалею труда для того, чтобы научить тебя пониманию.

Да, он не пожалел для этого труда. Она чувствовала, как изо дня в день он ее переламывает… Нет, не то слово: переваривает, именно переваривает.

«Когда же это отец занимался жуками-плавунцами?» — попыталась вспомнить Таня. Она была тогда еще школьницей. Уже большой. Училась не то в шестом, не то в седьмом классе. Николай Иванович дома в аквариуме разводил жука-плавунца. Он разрабатывал методы борьбы с этим жуком, который губит в прудах мальков рыбы.

В аквариуме плавали длинные личинки с раздвоенным волосатым хвостом, с шестью волосатыми лапами, с треугольной головой, вооруженной двумя огромными серповидными челюстями. Каждый день отец пускал в аквариум рыбок — если бы он не делал этого, уцелела бы лишь одна самая сильная личинка, она сожрала бы остальных.

Отец показал ей однажды, как личинка жука-плавунца счищала передними ногами остатки рыбки, лохмотьями висевшие на ее челюстях-серпах.

— Как же она ест? — спросила Таня, с гадливостью разглядывая личинку. — Ведь у нее нет даже рта.

— У нее внекишечное пищеварение, — ответил Николай Иванович. — Вонзив челюсти, личинка отрыгивает ядовитую жидкость, а она по канальцам в этих челюстях попадает в добычу и парализует ее. После этого личинка отрыгивает жидкость, обладающую сильными пищеварительными свойствами. Жидкость эта разжижает тело рыбешки, переваривает его, а личинка втягивает через каналы челюсти разжиженную массу. Кончается это тем, что она высасывает все, что поддается действию ее пищеварительного сока.

Отца не было дома, когда она попыталась перенести в другой аквариум крохотную, золотистую, полупрозрачную рыбешку. До сих пор она помнила отвратительное ощущение, когда острые челюсти личинки вонзились ей в палец.

«Внекишечное пищеварение», — привычно-устало подумала Таня.

Она не спала и слышала, как за тонкой стенкой в кабинете отца скрипит под тяжелым телом Володи Неслюдова койка, составленная из алюминиевых трубок.


Глава шестая, о том, почему старший сержант Кинько включил сигнал тревоги

Не спавшему — честь!

Подавшему весть,

Что воры в дому, –

Честь стражу тому!

И. Перец

Началось все это так.

Старший сержант Гриша Кинько сидел перед пультом. Он внимательно следил за приборами — сегодня все время появлялись неожиданные помехи, — а мысли его были сосредоточены на одном и том же.

Сила тяжести является результатом действия гравитационного поля. Один из теоретически возможных способов защиты от баллистических ракет состоит в создании антигравитационного поля, которое будет отбрасывать в космос все тела, поступающие из атмосферы.

Он, Гриша Кинько, уже убедился в том, что антигравитационное поле — вещь вовсе не такая сложная, как это представляется сейчас ученым. Испытывая магнитронный генератор, он неожиданно для себя нашел частоты, которые способны, пока еще, правда, очень небольшим телам, придать обратную инерцию такой силы, что они возвратятся на то же место, откуда были отправлены.

О своем открытии Гриша Кинько хотел сообщить непосредственно командующему военным округом. Но его не допустили к маршалу.

— Я по важнейшему государственному делу, товарищ полковник, — сильно волнуясь, но став по стойке «смирно», как полагается говорить со старшим в звании, сказал он адъютанту командующего.

— Доложите сначала мне, — строго предложил полковник.

— Я не могу, — решительно ответил Гриша, — это дело я имею право доложить только лично товарищу маршалу.

Хотя командующий округом и согласился принять Гришу, но он не поверил его словам.

— Не может быть, — сказал маршал, — чтобы вам удалось то, чего никак не могут добиться величайшие ученые мира.

— Позвольте мне продемонстрировать вам результаты, — скромно ответил Гриша. — Мне нужен только магнитронный генератор и радиотехническое оборудование. Ну и приборы, конечно. И даю честное комсомольское слово, что через три, максимум четыре часа вы убедитесь собственными глазами.

Командующий округом с плохо скрытым недоверием наблюдал за тем, как подброшенные Гришей горошины взлетали к потолку, отталкиваемые чудесным лучом.

— А если бросить спичку? — с интересом спросил маршал. — Получится?

— Попробуйте, товарищ маршал, — предложил Гриша.

Маршал высыпал в горсть весь коробок спичек и бросил их в сторону генератора. И все спички удивительным образом возвратились назад в руку маршала.

— Замечательно! — воскликнул маршал. — Спасибо, старший сержант Кинько! Ваше открытие принесет огромную пользу нашей любимой Родине.

— Служу Советскому Союзу! — ответил Гриша Кинько.

Гришу откомандировали в Москву. Его принял министр обороны.

Он пожал Грише руку и сказал:

— Мы решили поручить вам ответственнейшее задание — руководство институтом, который в кратчайшие сроки должен не просто внедрить ваше открытие в производство, а обеспечить с помощью этого изобретения несокрушимую оборону страны.

— Я комсомолец и готов выполнить любое дело, которое мне доверит партия, — ответил Гриша. — Но как же я, старший сержант, буду руководить институтом?

— А вы уже не старший сержант, — рассмеялся министр обороны. — Вам присваивается звание генерал-майора. Ваше открытие дает вам право и на большое звание.

Институт. Огромное здание с массой лабораторий и мастерских. В нем трудятся знаменитые ученые, большие специалисты в области радиотехники, электроники, атомной энергии. Гриша чувствует себя неуверенно и смущенно: как он будет руководить такими людьми? Но к нему относятся хорошо, с уважением — всем нравится, что он прост, что ничуть не зазнался оттого, что сделал такое важное открытие, что не стесняется расспросить обо всем, чего не понимает.

Институт работает днем и ночью. Никогда не гаснет свет в его окнах. Гриша спит на койке прямо в лаборатории и, чтоб взбодриться, бегает в устроенный тут же при лаборатории душ.

Институту придали целый завод. На нем работает около тридцати тысяч человек. Здесь готовятся новые мощные антигравитационные установки.

Одновременно проводятся первые испытания. Запущенную специально с этой целью космическую ракету антигравитационное поле отбросило в космос — больше уже никогда не возвратится она на Землю.

Страна обеспечена надежной и несокрушимой обороной. На заседание Президиума Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, посвященное решению важнейшего вопроса международной политики, пригласили и Гришу Кинько. Был зачитан проект письма, которое должно быть направлено руководителям главных капиталистических стран и прежде всего Соединенных Штатов Америки, Англии и Франции:

«Советский Союз неоднократно вносил деловые и вполне конкретные предложения о всеобщем и полном разоружении. Не говоря уже о том, что гонка вооружений представляет собой огромную опасность для человечества, что атомные и водородные бомбы, если они будут введены в действие, могут вообще привести человечество к гибели, советские люди считают, что расходование огромных денежных средств и огромного количества труда на изготовление оружия — дело постыдное и бессмысленное.

Нам хорошо известно, что стоимость затрат, необходимых для разработки американского противотанкового снаряда «найк-зевс», составляет около семи миллиардов долларов. На эти деньги можно было бы построить два города по миллиону населения в каждом. Стоимость межконтинентальной баллистической ракеты «Атлас», которая столько раз падала у вас вниз, вместо того чтобы лететь вверх, равна четырем миллионам долларов, а это тоже хорошие деньги. И так далее.

Огромные суммы на оборону приходится затрачивать и нашему социалистическому государству, потому что вооружение капиталистических стран представляет собою серьезную угрозу делу мира.

Нашим ученым удалось создать антигравитационную оборону страны, которая надежно обеспечивает наше государство от малейшего посягательства со стороны агрессоров.

Мы предлагаем и, если вам угодно, можете считать это ультиматумом.

1. С завтрашнего дня, с 18 часов по московскому времени по послезавтрашний день 18 часов московского времени, всем капиталистическим государствам разрешается направлять в сторону Советского Союза любые баллистические снаряды, самолеты, руководимые автопилотами, и т. д. Не рекомендуется только посылать снаряды, управляемые людьми, так как все вышеупомянутые снаряды будут отброшены в космос нашей антигравитационной системой.

2. После этого Советский Союз мог бы, применяя силу своего оружия и опыт своих прославленных Вооруженных Сил, поставить вас на колени, но Советский Союз — государство ленинское, государство миролюбивое, и ему чужды агрессивные цели. Мы хотим только покончить с вооружением, а там уж пусть каждый народ изберет такую систему правления, какая ему нравится.

3. Поэтому с 18 часов московского времени послезавтрашнего дня вы обязуетесь провести полное разоружение под контролем наших представителей, а мы — под контролем ваших представителей. Оружие можно оставить только огнестрельное, неавтоматическое и в таком количестве, в каком оно требуется милиции или полиции для охраны порядка.

4. Все армии с 18 часов московского времени должны быть распущены».

Верховный Совет Союза ССР на своем заседании единодушно утвердил проект письма, и все радиостанции Советского Союза на всех языках мира передали в эфир важнейшее правительственное сообщение — письмо руководителям правительств капиталистических стран.

Какая же там поднялась паника! Перепуганные руководители Пентагона не знали, что делать — испытывать или не испытывать антигравитационную систему обороны СССР. Ведь они хорошо понимали, что Советский Союз шутить не любит и раз его правительство заявляет, что имеется такая система, значит она есть в самом деле. Ведь точно так было и с атомной бомбой, когда некоторые зарубежные деятели сомневались в том, что она имеется у Советского Союза, и с баллистическими ракетами. Однако на всякий случай они запустили одну ракету «Атлас», но не с атомной, а с холостой боевой головкой. Ее отбросило в космос, и все обсерватории земного шара следили за ее полетом.

Капиталистам ничего не оставалось делать. Тут уж им волей-неволей пришлось вступить в эпоху полного разоружения. Но как только капиталистические государства лишились главного своего козыря — вооруженных сил, — оказалось, что они больше не могут существовать в прежнем виде. Народ больше не хотел работать на капиталистов и банкиров, не хотел мириться с тем, что средства производства принадлежат эксплуататорам.

Первыми подняли этот вопрос трудящиеся Бельгии и посадили в тюрьму своего короля. Но Советский Союз порекомендовал не применять никаких репрессий — просто перестроить систему управления государством, а королю, если ему угодно, предоставить, как любому гражданину, работу в соответствии с его способностями. Бельгийский король был вынужден пойти точильщиком коньков на центральный каток — ничего другого делать он не умел.

На путь социализма встали и трудящиеся Америки. За ними трудящиеся всех других стран. Просто замечательной стала жизнь на земле. Ведь социалистическим странам не из-за чего воевать друг с другом, и все силы людей теперь были направлены только на то, чтобы люди жили счастливо, чтоб всего было вдоволь. Рабочий день сократился до…

Старшему сержанту Грише Кинько не удалось домечтать о том, насколько сократился рабочий день. Приборы показывали, что где-то на расстоянии не более чем в двести километров в сторону юго-востока работала на странных — не принятых у нас частотах — какая-то незарегистрированная станция.

Гриша Кинько включил сигнал тревоги.


Глава седьмая, из которой можно узнать, сколько ног у насекомых

Кто хочет что-нибудь живое изучить,

Сперва его всегда он убивает,

Потом на части разнимает…

Но связи жизненной — увы! — так не открыть!

В. Гёте

Он пытался добраться до спины правой рукой, заламывая ее за затылок. Затем левой рукой со стороны поясницы. Он так крутился на своей составленной из алюминиевых трубок койке, что та разъехалась, и он пребольно стукнулся затылком о ножку стула.

В комнату заглянул Николай Иванович, смущенный грохотом, произведенным падением койки.

— Что с вами? — спросил он у Володи.

— Извините, пожалуйста, — ответил растерянный и встревоженный Володя. — Но у меня что-то такое странное… Может быть, болезнь какая-то. Вся спина в волдырях, они чешутся и зудят. Кажется, поднялась температура, и в общем все как-то непонятно. Главное, я никогда не слышал о такой болезни. В «Каноне» Абу Али ибн Сино упоминаются симптомы большинства, если не всех болезней, какими болеют люди и по сей час. Но о таких симптомах даже там нет упоминания.

— Поднимите рубашку, — предложил Николай Иванович. — Сейчас мы все наладим…

Он поспешно вышел, и Володя сейчас же услышал за дверью его громкий голос:

— Оля, где у нас пинцет? Да захвати с собой одеколон. Нужно оказать первую помощь Владимиру Владимировичу.

Володя торопливо натянул штаны.

— С вами действительно произошло событие, не очень часто встречающееся в жизни, — сказал Николай Иванович, возвращаясь с Ольгой, которая держала в руках пинцет, скальпель, банку с зеленкой, пакет ваты и бутылку одеколона «Кремль». — Вам за ворот попала гусеница. Обыкновенная гусеница бабочки-златогузки. Вы, наверное, не раз ее видели — это белая пушистая ночная бабочка, конец брюшка у нее как бы срезан и в ярких золотистых или даже рыжих волосках. А гусеница у нее волосатая, с двумя рядами белых пятен и двумя рядами красных бородавок. И на каждой бородавке пучок волос. Волоски эти — а они ядовиты — вонзились вам в кожу и вызвали раздражение. — Он не улыбался. — Сейчас Оля пинцетом — она это очень ловко делает как будущий хирург — повыдергает волоски гусеницы из вашей спины, а потом смажет волдыри одеколоном. И все пройдет.

— Стоит ли? — надул щеки и поправил очки Володя. — Я просто не знал, что это гусеница. Мне показалось, что это какая-то болезнь.

— Очень стоит, — возразил Николай Иванович. — А для того, чтобы почесать спину, как показывает опыт предыдущих поколений, лучше всего пользоваться линейкой.

Володя заметил, как Ольга переглянулась с Николаем Ивановичем, поежился и снова принялся извиняться. Ольга попросила, чтобы он повернулся к ней спиной, подняла рубашку и принялась пинцетом выщипывать из него волоски этой проклятой гусеницы. Делала она это долго, усердно, слегка посапывая, как показалось Володе, не без удовольствия, хоть и ворчала, что гусенице не мешало бы быть менее волосатой.

Несколько раз ему хотелось сказать, что она выдергивает его собственные волоски, но он так и не решился это сделать. Он стеснялся Ольги. Вообще он всегда чувствовал себя скованно и неловко с девушками-медичками. Ему думалось, что они знают о нем слишком много такого, чего девушкам не следует знать, чего и сам он толком не знает, а их там, в медицинском институте, учат всему этому. Всякой анатомии и физиологии…

Он еще раз поблагодарил Ольгу за оказанную ему помощь. В ответ она улыбнулась проказливо и ушла. Володя, как это иногда с ним бывало, с запозданием, когда уже закрылась дверь, улыбнулся в ответ и вспомнил об иной ее улыбке — едва заметной, непроизвольной и светлой, когда говорил Шарипов.

«Кем им приходится этот Давлят Шарипов? — думал он. — И почему с ним так напряженно держится Евгений Ильич?»

Володя вспомнил, как вчера вечером Шарипов взял с крышки пианино книгу в мятом переплете — детективный роман — и стал перелистывать страницы.

— Люблю читать шпионские истории, — сказала Анна Тимофеевна. — Это очень отвлекает и успокаивает.

— Да, — ответил Шарипов негромко и значительно, — шпионские истории — это очень занятно. Но мне кажется, что, читая романы вроде этого, мы почти никогда не задумываемся, чему же они посвящены в действительности.

— Развлечению читателей, — вставил Евгений Ильич.

— У меня есть товарищ, большой знаток автоматического оружия, — продолжал Шарипов, словно не замечая его слов. — Он говорит, что конструкторам всех стран многие годы представлялась совершенно невыполнимой задача — создать бесшумный пистолет. Но вот сравнительно недавно такой пистолет, наконец, был создан. Это одно из высочайших достижений техники в этой области. Но для кого оно было совершено? Для шпионов! Радиотехники говорят, что транзисторы, или, как их иначе называют, полупроводники, произвели переворот в их деле. Но для кого были впервые созданы эти транзисторы? Для шпионов! Для того чтобы их можно было снабдить самыми миниатюрными, самыми надежными передатчиками и радиоприемниками.

Шарипов торопливо закурил и продолжал:

— Первые электронно-счетные машины были сконструированы для того, чтобы зашифровывать и расшифровывать донесения шпионов. Совершеннейшие в мире самолеты были сконструированы и изготовлены для шпионов. На спутник — бесспорно высшее достижение человеческого гения — американцы поставили аппаратуру для шпионажа. Если всему этому уделяется такое внимание, значит они, эти шпионы, существуют не только в детективных романах… И вот когда задумываешься над этим, вдруг понимаешь, что детективные романы, написанные на первый взгляд лишь для того, чтобы развлечь читателя, являются пусть неверным, пусть нелепым, пусть смешным, но очень тревожным сигналом о том, что шпионы существуют.

Евгений Ильич, чуть щурясь, стал возражать, утверждая, что такой взгляд на развлекательные «шпионские» романы может привести к шпиономании. Шарипов не стал спорить, согласился: «Да, возможно».

Володя разговорился с Шариповым и очень обрадовался, когда узнал, что тот родом из кишлака Митта.

— Я как раз сейчас занимаюсь этим кишлаком, — сказал он. — Имеются данные, что там в девятом веке был один из центров движения хуррамитов. Я собираюсь в нем обязательно побывать. А вы не скажете: там сохранилась старая мечеть?

— Только развалины, — ответил Шарипов.

— А четыре чинары у мечети? Они еще в начале девятого века считались священными деревьями.

— Осталась только одна — огромная, самая большая в районе чинара. Признаюсь, я не знал, что их там было четыре.

— Четыре. Сохранилось даже предание о том, что однажды эта мечеть сгорела. Имам мечети направился к шаху за помощью.

«А чинары сохранились?» — спросил встревоженный шах.

«Сохранились, — ответил имам. — Но сгорел дом аллаха».

«Это не страшно, — решил шах. — Дом аллаха я могу построить заново. Чинары же не восстановить и самому аллаху».

— Любопытно, — сказал Шарипов. — Ну что ж, раз сохранилась чинара, возможно, действительно сохранились и устные предания. Я сам этим никогда не интересовался, но если вы поговорите со стариками… Скажем, с моим дедом. Я вам дам к нему письмо.

Он слегка усмехнулся своим мыслям.

— В этом году деду моему Шаймардону исполнится восемьдесят лет. Это мудрый человек и большой оптимист. Он говорит, что в этом мире все очень хорошо устроено. Вот, например, есть аллах — очень хороший аллах. Он ни во что не вмешивается. И в их кишлаке есть мулла. Тоже очень хороший мулла. Потому, что ни во что не вмешивается. И даже председатель колхоза почти ни во что не вмешивается.

Татьяна заинтересовалась тем, насколько можно в исторических работах пользоваться устными преданиями и можно ли им доверять. Володя ответил, что в Азии, как, впрочем, и в Европе, большинство сведений о древней истории построены на устных преданиях, которые, если даже и были записаны, не стали от этого достовернее. Поэтому приходится их сопоставлять, сравнивать с данными археологических раскопок и всякими иными. Но тем не менее устные предания имеют исключительную ценность…

— И не только для истории, — вмешался Николай Иванович. — Многие науки, и в частности Олина медицина, черпают из этого источника. Для энтомологов это сложнее… Но и энтомологи имеют свои устные предания.

— О саранче, которую отшельники называли акридами и ели с медом? — улыбнулась Таня.

— Нет, не только. Вот, например, сохранилась легенда о том, что один из самых жестоких завоевателей, Тамерлан, проделал однажды любопытный энтомологический опыт. Он посадил на нижний конец поставленной вертикально палочки муравья, дождался, пока муравей под действием геотропизма взберется на верхний конец, и снова перевернул палочку. Так он некоторое время наблюдал за действиями муравья. Если бы Тамерлан продолжил свой эксперимент, возможно, он прославил бы этим свое имя больше, чем своими завоеваниями, потому что именно на экспериментах такого рода покоится наука, до сих пор известная нам только в своих зачатках: теория поведения.

От теории поведения беседа снова повернула к Тамерлану. Володя назвал несколько кишлаков, которые Тамерлан и последующие завоеватели снесли с лица земли, но они восстанавливались снова и снова.

— А о таком кишлаке — Чахарбаги вы не слышали? — неожиданно спросил у Володи Шарипов.

— Слышал — это афганский кишлак.

— А что за народ там живет? Что он собой представляет?

— Там живут джемшиды, — ответил Володя. — Главные их центры — Кушк и Ягдарахт. Это небольшая народность — в Афганистане их примерно тысяч шестьдесят. Живут они в основном в северо-западном Афганистане по берегам реки Кушка и по северным склонам Парапамиза, вплоть до границы СССР. Я не специалист в этой области, но, сколько мне известно, вопрос о происхождении джемшидов изучен недостаточно. Некоторые авторы считают их народом тюркского или тюрко-монгольского происхождения, а другие — иранского происхождения. В персидской рукописи джемшида Агахана, составленной, по-видимому, на основе устных преданий, в частности, говорится, что они происходят от уроженцев области Гур и что они покинули свою первоначальную родину Иран после падения династии Сасанидов. До сих пор джемшиды разделяются на родо-племенные группы. Таких групп чуть ли не пятьдесят. Я не могу вспомнить всех, но крупнейшие из них кокчи, соузаки, муртузаи, халифати. Ведут они полукочевой образ жизни, занимаются скотоводством и земледелием, а говорят на языке фарси-кабули, называемом также «дари». Это, по сути, один из диалектов таджикского языка.

— Эти самые джемшиды — тема вашей диссертации? — спросила Таня.

— Нет, что вы… Диссертация моя посвящена идеологии народных и религиозных движений восьмого-девятого веков в странах Халифата.

— Такая древность? — удивилась Таня. — А каких именно движений?

Володя поправил очки, помолчал минутку, а затем медленно ответил:

— Трудно в двух словах рассказать о диссертации. Но, во всяком случае, прежде всего в ней идет речь о Бабеке — главе народного восстания в Хорасане в девятом веке. Бабек руководил им около тридцати лет. Это история человека, который создал новое государство, но думал, что людьми можно руководить, только обманывая их, только превратившись для них в непогрешимого бога. Однако оказалось, что если даже обманывать людей во имя их блага, все равно это в конце концов принесет страшный вред.

— Фюйть, — совсем по-мальчишески засвистел Волынский. — А вы уверены, что эта ваша диссертация именно о девятом веке? Не кажется ли вам, что в таком изложении, во всяком случае, она слишком напоминает историю другого человека, о культе личности которого так много говорят в наши дни. И поэтому, как сказал один поэт, «боюсь, что публика сквозь прелесть этой сказки совсем другое будет видеть тут».

Он быстро, искоса взглянул на Шарипова. Давлят вынул из мундштука окурок сигареты и раздавил его в пепельнице.

— Не знаю, — медленно и серьезно сказал Володя. — Я не вижу здесь исторической параллели. — И со свойственной ему добросовестностью добавил: — Впрочем, быть может, потому, что мне известно так много подробностей о деятельности Бабека, что всякая параллель кажется мне несостоятельной.

— Но вот нашему дорогому хозяину, Николаю Ивановичу, — едва усмехнулся Волынский, — такая параллель, должно быть, кажется более обоснованной, чем вам.

— Почему же? — спросил Николай Иванович.

— Хотя бы потому, что вы, должно быть, больше, чем другие, ощутили на себе, к чему приводит положение в государстве, когда его руководитель превращается в бога.

— Нет, — сказал Николай Иванович. — Я не думаю, что ощутил больше, чем другие. Даже тогда, когда в период кампании против морганистов-вейсманистов я был арестован. Несмотря на то, что не был ни морганистом, ни вейсманистом и до сих пор убежден, что нельзя применять репрессии за те или иные научные взгляды.

— А чем же тогда поддерживать авторитет? — с нарочито преувеличенным ужасом поднял брови Волынский. — Чем прикажете его поддерживать?

— Авторитет не штаны. Его не нужно поддерживать. Ему не нужно и доверять. Уж на что авторитетным ученым и философом был Аристотель. Но он утверждал, что насекомые имеют восемь ног. Средневековые ученые-схоласты не решались возражать авторитету великого учителя, да они попросту и не пытались проверить его слова. И вот понадобилась почти тысяча лет, чтобы кому-то пришло в голову посмотреть живое насекомое и убедиться, что у него шесть, а не восемь ног.

— Вам предъявили тогда какое-нибудь обвинение? — спросил Волынский. — Или к вам в дом пришел человек, который носит на службе военную форму, а в гости надевает штатское платье, — Волынский довольно выразительно посмотрел на Шарипова, — и предложил вам следовать за ним?

— Нет, я был арестован в Москве. Я приехал по вызову Академии наук — я тогда баллотировался в члены-корреспонденты. Но голосование, как вы понимаете, не состоялось. И обвинения в общем, конечно, тоже были выдвинуты, — с величайшим благодушием улыбнулся Николай Иванович. — Прежде всего мне припомнили, что я выступал против учения Павлова. Я действительно говорил и писал, что собаки, над которыми производил свои эксперименты Павлов, были поставлены в необычные условия, то есть что в нормальных условиях собаку никогда не затискивают в специальный станок, не делают им сложных операций с фистулами, не заключают их в «башни молчания», и что поэтому поведение собак, очевидно, отличалось от того, каким бы оно было в условиях нормальных. Я и теперь убежден в этом. Далее, мне предъявили мою работу, в которой я утверждал, что теория Дарвина применима далеко не во всех случаях и кое в чем ошибочна. В обвинительном заключении указывалось, что своими работами я ниспровергаю основы социалистической науки, а следовательно, подрываю основы социалистического государства…

— А сознайтесь, судя по вашей статье в юбилейном сборнике, — сказал Волынский, — теперь вы и сами думаете, что критиковать Павлова было неосмотрительно.

— Нет, — резко ответил Николай Иванович. — Слишком много и так было у нас осмотрительных людей, которые писали осмотрительные романы, ставили осмотрительные кинофильмы и делали осмотрительные открытия… Имена их ты же, господи, веси!..

— Надо думать, — обратился Волынский к Володе, — что ваш «превратившийся в бога Бабек» тоже считал, что люди, утверждающие, будто у насекомого шесть, а не восемь ног, подрывают основы его государства?

— Нет, — терпеливо ответил Володя, — история не сохранила названий научных доктрин, которые он защищал или против которых боролся.


Глава восьмая, в которой пристально рассматриваются судьбы истории

Зашей себе глаза: пусть сердце будет глазом.

Руми

Он промолчал. Просто промолчал. Но почему? Ведь прежде ему и в голову не приходило, что с этим можно примириться.

Шарипов вспомнил, как 1 мая 1953 года они стояли перед управлением. Майор Кобызев, пожилой, неряшливый человек с апатичным выражением лица и глубокими складками на втором подбородке, ворчливо заметил:

— Для чего это они тащат портреты отца и учителя? — Мимо проходила колонна демонстрантов. — Со Сталиным покончено, и портреты эти годятся только на то, чтобы пугать детей.

Шарипов обернулся и изо всей силы наотмашь ладонью ударил Кобызева по щеке. Кобызев бросился на него. Их растащили.

Через день он получил строгое взыскание. Но не его, а Кобызева перевели в другой город.

А вот теперь он промолчал. Хотя всем в жизни и самой жизнью был обязан Сталину.

И он и его начальник Ведин рвались в действующую армию, подавали рапорт за рапортом. В конце концов их просьбу удовлетворили. Но Ведин стал чекистом, его направили в СМЕРШ, а Шарипова направили в специальное, краткосрочное по военному времени училище. Ему повезло — попасть в такое училище было совсем не просто: туда отбирали особенно проверенных людей. В нем готовили командиров гвардейских минометов — «катюш».

По обе стороны фронта о «катюшах» ходили легенды. Они появлялись на мгновение, обычно ночью, обстреливали расположение противника залпами термитных, все испепеляющих снарядов и снова исчезали.

Шарипов недолго пробыл командиром батареи — ему присвоили звание старшего лейтенанта и назначили командиром дивизиона гвардейских минометов.

Село Тополевка дважды переходило из рук в руки. Немцы ввели в действие танки, и пехотный полк, основательно порастерявший свои силы при штурме Тополевки, отступил без приказа. Едва ли от полка остался батальон.

Шарипов получил приказ обстрелять Тополевку. Разведчики (дивизион имел свою разведку) сообщили, что после пяти залпов немцы бежали из села. И тогда Шарипов вопреки инструкции, по которой после обстрела дивизион был обязан возвратиться в тыл, в укрытие, бросил свой дивизион вперед. Он занял Тополевку. Под утро немцы перешли в контратаку. Из разведчиков, из заряжающих, из писарей Шарипов составил группу, вооруженную автоматами, карабинами, ручными пулеметами и гранатами, и принял бой. Он удерживал село свыше четырех часов, пока ему на помощь не подоспела пехотная часть.

Когда дивизион возвратился в тыл, Шарипов был арестован и предан суду военного трибунала.

Разбирательство было недолгим. Все было ясно. Его приговорили к расстрелу. За преступное нарушение приказа, в результате чего в руки противника могли попасть реактивные установки, снаряды или люди, обслуживающие гвардейские минометы.

Случилось так, что обо всем этом узнал приехавший в штаб армии корреспондент газеты «Красная звезда», писатель Евгений Петров. Приговор трибунала в отношении Шарипова показался ему несправедливым. Он связался со своей газетой, но редакция предупредила его, что такое выступление она опубликовать не сможет. И тогда Петров послал телеграмму Верховному главнокомандующему — Сталину.

По указанию Сталина Шарипову было присвоено звание Героя Советского Союза. В инструкцию о действиях гвардейских минометов были внесены изменения. Генерал Черняховский, который вызвал к себе Шарипова, взволнованно и увлеченно говорил ему, что сам присутствовал, когда на заседании Военного Совета Сталин вспомнил о Шарипове. Сталин сказал, что необходимо не осуждать, а всячески поддерживать таких людей, как Шарипов, поддерживать людей, которые ищут новых тактических приемов, проявляют инициативу.

— Чтобы победить, — сказал Сталин, — мы должны максимально использовать все наши средства. Уставами и инструкциями не предусмотреть всего, что может случиться в бою. Они должны изменяться по мере накопления военного опыта. Вы понимаете, сколько солдатских жизней спас этот Шарипов своей неожиданной атакой? А мы осудили этого человека. На смерть. Этим самым мы связали инициативу и у других. Нельзя рабски подчиняться авторитету устава, его букве, а не духу.

— За Родину, за Сталина! — сорвавшимся хриплым голосом кричал Шарипов, командуя огнем своих гвардейских минометов.

«Сталин» — было первое слово, которое он произнес, когда пришел в сознание после ранения.

— За Сталина! — поднял он первый тост в День Победы.

И вот со дня смерти Сталина — как он плакал в тот день, как не мог примириться с тем, что не имеет возможности поехать в Москву на похороны, — с этого дня прошло восемь лет. И он молчит, когда о Сталине говорят с кривой презрительной ухмылочкой и сравнивают его с каким-то Бабеком.

В чем же дело?

«Дело в том, — думал Шарипов, — что прошло восемь лет. Восемь лет, за которые мы много узнали, многое поняли и многому научились».

Он вспомнил, как рассказывал Николай Иванович о своей первой встрече со следователем — молодым, исключительно интеллигентного вида человеком в пенсне.

— Павлов, — сказал Николай Иванович, — я был с ним знаком — сошел бы с ума, повесился бы на первом же дереве, если бы узнал, каким образом защищают его учение.

— Разрешите это занести в протокол? — вежливо спросил следователь.

— Заносите.

— И вы его подпишите?

— Подпишу.

— Вы не знаете, чем шутите, — сказал следователь, подавая Николаю Ивановичу протокол, куда он быстро успел записать эти слова.

— А я и не шучу, товарищ следователь, — заметил Николай Иванович, ставя свою подпись.

— Шутите, — улыбнулся следователь. — Называя меня товарищем. Я вам не товарищ, а гражданин следователь. Но это не самая смешная шутка. Самая смешная в том, что вы сейчас сами подтвердили свое намерение подорвать основы социалистического государства.

— Вы мне действительно не товарищ, — сказал Николай Иванович. — Ни вы, ни ваши начальники — можете это тоже занести в протокол. И вы и они плохо думаете о нашем государстве, если считаете, что его основы так легко подорвать. Нет, у нас действительно самый прочный и самый перспективный строй, если его не могут поколебать даже такие люди, как вы. Я до сих пор был беспартийным. Но когда меня освободят, — а меня еще освободят, — я вступлю в партию. Потому что будущее за этим строем.

— И вы вступили? — спросил Шарипов.

— Да, вступил.


Глава девятая, в которой заходящее солнце бросает свои прощальные лучи

Насчет личной осведомленности автора этих заметок читатель может быть покоен.

Записки герцога Сен-Симона

Грише очень хотелось отправиться в космос. Но это вовсе не значило, что ему не нравилась жизнь здесь, на Земле. Нет, наоборот, он находил ее замечательной.

Правда, имелись отдельные недостатки, или, как говорил старший лейтенант Федоров, руководивший у них строевой подготовкой, недоработки. В частности, в Африке. Грише не нравилось, что империалисты протянули туда свою руку и не дают расправиться плечам угнетаемых колонизаторами африканских народов.

Не нравилось Грише и то, что, как об этом правильно писала «Комсомольская правда», разлагающееся искусство Запада оказывает тлетворное влияние на отдельных несознательных советских людей. Гриша имел в виду неприличный, по его мнению, танец рок-н-ролл, которым, как это выяснилось на заседании комсомольского бюро, увлекался даже один из комсомольцев, солдат их подразделения, а также абстракционистские картины, фотографии с которых публиковали журналы «Огонек» и «Крокодил».

Но в остальном все было очень хорошо. А если говорить лично о нем, о Грише Кинько, то можно даже сказать — замечательно. За отличное несение службы и бдительность, в результате которой была выявлена незарегистрированная радиостанция, старший сержант Кинько получил благодарность командования и внеочередное увольнение в город.

Он вошел в кафе — малолюдное и какое-то сумрачное в этот ранний час, — было занято только два столика. За одним сидела толстая усатая старуха с ребенком, а за другим — лысый толстяк в таджикском халате, надетом поверх обыкновенного костюма, — и сел за свободный столик.

Несмотря на то, что в кафе было так мало людей, он знал, что если это произойдет, то именно здесь. И знал, как это произойдет.

Он попросил официантку дать ему мороженого. Две порции. В одно блюдце. Смеси — сливочного и шоколадного. А клубничного не класть. И два стакана сельтерской воды. С сиропом.

Это будет так. Она студентка первого курса с золотистыми волосами, заплетенными в две тяжелые косы — одна сзади, а другая нечаянно перебросилась вперед через плечо, — войдет в кафе и сядет за соседний столик. Он очень захочет с ней познакомиться, но не будет знать, как это сделать. И вместо того чтобы говорить всякие глупости, к которым, по их рассказам, прибегали его товарищи — вроде «извините, но я вас где-то видел», или: «простите, не вы уронили этот платочек», — он просто скажет:

— Вы не рассердитесь, если я сяду за ваш столик? У меня сегодня особенное настроение, я получил благодарность командования и увольнительную вне очереди, и мне бы хотелось начать этот счастливый день с разговора с вами.

— Что ж, садитесь, — скажет она, перебрасывая назад за плечо свою золотую косу.

Ему принесли мороженое, и, чуть отодвинувшись и наклонившись над столом, так, чтобы не капнуть на штаны, он принялся за него, зачерпывая ложечкой поочередно то сливочное, то шоколадное.

— Не правда ли, вы учитесь? — спросит он.

— Да, — ответит она.

— Скажите, пожалуйста, — в каком учебном заведении?

— В педагогическом институте, на литературном отделении.

— Это мечта моей жизни, — скажет он, — поступить в вуз. Только мне хочется поступить на радиофакультет, потому что это мое любимое дело. А литературу я тоже очень люблю и много читаю. Я недавно прочел книгу одного иностранного писателя Генриха Манна. Она называется «Доктор Фаустус». Мне ее дали в нашей библиотеке. Библиотекарь говорил, что книга очень сложная и я, может быть, не все пойму. Но я все понял. А вы читали эту книжку?

— Да, — ответит она, — читала. Но книжка эта в самом деле очень трудная, и я не поняла, какую же музыку все-таки писал ее главный герой.

— На этот вопрос очень трудно ответить. Но я думаю, что эта музыка была похожа на музыку великого немецкого композитора Людвига ван Бетховена.

— А вы вообще музыку любите? — спросит она.

— Я очень люблю музыку, — ответит он. — И симфонии таких великих композиторов, как Чайковский, Римский-Корсаков, Мусоргский, и народные песни. Я не люблю только всякие рок-н-роллы и буги-вуги, потому что в них, по-моему, нет никакой музыки, а только кошачьи завывания.

— Мы с вами одинаково смотрим на этот вопрос, — скажет она.

Затем они вместе выйдут из кафе, и окажется, что у нее сегодня свободный день и она согласна показать ему город и его исторические памятники. И они пойдут по городу, а затем в кино. И после кино он ее проводит к дому и задержит при прощании ее руку в своей. И спросит:

— Если я вам напишу письмо, вы мне ответите?

— Я обязательно вам отвечу, — скажет она.

— Семьдесят три, — скажет Гриша на прощание.

— Что это значит? — заинтересуется она.

— Это международный радиокод. А что это значит, я вам расскажу при следующей встрече.

И они расстанутся. В следующую увольнительную он снова обязательно с ней встретится. Затем она приедет в их клуб по его приглашению, как раз, когда он будет выступать на вечере самодеятельности. Читать стихи Маяковского о советском паспорте. Они еще больше подружатся, полюбят друг друга, и она даст слово ждать его, пока он не вернется из армии.

Но может быть, и вообще не стоит увольняться из армии? Он поступит в училище и станет офицером, а она поедет с ним. Он будет служить в радиолокационной части, расположенной далеко, у самой границы, а она будет учить детей в местной школе. Он будет помогать ей в хозяйстве. Он никогда не будет стесняться помочь ей помыть полы или посуду или приготовить обед. Офицерской чести он этим не уронит. Наоборот, офицерскую честь роняет тот, кто не помогает своей жене и ссорится с ней на людях. А когда заходящее солнце бросит на землю свои прощальные лучи, они будут вместе садиться за стол и учить английский язык.

Гриша доел мороженое. Она не приходила. Он расплатился и вышел на улицу.

Грише очень нравилось отдавать честь встречным военным. Он считал это замечательным обычаем. И, поднося руку к козырьку, он каждый раз невольно улыбался, и улыбались ему в ответ встреченные им прохожие, и хмурились лейтенанты — улыбка при приветствии не предусмотрена уставом.

Его остановил немолодой человек в синем суконном пиджаке, клетчатой рубашке и новенькой кепке с маленьким козырьком, которая очень не шла его усталому, озабоченному лицу.

— Скажите, товарищ старший сержант, — спросил человек, — чи не знаете вы, в каком месте расположена военная часть почтовый ящик 5763?

Это был номер части, в которой служил Гриша.

— Я не могу вам этого сказать, — поколебавшись, ответил старший сержант. — Тут близко военный комендант — зайдите в комендатуру, и вам там точно укажут.

Гришу не раз удивляло, почему перед отпуском в город солдат постоянно предупреждали, чтоб они никому не говорили, в какой части служат и где она находится, хотя любой мальчишка в городе знал, где их часть. Но приказ есть приказ, как говорил старший лейтенант Федоров.

— Сын у меня заболел, — сказал человек в суконном пиджаке. — Первый год служит, и что-то такое у него с ногами. Не писал, не писал, а потом на тебе — болен. И жинка в одну душу — поезжай да поезжай. Так я самолетом — за пять часов с Москвы. Как с нашего села в область автобусом.

— А вы откуда?

— С Украины. С Полтавщины.

— Пойдемте, я покажу вам, где комендант, — предложил Гриша, переходя на украинский язык.

— А вы откуда?

— С Винничины. Из села Чернятка — может, слышали?

— Земляк, значит… Нет, не слышал. Украина большая.

— Это верно, — подтвердил Гриша. — А какая фамилия вашего сына?

— Такая же, как моя. Коваленко. Григорий Коваленко.

Нет, Гриша не встречал такого солдата. Их часть тоже была большой.

Они медленно шагали по улице; Гриша не забывал подносить руку к козырьку при встрече со всяким военным старше его в звании и с удовольствием разговаривал на своем родном, плавном и мягком, певучем украинском языке.

— Это вы напрасно так беспокоитесь, — говорил он. — Не стоило и приезжать. У нас тут замечательная военная медицина, и с сыном вашим будет все вполне благополучно.

— Мать волнуется, — отвечал Коваленко. — Жена моя, значит. Один он у нас. Один сын как один глаз.

Он не говорил о том, как встревожен он сам, как любит сына, как ждет с ним встречи и страшится ее, но Гриша все это понял по тому, как дрожал голос Коваленко, когда говорил он о сыне, как хмурились брови и дергались губы. И хоть сын Коваленко был солдатом-первогодком и заболел чем-то таким, а Грише Кинько было присвоено звание старшего сержанта и он получил благодарность командования, а он, Гриша, поменялся бы с этим сыном и званием и благодарностью, лишь бы иметь такого отца.

Гриша не помнил своего отца. Погиб на фронте. И мать умерла, когда он ходил в седьмой класс. А человеку нужен отец, думал Гриша. Нужен отец, чтоб он вот так волновался и скрывал это, если с тобой что-либо случилось, и мать, чтобы послать отца к сыну за тысячу километров.

Вспомнились Грише его Украина и степи Украины. Ровная, широкая, благодатная земля — такая любимая, что горло сжимает, когда вспомнишь, как по дозревающим хлебам прокатит волны ветер, как обдаст лицо горячим воздухом, насыщенным медвяным, чуть горьковатым запахом цветущей желтой сурепы, розовой повители и перистой полыни… Вдоль Буга — цепочкой курганы — могилы казачьи, а вот и скрытая в густых вишневых садах Чернятка с белыми — самыми белыми в мире! — стенами хат. Из далеких и близких сел приезжают сюда за белой глиной, которую копают здесь в глубоких колодцах, — в Китае называют эту сверкающую снежной белизной глину каолином, а на Винничине — «черняткой», по имени села. Четыре раза на год мать белила хату.

Он вспомнил свою мать — колхозную доярку, у которой постоянно болели пальцы, тихую, молчаливую, по хате она всегда ходила на цыпочках и только иной раз подойдет к Грише, когда сидит он за уроками, проведет жесткой, натруженной рукой по волосам и щеке и скажет: «Учысь, учысь, сынку… А я йисты зготую. И повечеряемо вдвох…» Она всегда говорила: позавтракаем вдвоем, пообедаем вдвоем, поужинаем вдвоем. Видно, когда ждала отца с войны, мечтала, что втроем с мужем и сыном будет это делать. И никогда не забывала, что остались они вдвоем.

— Я вас подожду, — предложил Гриша Коваленко, — и покажу вам дорогу, когда вы узнаете адрес части.

— Спасибо за ласку, товарищ старший сержант, — с достоинством поблагодарил Коваленко.

Спустя некоторое время он вышел из комендатуры, повеселевший и потный.

— Все узнал, — сказал он, утирая лицо платком. — А вышел я, чтоб вы не беспокоились. Комендант позвонил по телефону на этот самый почтовый ящик, и сказали, что сыну уже лучше. Уже ходит, — сказал он так, как, вероятно, говорил, когда его Гриша делал свои первые шаги в отцовской хате. — И провожать меня не нужно — комендант сказал, что даст машину.

Старший сержант Гриша Кинько попрощался с земляком и, искренне радуясь, что неизвестному ему солдату Григорию Коваленко стало лучше, отправился в телевизионное ателье. Ему очень хотелось выслушать мнение опытного радиотехника Александра Александровича о возникшей у него радиотехнической идее.

— Не будете ли вы так добры, — сказал он миловидной девушке — приемщице заказов на ремонт телевизоров, — не скажете ли, где сейчас Александр Александрович?

— Он ушел, но предупредил, что вернется через час. А час уже почти прошел. Посидите, почитайте вот журнал. Он, наверное, скоро вернется.

Гриша сел в глубокое мягкое кресло перед круглым полированным столиком с журналами и газетами, выбрал «Огонек», открыл последнюю страничку и погрузился в необыкновенно интересную статью о том, как на огороде при посадке картофеля нашли клад царских золотых монет.

С Александром Александровичем Ибрагимовым Гриша познакомился совсем недавно. Гриша стоял в довольно большой очереди к кассе кинотеатра. Человека, который остановился за ним, Гриша сначала принял за иностранца — туриста или даже дипломата. На нем был пиджак, который, если посмотреть под одним углом, казался красноватым, а под другим — синеватым; в руке он держал плащ — на внутренней стороне воротника виднелась яркая марка: «Made in USA» — «Сделано в США»; обут он был в невиданные Гришей туфли — черные, остроносые, на шипах из какого-то белого синтетического материала; и разговаривал он со своей спутницей под стать ему — во всем заграничном, с выкрашенными по-заграничному волосами в неестественно светлый цвет — на английском языке; Гриша учил в школе этот язык и хотя не мог понять ни одного слова из того, что они говорили, но знал точно, что это английский язык.

И вдруг иностранец по-русски — правда, с акцентом, но совсем небольшим — спросил, не может ли Гриша взять два билета для него и для его спутницы: они должны ненадолго уйти, он оставит Грише деньги. Гриша охотно согласился — и не пожалел об этом. Александр Александрович Ибрагимов не был никаким иностранцем. А с акцентом он говорил потому, что был азербайджанцем по национальности. Не был он и директором телевизионного ателье, как решил Гриша, когда узнал, что он работает в этом учреждении. Он был просто мастером по ремонту телевизоров.

Познакомил он Гришу и со своей спутницей. Она преподавала английский язык на курсах иностранных языков, и Александр Александрович преувеличенно торжественно сказал Грише: «Это моя учительница».

Он был необыкновенно веселым, добрым и приятным человеком, этот Александр Александрович, а как узнал Гриша впоследствии — и необыкновенным специалистом в своем деле. Лучшим специалистом в телеателье по ремонту телевизоров. Только год тому назад он уволился из армии, где работал тоже по радиоспециальности — ремонтировал радиолокационные установки, и эта военная специальность, как понял Гриша, очень ему пригодилась на гражданке.

Когда Гриша перед началом сеанса в фойе кинотеатра рассказал Ибрагимову, что мечтает стать инженером-радистом, Ибрагимов пригласил Гришу в свободное время заходить в телеателье — познакомиться с новыми марками телевизоров, новыми приборами.

— Это очень вам пригодится, — сказал Ибрагимов. — Вы — военный связист, значит, некоторую подготовку уже имеете. Если вы за время службы в армии изучите еще и ремонт телевизоров, вы потом, когда демобилизуетесь, будете иметь хорошую гражданскую специальность. Дело это перспективное, телевизоров у людей все больше, портятся они, слава богу, все чаще, — он весело подмигнул своей спутнице, — и специалистов по ремонту требуется очень много… А учиться в институте можно и даже нужно — заочно.

В дверях ателье показался Александр Александрович. Гриша поднялся ему навстречу.

— А-а, старший сержант Григорий Осипович, — обрадовался Ибрагимов. Он был первым и пока единственным человеком, который звал Гришу по имени и отчеству. — Что это с вами случилось? Как это вы попали в город в будний день?

— Я получил благодарность командования и увольнительную вне очереди, — похвастался Гриша.

— За что же благодарность?

— Вы не сердитесь, — покраснел Гриша, — но я не могу ответить на ваш вопрос. Это военная тайна.

— Это нехорошо, — строго сказал Ибрагимов. — Нехорошо вы ответили. Я служил в армии побольше, чем вы, и дам вам совет — никогда не отвечайте «военная тайна». Это всегда обращает на себя внимание, вызывает любопытство. Лучше проявить военную хитрость и сказать: «За отличную стрельбу», или: «За ремонт материальной части». Понятно?

— Понятно, — ответил Гриша, досадуя на себя, что так невежливо, непродуманно ответил Александру Александровичу.

— Значит, будем считать инцидент исчерпанным. А теперь сдадим этой красивой девушке выполненные наряды и пойдем завтракать. Шашлык-бастурму любите?

— Я уже завтракал, — нерешительно отказался Гриша.

— Так разве из этого вытекает, что нельзя позавтракать второй раз, когда вас приглашает хороший знакомый? Как говорит пословица: «Палка на палку плохо, а завтрак на завтрак — одно удовольствие».

— Я пришел по делу, — сказал Гриша. — Я хотел с вами посоветоваться…

— За завтраком и посоветуемся.

В шашлычной Александра Александровича встретили как старого знакомого.

— Сейчас, сейчас, — засуетился официант. — Шашлык, конечно?

— Бастурму. И понятно, водки — триста для начала… И может, пива? — спросил он у Гриши.

— Я не пью ни водки, ни пива, — виновато ответил Гриша.

— Никогда?

— Никогда.

— А вино?

— И вина тоже не пью.

— Вот так штука, — удивился Александр Александрович. — Тогда принесите для Григория Осиповича минеральной воды. Нужно же хоть так отметить благодарность командования. А пока нам будут жарить шашлык, можно и посоветоваться. Так в чем дело?

— Я даже не знаю, как сказать… Понимаете…

— Все понимаю, — улыбнулся Александр Александрович. — Деньги нужны. В долг…

— Да нет, что вы…

— Не стесняйтесь, старший сержант, — перебил его Ибрагимов. — Я вас с удовольствием выручу. Хоть сию минуту. Много вам нужно?..

Он полез в карман.

— Да нет, Александр Александрович… Спасибо большое. Но деньги мне не нужны, — сказал тронутый его добротой Гриша. — Тут дело в одной идее… Так сказать, военно-технической…

— Что ж, можно рассмотреть и идею… А деньги в самом деле не нужны?

— Спасибо, совсем не нужны. К чему военному деньги?

— Особенно не пьющему и не курящему, — поддержал его Ибрагимов. — Так какая же это у вас идея?


— Я вот думал, — сказал Гриша, — можно создать такие ракеты… Понимаете, такие ракеты, чтобы они были самоуправляемые. Чтобы они сами летели туда, где работает радиолокационная станция. По ее лучу. Ведь радиолокаторы защищают самые важные объекты, кроме того, и сами ракеты управляются локаторами. И если создать такие ракеты, они сами точно попадут на ракетные базы и так далее… Это, конечно, только замысел. Чтобы его выполнить, нужны специалисты…

— Молодец! — удивленно покачал головой Ибрагимов. — Просто молодец. Замечательный замысел. И по-моему, его вполне можно выполнить. Я вам советую, дорогой товарищ старший сержант Григорий Осипович, сообщить об этом в военный радиоинститут… А сейчас давайте займемся шашлыком и выпьем за ваш замысел. Налить немножко?

— Нет, — ответил Гриша. — Я нарзан выпью. Вы только не обижайтесь.

— За что же тут можно обижаться?

Такого вкусного шашлыка Гриша не ел никогда в жизни.


Глава десятая, которая называется «Что они думали», как, впрочем, следовало бы назвать всю эту книгу

Не все ли равно, что я делаю. Спросите, что я думаю.

Ж. Ренар

— … стоит ли за это ложить жизнь, — закончила свою длинную и путаную мысль Зина.

Шарипова передернуло. «Ложить». Особенно его раздражало в Зине то, как она калечила русский язык. Это было странное, ревнивое чувство. Ему самому знание русского языка стоило большого труда. И когда другие выражались неправильно, небрежно, не заботясь о слове, у него было такое чувство, какое было бы, наверное, у художника, если бы на его глазах превосходную любимую картину кто-то мазал грязью или плевал бы на нее.

«Вначале было слово…» Он не мог бы найти лучшего выражения для того, чтобы объяснить самому себе свой жизненный путь.

Зимой с 1942 на 1943 год после тяжелого ранения в грудь — осколок перебил ребро и застрял в легком — он попал в госпиталь, в Уфу. В палате, куда его положили, на соседней койке лежал пожилой человек с круглой лысой головой, маленькими, щеточкой усами над большим ртом и таким лицом, что, посмотрев на него, Шарипов подумал: доброта, как и злость, оставляет свои следы на лице. Максим Автономович Барышев до войны работал директором сельской школы, а в военное время стал комиссаром батальона.

Максим Автономович часто поправлял Шарипова, который к этому времени — шутка сказать, командир дивизиона гвардейских минометов, Герой Советского Союза! — чувствовал себя уверенней и меньше стеснялся того, что плохо говорит по-русски.

— Нужно говорить не «два человек», а «два человека», — в очередной раз перебил он Давлята.

— Ви меня понял? — вспылил Шарипов. — Это главное!..

— Этого недостаточно, — возразил Максим Автономович.

Спустя некоторое время он спросил у Шарипова:

— Вот скажите, вы замечали, как все, о чем вы думаете, любая ваша мысль, даже не произнесенная вслух, все равно состоит из слов, что думаете вы словами?

— Не знаю… — сказал Шарипов. — Почему словами? Когда я думаю, я вижу… Горы вижу, всадника вижу, или танк вижу, или речку.

— Но при этом вы знаете название всего того, что воображаете. А если вы подумаете, что, к примеру, «социалистическая революция освободила народы, которые угнетались царским правительством», вы уж тут никаких картинок не увидите, а будете думать только словами. Слова неотделимы от мыслей. И вот что главное: чем больше у человека в запасе слов, тем больше у него в запасе мыслей, тем более умным, более знающим будет такой человек.

На следующий день Давлят нерешительно спросил у Максима Автономовича:

— Не смогли бы вы учиться со мной русскому языку… в свободное время?

— Не учиться, а учить, — хитро прищурился Максим Автономович. — Можно. Но язык — это как здоровье. Немного зависит от врача и все — от больного.

Это было время, когда Давлят учился по двадцать четыре часа в сутки. Даже во сне. Даже сны его состояли из русских слов во всех их падежах, склонениях и спряжениях.

Прославленный диктор московского радио — Левитан едва ли представлял себе, какую роль сыграл он в жизни Давлята Шарипова. Слушая последние известия, Шарипов потом повторял каждое слово, осваивая произношение, ударения и даже интонацию Левитана. Он заучивал на память целые страницы Гоголя, Чехова, Шолохова. Любимым его занятием стала придуманная Максимом Автономовичем игра в «очко». Максим Автономович брал в руки добытый для этой цели в библиотеке госпиталя Толковый словарь русского языка или словарь иностранных слов и, открыв книгу на первой попавшейся страничке, прочитывал подряд двадцать одно слово. Давлят их записывал, а затем должен был растолковать каждое из них. Потом они менялись. У Максима Автономовича были все основания удивляться успехам своего ученика — месяца через три Давлят, случалось, обыгрывал в «очко» старого учителя, хотя он и перестал поддаваться, как часто поступал вначале.

Русский язык! Великий русский язык, которым многие так пренебрегают только потому, что слышат его и говорят на нем со дня рождения. На многие годы он стал для Шарипова предметом самой большой его заботы, источником чистой радости и надежным подспорьем в решении важнейших вопросов, связанных с его жизнью и работой.

Он понимал, что Зина, пожалуй, не была бы ему симпатичней, если бы она даже не калечила языка. Но эта ее черта особенно раздражала Давлята.

«Как мало все-таки мы знаем о людях, которые нас окружают, — думал Шарипов. — Вот Ведин. Я его знаю много лет. Я знаю о нем все, что можно знать о близком товарище. И все-таки никогда не пойму, как он может так бережно, так нежно разговаривать с Зиной. Это непонятно. Или он совсем по-другому, чем я, смотрит на Зину, а следовательно, и на всех других людей, или постоянно притворяется. А как относится к Зине Ольга? Надо будет как-нибудь осторожно расспросить. Но, во всяком случае, когда Зина разговаривает, Ольга не смотрит ей в лицо, как бывает в тех случаях, когда стыдно за человека».


— Стоит ли за это ложить жизнь? — сказала Зина.

«Почему она всегда так разговаривает, словно все вокруг нее в чем-то перед ней виноваты?» — подумала Ольга.

Ольга вспомнила, как Зина резко и неожиданно спросила у нее: «А вам не страшно в вашем институте резать трупы?»

Ольга ответила, что они уже теперь не режут трупов, но когда резали, ей это вначале действительно было страшно.

«Вот это правда», — сказала Зина так, словно все, что говорила Ольга перед тем, было неправдой. И стала рассказывать, что она не боялась трупов, что пронесла на себе три километра раненого, который по дороге умер, но все равно донесла его.

Как это часто бывает с людьми, не привыкшими вслух излагать свои мысли, она говорила о прошедших событиях в настоящем времени: «Тащу я, значит, на спине труп…»

Ведин осторожно попытался перевести разговор на другую тему.

— Ты меня не перебивай, — раздраженно прервала его Зина. — Я на фронте была не меньше, чем ты или Давлят. И орден Красного Знамени я получала в то время, когда заработать его было не так легко, как теперь. Тогда не давали Красное Знамя за выслугу лет.

Это была странная женщина. Она странно, вела себя. Непонятно. Взять хотя бы то, что, когда они поднимались в Доме офицеров по лестнице, она останавливалась на каждой площадке и оборачивалась вокруг себя. А когда они вместе пошли в театр, в антракте при своем муже и Шарипове она предложила: «Ну, вы, мужчины, оставайтесь здесь, а мы пойдем в женскую уборную. Или вам не нужно?» Ольга не знала, что сказать, покраснела, растерялась. «Вы не стесняйтесь, — сказала Зина, — это дело обычное, естественное».

«Интересно, — думала Ольга, — как относится к этой Зине Давлят? Мне кажется, что его подчеркнутая почтительность вызвана именно тем, что он хочет скрыть свою неприязнь к жене Ведина. А как сам Ведин? Очевидно, они прожили вместе много лет, привыкли друг к другу, и то, что мне кажется странным и необычным в Зине, для Ведина привычно и знакомо, а может быть, и приятно?»


— Стоит ли за это ложить жизнь? — спросила Зина.

«Не знаю, — подумал Ведин. — Не знаю».

Тогда ему казалось, что он не сможет жить. Что всему конец. Он тогда приехал на следствие в маленький районный центр на станцию Чептура. Днем много и напряженно работал, а вечером со своим знакомым — следователем районной прокуратуры ходил в местный клуб. Там танцевали под радиолу. Ведин не танцевал, в клубе ему было скучно.

Однажды, в конце рабочего дня, когда ему понадобилось посмотреть в связи со следствием, которое он вел, подшивку республиканской газеты за прошлый год, он зашел в районную библиотеку. И за деревянной некрашеной стойкой, отделявшей половину комнаты, предназначенную для посетителей, от другой половины, где стояли полки с книгами, он увидел девушку, прекраснее которой он не встречал ни до этого дня, ни после него. Он даже не знал, какая она. Он и сейчас не помнил ее лица и, может быть, не узнал бы ее. Он знал только, что она прекрасна, что она прекраснее всех на свете.

Он до сих пор не понимал, как у него хватило решимости заговорить с ней, познакомиться и проводить ее от библиотеки к дому, на другой конец городка.

Ее звали Саррой. Из эвакуированных. Она жила с родителями, училась в десятом классе вечерней школы и работала библиотекарем. Оказалось, что она бывала в клубе и заметила там Василия. А он недоумевал, как мог не обратить на нее внимания. Только при мысли о ней, только при взгляде ее двух черных солнц, бьющих из-под ресниц, у него сдавливало сердце. Краски в те дни казались ему ярче, запах сильнее, и мир, и земля, и деревья, и цветы казались ему лишь вчера сотворенными.

Никто и никогда в жизни не относился к нему с таким безграничным, с таким всеобъемлющим доверием и доверчивостью, как Сарра. Родители чуть не запирали ее за то, что она «гуляет» с военным. И все равно они встречались каждый вечер, и Сарра возвращалась домой глубокой ночью.

Он скрыл от нее, что был женат и имел ребенка. Он не мог этого ей сказать. Если бы он сказал это, Сарра не осталась бы с ним ни минуты. Она любила в первый раз и могла любить только такого человека, который любит впервые. Он знал, что женится на ней, потому что жить без нее больше не сможет.

Во всю свою жизнь он не целовался так много, как в эти дни с Саррой. Он никогда не представлял себе, что в поцелуях может крыться такое глубокое, такое бесконечное наслаждение, такая любовь и такое счастье. Он рассказывал о себе, и, наверное, за всю жизнь ему не случалось говорить о себе так много. Он никогда не знал, что в рассказах о себе, в воспоминаниях о детстве, о школьных днях может быть такой интерес для близкого тебе человека, такое бесконечное понимание.

Она была очень нежной, его Сарра, безмерно нежной с ним, бесконечно нежной и ласковой. Он знал, что в любой из этих вечеров мог бы сделать ее и совсем своей, но оберегал ее доверчивость от слишком грубой ласки, от неосторожного движения.

Он закончил следствие. Он должен был возвратиться в Душанбе, чтобы передать дело военной прокуратуре, а затем собирался снова приехать за Саррой.

В Душанбе, в своей маленькой холостяцкой комнатушке, он застал Зину. Он ничего не слышал о ней с начала войны и считал ее погибшей.

Он сделал все необходимое для того, чтобы не показать Зине, как он растерялся. Он понимал, что не может, что не имеет права в первый же день ее приезда сказать, что собирается жениться на другой. Она вернулась из госпиталя. Но он знал, что через несколько дней обязательно скажет о своем решении.

Уже к вечеру он твердо понял, что никогда не расстанется с Зиной. Она показала ему выписку из истории болезни. Инвалид второй группы. С психическим заболеванием. Он не мог оставить больную жену.

На следующий день он послал Сарре телеграмму. В телеграмме легче лгать, чем в письме. Он сообщил: «Уезжаю далеко длительную командировку. Возможно, навсегда. Прости, если сможешь».

Он очень много работал в те дни. И много пил. Зине и в голову не приходило, что до ее приезда он вообще не пил и не курил. Он очень заботился о Зине. Чем больше он думал наедине с собой, страшась этих мыслей, о том, как плохо, что она вернулась, тем заботливее, тем внимательнее он был.

Но однажды он не выдержал. Это было больше, чем через месяц после того, как он послал телеграмму. В тот день он понял, что больше не может. Будь что будет.

Он взял в гараже большую открытую машину — «додж 3/4». Сам уселся за руль. Стрелка спидометра не сходила с цифры «80 миль». Он выехал в девять часов вечера, а к десяти уже был в Чептуре. С визгом затормозил у ее дома. Взлетел на крыльцо.

— Опоздали, — ответила на его вопрос какая-то женщина. — Сегодня утром уехали. В одиннадцать тридцать.

— Куда?

— К себе на родину. На Донбасс.

Это было удивительно — как он сумел вывести машину за районный центр. Там он остановился прямо в поле. И всю ночь просидел на пружинном высоком сиденье, куря папиросу за папиросой.

Сарра. Любовь. Жизнь.

Во всем, что он думал после этого, черное было черным, белое — белым; а жизнь получалась серой, как дорожная пыль…

Нет!.. Все это не так!.. Он не считал себя несчастным. У него был долг. Перед Родиной. И он платил его своей работой. У него был долг. Перед больной женой. И он платил его своим к ней отношением. Он был исправным должником. Но в конце концов не так ли живут многие другие люди на этом свете?


— Стоит ли за это ложить жизнь? — глядя в пол, произнесла Зина.

Она много раз пыталась отдать свою жизнь. Может быть, во всем этом вестибюле театра, заполненном в антракте людьми, не было ни одного человека, который бы так мало дорожил жизнью, как она.

Перед самой войной она поехала на лето с сыном — годовалым Сашкой — к своим родителям на станцию Котельниково. Она рвалась уехать назад, к мужу, но Ведин собирался в действующую армию и написал ей, что лучше остаться пока с родителями.

Это случилось 11 июня 1942 года. С утра она пошла на почту. В это время начался воздушный налет на станцию. Она побежала домой, а вокруг нее загорались и взлетали в воздух дома, отвратительно, выворачивая душу, выли бомбы, воздух был заполнен тревожными гудками паровозов на станции, зловещим гулом немецких самолетов и слабыми криками людей.

Она бежала по улице, где горел один дом, второй, третий. Их дом остался цел. Все было в порядке. Задыхаясь, она вошла в сени, зачерпнула воды из ведра и открыла двери в комнату. В доме было пусто. Ни души.

Тогда она выскочила через заднюю дверь в огород, где в конце, под самым забором, отец ее выкопал глубокую и узкую щель на случай бомбежки. Возле забора что-то дымилось. На тряпичных, слабых ногах она побежала по огороду.

Небольшая бомба угодила прямо в щель. Погибли все. Все до одного. Ее сын Сашка. Ее отец Антон Иванович. Ее мать Мария Петровна. Младшая сестра Дуня. Племянник — восьмилетний Павлуша — сын старшего брата, который был на фронте. Дальняя родственница старуха Василина. Все.

Выли бомбы. Хлопали зенитки. Гудели самолеты. А она бегала по огороду и приговаривала: «Их всех убило, а я жива… Их всех убило, а я жива…» Потом она побежала на станцию, хватала за руки солдат и все приговаривала: «Их всех убило, а я жива…»

Ее подобрал фельдшер из полевого госпиталя. Она осталась при госпитале. Санитаркой. А имела среднее медицинское образование. Затем через месяц, через два, когда немного пришла в себя, попросилась в действующую часть. Не было в их полку человека, который так мало дорожил бы жизнью, как она. Лазила в самый огонь. Никогда не ложилась при свисте пуль, при визге мин, при взрывах снарядов. Невысокая, кряжистая, выносила на себе раненых из самого ада. И пуля ее не брала.

Дважды ее контузило во время бомбежек. После второго раза она помешалась. Ей все казалось, что голова ее прочными и тонкими прозрачными лентами связана с небом. Запоминала, сколько раз за день обернулась вокруг себя, а вечером перед сном столько же раз оборачивалась в обратном направлении, чтобы ленты не скрутились.

Трудно и медленно шло выздоровление. А привычка подсчитывать обороты и раскручивать ленты осталась до сих пор, хоть была здорова и понимала, что никаких лент нет.

Пока была в армии, даже не узнавала о муже, гнала все мысли о нем: не могла сообщить, что Сашка погиб. А когда вышла из госпиталя — больная, бесконечно одинокая, — поехала к мужу.

Никогда не спрашивала его о том, был ли у него кто-то, кроме нее. Но чувствовала, что-то такое было. Знала, что разбила что-то своим приездом, что помешала чему-то своим присутствием. И не могла с собой справиться. Чем внимательней, чем бережней относился к ней муж, тем больше грубила, тем становилась раздражительней и резче. Так, словно испытывала его терпение. Так, словно добивалась, чтоб он не выдержал, чтоб оставил ее. Так, словно мстила ему за то, что больше не может иметь детей, — а ему очень хотелось ребенка.

— А я вам говорю, — упрямо повторила Зина, — что много таких случаев, когда у людей дети были хорошими детьми, а выросли такой дрянью, что и смотреть противно. Так стоит ли за это ложить жизнь?


Глава одиннадцатая, из которой следует, что человек в афганском халате вовсе не утонул, а был убит

Следует предпочитать невозможное вероятное возможному, но маловероятному.

Аристотель

Баю, милый, баю,
Песню начинаю
О коне высоком,
Что воды не хочет.
Черной, черной, черной
Меж ветвей склоненных
Та вода казалась.
Кто нам скажет, мальчик,
Что в воде той было?..

Шарипов вспомнил, как много лет назад он впервые увидел на столе у своего начальника Степана Кирилловича Коваля, тогда еще майора, раскрытый томик со странным текстом, напечатанным на неизвестном Шарипову языке. Короткие, столбцом, строки начинались перевернутыми вниз головой восклицательными или вопросительными знаками и заканчивались такими же знаками, но поставленными правильно.

— Гарсиа Лорка, — сказал Степан Кириллович. — Испанский поэт. Расстрелян фашистами. — И, закрыв томик, добавил: — Я был с ним знаком.

Он снова открыл томик и прочел нараспев несколько ритмичных, загадочно звучащих строк.

— О чем это? — спросил Шарипов.

— О высоком коне, который не хочет пить воду. Потому что в воде этой — кровь.

Так Шарипов узнал, что Степан Кириллович был в Испании, и впервые услышал о Гарсиа Лорке.

Он достал все, что было издано Гарсиа Лоркой на русском языке. Стихи этого испанского поэта были первыми русскими стихами, которые он знал на память.

Усни, мой сыночек,
Конь воды не хочет, –
вспомнил Шарипов, заметив на столе Степана Кирилловича раскрытый томик Гарсиа Лорки, и сказал без улыбки:

— Кто нам скажет, мальчик, что в воде той было.

— Никто не скажет… Садитесь, — предложил генерал Шарипову и Ведину.

Лицо Степана Кирилловича с распухшим носом, с синеватыми мешками под глазами, с седыми неровными бровями казалось сегодня особенно внушительным и привлекательным.

— Никто не скажет, — повторил Степан Кириллович строже. — Нужно выяснить самим. Во всяком случае, мальчик, которому я это поручил, плохо справился со своим делом. И вам, товарищи начальники, не мешает знать, чем объясняет этот мальчик свой промах. Тем, что, когда выполнял поручение, был расстроен «личными обстоятельствами».

Он посмотрел на Шарипова, и Шарипов отвел взгляд.

«Как все связано в этом мире, — подумал Шарипов. — Олин отец, Николай Иванович, рассказывал, что рой пчел представляет собой организм, где каждая пчела составляет как бы клеточку этого единого существа — пчелиного роя. Но, может быть, жителю другой планеты все наше человеческое общество тоже представилось бы в виде огромного сложного организма, состоящего из отдельных клеток-людей… А впрочем, все это чепуха. Если бы уж я в чем-то промазал, то не стал бы объяснять это «личными обстоятельствами». Особенно такими». После отъезда Аксенова, которого посылали разобраться в том, кто такой таджик, утонувший в Мухре, дежурный районного отделения милиции, рассматривая принадлежавшие покойному добротные мукки — высокие сапоги местного изготовления из коричневой сыромятной кожи, с острыми, загнутыми вверх носами и узкими высокими каблуками, — совершенно случайно повернул один из каблуков и убедился, что он свинчивается. В каблуке находилась небольшая алюминиевая камора — совершенно пустая.

В Савсор вертолетом были доставлены следователи и эксперты. Они произвели эксгумацию трупа. В области затылочного бугра черепа покойника была обнаружена трещина, в которой застрял обломившийся кусочек заостренной стали, похожий на крошечный обломок лезвия большого ножа или тесака. Эксперты засвидетельствовали, что, если бы, скажем, острый стальной предмет с таким краем даже находился среди камней в реке, покойник не смог бы так удариться о него затылком. Следовательно, перед тем как человек этот попал в Мухр, ему был нанесен удар сзади.

Следователи и эксперты проверили каждый миллиметр одежды покойного, но больше ничего подозрительного обнаружить не удалось. Между тем Коваль считал, что незарегистрированный передатчик необходимо искать прежде всего где-то в местности, близкой от места гибели человека в афганском халате.

«Когда вор приходит в дом, он не берет с собой колокольчика», — часто повторял Коваль старую английскую пословицу. Его, Коваля, профессия и состояла в том, чтобы незаметно подвесить такой колокольчик. И у них уже был «колокольчик» — агент иностранной разведки — человек странный и легкомысленный.

— Так вот, товарищи, познакомьтесь с этими письмами, — предложил Коваль.

Он вынул из папки, лежавшей на столе, три листика бумаги и протянул один из них Ведину, другой — Шарипову, а третий оставил себе.

На разлинованном в фиолетовую клетку листе, вырванном из школьной тетради, Шарипов прочел:


«Мне известно, какой беспорядок имеется в штабах, и поэтому я посылаю письмо трем адресатам.

1. Начальнику генерального штаба Советской Армии.

2. Начальнику управления связи Министерства обороны Советского Союза.

3. Начальнику отдела радарной службы генерального штаба.

Мне известно, что одно из государств — предполагаемых противников Советского Союза в будущей войне обладает самонаводящимися ракетами, которые ориентируются по волнам радарных станций противника. Если эти ракеты будут применены в войне, то такая акция полностью дезорганизует оборону. Ракеты сами изберут своей целью любой из действующих радаров. Без службы радаров станет невозможным перехват баллистических ракет и сверхскоростных самолетов.

Надеюсь, что сообщенный мной факт станет известен соответствующим специалистам в этой области, которые смогут с целью контробороны создать снаряды такого же характера».


Подписи под письмом не было.

— Что вы об этом думаете? — обратился Коваль к Ведину.

Ведин помолчал, а затем спросил:

— Откуда были отправлены эти письма?

— Из Душанбе. Одновременно. Их бросили в почтовый ящик на вокзале. Все три совпадают слово в слово.

Шарипов взял в руки конверт. Он был самодельный, из той же самой бумаги в фиолетовую клеточку, на какой было написано письмо.

— Это не открытие, — сказал Ведин. — О ракетах, которые наводятся таким образом, как пишут в этих письмах, я слышал уже давно. Это, по-моему, ни для кого не секрет.

— Верно, — согласился Коваль. — О снарядах, самонаводящихся по частотам радиолокационных станций, в Америке, например, открыто сообщалось еще в 1957 году. — Он вынул из папки лист бумаги, надел очки и прочел: — «Американский управляемый снаряд воздух — земля «баллпан» фирмы «Мартин» имеет согласно сообщениям чрезвычайно простую систему самонаведения по сигналам неприятельских радиолокаторов, что позволяет его эффективно использовать для поражения разнообразных сухопутных и морских целей». Это выписка из американского журнала за 1957 год номер двадцать два, страница двадцать три.

Он вынул из папки еще один лист.

— А вот выписка из журнала за 1960 год номер одиннадцать. «Фирма «Авиацион уик», являющаяся главным подрядчиком военно-морского флота США, размещает заказы на изготовление управляемых снарядов «корвус» класса воздух — поверхность на 25 миллионов долларов. Система наведения включает в себя радиолокационный приемник на снаряде, самонаводящийся на частоты радиолокационных станций противника. Фирма «Дженераль электрон» разрабатывает вычислительную машину для определения ошибки системы наведения».

— Письмо написано на листках из школьной тетради, — продолжал Ведин, — и пером № 86 или похожим. Быть может, это проделка какого-нибудь школьника?..

— Хм. — Коваль вынул из папки еще один лист. — Вот выводы графической экспертизы. Перо не автоматическое, типа школьного № 86. Писал пожилой человек в возрасте за шестьдесят лет.

— Возможно, — неохотно согласился Ведин. — Но если даже это и пожилой человек, то скорее всего он шизофреник с манией преследования. Если бы это был человек, который самостоятельно пришел к открытию, сделанному задолго до него, если бы это был очередной «изобретатель велосипеда», то он не скрывал бы своего имени. Он бы обязательно указал фамилию и адрес. А главное, сообщил бы хоть несколько слов о том, как он пришел к этим мыслям.

— Едва ли это шизофреник, — возразил Шарипов. — При психическом расстройстве, и особенно при мании преследования, человек, который написал письмо, объяснил бы в нем, почему он не подписался. Было бы хоть несколько слово том, что его преследует американская или даже люксембургская разведка, или что его мысли подслушивают по радио, или еще что-нибудь в этом роде.

— Вот заключение эксперта-психиатра, — вынул Коваль еще один лист из своей папки. — Оно совпадает с мнением Давлята Шариповича. Эксперт считает, что письмо написано человеком психически здоровым.

— Я пока не вижу особенного психического здоровья в этом сочинении, — возразил Ведин. — А чего стоят выводы экспертов-психиатров, да еще сделанные на основании одного письма, мы знаем… Единственное, что мне показалось здесь странным, — как-то непривычно в таком тексте звучит слово «акция». И еще — «радар». У нас обычно говорят «радиолокатор».

— Не знаю, — задумался Коваль. — Пожалуй, в этом отношении большего внимания заслуживают первые слова письма: «Мне известно, какой беспорядок имеется в штабах». Это очень перекликается с распространенным английским выражением: «Там, где кончается порядок, — там начинается штаб».

Коваль вышел из-за стола, тяжело шагая, прошелся по кабинету, посмотрел в окно, заслоненное высокими тополями, и снова вернулся на место.

— Так вот, — обратился он к Ведину, — иной версии, кроме того, что это написал шизофреник, у вас нет?

— Пока нет.

— А у вас? — спросил Коваль у Шарипова.

— Есть. Будем считать, — сказал Шарипов, — что письма действительно написал пожилой человек. Возможно, интеллигент, возможно, иностранного происхождения. Мне кажется, что этот человек косвенно связан с агентами, организовавшими радиопередачу. Краем уха он слышал о том, как может быть использовано знание частот радиолокаторов. Но вместе с тем человек этот сам не связан с радиолокационной службой, мало разбирается в этих вопросах. Совесть, или чувство патриотизма, или, возможно, обида, нанесенная ему агентурой или людьми, связанными с агентурой, заставили его написать письма. Но сообщить о том, кто он такой, он не может, так как каким-то образом сам замешан в этом деле. Это пока все.

— Так, — сказал Коваль. — У вас есть какие-нибудь возражения? — спросил он у Ведина.

— Нет, — ответил Ведин. — Это одна из тысячи возможных версий. Или даже из десяти тысяч. Но я не вижу в этих письмах достаточных фактов, которые бы ее подтверждали.

— Хм, —нахмурился Коваль. — А у меня сложилась несколько иная версия. Мне думалось, что письма эти, возможно, написаны иностранным агентом с какой-то провокационной целью. Чтобы отвлечь от чего-то внимание. Но от чего именно, я пока не знаю… — он едва заметно усмехнулся. — Что ж, существует очень простой и надежный способ проверить наши версии. Для этого достаточно выяснить, кто же все-таки написал эти письма. — Он помолчал. — Так вот, дорогие товарищи, за этим я вас и вызвал. Задачка не из легких. Так сказать, не по арифметике, а по алгебре. Как говорят контрразведчики в шпионских фильмах, — со многими неизвестными. Но решить ее нужно.

«Кто нам скажет, мальчик,
Что в воде той было?» –
подумал Шарипов, выходя из кабинета генерала Коваля.


Глава двенадцатая, в которой Шарипову построили сапоги

Более высокое положение! Пусть мухи и мыльные пузыри летят вверх и занимают более высокое положение. Если бы на земле было побольше умных сапожников и портных, свет бы стоял чуть покрепче, чем теперь.

Г. Бергштедт

Шарипов избегал встреч с Садыковым. И, как всегда бывает в таких случаях, встречался с ним чаще, чем можно было предполагать, хотя у них не было общих знакомых и работали они в областях очень далеких.

Он встречал его то на улице, то на избирательном участке, а однажды он увидел Саыкова на экране телевизора — показывали участников какого-то совещания не то торговых работников, не то местной промышленности.

И при каждом таком случае Шарипов вспоминал его не таким, каким видел его в прошлый раз, а таким, каким был Садыков в тот зимний день, когда он стоял перед столом Степана Кирилловича — пришибленный, худенький, маленький, а за окном падал на землю чистый, белый, пушистый снег.

Был ли он действительно так виноват, как ему казалось в тот день? У госпиталя дежурил Садыков. Но Шарипов хотел во что бы то ни стало сделать тот снимок, который ему не удался. Нужна была фотография графа Глуховского — он это понимал. Очень нужна была. Она бы и теперь пригодилась, если жив еще этот граф. Он снова забрался на чердак здания бывшей школы, превращенной в госпиталь для солдат армии Андерса. Сфотографировать графа ему так и не удалось. И когда он возвращался, увидел, как через боковые двери во двор вышел таджик в рваном халате и торопливо направился к ишаку, привязанному к забору. Шарипов подошел поближе, и тогда человек в халате прикрыл лицо рукавом и погнал ишака к выходу. «Хрр, — подгонял он ишака, — хрр». Это «хрр» и обмануло Шарипова. Он решил, что это не Глуховский — так мог покрикивать только человек, с детства подгонявший ишаков. Это и еще то, что он выругался по-таджикски, когда ишак задержался в воротах.

Он промолчал тогда о том, что видел этого таджика на ишаке. Коваль не простил бы ему, что он упустил графа Глуховского. Садыков был человеком новым, с него спрос меньше, и то Степан Кириллович предложил ему уйти в интенданты.

А ведь могло все случиться иначе. Если бы он сказал. Могло случиться так, что Коваль предложил бы ему, Шарипову, перейти в интендантство. А Садыков остался бы…

«Нет, — подумал Шарипов. — Я бы не ушел. Я бы ни за что не ушел. Я бы упросил Степана Кирилловича. Это единственное, о чем я мог бы просить даже на коленях. Но я промолчал. И не люблю вспоминать об этом».

Ну что ж, судя по тому, как выглядел Садыков сегодня, он ни разу не пожалел, что перешел в интендантство. Это был толстый, преуспевающий человек, самоуверенный и шумный, в пиджаке из серой шерсти, в кремовой крепдешиновой рубашке, в парчовой тюбетейке художественной работы. Большой начальник. Директор винсовхоза.

Шарипов шел к управлению, когда вдруг у края тротуара резко затормозила «Волга», из машины выкатился Садыков, поздоровался, снисходительно посмеиваясь, спросил у Шарипова, почему тот до сих пор ходит в майорах, почему не присваивают подполковника, а затем долго не отпускал Давлята, приглашая его пообедать.

— Как же так? Сослуживцы были, одним делом занимались… А ты у меня дома ни разу не был… Послушай, — вдруг удивился Садыков, — ведь ты даже где я живу не знаешь. Поедем.

«У этих бывших интендантов, — отметил про себя Шарипов, — была, видимо, неплохо развита способность убеждать других совершать непреднамеренные действия». Он сдался.

Очевидно, Садыков находился на вершине своих жизненных успехов. Очевидно, ему было совершенно необходимо похвастаться перед Шариповым тем, чего он достиг, доказать ему, а заодно и себе, что он не ошибся, когда перешел в интендантство.

Садыков водил его по всем четырем комнатам своей квартиры — комнатам, со вкусом обставленным превосходной чешской мебелью, с креслами, сиденья и спинки которых были набиты губчатой пластмассой, а ножки торчали врозь, как у ягненка, впервые поднявшегося на ноги. С дорогими коврами. С полированным шкафом, которым Садыков особенно гордился. «Комбайн», — сказал он. — Такой только у меня и у министра». Этот шкаф соединял в себе телевизор, радиоприемник, проигрыватель и магнитофон.

Впечатление портили картины. Они висели на стенах в тяжелых золотых рамах. Копии с «Утра в сосновом лесу» Шишкина, «Девятого вала» Айвазовского и еще с «Княжны Таракановой». Княжна Тараканова почему-то была в двух комнатах. В ванной стены были выложены белой фаянсовой плиткой, пол покрыт красным резиновым ковром, на кухне стояли две газовые плиты и два холодильника.

У Садыкова было трое детей, но в квартире не чувствовалось, что здесь живут дети.

— Старший, Галиб, в школе, — сказал Садыков.

А младшие, две девочки, в кишлаке у родственников, как выразился Садыков, «дышат воздухом». Жена Садыкова, татарка, по имени Римма, инженер-химик, все свое время, очевидно, отдавала науке — Садыков объяснил, что она учится в заочной аспирантуре.

Садыков сам быстро и умело накрыл стол, приготовил закуски, откупорил штопором дорогой армянский коньяк и неуловимым, легким движением, стукнул кулаком по дну белоголовой замороженной бутылки водки так, что пробка ровно на две трети выдвинулась из горлышка.

— Вот так и живем, — повторял Садыков. — Хорошо, понимаешь, живем…

Говорить ему, видимо, было не о чем. После второй рюмки у него посоловели глаза, и Шарипов решил, что он принадлежит к числу тех, впрочем, довольно распространенных людей, которые охотнее угощают вином других, чем пьют сами.

— Так что ж, — вдруг спросил Садыков. — Так и пропал после того граф Глуховский? — Он смотрел вниз на пробку от коньяка. Он резал ее поперек новым тупым столовым ножом с серебряной ручкой.

— Не знаю, — сдержанно ответил Шарипов. — Мне больше не приходилось заниматься этим делом.

— Но если бы он попался… Я думаю, ты бы знал?..

— Совсем не обязательно, — оказал Шарипов. — Как ты знаешь, каждый у нас занимается своим делом… — Он помолчал и, не удержавшись, добавил: — И мы никогда не расспрашиваем друг друга.

Садыков разрезал пробку, смел ее со скатерти в ладонь и бросил в тарелку с остатками салата.

— Ты сапоги еще носишь? — спросил он внезапно. — Или только полуботинки?

— Случается, и сапоги, — ответил Давлят настороженно.

— Это я почему спрашиваю? Это я потому спрашиваю, что мне теперь сапоги ни к чему. В машине езжу. Пешком не хожу. А на склад Главторгснаба поступил замечательный товар. Только очень мало. Совсем мало. Я сказал оставить для меня. У меня там знакомство. Но мне не нужно. Тебе уступлю. Такой товар, что сапоги будешь носить ты, а потом дети, а потом внуки. И все будут новые. Ты женат уже? — спросил он вдруг быстро и трезво.

— Нет еще.

— Дети и внуки будут носить, — снова повторил Садыков. — Если дед Иван сошьет. Поедем? Ты такого товара еще не видал.

Он вышел в соседнюю комнату и громко, так, чтобы услышал Шарипов, сказал в телефонную трубку:

— Машину Садыкову.

Сейчас же вернулся и самодовольно предложил:

— Пойдем на улицу. Машина уже внизу.

По дороге, откинувшись на заднее сиденье «Волги», он долго рассказывал Шарипову о деде Иване, замечательном сапожнике.

— У меня работал. В сапожной мастерской. Когда я военторгом командовал. Теперь не то. Теперь в районной мастерской работает. Старый. Но если я скажу, сапоги сделает.

По словам Садыкова, этому старику было чуть ли не сто лет; он шил сапоги генералам и офицерам русской армии в Кушке, еще задолго до революции, сам генерал — забыл как звали, немецкая фамилия — наградил мастера ста рублями за парадные сапоги.

Машина остановилась, но Садыков остался на месте, загораживая выход Шарипову.

— Трудное это было время, когда мы служили вместе, — сказал он со вздохом. — Но хорошее. Хорошее потому, что мы всегда говорили правду. Только правду…

— То есть как? — насторожился Шарипов.

— А так… Просто мы работали не ради денег, а ради правды. Ну, давай посмотрим товар.

Товар и впрямь оказался редкостным — необыкновенно эластичный и прочный хром, издававший тот особый, ни с чем не сравнимый запах, по которому знаменитая французская парфюмерная фирма назвала лучшие свои духи «Русской кожей». Хороша была и подошва — толстая, словно литая.

Дед Иван, лысый, болезненный старичок с монгольской раздвоенной бородкой и редкими желтыми усами, долго мял товар в руках, хмыкал, затем сказал, покашливая:

— Можно построить. Построим. И будут сапоги. Русского фасону: чтоб на вид — выходной, а на ноге — рабочий.

— А когда же вы «построите»? — спросил Давлят.

— Быстро нужно, дед Иван, — вмешался Садыков.

— Вот тут, против нас, — портняжная мастерская, — сказал старик, — портняжки, значит, там работают. Так они даже штаны не к спеху шьют. А вот сколько сшил я за жизнь сапог этих — не пересчитать. И всегда чтоб срочно, чтоб к завтрему. Не может человек ждать, пока сапоги сошьют… — он улыбнулся снисходительно и ласково, посмотрел на Шарипова голубыми, ничуть не выцветшими детскими глазами. — Ладно уж… За двенадцать дней построим.

— Почему же за двенадцать?

— Работа такая, — с достоинством ответил сапожник. — Вот сейчас размеры снимем, а через три дня на подробную примерку придешь.

Через три дня заинтересованный Давлят снова пришел к деду Ивану. «Строительство» сапог оказалось и впрямь делом необыкновенно сложным и ответственным.

— Вот сюда, — объяснил старик, — между верхами и подкладкой рыбий пузырь кладется. Он у рыбы такой, что в одну сторону, наружу, значит, всякий дух пропускает, а в другую все сдерживает. А в голенище тоже своя прокладка идет — холст, в олифе варенный. Шьется все дратвою самодельною, а каблук на медных гвоздиках. Тогда настоящий сапог и получится.

Шарипов осмотрел рыбий пузырь, провел пальцем по жирному холсту, предназначенному на прокладку, и с удивлением спросил:

— И так вы все сапоги делаете?

— Только так и делаю. В моих сапогах по далеким краям, да не по одному году люди ходили.

— А фасон какой?

— А фасон у русского сапога только один бывает. Правильнее сказать — два: рабочий или выходной. Это всякие туфли, или ботинки, или вот теперь босоножки стали робить на разные фасоны. А настоящий сапог, как человек, на один фасон делается.

… Когда Шарипов надел новые, просторные и вместе с тем ловко сидевшие на ноге сапоги и нерешительно полез в карман за деньгами — он понимал, что за такую работу старику следует заплатить особо, — дед Иван сказал:

— С этим ты погоди. Выйдем-ка сначала. Сапожки замочить надо.

— Как замочить? Неужели ты, дедушка, водку пьешь?

— Случается, что и пью. А как замочить, сейчас повидишь.

Он подвел Давлята к неглубокому арыку во дворе и предложил:

— Вот ты войди в воду да походи по канавке. Так только, чтобы водица за голенище не перехлестывала.

Шарипов вошел в арык. Это было странное ощущение — прохладно и сухо.

— Можешь так хоть день ходить, хоть два, а воды не почувствуешь, — сказал старик.

Когда Шарипов вышел из арыка, старик предложил:

— А теперь стукни ногой о землю. Покрепче!

Шарипов притопнул каблуками.

— Попробуй рукою сапог. Помни его рукой.

Давлят попробовал. Сапоги были совершенно сухими. Капли воды скатывались с них, как ртуть.

Шарипов полез рукой не в тот карман, где лежали предназначенные для старика деньги, а в другой, где денег было значительно больше.

«А ведь это мне бы следовало организовать строительство сапог для Садыкова, — подумал он, — а не ему для меня».


Глава тринадцатая, о таракане, мученике науки

Сэр Пирс: Нет, нет, война у всех нас вызвала необыкновенный душевный подъем. Мир уже никогда не будет прежним. Это невозможно после такой войны.

О'Флаэрти: Все так говорят, сэр. Но я-то никакой разницы не вижу. Это все страх и возбуждение, а когда страсти поулягутся, люди опять примутся за старое…

Б. Шоу

— Природа вовсе не обделила тараканов, — сказал Николай Иванович. — Мы просто еще очень мало знаем о тараканах. И о природе.

— Это мученик науки, а не просто таракан, — с улыбкой заметила Таня. — Но все равно, если это подтвердится, я поверю в телепатию.

— Телепатия здесь ни при чем.

— Придется, наверное, ставить памятник вашему таракану, так же как поставили памятник павловской собаке, — сказал Володя. — Но неужели только это насекомое обладает способностью так реагировать на человеческий взгляд?

— Не думаю. Необходимо проделать еще тысячи и тысячи экспериментов на разных насекомых, а может быть, и животных, нужно создать новые методики и новые приборы. Я давно замечал, что этот вид таракана — а я избрал его для экспериментов еще в тридцатых годах — он неприхотлив, хорошо размножается, легко поддается обучению, — что этот вид таракана обладает любопытным свойством: под действием человеческого взгляда он на какое-то небольшое время — на секунду, на две, на три — замирает. Но лишь после того, как мы научились вводить в нервные окончания насекомого тончайшие электроды, соединенные с катодным осциллографом, то есть только теперь, удалось установить, какие же органы таракана воспринимают этот взгляд — вернее, излучение, природу которого мы еще не знаем.

— И ваша лаборатория сейчас устанавливает природу этих излучений?

— Да, совместно с физиками-электрониками. Вавилов писал когда-то, что глаз представляет собой модель солнца. Если это так — а это, несомненно, так, — то он должен не только воспринимать лучи, но и излучать.

— Не понимаю, — сказала Таня. — Чем же глаз похож на солнце? Только тем, что круглый? И с ресничками, как с лучиками?

Николай Иванович посмотрел на Таню с искренним удивлением.

— Но зачем же так прямолинейно? — сказал он не сразу. — Ну вот, скажем, швейная машина является, бесспорно, моделью пальцев швеи. Но разве она похожа на пальцы? Речь идет не об этом, а о том, что только на планете, освещаемой солнцем, в результате эволюции мог возникнуть глаз, и именно такой глаз.

— Но что же все-таки излучает этот глаз?

— Не знаю… Какую-то нервную энергию. Вот недавно президент английского королевского научного общества лорд Адриан установил, что над различными участками человеческого черепа можно обнаружить электромагнитные волны с частотой от одного до двадцати периодов в секунду. Он считает, что волны эти, эти излучения как-то связаны с эмоциональным состоянием человека.

— И может быть, эта нервная энергия, эти излучения проникают сквозь все, как космические лучи, — медленно сказала Таня.

— Ну уж сразу — как космические.

— Да, — вызывающе сказала Таня. — И вот можно представить себе, как наш космический корабль, ну вроде того, что описал Ефремов, вылетел далеко за пределы солнечной системы на планету, населенную какими-то разумными существами… Поговорили о том, о сем, а затем жители этой Альфы Центавра и спрашивают: «А что служит у вас источником энергии?» — «Солнце, — отвечают наши. — А у вас?» — «А у нас Земля». — «То есть как это Земля?» И вот окажется, что их мельницы и карусели, колеса трамваев и паруса судов — что все на свете у них движется нервной энергией, излучаемой с Земли, нервной энергией людей. И тамошние центаврские ученые удивляются, что никак не могут установить закономерности в поступлении энергии, почти так же, как наши ученые толком не определили закономерностей деятельности Солнца. Эти центаврские ученые жалуются нашим на то, что время от времени происходят спады. Вот как сейчас, например, когда населению из-за недостатка энергии приходится во всяких «удобствах» ставить лампочки поменьше. Но зато с 1941 по 1945 земной год у них было такое изобилие энергии, что на улицах горел свет даже днем, а фонтаны работали и зимой.

— Э, да ты милитаристка, — перебил Таню Николай Иванович.

Беседа неожиданно приняла новый поворот: действительно ли взлеты нервной энергии свойственны только периодам войны?

— Можете называть меня как угодно, — в конце концов сказала Таня, — милитаристом, поджигателем, но я убеждена, что единство народа, которое сложилось у нас во время войны, является прообразом того единства людей, которое будет достигнуто лишь при коммунизме.

Володя слушал Таню со все возрастающим удивлением. Он видел ее на сцене, и ему тогда показалось, что ей не хватает энергии, что ли. Или не энергии, а, вернее, жизненной силы. Нет, и не этого — просто не хватало обаяния, он нашел, наконец, это слово.

Но сейчас в ней было все: и энергия, и сила, и удивительное обаяние — все смотрели на нее с удовольствием, любовались ею и ждали, что она скажет.

— Да, — подтвердил Шарипов, — несмотря на все трудности, несмотря на всю жестокость этого времени, люди тогда совсем по-особому относились друг к другу. Я тоже думал об этом. Может быть, потому что тогда произошла какая-то, как говорится, переоценка ценностей. Оказалось, что человеку не нужны ни машина, ни квартира, ни деньги, а нужно одно: победа.

У него и сейчас было трудное время. Может быть, труднее, чем для иных в войну. Нужно было скорей, как можно скорей, нужно было немедленно решить целый ряд совершенно неразрешимых вопросов. Не за что было уцепиться. Какие-то обрывки нитей, ведущих туда — к мине, поставленной на боевой взвод. Нужно было их обрезать. И всегда и постоянно работа его состояла в поисках этих нитей, как для геолога — в поисках нефти, для энтомолога — жуков и бабочек и археолога — костей и черепков. Работа. Просто работа. Но если бы у него спросили, что было у него лучшего в жизни, кроме работы, он бы ответил: этот дом, Ольга, которая сидела на диване рядом с ним. Эти вечера со спорами даже о том, что всегда представлялось ему бесспорным.

— Война, — возразил Волынский, обращаясь не к Шарипову или Тане, а к Володе, — это было время, когда людьми двигал импульс страха. Наиболее стадный и отвратительный импульс. И я вообще не понимаю, как могут здравомыслящие люди вспоминать о войне иначе, чем о времени ужаса и безумия. Я уверен, что историки будущего вообще пропустят годы, занятые войнами, как годы, ничего не давшие истории, как годы, тянувшие человечество назад, как годы, когда время остановилось.

— В таком случае историкам пришлось бы вовсе отказаться от своей науки, — поправил очки Володя. — Подсчитано, что со времен Пунических войн, то есть с 264 года до нашей эры, мирных лет было всего шесть с половиной. И однако, время не остановилось, человечество развивалось и сейчас — на пороге использования атомной энергии и освоения космоса…

— Это все верно, — улыбнулась Анна Тимофеевна. И Володя подумал, что у Татьяны такая же обезоруживающая и добрая улыбка. — Но лучше все-таки, когда единство людей вызвано миром, а не войной. Я читала где-то, что в будущем люди будут воевать только с природой. Может быть, оно уже наступило, это будущее? Странно, мы вчера говорили об этом с Николаем Ивановичем, но чем больше люди знают, тем меньше они знают. Перед дикарем никогда не стояло столько неясных вопросов, столько загадок природы, как перед современным человеком. Мы вот подсчитывали… В астрономии мы не знаем, что собой представляют иные галактики и почему они удаляются от нас. Как возникают сверхновые звезды. У нас гостил академик Богоявленский — он говорит, что астрономия делает первые шаги. Геологи не могут пока объяснить, чем были вызваны ледники, занимавшие пространства от Скандинавских гор до Средиземного моря. Чем объясняется такое похолодание Земли. Мы не знаем, как зародилась жизнь на Земле, почему из микроскопической клетки вырастает человек, как образуются и действуют ферменты, мы не можем различить одних простейших частиц материи от других простейших частиц.

— И мы часто не можем отличить правду от лжи, — сумрачно, словно про себя, сказал Шарипов.

— Узнавать все это — это и значит различать правду от лжи, — строго сказала Анна Тимофеевна. — И такие вопросы мы с Николаем Ивановичем перечисляли целый вечер, а чем дальше, тем их будет больше. Как это ты говорил о дыне? — обратилась она к мужу.

— Я говорил, что некоторые люди считают, — сказал Николай Иванович, — будто бы полоски на дыне лишь для того, чтобы семье было удобнее разделить ее за обедом. Другие думают, что они ошибаются, и ищут иной целесообразности. Мы все сводим к целесообразности. Но целесообразность — это не так просто. Цветы привлекают насекомых. Ну, а плоды? Почему каштаны окрашены в такой цвет, что нет ему иного названия, кроме «каштановый»? Почему яблоки румяные, а сливы фиолетовые? И еще сто тысяч почему. Ученые отвечают: «игра природы». Но не может же природа постоянно играть. И в действительности никто не знает, почему на дыне полоски. А когда мы это выясним, мы, быть может, дойдем до самых глубоких тайн жизни, в сравнении с которыми открытие атомной энергии покажется незначительным этапом в истории цивилизации.

Все молчали.

— А что бы это нам дало? — спросил Володя.

— Нужно думать, что мы бы научились тогда создавать из мертвой природы живую. Я не знаю, когда человечество достигнет этого. Но я уверен, что теория поведения, с которой, собственно, начался этот разговор, внесет вклад, во всяком случае, в более глубокое и правильное понимание природы.

«Теория поведения, — подумал Шарипов. — Я не смог бы назвать другую теорию, столь далекую от практики, как эта. Ведь это значит — теория поступков».

— Неужели, — спросил он, — вы считаете, что наступит время, когда можно будет заранее определить, как поступит каждый человек в каждом конкретном случае? — Он закурил. — Зажжет ли он спичку, чиркнув ею по коробке от себя или к себе, положит он коробку на стол или в карман. Встанет он после этого или останется на месте.

— Я не думаю, что науке придется выяснять такие вопросы, — ответил Николай Иванович. — Тем более что выяснять это практически, даже в далеком будущем, мне представляется почти невозможным. Кибернетическую машину, управляющую полетом самонаводящегося спутника, который движется, скажем, вокруг Земли, можно, очевидно, поставить на стол. Но если бы мы захотели создать машину, которая в совершенстве имитировала бы все, что делает обыкновенный муравей, нам пришлось бы создать установку таких размеров, что она не уместилась бы даже во всем здании Московского университета со всеми его крыльями и пристройками. А ведь муравей не очень сложное насекомое. Но если мы действительно стоим на материалистических позициях, если мы не индетерминисты и верим в причины всех явлений, то мы уверены и в том, что, определив все причины, можно предугадать явление. Таким образом, мы сможем со временем, при дальнейшем развитии науки создать теорию и предусмотреть поведение тех или иных живых существ, вначале таких простых, как насекомые, а со временем и таких сложных, как люди… В наше время — и это не мое наблюдение — все значительные открытия происходят на стыках наук. Вот я и думаю, что на стыке таких наук, как биология, психология и другие естественные науки, и кибернетики и будет создана такая теория.

— Мне трудно вам возражать, — сказал Волынский, — так как все это лишь область догадок, чистый полет фантазии. Но я вспоминаю — я закончил институт в Киеве, — как иногда у нас устраивали вечера отдыха вместе с политехниками. И политехники весело распевали песенку. В ней были такие слова:


Нам электричество сделать все сумеет,
Нам электричество мрак и тьму развеет,
Нам электричество наделает дела:
Надавишь кнопку — чик-чирик, поехала, пошла.

Я не помню следующего куплета, но дальше было так:
Не будет старых, нет, легко омолодиться.
Не будет пап и мам — мы сможем так родиться.
Не будет акушерок, не будет докторов:
Надавишь кнопку — чик-чирик, и человек готов.
Так вот то, что я слышу в последнее время о кибернетике, напоминает мне эту песенку.

Он запел чуть гнусаво, пародируя энтузиазм:

Нам кибернетика сделать все сумеет,
Нам кибернетика мрак и тьму развеет…

Я за практику. Может быть, со временем с помощью этой самой кибернетики достигнут даже регенерации человеческих органов. И хирурги больше не будут ампутировать гангренозные конечности. Наоборот, если человеку оторвет ногу, кибернетики отрастят ему новую. Но пока я больше всего доверяю моему скальпелю.

«Я тоже за практику, — подумал Шарипов. — И даже за скальпель. Но нужно знать, что именно ампутировать. — Он вспомнил, как перед уходом из управления перерыл целый ворох донесений — и хоть бы одна ниточка. Если бы они (про себя этих людей он всегда называл они) допустили какой-нибудь промах, — думал он. — Не могут же они не ошибаться… Нужны нити. Хоть бы одна. Придется выжидать. А ждать нельзя…»


Глава четырнадцатая, из которой становится известно, какие же слова были пропущены в письме

Я передаю, а не сочиняю.

Конфуций

Сэр,

В письме Вашем Вы позволяете мне, не стесняясь, высказать мое суждение о том, что может быть для Вас полезным в путешествии, поэтому и делаю это значительно свободнее, чем было бы прилично в ином случае. Я изложу сначала некоторые общие правила, из которых многое, думаю, Вам уже известно; но если хотя бы некоторые из них были бы для Вас новы, то они искупят остальное; если же окажется известным все, то буду наказан больше я, писавший письмо, чем Вы, его читающий.

Когда Вы будете в новом для Вас обществе, то: 1) наблюдайте нравы; 2) приноравливайтесь к ним, и Ваши отношения будут более свободны и откровенны; 3) в разговорах задавайте вопросы и выражайте сомнения, не высказывая решительных утверждений и не затевая споров: дело путешественника учиться, а не учить. Кроме того, это убедит Ваших знакомых в том, что Вы питаете к ним большое уважение, и расположит к большей общительности в отношении нового для Вас. Ничто не приводит так быстро к забвению приличий и ссорам, как решительность утверждения. Вы мало или ничего не выиграете, если будете казаться умнее или менее невежественным, чем общество, в котором Вы находитесь; 4) реже осуждайте вещи, как бы плохи они ни были, или делайте это умеренно из опасения неожиданно отказаться неприятным образом от своего мнения. Безопаснее хвалить вещь более того, чего она заслуживает, чем осуждать ее по заслугам, ибо похвалы не часто встречают противоречие или по крайней мере не воспринимаются столь болезненно людьми, иначе думающими, как осуждение; легче всего приобрести расположение людей кажущимся одобрением и похвалой того, что им нравится. Остерегайтесь только делать это путем сравнений; 5) если Вы будете оскорблены, то в чужой стране лучше смолчать или свернуть на шутку, хоть бы и с некоторым бесчестием, чем стараться отомстить; ибо в первом случае Ваша репутация не испортится, когда Вы вернетесь в Англию или попадете в другое общество, не слыхавшее о Вашей ссоре. Во втором случае Вы можете сохранить следы ссоры на всю жизнь, если только вообще выйдете из нее живым. Если же положение будет безвыходным, то полагаю, лучше всего сдержать свою страсть и язык в пределах умеренного тона, не раздражая противника и его друзей, не доводя дело до новых оскорблений. Одним словом, если разум будет господствовать над страстью, то он и настороженность станут Вашими лучшими защитниками. Примите к сведению, что оправдания в таком роде, например: «Он вел себя столь вызывающе, что я не мог сдержаться», понятны друзьям, но не имеют значения для посторонних, обнаруживая только слабость путешественника.

К этому я могу прибавить несколько общих указаний по поводу исследований и наблюдений, которые сейчас пришли мне в голову. Например: 1) надо следить за политикой, благосостоянием и государственными делами наций насколько это возможно для отдельного путешественника; 2) узнать налоги на разные группы населения, торговлю и примечательные товары; 3) законы и обычаи, поскольку они отличаются от наших; 4) торговлю и искусство, насколько они выше или ниже, чем у нас в Англии; 5) укрепления, которые попадутся Вам на пути, их тип, силу, преимущества обороны и прочие военные обстоятельства, имеющие значение; 6) силу и уважение, которым пользуются дворяне и магистрат; 7) время может быть не бесполезно потрачено на составление каталога имен и деяний людей, наиболее замечательных в каждой нации по уму, учености или уважению; 8) наблюдайте механизмы и способ управления кораблями; 9) наблюдайте естественные продукты природы, в особенности в рудниках, способ их разработки, извлечение металлов и минералов и их очищение; 10) цены съестных припасов и других предметов; 11) главные продукты данной страны.

Эти общие указания (которые я мог сейчас придумать) могут, во всяком случае, пригодиться при составлении плана Вашего путешествия.

Я очень устал и, не вдаваясь в долгие комплименты, желаю Вам только доброго пути, и да будет господь с Вами.

Ис. Ньютон


— Я не специалист в этой области, — сказал Рустам Курбанов, прочитав письмо, и Шарипов отметил про себя, что сказал он это точно так, как говорил постоянно эти слова Владимир Неслюдов. — Но, насколько я помню, это действительно письмо Ньютона кембриджцу Астону, который был секретарем Королевского общества. Это не трудно уточнить…

Опираясь на костыли, Курбанов поднялся из-за стола, а затем, взяв костыли под мышки, запрыгал на одной ноге к книжным полкам — маленький, щуплый, сосредоточенный. Он поводил пальцем по корешкам книг, разочарованно покачал головой и повернулся к Шарипову.

— В фондах. Я сейчас вернусь. Вы меня подождите.

— Хорошо, — согласился Шарипов. — А курить у вас можно?

— В общем можно, — не сразу ответил Курбанов и поскакал к двери, все так же держа под мышками костыли.

Шарипов закурил и раскрыл посредине лежавшую перед ним на столе английскую книгу: сколько он сумел разобраться — это было какое-то старинное исследование по геральдике.

«Ниточка, — думал он. — Быть может, здесь и найдется эта ниточка».

— Мы плохо подготовлены к приему иностранных туристов, — сказал ему утром Степан Кириллович. — Все мы. У них туризм не прекращался. У них существует установленный регламент. Он почти не меняется. Нет излишнего недоверия, но зато и доверие к туристу в установленных известных пределах. У нас же сначала мы совсем никого не пускали, а потом как пустили, то решили, что турист — это всегда дорогой гость.

— Обычный турист ничего плохого не станет делать, — возразил Шарипов. — А если это агент, то, по-моему, в облике туриста он тем более ничего серьезного не сможет сделать.

— Кое-что сможет. Один из этих «дорогих гостей» бросил в почтовый ящик письмо. По старому адресу. Так, что оно прямо попало к нам. Письмецо очень интересное. Без всякого шифра. Без химии. Бумага — говорят эксперты — наша. Предполагают, что и чернила наши. Писано автоматическим пером. Думают, недавно. Но где оно все-таки написано — еще там или у нас? Вот в чем вопрос, как сказал поэт…

В письме говорилось:

«Дорогой Павлик! Мама беспокоится, что от тебя нет известий. Где Коля? Маме говорили, что он на хорошей работе, учится превращать одни вещества в другие — в общем химик. Узнай, как у него дела. Напиши о своем здоровье, об успехах в работе и учебе. Хватает ли тебе зарплаты, не нужно ли чего прислать?

Мы купили пианино черниговской фабрики, новый радиоприемник. Старый испортился, перегорели какие-то лампы.

Хорошо у нас дома — весна, как писал твой любимый поэт Лермонтов: «Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их белыми лепестками»; я хожу в вокальный кружок и пою соло в школьном хоре. Я уже большая, и ты меня не узнаешь. Со мной даже хотел познакомиться один студент, но я не захотела. Но все это чепуха, а ты нам пиши, не забывай нас. Ведь мама совсем уже старенькая, и у нее часто болит сердце.

Но ты не беспокойся — все будет хорошо, только не огорчай ее. Крепко целую. Твоя сестричка Женя».

Обратного адреса не было.

— Павлик — это понятно, — сказал Степан Кириллович. — Но кто такой Коля? Где он «превращает одни вещества в другие»? Какой радиоприемник испортился? Нужно немедленно выяснить, кто опустил это письмишко в ящик. И еще одно… Вот познакомьтесь с этим воззванием.

Степан Кириллович протянул Шарипову небольшую листовку, представляющую собой сложенный вдвое лист хорошей бумаги. На ней курсивом, так, словно это было написано от руки, был напечатан текст на английском языке. К листовке скрепкой был приколот машинописный перевод.

— Такие листки были розданы всей этой группе туристов. Невинная шуточка. Исторический документ. Письмо Исаака Ньютона.

— Это провокация, — сказал Шарипов. — Честные люди не примут это письмо за инструкцию. А агенты в таких устаревших инструкциях не нуждаются. Это просто глупая шутка.

— Глупая, согласен. Но не шутка. И для начала было бы любопытно выяснить, насколько эти сочинение отвечает тому, что в самом деле писал Ньютон.

— Хорошо, — ответил Шарипов. — Начну с того, что сам это проверю.

Шарипов решил встретиться с Рустамом Курбановым — доцентом педагогического института. Курбанов был известен как крупнейший в республике знаток английского языка и истории Англии. В институте ему сказали, что Курбанова легче всего застать в библиотеке, где он проводит свое свободное время, там в библиографическом кабинете он даже принимает зачеты у студентов.

— Это действительно письмо Ньютона Астону, — сказал Курбанов, возвращаясь с толстой книгой, в которую, раскрыв ее в нужном месте, он вложил палец. — Оно было написано в 1669 году.

— Но текст, который я вам дал, точно совпадает с тем, что писал Ньютон? — спросил Шарипов.

— В общем довольно точно, — ответил Курбанов, усаживаясь за стол и раскрывая книгу. — Тут только пропущены такие слова…

Водя пальцем по строчкам, он стал медленно переводить:

— «Если Вы встретитесь с какими-либо превращениями веществ из их собственных видов, как, к примеру, железа в медь, какого-нибудь металла в ртуть, одной соли в другую или в…» Как это называется? Не кислота, а это… в химии?

— Щелочь? — подсказал Шарипов.

— Именно щелочь, — обрадовался Курбанов. — «… одной соли в другую или щелочь, то обращайте на это наибольшее внимание, так как нет опытов в философии, более проясняющих и обогащающих, чем эти».

— Вот, значит, как? — удивился Шарипов. — А именно этих слов, вероятно, и не следовало пропускать, — добавил он негромко.

— Да, — неожиданно поддержал его Курбанов. — В наше время превращение одних элементов в другие дело куда более актуальное, чем во времена Ньютона.

— Я очень рассчитываю на то, — холодно попросил Шарипов, — что вы никому не станете рассказывать, по какому вопросу я к вам обращался.

Курбанов в ответ пожал плечами так, что Шарипову стало неловко за свою просьбу.


Глава пятнадцатая, содержащая биографические сведения

Мой дядя самых честных правил.

А. Пушкин

Когда Рустама Курбанова отправляли на войну, мать его, старая Зульфия, не плакала. Так велико было ее горе, таким безнадежным представлялось будущее, что она и плакать не могла, а только тихо приговаривала: «О, худо джон, худо джон — боже мой, боже мой».

Она оставалась одна, старая, больная, без всякой помощи. Рустам, единственный сын, покидал ее.

Соседи провожали на станцию. Цепляясь руками за платье Зульфии, путаясь в ногах и не поспевая за взрослыми, бежал четырехлетний Карамат, круглый сирота, дальний родственник Рустама. Он не понимал того, что происходит, но чувствовал какую-то непоправимую беду и всхлипывал, задыхаясь и шмыгая носом.

Рустам плакал. Страшно было оставлять старую мать, страшно было за свою молодую жизнь. Служба в армии казалась ему трудной, а особенно боялся Рустам фронта, самолетов. Приезжали раненые, искалеченные войной люди, и рассказывали: «Летают самолеты и бросают бомбы. И от бомбы никуда не укроешься, не спрячешься. Вместе с землей выбрасывает человека».

Страшился Рустам службы в армии — был он молод, малограмотен, русского языка совсем не знал, всю свою короткую жизнь провел в горах с овечьими стадами.

Трудно было уезжать от старой матери, и еще в кишлаке оставалась молодая девушка — Ширин; Рустам даже никогда с ней и не разговаривал. Тяжело это — уезжать, ни слова не сказав девушке, которую ты, возможно, полюбил бы.

Плакал Рустам, закрывал рукавом черные глаза свои с голубыми, как у детей, белками. Худое, легкое тело его судорожно дергалось от рыданий.

Соседи утешали, уверяли, что не оставят мать без помощи. Председатель колхоза рассказывал, какой замечательный праздник он устроит, когда Рустам возвратится. Женщины плакали, вспоминая своих сыновей и мужей, ушедших на войну.

Поезд постоял предусмотренную расписанием минуту и тронулся. Старая, бессильная Зульфия… Провожающие… Станция… И большое, сложное, непонятное сооружение — семафор…

… Трудно было Рустаму в части. К русским командам он постепенно привык, но разговорный язык понимал плохо. И совершенно переставал понимать, когда на него кричали. А кричали на него часто.

Командир взвода лейтенант Черешнев, плотный, круглолицый человек с зычным голосом, из старшин, особенно возмутился, когда на занятиях по огневой подготовке Рустам не смог прищурить левого глаза. Как только он закрыл левый глаз, закрылся и правый.

«Симулирует», — решил Черешнев и сам повел Рустама в санчасть. Врач осмотрел Рустама, слегка ударил маленьким молоточком по веку и сказал, что бывают люди, глаза которых устроены так, что закрываются одновременно.

— Вот несчастный, — искренне огорчился Черешнев.

На стрельбах Рустам с первого же выстрела попал в мишень. Но, несмотря на отличную стрельбу, с огневой подготовкой дела были плохи: Рустам никак не мог понять взаимодействия частей такого простого механизма, как русская винтовка образца 1891-го дробь 30-го года.

Попал он в кавалерию. И никак не мог командир взвода выработать у Рустама кавалерийскую посадку и научить облегчаться на рыси. Рустам сидел, плотно обхватив ногами конские бока, а когда пробовал облегчаться, то сильно опирал ногу на стремя и набивал коню спину.

Открылся у Рустама и талант — был первым во взводе по рубке. И совсем последним по политграмоте: плохо говорил по-русски и стеснялся отвечать на вопросы.

Часто Рустам получал взыскания от командира взвода, и казалось ему, что Черешнев ненавидит его, злится и придирается. Впрочем, Черешнев и впрямь не любил этого молчаливого солдата, с которым приходилось так много возиться.

… Полк готовился к отправке на фронт. Командир дивизии приехал проверять боевую выучку. Начался смотр. Один за другим пролетали кавалеристы, брали препятствие, рубили лозу.

Рустам в своем взводе шел восьмым. Волновался, знал, что на него смотрит командир дивизии (ефрейтор перед смотром долго втолковывал ему это). Свистел клинок, и лоза ровно падала, вонзаясь наискосок срубленным концом в мягкую землю.

Полковник неподвижно сидел в седле, хоть конь горячился и переступал с ноги на ногу. Когда проскакал слившийся с конем Рустам, полковник закричал:

— Ну и молодец!

— Солдат второго взвода Курбанов, — доложил Черешнев.

— Твой?

— Так точно!

— Ну как он?

— Рубит и стреляет хорошо. Но посадка…

— Что посадка? Ты сколько в кавалерии?

— Пять лет, товарищ полковник.

— А я тридцать пять. Так знай, что ни ты, ни я так не сядем. Его снарядом из седла не вышибешь. А он дерево с корнем вырвет и не шевельнется. Ясно?

Черешнев вспомнил, что действительно иногда в шутку Рустам на скаку хватал товарищей за руки. Как-то он поймал за руку ефрейтора, и тот после рассказывал, что если бы Рустам не выпустил руку, то он вылетел бы из седла и грохнулся на землю.

После осмотра выстроили полк. Выступил командир дивизии. Говорил о том, как нужно воевать. И в конце сказал:

— Среди вас есть такие молодцы, как солдат Курбанов. Маленький, а настоящий богатырь!

Подталкиваемый ефрейтором, Рустам вышел из строя.

— Служу Советскому Союзу!

Полковник вынул из кармана большие часы.

— В Кремле получал. В двадцатом году. За скачки. Таванвач фирма называется. Носи с честью.

И протянул счастливому Рустаму часы.

По дороге на фронт люди словно переменились. Как-то особенно подружились. Потому ли, что каждый чувствовал, что человек, которому ты сейчас дал ниток пришить пуговицу, завтра спасет твою жизнь; потому ли, что сознание общей опасности объединяет, но все стали как-то особенно близки и дороги друг другу.

Черешнев проходил по вагону. Увидел Рустама, спросил:

— Который час?

Рустам посмотрел на часы и, насупившись, ответил:

— Два.

Минутку подумал, подсчитал что-то на пальцах и добавил:

— Восемь часов без остановки едем.

Неожиданно он стал рассказывать о том, как у него на родине охотятся на архаров. Черешнев был удивлен — он никогда не видал Рустама таким. Поезд остановился на полустанке.

— Ладно, потом доскажешь, — махнул рукой Черешнев и выпрыгнул из вагона.

Рустам обиделся.

… Воевали в пешем строю. Жарким августовским днем немцы превосходящими силами начали наступление на село Васильевку под Сталинградом, где стояла в обороне часть, в которой служилРустам. Пришел приказ отходить. Солдаты, перебегая и отстреливаясь, отступали. Немцы, почти не ложась и непрерывно строча из автоматов, бежали по черной, выгоревшей степи.

Черешнева ранило пулей в грудь. Рустам был недалеко от него. Когда он увидел, что у Черешнева по гимнастерке течет струя крови и он падает на землю, смешиваясь с пылью, Рустам очень испугался. Он подхватил лейтенанта и, пачкая руки в теплой и страшной крови, уже не прячась от пуль, не ложась при свисте мин, побежал.

В небольшом окопчике ничком лежал мертвый пулеметчик. Рядом с ним прикладом к немцам валялся ручной пулемет.

— Будем отстреливаться, — простонал Черешнев.

Рустам повернул пулемет, как винтовку, подхватил левой рукой у сошек. Выброшенными гильзами ударило и обожгло ладонь.

— Приклад левой рукой держи! — сплевывая розовую кровь, страшно выругался Черешнев. — Мало учили тебя…

Рустам стрелял длинными очередями. Немцы залегли, но диск быстро опустел. В нише окопчика лежали цинки с патронами. Лейтенант стал срывать запаянную оловом крышку, заторопился, дернул зубами острый край, порезал губу. Рустам вытащил из-за голенища ложку, поддел жесть и сорвал крышку. Патроны никак не входили в диск, выпадали из рук, утыкались.

— Заряжай, заряжай, — торопил Черешнев.

Немцы поднялись. Рустам вставил наполовину заряженный диск, но диск заело, и немцы, не задерживаясь, стреляя и ругаясь так, что даже сквозь весь этот грохот были слышны их голоса, неудержимо надвигались на них, и казалось, что все они бегут к окопу, в котором были Рустам и Черешнев.

В это время откуда-то справа пошла в контратаку свежая часть. Застучали пулеметы.

— Ага! — закричал Черешнев. — Не любите!.. Теперь вперед!

Рустам поднялся, вытащил лейтенанта и, поддерживая его, тяжело ступая, пошел вперед.

— Подожди… Что-то плохо мне, — сказал Черешнев.

Рустам разорвал индивидуальный пакет и стал обматывать бинтом грудь лейтенанта. Вблизи разорвался снаряд. Рустаму обожгло ногу выше колена. Он потянулся к ноге, сразу же посмотрел на Черешнева: весь в крови, сжимая руками разбитую голову, тот медленно опускался на землю.

В госпитале почти все, одни больше, другие меньше, одни ловко и складно, другие неумело и робко, преувеличивают, рассказывая о том, что с ними случилось на фронте. Рустам относился к тем немногим людям, которые ничего не выдумывали, которые, охотно слушая других, не стремились поразить собеседника случаем еще более необыкновенным, чем только что услышанный. Впрочем, он больше молчал.

Однажды молодая женщина хирург Вайсблат говорила главному врачу по поводу Рустама:

— Удивительные эти восточные люди. Вчера я делала одному узбеку или таджику — не знаю — операцию: скоблила кость. Он ни разу не застонал. Спрашиваю: «Больно?» — «Нет», — говорит. Это привычка к физической боли или пониженная восприимчивость?

Она даже не догадывалась, что Рустам попросту стеснялся показать, что ему больно.

Рустам привык не спать по ночам. Он постоянно лежал, вставал нечасто и с большим трудом, много спал днем. И по ночам, когда нога особенно сильно болела, мучительно хотелось поговорить. Товарищи по палате тоже не спали, рассказывали смешные истории, анекдоты, хохотали, зажимая рты подушками и грозя друг другу кулаками: боялись дежурного врача.

Но Рустам считал, что он недостаточно хорошо говорит по-русски, и стеснялся возможных ошибок, а по-таджикски поговорить не с кем было. Правда, в палату заходила медсестра-таджичка Тамара с длинными и блестящими черными косами. Глаза ее до невероятного были похожи на глаза Ширин, и улыбалась она, как Ширин, а вместе с тем совсем по-другому. Что-то не чистое, не девичье было в этой улыбке. Рустаму становилось стыдно, когда товарищи, беззлобно шутя, говорили вещи, непристойный смысл которых был всем понятен, а Тамара, не смущаясь, отвечала так же весело и бесстыдно.

А затем подходила к его койке, усаживалась на край и спрашивала на том же звучном таджикском языке, на котором разговаривали и Рустам, и мать Рустама, и отец отца Рустама:

— Здоров ли? Хорошо ли тебе?

Рустам делал вид, что заснул.

… Четыре месяца в госпитале, в далеком Новосибирске, на три месяца домой. Слегка прихрамывая, Рустам шел к вокзалу. Кружилась голова — по улице двигалось непривычно много людей. Рустам озабоченно поглядывал по сторонам, стараясь различить в толпе военных: за время жизни в госпитале он отвык отдавать честь и сейчас торопливо подносил руку к козырьку при встрече со всякой шинелью.

Он устроился в душном воинском вагоне. Медленный поезд, подолгу останавливаясь на всех больших и маленьких станциях, повез его к югу.

Старая Зульфия умерла за полтора месяца до его приезда.

Встретили его нерадостно. Председатель колхоза словно забыл о своем обещании устроить праздник, когда Рустам возвратится. Выпал неурожайный год, и колхоз голодал.

По мокрой, липкой осенней дороге Рустам с маленьким Караматом шел к могиле матери. Неожиданно низко из-за горы с ревом вынырнул самолет. Рустам сильным ударом свалил мальчика на землю и лег рядом. Это и было первым его движением: положить спутника, который не заметил самолета, и лечь самому.

Потом он долго смущенно оглядывался, чистил себя и мальчика, еще больше размазывая грязь. Перепуганный Карамат громко плакал: он никак не мог понять, за что его стукнули. Рустам так и не сумел объяснить ему, в чем дело.

Теребя бороду рукой и избегая смотреть Рустаму в глаза, председатель колхоза предложил:

— Пастухов не хватает. В армию забрали. Пойдешь в горы?

— Нет, — ответил Рустам. — Еще нога болит.

— А как жить будешь? Колхоз, конечно, поможет… Но все-таки.

— Мне пайка хватит. Военного.

Через месяц Рустама вызвали в военкомат на переосвидетельствование. Нога зажила. Его отправили в часть.

Кто бы мог подумать, что этому маленькому таджику суждено увидеть так много? Рустам пил воду из Днестра, переправился через Прут, вступил в Бухарест с танковым десантом. В уличном бою автоматной очередью Рустаму перерезало ногу выше колена, почти в том самом месте, куда он был ранен в первый раз. Он успел еще швырнуть в автоматчика гранату, заметил, как тот взлетел в воздух, и только тогда упал.

В полевом госпитале ногу ампутировали, а потом еще два раза его клали на операционный стол, оставляя все меньшую культю. Начиналось нагноение.

От донора, молодой краснощекой девушки-польки, ему перелили пол-литра крови; Рустам после, неловко улыбаясь, осторожно поглаживал набухшие вены левой руки. Было странно и непривычно, что в жилах течет чужая кровь.

После переливания он стал быстро поправляться. Когда рана зажила, Рустам получил протез, но ходил на костылях. С протезом под мышкой и с зеленым вещевым мешком он сел в поезд.

Долог путь от Львова до Душанбе. Рустам не торопился. За эти дни в поезде он заново пережил-передумал свою короткую жизнь. И никак не мог представить будущего — на одной ноге за овцами не угонишься.

… Обещанный некогда праздник по поводу возвращения Рустама был устроен, но уже другим, новым председателем колхоза — фронтовиком с гвардейским значком на защитной рубахе.

Рустаму рассказывали новости:

— Саид, сын Раджаба, погиб в Берлине, — пришло извещение и орден Отечественной войны.

— Бывший учитель Ахмедов теперь майор. Он воевал с самого начала войны и ни разу не был ранен. Сейчас большой начальник в Душанбе. Хоть совсем молодой.

— А что ты теперь будешь делать?

Рустам внимательно, словно впервые, посмотрел на ладони, где вздулись кровавые мозоли от костылей.

— Буду учиться, — сказал он.

— Где учиться?

— В школе.

Он поступил сторожем на хлопкопункт и в вечернюю школу. Жизнь была очень простой.

Не мог он только привыкнуть к тому, что у него одна нога. Так и не научился как следует пользоваться костылями. Прыгал, как воробей.

Ночью дежурил на хлопкопункте, а днем учился. Читал вслух русские книги. Вскоре стал говорить по-русски без акцента.

Случилось так, что в день его приема в педагогический институт Ширин родила четвертого ребенка — девочку. Замуж она вышла за хозяина воды — мираба через несколько дней после того, как Рустам уехал в армию.

Рустама приняли в институт без экзаменов, как фронтовика и отличника. Учился он хорошо, особенно успевал в английском языке и истории. Пробовал писать стихи — получалось не очень складно. Значительно лучше удавались переводы.

Его кандидатская диссертация, посвященная творчеству Бена Джонсона, принесла ему некоторую известность в научных кругах. Ему удалось доказать, что премьера комедии «Вольпона» состоялась в середине марта 1606 года в шекспировском театре «Глобус» вопреки свидетельству ее первого издания, где на обложке указывалось, что премьера состоялась в 1605 году. Он любил Бена Джонсона и искренне считал его творчество явлением не менее значительным, чем творчество современника Джонсона — Шекспира.


Он сидел за столом и смотрел на графы незаполненной анкеты вступающего в кандидаты КПСС и на чистый лист бумаги. Сверху на нем типографским шрифтом было напечатано: «Автобиография». Вот что он должен был бы написать о себе. Но вместо этого он стал медленно, каллиграфически выводить: родился… воевал… учился… Все это не заняло и полстранички на листе с напечатанным в типографии заголовком: «Автобиография».

Анкета. Биография. Рекомендации. Все на месте. Все в порядке. Можно подавать.

И все-таки он не подаст. Подождет.

«Заметил ли этот майор, — подумал Рустам, — как я испугался, когда узнал, откуда он?.. Но почему я так испугался? Потому, очевидно, что я не знаю, как следует поступить. Знаю, но не решаюсь. Значит, нельзя подавать эту анкету, где больше всего было слов «нет, не участвовал, не избирался». Сначала нужно твердо решиться».

Когда он вернулся из госпиталя без ноги, перед тем как поступить сторожем на хлопкопункт, он обратился к своему дальнему родственнику — Садыкову: не поможет ли он ему устроиться на работу. Садыков тогда занимал большой пост — был членом коллегии Министерства торговли.

— Если я начну устраивать на работу всех, кто называет себя моими родственниками, — сказал Садыков, — все министерство будет состоять только из них. Какой из тебя торговый работник? Поезжай в кишлак…

Он дал ему талоны на покупку хлопчатобумажного костюма, калош и пяти пачек чаю. А денег на эти покупки у Рустама не было. Когда он вышел за дверь, он порвал эти талоны на клочки.

Но потом, когда Рустам защитил кандидатскую диссертацию, Садыков сам его отыскал. Он вспомнил, в каком именно родстве они состояли, установил, что Рустам приходится ему двоюродным племянником. Дядя стал необыкновенно добр к племяннику, часто приезжал за ним в институт или в библиотеку, увозил его домой на разные торжества, хвастался им перед гостями, ставил его в пример своему сыну — Галибу, милому и тихому мальчику, с которым Рустам согласился заниматься английским языком.

Трудно было не поддаться этой шумной родственной заботе, этой любви и этому уважению. И Рустам поддался. Он словно забыл о первой встрече. Во всяком случае, старался не вспоминать.

Но несколько дней тому назад вечером к нему в библиотеку пришел встревоженный, не похожий на себя Садыков. Он плотно закрыл за собой дверь, затем приоткрыл ее, снова закрыл и сказал Рустаму, что винсовхоз проверяет ревизионное управление и что ему грозят большие неприятности. Он принес с собой три сберегательные книжки. На предъявителя. Рустам должен их спрятать. А если с ним что-нибудь случится и Рустама вызовут и спросят об этих книжках, Рустам должен сказать, что деньги принадлежат ему, Рустаму. Что он скопил деньги на своей научной работе, но отдавал их дяде, а тот клал их для него на сберегательные книжки.

Рустам решил отказаться. Он твердо решил отказаться. Но вместо этого, глядя в пол, с отвращением сказал:

— Хорошо. Я их спрячу. Но если меня спросят, скажу правду.

— Неужели ты предашь родного дядю? — с ужасом спросил Садыков.

Предательство, думал Рустам. Вот он и совершил предательство. Он спрятал эти проклятые сберегательные книжки в толстый том Александра Попа, длинные поэмы которого казались ему невыносимо скучными и противными.

Так он предал свою левую ногу, похороненную на окраине далекого Бухареста.


Глава шестнадцатая, которая называется «Ход конем»

Вы затронули тот пресловутый вопрос о свободе воли, который является дьявольским соблазном.

А. Дюма, Три мушкетера

На столе перед Шариповым лежал бланк протокола розыска с напечатанными в типографии признаками «словесного портрета», так что оставалось их лишь подчеркнуть. Этот словесный портрет был некогда разработан директором института идентификации при Парижской полицейской префектуре Альфонсом Бертильоном — криминалистом, известным не столько успехами в борьбе с преступлениями, сколько собственным преступлением. Это он, выступая по делу Дрейфуса в качестве эксперта, дал лживое заключение, что знаменитое «бордеро» — список секретных документов — составил Дрейфус, хотя в действительности документ был изготовлен Эстергази.

«Рост: высокий (свыше 170 см), низкий (до 165 см), средний, очень высокий, очень низкий».

Шарипов подчеркнул — «низкий».

«Фигура: толстая, полная, средняя, худощавая, тонкая».

«Тонкая».

«Плечи: приподнятые, опущенные, горизонтальные».

Он поколебался и подчеркнул — «опущенные».

«Шея: короткая, длинная, заметен зоб, выступает кадык».

«Длинная».

«Цвет волос: светлые, русые, темно-русые, черные, рыжие, с проседью, седые».

«Русые».

«Цвет глаз: голубые, серые, зеленоватые, карие, черные».

Он жирно подчеркнул — «голубые».

«Лицо: круглое, овальное, прямоугольное, треугольное, пирамидальное, ромбовидное».

Он попытался представить себе пирамидальное лицо, пожал плечами и подчеркнул — «овальное».

«Лоб: высокий, низкий, прямой, скошенный, выступающий».

«Средний, — подумал Шарипов, — средний». И подчеркнул — «низкий, прямой».

«Брови: прямые, дугообразные, широкие, узкие, сросшиеся».

«Дугообразные, узкие».

«Нос: малый, большой, толстый, тонкий, широкий. Спинка носа: вогнутая, прямая, выпуклая, с горбинкой. Основание носа: приподнятое, горизонтальное, опущенное».

Он подчеркнул — «малый, тонкий, прямая, горизонтальное».

«Рот: малый, большой. Углы рта; опущены, приподняты».

«Малый, приподняты».

«Губы: тонкие, толстые, отвисание нижней губы, приподнятость верхней».

Он задумался и подчеркнул — сначала «тонкие», а затем «толстые».

«Подбородок: скошенный, прямой, выступающий, раздвоенный, с ямкой, с поперечной бороздой».

Он подчеркнул — «окошенный».

«Уши: малые, большие, овальные, треугольные, квадратные, круглые. Оттопыренность ушей: верхняя, нижняя, общая. Мочка уха: сросшаяся, отдельная, наклонная, угловатая, овальная».

Шарипов подчеркнул — «малые, овальные, отдельная, овальная».

«Особые приметы: физические недостатки, увечья, повреждения, наросты, бородавки, пятна, рубцы, болезненные движения тела, плешивость, асимметрия лица, татуировка».

На оставленной пустой строчке Шарипов написал: «Правая бровь немного выше левой».

Он снова пересмотрел «словесный портрет». Как мало общего имел он с оригиналом! У нее были синие, а не голубые глаза. И маленькие уши легко краснели, словно освещенные изнутри розовым светом. Она была очень красивой, его Ольга, и никакой словесный портрет не мог дать представления о ее весенней, ликующей красоте.

«Розыск, — думал он. — Розыск. Даже девушку нельзя было бы отличить одну от другой по этому «словесному портрету»… А фотография «человека в афганском халате» имела так мало общего с лицом живого человека, что ее к протоколу розыска незачем было и прилагать. Ограничились «словесным портретом». Глупая, бессмысленная затея. Сотрудник районного отделения милиции подходит к председателю колхоза и расспрашивает: скажите, не видели ли вы такого человека, в таком-то халате, на таком-то коне… Тот, естественно, отвечает — не видел. Вот и все. А мы ждем…

Когда он был на фронте, бывали дни и недели, когда он ощущал такую усталость, что думал: «Хоть бы меня ранило. Не сильно. Чтоб только полежать сутки в полевом госпитале. Отоспаться. Или заболеть…» И завидовал тем, кого легко ранили: отоспятся.

Сейчас у него было такое же чувство страшной, бесконечной усталости, и он поймал себя на том, что завидует лейтенанту Аксенову. Аксенов заболел, простудился, кажется, и попал в госпиталь.

«Но это Аксенову можно заболеть, — думал Шарипов. — А мне нельзя. Мне нужно работать. Мне очень нужно работать на этой проклятой, на этой замечательной работе, где нет никаких правил, где все неизвестно. Где все и всегда неизвестно».

«Боже мой! — думал он. — Можно вычислить орбиту спутника, можно разложить на части атом. Но простейшая вещь — кто из этих туристов бросил в почтовый ящик письмо — узнать нельзя. Нет методов, которые бы помогли это узнать. И если мы будем работать и даже узнаем, кто из них мог бросить это идиотское письмо, то и это ничего не даст. Но нужно работать. «Бороться и искать, найти и не сдаваться», — как писал Каверин. Хорошие, смелые слова. Их следовало бы повесить в вестибюле управления. Бороться и искать… А болеть может себе позволить только Аксенов».

Он избегал говорить с Ольгой об Аксенове. Черт побери, а ведь он побаивался Аксенова. Не Аксенова, а прежних отношений между ним и Ольгой.

«Говори прямо — не отношений, а любви, — поправил он сам себя. — Однолетки. Вместе учились, много общих знакомых. Им, наверное, всегда легко друг с другом. А мне, когда мысли заняты другим, приходится притворяться. И Ольга, вероятно, это чувствует. Когда бы не моя работа… но это всегда так будет».

«Хватит, — подумал Шарипов. — Ольгу я люблю. И никому не отдам ее. Но что Аксенов в госпитале — это нужно будет ей сказать. Нельзя не сказать».

Он поднял трубку внутреннего телефона и набрал номер Ведина, хотя их комнаты были рядом.

— Уже вернулся? — спросил Шарипов. — Я сейчас зайду.

Спор их начался в кабинете Ведина, когда они оба склонились над картой, сплошь заполненной коричневой краской, то более темной, то более светлой.

Для себя Ведин всегда знал: вот этот шар можно забить, а этот нельзя. Знал он это потому, что опыт прежних игр на бильярде показал, что такой шар ему случалось забивать, а такой он пробовал, но это оказывалось невозможным. Но он редко мог определить, по какому шару ударит Шарипов, и почти никогда не знал, упадет ли в лузу шар, по которому бил Шарипов, или не упадет. Удары Шарипова всегда бывали неожиданными, а комбинации иногда казались совершенно немыслимыми.

«Какой бы новый вопрос ни возникал, он всегда ищет прецедент, — подумал Шарипов о своем товарище и начальнике. — Он всегда считает, что нужно поступать так же, как уже когда-то поступали, только с учетом допущенных ошибок».

«Это не бильярд, — подумал Ведин. — Снова Давлят стремится выискать самое небывалое решение. Но самое небывалое — это совсем не значит самое правильное…»

Шарипов предложил договориться с Министерством обороны и поставить в район Савсора воинскую часть, якобы занятую устройством ракетного полигона. При этом сделать так, чтобы местное население могло более или менее свободно попадать даже в расположение части.

— Нет, — сказал Ведин. — Пошлем своих людей. Во все населенные пункты до шестидесяти километров вокруг места, где погиб «афганец». И если действительно подтвердится, что ни в одном не видели такого человека, значит он сброшен с парашютом.

— Дело твое, — сказал Шарипов. — Как говорится, начальству виднее. Но запомни: этим мы навредим делу еще больше, чем «розыском» с мудрым «словесным портретом». Я уверен — уже не за шестьдесят, а за все сто двадцать километров вокруг известно, чем мы интересуемся. Один добровольный помощник способен погубить любое дело.

— Не погубим. Не в первый раз. Не сегодня начинаем. Это прямой логический ход. Но одновременно испытаем и твой «ход конем». Хорошее было бы название для детективного рассказа: «Операция «Ход конем». Только очень в духе Шерлока Холмса. Как и твоя затея.

— Не понимаю, — сказал Шарипов. — Ну хорошо, теории поведения людей пока не существует. Но практика поведения известна? И она должна же в конце концов нас чему-то научить. Я где-то слышал или читал, как в одном доме пропала кошка. Искала вся семья и не могла найти. Только один маленький мальчик не искал кошку. Но именно он сказал: «Кошка на крыше». И действительно она оказалась на крыше. Когда же мальчика спросили: «Как он догадался?», он ответил: «А я стоял и думал… Думал, где бы я спрятался, если бы я был кошкой?»

— Ты хочешь выступить в роли этого умного маленького мальчика?

— Нет. Я не знаю, где кошка. Но знаю, что ты не стремишься влезть в кошачью шкуру.

— Ну, мне пока достаточно своей, — сердито отшутился Ведин. — В общем ты займись этим конем, а я тоже выеду вот сюда, — он показал на карте. — Сбрую привели в порядок?

— Да, сбруя готова.

Речь шла о предложении Шарипова поставить на конюшню какому-нибудь известному в окрестностях Савсора умному и уважаемому человеку, скажем, к однорукому пастуху Раджабу из кишлака Митта, коня, мастью, ростом, всем своим видом точно соответствующего виду коня «афганца». Надеть на этого коня сбрую с коня «афганца» и попросить Раджаба, чтобы он говорил соседям и знакомым из других кишлаков, что нашел коня, но не знает, чей он… Если найдется хозяин, то он его отдаст. А может быть, кто-нибудь видел такого коня? Таджик не всегда запомнит всадника, но коня, да еще хорошего, он никогда не забудет. Одновременно Шарипов предлагал посадить в доме у Раджаба своего человека, который установит, кто именно интересовался конем или какие люди появлялись в эти дни у его дома.

«И все-таки при всей его хваленой тонкости, — подумал Ведин о Шарипове, — ему иногда свойственна какая-то грубая, примитивная хитрость. Такая примитивная, что я бы ею погнушался».

— Может быть, у него вовсе не было сообщников, — сказал Ведин. — А если были, то едва ли они попадутся на такую простую удочку.

— Следовательно, ты считаешь, что он сам себя стукнул ножом по затылку? — язвительно спросил Шарипов.

Они помолчали.

— Да, вот еще что я хотел у тебя спросить, — небрежно заговорил он о том, что собирался сказать с самого начала, — ты Садыкова помнишь?

— Какого Садыкова?

— Ну того, что проработал у нас несколько дней в Шахрисябзе. Помнишь, когда хоронили этого графа Глуховского?

— Помню, конечно. Он работает теперь в Министерстве торговли.

— Директором винсовхоза. Работал. Вчера его посадили.

— За что?

— Проворовался. Ко мне приходил его племянник — Курбанов. Принес три сберегательные книжки. Почти на четыреста тысяч рублей. Садыков хотел, чтобы он их припрятал.

— Вот сволочь. Сам ведь работал в органах.

— Да, работал, — медленно сказал Шарипов. — И я вот думал: а если бы не направил его тогда Степан Кириллович в интендантство. Может быть, работал бы у нас или в МВД и все было бы у него благополучно…

— Ну, знаешь… — удивленно и недовольно посмотрел на него Ведин. — Это уж какая-то мистика. Если бы тебя перевели на торговую работу, ты бы не стал там вором. И я бы не стал… И что он еще тогда ушел от нас — не жалеть нужно, а радоваться.

— Но вот, скажем, на металлургическом заводе не бывает случаев воровства. Там нечего украсть. А в торговле этой, видимо, слишком много соблазнов…

— Да что с тобой? — спросил Ведин. — Ты уж совсем заговариваться стал. Выспись, черт тебя подери, — потребовал он. — При чем здесь соблазны? Ты что, не понимаешь, что не должность делает человека честным, а человек делает честной свою должность?

— Все это я понимаю. И даже, как требовал один мой учитель, умею объяснить «своими словами». И все-таки очень противно и жалко как-то все это, — добавил он непоследовательно.

— Противно — согласен. А жалко — нет.


Глава семнадцатая, в которой сообщается о том, почему устояла Англия

«Эй, пастух, — сказал Александр, — что говорит твой зумзук?»

Пастух сказал: «Государь, люди как дети.

Разве я знаю, что поет зумзук».

Таджикская сказка

«Искандер Зулькарнайн»

— О да, — говорил сотрудник «Интуриста» Кадыров, запуская палец за крахмальный воротничок сорочки и оттягивая узел галстука. — О да… Шекспир! Гамлет! Отелло! Таджикский театр любит Шекспира. Таджикские зрители любят Отелло. Мы завтра пойдем в театр. Мы сегодня посетим библиотеку, где вы сможете убедиться, как любят наши читатели английскую литературу.

«О господи, — думал Кадыров, — я задохнусь. Зачем я надел галстук? И новые туфли? Как можно разговаривать в такую жару? Англичане… Не сидится им в Англии. В такую жару… Когда аллах хотел наказать мой народ, он придумал блох, тесную обувь и гостеприимство…»

В гостинице не было свободных мест. И когда приехали туристы, пришлось делать ряд перестановок, будоражить чуть ли не все население гостиницы, чтобы устроить их в лучшие номера.

Когда они приехали в библиотеку, там был перерыв. Кадыров сказал, что он привез туристов, и сейчас же вызвали директора библиотеки, на его письменном столе расстелили достархан. Гостеприимство…

«Ну, ничего. И тебе не легче», — думал Кадыров о самой дотошной из туристок — ученой-ориенталистке мисс Эжени Фокс — невысокой, склонной к полноте даме с черными, без седины волосами и пухлыми напудренными щеками, на которых струйки пота оставили следы. Очевидно, она с трудом переносила эту жару.

— Вы впервые в Советском Союзе? — спросил у нее Кадыров по-английски.

— Впервые, — ответила ему мисс Фокс по-таджикски. — Но я давно интересуюсь Россией, и вообще наша семья имеет с ней старинные связи.

У мисс Фокс на щеках прибавилось румянца. Действительно, один из ее предков был даже удостоен памятника в России. Екатерина Вторая приказала некогда купить и поставить перед своим дворцом бюст мистера Фокса, парламентского оратора, впоследствии министра иностранных дел. Она считала, что хотя его выступления, может быть, и нанесли вред Англии, но были, несомненно, полезны для России.

— С каждым годом, — говорил между тем заведующий библиотекой, — у нас увеличивается количество переводов произведений английских писателей на таджикский язык. Вот буквально на этих днях мы получили новую книжку — впервые на таджикский язык переведен Киплинг.

— О, — сказала мисс Фокс, — это замечательно!

Это была тоненькая книжечка карманного формата в бумажной обложке. Мисс Фокс перелистывала страничку за страничкой, не выпуская ее из рук, хотя и другие туристы хотели посмотреть, как она издана.

— Изумительно, — говорила она. — Я никогда не могла себе представить, что на таджикском языке можно создать перевод, столь близкий по стилю, по духу оригиналу. Это мог сделать только настоящий, большой поэт… Нам бы очень хотелось познакомиться с автором этих переводов.

— Познакомитесь, — заверил Кадыров. — Курбанов, как всегда, за книгами? — спросил он у директора библиотеки.

— Как всегда. Мы с ним встретимся при осмотре фондов. А сейчас, по нашему обычаю, прошу к столу.

«О господи, — думал Кадыров. — Неужели, когда наши приезжают в Англию, с ними там так возятся, как это делаем мы?»


Вначале Рустам Курбанов довольно сдержанно встретил Володю Неслюдова — ему было неприятно, что в этом кабинете библиотеки, где он вот уже несколько лет работал один, появился посторонний человек. Но вскоре он сам настоял на том, чтобы сюда поставили еще один стол — для Володи.

Володя привлек его симпатии сначала своей несколько нелепой, но милой и добродушной наружностью, затем незаурядными знаниями и удивительной, непонятной Рустаму готовностью в любую минуту оставить свою работу, чтобы помочь Рустаму отыскать какую-либо ссылку или дату. А в последние дни, когда он много и увлеченно рассказывал Рустаму о своей работе, как рассказывал бы, вероятно, всякому человеку, проявившему к ней хоть малейшее любопытство, он был ему особенно приятен своей горячей заинтересованностью и убежденностью в важности своего дела. Рустам сам слышал, как Володя объяснил пожилой таджичке — уборщице библиотеки, что арабский писатель Мохаммед ибн Исхак засвидетельствовал существование книги «Ахбар Бабек» — «Известия о Бабеке», но до нас она не дошла, и только из косвенных данных можно заключить, что Бабек родился в 798 году.

«Что опьяняет сильнее вина?» — с этого стихотворения Киплинга и началась их дружба.

Что опьяняет сильнее вина?
Женщины, лошади, власть и война.
— Почему вы исключили это из сборника? — спросил Володя.

— Я не люблю этого стихотворения, — просто ответил Рустам. — Я не люблю людей, опьяненных «сильнее вина». А их было немало.

— Даже слишком много, — подтвердил Володя, снимая и протирая очки, и при этом лицо его, как у всех близоруких, приняло рассеянное и беззащитное выражение. — Между прочим, рассказывают, что когда у Чингис-хана спросили, в чем заключается высшее наслаждение человека, — его ответ не очень разнился от ответа Киплинга.

— А что он сказал?

— Высшее наслаждение человека, — ответил Чингис-хан, — состоит в том, чтобы победить своих врагов и гнать их перед собой, отняв у них то, чем они владели и что любили, на их глазах ездить на их конях и сжимать в своих объятиях их жен и дочерей.

Володя надел очки и серьезно, испытующе посмотрел на Рустама, а Рустам точно так же на Володю, и вдруг оба одновременно улыбнулись, как заговорщики.

Оба они чувствовали себя очень хорошо в этой комнате со шкафами, заполненными книгами, заключавшими в себе истории многих замечательных открытий, великой любви и бессильных безумий, гениальных озарений и животных страстей, ошибок и побед, и оба были глубоко убеждены, что опьянение — всякое опьянение! — скоротечно, что оно проходит, а мудрость, а знание, собранное в книгах, непреходяще, что оно останется навсегда.

Они долго, с удовольствием говорили о том, что люди, опьяненные «женщинами», «лошадьми, властью и войной», боятся книг. Халиф Омар, разрушивший Александрийскую библиотеку, сказал: «Книги, содержащие то же, чо коран, — лишние, содержащие иное — ведны». Негодяй и убийца с манией величия — Гитлер, подлинное имя которого — Шикльгрубер — будет известно лишь специалистам-историкам, как сегодня только специалистам известно настоящее имя Чингис-хана, — устраивал костры из самых лучших, самых благородных книг.

И все они, опьяненные властью и войнами, погибли. И память о них осталась только потому, что о них написано в книгах. А книги, а заключенное в них знание осталось. И пребудет во веки веков.

Книги… Володя показал Рустаму и перевел выписку из найденной им вставки на поле арабской рукописи ат-Табори, относящейся к первой четверти девятого века.

Речь в этом отрывке шла о том, что в 836 году Бабек, лишившийся своей крепости на горе Баз, бежал в замок к своему другу Сахлу ибн Снбату из армянских батриков — владетельных князей. Ибн Снбат замыслил предательство. Он послал гонца к военачальнику халифа Мутасима — Афшину с известием, что Бабек в его замке. Афшин, очевидно, не поверил, что Бабек, долгие годы командовавший двухсоттысячной армией повстанцев, может так легко попасть ему в руки, и послал к ибн Снбату своего человека, который знал Бабека в лицо. Ибн Снбат выдал этого человека за одного из своих поваров — Бабек мог заподозрить неладное. Но вот посланный Афшином человек вошел в комнату… Далее об этом в рукописи рассказывалось так:

«Во время еды Бабек поднял голову, посмотрел на него и, не узнав, сказал: «Кто этот человек?» И сказал ему ибн Снбат: «Это человек из Хорасана, живущий здесь с давних времен. Он христианин». И подозвал ибн Снбат этого урушанца, и сказал ему Бабек: «С каких пор ты здесь?» Тот ответил: с таких-то. Бабек спросил: «А как ты очутился здесь?» Тот ответил: «Здесь я женился». Тогда Бабек сказал: «И правда, если спрашивают у человека, откуда ты, он отвечает: «Оттуда, откуда жена моя…»

После этого в рукописи была небольшая лакуна (пропуск) и затем запись, открытие которой принадлежало Володе:

«… И сказал Бабек: «Были из моих людей хорасанцы, посылал я их на родину в ал-Митта. Если будут сражаться хуррамиты Хорасана, как мы, малой окажется для Мутасима и казна его и войско. Ибо крепости, равной ал-Митта, а она уже восстала, нет ни в Хорасане, ни в обоих Ираках…»

Бабек был захвачен Афшином, направившим против одного Бабека две тысячи человек — такой страх он еще наводил, — и казнен халифом Мутасимом. Поэты сочиняли стихи об этой беспримерной победе над Бабеком. Ибрахим ибн ал-Махди произнес свою оду вместо пятничной молитвы — хутбы.

О эмир правоверных! Множество похвал аллаху!

Эта победа совершилась… Прими наши поздравления…

Это триумф, которому подобных не видели люди…

Предатель ибн Снбата был хорошо награжден. С этого времени и начала восходить звезда дома Сахла ибн Снбата, легендарного выходца из Палестины, положившего начало династии Багратидов, занявших впоследствии троны Армении, Абхазии и Грузии…

Для Володи, занятого не столько непосредственно Бабеком, сколько движением хуррамитов, было очень важно найти сведения о крепости Митта — возможном центре восстания хуррамитов. И за поисками этими участливо следил, искренне сожалея, что почти ничем не может помочь, Рустам Курбанов.

— Бейрутское издание, — жаловался Рустаму Володя, — не имеет алфавитного указателя. И вообще я не понимаю, как может обходиться библиотека без Йакута издания Вюстенфельда…

Йакут ал-Хамави в 1217 году составил «Алфавитный словарь стран — «Муджам ал-Булдан», и, наверное, за всю историю библиотеки Володя первым пользовался здесь этой книгой. Но, перерыв всего Иакута, крепости Митта Володя не нашел.

— А в «Библиотеке арабских географов»? — сочувственно спросил Курбанов.

Володя мрачно взвесил в руке четвертый том «Библиотеки арабских географов» с указателем к первому, второму и третьему томам.

— Здесь нет. А к седьмому в библиотеке нет указателя. Пришлось просматривать страницу за страницей. Ни малейшего упоминания.

— Но, может быть, эта крепость была построена значительно позднее?

— Нет, — не сразу ответил Володя. — Возможно, конечно, что и, как многие крепости, Митта разрушалась и восстанавливалась. То, что я не нашел ее ни у ал-Истахри, ни у ибн Хаукала, ни у ал-Мукадаси, свидетельствует только, что в рукописи ат-Табори интерполяции не ранее десятого века. Но ведь кишлак Митта в более поздних источниках упоминается неоднократно. Да он существует, как вы знаете, и теперь, и я там обязательно побываю.

Он снова углубился в «Китаб ал-Ансаб» — книгу генеалогических имен ас-Самани. Это была изданная в Кембридже фотокопия рукописи, написанной нечеткой арабской скорописью «насхом». Она содержала перечень географических названий, которые дали фамилии более или менее знаменитым людям.

И вот наконец…

Торжественность минуты была испорчена тем, что Володя неосторожно сдвинул папку со своими бумагами, столкнул со стола чернильницу, и та покатилась, щедро поливая пол чернилами. Растерянно промокая пол газетой, Володя сказал:

— Не беспокойтесь, не беспокойтесь, я сейчас вытру… Так есть Митта у ас-Самани…

— Я уже понял это, — улыбнулся Рустам.

— Как поняли?

— По вашему лицу. Никто не радуется, разлив чернила. Переведите мне, что там об этом сказано? — попросил он, опускаясь на колено и вытирая пол скомканными листами бумаги.

— Сейчас, помоем руки, и прочту… Или лучше сначала прочту, а потом помоем руки.

Он вытер руки газетой, провел пальцем по листу бумаги — не оставляет ли следа, — и, на всякий случай убрав руки за спину, прочел:

— «Ал-Миттауи — от ал-Митта — крепость, а оттуда Абу Махмуд Хасан ибн Ибрахим ал-Миттауи, а он шейх, факих ханифидского толка, а некоторые говорят, что он ханифид явно, а хуррамит тайно».

— Бороться и искать!.. — потрясая костылем, как пикой, призвал Рустам. В его шутовской позе и ироническом тоне Володя вдруг ощутил несомненное торжество и радость за товарища.

— Найти и не сдаваться! — вздев измазанные чернилами руки, в тон ему ответил Володя.

— И шейх этот был хуррамитом… А это что-то значит!.. — пропел Рустам.

— Это что-то значит, — расплылось в улыбке Володино лицо. — Но пойдемте все-таки умоемся, — добавил он, с удивлением посмотрев на Рустама, измазавшего чернилами даже щеку.

Им так и не удалось умыться. К ним в кабинет вошла группа людей, очевидно иностранцев, возглавляемая директором библиотеки.

— Вот он, наш переводчик, — сказал Кадыров.

Курбанов запрыгал им навстречу на одной ноге, удерживая под мышками костыли.

«Молод, — отметила про себя мисс Фокс. — И очевидно, недавно лишился ноги. Прыгает, как человек, не привыкший пользоваться костылями. Что с ним могло случиться?..»

— Познакомьте меня, пожалуйста, — попросила мисс Фокс. — Мне очень хочется пожать руку человеку, который так любит Англию.

Курбанов, не глядя на мисс Фокс, пожал ей пухлую, мягкую, как булка, руку, а затем и руки остальных туристов.

— Мы подарили экземпляр вашей книжки мисс Фокс, — сказал директор библиотеки. — Она хорошо понимает таджикский, и ей очень понравился ваш перевод.

— Он произвел на меня огромное впечатление! — подтвердила мисс Фокс. — И мне было бы очень приятно, если бы вы на этой книжечке оставили свой автограф.

Кадыров любезно подал Рустаму авторучку.

Рустам на минутку задумался. А затем, не присаживаясь, склонился над столом и быстро, размашисто написал что-то, наспех попрощался и запрыгал на своей одной ноге к двери.

Эжени Фокс разобрала надпись, покраснела, а затем вслух перевела ее на английский.

«Англичанке мисс Фокс от таджика Рустама Курбанова, который под Сталинградом вместе со своими товарищами спас Англию от национальной гибели».


Глава восемнадцатая, в которой убедительно доказывается, что наполовину пустая бутылка ликера опаснее стартового пистолета

Мы живем в сложном мире — в мире, где духовные и моральные проблемы являются еще более сложными, чем экономические и технические.

Мак-Кеффрей

Телевизоры стояли на столах, под столами, в проходах. Их было очень много в этой просторной мастерской, и старшему сержанту Грише Кинько показалось, что люди, которые здесь работают, то появляются из ящиков телевизоров, то снова исчезают в них.

— А такой аппарат вы видели? — спросил у Гриши Ибрагимов, показывая телевизор с очень большим, по меньшей мере в два раза большим экраном, чем был у «Темпа», — хорошо знакомого Грише телевизора, — он стоял в их ленинской комнате. — Экспериментальный образец московского завода. Но капризничает. Хотите участвовать в его наладке?.. Тем более что хозяин этой машины — один мой знакомый… Он, как и вы, военнослужащий, — Ибрагимов улыбнулся весело и заразительно. — Но немножко выше вас званием. Он полковник… Да вы с ним, наверное, немного знакомы. Вы знаете полковника Емельянова?

— Знаю, — нерешительно ответил Гриша.

— Он у вас командир части? — и, не ожидая ответа Гриши, продолжал: — А часть у вас, значит, как я понял из слов полковника, радиолокационная?

Гриша помолчал, а затем, глядя прямо в глаза Ибрагимову, сказал медленно и строго:

— Вы, Александр Александрович, в прошлый раз говорили мне, что на такие вопросы нужно отвечать неправду. А я не хочу говорить вам неправду. И можете на меня обижаться, но вы служили в армии и знаете: это военная тайна.

— Какая же тут тайна? — рассмеялся Ибрагимов. — Спросите у любого человека в нашем ателье: чем командует полковник Емельянов, и все вам точно ответят…

Гриша помолчал, а затем спросил:

— Скажите, пожалуйста, какие это приборы? Специальные?

— Вот этот, — охотно ответил Ибрагимов, показывая приборы, стоявшие на грубом столе, за которым он работал, — называется генератор качающейся частоты — НПТ. По сути, это тот же самый катодный осциллограф, но приспособленный для настройки телевизоров. Это, — показал он на другой ящик, — генератор стандартных сигналов — ГСС-17, с частотной модуляцией. А вот такого прибора вы пока нигде не увидите, — сказал Ибрагимов, с торжеством повернув к Грише прибор, заключенный в деревянный неполированный ящик. — Это моя собственная конструкция. С помощью этого осциллографа можно свободно рассматривать отдельную строку. Его-то мы сейчас и подключим к телевизору вашего полковника. Я за этот прибор получил две премии и авторское свидетельство как за изобретение.

«Люди, которые утверждают, что дурак легко разглашает военную тайну, — сами дураки, — думал Ибрагимов, показывая Грише приборы для настройки телевизоров. — Тайну легче разглашает умник. Потому что считает — ничего страшного нет, если я скажу о своей военной специальности, ведь таких, как я, в армии сотни тысяч. Или если назову номер своей части — это и так всем известно. Умник думает, что все в этом мире относительно и поэтому ничего не стоит принимать всерьез. А дурак… Или, скажем, мягче: наивный человек всегда полон сознания ответственности за порученное дело. Умнику кажется, что он больше своего дела. А дураку — что он меньше. Поэтому никто так строго не выполняет всех инструкций, как дураки. Они в этом отношении поступают так, как поступают лишь самые умные люди. Лишь по-настоящему умные люди».

— Здорово! — сказал Гриша с неподдельным восхищением. — Это очень здорово — самому что-нибудь придумать… полезное для народа! И самому же сделать… своими руками… А не только мечтать…

— Вы паять, конечно, умеете? — спросил Ибрагимов.

— Умею, Александр Александрович.

— Вот на эту плату мы и перепаяем новые сопротивления. Вы мне поможете…

Он вручил Грише электрический паяльник, и они занялись перемонтировкой сопротивлений.

— Прибор — это, конечно, дело хорошее, — сказал Ибрагимов. — И приемник — это тоже неплохо. Но ведь вы, товарищ старший сержант Григорий Осипович, выдвинули идею поинтереснее моего прибора… Что же нового слышно о самонаводящихся ракетах?

— Я советовался с нашим инженером, — невеселоответил Гриша. — Он сказал, что эта идея осуществлена уже несколько лет тому назад. Что я изобрел велосипед…

— И вы никуда не сообщали о своем замысле?

— Нет, — ответил Гриша. — Зачем же сообщать, раз это уже сделано без меня.

«Идеи действительно носятся в воздухе. Если этот недалекий паренек смог додуматься до ракет, самонаводящихся по волнам локаторов, значит действительно не может у одного государства появиться открытие, чтобы его не повторили немедленно ученые другого государства… Но то ученые. А ведь это просто наивный мальчик. И может быть, учись он в самом деле, он мог бы стать крупным конструктором. Если сейчас сумел до этого додуматься. Тем более что — и в этом надо отдать справедливость русским — у них выдвинуться способному человеку легче, чем где бы то ни было в мире».

— Это вы напрасно, — сказал Ибрагимов, зачищая наждаком контакт конденсатора. — Нужно все-таки послать письмо с этим предложением.

— Зачем? — не понял Гриша. — И куда?

— Вы ведь не знали, что такие ракеты уже есть. Значит, вы самостоятельно додумались до того, что придумали ученые. Если вы напишете письмо о своем предложении хотя бы в Министерство обороны, на вас обратят внимание как на талантливого человека, помогут получить специальное образование…

— Как же можно написать, что я придумал эти ракеты, когда я знаю, что они уже есть? Ведь могут подумать, что я поступил… ну… нечестно…

— Да, — сказал Ибрагимов, — это действительно может получиться. Могут подумать…

«Неужели и я в его возрасте был таким же чистым, добрым и глупым? — думал Ибрагимов, живо и занимательно рассказывая Грише, как переделать схему такого телевизора, когда душанбинская студия начнет программу цветного телевидения. — Нет, в его годы я уже чувствовал себя старожилом в Америке».

Он вспомнил, как плакала его мать, когда отец, иранский адвокат и хозяин юридической фирмы, направил его, шестнадцатилетнего мальчика, в 1944 году в Соединенные Штаты. Учиться коммерции. Его отец — образованный властный человек — собирался вложить свои деньги в торговлю в Иране американскими автомашинами, и сын его должен был получить соответствующую подготовку и завести необходимые знакомства.

Еще в колледже Сандро Алави — так его звали в самом деле — понял, что главное и в коммерции и в жизни — не знания, не расчет, а обаяние. Обаятельный человек может достигнуть всего на свете. Он добьется такой выгоды в торговой сделке, какой никогда не достигнет даже самый настойчивый и целеустремленный коммерсант, он продаст то, чего покупатель не взял бы ни у кого другого, ему сойдет с рук такой поступок, который вызовет величайшие осложнения у всякого другого человека.

Это обаяние его и погубило. И спасло.

Он проходил практику в крупной фирме, занимающейся продажей подержанных автомобилей. Он работал там в рекламном отделе. Случилось так, что он познакомился с женой шестидесятилетнего владельца фирмы Армстронга — тридцатилетней Аннет. Уже тогда, как, впрочем, и впоследствии, обаяние его действовало безотказно. Но Армстронг оказался человеком ревнивым. Он застал Сандро в собственной спальне с собственной женой. Армстронг дважды успел выстрелить из пистолета, перед тем как Сандро успокоил его ударом по голове полупустой бутылкой сладкого и липкого ванильного ликера, который так нравился Аннет.

Он до сих пор не понимал, за каким чертом старику понадобилось стрелять из стартового пистолета, служившего игрушкой внуку Армстронга от сына первой жены. Бутылка была, несомненно, более опасным оружием, и старик не вынес ее удара.

Сандро был арестован. На следствии он не смог доказать, что ударил Армстронга с целью самообороны. Какая же самооборона, если из таких пистолетов на задворках любого дома непрерывно палили мальчишки, игравшие в гангстеров и войну.

Убийство Армстронга вызвало большой скандал, основательно к тому же раздутый газетами. Сандро Алави грозило двенадцать лет каторжных работ.

И тут-то ему повезло. К нему в камеру в сопровождении начальника тюрьмы вошел человек, словно служивший моделью художникам для изображения сенаторов. У него были совершенно седые волосы, совершенно черные брови, костюм от дорогого портного — в общем большой босс. Как вскоре узнал Сандро, это и в самом деле был большой босс — Уильям Питс, один из деятелей Центрального разведывательного управления. Жестом руки Питс отправил начальника тюрьмы, внимательно посмотрел на Сандро, по-видимому, остался недоволен, повернул к двери, но вдруг задержался и спросил:

— Ты что, паренек, не умеешь отличить стартового пистолета от настоящего?

Сандро придал своей подвижной физиономии то выражение, какое сам про себя он называл «номер один» — самое неотразимое; он понимал, что именно в эту минуту может решиться его судьба, хотя еще не знал как, и весело ответил:

— Легко отличаю. Но только в тех случаях, когда из него стреляю я, а не в меня.

Питса «номер один» проняло. Он улыбнулся в ответ.

— И ты хочешь научиться стрелять?

— Очень хочу.

— Ну что ж… Хоть ты и не слишком подходишь под мерку… Но попробуем…

Он думал, что его освободят в тот же день, но его еще с неделю продержали в тюрьме, а потом состоялся суд, где с соблюдением всех правовых норм было несомненно доказано, что Армстронга он ударил с целью защиты не столько собственной жизни, сколько жизни несчастной Аннет, что в спальню к ней он попал лишь затем, чтобы вручить ей пригласительный билет на концерт только входившего тогда в моду Адамса, и что он никак не мог знать, что пистолет этот был стартовый.

Вскоре он был направлен в разведывательную школу. Он не жалел, что так неожиданно переменилась его профессия. Ему новое дело нравилось.

Внешне он мало походил на людей того типа, каких обычно вербовали в эту школу, — незаметных, ничем не выделяющихся из массы, способных словно растворяться среди окружающих. Нет, его неправильное лицо отличалось броской мужской красотой, речь — темпераментом, одежда — модным покроем, он был весел и общителен.

Он был убежден, что серый, неприметный, осторожный агент как тип пользуется такой известностью, что обратит на себя большее внимание, чем человек яркий, уверенный в себе, выделяющийся из массы.

Первое свое задание он выполнил отлично. Год без малого он провел в Азербайджане под именем Александра Александровича Ибрагимова, мастера по ремонту радиооборудования. Очень трудным и сложным было возвращение. Но и здесь ему повезло. Он охотно полетел и во второй раз, в Таджикистан. В самолете он был отгорожен занавеской от еще трех человек, которые должны были выброситься в этих же местах. Чтоб они его не видели. Он прыгал в обыкновенном костюме, без всякого багажа. Даже без пистолета. Он считал, что пистолет в руках агента представляет большую опасность для него самого, чем для тех, против кого он может быть направлен. Страшно было в минуты спуска. Казалось, что внизу тебя ждут. Что спускаешься прямо в руки скрытых ночной темнотой контрразведчиков. Влажное, мгновенно пропитавшееся потом белье липло к телу и воняло, как на цирковой арене во время тренировки партерных акробатов.

Зато потом все вошло в нормальную колею. Поступил на работу, где сразу был оценен как хороший мастер. Стал рационализатором. Схему модернизированного осциллографа он помнил назубок. Эту схему для него подготовили инженеры «Дженераль электрик». Фирма собиралась запускать ее в производство только через год, но для разведки не пожалели производственного секрета. Схема и впрямь была хороша. Сам бы он до такой никогда не додумался…

Он сумел создать для себя постоянную клиентуру, в основном из числа военных. Поступил на курсы иностранных языков. Хорошо зарабатывал, легко тратил деньги. Пользовался неизменным успехом у женщин. В этом он не притворялся — легко влюблялся, легко становился любимым, умел оставаться добрым другом даже с теми, с кем расставался помимо и против их воли.

Был по-настоящему удачлив, жил весело, вел себя уверенно и смело. Он купил мощный мотоциклет с коляской и был известен регулировщикам тем, что не давал обогнать себя ни одной автомашине.

Так и жил он. И жизнь эта ему нравилась. Считал, что сшита она как раз по его мерке. И нервы у него были в полном порядке. Однажды даже не поленился — сходил к невропатологу. К самому лучшему в городе. Тот сказал, что его нервной системе можно позавидовать. И все-таки нервы сдали — он стал удивительно суеверным. Не переносил, если кошка перебегала дорогу, особенно черная. Понимал, что это глупо, а вот не переносил.

«Но это, — думал он, — могло бы появиться у меня и если бы я торговал автомашинами в отцовской фирме. Да в конце концов если бы я жил по-другому, скажем, в Чикаго. Без риска. Могла бы и там меня сбить автомашина. Или в руках у Армстронга мог оказаться не стартовый, а настоящий пистолет. Или я мог бы заболеть каким-нибудь белокровием. Всякая жизнь — это риск, это постоянная борьба со смертью. Главное, чтоб не изменила удача. «Маш алла», — как говорил покойный дедушка. «Все — в руках аллаха».

Он проверил, как работает телевизор, поблагодарил Гришу Кинько за помощь, без которой он бы справился с этим делом значительно быстрее, вручил Грише книгу «Ремонт и настройка телевизоров» и точно к назначенному времени успел на свидание с красивой и веселой Маргаритой Аркадьевной — преподавательницей английского на курсах иностранных языков. Муж ее называл Ритой, а он — Марго.

«Нужно же хоть в чем-то отличаться от мужа», — думал Ибрагимов.


Глава девятнадцатая, о том, как любовь ученого зарождалась на кухне

Ничего нет в разуме такого, чего бы не было раньше в чувстве.

Фома Аквинский

Нужно было уходить.

Он пришел на кухню, чтобы вылить в раковину ярко-синюю воду — у него засорилось автоматическое перо, и он промывал его в стакане. Он вылил воду, и теперь нужно было уйти или что-то сказать. Что-нибудь. Ну хоть: «Хорошая сегодня погода». Или: «Не знаете ли вы, который час? У меня часы спешат. Или отстают».

Но он стоял у раковины с пустым стаканом в руке и молча наблюдал за тем, как Таня моет посуду.

Он подумал, что это похоже на мост. На ажурный мост, который кажется таким красивым потому, что во всем этом строении нет ни одной лишней перекладины, что все служит определенной цели. Все ее движения были очень быстры, но без малейшей суеты, очень согласованы между собой и как-то на редкость приятны. И вообще ему никогда не приходило в голову, что мытье посуды может быть таким удивительно красивым зрелищем. И сама Таня в клеенчатом фартуке поверх вызывающе яркого платья из светлой ткани, украшенной красными, черными и желтыми полосами, вдруг предстала перед Володей в каком-то новом свете.

— Очень здорово вы это… — неожиданно для себя сказал Володя. — Посуду моете…

— Как — здорово? — повернула к нему Таня раскрасневшееся лицо.

— Ну быстро очень. И ловко.

— Спасибо, — с нарочито преувеличенным достоинством поблагодарила Таня. — Я, как, наверное, и все остальные женщины, помню все комплименты, сказанные мне когда бы то ни было за всю мою жизнь. Но такого я действительно еще не получала. Тем более что точно так, как я, очевидно, моют посуду все, кому приходится это делать.

— Нет, нет, — сказал Володя, — вы просто не понимаете… Я просто не это хотел сказать… Я просто подумал…

Так и не сообщив о том, что же он «просто подумал», Володя со стаканом в руке ушел из кухни.

Таня ополоснула вымытую посуду кипятком и принялась вытирать тарелки. Делала она это быстрыми, четкими и спорыми движениями. Она в самом деле любила мыть посуду, как иные любят вышивать, перебирать бисер, раскладывать пасьянс — это занятие всегда успокаивало ее и отвлекало. Но сейчас, после слов Володи, она как бы посмотрела на себя со стороны, и вдруг оказалось — то, что прежде у нее получалось само собой, требует теперь внимания и сосредоточенности. Широкая и плоская тарелка неожиданно выскользнула у нее из рук, шлепнулась плашмя на пол и раскололась на две части.

Таня бросила разбитую тарелку в ведро для мусора.

Как это Густав Мейринк писал о тысяченожке? — старалась припомнить она. Это и в самом деле было похоже. Тысяченожка плясала на камне, извиваясь кругами и восьмерками. Завистница жаба обратилась к ней с таким вопросом: «Откуда ты знаешь, какой ноге начать, какая будет второй и третьей, какая пятой и шестой, затем вступит десятая или сотая, что в это время делает четвертая и седьмая? Когда ты поднимаешь девятьсот семьдесят третью ногу, опускаешь ли ты тридцать девятую, сгибаешь ли ты семисотую и протягиваешь ли четырнадцатую?» И тысяченожка замерла, словно прикованная, и не могла уже сдвинуться с места. Она забыла, какой ногой ступать первой, и чем больше думала об этом, тем больше путалась.

Горькая шутка. И шутка ли? Пока все шло само собой — все вокруг казалось простым и понятным. Но если хоть на минутку задуматься о том, какой ноге сгибаться седьмой…

Почему Машенька дичится своего блестящего, эффектного отца и тянется к неловкому, молчаливому Володе? Почему она сама, поддерживая общий тон, ведет себя с Евгением Ильичом так, словно само собой подразумевается, что их отношения будут теперь восстановлены, хотя ведь она-то лучше, чем кто бы то ни было, знает, что ничто не восстановится, что ничего не восстановить. Почему она надела это платье, о котором отец говорит, что такие яркие краски ему до этого случалось видеть только в спектре двууглекислого натрия? Почему ей интересно, что думает о ней этот рыхлый и нелепый Володя, и почему в его присутствии она старается говорить умнее и интересней, чем обычно, и отец это видит и поглядывает на нее искоса и с любопытством? Неужели для того, чтобы вызвать ревность у мужа? Неужели она так плохо себя знает, что сама не может понять причин, которые побуждают ее поступать так или иначе? Неужто в самом деле осознать, чего ты хочешь, бывает подчас так же трудно, как осуществить то, чего ты хочешь?

На кухонном столе все росла и росла стопа насухо вытертых тарелок. Таня сняла фартук и выглянула в окно. В садике на узкой скамейке без спинки сидел Володя Неслюдов с раскрытой книгой на коленях. Рядом с ним — на трехколесном велосипеде, держась руками за руль, глядя вниз и слегка поворачивая педали то назад, то вперед, Машенька.

Машеньке нравились ученые люди. Правда, она пока знала только двух ученых — своего дедушку, Николая Ивановича, и этого толстого человека, которого она про себя звала Володей, а вслух Владимиром Владимировичем. Но и по этим двум людям она составила себе ясное представление о том, кто такие ученые. Это люди, которые чего-либо не знают. Большой, и как говорили о нем все, когда его не было, ученый Володя, например, не знал, как кричит ишак. И когда увидел заспиртованного богомола, спросил, не кусается ли этот жук. Дедушка за столом спрашивал, где находится какой-то город с названием, похожим на ужа — длинным и вьющимся, — она забыла каким. Или: как зовут какую-то живую королеву? Очевидно, ему, как и ей, было странно, что где-то до сих пор есть, как в сказках, живая королева.

А вот бабушка и мама, например, всегда все знали. В общем Машенька считала себя близкой к ученым людям, так как имела такую же, как они, привычку расспрашивать обо всем. Была и еще одна сторона, которая привлекала Машу к Володе, — чисто эстетическая. Володя, наверное, был бы очень удивлен, если бы узнал, что Машенька считает его самым красивым из всех людей, каких она видела. Просто Володя был единственным из знакомых Маше взрослых людей с совершенно детским лицом.

— Нет, — сказал Володя со свойственной ему добросовестностью, — с парашютом я ни разу не прыгал. Как-то не случалось. Но с зонтиком прыгал в самом деле. Когда был маленьким. Таким, как ты, или чуть постарше. С комода. И если Николай Иванович позволит нам взять его энтомологический зонтик, то ты тоже спрыгнешь с перил веранды, совсем как на парашюте…

— А я не разобьюсь? — спросила Маша.

— Нет.

— Но дедушка не даст своего зонтика. Он говорит, что это научный зонтик, и сердится, когда я его трогаю.

— Мы все-таки попробуем убедить его, что зонтик нам необходим.

Володя вспомнил, как Николай Иванович, наблюдая за тем, как Машенька катается по узкой, вымощенной кирпичом дорожке в саду за домом на трехколесном велосипеде, сказал вдруг негромко:

— Вот у меня в детстве никогда не было трехколесного велосипеда. А у вас?

— У меня был, — ответил удивленный Володя. — И трехколесный и двухколесный.

— А у меня, как это ни грустно, не было. Но вот зато внимания мне уделяли значительно больше, чем Машеньке, и относились ко мне лучше и ласковей, и занимал я место в жизни семьи значительно большее, чем Машенька.

Девочка… Странный маленький человечек, который в общем так похож на взрослую женщину — с ее неожиданной проницательностью и лукавством, с ироническим взглядом на мир и способностью увлекаться самой незначительной малостью… Когда-то в детстве он мечтал о том, как было бы хорошо, если бы существовали миниатюрные живые зверьки — ну вот, например, лисица, самая настоящая, с пушистым хвостом, но такого размера, что ее можно посадить на ладонь. С палец величиной. Или такая же собака. Он любил ящериц, потому что они, как ему казалось, были созданной природой миниатюрной моделью крокодила.

Но девочка не была моделью человека. Она была человеком. И он ловил себя на том, что часто думает о ней, когда остается наедине с собой. Это было странно, но она занимала его больше, чем Ольга. Он не мог объяснить этого самому себе, но в присутствии Ольги он всегда чувствовал себя каким-то чужим человеком. Чужим не только ей, ее манере говорить и смеяться, ее интересам и занятиям, но чужим этому дому, этому городу, а может быть, и этому миру.

И наоборот, когда рядом с ним бывала Машенька или ее мама — Татьяна, да, пожалуй, и Николай Иванович, он чувствовал себя словно приобщенным к их жизни, к их настроению, к их мыслям, и от этого ему самому думалось как-то легче и лучше.


Из дому на веранду вышел Евгений Ильич, худощавый и стремительный, в жемчужно-сером, строго сшитом костюме и такой ослепительно белой рубашке, что Володя таких не только не нашивал, а, наверное, никогда в жизни и не видел. Широкими и легкими шагами он направился к Володе.

— Здравствуйте, — сказал Володя, нерешительно поднимаясь со скамейки.

Евгений Ильич не ответил.

— Машук, — сказал он, поворачивая Машеньку за плечи к себе лицом, — ведь мы собирались сегодня покататься на машине. Пошли.

Он крепко взял Машу за руку и повел ее к выходу со двора.

Володя растерянно смотрел им вслед.

Такое чувство появилось у него впервые в жизни.

А чувствовал он, что это уводят его Машеньку.

И от него.


Глава двадцатая, повествующая об ангелах в белых свитерах и с членистыми крыльями

Что бы там ни говорили, а добрых дураков на свете нет… Если и не все дураки злы (в чем я сильно сомневаюсь), то зато все злые — дураки.

Э. Лабулэ

«Ну и пусть, — подумал лейтенант Аксенов, когда увидел, как толстый и усатый полковник медицинской службы, одетый в короткий и узкий, расстегнутый на животе халат, переглянулся с их палатным врачом Ксенией Ивановной. — Ну и пусть».

— Платифилин! И побыстрей, — фыркнул полковник.

Ему было хорошо вот так лежать и не сопротивляться, было спокойно и немножко горько. Ему хотелось спросить, скоро ли он умрет, но он знал, что ему все равно не ответят, что полковник фыркнет: «Глупости, глупости, от воспаления легких еще никто не умирал», но он-то знал, почему полковник так сердит, а медсестра Наташа так взволнована, и ему было немножко жалко их и немножко грустно за себя.

Вчера он написал Ольге письмо — вчера ему хотелось, чтобы она знала, как он болен, как ему плохо, чтоб ее мучила совесть, чтоб она поняла — это она виновница всех его несчастий, чтоб ей было стыдно за сильных людей, которые всегда отнимают все у слабых. Да, он не был сильным и умным, как Шарипов или Ведин. Он обыкновенный, неумелый человек. Но он хороший человек, он никогда и никому не причинил зла. Разве он виноват, что все получалось у него не так, как он хотел? Даже в госпиталь он попал не так, как хотелось бы — не после ранения, полученного в единоборстве с матерым агентом иностранной разведки, а после гриппа, на который он не обратил внимания. И вот — воспаление легких. Тяжелое воспаление легких.

Раньше ему хотелось быть таким, как Степан Кириллович, как Шарипов или еще лучше Ведин, — сильным и умным, целеустремленным человеком. Но сейчас он думал о том, что это совсем не нужно. Разве только сильные и целеустремленные люди должны жить на земле? И разве обязательно человеку нужны слава, или известность, или даже авторитет? А если просто жить — любоваться закатами и слушать, как ветер шевелит ветви деревьев, и ходить по улицам, ощущая, как мягко погружается каблук в разогретый асфальт, и вдыхать запах бензина, остающийся за проезжающим автомобилем, запах, который так не нравится некоторым людям и который так приятен.

Еще недавно ему хотелось совершить какой-нибудь подвиг, чтоб о нем все говорили, чтоб Ольга жалела и раскаялась в том, что сразу его не поняла. Или чтоб Шарипов оказался просто подлецом и оставил Ольгу, чтоб она в слезах пришла к нему и чтоб он ей гордо ответил: «К прошлому нет возврата». Но сейчас он жалел Ольгу, и желал ей счастья, и впервые понял слова Пушкина, прежде казавшиеся ему такими необъяснимыми: «Я вас любил так искренне, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим». Дай бог, чтобы этот Шарипов с его маленькими, бантиком губами и неестественно правильным русским языком в самом деле полюбил так, как любил он, Аксенов… Дай бог…

На слове «бог» он задремал. И ему привиделись ангелы в белых свитерах, с металлическими членистыми крыльями — такими, как были у этого… Столярова, что ли?.. из кинофильма «Цирк», когда этот красивый, сильный, плечистый парень, расправив крылья, в белом свитере взлетает под купол.

Эти ангелы были сильными, и красивыми, и мужественными, и они сталкивались один с другим в воздухе, и пинали друг друга ногами, и били мускулистыми и красивыми руками, и свергали друг друга вниз, и снова взмывали вверх.

Сильные люди… умные люди, думал Аксенов, рассматривая ангелов. Но ведь это они, сильные и умные, придумали атомную бомбу и решили сбросить ее на японский город Хиросиму, и сбросили, и сожгли столько тысяч ни в чем не повинных людей. Это сделали ученые и умные люди. А слабые и глупые никогда бы до этого не додумались. И еще неизвестно, что принесло людям больше вреда, кто принес людям больше вреда — все эти сильные и умные, как Шарипов, люди или такие слабые, как он, Аксенов.

Он рассматривал роящихся в воздухе, как мошкара, сталкивающихся, падающих и взмывающих ангелов в белых свитерах, с металлическими крыльями, и думал о том, что не хочет принадлежать к числу этих сильных людей.

Ночью ему было жарко и плохо — он метался и стонал, а ему делали уколы, и он услышал, как кто-то сказал: «Кризис». Но он знал, что кризис — это в капиталистических государствах, когда жгут хлопок и пшеницу ссыпают в море, но «кризис» значило еще что-то очень важное, очень связанное с ним, и он никак не мог вспомнить, что именно, и только повторял:

— Да, да, в море… пшеницу в море… И хлопок… В море и в огонь… А преимущества социалистического… Плановость… И еще есть слово… Я забыл какое… Плановость и… Я потом скажу… Я хочу спать… Я обязательно скажу… Но я хочу спать…

И он заснул.

Он проснулся под утро, когда серый свет из окна, смешиваясь с желтым светом электрической лампы, загороженной газетой, окрасил белый потолок в ту непонятную краску, о которой нельзя сказать — то ли она розовая, то ли голубая. У своей щеки и у губ он чувствовал что-то очень живое, очень хорошее, очень мягкое и душистое. И еще он чувствовал, что совсем здоров, что ему весело и хорошо, только в руках какая-то слабость.

Он осторожно повернул голову и увидел, что на подушке рядом с ним лежит медсестра с нежным именем Наташа. Она дежурила возле него и заснула на стуле, согнувшись, упав вперед лицом на подушку. Когда он попал в госпиталь, он сразу узнал Наташу. Она училась в одной школе с ним и Ольгой. Только младше тремя классами. Она очень переменилась — стала старше, лучше.

Он отодвинулся, посмотрел на девушку и ощутил захлестывающую, беспричинную радость — оттого, что все так замечательно в этом мире, и оттого, что есть этот мир. Только жалко было эту Наташу. Что она заснула, согнувшись на стуле и положив голову на подушку. Но он не стал ее будить, а осторожно погрузил пальцы в ее нежные волосы и снова прижался к ним щекой, чтобы восстановить ощущение, с которым он проснулся.

«Что же это было? — думал он. — Какие-то ангелы… Но при чем здесь ангелы? Это все мне снилось. А я здоров и сделаю что-то очень хорошее. Что-то просто замечательное. Чтобы всем было хорошо. И особенно этой Наташе…»

Он снова заснул и снова проснулся с тем же ощущением полного и цельного счастья, но Наташи рядом с ним уже не было. Она пришла позже, перед сдачей дежурства, и смотрела на него так радостно и благодарно, словно он уже совершил этот свой главный подвиг в жизни.

«Ах, как хорошо, как славно! — думал Аксенов, когда Наташа ушла. — Что я уже здоров. Что выздоравливаю. Когда я выйду из госпиталя, я буду жить совсем по-другому. Я начну новую жизнь. Буду раньше вставать. Обязательно делать зарядку. И не под радио, а большую зарядку, как рассказывал майор Ведин, с эспандером. И обливаться холодной водой — для закалки. Брошу курить. Как генерал-майор Коваль. Буду работать над собой. Учиться. Каждый день. Сдам экзамены в академию. И я еще докажу… Я всем еще докажу, что я умею работать не хуже майора Шарипова. Даже лучше. Вот только Ольга… Как стыдно, что я написал ей это глупое письмо… — он сморщился от стыда. — Но это неважно. Я ей все объясню… А сейчас я позавтракаю и опять засну. Мне нужно побольше есть и спать: ведь я выздоравливаю… Но это славно и хорошо… И эта Наташа, и эти ее душистые волосы, и то, как она спала на моей подушке… Очень славно и чисто… Славно и хорошо…»

Он никогда не видел Ольгу в халате, и она показалась ему какой-то бесформенной, особенно в сравнении с Наташей, которой белый халат был удивительно к лицу, но врожденное чувство справедливости заставило его подумать: Наташа надевает свой халат, а Ольге дали чужой.

— Ты получила мое письмо? — спросил он, после того как Ольга рассказала, что говорила с палатным врачом о его здоровье и что нет никаких сомнений — скоро он будет совсем здоров.

— Нет. Мне сказали… что ты в госпитале.

Она не назвала, кто именно «сказал», но Аксенов это и так понял.

— Ты его и не читай. Просто порви. Я просто тогда, понимаешь, плохо себя чувствовал. Температура и всякое такое… Ты его порви. Порвешь?

— Хорошо, — охотно согласилась Ольга.

— А в самом деле я думаю совсем по-другому. Я думаю, что нужно разговаривать прямо и откровенно. И я хочу тебе сказать…

— Может, мы поговорим обо всем этом, когда ты выздоровеешь?

— Нет, я себя совсем хорошо чувствую, — сказал Аксенов, приподнимаясь на локте. — И ты не обижайся, но я буду говорить обо всем прямо…

Ольга молчала.

— Некоторые люди говорят, — продолжал Аксенов с новыми жесткими нотками в голосе, — что связывает не бумажка, не брачное свидетельство. И это верно. Я очень много думал над этим. Не бумажка и не то, что люди — извини меня — живут друг с другом как муж и жена. А совсем другое. То, как они относятся друг к другу, дружат ли, любят ли друг друга… То, как долго это продолжается и насколько это важно для них. И вот если так посмотреть на то, что мы с тобой дружили и любили друг друга многие годы, еще со школы, то выйдет, что мы самые близкие люди. Но потом ты встретилась с майором Шариповым и полюбила его. Ты решила, что он лучше меня. Может быть, он и в самом деле привлекательнее, чем я, — он старше в звании, пользуется авторитетом, Герой Советского Союза, а я пока лейтенант. Но если ты согласна с тем, что я говорил до сих пор, то что же получается?.. Ну подумай сама: если все будут делать, как ты, тогда даже замужние женщины начнут оставлять мужей, чтобы выходить за тех, кто покажется им лучше. И не будет ни верности, ни любви. Потому что после этого лучшего ей кто-то может понравиться еще больше. Раз ты после меня полюбила майора Шарипова, так и он не может быть уверен в тебе. А вдруг ты после него тоже полюбишь еще кого-нибудь. А я не ищу лучшей. Я все равно отношусь к тебе почти по-прежнему. Хоть я и встретил очень хорошую девушку. Как человека и вообще… И я хочу, чтоб ты мне сказала прямо и честно: могут быть между нами прежние отношения? Или нет?

— Нет, — ответила Ольга. — Ведь ты это сам знаешь. Может быть, ты и прав. Я часто думаю о тебе и вспоминаю… И понимаю, что я перед тобой виновата. Но мне бы хотелось, чтобы мы остались друзьями. Хорошими, настоящими друзьями.

— Так не бывает, — ответил Аксенов, спокойно и строго глядя ей прямо в глаза. — Я не могу дружить с человеком, которого не уважаю.

Когда Ольга ушла, он не жалел о ее уходе. Он ее вычеркнул. Впервые он вычеркнул из своей жизни близкого человека и понял, что ему это придется делать еще не раз.

«Ничего, — думал он. — Это не так трудно. Я с этим справлюсь. Нужно только так думать, чтоб одно вытекало из другого, а другое из третьего. Нужно думать одной головой. Так, чтоб душа в этом не участвовала. Словно ее нет. И тогда очень спокойно и просто все становится…»

И он сейчас же забыл об уходе Ольги и о своем с ней разговоре, а стал снова радоваться тому, что он выздоровел и придумал так правильно и разумно устроить свою жизнь.


Глава двадцать первая, из которой становится известно, как бы хотел умереть майор Ведин

И сказал господь Моисею и Аарону, говоря: «Когда у кого появится на коже тела его опухоль, или лишай, или пятно, и на коже тела его сделается как бы язва проказы, то должно привести его к Аарону священнику или к одному из сынов его священников. Священник осмотрит язву на коже тела, и если волосы на язве изменились в белые, и язва окажется углубленною в кожу тела его, то это язва проказы; священник, осмотрев его, объявит его нечистым… У прокаженного, на котором эта язва, должна быть разодрана одежда, и голова его должна быть не покрыта, и до уст он должен быть закрыт и кричать: «Нечист! нечист!»

Библия, «Левит» XIII

Ведин не верил в удачу. Он много раз слышал, что бывают случаи, когда агент иностранной разведки попадается на какой-нибудь чепухе. Ну, например, на том, что начинает убегать от милиционера, который хотел указать ему, что он не там перешел улицу. Или что карманный воришка вытащил у резидента бумажник с шифрами и тому подобными аксессуарами шпионских романов и передал этот бумажник органам государственной безопасности.

Шарипов любил распевать одну песенку с разухабистой мелодией на эту тему. Как к жулику подошел «подозрительный граждан» и предложил ему «деньги-франки», чтобы он для него добыл военный план. Жулик взял у него «деньги-франки» и даже отнял чемодан, после чего передал властям НКВД, «с тех пор его по тюрьмам я не встречал нигде. Меня ласкали власти, жал руку прокурор, а после посадили под усиленный надзор…».

В песенке все это выглядело смешно и приятно. Но в жизни он к удачам такого рода относился подозрительно, с недоверием, считая, что, если только случайность могла выявить и задержать агента, значит в нормальных условиях, без нее, он мог бы продолжать свою деятельность, из чего следовало, что чекисты плохо справляются с порученным им делом. Случайности, интуиция — все это, конечно, очень хорошо. Но главное — постоянная, настойчивая, неутомимая работа. В конечном итоге серьезные результаты может дать только она.

Даже в игре на бильярде… Конечно, Шарипов может дать подставку, может промазать шар, считающийся верным даже не у такого классного игрока, как Шарипов. Но рассчитывать приходится не на это. Рассчитывать приходится на другое. Нужно как можно лучше прицелиться, как можно точнее ударить, а если смазал, постараться понять причину и не повторять ошибки. В этом и состояли правила игры.

Конь звонко и весело постукивал подковами по каменистой дороге, и ему нравилось вот так ехать одному в горах, потому что поездка тоже была работой — частью нужного, осмысленного дела, а в горах хорошо дышалось и думалось.

Глубокая, выбитая поколениями лошадей и ишаков горная дорога вилась по самой вершине горного хребта. Горы — издали серо-коричневые, со снежными, словно прозрачными вершинами — вблизи были разного цвета: местами красными от глины, изрезанной сверху вниз глубокими замысловатыми промоинами, местами бурыми: камни, рассыпавшиеся под воздействием солнца и ветра на прямоугольные, словно обрубленные куски разных размеров — от песчинки до скалы. Прямо среди камней бегали, перекликаясь, горные куропатки — кеклики.

На склонах — заросли фисташки, кое-где корявая смолистая арча — древовидный можжевельник — темно-зеленая и низкая. Внезапно вблизи, в зарослях арчи грохнул выстрел, настолько гулкий, что по звуку напомнил противотанковое ружье. Конь, гнедой, энглизированный текинец, дернулся, сбился с аллюра и запрядал ушами. Ведин свернул с тропы к зарослям.

Старик в гиджуванском, толстом, мелкой стежки старом халате, с полами, подоткнутыми за пояс, перезаряжал мультык — старинное ружье с двумя деревянными сошками, которые при стрельбе упирались в землю.

— Салам алейкум! — Мир вам! — поздоровался Ведин. — Куда это вы стреляли?

— Алейкум ас-салам! — И вам мир! — с любопытством поглядывая на Ведина, ответил старик. — Кеклики…

Ведин увидел неподалеку в траве куропатку. Старик не спешил ее подобрать. Наблюдая за тем, с какой скоростью и сноровкой охотник перезаряжает свое оружие, Ведин впервые понял, что это старинное ружье действительно применялось и на войне.

А перезарядить его было совсем непросто. Для этого нужно было пересыпать из висевшей на поясе роговой пороховницы немного пороха в жестяной наперсток — мерку. Высыпать порох в ствол поставленного вертикально ружья. Вырвать из полы халата клок ваты и забить ее в ствол деревянным, толстым, как трость, шомполом. Вынуть из кожаной сумочки, тоже подвешенной к поясу, круглую свинцовую пулю, оторвать от висевшей на поясе тряпки небольшой кусочек, поплевать на тряпку, обмотать ею пулю и забить ее шомполом в ствол. Вытряхнуть из бутылочки из-под лекарства пистон и надеть его на коротенькую брандтрубку. И лишь после этого двумя руками взвести курок… И все-таки все это не заняло и минуты.

— Покажите мне ваше ружье, — спешиваясь, попросил Ведин старика. Тот неохотно подал ему свой мультык.

Приклад, грубый и тяжелый, был сделан, очевидно, значительно позже, чем ствол. Но ствол был таким, что ружье не хотелось выпускать из рук, — из великолепной стали, с золотой насечкой арабской, стилизованной вязью. Судя по виду, ковали его в Сулеймании — столице курдов в Ираке, — славившейся в старину своими ружьями.

— Давно оно у вас? — спросил Ведин.

— Очень давно. Я его приобрел в год тигра.

— А сколько тигров?

— Не помню, или три, или четыре.

Старинный таджикский календарь состоял из двенадцати лет: мышь, бык, тигр, заяц, рыба, змея, лошадь, баран, обезьяна, курица, собака, свинья. 1961 год выпадал на год быка, и Ведин высчитал, что ружье у старика не то сорок один, а не то и все пятьдесят пять лет.

— А почему вы не купите себе нового ружья?

— Привык, — ответил охотник. — Хорошее ружье. К вашему ружью нужны патроны, а мое заряжается просто так.

— Послушайте, — предложил Ведин, — давайте меняться…

Он снял с плеча и протянул старику свою дорогую ижевскую бескурковку шестнадцатого калибра.

Старик внимательно осмотрел ружье Ведина.

— Вы собираетесь сдать мой мультык в дом, где хранятся старинные предметы?

— Нет, я просто сам люблю старое оружие.

— Что ж, тогда поменяемся.

Ведин отдал охотнику еще и патронташ с патронами, а старик ему свои припасы. Прощаясь, охотник провел обеими ладонями по лицу сверху вниз — как это делают в знак особого почтения.

«Этот древний мультык мне еще очень пригодится. Он мне уже пригодился, — думал Ведин, снова выезжая на тропу. — Но об этом я потом… А сейчас в лепрозорий».

Ему было чуждо особое любопытство, побуждающее иных людей посещать лечебницы для душевнобольных, морги или операционные. И, несмотря на то, что он еще прежде слыхал о расположенном в горах, на берегу реки лепрозории, он заинтересовался тем, что же представляет собой это необычное учреждение, только теперь, когда это было связано с интересами его службы.

Собираясь в лепрозорий, Ведин сумел подавить в себе чувство брезгливости и страха перед проказой. Он мог бы, правда, направить сюда кого-нибудь из подчиненных ему сотрудников отдела, но разобраться сначала самому, составить сначала собственное впечатление и, наконец, выполнить самому то, что ему казалось самым трудным и неприятным, было его давним принципом.

Главный врач лепрозория, толстый, мрачный грек, по фамилии Маскараки, и не скрывал того, как он недоволен и озабочен приездом Ведина.

— Я не могу разрешить вам это свидание, — сказал он, глядя в угол. — Человек очень болен. Это запрещено нашими правилами. Эта встреча не поможет, а только повредит больному.

— Судя по тому, что вы говорили перед этим, — возразил Ведин, — ему уже ничто не может особенно повредить. Но увидеться с ним мне необходимо. И при этом наедине.

— Ну, как хотите, — решил Маскараки. — Но я снимаю с себя всякую ответственность.

— Да, вот еще что, — нерешительно сказал Ведин. — Я не очень разбираюсь в этой штуке… Так как мне?.. На каком расстоянии надо держаться? И можно ли здороваться за руку?

Маскараки дико посмотрел на Ведина, со свистом втянул в себя воздух и выпучил глаза.

— Ну, знаете, — сказал он наконец. — Вам известно, как распространяется проказа?

— Нет, — ответил Ведин.

— И мне не известно. Хотя я занимаюсь этой болезнью тридцать лет и имею научные труды. Ни в коем случае не здороваться за руку. Ни в коем случае не допускать непосредственного контакта.

— А разговаривать на каком расстоянии?

— Что значит — на каком расстоянии? На обычном, как мы с вами говорим. Или вы считаете, что раз хотите поговорить по секрету, так должны шептать ему на ухо?

— Нет, — сказал Ведин спокойно. — Я так не считаю.

— Его приведут сюда, в мой кабинет. А я уйду из своего кабинета… Вас это устроит?

— Я могу пойти к нему… — сказал Ведин.

— Нет, это не нужно. Он придет сюда.

— Товарищ Седых? — спросил Ведин, протягивая руку вошедшему. — Майор Ведин.

Он так растерялся, что силился и не мог улыбнуться. Перед ним был человек в сером фланелевом халате со странным и страшным лицом, напоминавшим морду льва.

— Я не здороваюсь за руку… Боюсь заразиться гриппом, — ответил Седых ненатуральным, сиплым и лающим голосом, который уже не удивил Ведина, так как такой или похожий голос и должен был быть у такого человека.

Седых убрал руку за спину.

— Что вам нужно? Зачем вы меня вызвали?

— Сядем, — предложил Ведин.

И они сели на стулья по обе стороны директорского стола.

— В чем дело? — повторил Седых.

— Вы служили в органах государственной безопасности? — с трудом заставил себя перейти к делу Ведин.

— Служил. И что же там — выявили недостаток полбутылки чернил и восьми скрепок для бумаги?.. И вы теперь приехали потребовать с меня это имущество? — лающе рассмеялся Седых.

— Нет, у меня дело попроще, — серьезно ответил Ведин. Он так и не смог заставить себя улыбнуться. — Я хотел спросить у вас… Не встречали ли вы в последнее время в районе лепрозория каких-нибудь посторонних людей?.. А если встречали, то кто эти люди? Как они выглядели?

— Вы считаете, что я до сих пор состою на работе в органах?

— Да, — жестко сказал Ведин, — мы так считаем. Во всяком случае, что вы до сих пор состоите в партии.

— Не понимаю, — закашлявшись и придерживая грудь руками, сказал Седых. — С тех пор как я заболел, меня никто не навещал. Ни родные, ни товарищи. Считается, что сюда трудно попасть. Хотя, как видите, вокруг нет никаких заборов или загородок. Но как только я понадобился, меня сразу нашли.

— Мне нечего вам на это ответить, — сказал Ведин, заставляя себя смотреть прямо в лицо Седых. — Я понимаю, что вам тяжело. Скажу по правде: я никогда не предполагал даже, что настолько тяжело. И если вы не можете нам помочь — не нужно. Я вас понимаю, и у меня нет к вам никаких претензий.

— Чепуха, — сказал Седых, и Ведин понял, что Седых улыбается, хотя лицо его не изменилось, оно все время было неподвижно, как страшная и нелепая маска, это лицо. — Я расскажу вам, что знаю. Я получаю газеты. Слушаю радио. И не хуже вас понимаю, что людям грозят вещи пострашнее, чем моя болезнь. Здесь нас немного. Очко. Двадцать один больной. И еще медперсонал. Каждый человек на виду. Из посторонних тут бывает молодой узбек — Каримов… — он помолчал. — Хороший человек. Очень хороший человек… Он недавно женился. Жена заболела. Ее поместили к нам. Он был преподавателем в техникуме. Он оставил все и поехал за женой. Как ни гнали его отсюда, а он возвращался. Теперь работает у нас садовником. Он совершенно здоров, хотя все время проводит с женой, как это было и до ее болезни. Этот человек, я уверен, вне всяких подозрений. Но вот километрах в шести отсюда вверх по реке есть небольшой кишлак, а в нем живут люди, прежде считавшиеся больными. Там может быть все, что угодно.

— Что значит «прежде считавшиеся больными»?

Седых рассказал, что лепрозорий этот был организован в первые годы советской власти. Со всей Средней Азии, с базаров и горных кишлаков собрали сюда несчастных людей, годами не знавших врачебной помощи и живших подаянием. Однако больных проказой среди них оказалось не так уж много. Прокаженным считался всякий, у кого на теле пятна и язвы, а мало ли от чего могли появляться пятна и язвы при том уровне санитарии и гигиены. Больных проказой поселили в трех больших двухэтажных каменных домах, выстроенных на берегу, а остальных — отторгнутых обществом, но фактически здоровых людей — в отдельном поселке. Многие из них, их дети и внуки живут там по сиюпору.

— А какое отношение имеют теперь эти люди к вашему… к вашей больнице? — спросил Ведин.

— Считается, что это наше подсобное хозяйство.

— Спасибо. Большое вам спасибо, — сказал Ведин. — Я не умею говорить всякие слова… Но я удивляюсь вашему мужеству и, скажу по правде, не знаю, хватило ли мне бы его, чтобы… Окажите, не могу ли я или наше управление что-нибудь сделать для вас?

— Нет, — ответил Седых. — Если можно найти что-нибудь хорошее в моем состоянии, то это единственное; мне ничего и ни от кого не нужно.

Он поднялся, медленно заковылял к выходу, остановился у двери, сказал «прощайте» и вышел.

Главный врач не возвращался. Ведин посидел несколько минут, сосредоточенно глядя в одну точку, а затем вышел на улицу. Под большим ореховым деревом, на деревянной скамье, сбитой из узких планок, сидели Маскараки и молодая женщина. Он говорил ей что-то вполголоса, шевеля густыми черными бровями, а она слушала его, грустно покачивая головой. Лицо женщины, с матовой кожей, с темными глазами и маленьким ртом, было редкостно красивым и напомнило Ведину полузабытое им лицо девушки, которая была ему дороже всех на свете.

— Вы извините меня, — громче сказал Маскараки женщине, встал и направился навстречу Ведину, а женщина ушла.

— Кто это? — спросил Ведин.

— Понравилась? — с гордостью вскинул голову Маскараки. — Но берегитесь — у нее здесь муж. — И серьезно продолжал: — Это наша больная, Каримова…

— Больная? У нее ведь не видно никаких следов болезни?

— Вам не видно. Они, к несчастью, есть, эти следы. И все-таки мы ее вылечим. И надеюсь, скоро. Лечение у нас пока, чтоб, как говорится, не сглазить, проходит хорошо. Очень хорошо.

— А Седых?

— С Седых труднее. При такой форме лепры случаи выздоровления исключительно редки.

— Это, конечно, не относится к делу, по которому я приехал, — сказал Ведин. — Но почему вы взялись за такую работу? Ну, я имею в виду, за лечение таких людей?

— Это было так давно, что я уже не вспомню, — смешливо прищурил выпуклые умные глаза и развел руками Маскараки. — Но у нас есть и молодые медицинские работники. Наверное, по тем же причинам, что и они. Потому, что дело врача — лечить. А по какому, собственно, делу вы приехали?

— Я хотел расспросить у вас кое о чем. И в частности, о том, не сможете ли вы рассказать, что представляют собою люди, занятые в вашем подсобном хозяйстве. Кто они такие? Меняется ли их состав?

— Отчего же? Смогу. Только для этого лучше взять в руки список. Пройдемте ко мне в кабинет.

Этот список легко умещался на одной страничке.

— А остальные? — спросил Ведин. — Ведь там целое селение.

— Остальные работают в соседнем колхозе… Вернее, считается, что работают. С этими людьми довольно сложное положение.

— А почему вы считаете его сложным?

— Дело в том, что на Востоке, как, впрочем, и везде, проказа считалась особенно страшной, мистической, я бы сказал, болезнью. Опасность заражения ею сильно преувеличивалась. А отличать проказу — лепру от других болезней здесь научились сравнительно недавно, и многие люди в народе до сих пор не отличают…

Маскараки вынул из ящика стола и протянул Ведину наклеенный на картон прямоугольный кусок шелка красивого, яркого розово-коричневого цвета.

— Таким обычно бывает первое пятно на теле больного проказой. Как правило, оно появляется около поясницы.

Ведин посмотрел на шелковый лоскут — у жены было похожее платье — и повернул лист картона так, чтобы он лежал шелком вниз, к столу.

— В старину считалось, что проказа может быть не только у человека, но и на ткани, и на камне, и на дереве, и любого человека с любыми язвами на теле признавали прокаженным. Многие века и иудейская, и христианская, и мусульманская религии изгоняли такого человека из общества, он скитался по дорогам, выпрашивая милостыню. Здоровых, но считавшихся больными людей собрали здесь, недалеко от лепрозория. Среди них никогда не было больных, но вместе с тем поселок сохранил за собой славу селения прокаженных. Он в особом положении. Еще Калининым был подписан указ, по которому люди, живущие в этом поселке, как занятые обслуживанием прокаженных — а их в те времена было у нас значительно больше, чем теперь, — не подлежат никаким налогам и могут возделывать для себя большие земельные участки. Фактически, даже люди, занятые в нашем подсобном хозяйстве, не обслуживают больных непосредственно, но в селении до сих пор живет немало хитрых бездельников. И они умеют ловко пользоваться своим необыкновенным положением.

— А каких-нибудь новых людей вы там не замечали?

— Мне трудно сказать. Туда постоянно приезжают какие-то люди, что-то покупают, что-то продают.

— Встречаются среди них и русские?

— Нет. Русских я не припомню. Все больше из местного населения.

— А милиция районная никогда не интересовалась: что за люди приезжают в этот поселок, чем торгуют?

— Почему же? Интересовалась. Там даже кого-то судили. Какой-то человек из Ура-Тюбе убил жену из ревности или еще почему-то и прятался здесь у родственников. Вот его и арестовали.

«Черт его знает что делается, — подумал Ведин. — Черт его знает о чем здесь думают. И все-таки в этот поселок я никого посылать не буду. Чтоб не вспугнуть… Нужно найти кого-нибудь на месте».

Он долго расспрашивал у Маскараки о каждом человеке, работавшем в подсобном хозяйстве, записал несколько фамилий в блокнот, предупредил главного врача лепрозория, чтоб тот никому не говорил о его приезде, попрощался и вышел за дверь. Затем вдруг возвратился, еще раз пожал руку Маскараки и попросил, если случится приехать в Душанбе, обязательно зайти к нему в гости. Вот адрес. Будем очень рады…

Отдохнувший, хорошо накормленный конь его все стремился перейти в рысь — возвращались домой! — и Ведин натягивал повод, сдерживая аллюр.

Все, что вызывало в нем чувство внутреннего неодобрения, Степан Кириллович называл экзотикой. И словечко это звучало у него весьма иронически.

— А, наслышан, наслышан, — сказал он, когда Ведин доложил, что едет в лепрозорий. — Снова экзотика…

«Но какая же, к черту, экзотика? Где берет в себе силы продолжать жизнь этот человек, Седых? Я понимаю, — думал Ведин, — можно прожить, и нормально прожить, как все люди, много лет, если жизнь сложилась не так, если образовался какой-то душевный надлом. Но чувствовать, как ты распадаешься от страшной, от чудовищной болезни, как меняется твое тело и лицо превращается в маску, — для этого нужна какая-то особенная стойкость. Или, может быть, какое-то особое безволие?.. Нет, — думал Ведин, — я бы хотел умереть сразу. В одно мгновение, во сне. Или от вражеской пули».


Глава двадцать вторая, в которой рассказывается о том, что говорилось в не дошедшей до нас книге «Ахбар ал-Багдад» на основе сочинения «Мурудж аз-Захаб ва маадин ал-джавахир», принадлежащей перу несравненного Абу-л-Хасана Али ибн ал-Хусейна ал-Масуди

Коль весенней порой

Захотят побродяжничать ноги,

Хватит пыли на старой дороге,

На забытой тропе в Марлборо.

Этот путь и не чинят,

Кто же ездит там ныне?

Словно жизненный путь,

Вьется он как-нибудь…

Это лишь направленье,

Наметка пути.

Это просто возможность

Идти да идти.

Г. Торо

… Осадок. Или даже не осадок, а тень, думал Шарипов, слегка покачиваясь в такт шагу коня. Всегда. Даже в самые лучшие, самые счастливые минуты, даже когда с Ольгой…

Но все дело в том, чтобы постоянно помнить, что это только осадок. Или тень. Главное — помнить, где свет, а где эта тень, и не менять их местами. Не черное, а только тень на белом. Даже когда тебе трудно. Даже когда тебе очень трудно — знать, что это только тень… Тень, а не ночь…

Он въехал в кишлак и свернул на боковую узкую улочку. По обе стороны — глиняные заборы — дувалы, глиняные дворы, где из глины дома, хлевы, курятники, очаги, печи — тандуры для выпекания лепешек. Глина. Серая глина и растущие на ней немыслимо красивые деревья в цвету.

На этой узкой улочке с трудом разминулись бы два всадника. А навстречу ему ехала кокандская арба с колесами выше человеческого роста. Они легко перевалят через любой арык. Шарипов подтянул повод, слегка свернул вправо и сдавил конские бока каблуками. Конь перемахнул арык и послушно прижался к дувалу.

Возница-арбакеш сидел верхом, упираясь ногами в оглобли. Пожилой таджик в поношенном халате — из прорех клочьями лезла вата, этакий Ходжа Насреддин с умным хитрым лицом, украшенным узкой седой бородой, почему-то свернутой набок.

Арбакеш внимательно осмотрел буланого карабаира Шарипова с характерной маленькой змеиной головкой: седло с деревянным, украшенным медными гвоздиками ленчиком; чепрак из белой тонкой кошмы; старинные медные тяжелые стремена с такой широкой подошвой, что наружу торчали только каблуки и задники сапог; сапоги, сшитые дедом Иваном; халат из алачи — полушелковой кустарной ткани в узкую цветную полоску; тюбетейку и платок, которым она была обвязана.

Уже проехав мимо, он оглянулся и крикнул негромко и насмешливо:

— Эй, друг, если хочешь и дальше ехать на коне, а не под конем, подтяни подпругу!

Шарипов покраснел и торопливо спешился. Действительно, старенькая подпруга распустилась. В дорогу он всегда брал это доброе старое седло, чтоб ничем не отличаться от любого проезжего, но подпругу следовало уже сменить.

«Вот, — думал Шарипов, похлопывая по шее коня, который баловал, пытаясь его куснуть за плечо, и мешал затянуть подпругу потуже, — вот покажи и через год этому арбакешу моего коня, халат или сапоги, и он безошибочно скажет, где и когда он их видел. «Афганец» не мог проехать невидимкой. Если даже считать, что его сбросили на парашюте с самолета — коня на парашюте не сбрасывают. Где-то он его взял. Вернее, кто-то ему его дал. Иначе было бы известно, что где-то пропал конь. Особенно такой конь…»

Он прислушался. Из-за дувала все время доносились мерные и редкие удары дойры — таджикского, большого, как колесо, бубна, а теперь послышался голос:


Канари надарад бийабанн ма,
Карари надарад дилу джани ма…
Предела нет пустыне наших дней,
Покоя нет душе и сердцу в ней…

Шарипов сел в седло, приподнялся на стременах и заглянул за дувал, но певицу закрывали буйно цветущие ветви урюка — абрикосовых деревьев. Тогда он проехал вдоль арыка до ворот и снова заглянул за дувал.

Девочка лет двенадцати, не более, со множеством тонких косичек, украшенных вплетенными в них цветными нитками, легко постукивая пальцами по натянутой коже дойры, пела газел Руми.

Канари надарад бийабанн ма…
Девочка смолкла. Она заметила Шарипова и смущенно прикрыла лицо широким рукавом, краешком глаза все же поглядывая на проезжего.

«Как только я отъеду, она бросится к первой попавшейся щелке в дувале», — улыбнулся про себя Шарипов. Он сжал ногами бока коня так, что тот с места перешел в рысь, и оглянулся. Над дувалом показалась и сразу же исчезла черноволосая головка.

«Канари надарад бийабанн ма… — думал Шарипов, проезжая по улицам и впрямь пустынного кишлака: все люди были на работе, в поле. — Девочка поет стихи Руми. А арбакеш, который, проехав мимо меня, успел не только рассмотреть, что распустилась подпруга, но и сколько коню лет и какое расстояние сегодня я на нем проехал, — этот арбакеш вечером сидит в чайхане перед чайником зеленого чая и играет с таким же, как он, полуграмотным колхозником в «байтбарак». Один произносит строку известного поэта, а другой должен назвать следующую строку. А может быть, он и сам поэт, этот арбакеш, и борода у него свернута набок потому, что он теребит ее рукой, когда не может найти подходящей рифмы. И скажи, что он сочиняет стихи, никто не удивится, как скажи, что он колхозный бригадир. Обычное дело. Обычное и распространенное. Как обычно и распространено, что девочки поют газелы Руми или рубайи великого ибн Сино…»

Он управлял конем шенкелями, почти отпустив повод; кишлак остался далеко позади; конь шел ровной, свободной рысью, а полевая неукатанная дорога вела в родной кишлак.


«Фирдоуси… Хакани… Низами… Хайям… Саади… Руми… Хафиз… Джами, — думал Шарипов. — Вечная, непреходящая слава человечества. И народ, где любой школьник, любой колхозник знает и помнит стихи таких поэтов, — такой народ видит и воспринимает мир, как поэт…»

У огромного старого вяза — карагача он свернул с дороги влево, на узкую, заброшенную тропу. А еще недавно здесь была дорога. Самая настоящая дорога.

Канари надарад бийабанн ма…
Шарипов спешился, взял левой рукой повод и сошел с тропы к невысокому, заросшему колючкой глиняному валу. Он наклонился, поднял сухой комок глины, раздавил его пальцами и вдруг отбросил на землю торопливо и нервно.

Здесь, у Дороги, был дом его родственника усто Юсупа — мастера ткача, соткавшего за свою долгую жизнь десятки тысяч метров адраса — шелковой ткани с пестрым рисунком. А дальше, вон там, очевидно вон там, было кладбище. Там была похоронена мать Шарипова. Она умерла неожиданно, стоя. Опустилась на пол уже мертвая.

Здесь был кишлак. Девять лет тому назад все селение переехало в долину километров за шестьдесят от этих бесплодных, нездоровых солончаков. И вот от стен домов остались едва заметные глиняные валики. Так исчезают только поселки и города глиняной Азии — исчезли дома, улицы, деревья, на фундаментах растет трава. Как писал некогда Шахид из Балха:


Бродил я меж развалин Туса, среди обломков и травы,
Где прежде петухи гуляли, я увидал гнездо совы.
Спросил я мудрую: «Что скажешь об этих горестных останках?»
Она ответила печально: «Скажу одно — увы, увы!»

Человек, который не знает, что тут находился кишлак, проедет мимо этого места, даже не догадываясь, что здесь выросло много поколений людей, что кишлак этот когда-то был крепостью и занял свое место в истории восточных народов, что мимо него проходили и отступали армии, захватывали его, уничтожали, что он возрождался снова и снова, пока не стал никому не нужным.

Глина, из которой в Средней Азии строят дома, — самый прочный в мире материал. Она вечна. И вместе с тем самый непрочный. За год покинутая постройка сливается с землей. Недаром восточные поэты, и особенно Омар Хайям, считали, что все со временем превращается в глину.


В комочке глины серой под ногою
Ты раздавил сиявший в прошлом глаз…

Как бы там ни было, а историкам придется порядочно повозиться, если они захотят точно установить место, откуда переселился этот кишлак. Но неужто действительно историки когда-нибудь будут изучать и исследовать наше время так, как исследует Владимир Неслюдов время Бабека? А ведь, по сути, работа Неслюдова очень напоминала его, Шарипова, работу. Даже методами. Письменность народа майя, например, удалось расшифровать только после применения электронно-счетных машин. Но едва ли она сложнее для исследователя, чем современный военный код… Однако дело даже не в шифрах. Дело во всей работе. По деталям, по малейшим подробностям, по отрывочным записям, по сопоставлению немногих известных фактов воссоздается общая картина, определяется, кто прав, а кто виноват.

Вот даже в кишлак Митта Неслюдова ведет найденный им неизвестный отрывок письма современника Бабека, а меня — письмо моего современника.

Но есть и разница. На письмо, заинтересовавшее Неслюдова, не обращали внимания каких-нибудь восемь или девять сотен лет. И от этого в общем ничего существенно не изменилось. Как не изменилось бы, очевидно, если бы на него не обратили внимания еще восемьсот лет. А мое письмо требует немедленного разрешения. Потому что от этого зависит жизнь людей сегодня. Многих людей… И дело совсем не в том, что, как писал Хайям, «живи Сегодня, а Вчера и Завтра нам не нужны в земном календаре». А в том, что от этого Сегодня зависит и память о Вчера и надежда на Завтра…

Ведя в поводу удивленно поматывающего головой коня, он подошел к тому месту, где, по его предположениям, находилось кладбище. Он простоял несколько минут молча, неподвижно, а затем медленно, тихо, словно боясь Нарушить эту тишину резким движением, взобрался в седло и тронул коня.


Вон за гончарным кругом у дверей
Гончар все веселее и быстрей
В ладонях лепит грубые кувшины
Из бедер бедняков и черепов царей.

Объявивший себя царем грозный Бабек, столько веков назад смешавшийся с глиной… Но вот Неслюдов с его исключительной ученостью ищет и находит каждый след Бабека, оставленный им в этом грунте.

Когда Шарипов спросил у Неслюдова, как погиб Бабек, Володя ответил: «Страшной смертью».

— В сочинении «Мурадж аз-Захаб ва маадин ал-джавахир», — сказал Володя, — принадлежавшем перу Абу-л-Хасана Али ибн ал-Хусейна ал-Масуди, который ил в начале девятого века, говорится, чт в не дошедшей до нас книге «Ахбар ал-Багдад» сообщалось, что когда пленного Бабека привели к халифу Мутасиму, тот спросил: «Ты Бабек?» Тот ответил: «Да». Халиф приказал раздеть его, и слуги сорвали с него одежды. Ему отрубили правую руку и били его по лицу этой рукой, то же сделали с левой рукой. Третьим ударом отрубили ему ноги. Он кричал, валяясь в луже крови на ковре, и бил себя по лицу своими кровавыми обрубками рук. Мутасим отдал приказ палачу, — Володя говорил по-русски, но палача он назвал старинным таджикским словом — «мир газаб» — «князь гнева», — вонзить свой меч ниже сердца, чтобы продлить его муки. Это было сделано. Затем он приказал отрубить ему голову. Отрубленные члены его были соединены с туловищем, и он был распят. Его голову поместили в Багдаде на одном из мостов, а затем ее послали в Хорасан и пронесли по всем городам и местностям этой страны, на глазах людей, еще сохранивших впечатление о делах Бабека, о его великой мощи, многочисленности его войск и о том, что он угрожал уничтожить власть и разрушить религию. Труп Бабека был распят на длинном бревне в конце жилых кварталов Самарры, и место это, писал ал-Масуди, называют поныне «бревно Бабека», хотя сама Самарра в нынешнее время опустела и ее жители, за малым исключением, покинули ее. Так рассказывалось о смерти Бабека по свидетельству ал-Масуди в книге «Ахбар ал-Багдад».

Он уже давно пустил коня шагом — дорога медленно поднималась в гору. Миновав блестящие щебни осыпей, он свернул в боковое ущелье — покормить и напоить коня. Прямо из-под камней медленно текла вода, холодная и солоноватая, — он помнил, что этот источник горные козы посещают особенно охотно. Шарипов распустил подпругу, напоил коня, снял уздечку и присел на камне у источника.

Он внимательно, так, словно впервые увидел, рассматривал тюльпан, росший у самых его ног.

«Кто это все-таки делает? — думал он. — Кому доставляет радость создавать эту удивительную красоту, расточаемую так бесполезно и так щедро?»

Красные и желтые тюльпаны островами стояли в густой траве по склону ущелья. Здесь господствовали высокие, с жирными сочными стеблями гречишники, желтая купальница, сиреневые анемоны, и, словно маленькое сухое желтое деревце, колыхалась трава юган.

Конь потянулся к югану, и Шарипов понял, что это ширин-юган, потому что есть два сорта этой травы по виду совершенно одинаковых. Тэз-юган — горький надломленный стебель его выделяет сок, настолько раздражающий кожу людей, что появляются большие синие пузыри ожогов — их лечат кислым молоком. А ширин-юган сладкий: нет лучшего корма для скота.

«Юган, — думал Шарипов. — Юган… По виду его нельзя отличить, эти сорта очень похожи… Но при чем здесь юган?.. При том, что люди, сумевшие организовать радиопередачу из такого района, должны быть очень похожи, неотличимы от местных людей… Совсем неотличимы… Иначе бы мы о них узнали… Если Неслюдов рассчитывает найти здесь следы Бабека и его хуррамитов через тысячу лет, после того как они здесь побывали, то уж мы… Но Бабек здесь ни при чем… А дело в том, что юган… Да нет, и не юган… Дело в том, что похожий на местных людей. Но не местный. Но приезжий. Может быть, давно… но приезжий. Иначе где бы он взял передатчик. И главное, у него сведения о самых последних частотах наших локаторов… Значит, их ему доставили. Значит, он должен быть таким человеком, встречи которого с новыми людьми — а тут каждый человек на виду — никого не удивляют… Каким-нибудь агентом райфинотдела… Или лектором… Из Общества по распространению политических и научных знаний. И ездит с лекциями о происхождении вселенной. А Бабек… а Владимир Неслюдов очень подошел к дому Ноздриных. Очень подошел… И он найдет следы Бабека… Ему не нужно спешить. А мне нужно…»

Степан Кириллович постоянно требовал от своих сотрудников умения полностью сосредоточиться на одном предмете. «Вы должны уметь сосредоточиваться так, — повторял он часто, — как люди, которых избирали министрами в древнем Китае».

Такой человек должен был пройти по верху крепостной стены с большой чашей, доверху, до краев наполненной молоком. Вокруг стреляли, шумели и пугали этого человека. Однажды у прошедшего испытание спросили: «Ты слышал выстрелы? Ты видел драконов и тигров?» — «Нет, — ответил новый министр, — я ничего не слышал и не видел. Я нес молоко».

Но для Шарипова решить трудную задачу, наоборот, всегда значило расслабиться, предоставить мыслям полную свободу, не напрягаться, ждать, пока решение придет само.

А ждать нельзя было.


Глава двадцать третья, о том, как и за что был арестован майор Шарипов

Цзе. Ограничение. Свершение. Горе ограничено. Оно не может быть стойким.

Китайская классическая «Книга перемен»


Шарипову не нравилось это вино. Но, как всегда бывало в таких случаях, он отпил глоток-другой из бокала прозрачного стекла на высокой красной ножке, отломил кусочек сухого печенья, которое он тоже не любил, и положил в рот.

Беседа предстояла неофициальная. Степан Кириллович вышел из-за своего большого письменного стола ему навстречу и показал рукой на маленький круглый столик со стеклянной крышкой. На нем, как всегда, стояли бутылка «Гурджаани», четыре бокала, две вазочки с сухим печеньем и две пепельницы.

Шарипов сел в низкое мягкое кресло, предназначенное не столько для того, чтобы сидеть, сколько для того, чтобы полулежать, отбросившись на спинку. Степан Кириллович сел наискосок от него лицом к двери и налил вино в бокалы. Шарипов знал, что Коваль не пьет ни чая, ни кофе, ни крепких спиртных напитков, ни даже просто воды. Степан Кириллович ежедневно выпивал бутылку, а то и больше, своего любимого вина «Гурджаани». Он охотно угощал этим вином своих посетителей, очевидно даже не догадываясь, что могут быть люди, которым оно не нравится.

Ни в выражении лица Степана Кирилловича, ни в том, как он вел себя, не было ничего необычного, ничего такого, что отличало бы эту встречу от всех других, но Шарипов ощутил какую-то скованность. Она усилилась еще больше, когда Коваль, разжевывая печенье и запивая его вином, спросил:

— Раз я не был позван на свадьбу, значит нужно считать, вы еще не женились на Ольге Ноздриной?

— Нет, — ответил Давлят.

— Но Ольга Ноздрина — ваша невеста?

— Да, — сказал Давлят, все более настораживаясь. — Ольга Ноздрина — моя невеста.

— Вы, надеюсь, знакомы с ее семьей?

— Знаком.

— И часто бываете в их доме?

— Часто. Все время, свободное от службы. — В словах Шарипова прозвучал вызов.

Степан Кириллович долил вином почти полный бокал Шарипова и налил себе еще полбокала.

— Не сможете ли вы рассказать мне о членах этой семьи и людях, которых вы встречали в их доме?

Шарипов резко, рывком поднялся со своего места.

— Сядьте, сядьте.

— Нет, не смогу! — сказал Шарипов, не садясь. — Во всяком случае, пока не узнаю, почему вы об этом спрашиваете.

— Не горячитесь. Сядьте.

Шарипов сел.

— Я не собираюсь делать из этого секрета, — сказал Степан Кириллович. — И все же, как говорится, льщу себя надеждой, что мой возраст да и звание дают мне право задавать вопросы первым. И получать на них вразумительные ответы.

— В эту семью я пришел не как работник органов государственной безопасности, а как частное лицо, — упрямо игнорируя шутливый тон Степана Кирилловича, сказал Шарипов. — И если вас интересуют какие-то вопросы, связанные с ней, — вам придется послать туда другого человека.


Он встал, как бы показывая этим, что больше ничего не скажет.

— Молчать! — вдруг громко и страшно закричал Коваль. — Молчать…

— Я прошу… — растерянно сказал Шарипов.

— Мальчишка! — перебил его Коваль. — Все к черту! Растишь! Учишь! Столько лет!.. И все равно вырастает ничтожество!.. Дрянцо!..

За все время своей работы с Ковалем Шарипов ни разу не запомнил случая, чтобы Коваль повысил голос. Не только на подчиненного, но и на допросах. Он ни разу не видел его взволнованным. Сейчас перед Шариповым был совсем другой человек — старый, издерганный, словно не он постоянно повторял своим сотрудникам: «Кричат не от силы, кричат от слабости». Дрожащими руками Коваль налил себе в бокал вина, отпил глоток и предложил хрипло:

— Ладно, сядьте. — Он распечатал предназначенную для посетителей коробку дорогих папирос, вынул одну, размял табак пальцами, положил ее в пепельницу и, глядя снизу вверх на Шарипова, по-прежнему стоявшего перед столиком, спросил: — Неужели все, чему я вас учил столько лет… все это ничего не стоит?.. Откуда оно проникло к нам, это представление о жизни, как в дешевых романах, — борьба благородств… соревнование между разведчиком и контрразведчиком в сфере интеллекта… Откуда появился этот маленький и подленький пацифизм? Государственная безопасность — это ведь, черт побери, в самом деле безопасность государства! Безопасность, во имя которой люди жертвовали многим… А если требовалось, то и всем! Настоящие люди…

Шарипов молчал.

— Известно название болезни, когда человек не различает цветов, — с горечью продолжал Степан Кириллович. — Дальтонизм. Но как назвать болезнь, когда человек не отличает большого от малого, не отличает главного от второстепенного? Я знаю этому только одно подходящее название: беспартийность!.. У нас стало распространенным понятие «беспартийный большевик», «беспартийный коммунист»… Чепуха! Можно быть коммунистом, не состоя в партии. Но нельзя быть беспартийным коммунистом!..

Он опустил голову, и Шарипов увидел в свободном воротничке генеральского кителя по-старчески сморщенную шею.

— А партийность… Поймите же это, наконец, партийность — это прежде всего значит ставить интересы партии, интересы социалистического государства выше личных интересов…

— Все равно — отвечать на ваши вопросы о людях, которых я посещал как друг, — предательство, — сказал Шарипов.

— Ничего вы не поняли! — встал Коваль. — Вы арестованы!

— Значит, эта беседа просто допрос?

— Да, считайте ее просто допросом.

— Что ж, тогда я отвечу. Что именно вас интересует?

— Все, — жестко сказал Коваль, тяжело опускаясь в кресло. — С кем вы встречались в доме Ноздриных?

— Ноздрин Николай Иванович. Профессор-энтомолог. Член партии. Выдающийся ученый. Лауреат Государственной премии. Выдвинут на Ленинскую премию. За работы в области борьбы с вредителями хлопка. В личной жизни человек исключительно добрый, гостеприимный, отличается хорошим здоровьем и широким кругом интересов. Однако никакого любопытства к вопросам, имеющим какое-то отношение к военной или государственной тайне, с его стороны я не замечал…

— Продолжайте, — предложил Коваль.

— Это все. Ноздрина Анна Тимофеевна. В настоящее время домохозяйка. В прошлом пианистка, концертмейстер. Из тех редких людей, которым все всегда стремятся оказать какую-нибудь услугу, потому что если сделаешь что-нибудь для такого человека — самому приятно. Пользуется большим авторитетом в семье, к слову ее прислушиваются. Во время войны была заместителем директора на военном заводе, производившем мины. Награждена орденом Отечественной войны второй степени… Дочки: Татьяна — актриса, закончила институт в Москве. Замужем, но, видимо, в каких-то неладах с мужем. Имеет ребенка, девочку лет пяти. Молчалива, сдержанна, имеет привычку потирать лоб ладонью так, как это делают люди, которые легко устают… Или которым трудно сосредоточиться на одном предмете. Ольга — невеста некоего майора Шарипова. Молодая девушка, студентка медицинского института. Очень красивый, талантливый человек и со временем будет выдающимся врачом или научным деятелем.

— Сразу уж и деятелем, — сказал Коваль. — Дальше.

— Владимир Владимирович Неслюдов. Аспирант-востоковед. Сын академика Неслюдова. Добродушный толстый человек. Большой знаток своего дела. Вероятно, аполитичен. Здоровья среднего. Во всяком случае, когда чихает, сдерживает чих так, как это делают только люди, перенесшие тяжелое заболевание легких. Или необыкновенно стеснительные. Любит детей. Муж Татьяны Ноздриной — Волынский Евгений Ильич. Видел его только два раза. Хирург. Крупный специалист в своей области. Вероятно, относится к числу людей, которые были особенно ущемлены в сталинские времена. Приехал по приглашению Министерства здравоохранения, но в основном, возможно, к жене… Это все, что мне известно.

— Немного. Где остановился Волынский?

— Точно не знаю. По-моему, в гостинице.

— Как к нему относится Ноздрин Николай Иванович?

— Не знаю.

— Был ли прежде Евгений Волынский знаком с Владимиром Неслюдовым?

— Не знаю.

— Долго ли здесь пробудет Волынский?

— Не знаю.

— Хорошо. Сдайте личное оружие дежурному. Вы арестованы на пятнадцать суток с исполнением служебных обязанностей.

Шарипов стоял молча, неподвижно, ощущая, как у него отвердевают скулы, становятся чужими, деревянными.

— Вот так, — жестко сказал Коваль. — У меня к вам больше нет вопросов.

— Вы обещали сообщить мне, — с трудом выталкивая слова, спросил Шарипов, — чем вызван этот допрос.

— Я обещал это до того, как вел его. Отвечать арестованному на такие вопросы я не обязан…


Глава двадцать четвертая, о главном принципе, который необходимо знать каждому человеку, — главном принципе устройства автоматического оружия

Если из сложных идей, означаемых именами «человек» и «лошадь», устранив те особенности, которыми они различаются, удержать только то, в чем они сходятся образовать из этого новую, особо сложную идею и дать ей имя «животное», то получится более общий термин…

Д. Локк

Стол Ведина был накрыт измазанной маслом и поцарапанной во многих местах серой клеенкой с синим узором — такими иногда накрывают кухонные столики. На клеенке лежали части пистолета, шомполы, протирки, металлические банки с маслом и щелочью, надфили, напильники, ключи, отвертки и плоскогубцы разных видов и назначений.

— Кольт, — сказал Ведин. — Армейского образца. Сорок пятого калибра — по нашему счету одиннадцать и сорок три сотых миллиметра. Если такая штука попадает в голову, — он показал Шарипову пулю, тупую и толстую, как большой палец, — череп разлетается на части. Не очень остроумная и довольно тяжеловесная машина.

— А что с ним случилось?

— Отказывает выбрасыватель.

— Чей он?

— Полковника Емельянова. Именной. Вот старик и дорожит им.

Шарипов неприметно улыбнулся. Ничем нельзя было доставить Ведину такого удовольствия, как тем, чтобы принести ему неисправное оружие, особенно сложной, мало распространенной системы. Тогда на его служебном столе расстилалась эта клеенка с инструментами, а в случае необходимости к подоконнику привинчивались тисочки. Если не случалось продолжительное время такой работы, то Ведин занимался тем, что разбирал и чистил оружие. «Мне тогда легче думается», — говорил Василий.

«Во всей Советской Армии это, пожалуй, единственный случай, — подумал Шарипов, — когда начальник чистит личное оружие подчиненного». Часто случалось так, что Ведин предлагал Шарипову: «Давай почистим пистолеты», а затем брал его пистолет, с удовольствием разбирал его, чистил и смазывал.

— Какая ему разница — работает выбрасыватель или нет, — подразнивая Ведина, сказал Шарипов. — Не говоря уже о том, что из этого пистолета вообще, наверное, никогда не стреляли, у нас на вооружении он не состоит. Да и зачем пистолет полковнику Емельянову? Командиру радиолокационной части?

— А ты внеси предложение Министерству обороны — лишить командиров радиолокационных частей личного оружия… Что же касается кольта, то из него в свое время все-таки стреляли. Если бы я получил такой пистолет на экспертизу, я бы написал, что из него произведено не менее пятисот выстрелов. Посмотри, какой прогар. А ведь это все — результат детонации капсюлей…

— Странно, — сказал вдруг Шарипов. — Вот у американцев кольт. В других странах другие системы. Десятки разных систем. А ведь мир стремится, так сказать, к единству. И должен был бы принять одну систему, которая показала себя как самая лучшая… Ты согласен с моей мыслью?

— Нет, — возразил Ведин, продолжая подтачивать крохотным надфилем какую-то деталь. — Конечно, системы оружия — это не государственные системы. Но и в государственных системах не играет решающей роли, скажем, две палаты в Верховном Совете или одна. Можно было сделать и три. Важно, чтоб избирали самых достойных и чтоб избранные голосовали не за то, что им подсунули, а по совести, по знанию, по вере… Что же касается автоматических пистолетов, то, действительно, перед всяким конструктором стоит прежде всего одна основная задача, и при этом даже не очень сложная… Но решить ее можно тысячей способов. И знаешь какая задача?

— Чтобы пистолет стрелял?

— Нет, — улыбнулся Ведин и серьезно продолжал: — Ты не найдешь этого ни в одной книге по автоматическому оружию… Но если я когда-нибудь напишу свою книгу, то вначале будут такие слова: «Все дело в том, чтобы затвор начал отодвигаться лишь после того, как пуля покинет ствол». И вот оказывается, что в решении этой задачи могут быть идеи, удивительные по своей оригинальности, может даже проявляться, я бы сказал, характер конструкторов…

Он надел на шток пружину и привычными пальцами проверил степень ее упругости.

— В бельгийском браунинге затвор не имеет никакого сцепления со стволом, но пока он под давлением пороховых газов, а затем по инерции вместе с гильзой начнет отходить назад, пуля успеет покинуть ствол… В кольте этот вопрос решается за счет отдачи ствола с коротким ходом. Ствол при выстреле отодвигается на несколько миллиметров назад вместе с затвором, а затем эта серьга, — он показал, — удерживает его, снижает, а затвор дальше отодвигается один. В немецком маузере запирание ствола производится защелкой, вращающейся в вертикальной плоскости. В японском намбу сцепление ствола с затвором осуществляется при помощи защелки-рычага. В пистолете бергман при движении затвора сцепление его со стволом нарушается самопроизвольно. В манлихере наоборот: ствол движется не назад, а вперед, за счет силы трения пули, и заряжение производится таким путем, что ствол надвигается на неподвижный патрон… Еще интереснее сэвэдж, где затвор удерживается давлением пули на боевую грань нарезов. Как ты понимаешь, это давление стремится повернуть ствол, а он уже заклинивает затвор до момента вылета пули…

— А как в парабеллуме? — заинтересовался Шарипов.

— В парабеллуме запирание осуществляется рычажным сцеплением затвора со стволом. Но, между прочим, парабеллум — это условное название. По-латыни оно означает — «готовься к войне». Фактически же этот пистолет носит имя своих конструкторов Борхардта — Люгера — немецкого рабочего и инженера…

Ведин улыбнулся задумчиво.

— Мне как-то никогда не попадались биографии этих конструкторов… А любопытно было бы узнать, кто они такие и как работали… Знаешь, я думаю, что они, как, очевидно, и все другие конструкторы автоматического оружия, готовя эскизы, чертежи, опытные образцы и даже испытывая убойную силу, никогда не задумывались над тем, что их изобретение предназначено для убийства. Они просто решали техническую задачу… Ты понимаешь меня?

— Понимаю.

Ведин продолжал работу. Они молчали, но оба думали об одном и том же. Об ожидании. Значительная часть их работы, а следовательно и жизни, состояла в ожидании. Сведений от работников, получивших их задания. Результатов допросов. Сообщений дешифровальщиков и всевозможных экспертов. Промахов, которые неминуемо должны были допустить воры, забравшиеся в чужой дом. Генерал Коваль говорил, что искусство чекиста на три четверти состоит в умении выжидать. «Выжидать — это не значит бездействовать», — говорил Коваль. Во всяком случае, прежде говорил.

Но как трудно все-таки постоянно жить в напряженном ожидании. Как взведенный курок. И при этом ходить в театр, играть на бильярде, чинить оружие знакомых офицеров.

Точными, красивыми движениями Ведин собрал пистолет. Шарипов взял его в руки, вынул обойму и, убедившись, что она пуста, взвел курок.

— А пистолет ты все-таки положи, — недовольно предложил Ведин. — Конечно, это игрушка… Но довольно опасная. Я не знаю статистики, но случайных убийств, наверное, немногим меньше, чем умышленных. — Он подвинул кольт поближе к себе. — Да, так вот и я говорю, — продолжал он, возвращаясь к прежнему тону, — что, несомненно, со временем будут найдены еще какие-то решения этой задачи. Конструкторы сумеют придумать, как сделать так, чтобы затвор начал отодвигаться лишь в тот момент, когда пуля покинет канал ствола еще каким-то новым способом… Хотя в наше время пистолет является только символом силы. А настоящее оружие, как ты говорил, имеет совсем другой вид, да, пожалуй, и другое назначение…

«Да, — думал Шарипов, — совсем другой вид и другое назначение. И оно нацелено на нас, это настоящее оружие. На всех. На стариков и на еще не родившихся детей. И пока это так, я не уйду из армии. Если потребуется, стану рядовым солдатом, но не уйду…»

Он вспомнил, как генерал Коваль вчера утром пригласил его к себе и, не предлагая сесть, глядя в стол, сказал:

— Я погорячился. Я не должен был на вас кричать. Это не поможет… если я прежде не сумел… Не сумел объяснить вам… В общем прошу вас не подавать рапорта о переводе… Или увольнении…

— Я и не собирался подавать такого рапорта, — ответил Шарипов.

— Ну что ж. Хоть это вы поняли… Ну и… арест отменяется… — Он поднял голову и резко, непримиримо добавил: — Вы свободны…

— Но почему он так переменился? — неожиданно спросил Шарипов.

— Не знаю, — ответил Ведин, ничуть не удивляясь его вопросу. — Может быть, старость? — Он складывал свои напильники и отвертки в определенном, одному ему известном порядке. — Прежде, бывало, докладываешь что-нибудь старику и предлагаешь свои меры. Не успеешь закончить, а он уже не только все понял, но выдвигает свою версию, иной раз такую неожиданную и интересную, что только диву даешься. Да ты сам знаешь… А теперь иначе. Он выслушает тебя до конца, а затем скажет: «Нет, так ничего не получится». Ты ему говоришь, что другого способа нет, что в материалах следствия имеются такие-то и такие-то документы, и в общем повторяешь все сначала, только подробнее. Он снова выслушает, снова не согласится, а затем спросит: «Так что же вы все-таки предлагаете?» Снова расскажешь и видишь, что он с самого начала возражал не потому, что думал иначе, а потому, что не успел разобраться. «Что ж, — скажет, — хорошо, так и попробуем…» Но наутро вызовет и как ни в чем не бывало предложит все переделать. И снова видишь перед собою прежнего Степана Кирилловича. Но теперь ему нужны сутки на то, что прежде он решал в пять минут.

— Но зато, — сказал Шарипов, — раньше, как бы ни подгоняли из Москвы, он всегда требовал — не торопитесь, поспешайте медленно. А сейчас сам стал подгонять… Международная обстановка?..

— Нет. Обстановка снова смягчилась. Просто старик устал. Уже не те нервы. И то удивительно, как человек, прожив такую жизнь, может еще шутить и при этом изо дня в день тащить на плечах такой груз.

— Это я и сам понимаю. Но таким я его еще не видел. И не представлял себе.

— Кроме всего, что-то такое у старика с сыном…

— А кто такой его сын?

— Физик. Работает в Москве. Мне кажется, что это один из тех парней, которые, убедившись, что перед современной физикой и кибернетикой открылись невиданные прежде возможности, решили, что все на свете — политика и другие, так сказать, общественные науки, ничего не стоят; что даже мир на земле возможен сейчас только потому, что физики создали атомную бомбу, а она поддерживает равновесие сил.

— Понимаю, — сказал Шарипов. — Я встречался с людьми такого рода.

— Но это сын. И вот что интересно — когда он говорил о тебе, у него прорвалось: «Так же и с сыном… Растишь их. Учишь. Ночами не спишь, когда болеют. Когда эти идиоты-медики выдумали, что у Шарипова белокровие. А потом…» И только рукой махнул. И посмотри все-таки: старик не отделяет тебя от сына.

— Да, — подтвердил Шарипов, — не отделяет. Ни меня, ни тебя. Но лучше бы отделял. Уж слишком он старается сделать нас своим повторением. А повторений не бывает. И не должно быть. Другое время…

— Да, — согласился Ведин. — Средства те же. А задачи посложней. — Он помолчал и спросил: — Ты у Ноздриных был после этого?

— Был.

— А старик больше ничего не спрашивал?

— Нет. И вот увидишь — он даже на свадьбу не придет.

— Ну, положим, на свадьбу он придет, — не согласился Ведин. — Когда нужно, он лучше, чем я или ты, умеет справляться с собой. И тебя обидеть он не захочет. Но в общем, видно, все это ему не по душе. Хотя бы потому, что…

— Он считает, что чекисту не следует иметь красивую жену. И уже по одному этому признаку, с его точки зрения, Ольга тебе не очень подходит.

— Да, — внезапно просветлел Шарипов. — По этому признаку чекисту следует держаться от Ольги за пушечный выстрел.

— А вот бывает у тебя, — спросил Ведин безразлично, — чтоперед встречей появляется какое-то тревожное, даже щемящее чувство: а вдруг сегодня она на тебя уже как-то иначе посмотрит?.. И ты стараешься даже одеться так, как был одет при прошлой встрече, и продолжать тот же разговор, который вел в прошлый раз?

— Бывает, — подумав, ответил Шарипов.

— Хорошо, что бывает, — не оборачиваясь и по привычке проверив запор сейфа, сказал Ведин. — А я бы, когда б не эта моя конструкция, из которой, возможно, ничего не получится…

— Расскажи, наконец, что это за конструкция? Это и будет пистолет с еще одной новой системой запирания?

— Нет. У меня появилась одна принципиально новая мысль… Как ты считаешь, чем в основном вызываются задержки и неисправности в автоматических пистолетах?

— Не знаю, — сказал Шарипов. — У меня, во всяком случае, чаще всего застревала в патроннике стреляная гильза. Особенно если попадает пыль или песок.

— Верно. На эту задержку в среднем по разным системам приходится почти восемьдесят процентов неисправностей. При этом сразу же выходит из строя вся автоматика, следующий патрон не попадает в патронник, гильзу приходится экстрактировать вручную — оттягивать затвор и ковырять гвоздем или выталкивать ее шомполом… Я тебе показывал, какой мультык выменял на свою ижевку? — прервал он свой рассказ.

— Показывал. Дался тебе этот мультык… Сколько стоит твоя ижевка?

— Ну, не знаю… Она не новая все-таки. Думаю, рублей восемьсот…

— Хороший обмен, — улыбнулся Шарипов. — Скажи, только по правде, хозяин этого мультыка сразу исчез?

— Да нет, я сам уехал…

— Ты уехал, а он, наверное, бегом домой бежал, чтоб ты не вернулся и не потребовал меняться назад.

— Я бы ему еще доплатил, — серьезно сказал Ведин. — Если бы он потребовал. За идею. Это он мне сказал: вот к твоему ружью нужны патроны, а мое и без патронов стреляет. И я подумал: а нельзя ли на уровне современной техники вернуться к старому принципу? Чтоб без патронов? И пришел к выводу — можно. — Он улыбнулся торжествующе и заговорил медленнее, радуясь своей идее и гордясь ею: — Вот представь себе гильзы, сделанные из прочного материала, который без остатка сгорает со скоростью пороха. Ну, нечто вроде целлулоида. Капсюль тоже заключен в такую оболочку. После выстрела все, за исключением пули, превращается в газы. Не нужно дополнительных устройств — выбрасывателя, отражателя и других для экстракции стреляной гильзы, упрощается схема, повышается надежность оружия… А в охотничьих ружьях таким патронам вообще бы цены не было…

— Здорово! — Шарипов даже захохотал от удовольствия. Простота и остроумие идеи Ведина пленили его. — И до сих пор такая простая идея никому не приходила в голову?

— Насколько я знаю — никому.

— Так почему же ты не готовишь таких патронов?

— Это не так просто. Это очень сложно — подобрать соответствующий состав оболочки, определить, хотя бы пока приблизительно, каков должен быть состав и тип пороха… Ты знаешь, типов пороха значительно больше, чем систем оружия… Был даже такой порох, в который вместо угля клали конский навоз. Он назывался «препозит»…

— Неужели? — сказал Шарипов. — Но мы можем вспомнить время, когда вместо навоза поля удобряли порохом…


Глава двадцать пятая, о любви и науке и о науке любви

Коль жаждешь ты любви, кинжал возьми

свой острый

И горло перережь стыдливости своей.

Руми

— Не хотите ли водки? — спросил Николай Иванович неловкого, смущенного Володю, который пил чай и после каждого глотка оттопыривал губы и надувал щеки.

— За завтраком? — подняла брови Анна Тимофеевна.

— Нет, спасибо, — сказал Володя. И вдруг решился: — Вернее, знаете, немного я выпью.

Николай Иванович принес из кухни, из холодильника, сразу запотевший круглый графин с золотистой водкой. На дне графина лежала лимонная корка. Таня молча вынула из буфета рюмку и поставила ее перед Володей.

— А меня забыли? — весело спросил Николай Иванович.

Таня вернулась к буфету и так же молча поставила рюмку перед отцом. Николай Иванович наполнил до краев Володину рюмку, а свою на четверть и поднял ее вверх.

— Ну, будем здоровы! — он опустил руку и озабоченно спросил: — Что ж это у вас тарелка пустая? Вы вот возьмите редиски, ветчины. Ну, залпом!..

Он едва пригубил водку и захрустел молодой редиской.

Володя, глядя вниз, так, словно выполнял трудное и неприятное дело, выпил половину рюмки, мучительно сморщился, допил до конца, выждал минутку и смущенно попросил:

— А можно мне еще одну?..

Снова выпил, на этот раз увереннее, и стал закусывать бутербродом с ветчиной, который тем временем соорудила для него Анна Тимофеевна.

В голове у него посветлело, он улыбнулся широко и признательно и смелее посмотрел на Таню.

Она сидела, чуть сощурив глаза, сдержанная, спокойная, уверенная в себе, какая-то особенно свежая и отдохнувшая. И Володю снова охватили робость и страх.

Перед завтраком, улучив минутку, он подошел к Тане и зашептал:

— Мне бы хотелось, если можно, поговорить с вами… То есть я хотел сказать, что для меня это очень важно… это важнее всего на свете, и я хочу…

— Я рассчитываю, что вы меня проводите к театру, — подчеркнуто громко сказала Таня и посмотрела прямо и спокойно на Володю, на отца, на мать, — и по дороге мы с вами все обсудим.

Это было очень плохо. Это было то, чего он больше всего боялся уже через час после того, как расстался с ней… То есть не более двух часов тому назад.

Ему всегда нравились самые красивые девушки на их курсе в университете, хотя он никогда не делал попыток поближе с ними познакомиться. Рядом с ними всегда бывали какие-то парни, более ловкие, чем он, более красивые. В общем, очевидно, более приспособленные для того, чтобы ухаживать за красивыми девушками. Но сам для себя он знал, что если полюбит когда-нибудь, то это будет самая красивая…

Когда он попал сюда, к Николаю Ивановичу, ему очень понравилась Ольга. Он потихоньку подумывал о более близком знакомстве с ней, но постепенно — он сам не понимал, как это произошло, — все мысли его начала занимать Таня. И сейчас ему странно казалось, что вначале Ольга нравилась ему больше. Умом-то он понимал, пожалуй, что иным людям Ольга должна казаться красивее Тани, но чувствовал он, но ощущал всей душой, что лучше ее нет, что никто не может с ней сравниться и что никто, кроме Тани, ему не нужен. Что она и ее дочка Машенька — это и есть то, чему бы он хотел посвятить себя, и безраздельно отдать им все, что у него есть и что будет. И чем чаще думал он о Тане — а думал он о ней постоянно, — тем сильней, и острей, и значительней было это его чувство.

И он просыпался ночью, и обнимал подушку, и шептал какие-то глупые, нелепые слова, которые он бы не решился не только сказать ей, даже повторить про себя днем. И иногда днем, переводя с арабского или персидского и роясь в словарях, он неожиданно шептал: «Милая», и широко улыбался.

Он вырезал из театральной программы ее портретик, напечатанный почему-то синей краской, вложил эту вырезку в блокнот и иногда, в самое неподходящее время, отходил в сторонку, доставал блокнот, смотрел на портретик и снова прятал в карман. Он носил этот блокнот в боковом кармане, у сердца, хотя понимал, что уж это верх нелепости.

По ночам ему казалось, что Таня все понимает, что она расположена к нему, и он слагал длинные речи о своих чувствах, а днем вдруг решал, что она его просто не замечает, и приходил в отчаяние. Впервые в жизни он даже написал стихи — подражание Абул-Ала аль-Маари — с тяжеловесными сквозными рифмами и сравнением любимой со стройной газелью, тюльпаном и ручейком. Он так много разговаривал с ней наедине с собой, что постепенно утратил чувство реальности — ему по временам казалось, что он в самом деле говорил ей о переполнявших его чувствах.

Вчера вечером он сидел на скамейке перед домом с Машенькой и рассказывал ей о том, как люди каменного века готовили себе топоры и наконечники стрел… Он запомнил все в мельчайших подробностях, и каждая подробность была значительна, как жизнь, и продолжительна, как жизнь. Откуда-то из-под скамейки вылезла маленькая жаба, как влажный комочек земли с лапами, и смешно запрыгала к Машеньке.

— Это моя знакомая жаба, — сказала Машенька. — Я с ней утром играла.

Он наклонился, поднял жабу и посадил ее на ладонь, загораживая другой ладонью, чтобы она не свалилась на землю. Машенька захотела погладить жабу, и он слегка присел, чтобы это было ей удобнее сделать. Из дому вышла Таня и остановилась, открыв дверь так, что в сумерки падал свет. И ее черные, гладко причесанные волосы заблестели в этом свете.

— Машенька, пора уже спать, — сказала она, подошла ближе, чтобы посмотреть, что у Володи на ладони, слегка наклонилась вперед и прикоснулась волосами к его щеке возле уха.

Володя непроизвольно сильно и нежно прижался ухом к ее волосам, но сейчас же испуганно отдернул голову.

Таня спокойно и строго посмотрела ему в глаза и сказала:

— Отпустите ее. И ей и Машеньке уже пора спать.

— Вы уже уходите? — как-то испуганно спросил Володя.

— Да, — ответила Таня, — ухожу. Я уложу Машу, — добавила она вдруг, — и вернусь к вам. Я хочу посоветоваться с вами об одном деле.

Она ушла и закрыла за собой дверь, в садике перед домом потемнело, а Володя присел на край скамейки в такой позе, словно был готов в любой момент сорваться и бежать. Он сидел так бесконечно долго, и в голове не было ни одной мысли, а лишь какая-то сумятица, в которую время от времени ввязывались нелепые, неизвестно где и когда слышанные им слова:

Два пня, два корня у забора, у плетня,
Два пня, два корня у забора, у плетня…
Таня вышла из дому, и он почувствовал, как кровь отхлынула у него от лица, и вскочил с места ей навстречу. Она подошла к нему и предложила:

— Присядем… Я хотела у вас расспросить… Вы ничего мне не сказали о «Платоне Кречете»…

Володя смотрел недавно «Платона Кречета» с Таней в роли Лидии, и ему думалось, что Таня в жизни значительно лучше, красивее и тоньше и что, если бы она была совсем такой, как всегда, роль эта получилась бы у нее интереснее.

— Мне кажется, — ответил Володя, — что у Корнейчука эта Лидия проще, чем у вас… И если она полюбила такого Аркадия, — я не помню, каким изобразил его автор, но помню, какой он в вашем театре, — то, значит, она женщина… не очень разборчивая… — Он запнулся, потому что сам испугался этих своих слов, и поспешил добавить: — То есть я понимаю, что внешность Аркадия, если бы его играл другой актер, положение, которое он занимает, и все прочее могут иметь свои привлекательные стороны… Но в целом…

— Да, — ответила Таня, — и положение и внешность могут иметь свои привлекательные стороны. Но это уж иной вопрос. — Она помолчала минутку и продолжала задумчиво: — Когда я работала над этой ролью, мне казалось, что драматург здесь дал исключительно большие возможности для того, чтобы показать человека до конца искреннего, чуждого малейшей фальши, малейшего наигрыша, чуждого даже женского кокетства… То есть что можно изобразить такого человека, который должен служить примером, образцом для других. Но вот когда я попробовала так передать эту роль, мне сказали, что Лидия получилась просто недостаточно выразительной, слишком бледной. И в результате, когда я попробовала посмотреть на себя как бы со стороны, мне показалось, что образ этот получился у меня каким-то несобранным, эклектичным.

— Нет, — возразил Володя. — Этого нельзя сказать. Но мне бы хотелось увидеть вас в такой пьесе, где вы бы играли просто себя. Вот такую, как вы есть.

— Сомневаюсь в том, было ли бы это интересно всем остальным зрителям, — улыбнулась Таня.

Неожиданно разговор перешел на работу, которой занимается Володя. Никогда в жизни не говорил он так горячо, так увлеченно и, вероятно, так хорошо о своем деле.

— Нам все это необходимо знать, — говорил он, — не только потому, что мы должны установить истину… Хотя и эта задача сама по себе — самая важная из числа многих дел, которыми занято человечество. Но еще важнее это потому, что только таким путем мы можем установить, почему люди — все люди — поступают так или иначе и как следует поступать в действительности… Прошлое, настоящее и будущее, — горячо продолжал Володя, — их можно легко различить только в грамматике. А в жизни они связаны между собой так тесно, так смещены и так взаимозависимы, что история как наука делает лишь первые свои шаги для того, чтобы их понять. Черная кошка, которая перебежала дорогу, у многих людей считается плохой приметой и может, таким образом, оказывать какое-то влияние на те или иные поступки. На циферблате наших часов двенадцать цифр, и мы покупаем дюжину — двенадцать носовых платков, хотя у нас давно принята десятичная система счета. И в этих случаях и во многих других мы никогда не знаем или не помним, что это, да и многое другое связано с Вавилоном, а может быть, еще и с шумерами, что в наших сознательных, а еще больше в подсознательных поступках много такого, что не казалось новым и две с половиной и три тысячи лет тому назад… Люди стремятся к звездам. Уже близко время, когда они посетят иные планеты, а может быть, и иные миры. Некоторые фантасты считали, что это позволит колонизовать новые пространства. Но это не имеет смысла. Неиспользованных пространств и на Земле хватит еще на много веков. Писали и о том, что на иных планетах можно будет добывать редкие минералы. Если бы даже существовали планеты, целиком состоящие из алмазов, то и это не окупило бы затрат на доставку этих алмазов на Землю. Очевидно, дело не в алмазах. Очевидно, дело в том, что, если мы в иных мирах встретимся с разумными существами, мы сможем совсем иными глазами посмотреть на то, что делалось в нашем мире. И тогда, вероятно, возникнет сразу масса неожиданных вопросов. И ответить на них сможет только история… История, которая станет одной из главных наук людей коммунистического общества. Ею будет обоснована теория поведения людей — мораль будущего…

Они еще долго разговаривали, а затем Володя предложил прочесть ей отрывок из византийского писателя Геннесия, в котором говорилось, что Бабек сумел даже завязать отношения с греческим императором Феофилом, и он действительно хотел прочесть этот отрывок. Но когда они вошли в кабинет Николая Ивановича, который теперь служил его комнатой, и сели рядом на двух стульях за письменным столом, он почувствовал, что сейчас произойдет то самое важное и самое значительное, чего он так ждал. И поспешно, испугавшись своих мыслей, он стал читать и путано переводить этот отрывок, а затем, прервав сам себя на полуслове и взглянув на ее спокойное, строгое лицо, он выпалил:

— Я вас очень люблю. Я очень хочу вас поцеловать. Можно мне это?

— Да, — ответила Таня.


И он стал ее целовать в глаза и в губы. И она подвинула к нему свой стул. Так прошел час, или год, или сто лет. А затем она встала, и он испугался, что она уходит, но она сказала, что скоро вернется, и он снова ждал ее, расхаживая по комнате босиком, чтобы не стучать обувью, размахивая руками и улыбаясь.

Она вернулась, и все началось сначала, а затем она сама постелила, но не на узкой, составленной из алюминиевых трубок койке, а на полу и осталась у него на всю ночь.

Утром, когда он ее увидел за завтраком, у него сжало сердце. Замечательная женщина, такая недоступная, такая спокойная, такая сдержанная, была эту ночь с ним и была ему ближе всех в мире. Это было неправдоподобно, как сон, и казалось, кончится, как сон.

… Володя не привык к спиртному. Но от этих двух вместительных рюмок водки он не опьянел, а только почувствовал какую-то особенную бодрость, легкость и смелость.

— Мне очень хорошо у вас, — неожиданно громко сказал он, прямо и весело глядя на Анну Тимофеевну. — Я понимаю, что причинил вам много лишних хлопот… Но я очень полюбил всю вашу семью и должен вам сказать, что никогда и нигде мне не было так хорошо… Наверное, стыдно так говорить, но даже дома я не чувствовал себя никогда так весело, так славно и хорошо, как у вас. Вы только не сердитесь на меня, но для меня было очень важно это сказать…

Он увидел, как Машенька искоса, серьезно и с сочувствием посмотрела на него и отвела взгляд, как потупилась Ольга, как подбадривающе усмехнулся Николай Иванович, как Анна Тимофеевна еще больше выпрямилась на своем стуле во главе стола. Он не видел только Таню. Он не решался на нее посмотреть.

— Спасибо, — сказала Анна Тимофеевна. — Нам всем очень приятны и дороги ваши чувства. И мы очень рады тому, что вы живете у нас.

Она налила Володе чаю.

— Ну, мне пора, — сказала Таня, взглянув на часы и вставая из-за стола.

— Так я с вами? — торопливо спросил Володя.

— Да, пожалуйста.

От дома они отошли молча. Володя шел рядом с ней, неподвижно свесив руки вдоль тела.

— О чем же вы собирались говорить? — спросила Таня.

— Я не знаю, — сказал Володя, — не знаю, как сказать… В общем я не могу без вас. Независимо от того, согласитесь ли вы стать моей женой или нет, в самом деле любите ли вы меня или просто пожалели, я уже никогда не полюблю другую женщину. Я уже навсегда… до конца — поверьте мне, я ни капельки не преувеличиваю! — принадлежу вам.

Таня молчала. Володя шел рядом с ней, решительно и ожесточенно глядя под ноги.

— Это очень много, — сказала, наконец, Таня. — Я не могу взять так много. Брать — это значит и давать. Мне очень дорого и очень важно то, что ты сейчас говорил. Я очень горжусь этим и боюсь этого. Но едва ли я уже когда-нибудь буду способна на такое чувство.

— Как же будет? — спросил Володя с таким отчаянием, что у Тани сдавило сердце.

И, сопротивляясь подступившей к горлу солоноватой волне нежности и признательности, она сказала жестко:

— Все это совсем не просто. Все это очень не просто. Мне это трудно, но я должна быть с вами откровенной до конца… Ты знаешь, что я уже давно не живу с мужем. О причинах рассказывать долго, да и не нужно. Я, во всяком случае, не люблю его. И никогда, наверное, не любила. И вот, несмотря на это, позавчера он пришел за мной в театр, затем случилось так, что я поехала с ним в гостиницу, где он остановился… И снова осталась у него. И с тобой я была вчера не столько из-за тебя, сколько из-за себя. Мне нужно было избавиться от всего этого.

— Не нужно мне этого рассказывать! — сморщившись и сжав кулаки, попросил Володя. — Не нужно… — И тут же непоследовательно и сумбурно продолжал: — Я люблю вас так, что даже это мне все равно. Лишь бы вы говорили со мной, смотрели на меня, лишь бы я чувствовал, что вы не отказались от меня окончательно.

— Нет, — улыбнулась Таня ласково и печально. — Не отказалась. Я не знаю, кроме отца, человека, который бы так, как ты, заслуживал любви и уважения. Я очень рада и очень горжусь тем, что ты полюбил меня… И кстати, я бы хотела, чтобы мы теперь говорили друг другу «ты». А сейчас иди домой, и не волнуйся, и занимайся делом. Я очень рада, что встретилась с тобой…

Счастливый и опечаленный, Володя отправился в библиотеку.


Днем, когда Таня вернулась с репетиции, она прилегла на час перед спектаклем, но так и не заснула.

«Ты этого сама добивалась, — твердила она себе. — И незачем перед самой собой делать вид, что все это произошло случайно… Ты этого добилась, и, вероятно, это самое важное из всего, что до сих пор происходило в твоей жизни…»

Она тщательно оделась, причесалась и напудрила нос, чтоб не блестел — уже давно она так не следила за своим видом, — и вышла в садик, к Машеньке, которая играла в войну и бомбила ядрами из влажного песка сооруженный ею же песчаный замок. Таня по предложению дочки приняла участие в этой бомбежке, а затем они решили построить из песка и щепок самолет, но этому предприятию помешал Николай Иванович.

Он вышел из дому, постоял с минуту, молча наблюдая за их работой, а затем, нерешительно покашливая, попросил:

— Пойди домой, Машенька, и принеси мне мой большой сачок.

— Ты будешь ловить бабочек? — спросила Машенька.

— Нет… Я хочу поймать одного быстрого и блестящего жучка.

Когда Машенька убежала, не глядя на Таню, Николай Иванович сказал:

— Ты знаешь, я никогда не вмешивался в твои личные дела. Но сейчас должен. Я не хочу, чтобы ты сделала несчастным Владимира Владимировича… Это было бы так же гадко, как — извини, я не могу найти другого сравнения, — как утопить ребенка. Он человек замечательный, человек необыкновенной души, необыкновенного ума и способностей, и поэтому его особенно легко обидеть. Если ты не понимаешь этого, я сам сегодня же предложу ему уехать от нас.

— Я это понимаю, — ответила Таня.

— Вот и хорошо, — сказал Николай Иванович. — Что же Машенька не несет сачка? Я думаю, она уже добралась до коллекции жуков.


Глава двадцать шестая, о том, как скачет птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя от сего гибельных последствий

От века не было, справедливейшие сестры, в человеке такого ума, чтобы сам собой мог возвыситься, но всегда нужны были ему содержание, обстановка, поддержка и благосклонность.

Бен Джонсон

Гриша Кинько включил звукозаписывающее устройство. Передача велась издалека, откуда-то из-за границы. Неторопливо, с паузами, морзянка — чуть левее волны, за которой было поручено ему следить.

В двенадцать часов дня он сдал дежурство, а в шесть часов вечера ему снова была объявлена благодарность командования за отличное несение службы, вручена денежная премия и предоставлен трехдневный отпуск.

Вечером состоялось комсомольское собрание. Гришу единогласно избрали в комсомольское бюро. Еще позже редактор стенной газеты потребовал, чтобы он немедленно написал в стенгазету заметку о своем опыте работы. До поздней ночи он писал эту заметку, из которой в общем следовало, что главный опыт Гришиной работы состоит в том, что он постоянно бдителен и не отвлекается ничем посторонним.

Брился Гриша раз в неделю, в воскресенье, и хотя старшина утверждал, что Гриша мог бы бриться раз в год и никто бы не заметил разницы, утром он изменил своему правилу и тщательно побрился в пятницу. Его очень огорчал прыщ над верхней губой — потихоньку от товарищей он слегка замазал его зубной пастой.

Первый день своего отпуска он начал в том же кафе, за той же порцией мороженого. И сегодня кафе было малолюдным, прохладным и каким-то, в контраст Гришиному настроению, будничным.

И вдруг все переменилось. Она пришла. Она села за соседний столик и удивительно мелодичным голосом попросила у официантки порцию мороженого. Она была совсем такой, какой представлялась Грише, только без кос, но вьющиеся светлые волосы так красиво падали ей на плечи, что Гриша понял: косы — это была его ошибка, небольшой просчет, который допустил он, думая о ней.

Он не собирался говорить ей ничего плохого. Он не собирался сделать ничего такого, о чем бы он не мог рассказать на комсомольском собрании. И все-таки у него дрожали колени, когда он встал из-за стола и направился к ней.

— Извините, пожалуйста, — сказал он сипло и тихо.

— Что вы сказали? — переспросила она.

— Извините, пожалуйста, — повторил Гриша громче и, глядя на вазочку с ее мороженым, продолжал упавшим голосом: — Я сегодня получил отпуск за хорошее несение службы. И благодарность командования. И у меня такой день… а я здесь один. И вы не обидитесь, если я сяду за ваш столик?

— Садитесь, пожалуйста, — сказала она.

Она все понимала! Гриша так и знал, что о н а все поймет. Он взял свое мороженое и сельтерскую воду и пересел к ней.

— Меня зовут Григорием, — сказал он уверенней. — А фамилия моя — Кинько.

— Ольга, — сказала она, не называя фамилии.

— Вы, наверное, студентка? — спросил Гриша, не решаясь приняться за свое мороженое.

— Студентка, — ответила Ольга.

— Я тоже, когда уволюсь из армии, обязательно получу высшее образование. Я пойду на радиофакультет, потому что радио — это моя любимая наука и моя военная специальность. А вы на каком факультете учитесь, если не секрет?

— Нет, не секрет. На медицинском.

— А каким вы доктором хотите стать?.. По внутренним болезням или хирургом?

— Хирургом, — ответила Ольга.

— Это очень правильно. — Гриша взял ложечкой немного мороженого и положил в рот. — Хотя хирургами почему-то чаще бывают мужчины.

Он ел мороженое, мучительно раздумывая, что бы еще сказать. Когда он думал о предстоящей беседе, она складывалась так легко, так свободно и красиво, а вот на практике ему не хватало слов.

— Вы музыку любите? — спросил он.

— Люблю.

— И я очень люблю музыку, — сказал Гриша. — И классическую музыку таких великих композиторов, как Людвиг ван Бетховен, Чайковский и Мусоргский, и народные песни. Мне только не нравятся всякие рок-н-роллы и буги-вуги, потому что они, по-моему, больше похожи на кошачье мяуканье, чем на музыку. А вам они нравятся?

— Нет, мне они не очень нравятся, — ответила Ольга, поднимая на него удивленные синие глаза.

Снова наступила пауза. А мороженое в его вазочке уже подходило к концу.

— Послушайте, Ольга, — вдруг сказал Гриша с той подкупающей искренностью и волнением, какие бывают у людей лишь в редкие минуты особенного нервного подъема. — У меня сегодня такой день… Такой, что и рассказать невозможно. Вы не подумайте, что я хвастаюсь, но не часто случается второй раз подряд получить благодарность в приказе, отпуск да еще и денежную премию. Но дело не в этом. Дело не в премии, а в том, что вот я прохожу этот день по городу, пойду в кино, и он забудется. А вам ничего не стоит сделать так, чтобы он запомнился на всю мою жизнь. Позвольте мне проводить вас, если вы куда-то идете, и пригласить вас в кино или в театр, куда вы захотите… Вы только не подумайте, что я к вам пристаю и что я вообще всегда заговариваю с девушками. Даю вам честное комсомольское слово, что это первый раз в жизни…

— У меня сегодня зачет, — нерешительно ответила Ольга. — Но если я его сдам… ну что ж, я буду рада походить по городу вместе с вами… Или даже давайте условимся проще — приходите к нам в семь часов, и вы вместе с нами пообедаете. Я думаю, вы скучаете по дому. Может быть, вам будет приятно пообедать в домашней обстановке?

— Очень приятно, — с чувством сказал Гриша. — Семьдесят три.

— Что это значит?

— Семьдесят три в международном радиокоде обозначает «наилучшие пожелания». Это я вам желаю успешно сдать зачет. А у нас в части когда кому-нибудь говорят «семьдесят три», в шутку отвечают «шестьдесят шесть» — это значит: идите к черту. Но это не обидно говорят, это такая примета…

Они еще немного поговорили, он записал адрес, и Ольга ушла. Он полюбовался, как она вышла за двери, и образно подумал, что в кафе стало темней, словно зашло солнце.

Так и не доев своего мороженого, он покинул кафе и не сразу понял, что вместо того, чтобы пойти в телевизионное ателье, как он собирался, он пошел в прямо противоположную сторону. Он сел на скамейку на бульваре и долго смотрел в одну точку, улыбаясь. Сердце у него билось так часто, как после завершения марша-броска. Ольга. Он всегда считал, что это самое красивое из всех женских имен. И принадлежало оно самой красивой, самой лучшей, самой доброй и умной из девушек, о которых он когда-либо слышал или читал…

— А, старший сержант Григорий Осипович, — весело встретил его Ибрагимов, когда он пришел в телеателье. — Снова благодарность командования?

— Снова, — серьезно ответил Гриша. — И отпуск на три дня.

— На три? — удивился Ибрагимов. — Это за что же?

— За отличную стрельбу, — улыбнулся Гриша.

— Вот оно что! — подмигнул ему Ибрагимов. — Выходит, еще один такой случай и могут медалью наградить. Или даже орденом.

— Не знаю, — внезапно насторожился Гриша. — А откуда вам известно, что я получил благодарность?

— Хороший слух, как говорит пословица, бежит впереди человека.

— Это вы шутите, — серьезна сказал Гриша. — Вы просто догадались.

— Конечно, догадался, — добродушно согласился Ибрагимов. — Ну, а как движутся самостоятельные занятия?

— Я вам еще не принес книжку, — извиняясь, ответил Гриша. — Ничего, что я ее задержал?

— Что значит — задержал? Как можно задержать подарок?

— Спасибо, — сказал Гриша. — Я с товарищем — сержантом Касатоновым, пользуясь вашей книжкой, отремонтировал телевизор в ленинской комнате. Я вам говорил, у нас там «Темп».

— Да, да, помню. Это вы молодцы. И запомните, если вы и дальше будете так же настойчиво изучать ремонт и наладку телевизоров, когда закончится ваш срок службы в армии, вы сможете поступить на работу в любое телевизионное ателье. Или на завод телевизоров. И не новичком, а мастером своего дела… Это хорошая специальность. С большим будущим.

— В этом деле, видимо, нужен опыт, — сказал Гриша. — Одних знаний недостаточно, чтобы сразу определить, в чем состоит нарушение или чем вызваны помехи.

— Ну, конечно, — подтвердил Ибрагимов. — Так же, как при работе на аппаратуре, которую вы обслуживаете. Если нет опыта, как бы хорошо вы ни знали материальную часть, можно день провозиться, пока найдете, где у вас контакт.

— Бывает, — рассеянно согласился Гриша. — А вы генератор стандартных сигналов с частотной модуляцией получили?.. О котором вы рассказывали в прошлый раз?

— Получили. Пойдемте посмотрите. Мы даже на нем поработаем, а потом вместе пообедаем. Нужно отметить вашу благодарность.

— Я сегодня приглашен на обед, — сказал Гриша с торжеством. — Так что, к сожалению, не смогу.

— Ну, значит, в другой раз, — охотно извинил его Ибрагимов.

… Он очень волновался. Всю дорогу к дому Ольги он обдумывал темы, на которые будет разговаривать. Он намеревался касаться главным образом внешнеполитических событий, в них считал себя особенно сведущим, и немного научной тематики — в основном о космическом пространстве и его освоении человеком. Долго он раздумывал и о том, как представиться родителям Ольги — протянуть руку и назвать себя — Гриша или вытянуться, щелкнуть каблуками и сказать: старший сержант Кинько. В конце концов он решил, что лучше пожать руку.

Была и еще одна почти неразрешимая проблема. Может быть, Олин отец, как это иногда бывает с пожилыми людьми, не прочь выпить. И было бы хорошо, возможно, принести с собой бутылку вина. Но сам он, Гриша, не пьет, и, наверное, принести вино, а самому не пить — неудобно. А принести коробку конфет в первый день знакомства — тоже родители могут неправильно понять. Гриша считал, что конфеты носят только невесте. Во всяком случае, так выходило по книгам. Он решил купить коробку конфет и завернуть ее как книгу. А там уж поступить с нею по обстоятельствам. И еще следовало постричься. Он, правда, недавно стригся, но для такого случая…

Он попросил парикмахера, чтобы на него побрызгали духами, значившимися в прейскуранте как самые дорогие. Они назывались «Красная Москва». Перед тем как выйти из парикмахерской, он снова осмотрел себя в зеркало — и остался доволен. Точно так, как он, выглядел отличник боевой и политической подготовки старший сержант Корольков, изображенный на обложке последнего номера журнала «Советский воин», — бравым, серьезным, со значком «Отличный стрелок» на груди.

Но все оказалось проще и лучше, чем он ожидал. Он пришел минута в минуту, секунда в секунду к семи часам, и выяснилось, что его ждали. Людей было много, Ольга сама знакомила его со всеми, и за столом она его посадила рядом с собой.

Ему очень понравился отец Ольги — еще не старый человек, который, как он понял из его разговора с каким-то толстым и высоким человеком в очках, был столяром, а может быть, даже и техником или инженером по столярному делу. Этот толстый и мрачный человек в очках, имени которого он не расслышал, не понравился Грише. Гриша сразу никак не мог понять, кто он такой, и в конце концов пришел к выводу, что он чужой в этой семье — квартирант, который снимает у них комнату. Вел себя этот квартирант за столом некультурно, ел мясо куском прямо из супа, вместо того чтобы, как это сделал Гриша, разрезать его в тарелке на части и брать вилкой, а, главное, говорил о вещах, в которых не разбирается. Так, например, заспорил с человеком, сидевшим справа от Гриши на другом конце стола, — судя по всему, начальником хозяина, может быть инженером или даже директором завода — звали его Евгением Ильичом, и это был чуть ли не единственный человек, который четко, по-армейски назвал свое имя. Несимпатичный Грише толстяк сказал, что китайский язык изучить значительно легче, чем русский, хотя всякий знает, что китайские иероглифы может прочитать не всякий китаец. Кроме того, он все время смотрел в тарелку, а на вопросы отвечал резко, отрывисто, грубым голосом.

Но зато огромное впечатление произвел на Гришу Герой Советского Союза, сидевший слева от Ольги, веселый и смешливый человек, который уговаривал Гришу выпить вина. Он спросил Гришу, давно ли он в армии, а Гриша его — давно ли он уволился. Выяснилось, что он совсем не увольнялся, что он майор, но в выходные дни надевает гражданский костюм. Ольга рассказала, что Гриша, когда вернется из армии, собирается учиться в радиоинституте, а Гриша рассказал, что учиться он намерен заочно, а на работу он поступит в телевизионное ателье, что он осваивает ремонт телевизоров, а пока лучший мастер телевизионного ателье Ибрагимов Александр Александрович помогает ему получше овладеть новой специальностью.

— Вы в части полковника Емельянова служите? — неожиданно спросил Гришу его сосед, майор.

— Да, — ответил Гриша. — А вы, очевидно, в штабе?

— Да, — негромко сказал майор, — в штабе.

После обеда Гриша пошел в переднюю, принес конфеты, но вручил их не Ольге, а ее матери. Она поблагодарила Гришу за внимание и приглашала его, когда он будет в городе, приходить к ним запросто. Мать Ольги Грише тоже очень понравилась. Она была или домашней хозяйкой, или учительницей.

Гриша посидел в этом доме после обеда не тридцать минут, как наметил, а почти два часа. Он вежливо, но решительно осадил этого толстяка, показав, что тот ничего не понимает в политических событиях, происходящих в арабских странах; рассказал Олиному отцу, что у них в части есть один старшина — в гражданке он был краснодеревщиком, — так он так отполировал стол в ленинской комнате, что в него можно глядеться, как в зеркало; сказал Олиной сестре, которую звали, как в «Евгении Онегине», Татьяной, что, когда они ходили в культпоход в театр, то там в пьесе Александра Корнейчука «Платон Кречет» архитектор Лида очень похожа на Татьяну; и в общем произвел на всех самое приятное впечатление: и Ольгин отец, и Ольга, и ее сестра приглашали его завтра снова прийти к обеду — и сам он остался доволен собой.

Очень тактично он намекнул Ольге на то, что собирается в кино и что ему было бы очень приятно, если бы… Но Ольга ответила, что не сможет сегодня уйти из дому.

Вечером этого счастливого дня Гриша участвовал в самодеятельности — читал стихи Маяковского, а затем долго не мог заснуть, снова и снова перебирая в памяти все, что с ним произошло. А утром, когда он, раздумывая, бриться ли сегодня снова, собирался в город, его вызвали в штаб части. За ним явился посыльный с автоматом, и он шел в сопровождении автоматчика по территории части как арестованный.

Гриша был очень удивлен, когда оказалось, что лейтенант, к которому его вызвали, — военный следователь. Перед тем как начать разговор, он предложил Грише подписать протокол дознания. В нем говорилось, что Гриша предупрежден о том, что несет ответственность за дачу ложных показаний. После этого Гриша сообщил о годе и месте своего рождения, партийности и прочем, а затем следователь спросил:

— Вы знакомы с гражданином Ибрагимовым?

Гриша сказал, что знаком, и следователь записал.

— Где вы с ним познакомились?

— В кино, — сказал Гриша. — Вернее, еще в очереди к кассе.

Он рассказал о своем знакомстве.

— Спрашивал ли вас Ибрагимов о том, где вы служите, чем занимаетесь?

— Нет, — ответил Гриша. — Прямо он об этом никогда не спрашивал, но, как человек, служивший в армии, в войсках связи, очевидно, догадывался. Но я ему никогда не говорил ничего такого, что касается военной службы. Я давал присягу и знаю, что это военная тайна.

— Вы называли ему фамилию командира части?

— Нет, но он сам ее знает.

— Откуда?

— Он говорил, что чинил нашему полковнику телевизор.

— Таким образом, выходит, — сказал следователь, — что вы подтвердили его догадку о том, кто у вас командир части?

— Нет, — сказал Гриша, — это не было догадкой. Он точно знал.

— Он точно знал, что некую часть возглавляет полковник Иванов, скажем. Но ведь вы говорите, что он не знал, в какой именно части вы служите. Представьте себе, что он назвал наугад, а вы подтвердили. Следовательно, вы косвенным путем сообщили о том, где служите и что командир части то лицо, которое он назвал.

— Да, — упавшим голосом согласился Гриша. — Выходит, что сообщил.

— Сообщали ли вы Ибрагимову о том, что получили благодарность командования?

— Нет, не сообщал.

— А был ли у вас разговор на эту тему?

— Разговор был, — сказал Гриша.

Следователь долго, придирчиво заставлял Гришу припоминать каждое слово, сказанное Ибрагимовым, и каждое слово, сказанное им Ибрагимову. И в конце концов опять повернул дело так, что Гриша намекнул Ибрагимову на то, за что он получил благодарность командования, хотя Гриша совершенно точно помнил, что ни на что такое он не намекал, потому что хорошо знал, что об этом нельзя говорить ни слова даже самым близким людям.

Следователь требовал, чтобы Гриша прочитывал и подписывал внизу каждую страничку протокола дознания. Гриша читал и подписывал страничку за страничкой, с ужасом убеждаясь, что в протоколе все получается будто бы и так, как он говорил, и будто бы совсем не так. И что если этот Ибрагимов является агентом иностранной разведки — а видимо, он агент, иначе бы Гришу не допрашивали, — то он, Гриша, выходит по протоколу, был пособником этого агента.

Допрос продолжался около четырех часов. Когда Гриша подписал последний листок, это был уже совсем другой человек. Не отличник боевой и политической подготовки, член комсомольского бюро, старший сержант Кинько, а усталый, потерявший себя мальчик, с дрожащими губами и руками.

— В казарму вы не вернетесь, — сказал следователь. — До выяснения всех обстоятельств вы будете задержаны.

Гришу отвели на гауптвахту, где у него отобрали пояс, и поместили его в небольшую комнату, всю обстановку которой составляли табурет и железная койка.


Глава двадцать седьмая, в которой генерал Коваль лежит на диване, прикрыв стул журналом «Огонек»

Опаснее всего те злые люди, которые не совсем лишены доброты.

Ларошфуко

«После сытного обеда
По закону Архимеда
Не мешает закурить», –
подумал, но не сказал вслух генерал Коваль.

Советская Армия с ее различными родами войск состояла из десятков и сотен тысяч различных характеров, привычек, взглядов, и все-таки любой человек, служащий в этой армии, начиная солдатом-первогодком и кончая маршалом, плотно пообедав, произносил вслух или вспоминал про себя эти неизвестно кем придуманные, совершенно бессмысленные слова.

«Почему все это в нас так въедается? — думал Степан Кириллович. — Всякая чепуха. При чем здесь Архимед с его законами? Но ведь никто, пообедав, если даже не курит, как я, не вспомнит, что «курение — враг человека» или «одна папироса убивает голубя или лошадь» — уже не вспомню. Привычка. Одна из привычек, которыми, как вехами, размечено поведение человека.

Вот, говорят, профессор Ноздрин занимается теорией поведения. На насекомых. С помощью кибернетики. И говорил в какой-то лекции, что можно будет выработать такую теорию и в отношении поведения людей. Люди не насекомые. Это чепуха. Никакими теориями не предусмотреть того, что может совершить человек…»

Он распустил пояс на брюках и прилег на узком и неудобном диване в своем кабинете, положив ноги на стул, который он предусмотрительно прикрыл журналом «Огонек».

Значит, это не один Семен так думает. Значит, так и другие думают о нем, о человеке, всю жизнь посвятившем тому, чтобы уберечь их от самой большой из всех возможных опасностей.

И ведь так ждал он в этот раз приезда Семена. Жена посмеивалась — он не скрывал, как это бывало в прежние годы, что очень соскучился, что хочет, наконец, посмотреть на невестку, на внучку, а главное, на него, на сына. Физика, кибернетика, москвича. Посмотрел. Насмотрелся.

Как он начался, этот разговор? Почему он его допустил? Ах, да, с кибернетики. С темы, над которой Семен работал в своем институте.

— Это, товарищ генерал, тема секретная, — весело отрапортовал Сеня на его попытки разведать, чем он там занимается. — Я у тебя никогда не спрашивал о твоих занятиях. Понимал, что это военная тайна.

— Так, может, понимаешь и то, что у меня допуск к делам посекретнее твоих.

— Допуск допуском, а я подписывал обязательство…

Посмеялись. И вдруг, без всякого перехода, Семен сказал:

— А вот что я у тебя хотел спросить… Это теперь, наверное, уже не тайна… В период этих самых нарушений социалистической законности ты применял особые методы допроса?

Степан Кириллович оглянулся на жену. Она поднялась из-за стола так, словно собиралась стать между ним и сыном.

— Дурак, — сказал Степан Кириллович.

— Но почему же дурак? — глядя прямо на него веселыми и злыми глазами, спросил Семен. — Раз такие методы применялись в ведомстве Берия, а ты в этом ведомстве прослужил много лет, значит…

— Уходи, — сказал Степан Кириллович. — Мне не перед тобой оправдываться. И не с тобой объясняться. Уходи.

Нет, он никогда не применял недозволенных методов допроса. Даже не потому, что считал их недозволенными. Просто они ничего бы не дали. Просто они принесли бы вред делу, которому он служил. Когда человека избивают или не дают ему пить, он может сказать все, что угодно. Особенно если он слаб. Если не предан своему делу. Он наведет на ложный след. Запутает следствие. Оклевещет невинных людей… Нет, он не применял недозволенных методов. Но был ли готов Семен ответить так,как сказал он отцу — «это военная тайна», — если бы недозволенные методы следствия применили к нему? На словах — на словах в последнее время появилось столько благородных людей, что хоть пруд ими пруди. А каковы они будут на деле?


Степан Кириллович вспомнил, как он, молодой контрразведчик, еще за несколько лет до событий в Испании, когда он еще и не мечтал о том, что попадет в Испанию, заболел. Аппендицит. Острый, гнойный, такой, что прямо со службы карета «Скорой помощи» доставила его на операционный стол. Он знал, что аппендицит — операция простая, не сложная. Сказали, что сделают под местным наркозом. И вот он подумал тогда: «Испытаю-ка я себя». Так, чтобы ни разу не застонать. Чтоб только улыбаться. Если попадусь когда-нибудь, так пытки будут побольнее этого аппендицита».

Он лежал на столе и шутил с хирургом, который возился очень долго — операция оказалась неожиданно сложной, а по клеенке под спиной тек пот, и, когда хирург отхватил чем-то кусок кишки так, что болью пронзило насквозь, он не застонал, а только крепче вцепился руками в края стола и с улыбкой посмотрел на желтый, уродливый кусок кишки, который хирург ему показал. И так же легко перенес отвратительное чувство, когда накладывали швы, — кожа уже разморозилась от этого местного наркоза, и ощущение было такое, словно из живого вытягивали кишки.

Хирург не оценил его терпения. Он, дурак, отнес все это за счет своего мастерства.

— Я ведь вам говорил, — сказал он. — Очень быстро и совсем не больно… А у меня борода не выросла?..

— Какая еще борода? — превозмогая боль, спросил Степан Кириллович.

— А это рассказывают, что одному больному, вот как вам, удаляли аппендикс. Он и спрашивает у врача: «Это больно?» — «Да нет, совсем не больно…» — «А долго?» — «Одна минутка». Операция шла под общим наркозом. «Считайте до тридцати». Больной заснул. Просыпается, видит над собой врача и говорит: «Что же это, доктор, вы меня обманули… Говорили, не долго, а у самого за это время зон какая борода выросла». — «Э, милый, — услышал он в ответ. — Я совсем не доктор…» — «А кто же вы?» — «Я апостол Петр».

Он заставил себя рассмеяться над анекдотом, который, по-видимому, хирург рассказывал всем, кто оставался в живых после его операций.

Хуже стало ему в палате. При перистальтике — или как она называется? — кишок. Вот тогда было особенно больно и хотелось хоть немного постонать. Но сдержал себя… Конечно, это чепуха, когда говорят, что аппендицит — легкая операция. Может, хирургам она и легкая. А больным не очень. Или это у него она так тяжело прошла?..

Но через некоторое время… через два года?.. Нет, через три. Да, это было в тридцать восьмом, — он понял, что улыбаться при удалении этого дурацкого аппендикса — чепуха, Когда почувствовал, как в самом деле бывает, когда загоняют под ногти иголки. Под самые настоящие живые ногти — самые настоящие швейные иголки. И все равно улыбался и глядел в лицо этому негодяю Косме Райето так же весело и бесстрашно, как глядел на него его сын Семен, когда задавал этот подлый вопрос.

Он почувствовал, что у него заныли пальцы, и подумал о том, какое счастье, что у человека нет памяти на физическую боль — иначе для многих людей жизнь стала бы невозможной… Райето переговаривался со своим подручным Доминго на андалузском диалекте — профессиональном языке тореадоров и бандитов… «Ты нам заплатишь за эту газету…» — твердил Райето.

Он слабо улыбнулся, вспомнив эту свою проделку… Фашистский генерал-фалангист Ягуэ выступил с резкой критикой Франко, обвиняя его в том, что он пресмыкается перед итало-германскими фашистами и разбазаривает национальные богатства Испании. Коваль придумал, как использовать это выступление генерала Ягуэ против Франко. Он организовал выпуск газеты якобы от имени фалангистов, в которой поместил сильно приукрашенную «речь» генерала Ягуэ. Газету, являвшуюся по формату, шрифту, качеству бумаги точной копией, двойником фалангистской газеты, широко распространили на территории мятежников.

И он заплатил… Тогда с ним работала молодая француженка, по имени Мари Сиоран, очень похожая на испанку — с иссиня-черными волосами, с матово-смуглой, без румянца, кожей, с умными и грустными темными глазами…

«Эта женщина… — подумал он. — Эта женщина прекрасная, как испанка, и несчастная, как Испания…» Он никогда не говорил ей, что любит ее. Даже от себя скрывал. Знал, что нельзя. Не до этого было. А Косме Райето как-то сумел это понять. Как-то догадался.

Он ее изнасиловал, Косме Райето, на его глазах. Он и его подручный Доминго — дегенерат и садист… И она кричала: «Cierra los ojos, cierra los ojos!» — «Закрой глаза… Закрой глаза!..» Больше всего она боялась, что он увидит. И ей зажали рот, а он закрыл глаза, и фалангисты, которые его держали, били его по голове рукоятками пистолетов, чтобы он их открыл…

Ночью она себе перерезала вену. В подвале, куда ее бросили. Отогнула край железного обруча от валявшейся там винной бочки. Он узнал об этом значительно позже. Сколько же она должна была пилить себе вену этим тупым краем обруча?..

«И вы хотите, чтобы все это — не в счет? — спрашивал он уже не сына, а всех, кто думал, как его сын. — Чтобы все прошло и забыто? Не получится. Мы ничего не забыли. И вы не смейте забывать».

Степан Кириллович тяжело перевернулся на другой, на правый бок, лицом к стене.

«А если я в чем-то виноват, если когда-нибудь руководствовался не интересами дела, не интересами государства, а чувством мести к тем, кто загонял мне под ногти иголки, то пусть обо мне судят не Семены, воображающие, как писал какой-то поэт, что гвоздь у них в ботинке важнее, чем судьбы истории, или что-то в этом роде… Пусть обо мне судят люди, которые тоже имеют право сказать: «Я тогда улыбался…»

Отцы и дети. Новое поколение. Но будет ли оно лучше нас, это новое поколение?..

Семен уехал в этот же день. Он не успел даже полюбоваться своей внучкой и понянчить ее, пошутить с невесткой, подарить ей любовно выбранные часики-браслетку. А на следующий день накричал и посадил под арест Шарипова — лучшего своего ученика, в которого верил, которому — знал — предстоит большая судьба в деле безопасности государства.

«Не хотел бы я только, чтобы он женился на этой Ольге Ноздриной, — думал Степан Кириллович. — Лучше всего, если бы эта Ольга вернулась к лейтенанту Аксенову. Тот для нее самый подходящий парень. Плакса, неудачник. Таких женщины особенно любят. А Шарипову нужна бы другая. Просто тихая, не очень красивая и очень добрая женщина. Как моя Люба. Но разве это объяснишь?.. Разве скажешь?..»

Кибернетика. Машины составляют и расшифровывают шифры, но донесение, которое расшифровывают машины, пишут люди. Все дело в том, какими будут эти люди. Такими, как он, или такими, как его сын Семен. В этом все дело.

Он поднялся с дивана и подошел к столу, на котором у него всегда лежали папиросы для гостей. Он закурил, глубоко и жадно затягиваясь. Он не курил более двадцати лет. У него закружилась голова.


Глава двадцать восьмая, из которой читатель узнает, сколько листов было в деле старшего сержанта Кинько

Лишь отнесясь к человеку Павлу, как к себе подобному, человек Петр начинает относиться к самому себе как к человеку.

К. Маркс

Шарипов читал протокол дознания, написанный четким и крупным почерком лейтенанта Аксенова. На каждом листе внизу стояла подпись «Г. Кинько». Но от листа к листу она менялась. Она становилась все неуверенней и неразборчивей.

«Этот старший сержант Кинько попросту глуп, — думал Шарипов. — И конечно, дураки чаще всего оказываются пособниками врага. Но так вести допрос, как вел его Аксенов, — недопустимо. Все подводится к тому, что Кинько этот виноват в разглашении военной тайны. Хотя фактически, при его ограниченности, он удивительным образом сумел не сказать ничего лишнего. Какое счастье для него все-таки, что он не пьет. Иначе бы он так легко не отделался…

Но откуда у Аксенова, такого нерешительного, слабохарактерного и, как мне казалось, доброго человека, появилась эта собачья злость, это желание кусать, вцепиться зубами, во что бы то ни стало доказать виновность, я уверен, совершенно безвинного человека?.. Мне бы и в голову не пришло, что вокруг этого в общем простого дела можно такое наворотить… Очевидно, когда слабость притворяется силой, она всегда становится силой и злой и опасной. И это плохо. Это очень плохо для человека, работающего в нашем деле.

Такой при удачном стечении обстоятельств может дослужиться до больших чинов. Несколько таких дел могут создать славу хорошего следователя. А там, глядишь, и начнет подтасовывать факты. И так ловко научится это делать, что и не придерешься. И уже никто и не догадается, что он слаб и безволен. Все будут считать его силой… Черт, а ведь это в самом деле плохо. Что это — Аксенов. Что я… не могу. Что не так поймут. Что будь это не Аксенов, а кто-нибудь другой — уж я бы постарался, чтоб следователь с такими задатками перешел на профсоюзную работу… По распространению театральных билетов на предприятиях. Или социальному страхованию… Но все равно нужно в этом разобраться. Нужно разобраться, откуда у Аксенова эти черты и почему я их прежде не замечал. А тогда уже решать…

А с Кинько — что ж, с Кинько и так все ясно. Хорошо бы только разобраться с моей ролью в этой пьесе».

Этот парень чем-то напоминал Шарипову персонаж из комедии Островского. В последнее время Шарипов пристрастился к чтению пьес. Они привлекали его остротой и вместе с тем правдоподобием действия, естественностью столкновений характеров и взглядов и казались искусством, наиболее полно и реально отражающим жизнь. Так вот Кинько напоминал ему героев Островского или некоторых современных фильмов неореалистического направления, в то время как большинство людей, казалось ему, больше походили на героев пьес Шекспира — они были значительно сложнее, тоньше.

«Но, может быть, — думал Шарипов, — я это так воспринимаю потому, что мало знаю этого Кинько и сужу о нем лишь по встрече у Ольги и по протоколу, в котором виден скорее Аксенов, чем Кинько. Наверное, все-таки те, кто говорит, что люди в жизни просты и ограниченны, как в пьесах Островского, ошибаются. Или просто они великие лгуны…

Даже в таком простом деле, как дело этого старшего сержанта, — думал Шарипов, — для меня много такого, от чего, вероятно, зависит вся моя работа. А следовательно, и жизнь.

Почему так получилось? Почему я, так решительно отказавшись отвечать на вопросы Степана Кирилловича о семье Ноздриных, сам распорядился немедленно допросить Кинько, с которым я познакомился случайно и от которого случайно узнал, что он встречался с Ибрагимовым? Степану Кирилловичу я сказал, что ходил в этот дом не как сотрудник органов безопасности. А как гость. Но ведь и со старшим сержантом Кинько я встретился не как сотрудник органов безопасности. Следовательно, получается, что я руководствовался только тем, что Ольга и ее семья мне лично очень близки и дороги, а Кинько мне безразличен. Значит, прав Степан Кириллович?..»

Он собрал бумаги и отправился на доклад к Ковалю.

Выслушав Шарипова и бегло просмотрев дело Кинько, Степан Кириллович сказал резко и непримиримо:

— А теперь отложим дело Кинько и познакомимся с другим, которым вы, нарушив, как говорится, долг и присягу, заниматься отказались… Вот, пожалуйста, познакомьтесь.

Это не было для него полной неожиданностью. Когда он думал о том, кем именно интересуется Коваль в доме Ноздриных, он предполагал, что Евгением Ильичом Волынским. Но ему и в голову не приходило и сейчас не верилось, что этот лощеный Волынский, крупный хирург, мог доставить для Ибрагимова посылку из-за границы. Сам по себе Ибрагимов был фигурой странной и легковесной, но уж в том, что прочел Шарипов, было такое легкомыслие, такое нарушение не только государственных законов, но и правил конспирации, принятых всеми иностранными разведками, что так могли поступать лишь люди, совершенно ни в чем не виновные. Или безнадежные дураки.

— Вот так, — жестко сказал Степан Кириллович. — А теперь скажите, не кажется ли вам странным, что в доме Ноздриных почему-то встречаются люди, так или иначе связанные с Ибрагимовым?

— Нет, — сказал Шарипов. — Я совершенно точно знаю… я головой могу поручиться, что Кинько попал в этот дом случайно. Его пригласила туда Ольга Ноздрина — моя невеста, как вы знаете. И с равным основанием можно говорить, — Шарипов недобро посмотрел на своего многолетнего начальника, — что и я бываю в этом доме потому, что каким-то образом связан с этим идиотом Ибрагимовым.

— Ни за что не следует ручаться головой, — поучительно заметил Коваль. — Можно и без головы остаться.

— Есть вещи, за которые стоит остаться без головы. Кроме того, я считаю, что допрос Кинько, проведенный по моему указанию лейтенантом Аксеновым, искажает роль Кинько в этой истории. А старший сержант, если в чем-то и виноват, то только в том, что у него в голове мозгов в четыре раза меньше, чем в орехе.

«Чормагз, — подумал Шарипов. — По-таджикски грецкий орех назывался чормагз — «четыре мозга». Ядро ореха и впрямь напоминало мозги».

— А мы все это проверим, — сказал Коваль спокойно. — Распорядитесь, чтобы этого старшего сержанта привели ко мне.


Между ними был только стол, но, если бы сложить на него все то, что их разделяло, старшему сержанту Кинько пришлось бы долго пятиться. И генерал в своем кителе с золотыми сверкающими погонами и орденскими планками с внезапной симпатией подумал о том, каких усилий стоит старшему сержанту преодоление этого расстояния и как смело он взялся за это трудное дело.

Он, Коваль, уже много лет сидел на хозяйском месте за этим или похожим на этот столом и постепенно отучился даже мысленно ставить себя на место тех, кого он приглашал к себе или кого к нему приводили. Но этот Кинько…

«Почему Шарипов говорил о нем, что он глуп? Это неверно. Шарипов считает себя чересчур большим умником и слишком часто думает о других людях как о дураках. А это плохо. Это плохо и опасно для контрразведчика, и когда-нибудь он за это жестоко поплатится. Если его вовремя не остановить. Но почему он так говорил об этом Кинько? Когда Шарипов впервые пришел ко мне сержантом, а потом дослужился у меня до лейтенанта, он тогда не был умнее этого Кинько. Может быть, только чуточку сообразительнее. И уж Кинько этот, несомненно, грамотней и обладает большим кругозором, чем Шарипов в то время».

Между тем Гриша, глядя прямо в лицо генералу искренними голубыми глазами, о которых сам он думал, что они у него стального цвета, говорил:

— Даю вам честное комсомольское слово, что я еще и еще раз все это продумал и с полной гарантией заявляю: ни в чем и никому военной тайны я не выдал. Думал я также много и упорно о своем знакомстве с Ибрагимовым, в котором меня обвиняют. У меня мало знакомых на гражданке. Был этот Ибрагимов, и, кроме того, познакомился я с одной… еще с одним человеком. И это все. Я много думал, почему я сразу не обратил внимания, что он одет во все заграничное и говорит на иностранном языке. Но я обратил внимание. Я это точно помню. Но я так понимаю, что агент иностранной разведки должен быть одет просто, так, чтоб на него не обращали внимания, и говорить только на нашем языке. И еще я думал — и скажу по правде, меня, как комсомольца, это очень тревожит — выходит, что серьезные недоработки имеются у нашей государственной безопасности. — Он знал, что этими словами он может настроить против себя генерала, но не мог не сказать того, что считал своим долгом. — Если иностранные агенты ходят в наше кино, как обыкновенные трудящиеся, и работают в телевизионном ателье, если военнослужащий получил увольнение в город и сразу натыкается на агента — куда же смотрят наши люди, которые отвечают за это дело?..

— Что ж, мы учтем ваше замечание, товарищ старший сержант, — спокойно, без малейшей тени иронии ответил генерал Коваль.

— Ведь с Ибрагимовым фактически мог познакомиться любой солдат или даже офицер нашей части, — продолжал Гриша Кинько. — Потому что у солдата, или сержанта, или офицера, когда он уходит из расположения части, обязательно есть какие-то знакомые… Но главное, с кем бы ты ни был знаком, не разгласить военной тайны. Я не разгласил. Так почему же меня арестовали?

— Вас не арестовали, товарищ старший сержант, — мягко сказал Коваль. — Вас задержали до выяснения вопроса.

— Я очень прошу, — потребовал Гриша с болью, — чтобы его скорее выяснили. Я не хочу сидеть на гауптвахте, как какой-нибудь нарушитель воинской дисциплины.

— Ваша просьба уже выполнена, — ответил Коваль. — Уже разобрались. Вы свободны. — Он посмотрел в посветлевшее Гришино лицо и добавил то, на что Гриша не смел и надеяться: — Ваши показания окажут нам весьма существенную помощь. Благодарю Вас. Командованию вашей части будет об этом сообщено. Ну, а вы, сами понимаете, никому не должны рассказывать, о чем вас здесь спрашивали. Это тоже военная тайна.

— Я понимаю это, — сказал Гриша. — Большое спасибо, товарищ генерал-майор. Я знал, что так будет.

«Вот и все», — подумал Степан Кириллович, наблюдая за тем, как четко, по-уставному повернулся старший сержант Кинько, как уверенно он отпечатал первый шаг на ковре его кабинета, в какие симметричные складки собрана на его спине туго затянутая ремнем гимнастерка. Перед тем как уйти, старший сержант привычным, машинальным движением провел под ремнем большими пальцами обеих рук, расправляя складки на груди и собирая их на спине.

«Командир взвода не раз учил его, — подумал Степан Кириллович, — идешь от начальства, сделай оборот налево кругом и не оглядывайся. Но он еще оглянется…»

И действительно, Гриша уже на пороге оглянулся, и Степан Кириллович снова увидел его милое, простое, серьезное лицо человека, убежденного, что все в этом мире устроено разумно и правильно, и нашедшего еще одно подтверждение этому своему убеждению.

Степан Кириллович придавал исключительное значение человеческой внешности. Профессия научила его не доверять словам — слишком часто они служили для того, чтобы только скрывать мысли. Жизненный опыт научил его не доверять и поступкам — многие люди часто поступали совсем не так, как им этого хотелось бы. Не доверялся он и человеческой внешности, но считал, что она заслуживает особенного внимания потому хотя бы, что никогда не бывает случайной.

Нужно только уметь понять ее, нужно постоянно наблюдать, ничего и никогда не упуская. Больше всего пугали его какие-то пропуски, какие-то упущения в наблюдательности, которые он все чаще стал у себя замечать. Вот и сейчас — он не знал, когда на его столике со стеклянной крышкой сменили початую бутылку «Гурджаани» полной. И мысль об этом угнетала его, давила, сутулила плечи.

«Наблюдай, старик, не забывай об этом, не успокаивайся, — твердил он себе. — Иначе ты скоро попадешься. Ты слишком становишься генералом, старик. И когда станешь им совсем — ты будешь генералом в отставке…»

Каждое утро Степан Кириллович ровно пятнадцать минут проводил перед зеркалом. Он брился — тщательно, истово, по старинке широкой, с запасом для точки на десятки лет, золингеновской бритвой.

Оно очень изменилось, его лицо. Оно стало красивым, если можно найти красоту в чертах, сложившихся в постоянных столкновениях с человеческой подлостью, глупостью, жадностью. Резкие и глубокие носогубные складки, запавшие щеки, разбухший нос, седые брови, мелкие, лучиками морщины от углов глаз к вискам и, главное, синеватые мешки под глазами придали ему внушительный, генеральский вид.

Как бы ты ни следил за собой, а жизнь накладывает на твое лицо свой неизбежный отпечаток, и уже давно стерлись с него те мелкие черты, то незначительное выражение, которое столько лет так хорошо и верно ему служило.

Теперь он держался этаким старым, простоватым, чуть рассеянным служакой-генералом в чистеньком, с иголочки генеральском кителе, со множеством орденских планок, где иностранные ордена от советских отделяла длинная яркая ленточка ордена «Лавры Мадрида».

Но роль ли это? Не изображает ли он рассеянность потому, что в самом деле утратил наблюдательность? Когда же, черт побери, в самом деле заменили «Гурджаани»?.. Сколько листов было в деле этого старшего сержанта Кинько?.. Он не обратил внимания.

А генеральский мундир… Ему действительно нравилось и было приятно носить этот китель с блестящими генеральскими погонами, нравилось, когда подчиненные с любопытством и почтением поглядывали на ленточку ордена «Лавры Мадрида».

Говорят: «утратить лицо…», «приобрести лицо»… Вот он с годами утратил, а Ведин приобрел. С самого начала Ведин перенял эту манеру Коваля держаться, как человек незначительный. Во всем — в манере говорить, в выражении лица. «Пусть другие щеголяют, — подумал Коваль невольно, не разделяя себя с Вединым. — Пусть Шарипов щеголяет эрудицией, интуицией, дикцией и прочей экзотикой… Все это очень хорошо. Но правильно и то, что начальником Ведин, а заместителем у него Шарипов».

«Но сколько все-таки листов в деле этого старшего сержанта? Тридцать один?.. Тридцать два?.. Одно из простейших дел, какие мне попадались за последние месяцы. И все-таки…»

Степан Кириллович развернул дело.

Характеристики… Он прочел все характеристики, какие получил этот Кинько. Но он не помнил случая, чтобы иностранный агент, сумевший устроиться у нас на службу, получал когда-либо плохую характеристику. Искренность. Но никто не говорит искренней и наивней людей, которым грозит наказание за совершенное ими преступление или проступок.

«Повезло тебе, старший сержант Кинько, — едва заметно усмехнулся Степан Кириллович. — Повезло, что попал ты в эту историю в другое время. А лет еще семь-восемь назад даже я оставил бы тебя в тюрьме вплоть до завершения всего дела и не ломал бы себе голову над тем, не делаю ли я ошибку, отпуская тебя, можно ли тебе верить во всем и до конца…»

Да, так тогда и считали — подумаешь, какой-то сержант. Посидит. И пусть бога благодарит, если легко отделается. Значит, в чем-то прав Шарипов. В чем-то прав, и с этим нужно считаться. Он моложе и лучше чувствует время — новое время, когда больше думают о людях, больше заботятся о них и, главное, больше их любят…

А листов здесь не тридцать один и не тридцать два, а двадцать восемь… Будь внимательней, генерал. Держись, генерал, иначе ты попадешься. И тебя проведут, как последнего дурня…


Глава двадцать девятая, в которой Ольга отвергает историческую науку

… Никогда ни на одном континенте земного шара, ни на одной планете, никогда до зачатия человека, ни в меняющихся периодах жизни, ни в бедствии, ни в расцвете сил — нигде ни при одном жизненном укладе или его преобразовании, никогда и нигде не вырастало существо, которое инстинктивно ненавидело бы правду.

Уолт Уитмен

Паркет рассохся настолько, что скрипел даже тогда, когда по нему ступала кошка. Ольге показалось, что она проснулась от этого скрипа, но она не знала, спала ли она в самом деле или это было то состояние, которое предшествует сну, когда глаза закрыты и слышен каждый ночной звук, и сонно-сонно и медленно-медленно проплывают в сознании какие-то слова и улыбки.

Скрип, скрип — отмечал паркет мягкие шаги Тани на носках к двери. Жирр — проговорила дверь, когда Таня ее открыла. Треск — сказала она, закрываясь. Затем — шлеп, шлеп — босые ноги по коридору. Огрызнулся стул, который Таня задела в столовой, и, наконец, прочь-прочь — пророкатала дверь в кабинет отца.

«Снова к Володе», — подумала Ольга. Она присела на кровати, отбросив простыню, которой укрывалась, и поглаживая босыми пятками коврик на полу.

«Нужно сказать Тане, что я все знаю и что не могу этого понять. Она старше меня, и когда-то эта разница имела значение, и она раньше стала взрослой и уехала от нас. А теперь я могу ей все сказать, и это очень странно, что мы никогда не разговариваем с ней о своих делах, и она не знает, как я люблю Давлята и что это для меня теперь самое важное в жизни. И это совсем другое дело, потому что с Борисом все это было по-детски, и я ему совсем не изменила, как об этом все они, наверное, думают. А просто это было не настоящее, и я это всегда знала, даже тогда, когда он целовал меня в парадном и я его тоже целовала. А настоящее может быть у человека только один раз. Как у меня с Давлятом. И я точно знаю и ничуть не преувеличиваю, что я без него уже не смогу жить. И если бы его не стало или если бы он меня разлюбил, то я не знаю, как бы я жила дальше, что бы я делала. Потому что я уже никогда и никого не смогу полюбить, кроме него…

У Тани есть муж, замечательный человек, перед которым все преклоняются. И если бы я не любила Давлята, то я бы даже завидовала, что у Тани такой муж.

Когда показывали этот фильм, где он делает митральную комисуротомию, все люди в зале просто затаили дыхание, а когда зажгли свет, я сама видела, что женщина рядом со мной плакала и вытирала платком глаза, хоть она совсем и не понимает, какая это сложная и трудная операция. Но она плакала от радости, потому что Евгений Ильич спас жизнь этой девочке. Он спас ей жизнь и сделал операцию на сердце, чтобы она, когда вырастет, тоже смогла всем сердцем полюбить такого человека, как Давлят или Евгений Ильич.

А это странно, что говорят «полюбить всем сердцем». Это они так говорят потому, что не знают медицины и не знают, что сердце за день перегоняет семь тысяч литров крови и совершает за сутки такую работу и затрачивает такую энергию, что ее хватило бы, чтобы поднять быка на высоту восьмиэтажного дома. Но если у человека митральный стеноз, как у этой девочки, или другое заболевание сердца — он уже не сможет ни любить, ни работать, ни радоваться.

А жалко, что кинофильм не цветной — всем было бы видно, что у больной девочки был акроциноз, что у нее синюшный нос и концы пальцев, а потом, после операции, все стало нормально… И какое благородное и доброе у него лицо, когда он потом входит в палату к девочке и застает там ее родителей…

Нет, я не понимаю, как можно променять Евгения Ильича на этого смешного Володю. Конечно, он знает много языков и вообще ученый. Но ведь любят человека не за то, что он ученый, а за что-то другое. И этого другого в Володе вовсе нет».

Ей совсем расхотелось спать, она встала с кровати, подошла к окну и выглянула наружу… Месяц висел над деревьями, и она, как учил ее в детстве отец, мысленно приставила палочку к месяцу, определила, рождается он или на исходе, а затем, вдохнув полной грудью прохладный густой воздух, насыщенный запахом земли, травы, деревьев и еще чего-то очень знакомого, но непонятного, почувствовала такую радость, что захотелось немедленно сделать что-то необычное, и она, поджавшись на руках, попробовала на подоконнике сделать стойку вниз головой, как делала в институте на занятиях по художественной гимнастике, но испугалась, что не удержится, быстро опустилась на ноги и вернулась на кровать.

«Это потому, — подумала она, — что месяц, и воздух, и этот знакомый, такой приятный запах, и завтра я увижусь с Давлятом…»

«Кибернетика, — вдруг вспомнила Ольга. — Папа считает, что можно разработать теорию поведения этих его тараканов и муравьев, а со временем с помощью кибернетики будет создана и теория поведения человека. Но разве может любая кибернетика предусмотреть, что я встречусь с Давлятом, или что Таня пойдет ночью на цыпочках по этому скрипящему паркету к Володе Неслюдову, хотя, если рассуждать теоретически, такой человек должен был бы не понравиться моей сестре — он смешной, неловкий, руки у него красные и далеко выглядывают из рукавов пиджака.

И вообще я не представляю себе, как можно остаться с ним наедине, ведь он ни о чем не способен говорить, кроме этой своей древней истории. Ну, раз можно поговорить об истории, два раза, а потом? И вообще это правильно пишут в газетах, что некоторые научные работники оторвались от жизни. Надо будет как-нибудь при Тане спросить у него, а что изменится, если ему удастся доказать, что этот Бабек, которого, как сам он говорил, не учат не только в школе, но даже в университете, как-то был связан с Таджикистаном. Что же с того, если и связан? Можно проделать такой опыт: стать на улице и спросить подряд тысячу людей, слышали ли они вообще об этом Бабеке? И все до одного ответят, что нет, никогда не слышали. Если даже доказать, что тут действительно проходило какое-то общественное движение по инициативе Бабека, вся тысяча человек об этом не узнает, и им это, как и мне, совершенно неинтересно.

И вообще люди — все люди, — чтобы жить хорошо и счастливо, должны поменьше думать, что было в прошлом, должны, наоборот, постараться забыть прошлое, а заниматься настоящим, сегодняшним днем. Как Давлят. А вот ведь — все люди спят, и никто не думает, что Давлят и такие, как Давлят, оберегают их сон, и это очень хорошо, что есть Давлят и другие люди, которые это делают…

Но как это я о прошлом… Это очень верно, когда все так хорошо и прекрасно, не нужно думать о страшном прошлом, потому что все, о чем помнят и не забывают, может вернуться… Это верно, и нужно сказать это Тане…

Но я не стану дожидаться Тани, потому что хочу уже спать, и мне все равно нужно об этом подумать еще раз утром. А лучше я сейчас подумаю о чем-нибудь другом. Об этом ковре, который подарил мне Давлят. Даже мама сказала, что такой подарок мог сделать только человек с исключительно тонким вкусом. Даже Таня сказала, что Давлят поэт. А Володя до этого никогда бы не додумался…»

Шарипов подарил Ольге большую белую кошму, на которой черной шерстью были вышиты пять нотных линеек, скрипичный ключ, четыре диеза и несколько нотных значков. Ольга не знала нот. «Соль, си, фа, ми, — прочла Анна Тимофеевна. — До, ми, си, ля, ля, ля…» И спела: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга…»

«Как хорошо, когда он говорит мне эти слова! — подумала Ольга. — И вообще, когда он говорит. Никто не говорит так красиво, как Давлят. И я теперь поняла, кто еще так говорит, и надо будет сказать ему об этом. Так говорит Левитан по радио. Только Левитан говорит торжественно, а Давлят просто, как все говорят в жизни, только лучше… И я понимаю, что он ни с кем не может говорить о своей работе, и даже со мной. Но я сдам хвост по судебной медицине и займусь ею всерьез, а когда закончу институт, тоже поступлю на работу в Комитет государственной безопасности…

То есть как это — в комитет?» — испугалась вдруг Ольга.

И она вспомнила, как был арестован отец и как они не знали, жив ли он, а когда они обращались в Министерство безопасности, им ничего не отвечали, и как мама шла из министерства и плакала, не опуская головы. Как трудно и страшно им тогда жилось, как люди, которые прежде им завидовали, стали их жалеть. А потом умер Сталин, и они все: и мама, и Таня, и она, — делали вид, что расстроены его смертью, а сами тихонько ждали лучшего, но все это тихонько — тихонько даже друг от друга. И скоро сообщили, что папа жив, — и он вернулся веселый и страшный, — а ночью Оля услышала, как он сказал маме, что его там били на допросах.

«Нет, нет, — думала Ольга. — Это не Давлят. Это последствия культа личности. И с этим покончено, и не нужно это вспоминать. Как будто этого и не было…

Но обо всем этом я подумаю потом, потому что сейчас я очень хочу спать… А Таня все равно напрасно ходит к этому Володе, потому что, если даже она его полюбила, как я Давлята, хотя это совершенно невозможно, то все равно нехорошо к нему ходить в кабинет отца. И Таня никогда не высыпается. А так хочется спать…»


Глава тридцатая, в которой снова появляется загадочный граф Глуховский

Ведь в царстве бытия нет блага выше жизни –

Как проведешь ее, так и пройдет она.

Гиясад-Дин Абу-л-фатх Омарибн Ибрахим, называвшийся Хайямом (палаточником)

«Сколько же ему лет? — думал Степан Кириллович. — Сколько ему лет?.. Очевидно, не меньше, чем мне… Он тогда не выглядел здоровым человеком… Интересно все-таки, какой он сейчас? Трудно думать, что ему жилось легче, чем мне. Хотя, вероятно, легко живется не тем, кто хорошо живет, а тем, кто легко относится к жизни…»

Он встал из-за своего места за письменным столом, перешел к круглому столику и улегся в низком кресле, расставив ноги и вытянув их вперед. Все чаще и чаще сидел он здесь в такой позе. А ведь совсем недавно он сел в это кресло, отбросившись на спинку, расставив ноги и вытянув их вперед в первый раз в жизни.

Он зашел тогда в архив, чтобы пересмотреть одно из старых, давно законченных дел, связанных со спекуляцией лампами к радиоприемникам. В нем косвенно упоминалась фамилия Ибрагимова. Он собирался дать задание проверить, где теперь находятся люди, замешанные в этом деле, но предварительно хотел сам выяснить все его обстоятельства.

Он слышал где-то, что крупные ученые-биологи сами моют для себя пробирки — потому что в сложных экспериментальных работах нет незначительных операций. Этот пример он часто приводил своим сотрудникам. Не гнушаться черновой работой. В ней много такого, что даст вам в руки ключ к открытию. Сам он ею никогда не гнушался.

Он сидел за столом с лампой дневного света, горевшей здесь и днем: в архиве было темновато. За соседними столами с такими же лампами работали сотрудники управления, два командированных из Москвы подполковника и ленинградский профессор, специалист по новой истории — пожилая женщина со спущенными чулками на бесформенных ногах — ей был разрешен доступ к некоторой части их архива в связи с ее научной работой. В то утро не было никаких особенных причин для волнений. Во всяком случае, не больше, чем всегда. Ночью он хорошо спал. В общем день этот ничем и ни в чем не отличался от всех других дней. И вдруг…

И вдруг он почувствовал, как что-то острое и зазубренное погрузилось в сердце — он даже ясно представил, что именно; конец металлического костыля, который вбивают в каменные стены. У него обмякли руки и тело, он хотел вдохнуть воздух, но не смог, и что-то, видимо, было в его лице или в его поведении такое, что люди вокруг него испуганно заметались, кто-то подал ему воды, кто-то проводил к стоявшему у стены дивану (как ни дико это совпадение, но он недавно предложил убрать диван из архива, так как считал, что мебель такого рода совершенно излишня в служебном помещении, но этого не успели сделать).

Боль усилилась. Она уже заполняла все сердце и всю грудь, и он подумал, что умирает. И было очень неловко и противно умирать при посторонних людях, собравшихся вокруг него. Он молча поднялся, вернулся к себе в кабинет, приказав дежурному: «Никого не пускать!» — и улегся в кресле, вытянув вперед и раздвинув ноги.

Ему показалось, что сейчас, сию минуту сердце не выдержит этой боли и разорвется. «Это и будет «разрыв сердца», как говорили в старину, — подумал он, вынуждая себя улыбнуться. — А сейчас говорят — инфаркт».

И вдруг он услышал собственный голос, негромкий, испуганный и стыдливый:

— Ой, не надо… Не надо…

Прежде, когда ему грозила смерть на войне, смерть по воле людей, по воле врагов, он никогда не просил… Но сейчас он был наедине с н е ю… Только он и о н а. И о н а медленно отошла.

Так он пролежал полчаса или час, и не умер, и боль утихла. И он снова занялся делами и не пошел наутро к врачу, как собирался, а сделал это лишь через неделю после того приступа, когда снова почувствовал боль в сердце, на этот раз менее острую, но все же боль…

Стенокардия. Грудная жаба, как проще и выразительнее говорили в старину.

— И не удивительно, — сказал полковник медицинской службы, главный терапевт Эйхенбаум, румяный, усатый и бородатый, похожий на деда-мороза. — При вашей работе. Можно считать, что это у вас профессиональное заболевание.

Ну, а как же при е г о работе? Чем должен заболеть человек, столько лет скрывавшийся, живший под чужим именем в окружении людей, которые ему враги и которым он враг?

Все дело в чувстве ответственности. Ответственность — вот что тяжелым грузом ложится на сердце, давит на него, мнет и превращает из знакомой фигуры, изображение которой, пронзенное стрелой, можно увидеть на многих садовых скамейках, в злобную и капризную жабу. В грудную жабу, готовую в любую минуту подпрыгнуть на всех своих четырех лапах туда, к горлу, сдавить его и выжать из глаз слезы, когда по радио исполняют «Закувала та й сыва зозуля» или когда показывают киножурнал, где хирург спасает детскую жизнь.

«Хирург спасает жизнь» — так и назывался этот фильм о работе Волынского. Хорошо все-таки, что в кинотеатре гасят свет. Как бы выглядел он, генерал органов безопасности, с распухшими, заплаканными глазами. Неужели то, что делает этот Волынский, — только техника, только мастерство? Неужели сам он не переживает всего этого?.. И неужели мои слезы — это только «жаба»?..

«Но о чем же я?.. Ах, да, об ответственности. Разная мера. Я отвечаю за безопасность своего государства, значит, за безопасность людей, которые — и это правда! — мне дороже жизни. Я это доказывал на деле. И не раз. А у него другая мера. Он отвечает за себя. Ну, может быть, еще за несколько человек. Хотя трудно думать, что он когда-либо уважал этих своих людей. Или дорожил ими… Другая мера. Совсем другая мера».

Но где он был все эти годы?.. Для чего написал эти дурацкие письма?.. Почему допустил такой глупый промах?..

Разведка и контрразведка. Они всегда шагали рядом. Как рядом всегда шагали наступление и оборона, меч и щит, стрела и панцирь, винтовка и окоп, снаряд и дот. Они шагали рядом до тех пор, пока не появились такие мощные средства войны, как ракетные снаряды и атомные головки к ним. После этого оборона начала неудержимо отставать от наступления. «Спутника-шпиона» не допросишь, как рядового агента. Электронно-счетная машина расшифрует любой код… И все равно, если у него под носом столько лет жил и работал такой человек, система контрразведки тут ни при чем. Это он, генерал Коваль, виноват. Это он плохо справлялся с порученными ему обязанностями. Это он не сумел обеспечить надлежащую безопасность своего государства.

Шарипов позвонил ему домой поздно вечером и попросил разрешения немедленно приехать. Голос его звучал совсем как у Левитана, читавшего приказ Верховного командования. Ну что же, у него было из-за чего торжествовать. Степан Кириллович всегда насмехался над этой «экзотикой», над всеми этими почерпнутыми из учебников криминалистики или даже из детективных романов исследованиями табачного пепла, шерстяных ниток и отпечатков пальцев. Ну какой резидент, скажите на милость, оставит отпечатки пальцев?

И вот оставил.

Шарипов приехал вместе с Вединым. Сдержанно, подчеркнуто-официально Шарипов доложил, что им установлено, кто же автор трех писем о самонаводящихся ракетах. Граф Глуховский. Английский агент, след которого был ими потерян зимой с 1941 на 1942 год. Шарипов положил на стол рядом две фотографии размером с открытку — отпечаток большого пальца правой руки Глуховского, полученный в 1942 году с изразца, подобранного у тамерлановского Ак-Сарая, и неполный — самый край — отпечатка этого же пальца, оставленный на клейстере, которым был склеен один из самодельных конвертов.

Захлебываясь, забыв о своем сдержанном, официальном тоне, Шарипов рассказал, как ему не давала покоя мысль: почему конверты самодельные, кто мог в наши дни пользоваться такими конвертами. Он решил провести анализ и определить, каким клеем они склеены. Анализ показал, что это клейстер из ячменной муки грубого помола. Тогда он решил собрать побольше этого клейстера, чтобы попробовать, возможно, в муку попали частицы песка с жернова, и по этим частицам, возможно, удастся установить, на какой мельнице мололи эту муку. Осторожно расклеивая конверт, он обратил внимание на то, что в одном месте вмятина, будто бы похожая на отпечаток пальца. Он посмотрел в лупу и убедился, что прав. Эксперты из их лаборатории усилили и проявили этот отпечаток, а затем увеличили его. Но частиц жернова не было найдено даже при микроскопическом исследовании. Слишком малую порцию муки удалось собрать с конвертов.

Ну что ж, Шарипов еще раз доказал, что недаром Степан Кириллович считал его одним из самых талантливых чекистов, каких он когда-либо встречал за свою жизнь. И стоило посмотреть, с каким восхищением, с какой радостью слушал уже, наверное, во второй раз этот рассказ друг и начальник Шарипова — Ведин. Как без малейшей зависти — Степан Кириллович хорошо умел отличить даже скрытую зависть — любовался он Шариповым. Друзья! — покачал головой Степан Кириллович.

Это следовало отметить. Люба быстро накрыла стол. Выпили «Гурджаани» и вспомнили Шахрисябз, армию Андерса, похороны графа Глуховского и то, что, когда значительно позже гроб был осмотрен, в нем в самом деле обнаружили покойника. Видимо, похоронили одного из польских солдат.

И вдруг Шарипов, глядя в стол, сказал, что хочет повиниться в служебном преступлении. Ведин поперхнулся вином. Оказалось — даже он не знал, — что в том, что Глуховский сумел скрыться, виноват был не один Садыков.

— А если бы вы сейчас не нащупали следа Глуховского? — спросил Степан Кириллович. — Вы бы и дальше молчали об этом?

— Не знаю, — откровенно ответил Шарипов.

— Вот это и плохо, — первым вставая из-за стола, сказал Степан Кириллович. — Плохо, что вы это так долго носили в себе. Это опасно, это всегда создает предпосылку для следующей уступки. В нашем деле это недопустимо.

— Но ведь дело это давнее, да и не так велика вина — он случайно оказался на чердаке, не на дежурстве, и мог вообще не обратить внимания на старика, подвозившего дрова, — сказал Ведин.

— Я говорю не об этом, а о молчании, — отрезал Коваль.

«Ничто не проходит даром, — думал Степан Кириллович. — Ничто не проходит бесследно. Конечно, все эти интеллигентские раздумья и раскаяния Шарипова — чепуха. То, что я выгнал Садыкова, не имеет никакого отношения к тому, что его теперь посадили за воровство, а Шарипова, если бы даже дежурил он, а не Садыков, я бы оставил. Я уже тогда понимал, что может из него получиться… Как же мне не хотелось отпускать этих ребят в действующую армию. А Шарипов и до сих пор не знает, по чьему настоянию он попал в школу командиров этих самых «катюш». Но все-таки ничто не проходит даром… Врач говорит: сердце — профессиональное заболевание… А как же Глуховский?..»

Степан Кириллович медленно, тяжело поднялся из низенького кресла, подошел ксейфу, вынул из него папку с письмами и двумя фотографиями отпечатков пальцев.

Да, думал он, это Глуховский. Эксперты в заключении указывали, что это он. Значит, и письма эти отправил граф Глуховский — вернее, человек, который скрывался под этим именем. Писал их, очевидно, тоже он. Следовательно, он каким-то образом связан с Ибрагимовым… Но каким? Для чего написаны эти письма? Ему случалось в жизни не раз встречаться с загадочными, на первый взгляд алогичными действиями агентов иностранных разведок. Но такая нелепость… Нет, это первый раз в жизни.

Конечно, проще всего было арестовать, наконец, этого нахального красавчика Ибрагимова и спросить его об этом. Но Ибрагимова нельзя было трогать. Ни в коем случае. На Ибрагимова и его связи пока была вся надежда. Нужно было только как можно тщательнее проследить за всеми этими связями. Нужно было ждать. Как всегда, нужно было ждать. Раньше он был терпеливее. Может быть, потому, что всегда верил, что дождется? Что не сидела в груди эта жаба?

«Но где же сейчас граф Глуховский? — думал Степан Кириллович. — Как он к нам попал? Не может быть, чтобы он столько лет находился под боком, чтобы действовал, чтобы вредил и остался незамеченным. Все эти годы он был по ту сторону. И сейчас, только сейчас заброшен к нам. А если это не так, если действительно был здесь и работал, а мы не могли его заметить, значит, я ни к черту не гожусь. Значит, нужно уходить. Значит, нужно уступить место другому. Значит, лучше поскорее околеть от этой чертовой стенокардии».


Глава тридцать первая, в которой Владимир Неслюдов тоже конструирует и изготовляет оружие

Полу взаимных отношений подобрал и ковер обоюдных увеселений свернул.

Джами

Володя поступил весьма обстоятельно. В магазине, торговавшем спортивными товарами, он купил метр ниппельной резины. Затем он почистил туфли у чистильщика и, заплатив вдвое против указанной цены, попросил кусочек кожи. После этого он приобрел в писчебумажном магазине перочинный нож и этим тупым, малоприспособленным для такой цели орудием потихоньку, оглядываясь, срезал в самой глубине городского сада тополевую ветку.

Все эти предприятия заняли у него почти полдня, а вторую половину он провел на скамейке перед домом, обрезая у ветки концы так, чтобы она превратилась в рогачик, и приделывая к нему резину и кожицу.

Ему нужно было во что бы то ни стало превзойти соседского мальчишку Павлика. У Павлика была рогатка, и ничему и никогда, вероятно, Машенька не завидовала так, как этой рогатке и умению Павлика запускать из нее камни «выше самого высокого дерева».

Володя закончил изготовление своего грозного оружия и приступил к испытаниям. Он вложил в кожицу обломок кирпича, оттянул резину и сразу же убедился, что рогатка обладает свойствами неожиданными и опасными. На веранде стоял горшок с большим, очень изысканным, похожим на готический собор кактусом, и этот горшок с треском раскололся и упал на землю.

Машенька запрыгала от радости. Даже Павлику не удавались такие меткие выстрелы. Володя не решился признаться, что он собирался запустить камешек просто вверх, да так, чтобы он улетел за дом, никому не повредив.

Из дому вышла Анна Тимофеевна, не без опасений наблюдавшая в окно за Володиной затеей, и серьезно спросила:

— Не могу ли я вам чем-нибудь помочь?

— Нет, — сказал Володя. — Спасибо. Я вот только случайно…

— Не следует двум женщинам, да еще в присутствии обеих, — сказала Анна Тимофеевна, — по-разному объяснять свой поступок. Но давайте все-таки пересадим этот злосчастный кактус в другой горшок. Я сейчас вынесу.

Они пересадили кактус, и, забирая его на всякий случай домой, Анна Тимофеевна сказала:

— Я очень рассчитываю на то, что вы не поубиваете друг друга этой вашей штукой.

— Мы будем очень осторожны, бабушка, — ответила Машенька за Володю.

Оказалось, что у Машеньки был больший, чем у Володи, опыт владения рогаткой. Она запускала в воздух один за другим камешки, которые ей подавал Володя, и смеялась при этом так радостно, так звонко и заразительно, как не смеялась еще ни разу за время, проведенное Володей в этом доме.

Ему было беспокойно и хорошо, так хорошо, что звонкий смех Машеньки находил ясный и точный отклик где-то в груди: это был его собственный смех, его собственная радость. Он думал, что встреча с Таней — самая главная и самая большая удача в его жизни, что он больше не сможет жить без нее, без Машеньки, без Николая Ивановича и Анны Тимофеевны, и еще думал, что он со своими слабостями и недостатками, он, толстый и некрасивый, ничем не заслужил такого хорошего отношения этих замечательных людей, он изо всех сил постарается стать лучше, умнее, постарается больше знать, глубже разбираться в своем деле.

Он думал о том, что любви посвятили лучшие свои произведения поэты всех времен и народов и музыканты всех времен и народов, да и в конце концов каждый человек появляется на свет в результате любви, но вместе с тем он понимал, что, как, наверное, и другим людям, ему недостаточно того, что сказали об этом все поэты и композиторы мира, потому что все, все, что он переживает, это совсем не похоже на то, что переживали другие, это совсем особое, совсем необыкновенное.

Он прежде никогда не испытывал потребности рассказывать кому-либо о своих чувствах. Обычно беседы его с товарищами сводились к вопросам, ограниченным тематикой их научной работы. Но сейчас он очень жалел, что нет у него близкого друга, которому он мог бы рассказать о своих переживаниях, с которым мог бы поделиться своей радостью и своими опасениями.

— Машенька, — неожиданно для себя самого спросил он у девочки, искавшей на земле подходящий камешек, — ты была бы рада, если бы я не уезжал в Москву, а совсем остался здесь?

— Разве вы уедете? — удивилась и встревожилась Машенька.

— Нет, Машенька, очевидно, уже не уеду, — сказал Володя, растроганный и взволнованный ее ответом.

Вскоре к ним присоединился Павлик, и труды Володи были оценены по заслугам: Павлик сказал, что ни у кого на улице нет такой рогатки. Польщенный Володя отдал ему остатки ниппельной резины и кожи. Этот Павлик был занятным человеком. Он был старше Машеньки — осенью он должен был поступить в школу в первый класс, но к Машеньке он относился, как к равной, и точно так же относился, как к равному, и к Володе, и к Николаю Ивановичу, которому он носил пойманных им жуков, бабочек, гусениц. И в этом ровном и свободном, без искательности, но и без малейшего панибратства в обращении со всеми было, как казалось Володе, что-то такое, чего не хватало ему самому, Володе. И он думал, как было бы хорошо, если бы можно было забрать к себе не только Машеньку, а и этого чудесного Павлика и, может быть, того карапуза, которого он видел сегодня в городском саду. Этот толстый, чем-то похожий на Володю увалень, очевидно, только недавно начал ходить, и чувствовалось, что он боится остановиться, — а вдруг упадет. И он шагал и шагал по аллее с нянькой, которая поддерживала его за воротничок белой и пушистой кофточки.

Если существовал человек, которого Володе особенно не хотелось видеть в эту минуту, то это был именно он, Евгений Ильич Волынский. Он вышел из дому и, как всегда, легко и стремительно направился к ним.

«Раз он мне не отвечает — сегодня не поздороваюсь», — решил Володя и сказал:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — ответил Волынский. — Очень рад, что застал вас. Мне необходимо с вами поговорить, но перед этим… Машук, — привлек он к себе и поцеловал в лоб девочку.

И Володя с ревностью отметил про себя, что она прижалась к отцу.

— Пора домой, ты ведь еще не ужинала. Бабушка покажет, какую штуку я тебе принес.

Не попрощавшись с Володей и Павликом, Машенька побежала в дом.

— До свидания, — независимо сказал Павлик, поднял со скамьи забытую Машенькой рогатку, дал ее Володе и ушел, стройный, уверенный в себе, с головой, посаженной так гордо и красиво, как это бывает только у военных моряков.

— Так вот, — сказал Волынский медленно и раздельно, — выходит, что темперамента Тани хватает на нас обоих?

— То есть как?.. — растерялся и не понял Володя.

— Фактически. Я избегаю фигуральных выражений.

— Вы жирная свинья! — неожиданно выпалил Володя.

Впоследствии он никак не мог понять, почему он назвал худощавого и легкого Волынского жирным, и решил, что, очевидно, из-за его жирного, обволакивающего голоса.

— Я не думаю, что нам следует разговаривать в таком тоне, — спокойно ответил Волынский. — Тем более что я здесь, вероятно, не самый жирный. А что до животного, которое вы любезно вспомнили… Ну что ж, мне действительно случалось быть близким с вашей любовницей. Но ведь вы бывали близки с моей женой. И трудно, мне кажется, определить, какой из этих поступков более свинский…

Володя молчал, превозмогая желание топать ногами и кричать: «Молчите! Молчите!.. Я убью вас, если вы не замолчите!..»

— Вам, как историку, возможно, известно, что бывали времена, когда этот вопрос решался дуэлью. В наш век мирного сосуществования, к сожалению, не существует иного пути, как путь переговоров со взаимными уступками договаривающихся сторон. Такой уступкой и является то, что я заставил себя вести с вами беседу. Поверьте, что и мне она не доставляет никакого удовольствия.

Володя молчал, все так же мучительно сморщившись и глядя в землю.

— Неужели вы не понимаете, — сказал Волынский с неожиданно проникновенной и теплой интонацией, — что вас используют для того, чтобы вызвать мою ревность? Хотя — поверьте — и без этого я приехал сюда, чтобы наладить отношения в своей семье. Чтобы Таня не жила без мужа, а Маша без отца… Поймите же, я старше вас и мне трудно и стыдно говорить с вами об этом, но поймите же, что у меня… у меня, кроме них… ничего не осталось в жизни…

Володя молчал совершенно потерянный.

— Я не знал этого, — хрипло сказал он наконец. — Не знал, что вы для этого приехали… Я не могу говорить с вами об этом… Я не знаю, как относится к этому Татьяна Николаевна… Мы ни разу с ней об этом не говорили, — добавил он наивно.

— Мне непонятно и то, для чего вам это знать, — с горечью ответил Волынский. — На вашем месте всякий уважающий себя человек немедленно уехал бы из дома, куда он попал случайно и не принес ничего, кроме огорчений. Вы думаете, Николаю Ивановичу или Анне Тимофеевне будет приятно узнать о ваших отношениях с их дочерью?

— Нет, — сказал Володя, снимая очки и близоруко щурясь. — Я знаю это… Я думал… я надеялся, что Таня выйдет за меня замуж. Но я не понимаю, как вы можете…

— А я такой, что в отличие от вас могу, — перебил его Волынский. — Я многое могу.

— Мне необходимо знать, откуда вам известно о моих отношениях с Татьяной Николаевной, — с трудом выталкивая слова, спросил Володя.

— Как вы знаете, я живу в гостинице. И там иногда, как это вы, возможно, тоже знаете, встречаюсь с моей женой. Думаю, теперь не трудно догадаться, откуда у меня сведения о ваших «отношениях».

Володе никогда прежде не случалось ограничивать себя в расходах. Бывало, правда, так, что хотелось купить какую-нибудь книгу, а денег не хватало. Тогда он вздыхал и брал эту книгу в библиотеке.

Но вообще в деньгах он никогда не нуждался, а значительную часть стипендии одалживал товарищам, так как жил дома на всем готовом, и все расходы сводились к поездкам в метро и троллейбусе да покупкам раз в два года готового костюма, раз в год обуви и почаще рубах, белья и особенно носков, которые рвались.

Однако в последнее время он ощущал настолько острый недостаток денег, что очень жалел о том, что не защитил еще кандидатской диссертации, — это значительно увеличило бы его заработок. Основной статьей его расходов стали цветы. Ему доставляло огромную радость посылать Тане на сцену цветы, а стоило это уйму денег. «Никогда я раньше не представлял себе, — думал он еще сегодня утром, — что корзины цветов, которые подносят артистам на всех концертах, влетают в копеечку…»

Но сейчас ему прежде всего нужны были деньги. Чтоб уехать. Не только из этого дома. Из этого города. Навсегда, Придется дать телеграмму отцу, думал Володя. Чтоб телеграфом же и выслал. Нужно будет только начать телеграмму словами: здоров, чувствую себя хорошо. Потому что отец будет удивлен. Он никогда не просил у него денег.

Вечером Володя раньше, чем обычно, вернулся в свою комнату. Таня была в театре. С мрачным и решительным видом Володя несколько раз обошел комнату вокруг, а затем закрыл двери изнутри на ключ и погасил свет.

Он сидел на койке, наклонившись вниз, обхватив руками колени и покачиваясь из стороны в сторону в тупом, бессильном отчаянии.

«Актриса, — думал он. — Я всегда с недоверием относился к этому занятию, к этой способности перевоплощаться. Если человек умеет сыграть роль на сцене, ему, наверное, еще легче сыграть ее в жизни».

Он услышал, как пришла Таня, как стучали в столовой тарелками, как разговаривала она о чем-то с Николаем Ивановичем. Затем все затихло. Спустя некоторое время он снова услышал ее осторожные шаги, затем со скрипом повернулась ручка в двери. Она подергала дверь и снова повернула ручку, но он лег на койку и накрыл голову подушкой.

«Ааззаху, — думал он. Арабы знали такое слово, такой коротенький глагол, в переводе на русский значивший: «он убеждал его быть терпеливым в несчастье». — Ааззаху, — уговаривал он сам себя, — ааззаху…»

Ему казалось, что он не заснет всю ночь, но он сразу же заснул и проснулся на рассвете от того, что сначала что-то стукнуло будто бы по подушке, а затем по животу. Заспанный, с тяжелой головой, он сел на койке и увидел за окном Таню. Она бросала в него камешки.

— Доброе утро, — сказал Володя, натягивая повыше простыню, которой укрывался, взял со стула очки и надел их.

— Вставай, — сказал Таня. — Разве ты не видишь, что тебя ждет дама.

Набросив на плечи простыню, Володя захватил одежду и отошел в угол, к стене, в которой было окно, так, чтобы он не был виден Тане. Там он наспех надел штаны и рубашку и босиком подошел к окну.

— Что случилось? — спросила Таня, всовываясь глубже в окно и держась руками за раму. — Ты разговаривал с Евгением Ильичом? Он тебе что-то говорил?

— Да, — сказал Володя, немного отступив от окна в глубь комнаты.

— И ты ему поверил?

— Да, — сказал Володя. — Ему известно то… то, что он мог узнать только от тебя.

— Мне бы следовало обидеться и уйти, — сказала Таня. — Навсегда, — добавила она жестко. — Ты должен… ты на всю жизнь должен не верить ничему плохому обо мне. Если это тебе не я сама сказала. Но я не хочу тебя терять. Я ни за что не хочу тебя терять. Что бы он ни говорил, это все неправда.

— Откуда же он узнал о наших отношениях? — спросил Володя, поправляя очки.

— Глупый, — сказала Таня. — Ведь у тебя на лице все написано. По-моему, об этом вся улица знает. И все театральное население нашего города. Во всяком случае, все, кто встречал тебя в театре… Помоги же мне взобраться. А завтра скажем родителям, что я буду твоей женой.


Глава тридцать вторая, в которой генерал Коваль ведет допрос без протокола

Никогда никому не достичь высокого положения без помощи трех вещей: либо личным трудом, либо тратой имущества, либо ущербом в вере.

Бахнунд ибн Сухвана, известный под именем Али ибн аш-Шахал-Фарси

— Прошу извинить, — вставая навстречу Волынскому, сказал Степан Кириллович тоном старого служаки, к которому иногда прибегал в таких случаях. — Но вынужден вас потревожить… Садитесь, садитесь, пожалуйста, — показал он рукой на кресло, а сам сел на свое постоянное место — лицом к двери. Это осталось в нем навсегда со времен испанских событий — даже за обедом, даже в гостях сидеть так, чтобы видеть двери и окна. — Меня попросили, понимаете, — продолжал Степан Кириллович, — задать вам несколько вопросов. Ими, собственно, интересуюсь не я, а наша вышестоящая организация. Но наше дело солдатское: прикажут — выполняешь. Я, как видите, даже секретаря не пригласил, беседа у нас, можно сказать, не официальная… Просто несколько вопросов. Если знаете, ответите.

— Пожалуйста, — сухо сказал Волынский, с сомнением поглядывая на туповатого, добродушного генерала, который, очевидно, был охоч пожаловаться на свою солдатскую судьбу, даже состоя в генеральских чинах.

— Так вот, вопрос первый. С кем вы встречались в Париже во время вашего участия в международной конференции?

— Я не могу всех вспомнить, — удивился Волынский. — Я познакомился там с массой людей, к тому же я плохо запоминаю фамилии и особенно иностранные. И кроме того, там было много банкетов, да и я давал обед по поводу вручения мне премии. И на нем, говоря по чести, было немало людей, которых я видел в тот день в первый и, уж наверное, в последний раз.

— Премию вы получили за такую же операцию, как в кинофильме «Хирург спасает жизнь»? — любезно припомнил Коваль. — Смотрел, смотрел… Очень трогательно. Я, сознаюсь, по-стариковски даже прослезился. — Он ни за что не стал бы говорить жене, Шарипову или другим своим сотрудникам, что его это так растрогало. Но сейчас не мог отказать себе в удовольствии вспомнить об этом — к роли старого служаки это очень подходило. — Да, так вот, я понимаю, что всех не вспомнишь. Но тех, кого вы помните…

— Что ж, — улыбнулся Волынский, — попробую.

Он начал перечислять одно за другим имена известных хирургов всего мира.

— Вот вы назвали такого Дзаванти, — спросил Коваль. — Это какой же Дзаванти?

— Я имел в виду итальянского хирурга. Но я встречался и еще с одним Дзаванти, довольно крупным французским поставщиком медицинского оборудования, — ответил Волынский. — Вы скажите прямо — это он вас интересует? Неужели в посылке, которую он просил меня передать его знакомым, было что-то недозволенное?

— Да, было. И именно недозволенное. И отвечу вам прямо — как вы правильно поняли — именно этот человек нас интересует.

«Косме Райето в роли поставщика медицинского оборудования, — подумал Степан Кириллович. — Уж лучше прямо бы выступал в роли хирурга. В этом у него хоть был опыт».

— Расскажите, кстати, как он сейчас выглядит? — спросил Коваль у Волынского.

— Ну как?.. Это уже пожилой человек, с одышкой, плотный, с редкими седыми волосами, которые он зачесывает вбок, чтобы, вероятно, прикрыть плешь, как это иногда делают.

Ковалю очень хотелось спросить, носит ли он кольцо с печаткой. Он хорошо запомнил эту печатку на руке у Косме Райето. Но он сдержался.

— Он с вами разговаривал по-русски?

— Нет, по-французски.

— Вы владеете французским?

— Да, и очень неплохо.

— Ну и что ж, этот Дзаванти — состоятельный человек?

— Да. И из тех, что стремятся подчеркнуть свое богатство костюмом от очень дорогого портного, дорогой обувью, в галстуке у него булавка с крупной жемчужиной, на пальце кольцо с солитером…

«Значит, он сменил печатку на бриллиант», — подумал Коваль.

— Почему же вы согласились взять у него эту посылку?

— Я не видел в этом ничего предосудительного. Мне мои знакомые иностранные деятели медицины тоже иногда присылают посылки, свои научные труды, альбомы с фотографиями и даже некоторые инструменты.

— Часто вы встречались с этим Дзаванти?

— Нет. Три или четыре раза.

— Чем же он вас так привлек, что вы согласились передать его посылку?

— Он довольно влиятельное лицо. И очень интересуется состоянием советской медицины. А от него зависит в какой-то степени реклама, а следовательно, и популяризация достижений советской хирургии.

— Достижений хирургии или ваших личных достижений?

— Я не понимаю вашего вопроса.

— А что же тут непонятного? Если в иностранной печати популяризируются, как вы говорите, ваши операции, следовательно, создают славу и вам.

— Меня в этом случае интересовал не мой личный успех, а успех нашей медицины, — зло сказал Волынский. — За свои поступки я готов отвечать. Но злого умысла мне приписать не удастся. Теперь другие времена.

— Да, это вы верно заметили: сейчас другие времена… А с Ноздриным Гаврилой Ивановичем вы встречались?

— Да, встречался. Но не на конференции. Он пришел ко мне в гостиницу в Лондоне, когда я ездил туда просто в туристскую поездку. Каким-то образом он узнал, что я женат на дочери его брата.

— Он вас просил что-нибудь передать Николаю Ивановичу Ноздрину?

— Да, он говорил, что слышал о несчастьях брата. И просил передать предложение приехать в Англию, где он сможет и остаться. Если же он этого не захочет или не сможет, то пусть посылает свои работы — они немедленно будут опубликованы в лучших английских журналах.

Волынский вынул из верхнего кармашка пиджака носовой платок и вытер руки.

— И вы передали это предложение?

— Нет. Вы, простите, за кого меня принимаете? Я сказал, что не желаю продолжать этот разговор, так как считаю это недостойным советского человека.

— Как же воспринял это брат профессора Ноздрина?

— Он попросил меня передать заранее приготовленное письмо. А когда я отказался и от этого, он, не прощаясь, ушел. Больше я его не видел.

— А никаких посылок профессору Ноздрину он не просил вас передать?

— Нет.

— А людей, которым вы привезли посылку от Дзаванти, вы знаете?

— Нет, не имею представления… Это врач-стоматолог, какой-то дальний родственник Дзаванти.

Степан Кириллович еще долго задавал вопросы, делал заметки на листах бумаги, возвращался к тому, о чем уже спрашивал, каждый раз не забывая извиниться за свою рассеянность; постепенно и рассчитанно он добился того, что Волынский окончательно вышел из себя, а в конце простовато сказал:

— Мне очень неприятно читать вам лекции о бдительности. Но, скажем прямо, вы едва не стали пособником врага. Во-первых, передав эту самую посылку от Дзаванти, а во-вторых, умолчав о переговорах, какие вел с вами Гаврила Иванович Ноздрин. Я очень советую вам при следующих поездках быть как можно осторожнее… А сейчас прошу извинить за беспокойство. Ну и, как вы сами понимаете, если возникнут еще какие-то вопросы, придется вас еще раз потревожить. Уж такая у нас неприятная служба. До свидания.

Степан Кириллович передвинул бесшумный рычажок, выключающий магнитофон, — он находился у него под крышкой стола, а затем, проводив Волынского к двери, вернулся к круглому столику и отпил из наполовину налитого бокала несколько глотков «Гурджаани».

Он думал о том, что человек может научиться всему, но никогда не научится отличать правду от лжи. Долгие годы его работа состояла в том, что он принимал за ложь все, что говорили люди, сидевшие по другую сторону стола, а потом факт за фактом выискивал в их словах правду. Ну что ж, нередко оказывалось так, даже, пожалуй, чаще всего оказывалось так, что каждое их слово было правдой.

Но как получится с Волынским? Непосредственно к Ибрагимову, по-видимому, он в самом деле не имел никакого отношения. Но все равно предстояла большая работа по проверке его слов. К сожалению, знал Степан Кириллович очень мало. Чересчур мало. И, как всегда в таких случаях, делал вид, что знает все. Вернее, что не он знает, — это бывало опасно, собеседник легко мог определить его слабость, а что знает какое-то высшее начальство, сообщившее ему лишь часть известных фактов.

«Но что же все-таки этот Волынский? — думал Степан Кириллович. — Почему он так заботится о том, чтобы его имя постоянно упоминалось в нашей прессе, заботится настолько бесстыдно, цинично, что стал уже заботиться об этом и в прессе заграничной. Для чего ему это? Ведь говорят о нем люди сведущие, что это талантливый человек. И международную премию он получил вполне заслуженно. Так в чем же дело?..

Несимпатичен он мне. Очень несимпатичен. Но из этого еще ничего не следует. Может быть, все это погоня за славой? Может быть».


Глава тридцать третья, служащая вдохновенным гимном ослам

Отъезд в дождь, бедность в дни юности, разлука при первой любви — вот три больших горя.

Шукасаптати

Каким он был маленьким все-таки, этот Дон-Жуан. С тонкими, хрупкими ножками, с хвостом, заканчивавшимся серой кисточкой. С подвижными ушами и печальным взглядом карих добрых глаз.

Володе показалось, что он мог бы переступить через ослика. И уж во всяком случае, если сесть на него, обломятся все четыре ножки.

— Нет, — сказал он решительно. — Уж лучше пешком.

— Ну, как хотите, — обиделся за Дон-Жуана Николай Иванович. — Уверяю вас, что ни реактивный самолет, ни совершеннейшая автомашина, ни чистокровный арабский конь не могут даже в малейшей степени заменить это кроткое и умное существо в такой экспедиции, как наша.

— Он меня просто не выдержит…

— Как вы можете такое говорить?.. Кафир слабее Дон-Жуана, и то вы свободно могли бы на нем доехать хоть в Москву. А это Дон-Жуан! Хамаданской породы! Мне предлагали в обмен на него ахалтекинского коня, которому и цены нет, — и то я отказался. Сто пятьдесят килограммов он и не почувствует.

— Вы меня несколько переоценили, — покраснел Володя. — Во мне нет и ста килограммов. И все же я не решаюсь…

Он сказал неправду. Он весил все сто пять килограммов и очень стеснялся этого.

— Ну что ж… Как хотите.

Каждый год в таких случаях у дома профессора Ноздрина собирались досужие люди, всевозможные охотники до зрелищ, мальчишки. Выезд Николая Ивановича в его ежегодную экспедицию был даже запечатлен на пленку каким-то весельчаком-фотокорреспондентом и опубликован в журнале «Вокруг света».

Зрелище и впрямь было необычное. Профессор в сером пыльнике и широкополой соломенной шляпе на манер украинского бриля восседал на Дон-Жуане, добродушно помахивая рукой родным и соседям. А за ним на упрямом, раздражительном Кафире (неверном) следовал, не поднимая глаз, красный и потный ассистент профессора или способный аспирант. Поехать в энтомологическую экспедицию с профессором Ноздриным считалось большой честью. Несмотря на ее неофициальный и, по сути, частный характер, считалось признанным, что по возвращении аспирант обеспечен материалами для своей диссертации. Но проводы и характер Кафира многое портили в удовольствии от сознания, что принимаешь участие в ценнейшем, с научной точки зрения, предприятии.

В этот раз Николай Иванович собрался в свою ежегодную поездку как-то неожиданно и значительно раньше, чем обычно. Его интересовали те же места, что и Володю, — район кишлака Митта, и он предложил Володе соединить две экспедиции — энтомологическую и историческую.

— Поверьте мне, — говорил Николай Иванович, — распространенное убеждение, что конь быстрее ишака, — попросту заблуждение. В горах можно передвигаться только шагом. Шаг у коня, конечно, шире, но у ишака он чаще. Ни автомашина, ни телега, как вы понимаете, по вьючным тропам не пройдут. Теперь вернемся еще к одному немаловажному аспекту этой проблемы. Коня нужно кормить. И хорошо кормить. Нужен овес или ячмень. Нужно сено или клевер. В горах, далеко от кишлаков, обеспечить коня всем этим бывает подчас крайне затруднительно. Иное дело ишак. Он сам кормится. Всем, что попадается по дороге. Нужно только следить, чтобы он нечаянно не добрался до ваших книг или рукописей. А если при этом вы имеете возможность дать ему время от времени прямо с ладони горсть кукурузы или ячменя, то он считает себя счастливейшим из смертных творений и смотрит на вас влюбленными глазами.

— Все-таки конь… — попробовал возражать Володя.

— Вы когда-нибудь ездили верхом? — перебил его Николай Иванович. — Тряско, жестко. А ишак с его частым эластичным шагом словно по воздуху тебя несет.

В конце концов Володя сдался.

— Прежде всего я вас познакомлю с упряжью или, вернее сказать, с седловкой, — подчеркнуто обрадовался Николай Иванович.

Ослы жили в саду, в небольшом сарае с глинобитными стенами и черепичной крышей. С преувеличенной гордостью Николай Иванович показывал Володе свои приспособления для верховой езды на ослах.

На спину осла укладывался коврик из губчатой пластической массы на манер тех, какими в последнее время начали заполнять матрацы. Наверх клалось седло — толстая подушка из того же материала. Все это удерживалось двумя брезентовыми подпругами. Поверх седла перебрасывалась переметная сума — хурджум из домотканой шерсти. Морду охватывало оголовье — чомбур из кожаного ремня, украшенного бляхами. Стременами служила связанная вдвое шерстяная веревка, свободно переброшенная через седло, — в петли на ее концах вдевались ноги.

Володя был несказанно удивлен, когда узнал, что, как и в глубокой древности, ослами поныне управляют с помощью стимула — короткой палочки, заостренной с одного конца. Как объяснил Николай Иванович, достаточно похлопать этой палочкой осла по шее с правой стороны, чтобы он повернул вправо, с левой стороны — влево. Впрочем, вскоре Володя убедился, что на практике все это много сложней.

В общем все это было очень весело и занятно. Весь дом принимал участие в сборах. Все были посвящены в немыслимую Одиссею поисков для Володи подходящих бриджей и сапог. Их выезд остановил все движение на улице. Автомашины увязли в запрудивших улицу зрителях, как мухи в меду. Володя, наверное, за всю жизнь не видел одновременно столько смеющихся лиц. Смеялся Николай Иванович. Широко улыбался и сам Володя, в душе мечтая о том времени, когда они, наконец, выедут за город. Огромный Володя, восседающий на ослике как-то боком, уцепившись руками за ослиную холку и обнимая ослиное брюхо ногами, чтобы не свалиться, был зрелищем на редкость нелепым и привлекательным.

Еще долго в Душанбе будут рассказывать анекдоты об их поездке и вспоминать, как Володя пытался повернуть ослика, который вдруг, возможно, сообразил, что не попрощался с соседской ослицей, и решил вернуться домой.

Все это было очень весело, думал Володя, когда они уже очутились за городом и поехали по грунтовой узкой дороге вдоль неглубокой речки Душанбинки. Но если бы ему нужно было описать их выезд, то он должен был бы разделить лист вдоль на две части и над одной половиной поставить «Сказал», а на другой — «Подумал». Примерно вот так:

Сказал Николай Иванович:

Ни ТУ-104, ни «Волга» не могут заменить осла хамаданской породы в нашей комплексной высоконаучной экспедиции… Он даже не заметит ваших ста пятидесяти килограммов…

Подумал  Николай Иванович:

Неужели ты не понимаешь, что в этих обстоятельствах уж кому-кому, а тебе следовало бы уйти даже пешком. Я не предложил тебе оставить навсегда наш дом. Я старый уже человек, решил сам поехать с тобой в эту экспедицию. Пусть все эти страсти как-то поулягутся да поутрясутся. Но неужели ты не понимаешь, что мне сейчас совсем не весело, но я и такие люди, как я, всегда особенно веселимся и шутим, когда нам трудно?..

Сказал Володя:

… Я никак не предполагал, что на ослах ездят верхом без вожжей… Или, как вы сказали, без поводьев. Странно, но в обширной литературе, упоминающей всевозможные виды восточной упряжи, малейшие подробности устройства и украшения седел, об этом нигде не говорится… Хотя возможно, я это и упустил… Но как же им тогда управлять? Если ему вдруг захочется повернуть в другую сторону?..

Подумал Володя:  … Я понимаю это. Но как мне быть? Еще вчера Таня собиралась сказать вам, что будет моей женой. И хорошо, что она не успела этого сделать. Это только бы усложнило и без того сложное положение… Мы все делаем вид, что ничего не произошло… Что Евгений Ильич не кричал сиплым и визгливым голосом, совсем не похожим на его голос. Я ведь люблю Таню и люблю всех вас, и ничего, кроме огорчений, действительно пока я вам не принес…

Сказал Николай Иванович:

… Так что же, Машенька, привезти тебе из этой экспедиции? Живого тигра хочешь? Он мог бы нам очень пригодиться в нашем домашнем хозяйстве. Днем он бы лежал вместо коврика перед диваном, а вечером ловил бы кошек, которых у нас значительно больше, чем мышей…

Подумал  Николай Иванович: … А если суд и в самом деле вынесет решение, что Машеньку — возвратить отцу?.. И он увезет ее?.. В Москву?.. Но если этого даже не случится, все равно жизнь этой девочки, и так осложненная ненормальными семейными делами, уже всегда будет носить на себе отпечаток этой ненормальности… И может ли Владимир Неслюдов заменить ей отца?.. Она уже большая девочка и часто понимает значительно больше, чем мы предполагаем…

Сказал Володя:

… Спасибо… Большое спасибо, Татьяна Николаевна. Я думаю, я уверен, что все будет благополучно… Я имею в виду эту нашу экспедицию… Мне просто очень повезло, что Николай Иванович собирается в те же места, куда нужно мне… При его знании людей, местности, да и то, что он будет эти дни со мной, — это во много раз облегчит мою задачу…

Подумал  Володя: … Я люблю тебя…



Николай Иванович внезапно скатлся с седла, выхватил из переметной сумы ачок и, на ходу раздвигая тонкую трубчатую складную палку, зашел со стороны, откуда светило солнце, и стал подкрадываться к росшему у самой дороги кусту шиповника. Он плавно взмахнул сачком, опустился на колени и осторожно извлек из-под сачка какое-то насекомое.

— Вы знаете, что это? — спросил он у Володи, который спешился, но на всякий случай держал в руках веревку, привязанную к оголовью Дон-Жуана, — он все еще боялся, чтоб ослик не вздумал вдруг вернуться домой.

— Кузнечик, — определил Володя.

— Нет, это саранча. И при этом вид, который, до сих пор так считалось, водится только в Южной Америке. Это уж не первый случай, когда она попадается здесь мне и моим коллегам. И все-таки совершенно непонятно, как она сюда попала. Хотя в практике энтомологов случаются еще и не такие неожиданности…

Он поместил саранчу в садок — коробку со стенкой из органического стекла и с отверстиями для воздуха, и они снова бок о бок отправились в путь.

Николай Иванович, привычно помахивая ногами в такт шагу животного, говорил о том, что один ученый предложил представить историю человечества в масштабе по тому же принципу, по какому составляют географические карты. Если при этом взять масштаб один к миллиону, как карта мира в школьном атласе, то окажется, что со времени появления человекоподобных питекантропов прошло всего полгода, а гомо сапиенсу нет и трех недель. Вчера, около полуночи, состоялось восстание Спартака, а сегодня в десять часов утра заработала первая паровая машина. Всего двадцать три минуты назад появился первый автомобиль. Только шесть минут прошло с того момента, как на Хиросиму упала атомная бомба, а со времени запуска первого искусственного спутника Земли не прошло и минуты. И всего несколько секунд назад опустилась на Луну советская ракета.

— Но тараканы, даже при таком масштабе, появились более трехсот лет тому назад на земле, покрытой гигантскими папоротниками и хвойными. Они относятся к древнекаменноугольному периоду. Тараканы имеют много видов. У североамериканского таракана-древоточца Криптоцериус пунктулатус в кишечнике, как, впрочем, и у термитов, обитают бактерии, превращающие целлюлозу — а она наиболее плохо усваивается организмом — в питательные вещества. Этот таракан питается мягким гниющим деревом. Иные виды тараканов приспособились к жизни в человеческих жилищах, они стали тем, что называется «синатропными организмами», то есть такими, какие не могли бы существовать без человека… Но в целом за триста миллионов лет, которые существует таракан, он изменился очень мало. Человек в тысячу раз моложе. Но будет ли он меняться, этот человек, и в дальнейшем? А если будет, то как?

— А как? — спросил Володя, все более заинтересовываясь словами Николая Ивановича. Он хлопнул ладонью по шее Дон-Жуана, чтобы он шел рядом с Кафиром.

— Трудно сказать. Мы очень мало знаем об этом. Можно предположить, что прежде всего будет меняться мозг. В наши дни попадаются дети, способные производить математические операции с огромными цифрами, совершенно не зная даже начальной арифметики. Возможно, с дальнейшим развитием мозга эти качества станут присущими ему свойствами… Но могут быть значительные изменения и приобретения и в отношении других органов. И с этой точки зрения огромное значение имеет наука о насекомых.

Серьезно и проникновенно, так, как говорят только о самом важном и заветном, Николай Иванович заговорил о том, что наука о насекомых, занимающих огромное место в жизни природы, только теперь, во второй половине двадцатого столетия, делает серьезные шаги от наблюдений к эксперименту. Да и в области систематики ученым еще предстоит огромная работа. Хотя число известных и учтенных видов насекомых превышает полтора миллиона, специалисты по систематике считают, что нам известна пока лишь примерно половина существующих на земле видов.

Хлопая себя ладонью то по лицу, то по затылку и отмахиваясь от комаров — одного из учтенных, но, несмотря на все старания, неистребленных учеными видов насекомых, — Володя с удивлением узнавал о том, какие трудности приходится преодолевать энтомологам, чтобы разобраться в действиях насекомых.

— Мы должны относиться к ним так, — говорил Николай Иванович, — как, возможно, люди будут относиться к жителям иных планет. Насекомые видят мир совсем другим, чем животные, и окрашен он для них в цвета, которых мы никогда не видели и не увидим…

«Мы к жителям иных планет? — подумал Володя. — Или жители иных планет к нам?»

— Но природа, создав у насекомых органы чувств, часто принципиально отличающиеся от органов чувств животных, наделила эти органы способностью воспринимать ту же объективную реальность, какую воспринимает и человек. Так, например, вкус таракана немногим отличается от человеческого, если не считать того, что таракан никогда не путает сахара с сахарином.

Они свернули на узкую дорогу вдоль старого оросительного канала — она то шла по склону, то спускалась к самой воде, ныряя в гущу тростника и кустарников, над которыми высоко поднимались деревья белой шелковицы — сафед-тута, с обрезанными ветками для корма шелковичным червям. Зеленый тростник, переплетенный вьюнками, шелестел и покачивался, отбрасывая на дорогу, на ослов и на лица свою зеленую тень.

— А вот лапки бабочки Данаиды, — продолжал Николай Иванович, — а именно на лапках находятся ее органы вкуса, обладают чувствительностью к сладкому в две тысячи раз большей, чем язык человека. Но как устроены эти органы, мы еще не знаем. Самки некоторых бабочек могут привлечь самца за десять километров. У них есть привлекающие железы, издающие запах, который, кстати, органы обоняния человека не воспринимают. И раствор этого вещества в радиусе десять километров составляет всего одну молекулу на кубический метр. Поразительно, но Достаточно этой Молекулы, чтобы привлечь самца. Мы уже установили, что вещество это содержит углерод, водород и кислород и не содержит азота, но как оно вырабатывается и как воспринимается самцом, нам пока неизвестно… Можно привести еще более удивительные примеры… ну, скажем, маленький кузнечик из семейства петтигония способен реагировать на колебания, амплитуда которых равна половине диаметра атома водорода…

Володя внимательно слушал Николая Ивановича, все это ему было очень интересно, но при этом он ни на минуту не забывал о том, что там, дома, осталась Таня, что она сама сказала ему ехать в эту экспедицию, потому что нужно время, пока все они смогут прийти в себя… И о том, что Евгений Ильич кричал на Николая Ивановича, и на Анну Тимофеевну, и на Таню и грозил, что заберет Машеньку, что он не допустит, чтобы его дочка жила в семье, где мать путается с приезжим аспирантишкой… Это был как бы второй план. Но был еще и третий — осел, сидеть на котором было тряско и неудобно, он растер ноги об ослиные бока, и кусались комары, и медленно плыла назад дорога, и впереди его ждали очень интересные и очень важные для него встречи с людьми и местами, ради Которых он сюда приехал…

И наверное, все эти три, а может быть, и больше планов ощущал и Николай Иванович, потому что он вдруг среди рассказа о кулигах саранчи заметил проницательно и сочувственно:

— Поверьте мне, так лучше…

И снова продолжал лекцию о саранче.

Какой-то молодой таджик верхом на неоседланной кобыле выгнал с боковой тропинки на Дорогу десяток гиссарских баранов — медлительных больших животных с пудовыми курдюками. Покрикивая на баранов, он одновременно жизнерадостно, во все горло распевал песню Хафиза о соловье и розе с выводом, что в этом мире счастье невозможно, а зло грозит отовсюду.

«Если бы, — думал Володя, вслушиваясь в такие знакомые слова Хафиза, прерываемые звонкими окриками на неторопливых баранов, — если бы какой-то человек, ни разу в жизни не бывавший на металлургическом заводе, во всех подробностях знал, как устроена мартеновская печь и прокатный стан, в чем заключаются обязанности доменщика и начальника смены, как изготовляют кокс и как проверяют качество руды, какие приборы имеются в лаборатории, как фамилия лаборантки и как она выглядит. И если бы он, наконец, попал на завод… То для него, очевидно, все было бы таким, как он это себе представлял. И вместе с тем совсем иным… Я ведь знал, что стихи Хафиза поют. Но я никогда не представлял, что их так поют…»

Они догнали парня, которому, судя по его песне, в отличие от ее автора Хафиза счастье само давалось в руки, а зло вообще казалось нелепой выдумкой.

Он оглянулся, принял серьезный вид (при взгляде на Володю ему это, вероятно, нелегко далось) и поздоровался по-русски.

— Геологи? — понимающе спросил он у Николая Ивановича. — Или комаров ловите?

Николай Иванович коротко и серьезно удовлетворил любопытство парня. Снедаемый неутомимой любознательностью, Володя стал по-таджикски расспрашивать у пастуха, на какой мотив тот пел Хафиза и так ли он его всегда поет. Парень рассмеялся и только рукой махнул — мелодию он сам придумал сейчас, сию минуту.

— А вы откуда? — спросил он у Володи.

— Из Москвы.

— Не выдумывайте, — отмахнулся парень. — Так и я могу сказать, что я сейчас прямо из Парижа. Но если бы я точно не знал, что ты из Каратегина, потому что только там так произносят «хр», то по тому, как ты сидишь на ишаке, принял бы тебя за москвича…

Переночевали они в чайхане, где чайханщик, знакомый Николая Ивановича, заявил, что он им устроит шахскийночлег. Ночлег и впрямь оказался шахским — с десяток крытых шелком одеял, служивших им матрацами, и такое количество блох, что даже привычный ко всяким насекомым Николай Иванович почти не сомкнул глаз.

На следующий день они вступили в многоцветные горы, сжатые тектоническими движениями в причудливые складки, с островками арчовых лесов, со склонами, по которым кое-где, как испуганные овцы, разбегались кустарники — колючий миндаль и шиповник.

Глубокая, выбитая многими поколениями коней и ишаков вьючная дорога вилась по самой вершине хребта, и по соседним склонам двигались две огромные причудливые тени. Николай Иванович предложил передохнуть, поесть самим и покормить ишаков. Они устроились у края дороги между камнями и принялись за пышные белые лепешки, сыр и жареную баранину, которой снабдил их усердный чайханщик.

Николай Иванович развернул карту и показал извилистую линию, которая вела в кишлак Митта.

— По этой дороге, мне кажется, — сказал Володя, — весной триста двадцать седьмого года до нашей эры или, если пользоваться вашим масштабом, то часов пять тому назад, шли войска Александра Македонского. В ту весну греческий полководец пленился красотой Роксаны и взял ее себе в жены…


Глава тридцать четвертая, такая же, как и во всех остальных шпионских романах

Был плох ты или был хорош,

Но пользы в этом ни на грош,

Когда подступит смерти дрожь.

Р. Фрост

Прямо перед его окном на улицу, на обыкновенном фонарном столбе, на самой верхушке сидел соловей и распевал так громко, так нежно и красиво, что останавливались прохожие.

Он подумал о том, что, когда будет рассказывать обо всем, что он видел, именно это и покажется самым неправдоподобным. Почему птица, чье пение он слышал только в записях на пленку и фотографию видел лишь в альбомах, избрала для своего выступления в городе не дерево, не куст, а фонарный столб? В чем тут смысл?..

Было уже темно, и ему пришлось взять свой бинокль с просветленной оптикой, чтобы рассмотреть белую грудку и горлышко соловья, его бурые крылья, ржавый хвост, его большие выпуклые глаза.

Это был западный соловей, водившийся в Западной Европе, в Закавказье и Средней Азии. От распространенного по всей России восточного соловья он отличался меньшим размером, светлым оперением и, главное, пением: лирически-меланхолическая, полная нежности и мечтательности, грусти о неразделенной любви мелодия западного соловья была совсем не похожа на торжествующую, безгранично оптимистическую песню соловья восточного. «Тюй-лют, тюй-лют, тюй-лют, ю-ли, ю-ли, ю-ли, ю-ли, ци-фи, ци-фи, пью, пью, пью…» — пел соловей на своем звучном и понятном языке.

За дверью в коридоре уронили что-то гулкое — ящик или пустой чемодан. Он подошел ближе к двери и прислушался к удаляющимся шагам.

В комнате стояли металлическая кровать, почему-то называвшаяся полутораспальной, хотя, наверное, в ней никогда не случалось лежать полутора человекам, письменный стол такой работы, что тот, кто хоть раз в жизни держал в руках рубанок и топор, мог бы его сделать за час, три стула и большой фанерный шкаф, скрипевший, даже когда его не трогали, а душевая и уборная были общие, в конце коридора. Это был далеко не лучший номер в гостинице.

Только бы не было войны, подумал он. Еще хоть одиннадцать дней. Или даже девять. Пока он успеет возвратиться. Потому что после его сообщений эти умники могут решить, что уже пора…

Хорошо, что эту ночь он проведет один. Человеку нужно хоть ночь побыть одному. В его положении. Чтобы отдохнуть…

Он передвинул кровать поближе к окну, зажег лампу на тумбочке, отклонив абажур так, чтобы свет падал на дверь, и погасил лампу, висевшую посреди комнаты в матовом стеклянном шаре. Аккуратно, в давно усвоенной последовательности он сложил на стуле одежду, поставил возле кровати чемодан, лег и брезгливо до половины укрылся простыней, заклейменной черной печатью гостиницы.

Соловей не умолкал: «Фи-чурр, фи-чурр, фи-фи, фи-фи, люи, люи, люи».

Он приподнялся, вынул из кармана пиджака плитку шоколада, на которой были изображены два футболиста, прочел название «Спорт», распечатал плитку, отломил дольку и положил в рот.

«Акра, — подумал он. — Или С. Томэ… Слишком сладко. Один сахар. Сахар и еще черт знает что. Не поймешь. Но отец сказал бы… Отец, — подумал он. — Отец…

… Я лично никогда ничего не имел против Советского Союза. Я радовался его успехам в борьбе против нашего общего врага — фашистской Германии. Мне лично было очень приятно узнавать о его успехах в хозяйственных делах. Это просто моя работа. Мне платят за время, что я пробыл здесь, по тысяче долларов в день. Как кинозвезде. Плюс наградные. А такие деньги на земле не валяются. В прошлом году в Соединенных Штатах было всего 1882 человека, которые получали такой большой годовой доход, как я.

Но я не капиталист. Я сам из рабочей семьи. Я родился 7 марта 1920 года в городе Чикаго. Отец мой чистокровный американец, из тех, что называются янки, работал простым рабочим на предприятии, выпускавшем газовые плиты, а мать русская, была домашней хозяйкой. Она еще жива, а отец умер в прошлом году от рака желудка. Как и многие другие рабочие в капиталистических странах, много раз он оставался без работы, и тогда нашей семье приходилось особенно плохо, так как, кроме меня, у нас было еще два брата и две сестры. А зарабатывал один отец. Между прочим, в нашей семье одинаково свободно разговаривали на английском и русском языках все дети, и даже отец немного научился по-русски у матери. Больше всего отец боялся безработицы и голода и бил нас, если мы чего-нибудь не съедали за обедом. Так он поступал даже тогда, когда положение нашей семьи улучшилось, когда отец оставил работу на заводе и поступил компаньоном в мастерскую, занимавшуюся ремонтом всяких бытовых приборов…

Ариба, — подумал он, — ариба, тринидад, Каракас и маракаибо…

… Я с отличием закончил среднюю школу и готовился вступить в армию, так как хотел попасть в школу военных летчиков. Но мне предложили поступить в специальную разведывательную школу, и я дал согласие. В этой школе я тоже был одним из первых учеников. Считалось, что я делаю хорошую карьеру…»

Он вспомнил, что его особое положение в армейской разведывательной школе в Монтереи, штат Калифорния, когда он обратил на себя внимание генерала Уильяма Питса, началось со случая с двумя зонтиками… Это было на практических занятиях, когда учащийся должен был пробраться в оборудованную для этой цели в здании школы квартиру, открыть с помощью специальных приспособлений замки в дверях, произвести обыск в квартире, да так, чтобы не осталось следов, найти и отобрать нужные документы, изменить свою внешность, оказать сопротивление людям, изображавшим агентов полиции, и скрыться.

Он заметил в передней учебной квартиры на вешалке среди всякой одежды и шляп два обыкновенных зонтика. И вот тогда он оставил в дураках курсантов, изображавших агентов полиции. Это было на третьем этаже, но он не побоялся выкинуть отчаянную штуку. Он выбрался в окно, захлопнул за собой створки, раскрыл оба зонтика и спрыгнул вниз. Он благополучно приземлился, а одураченные «агенты полиции» долго ходили по квартире, заглядывая во все шкафы и под кровати.

Да, зонтики… Это они помогли ему перейти в высшую школу, в особый пансион. А затем этот спор… Он был тогда еще настолько наивен, что вполне искренне вступил в диспут. Он даже не догадывался тогда, что в этой школе-пансионе на каждых двух слушателей приходилось по меньшей мере по одному человеку, который жил рядом, учился, как и все остальные, но был призван следить за каждым шагом порученных ему людей, провоцировать их, проверять, проверять и оба всем доносить начальству.

Это было на занятиях по ночным затяжным прыжкам с парашютом. Они лежали на летном поле, в густой и пыльной жесткой траве, курили. И вот тогда один из этих парней, Ллойд, что ли, — у всех были такие фамилии, какие чаще всего встречались в телефонном справочнике, — заговорил о том, что атомная бомба — такая штука, что с ней войны не может быть. Его поддержал кто-то горячо и искренне — очевидно, заранее договорились: да, затеять войну — это значит, что от мира и щепок не останется, это значит устроить такой пожар, на котором сгорят даже те, кто только собирался погреть руки. Представляете себе, ребята, как горячо под этим грибком.

Их возили незадолго перед тем смотреть на взрыв атомной бомбы. И когда вспыхнуло пламя, о котором он столько раз слышал, и поднялся гигантский гриб взрыва, снимки которого он столько раз видел, он испытал то же чувство, которое бывало у него, когда в детстве мать его водила в церковь, — чувство бессилия, страха и приниженности и вместе с тем торжествующей уверенности, что никто не уйдет от возмездия.

— Галактики, — сказал этот Ллойд, глядя в небо. — А знаете ли вы, что они движутся от нас со скоростью шестьдесят тысяч километров в секунду? Но было время, когда они составляли одно целое. И может быть, когда-то вся вселенная составляла одну землю, но началась атомная или водородная война, пошла цепная реакция, все к черту взорвалось, и части до сих пор летят во все стороны. А потом из этих частей и образовались все эти галактики, туманности, звезды и планеты…

Он еще что-то торочил об астрономии. Может, сам заинтересовался ею, а может, его этому и учили. Каждый здесь, кроме своего прямого дела, изучал какую-нибудь специальность — медицину, металлургию, строительство, а сверх того полагалось обязательное увлечение — «хобби»: музыка, цветоводство или, как у него, орнитология. Считалось, что человеку, интересующемуся повадками и классификацией птиц, удобнее, не обращая на себя особого внимания, пользоваться биноклем и фотоаппаратом. Да и вообще инженер-геолог, увлекающийся в свободное время орнитологией, — фигура приятная…

— И если начнется атомноводородная война, — продолжал Ллойд, — из нашей планеты снова может образоваться десяток-другой новых…

— Не знаю, как планеты и эти галактики, а люди передохнут все до одного. Вот почему я и говорю, — снова поддержал Ллойда горячий и искренний голос, — что, пока мы не договоримся об уничтожении атомного оружия, войны не будет.

— Глупости, — не выдержал он и вмешался в этот бесполезный разговор. — Война неизбежна. И чем дальше она будет оттягиваться, тем хуже для нас. Все эти разговоры о мире во всем мире и голубках с оливковой веточкой в клюве — красная пропаганда. Им это выгодно. Сколько стран мы потеряли за последнее время. Мы утрачиваем, а они приобретают. Китай, Корея, вон что черномазые в Африке устраивают, да и в Европе не лучше. Слишком много красных. Во Франции, в Италии, везде. Мы упускаем время. Нужно было грохнуть еще тогда, когда мы получили в руки атомную бомбу, а у них ее не было. Больше нельзя оттягивать. Чем скорее мы начнем, тем лучше. Середины тут нет: или они нас, или мы их…

— А если пропадем и мы и они?

— Не пропадем… Только нужно спешить. Мой старик еще во время войны написал письмо в конгресс. Но они не очень прислушивались к таким письмам. А он писал, что мы должны помогать и русским и немцам. Пока они не истощат все силы. А тогда мы приберем к рукам и тех и других. Но все эти наши красные, розовые и евреи — я лично ничего не имею против евреев. (Он добавил это потому, что Ллойд, как ему казалось, был из них — нет, не внешность этого розовощекого и светловолосого парня и не язык уроженца Манхэттена, а что-то другое… Он не знал что, но что-то такое в нем было.) Красные, розовые и евреи оказались для нас страшнее Гитлера, потому что они втравили нас в помощь одной России и в войну с Германией…

Да, после этого разговора он быстро пошел в гору.

Но об этом нельзя помнить. Об этом и о дешевых африканских сортах бобов какао: С. Томэ и акра, и о дорогих сортах: тринидад, Каракас, ариба, и о том, что отец сегодня получил его письмо и читает его с сестрой Ребеккой, — он оставил двадцать писем с адресами, и в управлении уж позаботились о том, чтоб они регулярно поступали со всех концов Штатов, — он был хорошим сыном…

«… Я проходил обучение только в Монтереи. Считалось, что я делаю хорошую карьеру. В России я второй раз. Посылали меня с самостоятельным заданием, и встретился я только с одним или двумя людьми. Они должны были оказать мне помощь». Да, он назовет этого чудака, которого в Америке можно было бы показывать за деньги. Если бы только его передачи в самом деле не перехватывались… Но как бы то ни было, а он передал…

Вот что он скажет, если попадется. А от этого никто не гарантирован. Но ампулу он не станет раскусывать. Пусть это делают другие. Те, кто не умеет выкручиваться. А он выкрутится в любых обстоятельствах…

«Но почему у меня такие мысли? — думал он. — Да нет, это не плохие мысли. Просто в моем положении нужно быть готовым ко всему. И знать, что скажешь даже в самых трудных обстоятельствах.

Но все-таки, — думал он, — в этом есть какой-то комплекс. Я только забыл какой. В общем неприятное предчувствие».

Он вспомнил, как утром у него расспрашивал, откуда он приехал и долго ли здесь собирается пробыть, парикмахер-еврей. А он евреев не любил еще больше, чем негров. Какой-то темнокожий таджик или узбек дворник сделал ему замечание, когда он бросил окурок папиросы на улице…

Скорей бы вернуться. Только бы вернуться. Увидеть отца и сестренку. Ему было неприятно, что в самой последней, разработанной для него «легенде», той, что он должен был рассказать, если не успеет раскусить ампулу, если не сумеет отстреляться, по этой последней легенде отец его умер. Отец, добрый, смешливый поставщик бобов какао, жив, а умерла мать — в самом деле русская, Хохлова, в Соединенные Штаты она попала в 1918 году. Она всегда рассказывала, что принадлежит к старинному дворянскому роду, и только после ее смерти из картотеки разведывательного управления при подготовке своей «легенды» он узнал, что она была из купеческой семьи. У нее тоже была своя «легенда». Словно мы бы ее меньше любили, если бы узнали, что она из купцов… Только бы вернуться…

И снова он подумал о том, что как бы там ни было, а главное свое задание он выполнил. И если уж действительно быть войне, то русские еще не раз вспомнят его третий приезд сюда.

Он задремал. Проснулся он от того, что кто-то разговаривал за его дверью, затем дверь резко, рывком открылась, хоть он хорошо помнил, что повернул ключ в замке, и в ней показался милиционер.

— Что вам нужно? — спросил он, приподнимаясь на постели.

— Вас, — ответил милиционер громко.


Тогда он выхватил из кармана, скрытого под майкой широкого нательного пояса, газовый пистолет и тампон, прыгнул с кровати навстречу милиционеру и, прижимая к лицу левой рукой ватный тампон, одновременно нажал спуск. Раздался негромкий щелчок, милиционер присел и схватился за горло. А он наспех забаррикадировал дверь кроватью, натянул штаны и пиджак, выхватил из-под подушки и ткнул в карман свой боевой пистолет, швырнул за окно чемодан, вылез сам и стал быстро спускаться вниз по водосточной трубе. Он почувствовал внезапно, как звено, за которое он ухватился, медленно отваливается, и оттолкнулся руками. Это было не очень высоко, не выше четырех метров, но он не успел выровняться и опустился на одну ногу. Нога подвернулась, он упал, но сейчас же вскочил и, тяжело хромая и тихонько повизгивая от боли, побежал через двор гостиницы к проходу, который, как он заметил днем, вел на соседнюю тихую улицу.


Глава тридцать пятая, которая заканчивается чтением шестой главы корана

Дале поплыли мы в сокрушеньи великом о милых

Мертвых, но радуясь в сердце, что сами остались живыми.

Гомер

— Тому, кто обрабатывает землю правой рукой и левой рукой, она всегда приносит богатство, — сказал Шаймардон.

Володя в замешательстве надул щеки и поправил очки. Это была почти дословная цитата из Авесты. Он хорошо помнил это место: «Тому, кто обрабатывает землю правой рукой и левой рукой, левой и правой, она приносит богатство…» И дальше: «Человек, вспахивающий меня правой рукой и левой рукой, левой и правой, я буду вечно помогать тебе, приносить всякую пищу, все, что смогу принести, не говоря уже о зерне полей…» Удивительно, но старик повторял слова из священных книг Авесты, написанных никак не позже шестого века до нашей эры.

— Это все так говорят? — спросил Володя, неожиданно для себя грубо нарушив правила вежливости и перебивая старшего. — Это пословица?

— Нет, — удивленно ответил Шаймардон. — Это я так говорю.

— Извините, извините меня, — пробормотал Володя.

«Очевидно, — подумал он, — Авеста просто осталась в языке незаметно для самих людей. Не может быть, чтобы это было совпадение…»

Деду Давлята Шарипова старому Шаймардону было восемьдесят лет. Белая холеная борода его скрывала надетую под халат клетчатую венгерскую рубашку, какую обычно носят велосипедисты. Но, наверное, комната эта — мехмон-хона — помещение для гостей, была такой же и тогда, когда еще живы были отец Шаймардона, и его дед, и прадед, и во времена Тамерлана. Может быть, только прибавилось ватных одеял — сложенные высокой стопой, они лежали в нише. И глиняный пол не был покрыт камышовыми циновками, а поверх них огромным превосходным белым войлочным ковром.

Но блюдо для плова было, должно быть, то же самое — бесценное кашгарское блюдо из толстого фарфора, украшенного выпуклыми цветами, окрашенными ярко и причудливо. И кувшин с водой для мытья рук — кованный из бронзы, узкогорлый и такой работы, что мог бы занять место за стеклянными витринами любого музея.

И тема беседы тоже была такой, что могла она происходить и века тому назад: речь шла о трудолюбии. Старый Шаймардон рассказывал, как в юности он заметил однажды в горах на страшной крутизне узкую ровную площадку, засеянную ячменем. И на площадке этой он увидел огромного быка. Он не поверил своим глазам. С большим трудом по почти непроходимой обрывистой тропке он добрался до ячменного поля. Пожилой таджик, каждый раз с трудом разгибая спину, жал ячмень серпом.

— Монда нашавед! — Не уставайте! — что, как отметил про себя Володя, соответствовало русскому «бог на помощь», приветствовал его Шаймардон. — Но как сюда взобрался бык?.. Если даже для человека эта тропинка крута и опасна?..

— Я принес его сюда на руках, когда он был еще совсем маленьким, — ответил жнец.

Шаймардона почтительно слушали мулло Махмуд — худощавый желтолицый человек в белой чалме с выпущенным из-под нее длинным куском ткани — головном уборе людей признанной мудрости, однорукий пастух Раджаб и его сын Аллан — парень лет двадцати, с хмурыми честными глазами на красивом лице, правильном, как в работах греческих скульпторов классического периода.

Николай Иванович, который сейчас где-то за кишлаком расставлял свои световые ловушки для насекомых, посмеивался над Володей и утверждал, что ни его самого, ни его ослов никогда в жизни ни в одном кишлаке не принимали так хорошо, как с Володей, и что он теперь без него в жизни не выедет в экспедицию. Письмо Шарипова — его здесь, видимо, очень уважали и любили — и особенно знание языка сделали Володю желанным гостем не только в доме старого Шаймардона, но и во всем кишлаке. Уже в день их приезда Володя заслужил имя домулло (ученый) и дружбу Аллана, колхозного бригадира. Такого с Володей еще не бывало, но, узнав от Аллана о том, что его невеста вышла замуж за другого, Володя, в свою очередь, поделился с ним своими опасениями и горестями.

— Так, — сказал мулло Махмуд и привычно провел обеими руками по бороде, как бы пропуская ее сквозь пальцы. — Трудолюбие. Им решается все на земле.

— Нет, мулло, — покачал головой Аллан. — Трудолюбие — очень много. Но не все в жизни человека. Нужна еще и удача.

Володя заметил, как мулло усмехнулся и опустил глаза.

— Если бы счастье на земле определялось только удачей, — строго возразил отец Аллана Раджаб, — этот мир был бы самым несправедливым из миров.

Красивым, изящным жестом! Шаймардон взял с расшитой скатерти — достархана пышную белую лепешку, разломил ее на части. Затем он стал заваривать чай, наливая его в пиалу и снова выливая в круглый фарфоровый чайник.

— Что считать удачей? — сказал Шаймардон. — Если человек шел по тропе, поскользнулся, свалился в ущелье, но уцепился за кустик и удержался — то это удача. Хотя без воли аллаха ни один волос не упадет с головы правоверного, — он посмотрел на мулло Махмуда, и тот согласно кивнул головой. — Но когда весь мир над пропастью и его еще пытаются столкнуть в эту пропасть… Вот я слушаю радио, — он обернулся назад и снял вышитое покрывало с батарейного радиоприемника, который Володя сначала принял за сундучок, — что враги наши снова грозят нам атомными бомбами. А одной такой бомбой можно уничтожить целый город. И говорят, что люди создали уже такие бомбы, что можно уничтожить целый мир…

Он налил в пиалу и отпил немного чаю. Все молчали, ожидая продолжения, но старик только задумчиво покачивал головой.

— У нас тоже есть бомбы, — сказал Аллан. — И не слабее, чем у них…

— Бомбы, бомбы, — перебил его однорукий Раджаб. — Что ты понимаешь в бомбах? И в войне? Война страшна не бомбами.

— А чем же? — спросил мулло Махмуд.

— Другим. Тем, что делает она с людьми. И когда я вспоминаю войну, я думаю не о бомбах, не о взрывах, не о выстрелах и крови, а о другом…

Он задумался.

— Продолжай, — предложил Шаймардон.

— Я был ранен осколком в руку. Не сильно. В мякоть. Если бы я не попал в плен, у меня рука осталась бы. Нас, пленных, согнали в лагерь — на отгороженное колючей проволокой поле. Это было осенью. Шел дождь. Люди ложились кучами один на другого прямо на мокрую землю. Чтоб хоть немного согреться. Чтоб хоть немного поспать. Утром нас выстроили. Приказали выйти из колонны всем евреям и комиссарам. Вышло человек тридцать или сорок. Вдоль колонны пошли конвоиры. Они выдергивали из строя то одного, то другого человека.

«Иуде!» — страшно закричал немец, когда остановился возле меня. Иуде — это по-немецки еврей.

— Нет, — сказал я, — таджик.

Подошел переводчик. Я показал солдатскую книжку, и меня вернули в колонну. Евреев и комиссаров тут же на наших глазах расстреляли. А я остался жив, хоть понимал, что имею право на жизнь не больше, чем эти евреи и комиссары…

Он отпил глоток чаю из поданной ему Шаймардоном пиалы и продолжал, глядя в одну точку:

— Но я не это хотел рассказать… Нас гнали пешком по тридцать и больше километров в день. Тех, кто отставал, тут же убивали. Ни разу нас не кормили. Поили только из луж. Ели мы то, что бросали нам по дороге крестьяне — они бросали нам хлеб, вареную картошку. Они, разутые, раздетые, голодные, бросали нам все это, когда мы проходили через села. Или через проволоку лагерей — открытых площадок, где мы останавливались на ночь… Но не так страшен был голод, как то, что нельзя было опорожнить желудок. Многие болели. И если останавливались, чтобы освободиться, конвоиры в них просто стреляли…

Он посмотрел на Аллана, поднесшего ко рту крупный, розоватый, привядший виноград сорта «тайфи» — его умеют здесь сохранять до нового урожая, — и безжалостно продолжал:

— Только в лагерях были ямы. Глубиной в три человеческих роста, узкие, длинные. К ним пускали партиями…

Все молчали. Володя, у которого затекли ноги от сидения на полу, осторожно переменил позу.

— Как я уже говорил, крестьяне приходили к лагерю и бросали нам еду через проволоку. Десятки людей, сталкиваясь друг с другом, бросались за каждой картофелиной. Мы погибали от голода. Но вот в тот раз… В тот раз охранник, низкорослый толстый человек, — я его запомнил — не позволил женщинам бросать нам еду. Он показал им знаками, что сам это сделает. Они поставили свои корзины, и он стал бросать куски хлеба, картошки, мяса в сторону ямы, так что люди, толпа голодных, измученных людей, все приближались и приближались к ней. Затем он начал бросать еду то за яму, то перед ней. И случилось неизбежное — несколько человек свалились. Я не знаю точно сколько — может, десять, а может быть, больше. Я сам едва удержался на краю… Эти люди кричали. Они страшно кричали. Но им нельзя было помочь. Сами они не могли выбраться. А если бы мы их вытащили, все равно их бы застрелили охранники. В этих лагерях не было воды. Они не смогли бы сменить свою одежду. Они были обречены на смерть. И все-таки мы хотели им помочь. Несколько человек связали пояса, я дал сохранившееся у меня полотенце, мы связали все это и опустили в яму. Но тогда охранник начал в нас стрелять. Он убил одного человека, и пуля опять задела мою руку — раненую руку… Они погибли в этой яме. В этой зловонной яме. Они утонули в ней…

Аллан опустил голову. Мулло Махмуд смотрел прямо перед собой, худой, желтолицый, неподвижный. Старый Шаймардон перебирал пальцами кисточку на замшевых ножнах своего ножа.

— Я иногда вижу этого низкорослого охранника во сне. А когда просыпаюсь, думаю: что он делает сейчас? Лучше всего, если бы он погиб. Но если он остался жив, быть может, у него есть семья и есть дети. И это тихий добросовестный человек, который хорошо работает на своем месте. И может быть, он живет где-то, и имеет друзей, и старается не вспоминать о том, что он когда-то делал. Ведь память человеческая так устроена, что человек может забыть то, о чем не следует помнить. Но таким он стал только потому, что сейчас на земле мир. Мир может заставить даже очень плохих, очень страшных людей быть такими же, как все. Обыкновенными людьми… Вот чем страшна война.

Все молчали. И в этой особенной, горной, бесконечной тишине печально и протяжно закричал петух, а ему ответил где-то на краю кишлака другой и третий.

Володя незаметно взглянул на часы — было уже около часа ночи.

— Намози хуфтан, — сказал мулло Махмуд. Это была последняя вечерняя молитва из тех пяти молитв, которые правоверный мусульманин должен совершить в течение дня. Володя отметил про себя, что мулло назвал ее не по-арабски: «салят ал-иша», а по-таджикски — «намози хуфтан».

К удивлению Володи, мулло произнес по-арабски и затем медленно перевел на таджикский не обычную молитву «фатиху», а первый стих шестой суры корана «Одобрение». «Именем бога справедливого, милосердного. Слава богу, который создал небеса и землю и устроил тьму и свет. И даже те, кто заблуждается, будут судимы богом со справедливостью».


Глава тридцать шестая, которая называется «А в это время…»

Не входи, не нужно…

Заслони окошко

Сонной этой ветвью.

Сном, упавшим в ветви…

… Скорбь горы под снегом,

Кровь зари на небе…

Г. Лорка

Окно заслоняли два перепутавшихся кронами высоких тополя, и было слышно, как лопочет их листва. Время от времени по потолку скользил луч света — по улице проезжала автомашина.

— … Немного есть на свете людей, — продолжала Зина, — к которым я бы пошла поломойкой. Но вот к Шолохову пошла бы. За Аксинью, и за Григория, и за всех остальных…

Ведин лежал на спине на самом краю широкой кровати, согнув ноги в коленях, и смотрел в потолок, а рядом, у стены, повернувшись к нему лицом и поддерживая голову рукой, — Зина.

— Может, все-таки съешь чего-нибудь? — неожиданно перебила себя Зина.

— Да нет, чего же это я вдруг буду кушать среди ночи… — Он так устал, что не обедал и не ужинал. — А что у тебя есть?

— Ну что ж, можно котлету с хлебом или жаркое согрею… Или просто кусок мяса из борща, как ты любишь, с солью и луком.

— Может, и в самом деле перекусить?.. Только смешно это ночью.

— Некому смеяться. Пропусти, сейчас принесу.

— Я на кухню пойду.

— Не нужно. Я сама принесу.

Она сошла на пол и зашлепала босыми ногами. Спустя несколько минут Ведин прищурил глаза — Зина зажгла свет и подала ему глубокую тарелку, в которой лежал кусок вареной говядины с приставшими к нему ломтиками свеклы, разрезанная на четыре части луковица, солонка и два ломтя хлеба. Он присел на кровати и с аппетитом принялся за мясо.

— И вся их жизнь, и любовь, и все такое прошли в войне, в смертях и увечьях… И играла в их жизни война самое главное значение, — сказала Зина, переложив с сиденья стула на спинку гимнастерку Ведина и сев, как садятся на пол, обхватив руками колени и опираясь на них подбородком. — Только не знаю, как другие, а я мечтаю про них, как бы они жили, когда б протекала их жизнь в другое время, мирное и спокойное… Все было бы по-другому. Все бы у них было как следует… А ты вот не думал, — неожиданно спросила она, — что бы делал ты, если бы не стало больше этих самых воров в доме? Ну вот, если бы в самом деле наступил мир на земле?

— Не знаю, — ответил Ведин, прожевывая мясо, лук и хлеб. — Наверное, пошел бы в водопроводчики. Хорошее дело… Кстати, у нас кран на кухне заменили?

— Нет еще. Я его веревочкой обвязала, чтоб не текло.

— А запить чем? — спросил Ведин.

— Согреть чаю?

— Нет… Компота не осталось?

— Сейчас принесу.

Она принесла ему кружку холодного компота. Он выпил его залпом, поставил кружку на тумбочку и с удовлетворением заметил:

— Спасибо. Ох, и засну же я теперь.

— Так и отметили, что ты сегодня уже не майор, а подполковник, компотом.

— Не до этого теперь. Вот немного дела наладятся, обязательно отметим. Банкет устроим. В ресторане.

— А когда Шарипову присвоят подполковника? — ревниво спросила Зина.

— Не знаю. Скоро, наверное, присвоят… Ну, давай спать.

Он погасил свет, лег в постель к стенке и сразу же заснул.

Его разбудила Зина, но он уже сам проснулся перед этим. Звонил телефон. Он заторопился в соседнюю комнату, на ходу взглянув на светящийся циферблат часов, которые он ночью не снимал с руки. Было еще не поздно — около часа ночи. А ему казалось, что спал он долго и хорошо отдохнул.

— Я слушаю, — сказал он. — Хорошо. Я уже внизу.

Одевшись с той непостижимой скоростью, какая доступна лишь людям, прошедшим полковую школу в довоенной армии, он сказал:

— Когда вернусь, не знаю. Позвоню, если будет откуда.

Вынул из кобуры пистолет, проверил, есть ли в патроннике патрон, сунул пистолет в карман и поспешил вниз по лестнице к автомашине, которая, не заглушив мотора, уже ждала его у дома.

«Может быть, это и есть тот счастливый случай, — подумал он, — в который я всегда не верил и который так нужен? Как любит напевать Шарипов: «Потом его передали властям НКВД, с тех пор его по тюрьмам я не встречал нигде»? Ладно, сейчас разберемся…»

Рядом с шофером сидел дежурный — лейтенант Аксенов, а дверцу ему открыл устроившийся в глубине машины судебно-медицинский эксперт, юркий и нетерпеливый врач по фамилии Суматров. Аксенов не успел даже кратко рассказать о случившемся, как они уже подъехали к гостинице. Ведин увидел два милицейских автобуса и милицейскую «Волгу» с красным пояском на кузове.

— Опаздываете, товарищ майор, — весело и озабоченно сказал ему милицейский капитан Маркарьян. Ведин часто с ним сталкивался по своей работе и любил его за находчивость и веселый нрав. — Э, да вы уже подполковник? Поздравляю… — Маркарьян стоял у своей машины с красным пояском, готовясь сесть в нее. — Сейчас сюда прибудет все наше начальство. Пока со всех сторон не начали поступать указания, поедемте по следу. Я привез двух собак. Они впереди…

— Я сяду с вами, — сказал Ведин. — Хорошо?

— Пожалуйста.

— А моя машина пойдет следом.

Маркарьян открыл дверцу, пропустил Ведина и сел рядом.

— Что здесь произошло? — спросил Ведин.

— А вам еще и не доложили? Отстаете, товарищ подполковник.

Маркарьян торопливо, захлестывая Ведина потоком слов, стал рассказывать о происшедшем.

— Не похоже, чтобы уголовник, — сказал он. — Уголовники, бывает, режут милиционеров ножами. Но чтобы газом травили, такого случая я не знаю. Поэтому приказал позвонить в вашу контору, а пока пустил собак.

— Хорошо, — одобрил его Ведин и посмотрел сквозь заднее стекло: его машина шла следом.


Они повернули в переулок вслед за двумя собаководами, которые бежали так, словно собаки — большие и сильные овчарки — тащили их за собой. Затем свернули влево, к окраине, и подъехали к большой, обнесенной местами глиняным, а местами деревянным забором строительной площадке будущего комбината строительных изделий. Собаки со своими проводниками скрылись за забором.

— Побежим, — предложил Маркарьян.

Они перелезли через невысокий глиняный забор и побежали в темноте, без дороги, спотыкаясь о какие-то плиты и бревна, а вслед за ними, шаг в шаг бежали лейтенант Аксенов, медицинский эксперт Суматров и еще какие-то люди, выгрузившиеся из двух автомашин, которые прибыли следом за ними. Собаки остановились у небольшого сарайчика еще без крыши — его, очевидно, сооружали для того, чтобы там складывать цемент, так как он находился рядом с растворным узлом, но не закончили. Площадку неясно освещал укрепленный на стоявшем метрах в пятидесяти от них башенном кране электрический фонарь.

— Отведите собак назад, — негромко сказал Ведин.

И проводники отошли назад, к нему и Маркарьяну, а тем временем подошли еще шесть человек из управления милиции.

— Не стрелять, — сказал Ведин. — Только в крайнем случае в ноги. Вы и вы, — сказал он Маркарьяну и еще одному лейтенанту, — зайдите за сарайчик. С тыла. Не стрелять, — повторил он, — а в крайнем случае только в ноги. Вы, — сказал он собаководу и еще двум милиционерам, — вот сюда, влево, к растворному узлу. Вы направо, — сказал он остальным и задержал Аксенова и рослого старшину милиции. — А вы со мной.

— Я подойду к двери и предложу ему выйти, — волнуясь и неловко расстегивая висевшую сзади на поясе кобуру, предложил Аксенов.

— Не нужно. Ложитесь. И не спускайте глаз с двери.

Ведин сунул руку в карман и, слегка пригнувшись, направился к сарайчику. Он подошел к двери сбоку и громко, резко сказал:

— Выходите!

Выстрела он не услышал.

Выстрел услышал Аксенов, которому показалось, что у Ведина раскололась голова и разлетелась на части. И когда он приподнялся, чтобы броситься к Ведину, раздался еще один выстрел.

Пригнувшись так, как это только что сделал Ведин, Аксенов пошел к сарайчику.


Глава тридцать седьмая, о монете, украшенной изображением безбородого царя вправо

Кто в этом доме, в этом селении, в этом кишлаке человек враждебный, отними у его ног силу, омрачи его разум, сокруши его ум.

Авеста, Ясна

Володя сидел на свернутом особым образом вчетверо ватном одеяле, сложив калачиком босые ноги, и таял от удовольствия. Мулло Махмуд отлично разговаривал на арабском языке, на классическом арабском языке, которым написан коран, четко и выразительно произнося гортанный «айн».

Он наслаждался беседой с мулло и горьковатым вкусным чаем, который мулло подливал ему в небольшую фаянсовую серую пиалу, каждый раз наполняя ее на треть, и удивительно вкусной, удивительно сладкой штукой, оказавшейся попросту халвой местного приготовления, и особенно нишалло — белым, пенистым, похожим на крем лакомством. Мулло Махмуд объяснил, что его готовят особым образом из сахара и сбитых белков с прибавлением мыльного корня.

К тому же мулло Махмуд оказался любителем и знатоком стихов Абу-л-Атахия — арабского поэта восьмого века. Поочередно, строку за строкой, как это делают люди, играющие в «байтбарак», они стали вспоминать эту касыду Абу-л-Атахия.


Жизнь и смерть очень близки,
А время, если бросить стрелу, то угодит в цель.
Время учит всех, кто в нем живет,
Но шло ли кому-нибудь на пользу это учение?
Свойствами времени являются мудрость и совершенство,
Оно лучший поэт и проповедник.
Я вижу тебя измеряющим долготу твоей жизни,
А ведь она приносит тебе мучения, старит тебя и истощает.
Я вижу тебя опытным,
Но разве научил тебя твой опыт, как нужно поступать в дальнейшем?
Разве сделал он для тебя доступным язык времени –
Ведь в битвах времени ты слышишь только стон и плач.
Ты настойчив в исканиях юности,
А смерть, хоть ты пренебрегаешь ею, близка.
Ты стал опытным, но не вижу в тебе признаков этого опыта.
Ты все еще ищешь жизни, а к истине ты не стремишься.
Но вот ты успокоился в доме ином (превращенном)…

— Не знаете ли вы, что значит в «доме превращенном»? — спросил Володя.

— По-видимому, — ответил мулло Махмуд, — смысл этого слова следует искать в дальнейших строках: «Но и это превращение — тлен и прах», то есть что жизнь тебя ничему не научила и не научит, пока ты не превратишься в прах. Ведь далее, как помнит домулло, говорится, что «все поднимается для смерти», иными словами, все живет, чтобы умереть.

— И все-таки, — возразил Володя, — Абу-л-Атахия воспевает не смерть, а жизнь, потому что он спрашивает: «Разве ошибками украсилась жизнь твоя? — О нет, куда уж там…» И огорчается: «Как беспечно растратил ты свою жизнь…» Мне думается, что смысл этой касыды именно в том, что впоследствии выразил Хайям строками: «Ведь в царстве бытия нет блага выше жизни, как проведешь ее, так и пройдет она».

— Все мы ищем в стихах, — доброжелательно и печально сказал мулло, — то, что подтверждало бы наши собственные мысли и намерения…

Володя одолевал уже второй чайник чаю. «Это похоже на собаку, которая ловит собственный хвост, — думал он. — Чем больше ешь этой халвы, тем больше выпиваешь чаю. А чем больше пьешь чаю, тем больше съедаешь халвы. Пора бы и остановиться. Мулло, наверное, еще не попадались люди, способные съесть такое количество сладкого».

Разговор тем временем перешел на вопросы, которые, как с удивлением отметил про себя Володя, в те дни служили темой даже передовых статей в газетах, — на вопросы связи науки с жизнью.

— Конечно, — сказал мулло, — теперь уже всем, даже детям, известно, что Земля кругла, как отрубленная голова. Но что изменилось в мире от того, что мы это узнали? Стало ли от этого лучше? Как и прежде, люди или верят, или не верят в бога, и тот, кто стал безнравственным, сделался таким не потому, что отказался от веры, и тот, кто вышел на путь добродетели, ступил на него не потому, что поверил в бога. И как прежде, люди рождаются, и умирают, и трудятся, и боятся войны и разорений, и воюют и разоряют друг друга; и как прежде, мир разделяется на женщин и мужчин, на добрых и злых, на богатых и бедных, на запад и восток. И то, что мы узнали, что он круглый, не помогло им соединиться. Запад так и остался западом, а восток — востоком. И они не соединятся.

«Авеста — это понятно, — подумал удивленный Володя. — Она могла остаться в таджикском языке хотя бы потому, что была у одного из его истоков. Но Киплинг?..»

— Это вы так говорите?.. О западе и востоке? Или это старая пословица? — спросил он.

— Нет, это я так говорю. А почему вы об этом спрашиваете?

— Редьярд Киплинг, — ответил Володя, снова испытывая неловкость за свой вопрос, — английский поэт, написал когда-то почти такие же слова: «Запад есть запад, а восток есть восток, и им не сойтись никогда».

— Что ж, и среди кафиров (неверных) было немало мудрых людей, — прищурился мулло Махмуд. — И как писал Хасан-ибн-Сабит: «Лучший стих тот, о котором говорят: это правда». — Он помолчал минутку и продолжал: — Но объединить людей знаниями никогда и никому не удавалось и не удастся. Их можно объединить только верой в Ису или Мухаммада, в коммунизм или народовластие. Вера всегда была выше знания, и знание всегда только вредило вере.

— Смотря что мой досточтимый собеседник называет верой, — вежливо, так, чтобы не обидеть хозяина, возразил Володя. — Вера может быть построена на знаниях, и тогда она становится тем, что называют у нас научным предвидением. Может она базироваться и на заблуждениях, и тогда — я не имею в виду убеждений моего уважаемого собеседника — может превратиться и в суеверие.

— Религии, как об этом, должно быть, хорошо знает домулло, суеверие еще более противно, чем неверие, — оказал мулло Махмуд. — И не думает ли домулло, что его попытки получить точные знания о человеке, жившем тысячу лет тому назад, столь же далеки от нужд всей массы людей, — он не нашел подходящего слова и сказал, — всех, кто населяет эту землю, или, как вы говорите, этот шар, как попытки получить точное знание о человеке, который будет жить через тысячу лет после нас.

Володя ответил, что ему было бы очень приятно согласиться с его многознающим собеседником, но он не может этого сделать, так как счастлив каждой крупице знания, ибо придерживается того мнения, что знание дороже самых больших алмазов.

— Ну что ж, — сказал мулло Махмуд, — тогда, быть может, моему мудрейшему гостю поможет в его розысках воды, испарившейся тысячу лет тому назад, монета, которую принесла мне старая и больная женщина в обмен на пучок травы, — в наше время, когда верующих так мало, он занимается врачеванием тел, а не душ.

Мулло вышел за дверь и, немного замешкавшись, вернулся с монетой в руках. Он протер ее пальцами и протянул Володе. У Володи похолодело в груди. Он взглянул на монету, вскочил на ноги, поближе к окну, чтоб получше ее рассмотреть.

На первый взгляд она напоминала саксо-бактрийское серебро. Лицевая сторона была украшена изображением безбородого царя вправо. На реверсе, вокруг фигуры всадника — надпись шрифтом, похожим на греческий, замкнутая слева тамгой, напоминающей латинское 5. Монета была небольших размеров, но массивная, полновесная, хорошо сохранившаяся. Головной убор царя в короне в виде орла напоминал головной убор Ардашира Первого.

— Это удивительно! — сказал Володя. — Я боюсь утверждать — я не специалист в этой области, — но так как в китайских хрониках упоминается о коронах среднеазиатских царей в виде птиц, то можно думать, что эта монета примерно третьего века по христианскому летосчислению, когда такие головные уборы были очень распространены в Средней Азии, потому что в парфянское и кушанское время головные уборы царей имели более простые формы…

Володя рассказал, что во всем мире имеются всего две подобные монеты: одна в Британском музее, и вторая — значительно худший, сильно потертый фрагмент — внумизматической коллекции Эрмитажа.

— Вы не узнавали, как попала к этой женщине монета? — спросил Володя. — Где она ее нашла?

— Спрашивал, — равнодушно ответил мулло Махмуд. — Она получила ее в наследство от своей матери, а та, может быть, от бабушки или прабабушки.

— А где живет эта женщина?

— Не знаю… Где-то в Горном Бадахшане. Но я вижу, что этот предмет очень вас занимает… Так возьмите его от меня в подарок на память об увлекательной и поучительной беседе, которую мы с вами сегодня вели.

— Я не могу принять такого подарка, — искренне испугался Володя. — Вы просто не представляете себе, какая ценность попала вам в руки! За эту монету любой музей даст не менее тысячи рублей, а может быть, и больше.

Мулло Махмуд несказанно удивился.

— Мой ученый друг, вероятно, преувеличивает, — сказал он, поглаживая бороду. — Как может этот жалкий серебряный кружок стоить таких денег?

— Стоит, — сказал Володя. — Поверьте мне. Ведь это саксо-бактрийская монета… Примерно времен Ардашира Первого, то есть 224–241 года…

— И все-таки, — сказал мулло, — прошу вас принять эту монету в подарок, так как я не стал бы ее продавать. Ибо считаю несправедливой столь значительную цену за такой ничтожный предмет.

— Хорошо, — превозмогая нерешительность, сказал Володя: уж слишком большое потрясение среди нумизматов должна была вызвать находка. — Я передам монету Академии наук, а там уж решат, куда ее поместить. Я думаю, что скорее всего она попадет в Эрмитаж как ваш дар.

— Я подарил эту монету вам, а не Академии наук, а вы вольны поступать с ней как вам заблагорассудится.

— Спасибо. Большое вам спасибо, — сказал Володя.

— Нет, это вам спасибо за то, что вы открыли мне, несведущему, глаза, рассказав о значении этой монеты для того, что у кафиров называется наукой.

Когда они расстались, мулло Махмуд свернул достархан с лепешками и халвой, заварил свежий чай, затем принес из очага горящий уголек, переложил его на донышко перевернутой пиалы, вынул из жестяной коробочки из-под зубного порошка кусочек анаши или гашиша, называвшегося также бангом или чарсом, величиной с горошину, положил гашиш на уголек и, когда послышался приторный запах горящей конопли, стал вдыхать дым через трубочку, свернутую из новенького рубля и перевязанную ниткой. Дым медленно и мягко туманил сознание. Мулло лежал на ватном одеяле, то потягивая сквозь трубочку дым, то отпивая маленькими глотками горьковатый чай, и думал о толстом нелепом ученом, которому он только что, повинуясь неожиданному порыву, сделал подарок.

Он был искренне удивлен, когда услышал от Володи о стоимости показанной им монеты, но не стоимости, а тому, что человек, сумевший так точно определить время, когда она была выпущена, ее исключительность, не попытался хоть немного приуменьшить ее цену.

Да, этот молодой ориенталист не ошибся. Действительно, только один экземпляр такой монеты имелся в Британском музее, и он получил в подарок именно этот экземпляр, а в музее его заменили точной, искусно приготовленной копией. Ее и два листа редчайшего куфического корана вручили Френсису Причардсу, когда он под именем графа Глуховского был направлен в армию Андерса.


Глава тридцать восьмая, в которой Шарипов остается бесстрастным

Не говори: от бога мой грех. Бог сначала создал человека, а затем предоставил его собственным побуждениям. Перед тобой огонь и вода: можешь протянуть руку куда хочешь. Перед человеком — жизнь и смерть, и что ему нравится, то ему будет дано.

«Премудрости Бен-Сиры»

Шарипов поворачивал в замке ключ. Туда и назад, туда и назад. Так это и было. Чтобы закрыть эту дверь, нужно было притянуть ее посильней и лишь после этого повернуть ключ в замке. Иначе запор не попадал в предназначенное для него отверстие, ключ проворачивался вхолостую, и дверь на замок не закрывалась.

… Ему и Ведину иногда случалось вместе ходить осенью и весной по полям или по немощеным, залитым жидкой вязкой глиной улицам кишлаков. У него сапоги бывали забрызганы грязью доверху, до колен, а у Ведина ни пятнышка. Как выходил он из машины или из поезда в начищенных сапогах, так и приходил на место. Он выбирал, куда поставить ногу. Он считался медлительным человеком, его многолетний начальник. Но это была медлительность человека, всегда знающего, куда и на что идет, и умеющего рассчитать каждый шаг.

… Да, это подтвердил и милиционер. Он скоро пришел в себя. Пистолет был заряжен патронами с безопасным для человека газом. Когда милиционер потянул к себе дверь, она открылась. Он попал не в тот номер, этот милиционер. Какой-то приезжий напился в ресторане и повел к себе в номер девицу довольно подозрительного вида и поведения. Когда портье воспротивился такому нарушению порядков, принятых в гостинице, приезжий довольно сильно стукнул портье кулаком по голове, а девицу, вздумавшую улизнуть, силой потащил к себе. Портье вызвал постового милиционера.

«Так стоит ли за это ложить жизнь?» — спросила когда-то Зина. Чью жизнь?.. И за что?.. У этого человека было много приспособлений для того, чтобы лишить себя жизни. Ампулы с ядом. Он должен был раскусить такую ампулу, если попадется. Игла, заправленная кураре. Он должен был уколоть себя, если увидит, что нет выхода. Пистолет, из которого он застрелился… Но перед тем как застрелиться, он убил Ведина.

Шарипов распорядился, чтобы, прежде чем начнут осмотр оставленных вещей, обыскали номер: не успел ли убийца спрятать что-либо в выходе вентиляционного канала, в постели, за батареей водяного отопления или просто под потертым ковриком, лежавшим перед кроватью.

«Очевидно, он стрелял по звуку. Их там обучают. Но почему он выстрелил только один раз в Ведина и сразу же вслед за тем в себя? Сдали нервы?.. Боже мой, — подумал Шарипов, — как я буду жить без Ведина?.. Говорят, что людей часто начинают ценить лишь после их смерти. Но мы все при жизни Ведина знали, какой это человек. Какой это человек! И вот ему разнесли голову так, что хирурги не смогли сложить частей, и он лежит в управлении с головой, закрытой белой тканью… Ждал ли он, что в него выстрелят? Не знаю. Очевидно, ждал. Иначе бы он не оставил на месте Аксенова, который просился вперед. И я бы не пустил Аксенова, а пошел сам, если был бы там старшим начальником, как был там Ведин. Такая у нас работа. Это наша работа».

Он внимательно перелистывал книжечку, которую нашел в столе. Это был краткий рецептурный справочник. Неизвестно, принадлежал ли он последнему жильцу этого номера. Он искал в нем какие-то отметки. Никаких отметок не было. Справочник производил впечатление совершенно нового. Возможно, им ни разу не пользовались.

Говорят, легкая смерть. Когда человек умирает во сне от сердечного заболевания. Или как погиб Ведин. Суматров подсчитал, что он не слышал выстрела, а Суматрову можно верить в таких расчетах. Значит, он даже не понял, что умер. И говорят, что это легкая смерть. В утешение. Чепуха. Человек не должен так умирать. Даже от инфаркта. Человек должен знать, что он умирает. Должен обдумать, что он успел сделать и чего не успел. Должен знать.

Под кроватью нашли губную помаду. Он осмотрел ее и положил на стол, где лежал рецептурный справочник и пистолет, из которого убили Ведина. Ведин не увидел этого пистолета. Когда-то он рассказывал Давляту о предложении немецкого инженера Герлиха сделать ствол конической сверловки, сужающийся в калибре от казны к дулу с 8,73 до 6,19 миллиметра. При этом скорость пули увеличивается почти вдвое — до 1700 метров в секунду. Пули, чтобы они могли двигаться по коническому стволу, снабжены двумя поясками. По мере движения по каналу ствола пояски сжимались и входили в кольцевые заточки на корпусе пули… На пулях к пистолету, лежавшему на столе, было по два пояска и кольцевые заточки. Они обладали огромной пробивной способностью, эти пули к пистолету со стволом системы инженера Герлиха.

… Сказать — не поверят. Но для него внезапная смерть Ведина была особенно неожиданной еще и потому, что он не успел с ним поговорить так, как хотелось бы. За столько лет! Что он о нем знал?.. Очень мало. Почти ничего. Он, человек, профессия которого состояла в том, чтобы знать о других людях как можно больше, так мало знал о своем многолетнем и, пожалуй, единственном друге. Что же он знает о других? О врагах, а не друзьях. Если он часто не мог понять, почему так или иначе поступает Ведин, как понять, почему так или иначе поступают люди, по всему чуждые ему и враждебные… А понять — это их работа. Это их самая нужная работа.

«Нужно будет найти чертежи Ведина, — подумал Шарипов, взглянув на стол, — и передать их специалистам. Пусть сделают пистолет, которого он не успел сделать. Чтобы был ему памятник. Пистолет системы Ведина. Или просто «Ведин». Надолго. Или хотя бы до тех пор, пока в нас стреляют из пистолетов».

На тумбочке лежала початая плитка шоколада «Спорт», а в чемодане — еще четыре плитки. Возможно, он любил сладкое, этот человек. Любил сладкое и заботился о своей прическе. В чемодане у него обнаружили единственный предмет нерусского происхождения — купленное в первой же попавшейся аптеке немецкое средство для ращения волос — «Биокрин»… Он стоял в стороне и, часто стряхивая пепел с сигареты в гостиничную плоскую алюминиевую пепельницу, наблюдал за тем, как следователь вынимает из чемодана рубашки, носки, носовые платки, осматривает каждый шов, а оперативный дежурный их отдела торопливо составляет опись.

«В газетах известят: «Трагически погиб при выполнении служебного задания». А может быть, даже без слова «трагически», как еще посмотрит на это слово военный цензор. На похоронах все скажут правильные, продуманные речи. И я, наверное, скажу все, что нужно. А потом, на разборе операции, Степан Кириллович предложит почтить вставанием память подполковника Ведина, а затем скажет, что Ведин допустил такие-то и такие-то ошибки, что он не должен был сам подходить к двери сарая и кричать: «Выходи!» Нет, он не крикнул: «Выходи!», Аксенов засвидетельствовал, что Ведин крикнул: «Выходите!», хоть точно знал, что там один, а не двое. Он был очень вежливым человеком, Ведин… Что не должен был сам подходить к сараю, а следовало послать присутствующего здесь на разборе лейтенанта Аксенова. Потому, что место руководителя операции является таким же элементом операции, как место командира в бою. И еще что-нибудь в этом роде. Что не нужно было подходить к двери сарайчика, а предложить ему выйти оттуда из милицейской машины. Для этого достаточно было включить мегафон… Но сам бы он поступил так, как Ведин. И я бы действовал так же. И даже Аксенов. Но причины, почему каждый из нас поступил бы так, у всех были бы разные. Что-то такое было у Ведина. Какой-то надлом. Как у многих людей. Но какой, я не знаю и не узнаю никогда. И даже такой историк, как этот толстый и большой Неслюдов, если бы захотел узнать об этом в будущем, не узнал бы ничего, как не узнает он, что думал Бабек перед его страшной смертью, о которой он рассказывал. И когда мы говорим, что он думал так-то, то мы ставим себя на его место и думаем, как мы, а не как он…»

Дежурный подал ему документы, найденные в кармане пиджака.

«С какой же «легендой» он приехал?» — думал Шарипов, внимательно рассматривая паспорт. Это был довольно потрепанный паспорт, бессрочный, выданный в Москве на основании метрической выписки и орденской книжки. И то, что не забыли указать номер орденской книжки, а орденоносцы любого возраста имеют право на бессрочный паспорт, делало его еще более похожим на подлинный документ. Во всяком случае, только эксперты смогут, может быть, отличить этот паспорт от настоящего.

Не один день сочиняли для этого человека то, что на языке разведчиков называется «легендой». Над ней работали специалисты в разных областях жизни Советского Союза. В ней были взвешены и продуманы тончайшие биографические детали, и все, что придумали для этого человека, и что придумал он сам и потом запомнил до мельчайших подробностей, могло быть и подлинной биографией. Мог где-то существовать такой Алексей Григорьевич Павлов, проживший такую же или примерно такую жизнь, как та, о которой рассказывалось в «легенде», подготовленной для этого человека.

Все люди, которые так или иначе были связаны с разведкой, имеют свою «легенду». И вся работа его заключалась в том, чтобы установить правду. Работа эта наложила свой отпечаток и на него: иногда ему становилось уже невмоготу от лжи, с которой он постоянно сталкивался, казалось, что неправда и является самым главным, и самым грозным, и самым коварным оружием, которое постоянно приставлено к его горлу, и даже небольшая ложь, фальшь со стороны людей, каким он особенно доверял, надолго портила настроение, утомляла и разочаровывала. Для чего Ольга сказала, что не виделась с Аксеновым, в то время как навестила его в госпитале?.. К чему эта ложь?.. Чтобы он не ревновал ее? Но ведь он не ревнует. Не ревнует, но хочет, чтобы ему говорили правду. И всегда.

И дело в общем не в Ольге. И даже не в этом убийце, размозжившем себе голову. Дело в том, что в мире появилось слишком много неправды, которая правдоподобнее самой светлой истины. Что слишком много людей сделали своим занятием не изготовление сапог и самолетов, хлеба и стульев, а ложь, а неправду, хитрую, дутую, бессовестную. И иногда ему казалось, что весь мир взывает об одном: правды! правды! Так больше продолжаться не может! Уже невтерпеж! Хватит!..

— Эти запонки развинчиваются, — сказал следователь. — Но еще нужно будет разобраться экспертам — может быть, они так и изготовляются фирмой. Может быть, он сам не знал, что они развинчиваются. Посмотрите, уж слишком маленькое остается отверстие.

Шарипов осмотрел запонки.

«Нет больше Ведина, — подумал он с таким отчаянием и горечью, что ощутил желание завыть и хватать пыль на дороге и сыпать ее себе на голову и в лицо. Так однажды делал его дедушка Шаймардон, когда узнал, что брат дедушки — неграмотный поэт Латфуло — умер от черной оспы. — Нет Ведина, и этого не поправить уже ничем: никакими мыслями, никакими словами, никакими поступками. И что бы там ни говорили о том, что смерть во имя правого дела — святая смерть: святой бывает только жизнь… И неужели люди — все люди, все человечество — никогда не научатся так ее строить, чтобы она не обрывалась преждевременно, чтобы людей не убивали, не мучили, чтобы с ними поступали справедливо, чтобы каждый поступал с другим так, как он бы хотел, чтобы поступали с ним».

Осмотр вещей, оставленных в номере убийцей, подходил к концу.

«Если бы этот негодяй, убивший Ведина, сам остался жив, мне бы не дали вести следствие. Я бы не смог. Я все понимаю. Но я ненавижу его так… Я ненавижу его так, что… — ненависть переполняла его, и он ощущал ее, как ощущают физический предмет, она угловатым, царапающим комом собралась в горле, и нужно было проглотить ее или выплюнуть. — Бандит. Подлый убийца. И все-таки… Вот он струсил в последний момент и застрелился. Если сопоставить время между выстрелами, он не знал, убил ли он кого-нибудь. Наверное, не знал даже, ранил ли. Хотя, может быть, он прошел такую тренировку, что стрелял по звуку совсем без промаха. Бывают такие. Но если бы он интересовался результатами выстрела, он бы выждал, чтобы проверить. Скорее всего он выстрелил с испугу. Бывает и так. И даже за секунду до выстрела он, вероятно, не знал, что выстрелит в одного из людей, окруживших сарайчик, — если бы он готовился отстреливаться, он бы продолжал стрельбу… А что сам застрелится, он уже, возможно, знал.

И если быть справедливым, может быть, через несколько дней где-то там… кто-то будет думать о нем так, как мы думаем о Ведине. И виноват в общем не он, а те, кто его послал. Вот уж до кого я б добрался! — подумал Шарипов с яростью. — Вот кого я бы собственными руками… Но пока мир так устроен, как он устроен сейчас, если даже для некоторых людей смерть этого убийцы такая же страшная утрата, как для меня смерть Ведина, все равно мне он враг. Кровный и подлый враг. И я не хочу… я не буду ни в чем сравнивать его с Вединым. Я буду думать о нем как о фашисте, как об одном из тех, кто загонял людей в печи Освенцима, кто способен схватить ребенка за ноги и разорвать его на части… И может быть — вполне может быть, — он таким и был, этот человек, так хорошо стрелявший по звуку».

Он стоял посреди комнаты с пепельницей в руках и курил, а люди, занимавшиеся осмотром номера и вещей его последнего жителя, поглядывали на него со скрытым удивлением, не понимая, как Шарипов, утративший самого близкого своего друга, может оставаться таким спокойным, таким откровенно равнодушным к этой страшной смерти.


Шарипов где-то читал, будто были ученые, считавшие, что бог существует, но его роль свелась лишь к тому, что он дал первый толчок, вызвал движение, а дальше уже все развивалось в соответствии с законами природы, без участия бога. И вот перед ним стоял этот «бог», давший первый толчок ряду таких роковых событий.

Тощий, костлявый человек с очень скучным лицом, с большим, сплющенным с боков носом и мигающими глазами с красноватыми веками, по фамилии Параконев.

— Кто вы такой? — спросил у него Шарипов.

— Я непьющий, — торопливо ответил Параконев неожиданно высоким голосом. — Поверьте мне, я совсем непьющий, как все дегустаторы. Я совсем не пью вина, я приехал сюда в командировку — дегустировать новый марочный портвейн винсовхоза. Я выпил всего три маленьких глотка вина, как все дегустаторы… Но вечером устроили ужин и уговорили меня выпить водки, которая ко всему еще оказалась теплой. Я могу вам предъявить справку со службы, что я непьющий…

От испуганного вида и писклявого голоса этого «бога» Шарипову стало не по себе.

— Хорошо, — сказал он Параконеву. — Вы свободны.

— Значит, меня не обстригут? — с надеждой спросил «бог».

— То есть как? — не понял Шарипов.

— Не дадут мне пятнадцать суток?

— А вы думаете, что полагается? — в свою очередь, спросил Шарипов.

— Думаю, что полагается, — заморгал глазами «бог». — Но лучше бы я заплатил штраф. У нас недавно постригли одного дегустатора тоже за появление в общественном месте в нетрезвом состоянии. И сейчас же: раз — и перевели его на другую работу.

«Нет, — с горечью подумал Шарипов. — Дело не в этом «боге». Он не причастен к смерти Ведина. Просто теплая водка, которую он выпил, дала толчок ряду случайностей, а уж они, в свою очередь, вызвали явления, очевидно неизбежные при таких обстоятельствах».

И все-таки Ведин погиб, а этот непьющий дегустатор жив.


Глава тридцать девятая, в которой мулло Махмуд встречается с лордом Расселом

В этом мире еще не было сделано ни одного доброго дела, которое осталось бы безнаказанным.

Абдаллах ибн ал-Хуссейн ал-Латахари

«Йезакиил увидел колесницу…»
 — вспомнил мулло Махмуд. — Но как же дальше?

Йезакиил увидел колесницу,
По воздуху несущуюся вдаль.
Согласно и стремительно колеса
Вращалися на поприще воздушном.
Передние вращались верой,
А задние — по милости господней».

Мулло Махмуд вспомнил этот слышанный им в далеком детстве евангелический гимн и снова подивился про себя чистоте и наивности веры людей, способных отличать, какою силою двигались передние и задние колеса экипажа, увиденного Йезакиилом. И подумал он об этом на английском языке, хотя обычно избегал вспоминать его. Он постоянно думал на таджикском, случалось ему думать на арабском и даже на русском, которым владел он недостаточно хорошо, только бы не на английском. Но сны ему постоянно снились английские: с туманом и Темзой, с газонами и бобби, с исовым пудингом и яблочным джемом.

н не скучал по Англии. Она ему просто часто снилась. С этим уж ничего нельзя было поделать.

Лорд Рассел, подумал он. Не Бертран Рассел, и не этот юрист, а Рассел, которого они звали «канарейкой». Это он ему приснился. Рандольф Рассел, уверявший, что в старенькой автомашине, на которой приехал за ним дядя Френсиса, колеса, как в колеснице Йезакиила, вращаются «по милости господней».

Да, это было еще в Харроу. С ним учился тогда великовозрастный болван Рандольф Рассел, сноб, хваставшийся тем, что на нем нет ничего отечественного. Костюм из голландской ткани, а сшит в Париже, сорочка из Испании, носовые платки из Лиона, и башмаки чуть ли не из Америки, из бизоньей кожи. Он тогда очень завидовал этим бизоньим башмакам.

Но вот теперь на нем самом нет ни одного предмета, изготовленного на расстоянии большем, чем в километр от порога его дома. Рубаха и штаны из карбоса — белой, грубой, похожей на бязь, сотканной на ручном станке хлопчатобумажной ткани, полосатый халат из алачи подбит ватой, подкладка из маты, а верх тоже домотканый, но получше — алача схлопчатой основой и шелковым утоком. Башмаки коричневые, из сыромятной, грубо выделанной кожи. На всем, что на нем надето, не найдешь и одной пуговицы — все завязывается шнурками или удерживается поясом.

В этом, подумал он, тоже своеобразный снобизм. Только его здесь некому оценить. К этому, как и к тому, что он курит гашиш, и ко многому другому относятся здесь как к стариковскому чудачеству, с редким терпением и снисходительностью. Они считают его своим. Детям кажется, что он жил тут всегда и будет всегда жить. Взрослые гордятся его лекарским умением и преувеличивают это умение. И когда он умрет, о нем еще долго будут помнить. Если он сумеет хорошо умереть…

Но почему он вспомнил об этой «канарейке» Рандольфе Расселе? Ах, да, в связи с этим Расселом-юристом.

Он неторопливо пробирался тогда между ослами и велосипедами, автомашинами и лошадьми. Шум стоял такой, что человеческий голос пропадал даже вблизи: на гуденье автомобилей пронзительно отвечали ослы, ржанью лошадей вторили вздохи верблюдов, и на самой высокой, самой звонкой ноте звучали голоса продавцов лепешек и сладостей, пробиравшихся сквозь всю эту сумятицу со своими корзинами.

Но если бы звуки порождались красками, то именно такой гул стоял бы над этим базаром: голосом продавцов лепешек кричали бы груды оглушительного яркого красного перца — калампура; по-ишачьему ревели бы горы желтого лука, по-лошадиному ржала бы зелень — дикий ревень бураково-красный внизу и темно-зеленый вверху, редиска, петрушка, укроп, и полосатые, всех цветов радуги халаты перекликались бы звонкими человеческими голосами.

Он прошел к ряду, в котором продавали темно-зеленый крупичатый жевательный табак — нас. Его готовили, смешивая растертые в порошок табачные листья с золой и известью. Небольшую щепотку наса бросали в рот, под язык, постепенно рассасывая. Мулло Махмуд попробовал табак у нескольких продавцов и остановился на том, который продавал пожилой пижон в дорогом халате, с бородой и ладонями, окрашенными хной.

Продавец свернул маленький фунтик и двумя руками, как делают это в знак почтения, подал его Махмуду. Мулло пересыпал табак в выдолбленную и отполированную тыквочку величиной с грушу, какая обыкновенно служит табакеркой, и машинально взглянул на листок, из которого был свернут фунтик. Он прочел:

«… Женщины часто прятали детей под одеждой, оставленной на вешалке, чтобы не брать их с собой в газовую камеру. Поэтому команды из заключенных, обычно под наблюдением эсэсовцев, обыскивали одежду и обнаруженных там детей отправляли в газовую камеру. В новых камерах усовершенствованного типа…»

— Разрешите посмотреть бумагу, в которую вы заворачиваете свой превосходный табак, — попросил он продавца.

— Пожалуйста, — ответил тот и дал ему книгу. Из нее было вырвано уже много страниц — она начиналась со 185-й. Это была книга лорда Э. Рассела «Проклятие свастики».

— Я хочу купить у вас эту книгу, — сказал мулло Махмуд.

— Она не продается, — погладил продавец красными пальцами красную бороду. — Но если она вам нужна, возьмите ее от меня в подарок, — добавил он великодушно.

Лорд Рассел. Из Ливерпуля. С. В. Е. — кавалер ордена Британской империи второй степени. Он попытался вспомнить этого видного юриста, но никак не мог представить его лица, а вспоминался только голос, чуть гнусавый, негромкий и волнующий.


Разыскивая имя автора, мулло Махмуд посмотрел последнюю страничку, над которой стояло «Заключение». Он медленно, мысленно переводя слово за словом на английский язык, прочел его:

«Существовал концентрационный лагерь, который в 1945 году, после того как из него убрали все следы смерти, мог посещать народ. Лагерь находился в Дахау, недалеко от Мюнхена, и посетитель уходил оттуда с незабываемым впечатлением.

Единственные заключенные, которых он там видел, были немцы, обвиняемые в военных преступлениях и ожидавшие суда или освобождения. Каждый из них жил с комфортом в светлой, удобной камере, пользовался электрическим освещением, а зимой — центральным отоплением, имел кровать, стол, стул и книги. Вид у них был упитанный и холеный, а лица выражали легкое удивление. Их, должно быть, действительно удивляло, что же происходит, где же они находятся.

Покинув жилые помещения, ставшие такими чистыми и опрятными, посетитель отправляется на другой конец лагеря, где находился крематорий. Там еще полностью сохранился весь механизм смерти, которым так долго пользовались, чтобы избавиться от тех, кто осмеливался стать поперек пути фюреру.

Исчезли трупы, которые когда-то лежали в пристройке, ожидая сожжения, потому что в газовых камерах умерщвляли больше, чем пропускали печи; исчезли и несчастные человеческие существа, ожидавшие своей очереди, чтобы войти в камеру смерти. Они исчезли навсегда, но призраки их остались, и все напоминало о них.

А дальше можно было видеть чистым и прибранным помещение, где жертвы раздевались; газовую камеру с глазком, в который смотрел оператор, дожидаясь последних минут агонии, чтобы включить затем электрический вентилятор для очищения воздуха от смертоносных газов; примыкающее здание крематория и носилки на железных колесиках, сбрасывавшие трупы в пасть печи; небольшую комнату, где трупы были навалены до потолка и где на оштукатуренных стенах еще оставались отпечатки их ног; машину, перемалывающую кости для удобрения соседних полей, и помещение, где хранили прах.

Проходя по этим помещениям и обозревая сцену столь многих страданий и трагедий, посетитель еще ощущал смрад разлагавшихся трупов и запах горелого мяса, но что же он видел, когда, выйдя на чистый свежий воздух, поднимал глаза к небу, чтобы освободиться от этого кошмара? К шесту на крыше крематория была прибита маленькая, грубо сколоченная скворечня, которую устроил здесь какой-то страдавший раздвоением личности эсэсовец.

Тогда и только тогда можно было понять, почему нация, давшая миру Гёте и Бетховена, Шиллера и Шуберта, дала ему также Освенцим и Бельзен, Равенсбрюк и Дахау».

Он вернулся тогда домой, наспех написал три письма и поехал в Душанбе.

«Если в конце концов установят, кто же автор этих писем, — думал он, — то и обо мне скажут, что я страдал раздвоением личности. Но, может быть, кто-нибудь при этом подумает, что я хотел спасти не скворцов, а людей».


Глава сороковая, в которой не происходит ничего такого, что влияло бы на ход повествования

Уже горит дом соседа Укалегона…

Вергилий

Ибрагимов не верил в бога. Во всяком случае, в такого, в какого верили христиане, магометане или евреи. Но у него был свой бог — удача. Когда человек берет билет в лотерее, ему может повезти, если ему мирволит этот бог. Этот человек найдет кошелек с деньгами, останется единственным на горящем самолете, врезавшемся у самого аэродрома в телеграфный столб, это его товарища, а не его убьет шальная пуля.

И сейчас всем своим естеством, каждой жилкой он взывал к великому богу удачи: «Помоги! Вызволь! Докажи, что ты существуешь, — ведь я так верю в тебя и так надеюсь на тебя!..»

Он медленно шел по улице, а ему хотелось бежать, и разогретый асфальт — теплота его чувствовалась сквозь подошвы легких дорогих туфель — и был той землей, которая горела под ногами.

Прежде ему часто случалось нарушать правила конспирации, но в этот раз он им последовал, и это хорошая примета… Да какая к черту примета — это просто спасло его. Пока, во всяком случае. Он договорился, что они встретятся в десять часов утра на центральном почтамте, хоть вначале у него было желание щегольнуть перед этим приезжим своей независимостью и сказать, что он придет прямо к нему в гостиницу. Он представил себе, как открывает дверь номера, как глядят на него из комнаты черные беспощадные зрачки пистолетов и насмешливый голос предлагает: «Входите, входите. Вы не ошиблись дверью». И силой воли он заставил себя замедлить шаги, участившиеся в такт ударам сердца.

Дорогу перебежала черная кошка. Женщина, которая шла перед ним, оглянулась и замедлила шаги. Он странно улыбнулся, остановился, поправил шнурок на туфле и дождался, пока какой-то мальчишка обогнал его и пересек невидимую и роковую черту, оставленную кошкой.

«Вот видишь, я выдержал твое испытание… Хоть сейчас дорога каждая секунда. Помоги же мне!» — молился он своему богу удачи.

— Эй, такси! Свободен?

Он сел рядом с шофером, оглянулся, не сворачивает ли за ним другая машина, и назвал адрес.

«Что со мной? — вдруг удивился Ибрагимов. — Почему я сразу не сел в такси? Но это возле гостиницы. Нет. Ничего. Следовало немного отойти пешком. Так правильней…»

Он внимательно посмотрел на водителя такси, молодого парня-узбека в перешитых, намеренно зауженных китайских хлопчатобумажных штанах и в рубахе навыпуск из той же ткани, из какой жена его (если он женат) сшила для себя домашнее яркое платьице. Тоже хорошо. Пока хорошо.

Значит, сейчас домой. Убрать все лишнее. Хотя ничего особенно лишнего дома нет. Подготовить все, что нужно в дорогу. Изготовить телеграмму. Хотя бы от сестры из Новосибирска, вернее, от брата — сестра опасно больна, прошу немедленно приехать. Показать телеграмму в телеателье. Взять недельный отпуск за свой счет. Затем на вокзал. Ни в коем случае ни самолетом, ни автомобилем. Поездом. И на вокзал не самому… Попросить съездить за билетом кого-нибудь из сотрудников. Сказать, что не хватает времени. А там, в дороге, на первой же узловой станции пересесть в другой поезд.

И главное, не выжидать. Действовать.

«Я буду очень стараться, — просил он, — только помоги мне. Только сделай так, чтобы дома меня никто не ждал. Ты дал мне благополучно пройти по лезвию бритвы самый первый, самый опасный участок. Дай же мне пройти второй…»

Он поднял глаза на свое окно, не заметил ничего подозрительного и поспешил к себе. Он спросил у хозяйки квартиры, не узнавал ли кто-нибудь, когда он вернется, пожаловался, что тяжело заболела сестра в Новосибирске — что-то такое с сердцем — и что в связи с этим он должен будет уехать на несколько дней, и лишь после этого вошел в свою комнату.

«А почему я так испугался? — думал он, торопливо заглядывая в ящики стола. — Быть может, пронесет?.. Нет, — ответил он себе, — я правильно испугался. На этот раз не пронесет. На этот раз потянется вся ниточка. И главное, не опоздать. Главное, успеть, пока еще есть время. Пока они не разобрались…»

Он выдернул из дорогого мощного радиоприемника вилку наушника и спрятал наушник в карман, чтобы выбросить его по дороге. Он сам перестроил этот радиоприемник так, чтобы вместо динамика работал при желании наушник. Так он слушал «Голос Америки». В еженедельном обзоре литературы третья и седьмая фраза предназначались для него, для Ибрагимова. Прежде он задумывался: неужели никого не удивляет, какую чепуху им приходится болтать в этих литературных обзорах, чтобы составить фразы, предназначенные для него. А может быть, думал он тогда, четвертая и одиннадцатая фраза адресованы еще кому-нибудь.

Самое трудное было со связью. Но сейчас только бы исчезнуть. А потом уже организовать связь и сообщить, что «брат Коля» пропал.

Они там очень беспокоились о «брате Коле». С ума сходили. Прислали даже письмо. Этот приезжий был большим ловкачом. Сумел даже передать важные сведения. После этой передачи в Пентагоне, наверное, поднялась сумятица, как в муравейнике.

Он вспомнил Пентагон, в котором ему случалось бывать несколько раз, — лабиринт из бетона и камня с коридорами общей протяженностью в двадцать восемь километров, с коммутатором на сорок тысяч телефонных номеров, с тридцатью двумя тысячами сотрудников, с тысячей человек младшего обслуживающего персонала, с четырьмя людьми, занятыми весь рабочий день только тем, что сменяют перегоревшие электрические лампочки, с мусорными корзинами, в которые ежедневно выбрасываются девять тонн несекретных бумаг. Вот где сейчас, наверное, паника.

«Я против войны. Я за мир. Но если бы они начали сейчас, все было бы решено. Тут уж было бы не до меня». Ибрагимов представил себе, как беззвучно несутся ракеты с атомными головками, и невольно втянул голову в плечи.

Он вынул из шкафа бутылку коньяку, приложил к стене плоскую диванную подушку и ударил бутылку донышком о подушку так, что сорвался сургуч и пробка на три четверти вылезла из бутылки. Сколько раз поражал он этим своим точным мастерским ударом дам, так ему благоволивших. Он вынул пробку, налил треть стакана коньяка и с отвращением выпил — он не любил спиртного. Коньяк лег в желудке комком горячего, непропеченного теста. Он запил его водой и стал укладывать чемодан.

«Нужно еще изготовить телеграмму, — подумал Ибрагимов. — Но стоит ли на это тратить время?.. А черт с ней! Скажу, что получил телеграмму. И все».

Сгребая с туалетного столика в чемодан мыло, зубную щетку, пасту, электрическую бритву, он на секунду взял в руки фотографию Марго в рамке из органического стекла, странно, с облегчением усмехнулся и бросил фотографию в чемодан.

«Если только обойдется… — думал он. — Если только проскочит… Если только ты мне поможешь, я напишу Максиму Сергеевичу такое письмо, что благороднее он не получал за всю жизнь… Черт с ним, я ему зла не желаю. Только помоги мне, — молил он бога удачи, — и я осчастливлю этого человека. Я напишу ему, что уехал, чтобы не разбивать его семью…»

Он дружил с мужем своей любовницы Марго — умным и медлительным Максимом Сергеевичем, видным работником республиканской прокуратуры. Максим Сергеевич признавался ему однажды даже в том, что прежде у него и Риты не было близких друзей, не с кем было даже посоветоваться по всяким личным вопросам и что поэтому и он и Маргарита Аркадьевна особенно ценят его отношение.

Но Марго было уже недостаточно того, что она чуть ли не ежедневно посещала его комнату, что хозяйка его квартиры знала об их отношениях и сплетничала о них вволю, это уже не щекотало ее нервы. Ей нравилось целовать его у себя дома, чуть ли не за спиной у мужа. Он был против этого. Он не хотел этого. Но вот с неделю тому назад Марго неожиданно прижалась к нему и впилась в губы, а в это время открылась дверь. Она мгновенно отодвинулась. Максим Сергеевич сделал вид, что ничего не заметил. Когда он вышел на кухню, Марго шепнула Ибрагимову, что муж ничего не заметил. И в самом деле, Максим Сергеевич вел себя любезно и ровно, как всегда. Как это случалось и прежде, он долго извинялся перед Ибрагимовым за то, что оставляет его, что вынужден уйти на заседание. Когда он ушел, Марго подтвердила, что он еще утром действительно предупреждал, что вечером у него какое-то заседание. Ибрагимов отчитал Марго. Он ушел очень не скоро. Но на улице, за квартал от своего дома, он увидел Максима Сергеевича. Тот поджидал его, усталый и смущенный.

— Я и раньше догадывался об этом, — сказал ему Максим Сергеевич. — До меня доходили сплетни, но я не хотел этому верить. А сегодня я сам убедился. Вы знаете, как я люблю Риту и Сережу. Но я хочу ей счастья. По роду своей работы я каждый день сталкиваюсь с людьми, несчастными в браке. Я не желаю ей такой судьбы. Если у вас это зашло далеко, если это действительно серьезно, я готов уйти… Я прошу вас только — попробуйте ее уговорить — быть может, она согласится отдать мне Сережу… Если же это случайность, я готов все забыть, но только прошу вас: пусть это больше никогда не повторится…

Когда Ибрагимов сказал, что это «случайность», он пожал ему руку и взял с него слово, что он будет приходить к ним по-прежнему и ни в коем случае ни малейшим намеком не покажет Рите, что между ними состоялся этот разговор. Этот чудак не понимал, что его жена — легкомысленная и похотливая бабенка с голодными и жадными глазами — не стоит его мизинца.

Ибрагимов торопливо сменил рубашку. Старую он просто бросил за тахту. А новой он не надевал ни разу. В уголок воротника была вшита маленькая, круглая, немногим более булавочной головки ампула. Он нащупал ее пальцами и почувствовал, как рот заполняется кисловато-горькой слюной. Он сплюнул на пол.

«Поеду в ателье прямо с чемоданом», — решил он, еще раз проверяя карманы костюмов, которые он оставлял в шкафу — оставлял навсегда и без сожаления. Такси его ждало. Он сел в машину, предварительно бросив чемодан на заднее сиденье, и на вопрос «Куда ехать?», поколебавшись, ответил:

— На вокзал.

«Напишу письмо, — решил он. — Напишу по дороге на службу письмо, что заболела сестра и я уехал к ней. А сейчас главное — не задерживаться».


Глава сорок первая, в которой заведующая райздравотделом Ашурова разоблачает тулло Махмуда

Да сохранит аллах нас и тебя от сомнения, и да не возложит он на нас того, что нам не под силу!.. Да не поручит он нас нашей слабой решимости, немощным силам, ветхим построениям, изменчивым воззрениям, злой воле, малой проницательности и порочным страстям.

Абу Мухаммад Али ибн Ахмад ибн Хазм


Ашурова смотрела на мулло Махмуда с выражением, какое бывает у целящегося комендантского взвода. Теперь он попался. Он сам захлопнул западню. Этот Протопопов из райфинотдела значительно умнее, чем может показаться. Непомерно высокий лоб, вместо того чтобы создавать видимость ума, придавал его худому, вытянутому лицу, обезображенному крошечными, далеко отстоящими друг от друга глазками, глупый вид, но он совсем не дурак. Мулло Махмуд утверждал, что не берет платы за лечение. Подсчитав его дневные потребности, Протопопов вынудил его сознаться, что колхозники приносят ему продукты питания в оплату за лекарства.

Но фокус состоял не в этом. Фокус состоял в том, что мулло Махмуд попался: он признал, таким образом, что занимается недозволенным лечением людей, не имея на то никаких прав.

Заведующая райздравотделом Ашурова уже давно добиралась до этого знахаря. Но его поддерживали в колхозе. Скрывали, что он занимается лечением, а сами брали у него травы, вероятно противопоказанные при их болезнях.

Пусть теперь попробует отказаться… Недаром она создала такую авторитетную комиссию. В нее вошел сам Маскараки, главный врач лепрозория, Протопопов из райфо и она, заведующая райздравотделом. Теперь она по-другому поговорит и со своим дальним родственником и однофамильцем — председателем райисполкома. Прямо на бюро райкома она расскажет, как коммунист Ашуров через своего дядю обращался к знахарю. Она не забыла, как Ашуров насмехался над медициной. А потом посылал за лекарствами к мусульманскому священнослужителю…

«Сам мулло, видимо, еще не понимает, что он попался, — подумала Ашурова. — Но этот колхозный счетовод, этот Саид Садреддинов с рубцом от кожного лейшманиоза, от пендинской язвы на грустном лице, уже понял. Ишь как он защищает этого знахаря. Ничего у тебя не получится. Протопопов просто молодец. А казался таким тихоней».

Они сидели на камышовых циновках, укрывавших глиняный пол в маленьком, покосившемся доме мулло Махмуда с потемневшими, никогда не беленными саманными стенами.

«А может быть, он и в самом деле не берет денег, — вдруг подумала Ашурова. — Уж слишком бедно живет. Как говорит пословица, когда мулло душой чист, у него и зубочистка чиста. Но дело не в этом. Дело в том, что он знахарь. И сам сознался. Протопопов молодец… Но почему Маскараки все время морщится? И молчит? Что с ним?»

— Что с вами? — спросила Ашурова у Маскараки по-русски: Маскараки понимал таджикский язык, но говорил с трудом.

— Изжога, черт бы ее побрал, — поднимаясь на ноги, ответил Маскараки. — Что бы ни съел — изжога. Как будто штык проглотил…

— Что говорит этот русский доктор? — спросил мулло Махмуд у счетовода.

— Он жалуется, что ощущает такое жжение в животе, как будто за обедом проглотил большой нож, — серьезно ответил Садреддинов.

— Почему вы не носите с собой соды? — с досадой спросила у Маскараки Ашурова.

— Сода уже не помогает. Я проверял кислотность. Был на рентгене. Думал уже, язва. Все в норме, но хоть не обедай…

— Скажите доктору, что от этого легко избавиться, — обратился мулло Махмуд к Садреддинову, — нужно пожевать пять зерен неочищенного овса…

— Я человек, а не конь, и овса не употребляю, — сердито огрызнулся Маскараки, не дожидаясь перевода.

— Принесите для доктора пять зерен овса, — спокойно, с достоинством предложил мулло Махмуд.

Счетовод вышел за дверь и сейчас же вернулся с горстью овса. Мулло Махмуд отсчитал пять зерен и протянул их Маскараки.

— Переведите ему, — обратился он на этот раз к Ашуровой, — что нужно взять эти зерна в рот и жевать их, глотая слюну, пока останется одна шелуха. Шелуху нужно выплюнуть. Это очень просто.

Не дожидаясь перевода, Маскараки уничтожающе посмотрел на мулло Махмуда, сунул в рот зерна и принялся их жевать. Все молчали.

— Помогло, — удивленно прислушиваясь к себе, сказал вдруг Маскараки. — Не знаю почему, но помогло. Прошла изжога…

Ашурова пожала плечами.

— Все это очень приятно, — сказала она сухо. — Но наша комиссия приехала сюда совсем не для этого. Значит, вы признаете, — в упор спросила она мулло Махмуда, — что занимаетесь лечением людей, не имея для этого ни соответствующих знаний, ни разрешения?

— Я даю свои травы только тем людям, которые не очень больны, — медленно ответил мулло Махмуд. — Только тем людям, которые держатся на ногах и ходят на работу. А в случаях тяжелыхзаболеваний я всегда советую обратиться к настоящим врачам. И они уж обязательно излечивают от любой тяжелой болезни.

«Он еще и насмехается», — с яростью подумала Ашурова.

— А ведь и в самом деле помогло, — вдруг повторил Маскараки. — Скажите, — с трудом подбирая таджикские слова, обратился он к мулло Махмуду, — этот ваш овес лечит или только приносит временное облегчение?

— Ин ша алла — если аллах соизволит — сначала приносит облегчение. А потом, если жевать его каждое утро на протяжении месяца, то и лечит.

— Никогда не слышал ничего подобного!

— Позвольте, — недовольно прервала Маскараки Ашурова. — Выходит, что вы прописываете больным травы без рецепта врача. А ведь среди них могут оказаться и ядовитые, — снова обратилась она к мулло Махмуду.

— Любую из трав, которые я даю людям, можно купить в аптеке. И тоже без рецепта врача. Но мои травы все-таки лучше, чем в аптеке.

— А чем лучше? — искренне заинтересовался Маскараки.

— Они свежие, значит лучше сохраняют целебные свойства, а главное, они вовремя сорваны…

— Что значит «вовремя»?

— Некоторые весной, некоторые летом, а некоторые осенью; некоторые на рассвете, некоторые в полдень, а некоторые и в полночь.

— Знахарство, — пренебрежительно отмахнулась Ашурова.

— Осенью или весной — это я понимаю, — вежливо заметил Маскараки. — Но неужели вы в самом деле думаете, что имеет значение время суток?

— Младший сын Саида, у которого я выгнал глистов, — сказал мулло Махмуд, и счетовод закачал головой, подтверждая его слова, — ходит в школу. Очень сведущий мальчик. И он рассказывал мне, что в школе их учили, будто бы растения дышат, как и мы с вами. Но днем будто бы они дышат одним воздухом, а ночью другим. Может быть, мальчик неверно понял своего учителя?

— Нет, это верно, — ответил удивленный Маскараки. — Но какие травы вы все-таки применяете? И как? — в голосе его слышалось нескрываемое любопытство. Он оживился и повеселел.

— Прежде всего джерабай, что означает по-казахски «целитель ран». Как говорил Шейх ар-Раис, эта трава лечит от девяноста девяти болезней.

— Кто такой этот Раис? — спросил Маскараки у Ашуровой.

— Все тот же ибн Сино, Авиценна, — презрительно поморщилась заведующая райздравотделом. — У нас на него любят ссылаться. Покажите нам эту траву, — предложила она.

Мулло Махмуд улыбнулся, вышел в сени и спустя несколько минут вернулся с пучком трав.

— Вот она, — сказал он, протягивая Ашуровой цветы с желтыми лепестками.

Ашурова, видимо, хотела сказать что-то резкое, но удовольствовалась тем, что сжала губы и приподняла брови, глядя на пол. Маскараки взял у нее цветок и размял лепестки пальцами — они сразу же окрасились в фиолетовый цвет.

— Да это же зверобой, — обрадовался он. — Гиперикум по-латыни. Его употребляют в научной медицине…

Ашурова выходила из себя. Сначала Маскараки, а затем и этот Протопопов, все время обращаясь к ней за переводом названий трав и болезней, торопливо записывали в свои блокноты рецепты старого мошенника. При этом Маскараки каждый раз прочитывал вслух свои записи, проверяя, не допустил ли он ошибки.

«При язвах, ранах, экземах берется масло арчовое пополам с льняным (джигирным) и настаивается на зверобое и чистотеле».

«При болезнях печени зверобой, бессмертник (бобуна) и кора крушины (обязательно не свежая, прошлогоднего сбора) заливаются сырой водой на ночь. Утром прокипятить и пить пять раз в день по пиале».

«При поносе — чай из зверобоя и тысячелистника (хазанбала)».

«От глистов — тыквенные семечки (кадудона), очищенные, не жареные, четыре стакана, после них ревень (чукри)».

Чтоб как-то поставить все на место, Ашурова спросила:

— А базрулбач вы применяете?

— Что это — «базрулбач»? — немедленно заинтересовался Маскараки.

— Белена.

— Употребляю. Правда, очень редко, — спокойно, очевидно не подозревая ловушки, ответил мулло Махмуд. — Я готовлю настойку на листьях, собранных во время цветения. Даю две капли на ложку воды при конвульсиях.

— Вам известно, что это яд?

— Известно.

— И все-таки вы…

— Нужно прикрепить к нему врачей, — решительно перебил заведующую райздравотделом Маскараки. — Чтоб они по-настоящему занялись изучением опыта этого человека. Травы мы действительно продаем в аптеках. А как их применять, знаем очень мало…

— Ну, мы об этом еще поговорим отдельно, — отрезала Ашурова.

Так, подготовленная Ашуровой победа обернулась поражением, что, как заметил про себя мулло Махмуд, случалось уже не раз и с более крупными стратегами и в более значительных сражениях.

Когда посетители ушли, мулло Махмуд вынул из картонной коробки пучок сухих кудрявых листьев индийской конопли и принялся готовить для себя анашу. Он видел однажды в Англии темный, похожий на мозольный пластырь наркотик, но лишь здесь, в Таджикистане, научился его приготовлять. Это было не слишком сложное производство.

Он натянул на большую глиняную глазированную чашку кусок грубой ткани — маты и стал протирать сквозь нее листья, как сквозь сито. На дно чашки осела зеленая пыль. Он собрал ее пальцами, и она склеилась в плотный комок величиной со сливу. Он снова расправил ткань над чашкой и протер остатки листьев вторично. На этот раз собранная им пыль склеивалась хуже и представляла собой уже «второй сорт». Теперь для того, чтобы довести первый сорт до высшей кондиции, следовало завернуть комок анаши в тряпочку и положить на дно сыромятного башмака. Если так походить с неделю, анаша, перемятая босой пяткой, приобретает тот темный цвет и плотную консистенцию, которые так ценятся любителями этого наркотика. Впрочем, он предпочитал анашу, не доведенную до высшей кондиции.

Устроившись на сложенном вчетверо одеяле и втягивая в себя приторный дым, он, как, впрочем, и многие другие, думал, что в любую минуту мог бы отказаться от своей привычки к наркотику, но не хочет этого. Так же, как не захотел отказаться от привычки жить. Даже здесь. Даже в этом кишлаке.

Помнили ли люди, которые его окружали, что мулло не только его звание, а в какой-то степени и занятие? Едва ли. Слишком прочной и безупречной была его слава целителя. Недаром к нему приезжали из далеких районов и даже из Узбекистана. Даже в очень далеких кишлаках его звали мулло Букрот — арабизованной формой греческого имени Гиппократ — врача, оказавшего большое влияние на развитие восточной медицины. Если бы он брал плату за лечение, он бы мог сколотить порядочное состояние.

Мулло Махмуд вспомнил, как однажды на рослом, откормленном коне к нему приехал старик в нарядном халате из банораса — серовато-белой полушелковой ткани с муаровым отливом. Долго разговаривал о погоде, о видах на урожай, а затем, наконец, сообщил, что у него заболел племянник. Не сможет ли мулло Букрот помочь.

Мулло ответил, что не сможет. Нужно, чтобы племянник сам приехал к нему. А если он настолько болен, что не может приехать, то следует обратиться в поликлинику.

Старик снова долго рассуждал о погоде, о видах на урожай и отгонных пастбищах, а затем, словно между прочим, заметил:

— Нет, приехать мой племянник не сможет. Но я могу рассказать все признаки его болезни.

Он долго рассказывал об этих признаках.

Мулло Махмуд колебался. Судя по всему, это было какое-то заболевание печени.

— Но ваш племянник работает? — спросил он наконец. — Ходит? Делает все, что полагается делать мужчине? Ездит верхом? Или лежит в больнице?

— Нет, нет. Он здоров, только иногда у него бывают боли.

С благодарностью, двумя руками взял старик из рук Махмуда завернутую в газету сушеную траву и трижды повторил инструкцию, как ее применять.

Через две недели он приехал снова и пригнал двух жирных гиссарских баранов с пудовыми курдюками.

— Я не беру платы за лечение, — отказался мулло Махмуд.

— На этот раз вы должны будете взять, — решительно возразил старик. — Мой племянник раис. Председатель райисполкома. Он не поверил сначала в ваше лекарство и дал его на пробу в аптеку. Но в аптеке сказали, что это хорошие травы. Пусть принимает. И вот он здоров. Неужели вы захотите обидеть раиса?

Да, он многих людей спас от поноса, от язв на теле, от экзем и глистов. Многим помог. Но ведь приехал он сюда совсем не для этого. Он приехал сюда, чтобы помочь этим людям создать здесь новый центр восточной культуры, который — как знать — совместит когда-нибудь в себе достижения западной цивилизации с восточным, воспитанным тысячелетиями интеллектом.

Что ж, здесь сложился новый центр восточной культуры. Но, чуждый и враждебный мулло Махмуду, сложился без его участия и вопреки воле тех, кто его сюда послал.

Он прибыл сюда в те дни, когда Черчилль — и не только он, — когда все руководители государства, армии, разведки были убеждены, что Советский Союз не устоит. Когда они были уверены в том, что распадется и фашистская Германия и Советская Россия. Что в этой войне они раз и навсегда уничтожат друг друга. И вот тогда-то была выдвинута ответственнейшая задача — собрать силы, которые в этих обстоятельствах могли бы сохранить советскую Среднюю Азию для западного мира.

Кем должен был быть человек, на которого возложили такую задачу? Партийным или хозяйственным деятелем? Научным работником? Или инженером? Нет, скорее всего мусульманским священнослужителем, который мог бы объединить вокруг себя людей на религиозной почве.

Было признано, что Френсис Причардс является для этого самым подходящим человеком. В свое время он закончил Оксфорд, продолжал учебу в Египте и Иране и считался одним из самых способных молодых ученых-ориенталистов.

Френсиса манил Восток. Внешне сдержанный, трезвый и молчаливый, в душе он был романтиком и мечтал стать новым Лоуренсом. Довести до победного конца его миссию. Он учился в том же колледже, который закончил Томас Эдуард Лоуренс, он не расставался с портретом этого загадочного человека.

Он сам предложил свои услуги «Интеллидженс Сервис». Сначала он был привлечен в качестве консультанта, а затем стал выполнять все более сложные и ответственные задания английской разведки на Востоке. О нем знали немногие, несколько его нашумевших научных работ были выпущены анонимно и не в Англии, а в Ватикане (востоковеды до сих пор приписывают эти труды то одному, то другому ученому члену ордена иезуитов). Но в кругу тех немногих людей, которые знали о его деятельности, этот вдумчивый ученый пользовался большим уважением.

Перед второй мировой войной на него было возложено руководство среднеазиатским подотделом «Интеллидженс Сервис», а после того, как фашистская Германия напала на Советский Союз, он был направлен в Среднюю Азию. Даже руководство разведки армии Андерса, на которое было возложено задание принять его под видом графа Глуховского и оставить в Таджикистане, не было осведомлено о том, кто же таков в действительности этот человек.

Что ж, тогда он гордился своей миссией, которая имела более чем столетнюю историю. В период с 1820 по 1842 год в Бухарское ханство проникли различными путями такие представители Англии, как Муркрофт, Борнс, Вуд, Стоддарт и Конолли. И каждая из этих миссий заканчивалась полной неудачей. Когда после англо-афганской войны правительство Англии направило в Бухару через Иран Стоддарта с дипломатическим поручением, эмир Насрулло отдал приказ о его аресте. Все попытки спасти Стоддарта, предпринятые английским правительством через турецкого султана, через виднейших представителей мусульманского духовенства в Мекке, персидского шаха и царское правительство России, не дали результатов. После четырехлетнего тяжелого тюремного заключения Стоддарт, а вместе с ним и Конолли, который был вначале у хивинского хана, а потом приехал в Коканд и здесь попал в руки Насрулло, были казнены.

В 1852 году Англия предприняла неудавшуюся попытку под знаменем газзавата создать союз трех среднеазиатских ханств: Бухарского, Хивинского и Кокандского — против России.

При участии Лоуренса, превратившегося тогда уже в «рядового Шоу», в Афганистане был организован мятеж Баче-Сакао. Он тоже закончился неудачей.

— Теперь иное время, — уверяли Причардса на Даунинг-стрит. — Вам нужно только выждать, и яблоко само упадет. Дерево трясут другие люди.

Но все складывалось много сложнее, чем это представлялось высоким дипломатам.

«Перечитывают они когда-нибудь свои предсказания? — подумал мулло Махмуд. — Едва ли. Иначе любому из них пришлось бы признать себя ничтожным дураком. А это среди выдающихся дипломатов не принято».

Вначале он с большим трудом сумел ускользнуть от русских контрразведчиков и замести следы. Затем оказалось, что война не только не вызвала недовольства против советской власти и восстаний среди местного населения, но, наоборот, укрепила, как правильно писали советские газеты, сцементировала дружбу советских народов и их волю к победе. В Англии считали это пропагандистским трюком. Он в своих донесениях сообщал, что это не только пропаганда. Что это факт.

И наконец, Советский Союз не только не распался, но уже на второй год войны показал, что неизбежно победит фашистскую Германию. И ученый-востоковед Причардс, подполковник граф Глуховский, мулло Махмуд остался в горном кишлаке, из которого время от времени поддерживал связь со своим руководством с помощью портативного передатчика.

Вначале он чисто случайно приступил к лечению — в свое время его работы по истории восточной медицины принесли ему известность в научных кругах. У него было немало теоретических знаний, но не хватало навыков, а впоследствии он искренне увлекся новым для себя и, несомненно, полезным во всех отношениях делом. Руководство разведки весьма одобряло его деятельность в качестве гомеопата — его легко, не вызывая ничьих подозрений, могли посещать посторонние люди.

Первые годы он стремился вернуться на родину и напоминал об этом в каждой своей передаче. Но его отъезд все откладывали, он нужен был разведке, как человек, исключительно хорошо знающий местные условия, человек вне всяких подозрений и, наконец, как человек, у которого имелась радиостанция, расположенная в такой зоне, что работа ее фактически не подвергалась перехвату, а со связью было особенно сложно, и для разведки это был чуть ли не основной вопрос.

Время от времени у него появлялись «больные» — неразговорчивые усталые люди, которые вручали ему бумажку с рядами цифр. Он передавал эти цифры в эфир, затем записывал на бумажку несколько ответных цифр, давал бумажку посетителям, они молча забирали ее и исчезали. С каждым годом все реже думал он о возвращении на родину. А когда ему, наконец, предложили вернуться, он отказался. Наотрез. У него никого не было в Англии: ни жены, ни детей, ни родных. В 1960 году ему исполнилось 62 года, а чувствовал он себя глубоким стариком. Ничтожным и нелепым стариком.

Мулло Махмуд помнил время, когда люди уже начинали смотреть на историю как на состояние длительного мира, временами прерываемое войной. Но теперь, думал мулло Махмуд, многие политики стали представлять себе мир лишь как тревожный антракт между войнами, случайно выдавшийся в силу равновесия взаимного страха. Мир висел на лезвии войны. И мулло Махмуду казалось, что достаточно хоть небольшого груза на одну из чашек этих весов, чтобы атомные бомбы проросли своими страшными грибами. Он не верил миролюбивым словам руководителей коммунистических государств. Но еще меньше доверял он миролюбивым намерениям руководителей Америки и Англии. Он думал, что, как только одна из сторон получит в свои руки оружие, дающее преимущество перед противником, она развяжет войну, потому что, как ему казалось, современный мир — это равновесие взаимного страха, испытываемого вооруженными противниками.

Ему, человеку далекому от современной техники, показалось, что таким оружием могут оказаться ракеты, самонаводящиеся по частотам радаров.

Он никакой не политик, хотя обстоятельства толкнули его на путь нелепой, как бред опиемана, военно-политической деятельности. Но, видит бог, он не хотел бы, чтобы Аллан, или его однорукий отец Раджаб, или мудрый и добрый старик Шаймардон зависели от таких опасных людей, как этот американец, имени которого он не спросил, а если бы спросил, то тот бы ответил — Смит или еще что-нибудь в этом роде.

Они приехали к нему ночью, Ибрагимов, с которым он уже встречался прежде, и этот тип. От Ибрагимова он и услышал о ракетах, самонаводящихся по частотам радара. Они пробыли у него почти сутки. В первый раз он отказался принимать шифровку. Он сказал этим людям, что он думает о них, а заодно и своей деятельности. И тогда Смит очень сдержанно сказал, что шифровку примут они сами, но соседи мулло Махмуда не скоро поймут, куда же он исчез.

Мулло Махмуд принял шифровку.


Глава сорок вторая, в которой говорится о перипатетиках и траурном марше

Процессия прошла,

Взяв гроб, со скрипом по душе.

Э. Диккенсон

Это и было лучшее его рабочее время — пятьдесят минут, которые занимала дорога от дома до управления. Здесь в течение этого часа принимались самые важные решения, отыскивались ответы на наиболее запутанные вопросы. Он никогда не ездил на службу в машине. Он выходил из дому ровно в девять часов утра и без десяти десять открывал входную дверь управления. Он часто говорил своим сотрудникам: «А философы греческие — перипатетики — не дураками были, когда занимались своей философией только во время прогулок. В движении человек думает иначе. И вам советую: вот пройдитесь немножко, скажем, до вокзала и назад, подумайте, а потом придете и доложите».

Но сегодня привычный путь не радовал, а казался томительно длинным, в груди с левой стороны покалывало, и ко всему этот проклятый траурный марш, который сопровождал мысли и замедлял шаги в такт своему тяжелому, безнадежно-торжественному ритму.

Как это нередко бывает с людьми, лишенными музыкального слуха и страдающими тем, что врачи называют «истощением нервной системы», Степан Кириллович иногда не мог избавиться от хорошо запомнившейся ему мелодии. Когда он только вышел из дому и дошел до перекрестка, ему пришлось задержаться, так как улицу пересекала похоронная процессия. За гробом, установленным на ехавшем на первой скорости грузовике, шел духовой оркестр. Он играл траурный марш Шопена, и ему показалось, что грузовик движется рывками, в такт маршу. И вот он уже привычной, неизменной дорогой приближался к управлению, а марш этот настойчиво сопровождал его.

Траурный марш, думал Степан Кириллович, именно сегодня траурный марш. И еще одно… Когда он подходил к пересекающему улицу бульвару, сзади громким, нестройным хором вдруг раздались детские голоса, много детских голосов — двадцать или тридцать: «Остановитесь! Остановитесь!»

Он оглянулся. Детский сад. Ребятишки в одинаковых белых грибком шапочках-панамках, с воспитательницей. Несколько ребятишек ушло вперед, и перед перекрестком воспитательница, видимо, их позвала, и вслед за ней закричали и все дети.

Он не был суеверным человеком. И по характеру своему был прежде совершенно чужд рефлексии. Но смерть Ведина, и этот траурный марш, и дети, которые кричали «Остановитесь!», — все это путало мысли, и кололо, кололо в боку.

Остановитесь! Остановитесь! На всех языках. Во всем мире. Все дети. И все равно не слышат. Не хотят слышать.

Он принадлежал к числу тех немногих в стране людей, которые были ближе всего к войне, — он охотился за ее первыми вестниками. Он, как никто другой, постоянно ощущал их присутствие. И платной работой его и делом его жизни была беспощадная с ними война. Она никогда не прекращалась. В те дни, когда отношения ухудшались, публиковались даже снимки оружия, радиооборудования, парашютов и денег, которыми их снабжали. Но они были все время, и на их содержание из государственных бюджетов выделялись суммы, на которые можно было бы обеспечить молоком и этими белыми шапочками-панамками и всем остальным, что еще там полагается, всех детей мира.

Что сделать, чтобы выбить из головы этот проклятый траурный марш? Так можно действительно окончательно одуреть. Он попробовал запеть про себя «Бандьера роса», но песня эта не получилась, а все звучали и звучали траурным маршем медные трубы.

Они убили Ведина… Сволочи, ах, какие сволочи! Уже отправляясь на тот свет, один из них убил Ведина. Вот он дожил до седых волос, и у него грудная жаба, но ему хотелось жить. Ему очень хотелось жить. Да что там говорить — в старости люди больше дорожат своей жизнью и своим положением, чем в молодости. Но, честное слово — это правда! — если бы только это было возможно, он, генерал, заслуженный человек, закрыл бы Ведина своей грудью.

Он вспомнил, как придирчиво строг он всегда был с Вединым, как поручал ему постоянно самые трудные, самые неприятные задания, как безжалостно и резко выговаривал ему за каждую ошибку и как искренне испугался Ведин, когда однажды Степана Кирилловича собирались переводить в Москву. «Неужели вы уедете? — спрашивал он, нарушая субординацию, которую всегда так соблюдал. — Я не потому спрашиваю, — говорил он, извиняясь, — что боюсь нового начальства, а потому, что вы… что я… что все мы хотим работать с вами…»

«Неужели никогда не наступит время, — думал Степан Кириллович, — когда люди перестанут убивать, когда убийство человека станет для людей таким же редким, таким же чудовищным событием, как случай людоедства?..»

Небольшой черный мяч глухо ударил в стену. Он приостановился. Двое мальчишек с загорелыми лицами — темнее глаз — били по очереди мячом о белую стену дома, ловили мяч и снова били в стену, а на стене оставались пятна.

Степан Кириллович вспомнил надпись, какую он видел на многих домах и каменных заборах в испанских селах и городках: «В пелота играть запрещается!» У стен домов и каменных заборов играли в пелота все испанские мальчишки, а взрослые играли перед специально выстроенными белыми стенами высотой в пятиэтажный дом. Эта баскская игра была распространена на всем протяжении, где говорили по-испански, — между Сарагосой и Бильбао, между Танжером и Аргентиной. Массивный резиновый мяч швыряли в стену либо руками, либо дубинками, которые назывались паля. А пелотари-мастера били мяч перчаткой в виде пращи, она вдвое удлиняла руку и заканчивалась углублением, напоминавшим разливательную ложку. Как же называлось это приспособление?.. Почему-то так же, как корзина для рыбы. Чистера. Оно называлось чистера. А впрочем, этим словом называли еще и шляпу… Мяч отлетал за шестьдесят метров и попадал именно в ту точку, куда направлял его игрок…

Вот так же тогда мальчишки, только не два — их было четыре — играли в пелота перед стеной их дома. Черномазые и веселые испанские мальчишки. Пролетел самолет — немецкий «юнкерс» — и вдруг нырнул вниз и открыл по мальчишкам стрельбу из всех пулеметов. И убил всех четырех. На его глазах… Убийцы… Убийцы… Они похоронили мальчиков. Смерть. Всегда рядом с ним гибли люди. А он оставался. «Но неужели Семен никогда не поймет, что оставался не потому, что трусил? Не потому, что берегся. Что мне тогда было не легче, чем ему… Когда я сказал, не ходить больше к Ивановым… Но как объяснить, что я не мог иначе?.. Что в этом — моя жизнь. Что пока мир так устроен, я должен этим заниматься. Что это для меня дороже меня самого, и дороже сына, и жены, и всего, что есть у человека дорогого. Что в то трудное время, когда действительно никто не был гарантирован от произвола, когда шпион и разоблачавший его чекист оказывались иногда в одной камере, я ловил агентов иностранных разведок и никогда не знал, не буду ли и я завтра посажен. Но я ловил.

Две тысячи, а может, и больше лет тому назад в библии было написано: «Вы соглядатаи, вы пришли выглядеть наготу земли сей». Это верно сказано: наготу. Открытые, слабые, незащищенные места. Чтобы потом в них ударить. С тех пор соглядатаев ненавидят и презирают. Презирают и ненавидят. Но ведь их не стало меньше. Их становится все больше. Они научились лучше, чем прежде, высматривать «наготу земли сей». Нашей земли… Нет, я иначе не мог. И Ведин бы это понял. Но Ведина убили…»

А ведь она помешалась, внезапно подумал Степан Кириллович о жене Ведина, вспомнив, как странно та вела себя на похоронах. Правда, говорили, что и прежде она была нервнобольной. Не мог выбрать себе в жены кого-нибудь понормальней, подумал он о Ведине так, как думал иногда о нем живом, требовательно и придирчиво. И вообще, состоя на нашей службе, лучше не жениться, подумал он, снова вспомнив о сыне. Но Ведина убили, и если бы не этот траурный марш, он бы смог думать сейчас не о Ведине и не об этих ребятишках, а об Ибрагимове, который сменил уже десяток поездов и, наверное, не меньше паспортов. Почему он так мечется? Неужто только с перепугу?.. Но этот траурный марш, и Ведин, и придется прийти и выслушать, что скажут Шарипов и другие его сотрудники, а потом уж принимать решение.

А вообще надо было вызвать машину. Этим «перипатетикам» не грозили атомной войной. Не стреляли из крупнокалиберных пистолетов в их сотрудников. Да и машин у них не было. Вот и ходили пешком.


Глава сорок третья, в которой Владимир Неслюдов спасает свои зубы

Врагов я описал. Друзей я описал.

Я описал царей. Князей я описал.

Фирдоуси


Я описал кузнечика, я описал пчелу.

Я птиц изобразил в разрезах полагающихся…

Алейников

Домам и садам было тесно в кишлаке Митта. Ступенями взбирались они по реке вверх по склону горы, переходили один в другой, и часто плоская крыша нижнего дома была террасой верхнего. Переулочкам было оставлено так мало места, что иной едва пропускал всадника, руками отводящего от своей головы сплетенные ветви шелковиц и абрикосов.

Володя прижался к чьей-то калитке. Запрудив узкую улицу, в кишлак возвращалось стадо. Улица в этом месте проходила на уровне крыш нижних домов, и каждая корова считала долгом своим лизнуть крышу — ее посыпали солью, чтоб она не протекала во время дождей.

Пастух подогнал коров, и они прошествовали дальше — тучные и грациозные, как балерины, оставившие сцену.

В глиняном дувале был сделан проход. Возле него яма, наполненная вязкой глиной, смешанной с мелко рубленной соломой — саманом, золотыми, сияющими блестками. Коровы бережно обошли яму. В ней топтались, разминая ногами глину, два человека.

— Салам алейкум, — сказал Володя. — Монда нашавед — не уставайте.

Старик с таким правильным библейским лицом, какое Володя встречал только на иконах работы Рублева, ответил ему из ямы:

— Валейкум ас-салам. — И вам мир. — И, опираясь спиной о стенку ямы, он начал выковыривать глину между пальцами ноги.

Когда глину достаточно разомнут, ее будут подавать из рук в руки влажными тяжелыми кусками и слепят стены. Глиняные стены быстро высохнут, и тогда на них положат стволы кленов — стропила, а поверх стропил тонкие жерди, которые засыплют хворостом. И снова все обмажут глиной, получится плоская крыша. А когда вставят окна и навесят двери, дом будет готов.

«Конечно, — подумал Володя, — он будет очень отличаться от высотных домов Москвы. Конечно, в нем очень недостает ванны, и уборной, и мусоропровода, и многого другого, без чего городские жители плохо представляют или вообще не представляют себе жизни. Но люди, которые в нем поселятся, будут жить не менее полной, не менее счастливой и трудовой жизнью, чем те, кто живет в высотных домах, и для будущего историка их жизнь будет не менее важной, чем жизнь жителей высотных домов».

Он вспомнил новую квартиру отца в высотном доме (старую он оставил предпоследней мачехе Володи), и молодую свою мачеху Алису Петровну, и намеки ее, условные и прозрачные, как платье балерины, на то, что ей скучно, что отец в командировке, и он, Володя, мог бы за ней поухаживать, и подумал о том, что больше никогда туда не вернется…

Таня. Его ждала Таня. И самое большое, самое настоящее чудо из всех, какие могут быть в этом мире, — любовь Тани. Он снова вспомнил отца и молодую мачеху и думал о том, что многие люди так и заканчивают долгую жизнь, не узнав любви и принимая за нее совсем другое — половой голод, взаимную симпатию или даже выгоду, чувство признательности или еще что-нибудь… Но что потом? Косточка, фаланга пальца с перстнем? Или новые жизни, в которые незримо воплотилась эта любовь?

Он вышел за кишлак и направился к излучине реки, к тому месту, где в нее впадал горный ручей — сай.

«Чей это перстень? — думал Володя. — Чью память оберегали так тщательно? Жена? Любимая?.. Этот изумруд ей надели на палец еще в детстве… И все-таки сюда нужно настоящую археологическую экспедицию».

Когда он учился еще на первом курсе университета, профессор-археолог прочел им лекцию, главной темой которой было то, как много вреда принесли исторической науке археологи-любители. «Эти охотники за кладами, — сверкая очками, провозглашал профессор, — своими сапогами втаптывают в землю то, что для настоящего археолога представляет наибольшую ценность, и своими лопатами швыряют в отвал то, за что настоящий историк прозакладывал бы собственную голову…» И вот Володя тоже стал «кладоискателем»… И не жалеет об этом, хотя многие люди в кишлаке считают, что он в старых рукописях нашел план, нашел место, где спрятан клад, и теперь приехал за ним в кишлак Митта.

Все началось с того, что, осматривая кишлак, Володя попытался представить себе, где же находился замок — кала: обнесенное стенами здание с башней, с бойницами. Начиная с четвертого века нашей эры люди в этих местах жили в таких замках. Судя по всему, он должен был стоять на берегу Мухра, в излучине, там, где в реку впадал горный ручей; в этом месте благодаря природным условиям он становился почти неприступным, а это и было главным требованием к местам, на которых строили замки. Правда, с того времени река могла изменить свое русло, и не раз… Но как же обрадовался Володя, когда увидел, что река после весенних дождей размыла площадку, на которой, как он предполагал, мог находиться замок, и он убедился, что в нагроможденных тут рекой булыжниках неровными, прерывистыми валами заметны линии фундаментов стен. Особенно ясно они были видны в косых лучах заходящего солнца — настолько ясно, что Володя смог зарисовать планировку здания.

Володя вовсе не собирался заниматься раскопками. Да это было и невозможно для одного человека — нужны были значительные денежные средства на оплату рабочих, нужны были рабочие и специалисты, нужно было оборудование, нужен был, наконец, в больших количествах поливинил — бесцветный лак, которым теперь обязательно покрывают срезки и обильно смачивают любые органические вещества, найденные на месте раскопок: бумагу, дерево, пергамент, ткань. Но археологические экспедиции планируются, как количество детей в небогатой мещанской семье. Когда еще и кто предложит организовать здесь раскопки. И Володя не удержался. Он поговорил с Алланом, а тот взял еще двух парней из своей бригады, и они вчетвером, захватив кетмени, отправились на берег реки Мухр.

Володя решил сделать раскоп в том месте, где, как он полагал, сходились углом две стены.

Они долго перетаскивали камни, очищая это место, а затем заработали кетменями. Это был нелегкий труд — только кетменем и можно было врубиться в эту плотную, влажную глину. Они углубились в раскоп уже почти на два метра, уже приходилось в два приема выбрасывать глину, но никаких следов старых стен они не находили — только глина и булыжники: время от времени о них со скрежетом ударялись кетмени.

Володя вылез из раскопа и присел на корточках, разминая руками выброшенную глину — нет ли в ней каких-нибудь органических остатков. Он уже собирался предложить прекратить работу — у него не хватило бы решимости перенести раскоп на другое место, — как вдруг Аллан закричал:

— Посмотрите, что я нашел!

И Аллан подал ему серебряную коробочку величиной не более двух спичечных коробков, положенных один на другой. Володя сумел подавить нетерпение, осмотрел коробочку со всех сторон и лишь затем открыл плотную крышку. В коробочке лежала темно-коричневая, почти черная кость, на которую был надет узкий серебряный перстень с большим зеленым камнем, загоревшимся вдруг глубоким внутренним светом, который так отличает изумруд от стекла и пластмассы. Володя попробовал осторожно снять перстень с темной, но хорошо сохранившейся фаланги пальца, однако оказалось, что сделать этого нельзя — очевидно, женщина, которой он принадлежал, носила его с раннего детства, и перстень был уже, чем концы фаланги.

— По-моему, это изумруд, — нерешительно сказал Володя. — Смарагд. Очень дорогой камень. Я где-то читал, что он дороже алмаза.

Услужливая память, точности которой Володя иногда сам удивлялся, немедленно подсказала ему описание изумруда в одной из средневековых иранских рукописей: «Много есть сортов изумруда: силки, зеленый цвет которого похож на ботву свеклы… зубаби, похожий по цвету на крыло мухи, в котором просвечивает зелень… рейхани, зелень которого по оттенку подобна цвету базилики… курасси, цветом похожий на зелень лука-порея».

— Если это действительно изумруд, — продолжал Володя, — то это того сорта, который называется «курасси»… Но теперь нам нужно осторожно собрать глину с того места, где Аллан нашел коробочку. Ее следует сохранить.

Когда они собрали и сложили глину — Аллан дал свой поясной платок, — Володя предложил:

— Что ж, теперь давайте присядем и обсудим, что будем делать дальше. Прежние методы работы уже не годятся… Не знаю даже, следует ли нам вообще продолжать раскопки…

Аллан и его товарищи неохотно уселись на камни перед раскопом. После этой удивительной находки они были готовы продолжать раскоп хоть до центра земли. Недоверие, с каким они начинали работу, вдруг сменилось у них уверенностью, что впереди их ждут сказочные клады. И даже Володя с трудом подавлял в себе желание немедленно, не упуская ни минуты, продолжать раскопки.

Володя рассказал, что прежде всего нужно будет установить, к какому же времени относится эта их находка. В этом до известной степени поможет найденная ими коробочка, которая представляет собой предмет не менее удивительный, чем эта кость, и этот перстень, и этот драгоценный камень, так как она является крохотной моделью оссуария-астодана, причем, сколько ему известно, это первая такая находка в мировой археологии.

Увлеченный Володя подробно говорил о том, что в оссуариях-астоданах — небольших ящиках с отдельно вылепленной крышкой — хоронили кости покойников зороастрийцы. Религия огнепоклонников запрещала погребать трупы — их оставляли на съедение диким животным. Оссуарии-астоданы были известных трех типов: глиняные, ящичной формы — типично согдийские, алебастровые на ножках — хорезмийские и глиняные в форме юрты со срезанной крышей — семиреченские.

Так как оссуарии были связаны с представлениями зороастрийцев о загробной жизни, то своей формой и рельефами на стенках они отражали современные им формы строительства жилых домов. Так, в оссуариях четвертого века стенки делались глухими, без окон, но в пятом веке появились узкие окна в виде бойниц. Иногда на согдийских оссуариях археологи встречали четырехскатную крышу, а не плоскую, как повсеместно в Средней Азии. Но, как возможно знают присутствующие, четырехскатные крыши до сих пор встречаются в некоторых горных таджикских селениях.

На серебряной коробочке — миниатюрной модели оссуария — вычеканены узкие бойницы и в середине длинной стенки — дверь. Таким образом, можно предполагать, что изготовлена эта коробочка уже после пятого века. Специалисты, несомненно, проведут сложное радиокорбонное исследование кости и органических остатков, какие имеются в выбранной ими глине. Таким образом, они смогут определить степень распада радиоактивного изотопа углерода C14 с точностью до четырехсот лет. А это, понятно, не слишком большая точность. Поэтому необходимо вести дальнейшие поиски. И новые находки — остатки стен, предметы искусства, монеты, надписи, выбитые на камне, а может быть, и рукописи — помогут понять, какие люди и в какое время здесь жили.

Во всяком случае, коробочка эта, несомненно, принадлежала человеку, исповедующему зороастризм. А еще в 755 году в этих местах происходило восстание Сунбада против Аббасидов. Известно, что к Сунбаду присоединились группы зороастрийцев и последователи маздакизма — хуррамиты, которые называли себя также людьми сурхалам — краснознаменными потому, что знамена их были окрашены в красный цвет. Таким образом, археологические раскопки в этом месте, возможно, прольют свет и на движение хуррамитов…

Но главное, что теперь, после находки Аллана, сюда, несомненно, прибудет настоящая археологическая экспедиция. Им же следует засыпать раскоп, потому что дальше работать кетменями уже недопустимо — кетмень слишком грубое орудие, им можно нарушить предметы или документы, представляющие наибольшую ценность для историка. Когда здесь начнутся настоящие раскопки, каждый комочек глины будет перебран пальцами. Он уверен, что экспедиция обязательно привлечет их к своей работе.

Аллану и его друзьям предложение засыпать раскоп, в котором они нашли такое сокровище, должно было показаться чудовищным. Но авторитет Володи был так непререкаем, что они заполнили раскоп камнями, а после этого еще принялись разбивать на куски и перебирать вынутую ими глину.

— Как ученый, я вас понимаю, — сказал впоследствии Володе Николай Иванович, — но как человек понять не могу. Как можно удержаться от того, чтобы самому не продолжать раскопки? Что же в таком случае дала вам эта поездка?..

— Не так уж мало, — ответил Володя. — Находка Аллана еще долго будет обсуждаться учеными всего мира.

— А хуррамиты?

— Возможно, археологические раскопки помогут и в этом… А что в крепости Митта зороастрийцы были, это уже и сейчас можно сказать с уверенностью…

О хуррамитах тут действительно не сохранилось никаких устных преданий. Но о движении Маздака, происходившем в царствование Кобада Первого (488–531 гг.), бывшего предшественником хуррамитов, здесь знали, и довольно хорошо. Старый Шаймардон рассказал о том, как были казнены Хосровом Первым маздакиты — их закопали в землю вниз головой, так что ноги торчали наружу, как чудовищный лес, и было их, по преданию, двенадцать тысяч.

Но вскоре Володя убедился, что о Маздаке здесь знают только потому, что о нем писал в «Шах-наме» Фирдоуси.


Жил муж, и Маздаком он был наречен,
Речист и разумен, советом силен,
Премудрым и доблестным мужем он был,
И храбрый Кобад к нему слух свой склонил…
………………….
И принял ученье Маздака Кобад.
Он думал, весь мир их делам будет рад…
И вера Маздака весь мир обошла,
И дерзкий не смел причинить ему зла,
Расстался богач с достояньем своим,
Все бедному отдал, сравнявшися с ним.

И может быть, не так уж не прав был Фирдоуси, когда в сатире на султана Махмуда писал:


Врагов я описал. Друзей я описал,
Я описал царей. Князей я описал.
Их слава унеслась. Могила их тиха.
Но я их воскресил бессмертием стиха.
Властитель! Твой удел — безмолвная гробница.
Но я тебе помог в грядущее пробиться.
Я передал векам твой властный лик вождя.
Разрушатся дворцы от ветра и дождя,
А я из строф моих воздвиг такое зданье,
Что входит, как земля, в господне мирозданье.

Нет, здесь, в кишлаке Митта, о хуррамитах никто не слыхал. Но они оставили свой след, и не только в земле, не только в этой глине их раскопа, а в душах людей; их мечта о равенстве, их борьба за свободу не прошли бесследно. Ничто не проходит бесследно, думал Володя.


Володя стыдливо прятал свои босые ноги под себя, но каждый раз, когда он поворачивался, они вылезали наружу, большие, розово-белые, и, как казалось Володе, обращали на себя общее внимание.

Они сидели босые на белом войлочном ковре и перебирали рис. Володя набрал уже с горсть неочищенных зерен — шалы, крошечных, похожих на просо зернышек курмака — если рис не поливают, он так родит — и мелких камешков.

— О баракалла! — О молодец! — сказал старый Шаймардон, когда Володя показал крупный, величиной с горошину камень. — Своею зоркостью ты спас собственный зуб или зуб кого-нибудь из людей, которые будут есть этот плов вместе с тобой. Потому что каждый камешек — спасенный зуб.

Володя видел, как очищали этот рис от оболочек. На берегу Мухра стояли две колоды — ступы, наполненные до половины неочищенным рисом. Два деревянных песта, утяжеленных привязанными к ним сверху камнями, попеременно опускались в колоды, обивая кожуру. Их поднимало вверх вращение примитивного водяного колеса, затем они срывались, доходя до выемки, сделанной в грубом деревянном вале, падали вниз и снова поднимались вверх. Во всей этой машине не было ни одного гвоздя.

— Я бы не променял его и на десять баранов, — продолжал однорукий пастух Раджаб. — Никогда нельзя знать, кто больший пастух — человек или собака. Но мой пес понимает каждое слово. Еще скажу: он понимает даже то, что не сразу может понять пастух — с каким намерением подходит к стаду человек. Это все-таки удивительный пес.

Володя видел эту собаку. Это была горная овчарка величиной чуть ли не с теленка. Со страшной кудлатой мордой, из желтовато-серой грязной шерсти едва выглядывали словно прищуренные глаза. Она искоса посмотрела на Володю, и только силой воли он подавил желание показать ей спину.

— Так вот я и говорю, — продолжал Раджаб, — чем такое животное отличается от человека?

— Каким бы умным и полезным ни было животное, — с надежной рассудительностью бухгалтера заметил сосед Шаймардона Саид, колхозный счетовод, — сравнивать его с человеком нельзя, как нельзя сравнить тыкву с пятницей, — это просто разные вещи.

— Не такие уж разные, — обиделся за свою собаку Раджаб, — если собака, как зоотехник, ухаживает за больной овцой.

— Все животные, кроме человека, не знают, что они смертны, — сказал Саид. — И поэтому человек отделен от всех живых существ на земле.

— Человек знает, что он умрет, — ловко выбирая неочищенный рис, заметил старый Шаймардон, — но живет всегда так,словно ему предстоит жить вечно. Хотя рассказывают, что так было не всегда. Вы интересовались нашими старыми историями, — вежливо обратился он к гостю — Володе. — Так вот, рассказывают, что в те времена, когда пророк Мусса (Моисей) еще ходил по земле, люди знали срок своей жизни. Зашел однажды Мусса в один кишлак и видит, как человек построил дом без крыши. «Почему ты не делаешь крыши? — спросил Мусса. — Ведь когда пойдут дожди, промокнешь и ты и твое имущество». — «Я не доживу до осени, — ответил человек, — потому что срок моей жизни кончается летом, и что будет с моим имуществом, мне безразлично». Пошел Мусса дальше и видит, что другой человек отрубил саблей голову прекрасному арабскому коню. «Для чего ты это сделал?» — спросил его Мусса. «Я завтра умру и не хочу, чтобы на моем любимом коне ездили другие люди». Увидел Мусса в кишлаке этом, как какой-то человек сложил в кучу свои халаты и жжет их, как другой человек режет баранов и мясо бросает собакам, и взмолился Мусса аллаху единому, всемогущему: «Сделай так, чтобы не знали люди срока своей жизни, ибо знание это творит неправедные дела на земле». И сделал аллах по слову его. И я, старик, перебираю рис и выбираю из него камешки, которые могут сломать немногие оставшиеся у меня зубы, в то время как, может быть, следовало бы мне готовить для себя саван.

«Притча, — подумал Володя. — Это только притча. Хотя действительно человек знает, что смертен, а животные не знают. Но ведь к людям, а не к собакам обращался Конфуций, когда писал: «Если ты не знаешь жизни, что ты можешь знать о смерти?»


Глава сорок четвертая, в которой не происходит ничего такого, что меняло бы ход повествования

И вот я одна-единственная запаслась у вас таким грузом печали, что никто не понесет его вместе со мной.

Калилаи Димна

Больше всего он боялся этой встречи. Однажды осколок снаряда на излете, тот, что летит со страшными завываниями, похожими на гудение большого жука, и совершает иногда самую неожиданную траекторию, влетел в окоп и вонзился в живот политрука Еременко. Политрук упал на спину, охнул и закричал: «Помогите!» «Фельдшера!» — приказал Шарипов. Но пока бегали за фельдшером, он склонился над политруком, взял осколок за край — он торчал наружу, зазубренный, оборванный, — и потянул его. Осколок рвал тело, а он тянул его, и до сих пор помнил особое ощущение, которое осталось у него и после того, как он вытянул осколок и перевязал политрука, — он почувствовал, что у него словно отвердели скулы, стали жесткими и чужими. А люди, которые при этом присутствовали, говорили, что у него тогда было такое спокойное лицо, словно он всю жизнь был хирургом.

И вот теперь снова не покидало его это странное ощущение, хотя прошло уже больше двух часов, как он ушел от Зины.

Странный это был разговор.

— А, Давлят, — сказала Зина так, словно он только что вышел и сейчас же вернулся. — Ты не волнуйся. Я вполне нормальная. Все думают, что я сумасшедшая, а я нормальная, хотя очень бы хотела сойти с ума. Мне бы тогда было легче. Но я просто не могу.

— Я хотел спросить, — сказал Шарипов с трудом, — не нужно ли чего-нибудь, не могу ли я чего-нибудь сделать?

— Нет, — сказала Зина и улыбнулась как-то странно, застенчиво и вместе с тем проницательно. — Мне и прежде немного нужно было. А уж теперь…

Шарипов молчал. Зина смотрела на него спокойно, все так же улыбаясь своим мыслям. Плоское лицо ее с подглазьями цвета синеватого пепла сегодня казалось удивительно похорошевшим, и в этом было что-то особенно неприятное и страшное.

— Странно, — сказала она вдруг, — вот как ты думаешь, все люди знают, что когда-нибудь обязательно умрут?

— Думаю, что все, — нерешительно ответил Шарипов.

— Но ни один человек не знает, когда это должно случиться. Если бы я знала, что ему осталось так мало, я бы его освободила.

— От чего освободила? — не понял сразу Шарипов.

— От себя. Чтоб он устроил свою жизнь так, как ему хотелось. Как он мечтал…

Шарипов пожал плечами.

— И все-таки, — спустя минуту продолжала Зина. — Вася — это было самое лучшее из всего, что я видела в жизни. Ах, Давлят, — усмехнулась она, — разве ты понимаешь, что это значит — держать в руках самое дорогое для тебя из всего, что есть на свете, и чувствовать, что его нужно отдать… Освободить…

Зина вдруг строго и внимательно посмотрела на Шарипова и спросила:

— Ты женишься на этой своей Ольге?

— Очевидно, женюсь.

— Мне она не нравится. Не такая, по-моему, должна быть жена. Она полов как следует не вымоет, белья не постирает — будет в прачечную носить или женщину наймет, которая в три раза старше ее и в пять раз слабее. А может, это и зависть во мне говорит — молодая, красивая, в детстве нужды не знала, не пережила войны. Живы ее родные и близкие. Но я тебе так скажу: если женишься, постарайся, чтобы сразу был ребенок. Это дело не мудрое, а для человека иногда самое важное. Жив был бы сейчас мой Сашка, легче мне было бы.

— Какой Сашка? — не понял Шарипов.

— Был такой человек, — ответила Зина.

— Хорошо, — сказал Шарипов.

Молча он наблюдал за тем, как Зина взяла носовой платок, сложила его в несколько раз и стала ножницами вырезать на нем узоры, как это иные делают на бумажных салфетках.

— Этот человек целился ему в голову или случайно попал?

— Целился, — ответил Шарипов. — Их там обучают стрелять по звуку.

— А ты бы стал стрелять в людей, если бы было так безвыходно, что решил покончить с собой?

— Не знаю, — ответил Шарипов. — Могло случиться и так, что стрелял бы.

— Лучше все-таки не стрелять.

Она разложила на столе платок так, что сквозь прорезанные ею отверстия проглядывала темно-синяя скатерть.

— Больше никого не нашли? — спросила Зина.

— Нет. Пока не нашли.

Эта смерть сделала его таким подозрительным, каким он еще никогда не был. Он становился подозрительным, как Степан Кириллович. И боялся этого в самом себе.

Когда он проходил по вестибюлю гостиницы после обыска номера, он услышал, как человек, сидевший за столиком в ожидании, пока ему оформят документы, сказал своей собеседнице, молодой, нарядной женщине: «Ну и денек же сегодня. Кто умер, пожалеет».

Он резко повернулся и потребовал у этих людей документы. С каким негодованием предъявили они ему свои паспорта. Нет, они ничего не знали о событиях, которые здесь произошли. Это было случайное совпадение. Как говорили в таких случаях юристы: «Ошибочное умозаключение о причинной связи явлений на основании их совпадения во времени».

— Остались какие-нибудь чертежи или записи? — спросил Шарипов. — Новой конструкции пистолета? Которой Вася занимался?.. Перед этим?

— Нет, — сказала Зина. — Ничего не осталось. А если бы осталось, я бы не дала. Хватит пистолетов. Старых конструкций.

— Это не так, — строго сказал Шарипов. — Оружие нужно. Нам. Самое лучшее.

— А они сделают еще лучше, — глухо ответила Зина. — То они, то вы. А пока убивают.

— Пистолет не игрушка, — сказал Шарипов. — Пистолет — это средство в борьбе. Вася понимал, что это средство в борьбе. Хоть относился к нему, как к игрушке.

— Игрушка, — повторила Зина. — Но почему ему так разнесло голову?..

— Так всегда бывает, — сказал Шарипов.

Медицинский эксперт Суматров долго распространялся о том, что в соответствии с законом Паскаля, который говорит, что в жидкости давление расходится с одинаковой силой во все стороны и пропорционально площади, удар пули в жидкость равносилен взрыву внутри нее. Поэтому если выстрелить в наполненный жидкостью сосуд, или в арбуз, или яблоко, они разлетятся на куски. А при попадании в мозг разрывается черепная коробка. Раньше это явление объясняли гидравлическим давлением, возникающим при ударе пули в жидкость, но известный немецкий баллистик Кранц доказал экспериментально, что пуля придает частицам тела, в которое попала, значительную кинетическую энергию. Эти частицы становятся сами как бы маленькими пулями и, в свою очередь, передают энергию соседним частицам…

— Так всегда бывает, если пуля попадает в мозг, — повторил Шарипов.

Зина молчала. По лицу ее прошла странная судорога — такая, словно щеки сдавили ладонями и оттянули книзу, к подбородку.

— Врач приходил? — спросил Шарипов.

— Приходил. Другого не надо присылать, потому что и другой, так же как этот, признает меня нормальной. Только напишет в справке, что я пережила тяжелое потрясение. Так ты это и без него знаешь. Послушай, Шарипов, — сказала она с неожиданной силой, — почему так получается? Почему, как только убили вашего товарища, вы все стараетесь посадить в сумасшедший дом его жену? Чтоб не возиться с ней? Так со мной не нужно возиться. Дайте мне только немного прийти в себя.

— Зачем ты выдумываешь такую чепуху? — сурово сказал Шарипов. Прежде он обычно избегал говорить ей «ты». — Никто не собирается от тебя избавляться. И если тебе в голову приходят такие мысли, то это в самом деле мысли нездоровые и страшные. Тебе нельзя быть одной. Если хочешь, давай я пока здесь поселюсь. А потом, когда женюсь, будем жить вместе. — И, предупреждая ее возражения, продолжал: — А если это не годится, давай придумаем что-нибудь другое. Может быть, пойдешь работать в больницу, чтобы быть как-то с людьми.

— Ты никогда не замечал, что у меня дрожат руки? — спросила Зина.

— Нет, не замечал, — ответил Шарипов резко.

— А они дрожат. Ты бы хотел, чтобы тебе сделала укол медсестра с дрожащими руками?

— Значит, нужно пойти санитаркой, — сказал Шарипов.

— Я уже была санитаркой, — улыбнулась Зина. — Я уже два раза была санитаркой. Выходит, что придется пойти в третий. И вот потому-то не нравится мне твоя Ольга. А может быть, я ей и завидую… Завидую, что если бы в тебя выстрелил человек, который умеет точно попадать по звуку, то она бы в санитарки не пошла.


Глава сорок пятая, в которой друзья едят форель и справляют поминки по Ведину

Передавал нам Абу Бекр Мухаммед ибн Исхак, со слов Яхьи ибн Али ибн Рифаа, известного в обоих Ираках своей правдивостью, ссылавшегося на Абу Али аль-Хасана ибн Касима-египтянина, который ссылался на Мухаммеда, сына Закирии аль-Алляни, говорившего со слов своих наставников, а последний из них опирался на Саида ибн аль-Муссаяба и сына его Абдаллаха, да будет доволен аллах ими обоими, что оставил Абу Убейд аль-Касим иба Аббас, да благословит его аллах и приветствует! — для людей восемнадцать мудрых изречений, среди которых есть такое: «Мало, очень мало знаем мы о людях, о причинах их поступков, слов и мыслей, и в этом большое счастье для людей и милость аллаха. Ибо если бы мы знали больше, мы не смогли бы осудить ни одного человека».

Абдаллах ибн Юсуфаль-Азди

Степан Кириллович взял из багажника автомашины саперную лопатку и прокопал перпендикулярно к крутому глинистому берегу речки длинную узкую канавку глубиной в руку до локтя. Он накрыл ее сверху прутьями и дерном, а в конце устроил круглую яму. В канавку сложили сухой хворост вперемежку со свежими ветками, затем из заполненной водой ямы, которую они вырыли на самом берегу, он вынул с десяток отливающих радугой форелей. Он сам выпотрошил их, и, убедившись, что форели хорошо просолились в яме на берегу, куда они высыпали пачку соли, он натыкал рыбу на прутья и развесил ее на стенках круглой ямы.

Лоза загорелась, и по канаве, как по дымоходу, в круглую яму потянулся горячий и густой дым свежей лозы.

Он сделал все, как учил его когда-то этот анархист Лопес, который вначале хотел его расстрелять, а затем стал его другом. Даже лоза была похожей и та же самая чудесная рыба горных ручьев — форель.

Да, это уже было, думал Степан Кириллович. Так же сверкала река и точно так же на дорогу выбежал такой же белый осленок с большими черными глазами, длинными ушами и сморщенным лбом.

Но вино было другое, не «Гурджаани», но очень похожее на «Гурджаани» — «Вельдепеньяс» из Сьюдад-Реале. И еще они пили тогда дешевую водку «Манцанилла» из Хереса. И закусывали они тогда козьим сыром, белым хлебом и еще уксусным соусом, в который был густо, как рис, накрошен лук.

«Да, — думал он, — и такое же палящее солнце, и ослики, которые паслись невдалеке, пощипывая своими мягкими, бархатными губами колючки, вонзающиеся в человеческие руки, как иголки. И не потому ли меня всегда так тянуло в Таджикистан, что это во многом похоже… И так же мы готовили рыбу, когда шальная, а может быть и не шальная пуля — не знаю до сих пор — попала в шею Бернардо. Только рыбу натыкал на прутья Лопес, а я перчил, и он все требовал побольше перца…

И все-таки, — подумал Степан Кириллович, — когда говорят «история рассудит», это не громкие слова, а только подтверждение человеческого опыта, который показывает, что история впоследствии все довольно точно расставляет на свои места…

И только иногда… Не могу понять, до сих пор не могу понять, каким образом этот высокий, смешной человек в пыльном шерстяном костюме цвета пакли, с большой флягой на боку, этот Хемингуэй мог сразу понять… Ведь он знал меньше нас и не сталкивался с Андре Марти, а все-таки написал, что Андре Марти — негодяй и предатель, а мы узнали об этом чуть ли не через двадцать лет после того, как он написал это, прямо и беспощадно написал это в своей книге…

Да, — думал он, поворачивая рыбу, — но история так или иначе все расставила по своим местам. А что же скажет она, эта история, о нашей жизни? Посмеется ли она над тем, что мы сидели на берегу и готовили по-испански форель и справляли поминки по Ведину в то время, как воры разгуливали в нашем доме, или подивится тому, как сложно, как непросто было нам оберегать свой дом и сохранять мир с соседями…»

Он всегда требовал от своих сотрудников, чтобы они, занимаясь самыми запутанными и сложными делами, вовремя завтракали и обедали и, если этого не требовали особые обстоятельства службы, вовремя ложились спать, и читали газеты и книги, и ходили в гости.

«Не горячитесь, — часто повторял он. — У нас не горячатся. Мы у себя дома. Это они к нам пришли. Не мы их, а они нас боятся. Не нам, а им нужно прятаться. Поэтому не горячитесь. Нужна свежая голова. Пусть они горячатся».

Вот и сегодня, в воскресенье, он собрал нескольких своих сотрудников и предложил поехать ловить рыбу. «Ведина помянем», — говорил он тем, кого приглашал с собой.

Вчера вечером перед тем, как сдать в архив, Степан Кириллович просмотрел личное дело Ведина, и сейчас вспомнилась ему одна из первых характеристик, полученных Вединым по окончании специального училища.

«Лейтенант Ведин высокого роста, отлично сложен, крепок, здоров; любит спорт, отличный стрелок, хороший фехтовальщик. Ездок верхом средний. Умственно развит хорошо, способностей отличных, читает мало; в фактах разбирается медленно, но глубоко — умеет в коротких выражениях выразить суть дела. По натуре человек своенравный и самовольный, самостоятелен и решителен. При мягком обращении более податлив, при резком делается строптивым и упрямым. В последний год в характере лейтенанта Ведина заметно улучшение, стал выдержанней и спокойнее. Воспитан, с товарищами живет дружно, сходится скоро, но ни с кем не переходит на «ты». С начальством корректен. Образ жизни ведет умеренный, вино пьет, но знает меру и место. В служебном отношении талантлив, работник настойчивый, обладает способностью поправить работу. К занятиям чисто канцелярского свойства относится без любви. Предан делу партии, не болтлив, умеет хранить военную тайну. Заслуживает присвоения звания старшего лейтенанта».

Там, в этом училище, очевидно, у Ведина командиром был человек, способный «в коротких выражениях выразить суть дела». Но как переменился с тех пор Ведин, как сильно отличались от этой все последующие характеристики. Все чаще и чаще встречались в них слова: «Крайне замкнут. Молчалив. Безукоризненно исполнителен». Не потому ли он так странно погиб? Так странно, что в первую минуту у Степана Кирилловича мелькнула мысль — а уж не самоубийство ли это?

«Поминки, — думал Степан Кириллович. — Не для того, как говорилось в церковной службе: если мертвые не встают снова, то будем же есть и пить, ибо завтра мы умрем. А для того, что это мужественный обычай, что погиб наш товарищ и каждому тяжела его смерть, но мы не лицемеры, не ханжи, мы знаем, что жизнь продолжается. И вот мы собрались и действительно едим и пьем, и почтили этим его память, но не потому, что «завтра и мы умрем», а потому, что мы делаем общее дело и знаем, что в этом деле не бывает без жертв».

«Лучше синица в кулаке, чем журавль в небе», — говорила пословица. Он тоже так считал. Лучше синица в кулаке. Но теперь он думал обо всем этом совсем по-другому. Лучше журавль в небе, чем синица в кулаке. Пусть недостижимый, пусть далекий журавль общего счастья, общего процветания, чем маленькая, зажатая в кулак синица личного успеха. Только слишком поздно ты к этому приходишь, генерал, думал Степан Кириллович. У каждого человека в молодости бывает своя ахиллесова пята. Но в старости иногда случается так, что эта ахиллесова пята оказывается со всех сторон, куда бы ни ткнуть человека. И тогда главным делом его жизни становится желание скрыть, уберечь эту пяту.

С первого класса его сын Сеня учился с сыном директора школы Виктора Михайловича, с Ваней Ивановым. И вдруг Виктора Михайловича арестовали. И вот тогда Степан Кириллович, глядя прямо в глаза сыну, сказал: «Больше туда не ходи. Не маленький — сам понимаешь».

Но неужто он, кавалер ордена «Лавры Мадрида», так держался за свое незначительное лицо и сказал Семену не ходить больше к Ивановым только потому, что боялся за себя, а не за дело? Неужели это была забота не о деле, а о себе?..

«Ты уже не будешь генералом! — твердил Косме Райето. — Ты уже не будешь генералом!» — повторял он, вгоняя ему под ноготь швейную иголку.

Его тогда звали «генералом». Это было его прозвище. Возможно, потому, что он меньше всех был похож на генерала со своим незаметным, незначительным лицом. И Косме Райето твердил: «Ты уже не будешь генералом». Но вот он стал генералом, и не хуже, чем другие.


«… Поминки, — подумал Шарипов. — Я не мог не прийти. Но буду всегда жалеть и никогда не прощу себе, что пришел. Что может быть хуже, подлее этого обычая? Ни одному животному, собаке не придет в голову жрать сразу после того, как убили ее щенка. К чему это? Чтобы еще больше ощутить преимущество живых перед мертвыми? Чтобы показать самим себе — вот нам все нипочем, даже смерть близкого. Как это гадко, как это бесстыдно и цинично! И неужели они все не понимают этого? Или так же, как я, пришли потому, что генерал предложил, потому что таков обычай, а самим так же стыдно? И так же, как я, давятся каждым куском?..»

Поминки… Странные поминки, на которые не была приглашена даже жена покойного.

«Она бы в санитарки не пошла», — вспомнил Шарипов слова Зины.

«А зачем ей идти в санитарки? — думал он, наблюдая за тем, как рассекает на мощные струи воду большой камень, торчащий у самого берега. — И что бы изменилось от того, пошла бы Ольга или не пошла в санитарки, если бы «человек, умеющий точно попадать по звуку», выстрелил бы не в него, а в меня? Ничего. Это ничего не меняет. Ольга осталась бы такой же, как была. И все-таки то, что сказала Зина, как заноза. Мешает. Не имеет никакого значения, а мешает так, что я уже не могу смотреть на Ольгу прежними глазами».

Ведин только что погиб. Еще кабинет его был кабинетом Ведина, и конь — конем Ведина, еще звонил телефон и спрашивали Ведина, и приходили в его адрес бумаги, а уже он был далеким, далеким, и эти поминки устроены словно для того, для чего кладут на могилу тяжелую надгробную плиту — словно из страха, что мертвый вернется к живым, словно из желания придавить его камнем…

И странное дело, думал Шарипов, Зина, которая прежде казалась ему эдаким довеском, нелепым и ненужным довеском к Ведину, сейчас в его представлении слилась с его покойным другом, и то, что она говорила, звучало для него голосом Ведина и словами Ведина.

Слушали они когда-то вместе с Вединым грустную и смешную песенку о двух друзьях, которые были в одном полку и постоянно ссорились. «И если один из друзей грустил, смеялся и пел другой». Но вот один из этих друзей был ранен в бою, другой ему спас жизнь, а затем, как это часто бывает на военной службе, их послали в разные стороны — одного на север, а другого на Дальний Восток.

«Друзья усмехнулись: ну что ж, пустяк.
Пой песню, пой.
— Ты мне надоел, — сказал один.
— И ты мне, — сказал другой».
А затем оба тайком прослезились.

В песенке не говорилось о том, кто же из этих друзей первым сказал: «ты мне надоел». Но и Шарипов и Ведин единодушно решили, что сказал это именно тот человек, которому другой спас жизнь. Тот, который спас товарища, никогда бы себе этого не позволил. Даже в шутку.

«И Зину сюда не пригласили. А если бы поминки были по мне, то Ольгу можно было бы позвать, и ее бы, наверное, позвали. Потому что она была бы как все и думала бы как все. И в санитарки она бы не пошла».

Недалеко от Шарипова, на камне, заменявшем стул, сидел Аксенов — человек, который легко мог оказаться на месте Ведина при выстреле из сарайчика и на месте Шарипова рядом с Ольгой. Шарипов посмотрел на Аксенова и снова подивился про себя его странно переменившемуся лицу с высоким лбом и четко очерченными губами, с постоянным выражением твердости и холодной вдумчивости. Это был теперь совсем другой человек, недобрый, скорее плохой, чем хороший, и все же, как это ни удивительно, вызывавший значительно большее чувство уважения, чем прежний Аксенов.

«А каким был в молодости генерал Коваль?» — спросил у себя Шарипов и посмотрел на Степана Кирилловича. Он сидел на таком же камне, как и все остальные, в своем новеньком генеральском кителе. На левой ладони он держал лист лопуха с только что вынутой из ямы форелью горячего копчения, а правой рукой разбирал рыбу, отделял мякоть и липкими пальцами подносил ее ко рту, бережно и спокойно. Его плебейская короткая шея стала тоньше и словно длинней. На лбу у него появились высокие залысины, а волосы за последнее время сильно поредели. И Шарипов вспомнил, как Ведин однажды рассказывал о том, кто и как лысеет. По словам Ведина, в сибирском селе, где он родился, говорили, что умные люди лысеют с затылка, потому что перед тем, как что-нибудь сделать, на что-нибудь решиться, обязательно почешут в затылке, подумают, все взвесят, а волос, понятно, при этом на затылке вытирается. Глупый человек наоборот: сначала сделает, а потом жалеет: «Ах, зачем я так поступил», и все хлопает себя ладонью по лбу, волос вышибает.

Но жалел ли когда-нибудь Степан Кириллович, хоть ночью, хоть наедине с собой, с собственной совестью, о том, что он делал в жизни? Трудно сказать. Залысины на лбу — слишком слабое доказательство.

Но ведь это Степану Кирилловичу принадлежали слова: «Если увидишь гадину, не раздумывай о том, что отец ее был гадом, а мать — гадиной, что всю жизнь обращались с ней гадко, что вокруг себя она видела преимущественно гадов, а просто раздави ее». И лишь в последнее время он стал добавлять: «Если сможешь…»


Глава сорок шестая, в которой автор разоблачает убийцу человека в афганском халате

Человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти, и его мудрость состоит в размышлении не о смерти, а о жизни.

Б. Спиноза

У него уже давно было то состояние, которое психологи называли абулией, — состояние, при котором безвыходность ситуации порождала убеждение в бесполезности всякого действия.

«Но неужели инстинкт самосохранения, инстинкт жизни во мне настолько силен, — думал мулло Махмуд, — что именно он направил мою руку? Нет. Я думал о себе меньше, чем обо всех остальных. Это просто было то самое движение, которое заставляет человека задавить скорпиона или убить ядовитую змею. Независимо от того, угрожает ли она тебе, угрожает ли она другому или даже вообще никому не угрожает».

Мулло Махмуд приподнял край циновки, на которой сидел, и сплюнул на глиняный пол слюну, зеленую от жевательного табака.

Людям значительно чаще случается видеть собственную смерть, чем они это предполагают, думал он. Алкоголик, который стоит перед витриной магазина, заполненной бутылками с прозрачной жидкостью, вбирающей свет ламп. Сапер, который, усевшись на мине, как на придорожном камне, закусывает сандвичем с беконом. Или, как помнил он с детства, их служанка Элизабет. Она купила веревку и хвалила ее — такая прочная, такая белая, — а после повесилась на этой веревке на чердаке, когда моряк, пообещавший на ней жениться, утащил все ее сбережения и сбежал.

Он тогда тоже увидел собственную смерть. И надо сознаться, выглядела она совсем не страшной и довольно симпатичной. Человек лет тридцати пяти — сорока, с руками хлопкороба, в одежде афганского крестьянина, вежливый и нервный, с хорошим произношением как в таджикском, так и в английском языке. С очень хорошим произношением, хотя, несомненно, и тот и другой язык не были его родными языками, и очень трудно было догадаться, на каком же языке говорил он в детстве.

Ему был искренне интересен этот человек, направленный сюда для того, чтобы лишить его, мулло Махмуда, жизни. Странно, но он не собирался сопротивляться. Жизнь он прожил не так. Начинать сначала было поздно, и ко всему, когда он увидел этого человека, он почувствовал страшную усталость.

Как это ни нелепо, но мулло Махмуд отметил про себя, что такой человек может понравиться. Это был неразговорчивый и исполнительный человек. Раздражала только его нервозность. Мулло Махмуд за эти годы привык к тому, что он всегда сидит на почетном месте, в центре, против двери. А приезжий не мог сидеть спиной к двери, он садился так, чтобы видеть того, кто войдет, рядом с мулло Махмудом, и это мулло было неприятно.

— Так вы собираетесь вернуться? — спросил он у мулло Махмуда.

Мулло ответил не сразу. Он знал, что после того, как он скажет «нет», раздастся хлопок бесшумного пистолета, и все будет кончено.

— Нет, — сказал он. — Я останусь здесь.

Выстрела не последовало.

— Что ж, это правильно, — ответил приезжий. — Вы уже пожилой человек, и начинать жизнь сначала вам будет трудно.

«Как же все-таки это произойдет? — думал мулло. — Очевидно, не пуля. Возможно, нож? Тоже едва ли. Скорее всего яд».

Они молча сидели на ватном одеяле против двери. Мулло Махмуд заварил чай, затем налил его в пиалы. Приезжий, по-видимому, очень проголодался — большими кусками, почти не разжевывая, он глотал куски лепешки, холодную баранину. Вдруг он пристально и испуганно посмотрел на дверь. Мулло машинально оглянулся и сейчас же заметил, как отдернулась рука приезжего.


«Значит, действительно яд», — понял мулло Махмуд.

Ну что ж, это было гуманней, чем он даже мог рассчитывать. Нужно было только выпить пиалу. А может быть, достаточно и одного глотка. В таких случаях работают без промаха.

Он взял пиалу в руки, но затем снова медленно, бережно опустил ее на достархан.

Только на минуту. Только для того, чтобы не тряслись руки. Чтобы выпить ее сразу. Залпом. Чтобы сразу подействовало.

Не стоило даже ждать этого человека. Такую пиалу он должен был приготовить для себя сам. И уже давно. Кому он нужен? Никому… Совсем никому.

И вдруг он подумал о том, что утром к нему придет кузнец усто Кадыр за травами — мулло лечил его от ревматизма — и найдет мулло уже мертвым. И неизвестно, избавился ли сын Саида от глистов… И он выпьет эту пиалу и навсегда уйдет, а такие люди, как этот Смит, или, как там его звали, хищник и убийца, или этот исполнительный негодяй в афганском халате останутся…

На краю достархана лежал широкий, тяжелый, изумительно сработанный нож, который мулло получил в подарок от своего пациента усто Кадыра. И неожиданно для себя мулло Махмуд, в свою очередь, пристально посмотрел в окно за спину человека в афганском халате, а когда тот нервно оглянулся, схватил нож и неумело, неловко ударил им, как саблей, по затылку приезжего.

За всю свою жизнь он не зарезал и цыпленка. Он очень испугался, когда увидел, что человек этот ничком, лицом вперед упал на циновку, а из затылка густо полилась кровь. Он пытался перевязать раненого, но не мог остановить кровь. Очевидно, лезвие задело какой-то жизненно важный центр. Приезжий умер у него на руках. Тогда он с трудом — где только взялись силы — перетащил приезжего до коня — это было какое-то странное и острое проявление инстинкта жизни, думал он впоследствии, — усадил в седло — судьба помогает убийцам, думал он, — и он никого не встретил и в поводу повел коня к Мухру. Конь очень сопротивлялся, он не хотел входить в воду.

«И все равно, — думал мулло Махмуд, — я не жалею об этом. Я не радуюсь этому, но и не жалею. Я только не хочу, чтобы это продолжалось. Чтобы это продолжалось для меня и начиналось для этого толстого и смешного русского ориенталиста. Глупо думать о долге человеку, который всю жизнь не делал того, что нужно, и делал то, что не нужно. И все-таки — это теперь не желание, а долг».


Перед тем как переступить порог, Володя присел на глиняный пол, снял ботинки, с сомнением посмотрел на свои не слишком свежие носки и лишь затем вошел в комнату мулло Махмуда.

Обратив лицо к Мекке, мулло Махмуд произносил четвертую из пяти обязательных молитв — намози шом.

Не обращая внимания на замершего у порога Володю, стоя, подняв руки до уровня плечей, мулло сказал: аллах акбар — аллах превелик. Затем, вложив левую руку в правую, он прочел первую суру корана — фатиху. После этого он склонился так, что ладони коснулись колен, выпрямился, поднял руки и произнес:

— Аллах слушает того, кто воздает ему хвалу.

Володя подивился про себя легкости и даже грации, с какой старый мулло опустился на свой узкий молитвенный коврик, сначала став на колени, затем приложив к земле ладони и, наконец, распростершись так, что коснулся пола носом. «Это как зарядка, — подумал Володя. — Пять раз в день. Зимой и летом. Без выходных».

Мулло сначала вправо, а потом влево произнося традиционную формулу: «Да будет на вас приветствие и милосердие аллаха», не вставая с колен, присел на пятки и снова растянулся на коврике.

Володя молча, затаив дыхание замер у порога, но не уходил, так как мулло просил его прийти по поводу какого-то важного и срочного дела. Мулло Махмуд закончил молитву. Он провел руками по бороде, обернулся к Володе и предложил ему войти в комнату и сесть.

Володе показалось, что мулло смущен его приходом. И не потому, что мулло ничего не говорил о деле, по какому он пригласил Володю, — Володя уже привык к этому, а потому, что мулло был как-то особенно озабочен.

Он незаметно взглянул на часы. Прошло уже более часа с тех пор, как он пришел сюда, а они по-прежнему перебрасывались незначительными фразами о здоровье и погоде. Несколько раз он порывался уйти, но мулло снова и снова наливал ему в пиалу зеленый горьковатый ароматный чай.

— От чая нельзя отказываться, — без улыбки сказал мулло Махмуд. — Как говорил поэт Кози Курбон-хон:

Кто чай зеленый пить из пиалы не рад,
Того ни проза, ни стихи не вдохновят.
И Володя медленно жевал аджиль — фисташки, изюм и жареный горох и пил зеленый чай.

— Ва куллю гариб лильгариби насиб, — негромко, словно про себя, по-арабски сказал мулло Махмуд.

Володя насторожился. Это были известные стихи доисламского поэта Имру л-Кайса и обозначали они, что «всякий чужой для чужого родной». Сейчас в этих словах Володе почему-то послышалось что-то неприятное и угрожающее. Но он не удержался от того, чтобы не подчеркнуть своего знания стихов этого поэта, и сказал:

— Имру л-Кайс?

— Так, — подтвердил мулло Махмуд. — И вдруг спросил: — Вы с Давлятом Шариповым хорошо знакомы?

— Хорошо, — ответил Володя. — Мы с ним часто встречались… в одном доме.

— И вам нравится этот дом? — странно усмехнулся мулло.

— Нравится. Очень нравится, — повторил Володя, ожидая дальнейших расспросов, но мулло помолчал, а затем сказал неожиданно, тихо и медленно:

— Я хочу сделать вам один подарок. Я хочу, чтобы ценный предмет, полученный мною во зло, вы обратили в добро.

Он встал, вышел в переднюю комнату и вскоре вернулся оттуда с чем-то свернутым в трубку. Предчувствуя что-то особенно неожиданное и важное, Володя развернул пергамент и увидел перед собой лист куфического корана первого века хиджры. Он знал, что экземпляры такого корана насчитываются единицами во всем мире. Впервые в жизни он держал в руках этот большой лист пергамента с типичным старинным куфическим шрифтом. Наклон верхушек букв направо говорил о глубокой древности пергамента, о том, что он относится примерно к концу восьмого века, а в крайнем случае к началу девятого.

— Воистину, в ваших руках снова сверкает бесценное сокровище, — по-арабски сказал Володя. — Я не вправе принять такой подарок… Но был бы очень вам признателен, если бы вы поведали мне о его происхождении.

— Именно за этим я вас и пригласил, — странно усмехнулся мулло. — Этот пергамент не подделка. Это подлинник. И принадлежал он прежде Британскому музею.

— Вот уж действительно «и книги имеют свою судьбу»! — воскликнул огорошенный Володя. — Каким же образом попал этот лист из Англии в Таджикистан?

— Не удивляйтесь, — сказал мулло Махмуд. — Я сам его привез. Я не таджик. Я англичанин. Я сотрудник английской разведки. Я хочу, чтобы вы это знали.


Володя молчал. Он сидел на полу против мулло Махмуда, красный, потный, с выпученными глазами.

— Я ничего не понимаю, — сказал он наконец. — Вы не шутите? — Он надул щеки и поправил очки.

— Этим не шутят.

— И вы думаете, — сказал Володя по-русски, — что я буду молчать?.. Что я об этом никому не скажу? — все более волнуясь, перешел он на таджикский. — И поэтому подарили мне монету, а теперь лист куфического корана?..

— Нет. Я знаю, что ваша служба не позволит вам молчать.

— При чем здесь служба? И почему вообще вы сказали об этом мне? Вам нужно в милицию…

— И без милиции будет сделано все, что нужно. Сюда недаром приехал ваш коллега Шарипов.

— Вы ошиблись, — сказал Володя. — Я не работаю в разведке. И Шарипов, сколько мне известно, тоже. Он просто военный. Но должен вам сказать, что никогда не видел в лицо живого шпиона. И представлял себе их совсем другими. И мне очень жалко, что им оказались вы.

— Я не худший из них, — усмехнулся мулло Махмуд.

— Это неважно, — ответил Володя.

— Да, вы правы, это теперь не важно. Но этот лист корана вы все-таки возьмите себе. На память.

— Нет, — сказал Володя. — Мне это будет неприятно.

— Воля ваша… Что ж, в таком случае пойдем вместе к Шарипову? Или я подожду, пока вы его приведете сюда?

— Да, пойдем вместе, — сказал Володя, вставая с пола.


Глава сорок седьмая, о поисках места, где нет небес над головой

Те, кто умеет читать, сами заметят, что наиболее крупные недостатки этой книги нельзя ставить в вину ее автору, те же, кто не умеет читать, вообще ничего не заметят.

Скаррон

Многоцветные горы, смятые тектоническими движениями в причудливые складки, высились со всех сторон. Кое-где вверх по склонам карабкались корявая арча и кусты жимолости.

Дорога вилась в каменном ущелье, поднимаясь все выше и выше. Время от времени звонкое цоканье подков о камни сменялось глухим звуком. Конь попадал ногой на панцирь черепахи, которых тут, в ущелье, было очень много.

«Странно, — думал Шарипов, — но если вдуматься, то окажется, что на этой узкой и глубокой дороге, выбитой ногами поколений коней и ишаков, дороге, предназначенной лишь для верховых и пешеходов, — она была такой уже тысячелетия назад и останется такой же еще не один десяток лет — странно, но на этой дороге в эти дни сошлись прошлое, настоящее и будущее. Это по ней ехал к кишлаку Митта Неслюдов, для которого малоизвестный эпизод из жизни не слишком известного широкой публике героя средневекового Востока Бабека представлял самый горячий и самый глубокий жизненный интерес; я, Шарипов, который должен найти человека, передавшего за границу сигналы, крывшие страшную угрозу для жизни людей; и Ноздрин, который в поисках насекомых искал решение проблем теории поведения, проблем, связанных с жизнью, с радостями и огорчениями будущих поколений.

… Но если бы это было нужно, и Неслюдов и Ноздрин уступили бы мне дорогу. Потому что они, как и все остальные люди на земле, обеими ногами стоят в настоящем. В нем их жизнь, для него они думают над прошлым и трудятся над будущим…»

Но над будущим трудился и Ведин, весь перешедший в прошлое. Это он нащупал, что именно в кишлаке при лепрозории мог получить коня человек в афганском халате. И вот владелец коня был найден. Бек-Назар. Бригадир. Человек, у которого при обыске в старом ковровом худжине нашли почти миллион рублей.

Длинные и узкие рукава красного с черной полоской туркменского халата скрывали кисти рук Бек-Назара. Но когда он вынул из-за поясного платка тыквочку с жевательным табаком и насыпал порцию на ладонь, Шарипов увидел на этих руках белые бесформенные пятна. Из-за них еще в юности Бек-Назар попал в селение при лепрозории, хотя, как засвидетельствовал Маскараки, он был совершенно здоров.

— Значит, вы продали своего коня неизвестному вам человеку? — спросил Шарипов.

Узкие глазки Бек-Назара с эпикантусом — характерной для монголоидов особой кожаной складочкой, закрывающей слезный бугорок во внутреннем углу глаза, — еще больше прищурились.

— Да, я получил за него деньги.

— Вы слышали, что у Раджаба из кишлака Митта стоит найденный им конь, который прежде принадлежал вам?

— Нет, не слышал.

Бек-Назар медленно провел рукой по своей реденькой, клинышком монгольской бородке.

— Для чего вы в таком случае ездили в кишлак Митта? — спросил Шарипов.

— Я ездил в Савсор. Я только проезжал через кишлак Митта.

— Вы видели коня, которого нашел Раджаб?

— Видел. Но это был не мой конь. На нем было мое седло. Но конь это был совсем другой.

Да, этому Бек-Назару было достаточно одного взгляда, чтобы отличить чужого коня от своего, хотя эксперт-коневод гарантировал полное тождество.

— Расскажите еще раз о том, как к вам пришел этот человек в афганском халате, о чем разговаривал с вами, почему он обратился именно к вам.

— Я вам уже два раза рассказывал об этом.

— Расскажете еще раз. И будете рассказывать до тех пор, пока не скажете правды.

Бек-Назар снова и снова повторял свою версию. Он ничего не знает. Этого человека он видел впервые. Тот проходил по кишлаку, увидел коня Бек-Назара и попросил продать. Бек-Назар продал.

«Но почему Бек-Назар все-таки помогал этому человеку? — думал Шарипов. — Что ему нужно было? Деньги? Как Волынскому — слава?»

«Но как это писал Шохин? — вспомнил вдруг Шарипов. — Почему так много лет тому назад он подумал, что небо может стать для людей самым опасным и страшным местом? Что подсказало ему эти строки:

Любой тропой, хотя б и роковой,
Туда, где нет небес над головой…
Нет такого места. И государственная безопасность — это действительно безопасность государства. И в этом Степан Кириллович прав. И в том, что важнее всего отличать главное от второстепенного, как говорил он о партийности, он тоже прав. Но нужно отличать. И просто сказать: «Если увидишь гадину, не думай, что отец ее был гадом, а мать гадиной, и обращались с нею гадко, и вокруг себя она видела преимущественно гадов, а просто раздави ее…» Но нужно точно знать, точно отличать: гадина ли это? И еще неизвестно, к чему относятся слова Степана Кирилловича «если сможешь». К тому, сможешь ли раздавить, что всегда проще, или к тому — сможешь ли отличить…»

Слева круто вниз опускалась почти отвесная стена ущелья, и шума реки внизу не было слышно, а справа поднимался крутой глинистый склон, конь жался к этому склону, и Шарипов не знал почему: то ли потому, что это он, Шарипов, незаметно для самого себя машинально подтягивал повод справа чуть-чуть сильнее, то ли потому, что сам конь остерегался края узкой каменистой дороги.

«Может быть, и тот, за кем я еду сейчас, — думал Шарипов, — тоже умеет точно попадать по звуку… Но нет иного пути, иного выхода…»

В этой поездке его не ждало ничего, кроме трудной работы и огромной ответственности. Он должен был ехать в кишлак Митта один. Чтобы не вспугнуть. Чтобы не сорвать дела, которое налаживалось с таким трудом. Все следы вели в этот кишлак, где жил его старый дедушка Шаймардон, и оставалось только определить, кто же в этом кишлаке убил человека в афганском халате.

«Кто это?» — думал Шарипов. Он знал в Митта каждого человека. Там жили его родственники и друзья. Люди, которым он верил. Там не было новых людей. Следовательно, это был кто-то из тех, с кем он часто встречался, кого видел и знал. Человек, с которым он, профессиональный контрразведчик, ел с одного блюда плов, был шпионом. Убийцей. Снова и снова он перебирал в памяти соседей своего деда Шаймардона и снова и снова отбрасывал нелепые подозрения.

«Что же здесь главное? — думал Шарипов. — Что второстепенное?»

Когда он еще учился в школе, военруком у них был уволенный из армии по болезни старший лейтенант Мельников. Он казался им тогда странным человеком. Да он и был странным человеком. Когда он слышал о том, что кто-то из учеников читает книги, или огорчен тем, что получил плохую отметку по естествознанию, он в изумлении разводил руками: «Для чего это нужно? Лучше научитесь как следует располагать бруствер индивидуальной ячейки или займитесь материальной частью ручного пулемета системы Дегтярева. Немецкие фашисты готовят войну. А на войне вам будет нужен не Пушкин или этот Фирдоуси, нужно будет знать, сколько патронов помещается в диск и как устранить из патронника патрон с оторванной шляпкой».

Он устраивал для школьников военные игры и походы. Он организовал стрелковый кружок и каждый день после занятий собирал старших учеников и учил их стрелять. Он учил школьников строевому шагу и сверх программы штудировал с ними БУП— боевой устав пехоты, часть первая. Он был настойчивым человеком, этот Мельников. И большинство мальчиков — старшеклассников их школы стали военными. И действительно, всем им очень пригодилось все то, чему научились они у Мельникова, и не раз вспоминали они его добрым словом. И в самом деле, в бою значительно важнее было знать, как устранить без экстрактора патрон с оторвавшейся шляпкой, чем помнить наизусть последний монолог Чацкого.

И все-таки не только военрук Мельников, который считал свой предмет главным, сделал из них хороших воинов, а сделали их такими, что они могли противостоять великолепно обученной и отлично подготовленной немецкой армии, учитель таджикского языка, который прививал им любовь к Фирдоуси, Хайяму, Руми, и учитель русского языка, который читал им Пушкина и Грибоедова, и учитель истории и географии, и математики и физики. Попробуй теперь скажи, что здесь было главным, что второстепенным?

… Старый Шаймардон священнодействовал над пловом.

— Я здоров, совсем здоров, — повторял он, — но все-таки очень хорошо, что ты приехал и навестил меня, потому что я, как это бывает у стариков, плохо сплю, и ночью мне иногда кажется, что уже немного осталось, и я думаю о тебе, и жду тебя…

Шарипову было стыдно сознаться, что он приехал сюда не для того, чтобы свидеться со стариком, он улыбался смущенно и уклончиво отвечал, что служба мешала ему раньше навестить деда, но что вот теперь, когда у него есть дела в этих краях, он погостит у него…

— О, — смеялся старик, — я тебя никуда не отпущу.

Очень обрадовался встрече с Шариповым Володя. Шарипов улыбнулся про себя, когда услыхал, что Володя сначала спросил об Анне Тимофеевне, об Ольге и Машеньке, а лишь после этого о Тане.

— Машенька здорова, — сказал Шарипов. — А Таня очень ждет вашего возвращения. У нее все хорошо. И у вас тоже, — добавил Шарипов, ощущая какое-то особенное расположение к этому человеку, у которого все в отличие от него, Шарипова, складывалось ясно, просто и славно. — Кстати, Волынский уехал в Москву. И сколько мне известно, навсегда.

Вместе с Володей Шарипов пошел в колхозный сад, чтобы свидеться с Николаем Ивановичем — целые дни профессор проводил там со своими ловушками.

— Что случилось? — встревоженно спросил Николай Иванович, когда увидел Шарипова. — Да говорите же скорей! Дома что-нибудь?

— Нет, нет, — ответил Шарипов, — все в порядке. Я просто воспользовался несколькими днями отпуска… А кроме того, у меня здесь кое-какие дела.

— Ну что ж, очень рад, — успокоился Николай Иванович. — Расскажите же, как там наши? Что делает Ольга?

— Все хорошо. У нее все очень хорошо! — сказал Шарипов.

Шарипов и Володя, беседуя, следовали за Николаем Ивановичем, который продолжал обход сада со своим энтомологическим зонтом. Большой, плоский, обтянутый холстом зонт профессор подводил дном кверху под ветви и хлопал по ним ладонью. Каждый раз на дно зонта падало несколько жучков. Николай Иванович собирал их, вталкивал в морилку, а затем укладывал в специальные пакетики, на которых надписывал, где именно и когда было поймано каждое насекомое.

Это была простая и ясная работа, и Шарипов поймал себя на том, что завидует этой простоте и ясности. Он остерегался собственной подозрительности. Ему пришлось сделать над собой некоторое усилие перед тем, как он решился откровенно поговорить с одноруким пастухом Раджабом.

Этот разговор был решающим. Шарипов удивился: как прежде ему не приходило в голову, что мулло Махмуд приехал в этот кишлак в первые годы войны — к нему здесь настолько привыкли, что всем казалось, что мулло здесь жил всегда. К нему ездят со всех концов, думал Шарипов. У него широкие связи…

Радиоприемник негромко, но настойчиво передавал твист. Старый Шаймардон время от времени с удивлением прислушивался к музыке, когда менялся ритм, и снова продолжал разговор. Они сидели втроем на белом войлочном ковре, Шаймардон, Шарипов и однорукий Раджаб, и пили разбавленное водой и сдобренное тертым перцем до розового цвета кислое молоко.

— Нужно сменить батареи, — сказал старик. — Эта американская музыка хороша только тогда, когда от ее звуков не слышишь собственных мыслей.

— Вам в самом деле нравится эта музыка? — спросил Шарипов.

— Нравится, — ответил старик. — Она напоминает памирские танцы, которые так хорошо исполнял в дни моей молодости кривой Саид… Только инструменты другие — менее совершенные, но более громкие.

Шарипов недоверчиво посмотрел на Шаймардона — он не знал, шутит ли старик или говорит серьезно, и снова направил разговор на то, какие изменения произошли в кишлаке за последние годы, кто приехал сюда, кто уехал.

«Конечно, — думал он, — лучше всего было бы просто сказать старику, что меня интересует именно этот вопрос. А не хитрить. Но я не знаю, можно ли это делать, и пусть будет так, как есть».

Старый Шаймардон отвечал на этот раз на расспросы Шарипова о кишлаке — а он был живой его историей — менее охотно, чем обычно. Очевидно, он почувствовал в вопросах Шарипова какую-то определенную цель, но цель неясную и недобрую, и разговаривал медленно и неохотно. И лицо старика не имело в этот раз того нежного, чуть иронического выражения, какое появлялось у него всегда, когда он смотрел на Давлята, а стало замкнутым и напряженным.

Приезд старинного приятеля Шаймардона из Кипчака был в этот вечер более чем некстати, но встретил его Шаймардон радостно, как самого дорогого и желанного гостя.

Что ж, подумал Шарипов, если у русских в таких случаях хоть про себя вспоминают пословицу: «Нежданный гость — хуже татарина», то у таджиков обязательно говорят вслух: «Нежданный гость — дар божий».

Мусафет Зайнутдин — седобородый Зайнутдин приехал в кишлак Митта, чтобы посоветоваться с мулло Букротом — старик жаловался на то, что по временам без всяких причин сердце у него начинает дрожать, как овечий курдюк, и тогда бывает трудно даже пошевелиться.

Старый Шаймардон, искоса поглядывая на Шарипова и однорукого Раджаба, начал расхваливать мулло Махмуда.

— Русские врачи, — говорил он, — записывали каждое его слово, потому что они хотят овладеть его передовым опытом. И это у нас очень хорошо заведено, что передовой опыт равно пастуха и строителя или сельского врачевателя — табиба изучается, чтобы обратить его на пользу богу и людям. И воистину наступило такое время, когда все хорошее люди не прячут, а передают друг другу, а скрывать что-либо им приходится только тогда, когда задумали они что-то плохое, когда они не доверяют другим людям и боятся, что не будут доверять и им…

«Старик все понимает, — подумал Шарипов. — Или, вернее, не все понимает, но о многом догадывается, многое чувствует тонко и точно… Нет, не много найдешь сейчас таких людей, как мой дед Шаймардон, — мы все мельче его и суетливее…»

— Мы пригласим мулло Махмуда сюда, — сказал Шаймардон и, прищурясь, искоса взглянул на Шарипова. — Многие вечера провел он в этом доме, и беседа его всегда была мудрой и поучительной, и ни разу не помню я, чтобы он сказал что-нибудь такое, что можно было бы истолковать как слова, сказанные во имя личной корысти.

«Это будет очень горько старику, — подумал Шарипов. — Очень горько и обидно будет ему узнать, кто же в самом деле этот мулло Махмуд. Но я уверен, даже это не заставит его по-другому думать о мире и людях. Своим диалектическим ясным умом он и здесь сумеет отделить белое от черного, доброе от злого… И все-таки как быть? Очевидно, нужно вызваться самому пойти за мулло Махмудом. Нужно идти самому. Нужно кончать».


Глава сорок восьмая, которая называется «Если увидишь гадину…»

Мой отец, да помилует его аллах, говорил мне: «Всякую хорошую вещь, какого бы то ни было рода, можно оценить известным количеством дурных вещей такого же рода. Например, одна хорошая лошадь стоит сто динаров, а пять скверных лошадей стоят вместе сто динаров. Это относится и к верблюдам и к разным одеждам, но не к сынам Адама, так как тысяча негодных людей не стоит и одного хорошего человека». И он был прав, да помилует его аллах.

Усама ибн Мункыз

— Вот мы, наконец, и встретились, — спокойно и негромко сказал генерал Коваль, вставая навстречу мулло Махмуду. — Прошу. — Он показал рукой на круглый столик со стеклянной крышкой, проводил к нему мулло Махмуда и сам сел против него, откинувшись на спинку кресла.

Вот он и сидел перед ним, этот Причардс, граф Глуховский, мулло Махмуд. Тихий, усталый, старый человек.

«Это страх сделал его таким, — думал Степан Кириллович. — Постоянный страх, который он переживал эти годы, надел на него эту личину, постоянная боязнь попасться сделала его таким смиренным. Мне знакомо это спокойствие. Спокойствие человека, который всегда боялся, что попадется, и, наконец, попался. Когда человек очень долго ждет плохого, он часто испытывает облегчение, если это плохое совершается. Это страх сделал его таким».

«Знает ли этот человек, что он опасно болен? — думал мулло Махмуд. — Что у него плохо с сердцем. А возможно, и с почками. Что такие мешки под глазами, и такая дряблая кожа, и такая одышка бывают у людей, когда никто уже не может поручиться, что завтра утром они поднимутся с постели. Что ему нельзя работать. Трудно, видимо, ему жилось, если он стал таким. Я видел это когда-то и у наших контрразведчиков. Очевидно, все то же постоянное чувство страха — кого-то пропустил, чего-то не успел, кому-то не угодил. И высокое начальство, которого такие люди боятся больше, чем врага. Это все страх».

— Как ваше здоровье? — спросил Степан Кириллович.

— Благодарю вас, — едва заметно усмехнулся мулло Махмуд. — Трудно ожидать хорошего здоровья в моем возрасте и моем положении.

— Я пригласил вас для предварительной беседы, — сказал Степан Кириллович. — Это не допрос. Мне просто хотелось поговорить с вами для того, чтобы понять не столько степень вашей вины, сколько степень нашей вины — почему мы так не скоро встретились.

Все в этих словах было неправдой. Он не приглашал мулло Махмуда. Его просто привел конвоир. И каким бы словом ни называть разговор между чекистом и схваченным им разведчиком — «беседой», «аудиенцией» или еще каким-нибудь, — это всегда допрос. Но Степан Кириллович проводил мулло Махмуда не к своему письменному столу, а к круглому столику со стеклянной крышкой. Он не собирался включать звукозаписывающее устройство.

— Я ничего не собираюсь скрывать, — ответил мулло Махмуд. — Я готов ответить на любой ваш вопрос независимо от того, будет ли сразу или только впоследствии записан мой ответ.

Лицо его оставалось неподвижным, спокойным, усталым, но он улыбнулся про себя, соображая, где в этом кабинете может находиться магнитофон, который сейчас фиксирует каждое его слово.

— Так вот, — сказал Степан Кириллович, подвигая папиросы и пепельницу мулло Махмуду, — нашу беседу я хотел бы начать с вопроса о том, почему вы решили добровольно сообщить о себе и своей деятельности органам контрразведки.

Степан Кириллович опустил глаза на стол, чтобы не вспугнуть эту старую лису, чтобы не показать, как заинтересован он в ответе, от которого зависело очень многое. Если Причардс согласится с тем, что хотел сдаться добровольно… Если не сознается, что был вынужден так поступить, потому что почувствовал, что попал в капкан, — значит он будет отпираться до конца…

— Благодарю вас, но я не курю, — ответил мулло. — Я сознаюсь, что, хотя и ждал этого вопроса, ответить на него мне трудно… Полтора века назад честный и добрый американец Томас Джефферсон говорил о своей стране: «Наше правительство никогда не имело у себя на службе ни одного шпиона». Очевидно, нравы людей с тех пор очень переменились. Очень переменились, если шпионы стали чуть ли не одной из Крупнейших статей правительственных расходов… Долгое время мне казалось, что без этого не обойтись, что это такая же неизбежная особенность современного общества, как парламент, как автомобили и футбольные состязания. И только впоследствии я понял, что ошибался…

Степан Кириллович подтверждающе кивнул головой и поднял глаза от стола.

— Я с вами совершенно согласен, — сказал он мягко и любезно.

Ему предстояла продолжительная, трудная и ответственная работа. Он уже не сомневался в том, что человек этот будет запираться до конца, будет хитрить и изворачиваться. А впрочем, чего можно было ожидать от шпиона, способного в таком возрасте точным и сильным ударом ножа по затылку убить своего сообщника и сбросить труп в речку… Теперь уже не имели значения ни вопросы, какие он задаст, ни ответы, какие получит. Больше того, неосторожный вопрос мог только повредить…

С видом крайнего простодушия, с грубоватой генеральской прямотой Степан Кириллович спросил:

— Желанием исправить эту ошибку и следует считать ваши письма о самонаводящихся ракетах?

На лице мулло Махмуда не дрогнула ни одна черточка.

«Значит, этот человек знал, куда попадут его письма», — подумал Степан Кириллович.

— Для меня большая неожиданность, что письма попали к вам, — сказал мулло Махмуд. — Я не думал, что их содержание может заинтересовать вас… Но, во всяком случае, писал я их с искренним желанием помочь по мере моих сил удержать то равновесие, которое установилось в соотношении между военной мощью держав двух противоположных лагерей.

«О майн готт, варум зо гросс ист дайн тиргартен?» — произнес про себя Степан Кириллович фразу, которую часто повторял его шофер в Испании, немец со странной фамилией Карои. — «О господи, почему так велик твой зверинец?..» Если даже платный агент пытается выдать себя за спасителя.

Ему страшно хотелось спросить у этого «спасителя»: «А с какой целью вы убили своего сообщника?» Тоже во имя того, чтобы на земле воцарился мир и в человецех благоволение? Но этого нельзя было сейчас делать, прежде всего нужно было прочесть, что он сам напишет об этом. Степан Кириллович привычно удержал себя от мстительного чувства и неосторожного вопроса.

— Спасибо, — сказал он, поднимаясь с кресла. — Я признателен вам за искренность. Теперь вам дадут бумагу и перо, и вам придется написать свою биографию. Пусть вас не смущают подробности — все они нас интересуют. Чем подробнее вы расскажете о своей деятельности на нашей территории, тем полезнее это будет прежде всего для вас…


— … Еще раз от души поздравляю вас, — сказал Степан Кириллович, выходя из-за стола и пожимая руку Шарипову. На этом и закончилась официальная часть беседы. — Прошу, — Степан Кириллович показал рукой на низенькое кресло перед столиком со стеклянной крышкой, — выпьем же за подполковника Шарипова, — он налил полный бокал Шарипову и плеснул немного вина на дно своего бокала. — Курите, курите, хоть сам я, как вы знаете, давно не курю, а люблю запах табачного дыма в кабинете… Как-то уютней.

Шарипов опустился в кресло, приподнял бокал: «Ваше здоровье!» — отпил глоток «Гурджаани» и закурил.

— Горько, что Ведин не дожил, — продолжал Степан Кириллович, — он бы порадовался вместе с нами. Он спрашивал у меня, скоро ли вы получите подполковника.

— Ведин не успел порадоваться даже своему званию подполковника, — ответил Шарипов.

— Да, не успел. Он не успел. И никогда не забывайте о том, кто и за что его убил. Не смейте забывать! — Степан Кириллович смотрел на Шарипова пронзительно и зло. — Память человеческая так устроена, что она очень многое отбрасывает. Но мы обязаны знать, что именно следует твердо помнить…

Степан Кириллович отпил глоток вина и откинулся в кресле, вытянув ноги вперед.

— Помнить — мстить, — негромко возразил Шарипов. — А мы не можем унижаться до мести.

— До мести не всегда унижаются. До мести иногда возвышаются. И мы ничего не простим. Нет у меня — видит бог — мстительного чувства к этому Причардсу — мулло Махмуду. Но человек этот, каким бы благеньким он сейчас ни представлялся, — мой враг. А человек, которого убили его сообщники, — Ведин — мой друг. И Ведина ничем не заменить.

«Ведина ничем не заменить, — думал Шарипов, возвращаясь в свой кабинет. — Но и никого другого нельзя заменить. Потому что каждый неповторим. Ведина никем не заменить.

Я, которого поставили на его место, на этом месте, может быть, его и заменю. В чем-то я буду хуже. А в чем-то и лучше… Ну, а в жизни?.. А для Зины?..»

Он сел за свой стол, пустой, свободный, крытый зеленым сукном, похожий на поле аэродрома, — ни одной бумажки, только высокая лампа, как аэродромный маяк.

Степан Кириллович предложил ему перейти в кабинет Ведина. И, не дав возразить, жестко добавил: «Это не пожелание. Это распоряжение».

Он последний раз сидел в своем кабинете. В конечном итоге он всегда делал то, что хотел Степан Кириллович. Во всем, даже с Ольгой. За эти годы тысячи раз — на каждом шагу — он убеждался, что думают он и Степан Кириллович по-разному. А поступают одинаково.

«Но ведь в последнее время Степан Кириллович очень переменился, — думал Шарипов. — Это несомненно. Но не только он. Переменился и я. И все вокруг. Но не во всем. В чем-то главном, в чем-то основном мы остались прежними. А он еще больше, чем другие. Потому что он яснее, четче, жестче, чем многие другие, определил для себя, что следует помнить. А о чем можно и забыть. И это, вероятно, и лежит в основе теории поведения, теории поступков…»


Глава сорок девятая, которая называется «И снится страшный сон Татьяне…»

Кто не помнит прошлого, осужден на то, чтобы пережить его вторично.

Джордж Сантаяна

Тане приснился странный сон, будто бы Володя Неслюдов, совсем как гора, толстый и громадный, в генеральском мундире с такими эполетами и кистями, какие она видела на картинах, изображавших царских генералов, сидит за каким-то столом с блестящей крышкой, словно сделанной из полированного металла, и записывает что-то в толстую книгу с пергаментными листами. Он один за этим столом. Один. Но Таня видит, что он записывает в книгу и знает, что с того времени, когда она жила, прошла уже тысяча лет. Слово за словом возникало перед ней в этой книге, как титры кинофильма: «… а так как люди тогда воевали и убивали друг друга, а между тем лично друг к другу воевавшие никакой вражды не испытывали, то из этого следует логический вывод, что они были людоедами и питались, пожирая убитых, о чем также свидетельствуют кости, найденные при раскопках…»

Ей хотелось сказать, что это не так, но она никак не могла вспомнить во сне, для чего же люди действительно убивали друг друга. Она проснулась с тяжелым чувством человека, который ночью не отдохнул, — ломило в висках, и почему-то болели икры, как бывает, когда проведешь целый день на ногах.

«Какая глупая чушь», — подумала она о своем сне и повернулась к окну. Существовала такая примета, которую она усвоила от своей няни еще в детстве, — если снился плохой сон, нужно было посмотреть на окно, на свет, и сказать: «Куда ночь, туда и сон». И сон сразу забывался. Она много раз убеждалась в действенности этого способа, и, когда уже стала взрослой, даже пыталась расспросить о том, почему так получается, у видного физиолога профессора Сироткина, который был однажды у них в гостях. Но тот только развел руками и сказал, что никогда об этом не слышал.

Но сейчас сон не забывался, и вспоминались все новые подробности, и ломило в висках. Очевидно, она слишком поздно сказала «куда ночь, туда и сон».

Таня вспомнила и без того небольшие, уменьшенные стеклами очков, голубовато-серые, умные и добрые глаза Володи, его необыкновенную деликатность, из-за которой он даже часы носил на внутренней стороне руки, чтобы всегда можно было незаметно, так, чтобы нечаянно не обидеть этим жестом собеседника, посмотреть на них, и подумала о том, как не вяжется приснившийся ей судья с генеральскими эполетами с образом живого Володи.

«И все-таки при всей своей скромности и деликатности именно Володя и является судьей», — думала Таня.

«История — память человечества», — говорил Володя. Когда Таня была маленькой, отец ее часто повторял: «Никогда не лги, и тебе не придется ничего запоминать». Этот принцип, действительно очень хороший в быту, в отношениях людей между собой, мог бы оказаться необыкновенно плодотворным и в области исторической науки. Но, к сожалению, как заметил Володя, самая значительная, самая основная часть работы историка состояла именно в том, чтобы отделить правду от лжи, а сделать это подчас бывало не только трудно, но и почти невозможно.

Через несколько дней после смерти Ведина — Ольга плакала, и, как показалось тогда Тане, не только потому, что так трагически погиб ее знакомый Ведин, но и потому, что между Шариповым и Ольгой произошла какая-то размолвка, — Шарипов навестил их. Он был, как всегда, сдержан, улыбался, и все же в его словах часто прорывалась какая-то прежде незаметная в нем раздражительность и недоверчивость.

И вот тогда-то между Володей и Шариповым и произошел этот спор о том, могут ли историки отделить правду от лжи.

— Никто не знает и не узнает никогда, что же в самом деле думал Бабек перед смертью, — сказал Шарипов. — Никто. И когда вы говорите, что он думал так-то, то вы ставите себя на его место и думаете как вы, а не как он.

— Но ведь речь идет не о мыслях, а о поступках, — возразил Володя. — О том, чтобы отделить поступки, которые он совершал в действительности, от тех, которые ему приписывались.

— Не столько о поступках, сколько об их истолковании, — подчеркнул Шарипов. — А это далеко не одно и то же.

— Но истолкование может базироваться только на достоверном знании поступков, — ответил Володя. — Можно привести множество примеров, когда историческим личностям приписывали, а еще чаще они приписывали себе поступки, которых не совершали…

И Володя рассказал о том, как более трех тысяч лет историки считали победителем в знаменитом сражении при крепости Кадеж египетского фараона Рамсеса Второго. И только к середине столетия историкам удалось доказать, что исходом этой битвы в действительности было поражение Рамсеса. Рамсес, как, впрочем, и многие другие правители-деспоты, которые с древнейших времен обыкновенно сами определяли, что считать правдой, безмерно восхвалялся в надписях, высеченных на скале, сделанных на стенах храмов и на папирусах, надписи эти пели ему хвалу как победителю. Он очень заботился о культе своей личности. Но, как доказали современные ученые, инспирированные им сообщения являлись чистейшей фальсификацией истории.

— И все-таки как бы ни заставляли людей из тех или других соображений запоминать неправду, а правда становится известной, — с неожиданной торжественностью заключил Володя.

— Становится, — отрезал Шарипов. — Но чаще всего слишком поздно.

— Для истории никогда не бывает «слишком поздно» узнать правду. Да и для отдельного человека, пожалуй, тоже, — задумчиво добавил Володя. — А что до истории, то правда всегда перевесит любую, самую мощную ложь. Как это было с Прокопием Кессарийским…

И он стал рассказывать о Прокопии Кессарийском — историке Византии шестого века нашей эры, который написал классический труд в восьми книгах об истории войн Юстианиана с персами, вандалами и готами. Но в конце жизни он оставил еще одну маленькую рукопись, получившую название «Тайная история». Он начал ее такими словами: «… Описывать все как следует раньше было мне совершенно невозможно, пока были еще живы вершители всех этих дел. Ведь сделать это незаметно при том множестве шпионов, какое тогда было, для меня не представлялось возможным, а уличенный, я неизбежно должен был погибнуть самой жалкой смертью: ведь в этом случае я не мог полагаться даже на самых близких своих родных». И эта маленькая рукопись перевесила все восемь книг прославленного исторического сочинения.

«Никогда не лги, и тебе ничего не придется запоминать», — вспомнила Таня. — Но людям нужно знать, что именно следует помнить. Знать, что именно нужно помнить из огромного, состоящего из бесчисленных подробностей свода истории человечества. И это должны сказать историки. Но при этом, — думала Таня, — необходимо, чтобы историки не боялись говорить правду, чтобы они никогда не думали, что «в этом случае я не мог полагаться даже на самых близких своих родных». И не только историки, — думала Таня. — Все люди».

Ей снова вспомнился странный ее сон, Володя в генеральском мундире, и она подумала, что так удивительно перевоплотился Володя в ее сне, возможно, из-за этих своих слов, которыми он закончил спор с Шариповым, слов, которые звучали тогда в его устах с несвойственной ему горячностью и силой.

«Володя, — подумала Таня. — Володя. Если только действительно существует передача мыслей на расстоянии и она зависит от силы чувства, он сегодня вернется…»

Никогда в жизни и никого в жизни не хотелось ей так страстно увидеть, как Володю, никогда и ни с кем не переносила она так тяжело и нетерпеливо разлуки. Он был ей нужен. Он был ей очень нужен. И не только ей. Машеньке. Машенька вечером спросила нетерпеливо и строго: «Когда же приедет дядя Володя?» Анне Тимофеевне. «Нужно будет обязательно спросить об этом у Владимира Владимировича», — сказала мама о чем-то таком, что легко можно было бы выяснить и без Володи. И даже Ольга, которая, как думалось Тане, вела себя в последнее время очень странно, в разговоре часто вспоминала об Аксенове и, кажется, виделась с ним, сняла и скатала ковер, подаренный Шариповым, а вчера спросила у Тани, скоро ли вернется Володя, — она хотела посоветоваться с ним по какому-то делу.

Сегодня в театре был свободный день — Таня не спеша оделась, выбрав платье поскромнее, и снова поймала себя на странном бабьем чувстве, когда не хочется надевать нового платья без него. И когда все интересное, чтобы ты ни увидела, жалко смотреть без него.

С удивлением она поняла, что уже всю жизнь, когда Володя уйдет в библиотеку, она будет ощущать разлуку и будет волноваться, если он задержится, и, когда она будет играть в спектакле, все равно она будет ощущать разлуку, и что покойно ей будет только тогда, когда Володя будет рядом с ней. Совсем рядом. На расстоянии вытянутой руки. А иногда еще ближе…


Они вернулись в город вечером, в сумерки. Они очень устали, потому что последнюю часть пути, не сговариваясь, проехали без отдыха, и Володя удивлялся про себя тому, что настроение ослов удивительным образом совпадало с настроением их хозяев, — он прежде даже не предполагал, что ослы без всякого понукания могут бежать так быстро и неутомимо. «Дело в том, — думал Володя, — что все мы возвращаемся домой».

Он знал, что поездка эта была для него очень важной, что она принесла ему много пользы и что еще много раз он будет уезжать от Тани и в экспедиции и на научные конференции, но ему всегда нужно будет, чтобы она его ждала. Чтобы она всегда его ждала.

Они ехали по тихой окраинной улочке вдоль Душанбинки, затем повернули к центру. Ишаки — один за другим, впереди Кафир с Николаем Ивановичем, а за ним Дон-Жуан с Володей — бежали вдоль тротуара, и Володя подумал, что самым опасным этапом их путешествия были, очевидно, не горы, а город: мимо проносились автомашины, и Володя все время опасался, как бы коварный Дон-Жуан не понес его вдруг под самосвал. Но Дон-Жуан, по-видимому, был полон тех же опасений и жался к арыку, отделяющему тротуар от проезжей части.

На перекрестке их задержал милиционер-регулировщик — молодой высокий русский парень, в голубой рубашке с темным галстуком. Он поднял руку: «Стой!» И когда они с трудом удержали ишаков и спешились, подошел и не слишком любезно спросил:

— Куда едете?

— Домой, — добродушно усмехнулся Николай Иванович.

— Почему вы это… — милиционер не сразу сумел объяснить, что побудило его задержать странных всадников. — Почему вы верхом, на ослах…

— Так нам удобнее, чем пешком, — сказал Володя.

— Предъявите документы! — решительно потребовал милиционер.

Николай Иванович сразу достал из кармана свои документы, а Володе пришлось еще некоторое время их искать.

— Извините, граждане, — сказал милиционер, просмотрев их бумаги. И, не глядя на них, добавил: — В центральной части города вечером лучше на ишаках не ездить. Движение большое. — Слова его звучали не очень убедительно.

Николай Иванович и Володя переглянулись и продолжали путь.

«Неужели, — думал Володя, — это в самом деле результат истории с мулло Махмудом, которая успела уже докатиться и до этого милиционера и сразу же вызвала повышенную подозрительность? Может быть. Может быть, потому, что ничто не проходит бесследно. Как не прошла бесследно и для меня встреча с мулло Махмудом. Я тоже стал недоверчивее, чем был до этого… Но все равно те, кто посылал к нам мулло Махмуда, как бы они ни старались, уже не смогут снова превратить нашу эпоху в эру недоверия. Потому что недоверие всегда зиждется не столько на внешних причинах, сколько на внутренних. И милиционер этот, который, возможно, действительно слышал о мулло Махмуде и стал подозрительнее, чем был прежде, проверив наши документы, почувствовал неловкость за свое недоверие… И в этом признак времени».

Они подъехали к дому, спешились и ввели ослов во двор. Они хотели сперва поставить животных в сарай, а потом уже объявить о своем приезде, но дверь на веранду широко распахнулась, и во двор выбежала Таня, а за ней поспешила и Анна Тимофеевна с Машенькой.

Володя шагнул навстречу Тане. Ничего не нужно было скрывать. Он вернулся домой. И он обнял и крепко поцеловал Таню, а Анна Тимофеевна сначала поцеловала мужа, а потом его. Затем он поднял и прижал к себе Машеньку. Он возвратился в свой дом.


Глава пятидесятая, которая могла бы служить эпилогом к этой книге

Придется ль мне до той поры дожить,

Когда без притч смогу я говорить?

Руми

О ветровое стекло время от времени со щелканьем разбивались жуки, машина отбрасывала назад, под колеса, серый асфальт, а сбоку, как гигантское колесо, оборачивались поля.

Впереди, прямо посреди дороги, лежал кирпич — обыкновенный кирпич, свалившийся, вероятно, с какого-то грузовика, и он слегка повернул руль вправо, чтобы объехать его, и машину чуть-чуть наклонило и тряхнуло так, что жену прижало к дверце.

— Не слишком ли быстро мы едем? — спросила она. — Нам нужно теперь быть особенно осторожными.

— Почему?

— Ведь у нас будет ребенок.

— Ну как же ты не понимаешь, что это не имеет никакого отношения к скорости езды, — рассудительно возразил муж. — Дорога гладкая, тебя не трясет, а если ты в этом видишь какой-то риск, так он все равно существует, независимо от того, будет или не будет у нас ребенок.

— Нет, раз будет ребенок, значит мы должны меньше рисковать.

Они ехали из Москвы в Крым, в Ялту, в отпуск. На своей машине. На своей новенькой голубой «Волге».

Время от времени правой рукой он нажимал клавиши радиоприемника и вертел верньер.

«В последний раз тебе говорю…» — раздался дуто взволнованный голос героя какой-то радиопостановки. «Шахтеры обязались повысить производительность и за счет этого снизить себестоимость…» — последние известия. Медленно, не в лад стремительному движению машины зазвучала скрипка в первом квартете Шостаковича. Затем глухо: «Из франкистского застенка мы пишем это письмо… Они страшно спешат покончить с нами. Поэтому я хочу сообщить вам наши имена: Гомес Гайосо — рабочий, Антонио Сеоане — крестьянин… кроме того, с нами четыре женщины, мужество которых всех восхищает. Это Кармен Гонзалес Вудеиро — учительница, раненная пулей в живот…»

Он выключил приемник. Он искал музыки или, вернее, того, что и он и она считали музыкой, — четкого ритма, связанного незамысловатой мелодией, подгоняющей все мысли в такие же четкие и незамысловатые рамки. Они ехали отдыхать.

Навстречу шла «Победа» по левой стороне дороги. Есть такие водители, которые, как только видят перед собой свободный участок, обязательно гонят машину по противоположной стороне, хотя асфальт на ней ничуть не лучше. Черт знает, что влечет их на противоположную сторону. Просто в чужом кулаке кусок всегда кажется больше. Он остерегался таких водителей. Он съехал ближе к обочине и слегка притормозил. Из-за дымчатого солнцезащитного козырька выпала книга.

Он разминулся с «Победой». Такси. Пожилой шофер с зажатой в губах сигаретой — и черт его знает, почему его носит на левую сторону.

Она подобрала книгу и снова засунула ее за козырек.

— Ну как, — спросил он, снова нажимая клавишу радиоприемника, — дочитала уже «Воры в доме»?

— Прочла.

— Понравилось?

— Ничего, можно читать. Только непонятно, к чему этот писатель, этот Киселев, вывел в последней главе каких-то людей, которые, как мы, едут на своей машине в Крым отдыхать. Ну, я понимаю, может быть такое совпадение. Мало ли теперь людей ездят на своих машинах в отпуск. Но какое отношение все это имеет к самой книге?..

— Трудно сказать… Но, может быть, писатель имел в виду, что вот одни люди едут отдыхать, другие заседают на конференциях по разоружению, а третьи — вот, как передавали по радио, — снижают себестоимость угля. А в это время какие-то люди, которых мы и не знаем, борются, так сказать, с «ворами в доме»…

— А как ты думаешь, войны не будет?

— Не будет.

— Потому что когда я вспоминаю, что может быть война, я думаю, как будет нашему маленькому, и он там вдруг начинает шевелиться.

— Нет, войны не будет.

— Воры в доме, — сказала она не в лад. — Только я здесь не вижу связи. И вообще много непонятного… В книге. Рассуждения какие-то непонятные — то нужно помнить, это не нужно…

— Да, — сказал он, снова выключая приемник, — это ты верно говоришь. Как можно регулировать, что нужно помнить, а чего не нужно?.. Нет у человека такого регулятора…

Машина мчалась по шоссе, отбрасывая назад серый асфальт дороги, гигантским колесом оборачивались и оборачивались поля, перелески, села, а сбоку у самой дороги стремительно, как реактивный самолет, летели назад деревья, кусты, столбы, и он думал о том, как удивительно устроены и связаны между собой человек и эта мчащаяся машина, о том, что если бы смотреть вбок или назад, то управлять машиной было бы совершенно невозможно, потому что все мчится и мгновенно меняется, и ничего нельзя ни разобрать, ни рассмотреть, но, когда глядишь вперед, все меняется значительно медленней, и можно рассмотреть и объехать лежащий на дороге кирпич, и заметить машину, которая мчится навстречу тебе по левой стороне, и что водитель всегда должен глядеть вперед, что именно в этом и состоит принцип вождения машины.

А она думала о том, что вот она уже на шестом месяце, а живот совсем незаметен, и что напрасно она шила себе летнее курортное платье не у Изабеллы Борисовны, которая всегда ей шила, а у соседки с первого этажа — соседка взяла дешевле, но сиреневое платье она совсем испортила, и сейчас еще не нужно такого просторного платья, а когда оно понадобится, платье это все равно не будет скрадывать живота, потому что она проверила, подложила подушку, и подушка торчала нелепо и уродливо, и платье ничуть не помогло.

И еще она подумала, что вот он — она не знала, как никто еще не знает, родится сын или дочь, и думала о нем, — он, ребенок, сейчас толкнет ее ногой в бок. Она всегда заранее знала, что он сейчас толкнет, и он толкнул резко, сильно, и она снова удивилась тому, что он там живой и толкается.

Хорошо, подумала она, очень хорошо. Но не нужно было все-таки шить платье у этой соседки, хотя это не очень важно, но лучше было бы сшить, как всегда, у Изабеллы Борисовны. Но то, что сделано, то уже сделано…

А машина мчалась и мчалась, отбрасывая назад серый асфальт дороги, и сбоку, как гигантское колесо, оборачивались поля.

Константин Андреевич Кислов Путь на Олений ложок

1. Капитан милиции сдает экзамен


Профессор Данилин грузно поднялся из-за стола, привычным движением руки снял очки и, устало щурясь, взглянул на вошедшего в кабинет человека. Глаза старого профессора, глубоко спрятанные под седыми пучками бровей, потеплели.

— Э-э, Николай Иванович!.. Товарищ Шатеркин!.. Да проходите же, батенька мой… Чего у порога топчетесь? Проходите… — неловко засуетился он, выходя навстречу молодому рослому офицеру в ладно подогнанной форме.

— Здравия желаю, Сергей Владимирович! — капитан козырнул.

— Садитесь, ради бога… Ах ты же какой! Непременно надо каблуками щелкнуть. Да что я, генерал, что ли? Садитесь сюда вот, в кресло, пожалуйста, — увлекая капитана за руку, радостно и дружелюбно ворчал старик.

— По-другому, товарищ профессор, нельзя, не полагается, — смущенно улыбнулся капитан.

Оба рассмеялись.

— Пожалуй, так… Правильно, товарищ капитан милиции.

Шатеркин положил на стол пузатую папку с двумя металлическими застежками, снял фуражку, вытер платком слегка вспотевший лоб и сел за небольшой столик; против него в мягком глубоком кресле уселся профессор.

По радушному приему Данилина и непринужденности, с которой держался Шатеркин, было видно, что этих разных по возрасту и положению людей связывает нечто большее, чем служебные дела.

В кабинет вошла девушка с подносом и начала разливать чай. Профессор повернулся к ней.

— Спасибо, спасибо… Мы уж как-нибудь сами похозяйничаем.

Девушка вышла. Данилин пододвинул к Шатеркину стакан.

— Ну, а теперь рассказывайте. Что новенького?

— Да нет новостей, Сергей Владимирович. Все самое обыкновенное… Вот пришел к вам сдавать криминалистику. Старый должок.

— Что ж, хорошо, — профессор развел руками. — Ну, я думаю, вы ее и так знаете. Живете-то вы с ней дружно и неразлучно.

— И тем не менее, — в том же тоне возразил Шатеркин, — профессор Данилин за неудовлетворительный ответ все равно поставит двойку. Да он, по правде говоря, и не обязан выяснять, кто где работает. Для него все студенты, все учащиеся. И если какой-нибудь студент-заочник не знает учебного материала…

— Значит, двойка! — профессор хитро прищурил глаза, покачал внушительно головой и с нарочитой строгостью в голосе сказал: — А если это касается капитала милиции, ему за путаный и неясный ответ тем более будет двойка. Криминалистика для капитана милиции так же необходима, как ноты для музыканта. Без нее он не капитан милиции, а всего лишь регистратор происшествий, да, да… А впрочем, Николай Иванович, ну ее к богу, эту самую криминалистику, пейте, пожалуйста, берите свежее варенье, бисквиты…

— Благодарю.

Данилин вылез из тесного кресла, подошел к окну, которое выходило на солнечную сторону, и приподнял тяжелую, со множеством складок штору. За окном разноголосо звучала неспокойная жизнь города: то врывался и угрожающе нарастал железный гул проходивших мимо трамваев, то мелодично вспевали гудки легковых автомобилей, то доносились голоса прохожих. И среди этого неровного шума неестественно мягко и мирно звучал неугомонный спор воробьев и ласковое воркование голубей в карнизах.

— Денек-то какой чудесный, — с завистью сказал Данилин. — В такой день только бы где-нибудь на берегу под ракиткой сидеть да язей выуживать. Хороший денек!..

Шатеркин достал из кожаной папки толстую ученическую тетрадь, раскрыл ее. В верхней части листа прямым твердым почерком было написано: «Осмотр места происшествия и вещественных доказательств».

— А вы, кажется, и в самом деле зачет сдавать приготовились?

— Вполне серьезно, Сергей Владимирович, — покорно ответил Шатеркин. — Задумал в этом году поднатужиться и закончить институт. Осталось не так уж много… Надоел я вам, наверно, изрядно: то на консультацию, то на беседу, то с каким-нибудь милицейским делом иду… Отрываю вас от научной работы.

Профессор нахмурился; хохлатые седые брови, словно две маленькие мышки, недовольно задвигались.

— Полно вам, Николай Иванович, а то осержусь… осержусь не на шутку!

Он задумался, постоял возле этажерки, набитой книгами и журналами, передвинул с одного места на другое хрустальную вазу с поблекшими полевыми цветами и снова повернулся к Шатеркину.

— Для профессора юридического института милиция — клиника! Первоисточник нашей науки! А вы — «надоел», — Данилин энергично вскинул голову, глаза его засветились. — Когда я иду по улице и встречаю рядового милиционера, я, старый профессор, снимаю перед ним шляпу и низко кланяюсь. Вот так-то, друг мой.

Сергей Владимирович, заложив за спину руки, ходил по кабинету тяжелыми размеренными шагами. Шатеркин молча поглядывал на своего учителя. Он вспомнил сейчас прошлогоднюю встречу с Данилиным на городошном поле. Профессор играл в городки с милиционером Калининым. Играл он тогда с таким азартом, с такой юной хваткой, что опытные городошники только восхищенно переглядывались.

Капитан Шатеркин хотя и не часто бывал у Данилина, но всегда шел к нему с удовольствием, как к хорошему и задушевному другу. И беседы их были необыкновенно теплыми и дружескими. Иной раз они затягивались надолго и выходили далеко за пределы предмета криминалистики. Говорили они и о достижениях технической науки, и об охоте на дупелей, и о вкусовых преимуществах ухи из налима, и о русской плясовой музыке, в которой неплохо разбирался Сергей Владимирович. В хорошо оборудованной криминалистической лаборатории профессора Шатеркин решал немало сложных задач, связанных с работой милиции.

Сергей Владимирович медленно прошелся вдоль стены, где в больших, доверху застекленных шкафах были разложены всевозможные экспонаты орудий и средств преступлений. Тут были и подлинники, хранившие до сих пор невидимые простым глазом следы пальцев преступников, и модели орудий взлома, «балерины», «медвежьи лапы», специально изготовленные для института, — все это лежало здесь под номерами, а кое-что и под стеклянными колпаками, как в музее, и служило науке о раскрытии преступлений. Теперь это просто учебные пособия. Они больше никому не принесут несчастья.

— Новинку нашу заметили? — спросил профессор, задержавшись у шкафа.

— Не обратил внимания, — привстал Шатеркин.

— Прекрасная коллекция гильз и пуль автоматических пистолетов. Здесь более трехсот моделей! — постукивая полусогнутым пальцем по стеклу, сказал Данилин. — Нам удалосьсобрать все существующие образцы… Криминалистическая лаборатория нашего института богатеет с каждым днем, учтите это, товарищ капитан, в вашей практической работе.

Он постоял, любовно разглядывая через стекло экспонаты, что-то помурлыкал под нос и вдруг, повернувшись к Шатеркину, спросил:

— А как ваше ювелирное дело подвинулось?

— Подвинулось хорошо. Раскрыли на днях.

— В таком случае, вас полагается поздравить с успехом. Мне кажется, что это было очень интересное дело.

Шатеркин вытянул под столом длинные ноги, вздохнул.

— Возражаю, Сергей Владимирович, — он задумчиво отхлебнул из стакана, пожевал бисквит, опять отхлебнул. Данилин забрался в кресло, приготовился слушать.

— А вообще в этом деле есть кое-что новое… Может быть и глупое, но новое.

— Не все новое бывает умным, батенька мой! — засмеялся Сергей Владимирович. — К сожалению, встречаются и глупости новые, самые новейшие…

— Вор вскрыл обычным приемом стекло и забрал с витрины несколько штук золотых часов. Но прежде чем уйти, он решил в некоторой мере компенсировать нанесенный магазину ущерб — оставил в витрине свои старые часы, тоже краденые, иностранной марки, вместе с замызганным ремешком. Вот этот ремешок и привел нас прямо к нему.

— Отчаянная самоуверенность! Может быть, второпях потерял?

— Нет, вполне сознательно оставил. В этом и заключается новое. И вы знаете, что сказал этот вор, когда я с ним беседовал?

— Расскажите, расскажите.

— Он говорит, что это последняя новинка Запада. Крик западной преступной моды! А он — вор-стиляга! За границей, говорит, воры — народ деликатный, образованный, и, бывая на деле, обязательно оставляют что-нибудь в память о себе, какой-нибудь сувенир, что ли. Ну вот и он решил с некоторых пор преклоняться перед воровским культом Запада.

— Вот оно что… Ну, все это уж не так ново и модно для воров, Николай Иванович. Важно другое: как к нему дошла эта мода?

— Ого! Он хотя и молод, но уже успел побывать в Австрии, во Франции. Восьмилетним мальчишкой вместе с матерью был увезен немцами… Недавно вернулся на родину.

Сергей Владимирович задумчиво побарабанил по столу пальцами. Он, старый профессор-криминалист, много встречал за свою многолетнюю практику самых неожиданных способов преступлений: то дерзких, то до смешного наивных и глупых — он знал, что нет границ а пределов «изобретениям» в этом позорном деле. Воровской «почерк» всегда строго индивидуален. Сколько на свете преступников, столько и способов преступлений. Случай, о котором только что рассказал Шатеркин, заинтересовал его.

— Н-да… — в раздумье произнес профессор. — А ведь насчет сувениров он сказал правильно. Это вполне объяснимо, Николай Иванович: работают, подлецы, вместе с полицией! Чего проще? Вор с именем, какой-нибудь профессионал с этакой громкой романтической кличкой, ограбил ювелирный магазин, хапнул солидный куш. На место происшествия вызывается по всем правилам сыскная полиция. Приехали, посмотрели: в витрине или где-то на прилавке лежат старые часы с истертым ремешком — и все ясно. Соблюдаются необходимые в таких случаях формальности, хозяину магазина выдается официальный документ полицейского ведомства — он получает страховые, полиция и воры делят пополам украденное. Всем хорошо! А уж когда нет этого сувенира на месте происшествия, преступника надо искать. И его обязательно найдут…

Данилин опять вылез из своего тесного кресла, тяжело ступая, прошелся по большому мягкому ковру, сухо покашлял.

— Капиталистическое окружение дает нам не только шпионов и диверсантов, оно дает также дурной пример и вдохновение мелким преступникам. Об этом всегда надо помнить… А к этому случаю приглядитесь получше.

Наступила продолжительная пауза. Перед глазами Шатеркина стоял вчерашний преступник: с острой куриной грудью, долговязый, как чахлое растение. В лице — наглая самоуверенность и вызов, на безымянном пальце левой руки — золотой перстень с крупным дорогим камнем. Шатеркину кажется, что он и сейчас слышит его неприятный слюнявый голос: «Прошу прошения, капитан, я не Роман Онучин, я — Том Штюбер!»

Профессор подошел к письменному столу, открыл толстый учебный журнал.

— Так что же, студент, приступим к делу?

— Я готов, Сергей Владимирович.

— Вот и отлично. Сегодня, кажется, девятнадцатое июля?

Но только Данилин перевернул листок откидного календаря, сделал отметку в журнале и начал обдумывать вопрос для Шатеркина, на столе задребезжал телефон. Профессор, недовольно поморщившись, взял трубку.

— Да, я слушаю… Кто?.. Ах, вон что… — хохлатые брови нависли над глазами. — Но, батенька мой, он в настоящий момент не начальник отделения, а всего-навсего студент и сдает зачет… Неотложное дело?.. В таком случае подчиняюсь вашему указанию, товарищ старший лейтенант. Но учтите, ответственность за последствия ложится на вас, — пошутил Данилин и, передавая трубку, проворчал:

— Везде разыщет.

— Слушаю, Алексей Романович… Что? — отрывисто переспросил Шатеркин, дунув по привычке в решетчатый микрофон. — Обнаружен человек?.. Понятно. Доложите полковнику — выезжаю на место.

Шатеркин осторожно положил на рычаг трубку и виновато поглядел на профессора. Данилин пожал плечами:

— Ничего не поделаешь, Николай Иванович. Зачет по криминалистике не состоится по вполне уважительной причине. Ступайте сдавать ее на живом деле, да не провалитесь, двойка на живом деле — непростительно!

Шатеркин торопливо застегнул, папку и, простившись с Данилиным, быстро вышел из кабинета.

2. Труп под черемухой

Старший лейтенант милиции Котельников встретил Шатеркина у подъезда. Он был, как всегда, подобран и энергичен в движениях.

— Все готово, Николай Иванович, выезжать можно сию же минуту. Что касается этого дела, я тут…

— А где доктор? — нетерпеливо спросил капитан.

— Он уже выехал и будет ждать нас на месте.

Котельников торопливо, короткими затяжками, докурил сигарету и сильным ударом ладони выхлопнул из янтарного мундштучка окурок.

— Риф готов?

— Будьте покойны! У старшего лейтенанта милиции, как у хирурга, все в полном порядке.

Они забежали во двор, и едва дежурный милиционер успел растворить большие железные ворота, на улицу с оглушительным треском выкатил мотоцикл. Шатеркин сидел за рулем, Котельников — позади него, на втором сидении, а в прицепной пассажирской лодочке, беспокойно поводя носом, с надменной важностью поглядывала по сторонам большая остроухая овчарка Риф.

Машина шла с большой скоростью по широкой асфальтированной трассе. Теплый и цепкий ветер во весь голос распевал озорную неугомонную песенку, туго хлестал в лицо. По обочинам дороги в неудержимом галопе мелькали одинокие сосны, кусты шиповника, а дальше, словно в хмельном свадебном хороводе, кружились нарядные пригородные дачи, сады, затянутые розовой дымкой, стеклянные крыши оранжерей. Еще дальше возвышались горы, покрытые сплошным темным лесом.

На повороте, откуда шоссе почти под прямым углом уходило в сторону леса, стоял милиционер. Шатеркин затормозил машину.

— Вам направо, товарищ капитан. Вот по этой тропке.

Оставив мотоцикл милиционеру, Шатеркин и Котельников свернули с шоссе, прошли сотни три метров по мелким, цепляющимся за одежду кустарникам и оказались на берегу полноводной и широкой реки.

Риф рвался, беспокоился и так натягивал поводок, что он, соприкасаясь с кустами, звучал, как струна. Котельников еле сдерживал бег собаки.



Почти у самого берега их встретил судебно-медицинский эксперт — пожилой человек с острой седой бородкой. Он стоял под деревом и задумчиво раскачивал в руках объемистую медицинскую сумку.

— Здравия желаем, Афанасий Петрович! — крикнул на ходу Котельников, приветливо улыбнувшись. — Как добрались?.

— Алексею Романовичу, мое почтение! — тем же тоном ответил доктор. — В полном порядке.

Они подошли поближе и остановились.

На берегу, в пяти шагах от воды, под коренастой ветвистой черемухой лежал человек. Лежал он спокойно и кротко на правом боку, лицом к дереву. Как будто утомленный путник забрел сюда в холодок, укрылся от изнуряющего зноя и крепко заснул.



— Мужчина… и не старый, — приглушенным голосом сказал доктор.

Все молчали.

Острый наметанный взгляд капитана Шатеркина быстро скользил с одного предмета на другой, задерживаясь на едва приметных деталях. Вот он остановился на неудобно откинутой руке, на слабо зажатом в непослушных пальцах «Вальтере», на взведенном курке, готовом снова повторить свой смертельный удар…

— Самострел? — спросил доктор, ожидающе взглянув сперва на Шатеркина, потом на Котельникова. Ему никто не ответил.

А придирчивый взгляд Шатеркина продолжал свой круговой путь — по берегу, по примятой траве…

Капитан приготовил фотоаппарат, несколько раз щелкнул с разных позиций, затем коротко приказал Котельникову:

— Пустите Рифа.

Старший лейтенант отстегнул сворку — Риф беспокойно заметался. Он обежал человека, обнюхал его широкое монгольское лицо, ноги, руки, примятую возле него траву, золу потухшего костра в сторонке. Влажный чувствительный нос собаки напряженно работал.

— Ищи… — ласково ободрял Котельников. — Ищи лучше… Ищи, дорогой…

Все не сводили с собаки глаз.

Вдруг Риф отвернулся от человека и, тонко взвизгнув, помчался к воде. Котельников за ним.

— Апорт, апорт…

Риф забегал у самой кромки берега. Пробежал раз, другой, сердито заворчал, кинулся к воде, замочил лапы, брезгливо потряс ими и вернулся. Жалобно повизжал и сел, устремив злой взгляд на широкую гладь воды, покрытую темными полосами донных течений.

Котельников заботливо огладил пса и принялся обследовать берег. Там, где уселся Риф, на мощном вековом пласте красной глины, выступившем из-под воды, он обнаружил продолговатую глубокую полосу.

— Ага, след лодки! Похоже, что это она носовой частью так царапнула берег…

Как только Риф отбежал от того места, где лежал человек, Шатеркин и доктор приступили к осмотру трупа.

Капитан внимательно осмотрел одежду неизвестного: пиджак, брюки, рубашку, белье… Все карманы пусты — ни документов, ни денег. На одежде — никаких пометок о ее принадлежности, кроме фабричной марки, пришитой к внутренней части пиджачного кармана.

— Ничего. Никаких следов… — вслух подумал Шатеркин, продолжая осматривать и труп и все его окружение. Папиросы, спички… Окурок, второй, третий… не слишком ли много?.. Он посмотрел на горку золы, обгоревший хворост, на умятый круг травы возле костра. Все это выглядело таким обычным, мирным, никак не вязалось с кровью. У костра тоже окурки, рыбьи кости, бутылочные пробки.

— Кто-то был с ночевой, рыбачили, уху варили…

Капитан закрыл папиросную коробку, отложил в сторону спички — тут ничего нет. Опять посмотрел на поношенные ботинки, на серую кепку, лежавшую под кустом вербы, на вполне приличный городской костюм. Кто же все-таки он?..

Шатеркин осторожно разжал холодные, окостеневшие пальцы, взял пистолет. «Вальтер» как «Вальтер», малого размера; таких много видел он в последние дни войны в городах Германии, когда бежавшие в панике гитлеровцы бросали не только награбленное добро, но и личное оружие и свои ордена. Предохранитель в боевом положении, а ярко-красное пятнышко под ним горит, как зловещий глаз, и предупреждает: «Не шути, пистолет заряжен!» На обеих сторонах оружия заводские пометки, у спусковой скобы — шестизначный фабричный номер. Возле кнопки магазинодержателя — свежие, едва заметные царапины в виде латинского креста…

Капитан разрядил пистолет. Увы — даже пальцы не отпечатались на холодном вороненом металле.

Котельников позвал Шатеркина.

— Какие-то следы… разные и много, весь берег утоптан…

Они оба присели у берега. На глине отпечатались очень ясные следы: одни поменьше, другие — следы казенных сапог — крупнее, местами они были зализаны приплеском; особенно выделялся след левой ноги — глубокий, неровный и тяжелый. «Это, должно быть, инвалид топал, — подумал капитан. — Да, да, с удочкой ходил по берегу, рыбак.

— Смотрите, какой… — указал Котельников на глубокий и отчетливый отпечаток у самого берега. — Уж очень крупный и широкий… будто не человек, а слон шагнул с берега. А вот и заводское клеймо: вдавленный полумесяц… Первый раз это клеймо вижу… Вы таких не встречали?

Шатеркин вгляделся печаток, затем посмотрел на ботинки, в которых лежал человек.

— Это свежий, но… не они, не та нога, — в раздумье произнес он, тихо посвистел, глянул в лицо Котельникову. — Вы лучше пошлите Рифа поискать гильзу.

Котельников огладил овчарку, приказал:

— Ищи гильзу, ищи…

Шатеркин, не трогаясь с места, еще раз осмотрелся, задержал взгляд на следах, найденных Котельниковым: «Похоже на то, что и порыбачили здесь в удовольствие и покутили на славу…» Он подошел ближе к берегу, поднял выдернутый с корнем таловый куст. «Надо же иметь силу, чтобы такое дерево выдернуть…» Задумчиво пожал плечами, опять нагнулся к Котельникову. Пока они, сидя на корточках, обмеряли следы, бережно фиксировали и фотографировали их, подбежал Риф и, помахивая хвостом, выплюнул Котельникову на ладонь стреляную гильзу.

— Калибр не вызывает сомнения, — заметил Шатеркин. Радостно фыркнув, Риф опять стал кружиться у берега, напряженно принюхиваясь ко всему. Но вот он вдруг забеспокоился, заскулил. Шатеркин подошел к нему. Собака волновалась и всем своим видом показывала, что она что-то нашла.

— Спокойно, спокойно… — Капитан посмотрел под ногами — ничего не заметил, погладил сердитую собачью морду, но Риф не успокаивался. Следуя за собакой, он углубился по лугу в сторону от реки. Риф работал порывисто, энергично, но вперед шел медленно, часто возвращался назад. Видно было, что он взял какой-то запутанный след и теперь настойчиво «отрабатывает» его. Шатеркин неотступно следовал за собакой.

С каждым пройденным метром росла горячность Рифа. Он уже не возвращался больше назад, а шел стремительной «спиралью», часто делал короткие стойки, поднимал голову, весь замирал и напряженно тянут в себя душистый запах луга.

— Что бы это могло быть? — озадаченно произнес Шатеркин, не спуская глаз с Рифа. — Он, кажется, вгорячах сбился со следа и идет «верхом»… Кого-то чует, и, вероятно, совсем близко…

Вдруг собака круто повернула к реке, миновала заросли мелкого дубняка и, выскочив на бугор, злобно зарычала. Тотчас из-за бугра послышался крик и собачий лай. Шатеркин кинулся к Рифу. Каково же было его удивление, когда он взбежал на бугор и увидел, что не более как в десяти шагах от Рифа в траве, не двигаясь от страха, стоял на коленях белобрысый мальчишка; к нему прижалась небольшая кудлатая и вся взъерошенная собачонка. Она была невзрачна и пестра, но зато вся кипела от злобы, хотя и не решалась оторваться от своего хозяина.

— Ой, дядя милиционер! — не то от испуга, не то от радости, что за неумолимым и злобным псом, наконец, появился человек, закричал мальчик. — Не трогай-те, дядя милиционер! И собаку уберите, а то она укусит.

— Не бойся, не тронет, — с плохо скрытой досадой сказал Шатеркин. — Это называется: выстрел по воробьям, — тихо добавил он.

Но Риф уже по-хозяйски обежал лощинку, подошел к мальчику, не обращая ни малейшего внимания на выходившую из себя и совсем осипшую дворнягу, обнюхал его голые грязные ноги, покружился, кинулся в кусты. И там закричал мальчишка. Этот был немного поменьше первого, лет десяти, а может быть, и того меньше. Отступая перед собакой и пятясь задом, он появился из кустов и поднял руки: «Сдаюсь». На его курносом смуглом лице от испуга совсем округлились черные, как сливы, глаза.

Шатеркин отозвал Рифа.

— Кто вы такие будете? — спросил он, подходя к первому мальчику. — И что вы здесь делаете?

— Ничего не делаем… Я — Парфенов!.. Это наш Шарик, — указал он на собаку. — А он — Толик Огурцов, знаете его?

— Не знаю.

— Ну как же? Мать у него первая работница на текстилке, поэтому и его все знают, — смелее и тверже ответил мальчик.

— Многостаночница она, — существенно уточнил Толик, начавший приходить в себя.

Шатеркин поглядел на грязные босые ноги ребят, на кривые мохнатые лапы Шарика, который все еще с великим усилием взлаивал и недружелюбно глядел на незваных гостей, особенно на своего огромного собрата, и невесел усмехнулся. Капитан понял: мальчишки раньше, чем он, успели побывать на месте происшествия, и поэтому-то Риф так горячо кинулся по их следу.

— Ну что же, ребята, подходите поближе… Познакомимся, что ли?

Мальчишки в смущении топтались на месте, с опаской поглядывая на большую собаку. Толик крутил вокруг пальца длинную сырую бечевку, на которой были привязаны два засохших ерша с большими остекленевшими глазами.

— Вы не знаете, как надо знакомиться?

— Знаем, — ответил Парфенов и, первым подойдя к Шатеркину, протянул ему короткую, пахнущую рыбой руку.

— Парфенов Эм Ве, — важно, с достоинством взрослого произнес он.

— Очень приятно. — Капитан пожал руку Парфенову, улыбнулся. — А точнее нельзя, товарищ Эм Ве?

— Можно и точнее: Парфенов Михаил Васильевич!

— Хорошее имя. А вы знаете, кого еще звали Михаил Васильевич?

Миша моргнул, согнал со щеки тяжелого напившегося комара.

— Конечно, знаем… Он тоже рыбалкой занимался, только не здесь, а на море. Там ого как опасно. Вот… А капитанам фамилия полагается или нет? — поглядев на серебристые погоны Шатеркина, неожиданно спросил он.

— Обязательно. Все капитаны имеют фамилию, имя и даже отчество.

— И у вас тоже…

— Ага, тоже: Шатеркин Эн И.

Миша озадаченно вздохнул, но тотчас ухмыльнулся и, склонив на плечо голову, лукаво спросил:

— А Эн И как правильно произносить?

— Произносить очень просто: дядя Коля.

— Так, ладно… Понимаем.

Шатеркин сел на бугорке и закурил папиросу. Риф расположился рядом. Ребята все еще стояли в сторонке и следили за своим новым знакомым пристально и настороженно.

— Подходите ближе, садитесь.

Мальчишки уселись на таком расстоянии, чтобы в случае каких-нибудь недобрых намерений капитана или его собаки можно было моментально сняться. От них густо пахло рыбой и водорослями, будто они только что вылезли со дна стоялого озера.

— Удили, что ли? — взглянув на ершей, спросил Шатеркин.

— Немного рыбачили, — ответил Миша, — да клюет плохо: червяком играет, как маленькая, а не берет.

— На уху все ж добыли.

— Маловато, на уху не хватит. Кошке на жареху… — понимающе, как истый рыболов, ответил Миша. — Да и червяков больше нет. Копали вон там — не попадаются.

— Зато вчера добыли много, — похвалился Толик. — Окуня большого подсекли, вот такого! — он показал руками. — Да двух крупных густерок, да ершей сколько…

— Значит, вы здесь и живете?

— Нет, — мотнул головой Миша. — Постоянное местожительство в городе. Это мы к дедушке Тимофею дня на три погостить пришли. Дедушка-то — пчеловод, ну и сидит все время на пасеке, не бросишь же пчел. Вон там он, за теми деревьями.

Наступило молчание. Мальчики смотрели на капитана.

— Вот что, ребята. Расскажите-ка мне, что вы сегодня за целый день видели.

Миша оттолкнул ногой пустую консервную банку, в которую они складывали червяков, царапнул рукой выгоревший белобрысый висок.

— Видели… Дяденьку этого видели. Вы про него знаете, да?

— Ничего не знаю.

— Как же так?! — воскликнул Миша, и лицо его вытянулось от удивления. Он облизнул сухие шершавые губы. — Мы же сразу об этом деле дедушке рассказали, а он милиционеру заявил…

— Значит, это вы обнаружили?

— Конечно, мы, — с гордостью сказал Миша. — Поэтому и собака-то ваша… Она поймала нас, наверное, потому, что мы там ходили немного, глядели… Вон Толик очень хотел поглядеть.

— Страшно как… — голос Толика дрогнул. — А зачем он застрелился?.. Пистолет у него заряжен, да, дядя?

— Не проверял, Толя.

— Ну да, заряжен, — подтвердил Миша. — Курок же взведен, не видал, что ли? Если бы он не был заряжен, красного глазка не было бы.

— А когда он стрелялся, не видели?

— Нет, этого не видели, — вздохнул Миша. — Мы даже выстрела и то не слыхали. И дедушка Тимофей тоже не слышал, мы его спрашивали.

— Ах вон что! Вы уже приступили к расследованию? Ну и что получается?

— Ничего не получается. Интересно же, только очень страшно, — сказал Миша упавшим голосом.

— Да, ребята, страшно, — задумчиво произнес капитан. — А лодку не видели у берега?

— Нет.

— Как же «нет»! — воскликнул Толик. — А вчера-то, разве забыл? Помнишь, плыла?

— Ага, верно, вчера видели! — оживился Миша. — Она такая синяя, да?

— Не синяя, а зеленая, — возразил Толик, довольный своей памятью. — Это уж я хорошо запомнил: лодка зеленая, а весла красные.

— Молодец Толик! — похвалил капитан, отмечая про себя, что ребята становятся все смелее и доверчивей. — А вот кто на лодке был, ты не заметил?

— Дяденьки какие-то, — не задумываясь ответил Толик. — Двое.

— А тот, который теперь лежит на берегу… в лодке его не было? Не заметил?

Шатеркин вел разговор обдуманно, осторожно, все время не спуская глаз с мальчишек, чтобы вовремя заметить их переживания, тревогу, настороженность.

— Я одного хорошо видел, и сейчас бы узнал. — ответил Миша. — Он большой такой, лицо злое. А второй спиной сидел.

— Он японец, да? — спросил Толик.

— Не знаю.

— А тогда почему у него глаза такие узкие а лицо широкое? Ведь такие только у японцев бывают? — продолжал уточнять Толик.

— Раньше вы когда-нибудь видели этого человека?

— Не замечали, — ответил Миша.

— Та-ак…

Шатеркин поднялся, отряхнул брюки. Повскакивали и мальчишки.

— Дядя Коля, а если мы…

— Никакого «мы», — поняв сразу Толин вопрос, ответил Шатеркин и, с улыбкой потрепав его черноволосую голову, повернул к реке. За ним поспешил Риф, бросив презрительный взгляд на зарычавшего Шарика.

— Желаю удачи, рыболовы!

3. Добровольные сыщики

Ребята задумчиво глядели вслед капитану Шатеркину и молчали.

— Бегом побежал… — произнес, наконец, Толик.

— Еще бы, торопится, видишь, какое дело-то… — неопределенно сказал Миша.

— Даже досказать не дал…

Толик взглянул на подбежавшего к нему Шарика, вспомнил про ершей, кинул ему их вместе с куканом, затем старательно обтер о трусы испачканные в чешуе руки.

Шарик брезгливо обнюхал ершей, раза два надсадно фыркнул и отошел в сторону.

— Зачем отдал? — недовольно спросил Миша. — Собаки же не едят рыбу. Это тебе не кошка. И потом он подавиться может, что тогда будешь делать?

— Ничего. Они, наверно, давно протухли, — поморщился Толик, понюхав руки. — На уху же все равно мало.

— Может, еще бы поймали, день долгий.

— А где же ты червей возьмешь?

Миша пробормотал что-то невнятное и отвернулся. Ему было жалко ершей, добытых с таким трудом. Шутка ли! Пришли они сюда раным-ранехонько: только что стало светать. Было прохладно. У берегов — серые облака липкого густого тумана. Даже трава казалась седой и тяжелой. Леску почти не видно, ребята следили за ней с напряжением, забыв обо всем окружающем, не замечали ни холода, ни сырости, ни комаров. И вдруг леска заколебалась. Вначале нерешительно, робко, потом смелее, настойчивее. Вот ее повело куда-то в сторону, вглубь, Толик крикнул, раскрыв в изумлении глаза:

— Тащи скорее! Уйдет.

— Тише галди!.. Никуда не денется, — сердито зашипел Миша и подхватил удочку. На крючке трепыхался маленький и скользкий ерш, величиною не больше мизинца Толика, злобно ощетинившийся всеми своими колючками.

— Ну и добыли судака! — посмеялся Миша. — Я думал, что-то крупное. Дергал, как сом…

А теперь и этих колючих ершей у них не было. Жалко. Толик поглядел по сторонам и, повернувшись лицом к другу, сказал полушепотом:

— Знаешь что, Миша? Нам надо было взять этот пистолет. Мы бы уж постреляли из него.

— Как — «взять»? — спросил Миша, уставив на Толика серые, широко открытые глаза.

— Ну, очень просто… Такой хороший пистолет: черный, блестящий… Эх, дураки мы…

— Взять без разрешения, да?

Толик смутился. На смуглом лице его заиграл румянец.

— А мы бы только стрельнули раза два и опять незаметно на место положили. За это бы ничего не сказали.

— Вот бы и сказали! — Миша кинул на Толика строгий взгляд. — Если говорить честно и по-пионерски, нам бы и близко подходить к этому месту не надо. А как только заметили, бегом в милицию и все рассказать по порядочку, а мы не так…

— Да-а, — вздохнул Толик. Он нахлобучил на глаза кепку с непомерно большим, помятым козырьком, которая до этого торчала у него за резинкой, поддерживавшей трусики. — А мы ведь неправду сказали ему, обманули…

Миша вытаращил глаза и весь взъерошился, ощетинился, как тот самый ерш, которого они утром вздернули на крючок.

— Неправду?!

— Ну да! Чего глаза вылупил? Помнишь, мы этого дядьку видели?

Миша с усмешкой поглядел на своего незадачливого дружка: «Опять что-то выдумал».

— Что? Думаешь нет? — правильно поняв насмешливый взгляд Миши, спросил Толик.

— Конечно, нет, — ответил тот. — Он, может, и в городе-то никогда не был. Может, он приезжий, командировочный. Ты же сам говоришь, что он сильно на японца похож. А японцев в нашем городе нет…

— Вот потому, что он похож на японца, я и приметил его, — торопливо и настойчиво доказывал Толик. — А потом на нем и брюки такие заметные: серые, а полоска синеватая, как настоящий пилотский кант.

— Сказал тоже! Таких брюк сколько хочешь.

— Ну и что же? Это неважно, пусть сколько хочешь, а все-таки эти брюки я видел на нем… Говорю тебе — это тот самый дяденька, которого мы недавно в детском парке видели.

— А чего он там делал?

— Наверно, гулял. Я ведь его не спрашивал, — начинал сердиться Толик. — Он тогда был с девочкой. Помнишь? Она такая маленькая, в красных ботиночках, волосы у нее белые-белые, а бантик на голове тоже красный.

Миша задумался. Хотя Толик и доказывал так пылко, он все же не мог припомнить случая, когда они встречались с этим человеком. Маленькую беловолосую девочку он будто бы где-то видел. Но мало ли встречается в городе ребятишек!

— Вот тебе и фантик-бантик… — почесав затылок, произнес он. И почему-то вдруг на одну минуту ему представилась эта девочка с красным бантиком в белых, как лен, волосах. Она, наверно, еще ничего не знает… Может быть, сейчас где-нибудь на детской площадке играет… А вдруг это ее папа, которого она очень и очень любит? Каждый день встречает его с работы, кидается ему на шею, как котенок… И теперь ей скажут, что папа ее больше никогда-никогда не вернется… Миша глубоко и как можно незаметней для Толика передохнул. Кто-кто, а уж он-то слишком хорошо знал горечь такого несчастья. В 1945 году, когда Миша был совсем маленьким, в последних боях под Берлином погиб его отец, старший сержант Василий Парфенов. Он и сейчас помнит, как плакала мать, дедушка, бабушка и как тяжело было ему смириться с мыслью, что его папка никогда не вернется домой.

Миша вспомнил весь недавний разговор с капитаном Шатеркиным. Милиция тоже пока не знает этого человека. Ведь если бы его знали, капитан не стал бы так допытываться. Значит, здесь большая тайна. «Вот как здорово получается, никто ничего не знает, и даже милиция…» Он сорвал одуванчик, дунул на него изо всей силы и полюбовался пушинками, медленно садившимися на землю. Потом бросил обдутый стебелек, кувыркнулся в мягкую сыроватую траву, вытянулся и закрыл глаза от горячего, слепящего солнца.

— Все равно я разыщу эту девчонку, — с твердым убеждением сказал Толик. — И тогда ты сам увидишь ее, я тебе обязательно покажу.

Миша подпрыгнул по-лягушечьи, присел на корточки, испытующе заглянул в глаза Толику.

— Дай мне слово, что никому и ни за что не скажешь.

— А что такое?

— Дай слово, тогда скажу.

— Ну, даю.

— Не так, а по-настоящему.

— Честное пионерское! — с чувством раздражения воскликнул Толик. Миша подобрал под себя ноги, уцепился обеими руками за крепкую густую траву, будто хотел выдернуть ее с корнем.

— Я такое дело придумал, — с таинственным воодушевлением начал он. Миша огляделся по сторонам, прислушался к скрипучей песне кузнечиков и, задыхаясь от волнения, продолжал: — Давай найдем девчонку и у нее узнаем, кто этот дядя, потом придем в милицию и все-все расскажем. Они ведь тоже пока не узнали его… Знаешь, тут, наверно, важное дело скрывается, государственное, например. Согласен, да?

— Ну конечно, согласен, — без колебания ответил Толик. — Кто же может не согласиться на такое дело. Только вот я говорил, тебе, что мы промах дали насчет пистолета. Вот здорово, если бы пистолет был.

— Мы пока и без него обойдемся, — сказал Миша так, будто речь шла о сущих пустяках.

— С пистолетом-то все-таки лучше, вернее. — Толик почесал голые ноги, изъеденные комарами, поправил козырек кепки, чтобы солнце не лезло в глаза. — При таком деле, знаешь, всякие происшествия могут случиться… Может, найдется такой человек и будет за нами следить, подкараулит где-нибудь в темпом месте и нападет. Как вот тут без оружия обойдешься?

— Можно обойтись! С оружием-то скорее попадешься, еще отнимут и изобьют как следует.

— Ну да, отнимут, — все с той же настойчивостью возражал Толик, ехидно ухмыляясь. — Как же… Пусть только он попробует, подойдет — бац и готово, лапки кверху. Это же не палка, а пистолет, да еще какой…

— А может, в нем и патронов-то ни одного нет.

Толик нахмурился:

— Может нет, а может и есть…

— Вот что я хотел еще сказать, — заговорил Миша после небольшой паузы. — Проводить такое дело как попало нельзя, а то можно такое натворить… Мы все должны делать скрытно, как сыщики. Главное, чтобы никто ничего не знал, никому говорить об этом нельзя.

— Ты сам не проговорись. А меня хоть ножом всего изрежь — не скажу! Характер у меня знаешь какой? — Толик показал большой палец правой руки. — Вот! Устойчивый, все даже удивляются.

Миша легко вздохнул и поглядел в ту сторону, где резвился Шарик. Пес играл на свободе. Он то напряженно работал кривыми короткими лапами, разгребая землю, то стремглав удирал куда-то в кусты, а через минуту с озорным лаем возвращался. Вдруг Шарик отчаянным образом завизжал. Ребята тотчас бросились к нему. «Наверно, змея укусила», — подумал Миша. Толик с докторским вниманием осмотрел Шарика, распутал на собачьей лапе кукан с истасканными ершами и поставил диагноз:

— Ершом во рту уколол… фыркает, тоже мне, пострадавший… Не будешь хватать зубами всякую гадость.

— Мы его с собой брать не будем, — сказал Миша. — Это потому, что ума в твоей собачьей голове совсем нет.

— Ага, без него обойдемся, — согласился Толик, закончив оказание неотложной помощи своему четвероногому другу. — Но только он может нахалом побежать, его не удержишь…

— Эх, только бы разыскать эту девчонку. — мечтательно произнес Миша. — Она бы все до капельки рассказала.

Далеко за курчавыми куполами низкорослых кустарников показался белый дымок, вскоре оттуда послышался чей-то едва уловимый протяжный голос. Ребята прислушались.

— Чу!.. — насторожился Миша. — Слышишь? Дедушка Тимофей на обед зовет. — Он придержал за рукав Толика, который уже порывался бежать. — Быстренько пообедаем и подадимся в город… Дедушке про это дело говорить тоже нельзя, понял?

— Есть! — по-солдатски ответил Толик.

Они побросали в кусты свои удочки и вприпрыжку пустились бежать. За ними, забыв невзгоды, помчался со всех ног Шарик, распустив по ветру пестрый пушистый хвост.

4. Гильза от «вальтера»

Капитан Шатеркин дал распоряжение Котельникову организовать доставку трупа в морг для вскрытия, а сам сейчас же выехал в город.

Через тридцать минут он уже сидел в просторном кабинете начальника отдела и докладывал ему обстоятельства происшествия. Полковник милиции Павлов — высокий сухощавый человек, с волевым открытым лицом и вьющимися седыми волосами, ниспадающими на широкий в морщинах лоб, — внимательно слушал Шатеркина, изредка перебивая его короткими вопросами.

— …Вот таковы обстоятельства нового дела, товарищ полковник, — закончил Шатеркин. — Сейчас проверю, не было ли заявлений на розыск пропавших и попробую установить, кому принадлежит пистолет.

— Это правильно, — одобрил полковник. — Возможно, самоубийца — один из тех рыбаков, которые ночевали на берегу?

Шатеркин пожал плечами. Он пока так же, как и полковник, мог только предполагать: доказательств в руках не было.

— Как только будут готовы фотоснимки места происшествия и вещественных доказательств, доложите.

— Будет исполнено.

Шатеркин прошел к себе.

Пока он просматривал почту и, обжигаясь, торопливо пил чай, ему принесли справки. За последнюю неделю по всем отделениям милиции города никаких заявок на розыск пропавших не поступало. Человек с характерно обрисованными восточными чертами не разыскивался, и фамилия его неизвестна. Пистолет «Вальтер» за таким номером зарегистрирован в отделе разрешений. Он принадлежал некоему Денисову, работавшему начальником вооруженной охраны номерного завода, но вот уже около шести месяцев как этот «Вальтер» похищен или утерян Денисовым, владелец наказан за ротозейство в административном порядке, а пистолет разыскивается.

Шатеркин почесал затылок.

— Н-да, похищен или утерян?… Это все-таки противоположные полюса истины. А может быть, самоубийца и есть тот самый вор, который украл пистолет у Денисова?..

Капитан решил начать с розыска лодки, хотя и знал о ней не больше того, что можно было почерпнуть из не совсем определенного рассказа ребят…

Выехал Шатеркин на мощном пропеллерном глиссере. Рев мотора заглушал все. Лодка неслась с такой быстротой, что казалось, вот-вот она оторвется от воды и взовьется высоко в небо. Капитан стоял в носовой части глиссера, его с головы до ног осыпали мельчайшие холодные брызги, но он будто бы не замечал этого и внимательно рассматривал в бинокль берег реки, искал стоянки лодок. Вот глиссер уже пронесся мимо того места, где был обнаружен труп, но поблизости не было ни одной лодочной станции. Встречались одинокие долбленки рыбаков, юркие дощаники бакенщиков — такой, какую искал Шатеркин, не попадалось. Выезжая на поиски лодки, капитан пока хотел очень немногого: найти рыбаков, ночевавших на берегу. Это были скорее всего городские любители, которым не столько нужна рыба, сколько свободный приятный отдых. При этом он ни на минуту не забывал, что лодка, которую ему описали ребята, видимо, принадлежит какой-нибудь общественной организации и должна быть приписана к одной из водных станций — значит, легче будет установить, кто пользовался ею.

Глиссер шел вдоль крутого глинистого берега, заросшего шиповником и красноталом. На берегу — ни души. Высоко в небе парил коршун. Широкие заливные луга, тянувшиеся вдоль берега, густо пестрели цветами.

«Стоит ли дальше идти? — подумал Шатеркин, взглянув на часы. — Пожалуй, километров тридцать уже отмахали…» Но не успел он принять решения, как увидел в небольшом тихом заливе возле кустов ракитника, спускавшихся к самой воде, нечто похожее на лодку. Он подал водителю сигнал остановить мотор и подойти к берегу.

У кустов плавала лодка. Она была наполовину затоплена, над водой возвышался только сантиметров на десять борт лодки, окрашенный светло-зеленой краской.

— Посмотрим, что за суденышко, — крикнул Шатеркин, обернувшись к водителю.

Он проворно зацепил багром за носовую часть лодки, подтянул ее к берегу, а потом и сам ловко выпрыгнул из глиссера.

Вытащив лодку на пологий песчаный берег, Шатеркин приступил к ее осмотру. Лодка была окрашена так, как описали ее ребята. Весел не было, даже скамейки и те не уцелели — все это, видимо, было унесено водой.

Когда Шатеркин с помощью водителя наклонил лодку набок, чтобы слить из нее воду, на дне ее в песчано-илистой жиже что-то блеснуло.

— Что это может быть? — проговорил Шатеркин, придерживая руками стекавшую через край песочную кашицу.

— Вроде как бы монета, товарищ капитан, — сказал водитель.

— Ага, вот она! — выловив блестящий предмет, воскликнул Шатеркин. — Гильза!.. Очень интересно… И калибр тот же… Но как все это могло случиться? Откуда могла попасть сюда гильза «Вальтера», когда она… — В глазах капитана появилось удивление. — Но ведь это как раз может быть очень неплохо… кажется, эта лодочка имеет прямое отношение к происшествию.

Шатеркин заметно повеселел, подмигнул водителю:

— Теперь нужно разыскать хозяина этой посудины.

— Хозяина найдем, не трудно.

— Ну-ка, подскажи, как его разыскать?

Водитель с хитрецой усмехнулся.

— Что же я вам подскажу, товарищ капитан? Тут дело обыкновенное. Ежели верить номеру — он вот тут, на корме, — хозяин этой непутевой ладьи — спасательная станция номер четыре.

— Так-так, это очень интересно. А где же находится эта четвертая станция?

— Станция-то? Да почти под самым городом.

— Под самым городом?!

— Так точно.

— М-да, из тебя бы вышел неплохой следователь. — пошутил капитан, продолжая осмотр лодки. — А раз уж мы разыскали хозяина, теперь остается немного: проверить, кого и как она спасала так далеко от города.

Закрепив на буксире лодку, водитель занял свое место. Глиссер вздрогнул и, отбрасывая в стороны гигантские седые усы, ринулся в обратный путь, заглушая все вокруг ревом многосильного мотора.

Однако веселое настроение Шатеркина было кратковременным. Спасательная станция не внесла никакой ясности в расследование. Найденная лодка действительно принадлежала ей. Как только глиссер подвел лодку к причалу, из конторки выкатился пожилой полнеющий человек с пышными казачьими усами на круглом лице — заведующий станцией. Он по-бабьи всплеснул руками и немужским тонким голосом воскликнул:

— Вот и нашлась восьмерочка! Нашлась, милая! Я говорил, что не пропадет, найдется, так по-моему и получилось.

— А как же она исчезла со станции? — нетерпеливо спросил Шатеркин, почувствовав, что его раздражает суетливая радость этого человека.

— Очень просто, товарищ капитан, — сделав неопределенный жест руками, начал заведующий. — Недели две тому назад, если мне память не изменяет, прихожу я утром на станцию и гляжу: боже мои! Восьмерочки нашей нет. Туда-сюда — нет. Как корова языком слизнула.

— Ну а дальше?

— Да ведь что дальше? Может, украл кто, а может, и волной с причала сорвало и унесло. Всяко бывает, товарищ капитан, река капризна… Так что большое вам спасибо, товарищ капитан, от лица спасательной службы.

— Пожалуйста, — с иронией бросил Шатеркин.

Домой он пришел усталый, голодный. «Итак, значит, пока ничего особенного, если не считать гильзы… А возле Дома пионеров были, кажется, те самые мальчишки, с которыми я уже сегодня встречался. Что-то очень быстро они прикатили с рыбалки…»— подумал Шатеркин, прикрывая за собой дверь. Марфа Алексеевна, взглянув на сына, покачала головой и, не сказав ничего, ушла на кухню. Риф с радостью кинулся на грудь хозяина, торопливо обнюхал его, заглянул преданно в глаза и, облизав его горячую руку, отошел к дивану. Пока мать накрывала на стол, Шатеркин просматривал газеты.

— Что, Коля, двойку, что ли, поставили? — сочувственно спросила она, зная, что сын с утра должен был сдавать зачет в институте.

Шатеркин отложил газету, поглядел на мать.

— Зачет я сегодня не сдавал.

— Не сдавал, говоришь?

— Вызвали на происшествие. Прямо из кабинета профессора…

— Вон что… — Марфа Алексеевна будто хотела что-то еще спросить, но не спросила. Она знала, что Николай все равно ничего больше не скажет, и давно привыкла к этому.

Шатеркин принялся за еду. К столу подошел Риф, уселся поудобней против хозяина и положил на край стола свою большую красивую морду. На другом конце, ближе к Шатеркину, на самой столешнице воссел пестрый мохнатый кот Тишка. Так было всегда: и утром во время завтрака, и днем во время обеда, и глубокой ночью, когда Николай возвращался с работы и садился пить чай. Каждый из них по-своему ждал этого торжественного момента: Риф — с благородной радостью, что ему представляется возможность побыть так близко со своим учителем, Тишка — с намерением полакомиться, потому что каждый раз ему доставался сладкий и сытный кусочек.

Умными и строгими глазами Риф поглядел на Шатеркина и как будто понял его настроение, потом сердито покосился на Тишку, который, облизываясь, поглядывал хозяину то в рот, то в ложку. Если бы Риф мог говорить, он, наверно, сказал бы, с презрением глядя в хищные зеленые глаза кота: «Эх, Тишка, Тишка, не друг ты, а бессовестный и жадный лизоблюд. Разве тебе понять, почему наш хозяин так невесел сегодня. И знаешь ли ты, старый плут, что мы уже с ним сегодня побывали на деле? Тишка, Тишка, ты просто ленивый и бестолковый кот…»

— Только ты ушел, Катя звонила, — спокойно, но со скрытой грустью сказала Марфа Алексеевна. Шатеркин отодвинул тарелку, вытер бумажной салфеткой губы. — И она-то все насчет твоей учебы беспокоится, какую-то книгу для тебя купила, говорит, книжка эта очень стоящая и нужная.

Николай вспомнил, что должен был позвонить Кате еще из института и не смог сделать этого.

— Хорошая она, ласковая такая… — доносился из кухни голос матери. — А ведь, поди, тоже покою через тебя не знает.

— Что ты, мама.

— Скажи, будешь ли ты когда-нибудь свободным от работы?

— Ну конечно, буду. — Николай засмеялся, но в это время раздался продолжительный телефонный звонок. Марфа Алексеевна выглянула из кухни.

— Вот оказия, — сказала она, махнув рукой. Шатеркин подошел к телефону.

5. А что скажут эксперты?

Риф подбежал к кабинету своего хозяина, прыгнул на дверь, вытянулся на задних лапах и замер, повернув голову в ту сторону коридора, откуда слышались легкие торопливые шаги — там шел капитан Шатеркин. Так повторялось почти каждое утро. Если не было никакой тревоги и дела двигались хорошо, Риф тут же у двери получал из рук хозяина кусочек сахару или конфетку и, довольный, отправлялся в отведенное для него место. Но сегодня хозяин был чем-то озабочен, за всю дорогу не сказал ни одного слова, не ободрил ни одним ласковым взглядом.

Шатеркин на ходу достал из карманаключ, взглянул на Рифа и скомандовал:

— А ну, Котельникова ко мне!

Риф опрометью кинулся по коридору. Через две-три минуты и Котельников и Риф были в кабинете Шатеркина.

— Слушаю вас, Николай Иванович, — поздоровавшись с капитаном, сказал Котельников.

— Садитесь. Полковник меня не спрашивал?

— Пока нет.

В кабинете было еще сумрачно и прохладно. Тепло начавшегося дня не успело добраться сюда. Шатеркин по-хозяйски осмотрел стол, подошел к окну, раздвинул тяжелые шторы и опустил фрамугу.

— Нового ничего не поступало? — спросил он, садясь на свое место.

— Ничего решительно.

— Плохо, — задумчиво произнес Шатеркин. — Плохо… Что дало вскрытие?

— Ничего существенного. В организме не обнаружено никаких патологических изменений. Человек был вполне нормального развития, здоров. В желудке обнаружен незначительный запах спиртного. Вот и все.

— Пулю извлекли?

— Да, конечно. Она у меня. Разрешите принести?

— Пожалуйста… А ведь вся обстановка действительно очень неясная, — тихо постукивая по столу карандашом, проговорил капитан, как только скрылся за дверью Котельников. — Документов — никаких, следы оборвались… Кто он?.. — Шатеркин взглянул на календарь и откинул листочек с большой черной цифрой «20». — Скоро сутки, а личность убитого еще не опознана.

Вошел Котельников, положил на стол акт вскрытия и пакет с вещественными доказательствами. Но Шатеркин, прежде чем приступить к рассмотрению документов, спросил:

— А хорошо ли мы отработали место происшествия, Алексей Романович?

— Мне думается, хорошо, — без колебаний ответил Котельников и, чуть подумав, добавил с хитрецой: — Если говорить языком криминалистики, при осмотре места происшествия были соблюдены оба периода — и статический и динамический.

— Но никакая наука не исключает элементов халатности и прямых ошибок работников. Все-таки никаких личных документов на месте происшествия мы не обнаружили.

— Не обнаружили, Николай Иванович.

— Вот то-то и оно… — Шатеркин склонился над столом. В акте сухими медицинскими терминами излагались объективные данные вскрытия. Капитан задерживался только на тех местах акта, которые для него имели какое-то оперативное значение.

— Н-да, формальная сторона, без чего никакое уголовное делопроизводство немыслимо, — все в том же тоне неторопливого раздумья сказал Шатеркин, откладывая акт. — Это уж теперь можно отнести к истории.

Они помолчали.

— Пока нельзя еще сказать что-нибудь определенное, Николай Иванович. Доктор утверждает, что здесь самое обыкновенное самоубийство, — нарушив затянувшуюся паузу, сказал, наконец, Котельников.

— Но как вы увяжете факт самоубийства с тем, что карманы убитого пусты? Допустим, ограбление. Но тогда преступник взял бы только то, что имеет ценность. А ведь при трупе нет ровно ничего. Если мы хотим объективно разобраться в событиях, то сейчас лучше всего послушать, что скажут опытные криминалисты. Как вы думаете?

Шатеркин достал из ящика стола большой блокнот, еще раз внимательно осмотрел вещественные доказательства, взглянул в акт вскрытия.

— На разрешение экспертов мы поставим несколько главных вопросов, — сказал он, делая пометки в блокноте. — Первое: мог ли самоубийца выстрелить себе в голову таким образом? Экспертиза должна установить, в каком положении находилась правая рука погибшего в момент выстрела и соответствует ли этому положению направление полета пули. Стоит выяснить этот вопрос?

— Кажется, стоит, — ответил Котельников.

— Второе: поскольку в нашем распоряжении оказались две стреляные гильзы, следует проверить, принадлежат ли эти гильзы одному оружию и имеют ли они отношение к пистолету, найденному при трупе. Нужно это знать?

— Нужно! — опять подтвердил Котельников.

Шатеркин продолжал говорить и писать, склонив, словно школьник, голову на левое плечо.

— Третье: установить принадлежность пули, извлеченной из черепа пострадавшего. Имеет ли она отношение к пистолету «Вальтер».

Шатеркин откинулся на спинку кресла, легко провел по лицу тупым концом ручки.

— Вот, кажется, и все. — Он потянулся к массивному портсигару. — Передадим все эти вопросы в кабинет криминалистики профессора Данилина и попросим дать заключение.

Зажав в зубах папиросу и прищуривая один глаз от колючего дыма, Шатеркин вырвал из блокнота листочки со своими записями и передал их Котельникову.

— Возьмите. Оформите документы, опечатайте вещественные доказательства и все это как можно скорее отправьте Сергею Владимировичу.

— Слушаюсь, Николай Иванович.

Котельников быстро повернулся, но Шатеркин остановил его.

— Одну минуту. Сегодня нужно поднять из архива дело на Денисова.

— Но в этом деле ничего нет определенного, я уже знакомился с ним, один голый факт и все… Хозяин оружия точно и сам не знает, когда и откуда украли у него пистолет.

— Ничего, тем более надо нам еще раз вернуться к этому делу и как следует разобраться в нем. — строго ответил Шатеркин, поднимаясь с кресла.

— Я готов…

Котельников постоял еще минуту и вышел, пропустив впереди себя Рифа.

Капитан неторопливо собрал со стола бумаги, убрал их в сейф, снял трубку внутреннего телефона.

— Если меня будут спрашивать, скажите, что на месте буду поздно.

Он по привычке взглянул на часы и вышел из кабинета.

6. На поиски белокурой девочки

Рано утром, когда на улицах города было еще пустынно и тихо, Миша Парфенов подкрался к окну, возле которого спал Толик, осторожно огляделся по сторонам, стукнул один раз в подоконник, обождал немного, прислушиваясь, а потом трижды раз за разом настойчиво и твердо повторил стук.

В окне, между ярко-пунцовых цветов герани, показалось заспанное лицо Толика. Он смешно поморщился, зевнул, растирая кулаком глаза, и покорно спросил:

— Вставать, да?

— Давно пора, — тихо ответил Миша, в лепешку расплюснув о стекло нос, — и так, наверно, опоздали.

Город еще спал. Только дворники наводили порядок на тротуарах. Впрочем, встречались и редкие прохожие: почтальоны с объемистыми тяжелыми сумками, молочницы в белых халатах.

Толику было холодно, смуглые загорелые ноги его покрылись пупырышками, он вздрагивал, ежился, но все же старался не отставать от Миши. На перекрестке ребята повернули за угол и чуть не попали под ледяную струю воды из шланга. Толик бы, наверно, в другое время поругался с дворником, но здесь только пискнул, скорготнул зубами от холода и отскочил. Зато дворник сердило заворчал, направляя серебристую струю воды в сторону.

Молча они дошли до Дома пионеров и остановились в нерешительности.

— Посидим немного?

— Лучше пойдем в сквер, оттуда виднее, — сказал Толик. — А то здесь опять просидим все на свете, как вчера…

Вчерашний день у ребят был полон событий. Утром, после неудачной рыбалки, наткнулись они на убитого человека. Потом встреча с капитаном. После обеда в очень приподнятом настроении они отправились в город. Но, увы, фортуна была к ним несправедлива. Как искусно ни устраивали они засады — сперва в детском парке и потом на улице, возле Дома пионеров, — девочка не появлялась.

— Наверно, мы ее не найдем, — утомленно сказал Толик.

— Но ты же сам сказал, что обязательно найдешь, а теперь на попятную, да? — с раздражением бросил Миша.

— Почему на попятную? Если она в городе, то, конечно, найду… Ну а вдруг она уехала куда-нибудь, что тогда делать?

Этот вопрос поставил Мишу в затруднительное положение, он сразу умолк, недовольно насупившись.

— Все равно бросать теперь уж нельзя, искать будем. Может, и не уехала, — сказал он после долгого раздумья.

Домой они вернулись поздно. Их мучил голод и усталость, а еще больше неуверенность и сомнения. И все же они решили с утра начать поиски…

Мальчики пересекли улицу, прошли немного вдоль низкой чугунной ограды сквера и, выбрав место, откуда можно было бы видеть и улицу и парк, сели на скамейку.

— Рановато пришли… Закрыто все, — сказал Толик, глубоко и сладко зевнув.

— Ничего, обождем. Лучше уж обождать немного, чем опаздывать…

В парке с каждой минутой нарастал птичий щебет.

— Вон на той широкой аллее я их тогда и увидел, — показал Толик. — У девочки была маленькая корзиночка, и она еще ею махала, вот так. А у дяденьки портфель был в руках, такой большущий, а замочки светлые-светлые.

— Нам в разные стороны разойтись надо. — сказал Миша, все время о чем-то думавший. — Чего мы в кучу собрались? Так ничего и не увидим. Давай сегодня по всем правилам действовать. Я буду наблюдать за той стороной, где Дом пионеров, а ты смотри сюда, в парк.

— Он еще закрыт, чего же смотреть зря?

— Я пойду вон за то дерево, — поднялся Миша. — А ты здесь оставайся. Отсюда тоже хорошо видно. Только гляди как следует, чтобы не пропустить. Заметишь что-нибудь подозрительное, сигнал дашь.

— А какой сигнал?

— Какой-нибудь дашь, и ладно. Я все равно пойму.

— Свистнуть, да?

— Нет, — решительно отверг Миша, наморщив лоб. — Свистеть тут не полагается — центр города, люди везде, нельзя… — Он немного подумал. — Закукуешь, вот.

— Ладно, договорились.

Миша ушел. Толик встал за дуплистый ствол старой липы так, чтобы его не было видно со стороны парка, и стал наблюдать за воротами и центральной аллеей. Временами он отрывался от своего сектора наблюдения и поглядывал в сторону Миши, который тоже сидел у дерева и делал вид, будто что-то нашел и внимательно разглядывает.

А время шло. Город становился все шумней. На улицах начиналась сутолока: люди спешили на работу, взад-вперед неслись чистые, только что вымытые автомобили, но парк по-прежнему был закрыт. «Чего это дед не открывает так долго? — думал Толик, поглядывая из своего укрытия на дремавшего сторожа. — А если и сегодня не найдем?.. — неожиданно мелькнуло сомнение. — Завтра надо приходить или нет? Не надо. Что, целый месяц, что ли, сидеть здесь…» Он поглядел на Мишу. Тот теперь с удвоенной бдительностью следил за всеми подходами к Дому пионеров, и, казалось, ничто его не отвлекало. Не в пример Толику, он часто менял свои позиции: то приседал и таился за зеленой живой изгородью, внимательно глядя сквозь ее густую колючую заросль, то вставал во весь рост за стволом дерева и обозревал площадь, примыкавшую к большому белому зданию. Однако никто из них — ни Миша, увлеченный слежкой за домом, ни Толик, которому начинало надоедать это занятие, — не заметили, что с другой стороны сквера, с той самой, которая совсем не интересовала ребят, давно к ним приглядывается постовой милиционер. Он, по-видимому, заметил ребят, едва они появились в сквере.

— Рановато поднялись ребятенки… — рассуждал сам с собой милиционер, неторопливо покуривая. — А впрочем, ничего необыкновенного в этом нет, находятся они на своей законной территории, возле своего детского учреждения, общественный порядок не нарушают, ну и пусть себе находятся…

Но вскоре постовой усомнился в благонамеренном поведении мальчишек, заметив, как Миша, меняя позиции, внимательно и безотрывно за кем-то следил. Да и Толик вел себя странно: хотя он и не менял места наблюдения, но явно маскировался. Милиционер незаметно подошел к Мише, пригляделся, стараясь понять, что так заинтересовало мальчика. И только хотел окликнуть его, как где-то рядом и не совсем обыкновенно закуковала кукушка. Постовой увидел, как Миша вздрогнул и повернул голову в ту сторону, где стоял Толик.

— Здравствуйте, товарищ пионер! — подкинув к козырьку руку, сказал милиционер. Миша съежился от неожиданности и покраснел. Он не знал, что сказать.

— Чем же это, разрешите поинтересоваться, занимаетесь здесь?

— Ничем, так просто…

— А зачем же в кусты и за деревья прячетесь?

— В кусты?.. А мы тут так… в прятки играем. — уже смелее ответил Миша.

— В прятки? Ага… — Милиционер покрутил пшеничные усы, картинно выделявшиеся на смуглом худощавом лице.

Заметив, как Толик, прячась за деревьями, стал уходить из сквера, он крикнул:

— Эй ты, кукушка серая, не торопись удирать, успеешь! Поди-ка сюда, бездомная пичуга, дело есть.

Толик подошел, упрямо закусил губу и смело взглянул на пышные усы постового.

Милиционер, взявшись обеими руками за наплечные ремни, прищуренным взглядом посверлил мальчишек и уже другим тоном сказал:

— Ну, дорогие товарищи пионеры, может быть, для пользы дела расскажете, по какой уважительной причине вы чуть свет прикатили сюда и в прятки по скверу играете?

— Не можем, — твердо ответил Миша.

— Как это так «не можем»?

— Вот так и не можем, дядя милиционер. II не просите, это военная тайна.

— Значит и мне, постовому милиционеру старшему сержанту Калинину, не полагается знать? — выгнув колесом грудь, украшенную орденскими колодочками, полушутливо спросил постовой.

— Не полагается. Никому нельзя знать. Мы даже дома и то не сказали.

— Ну, теперь дело ясное, мне все понятно, — перебил милиционер. — Раз дома не сказали и тайком утекли, придется вас, дорогие друзья, задержать как безнадзорных детей и препоручить вашим родителям.

Только теперь Миша понял, что допустил ошибку. Он умоляюще посмотрел на постового.

— Не задерживайте, дядя! Мы ведь не озорничаем… Про нас хоть и в школе спросите…

И вдруг в то время, когда Миша, пускаясь на всякие хитрости, упрашивал постового не задерживать их, Толик отступил на два-три шага, надулся как-то неестественно и тихо закуковал.

И тут Миша увидел, что по тротуару шла маленькая белокурая девочка. Ее вела за руку высокая полная женщина, с такими же белыми и пышными волосами. Девочка весело подпрыгивала, встряхивала белыми кудряшками и помахивала маленькой сумочкой. Миша заволновался еще больше. Как же уйти от этого придирчивого милиционера? Рассказать ему тайну — нельзя! Сослаться на высокого капитана из милиции, что они помогают ему в одном очень важном деле, — тоже нельзя! Это будет обман — капитан не давал им никаких поручений. Между тем девочка удалялась. «Ведь сейчас уйдет, потеряем. — пронеслось в голове Миши. — Тогда начинай все сначала». Но как же еще можно просить этого усатого милиционера? Ну что же делать?

— Дядя милиционер! — чуть не сквозь слезы сказал Миша. — Отпустите, мы больше никогда не будем!

— Но только мне очень хочется разузнать эту самую вашу военную тайну.

— Да у нас и нет никакой тайны! — нетерпеливо крикнул Толик. — Мы так просто, дурака валяем… Воробьев подкарауливаем…

— Воробьев?..

Наступила напряженная пауза.

— Можно идти, товарищ старший сержант? — задыхаясь от волнения и сдерживая голос, спросил Миша.

— Идите уж, — ответил милиционер и по привычке козырнул.

Ребята бросились бежать со всех ног. Постовой, покручивая усы, глядел им вслед.

7. Цель достигнута

Миша так быстро бежал по тротуару, что Толик не поспевал за ним. «Вот какой неповоротливый, чуть шевелится, — волновался Миша. — Наверно, уже потеряли ее, не найдем теперь…»

Так они пробежали целый квартал. Девочки не было. Куда же ее занесло? Ведь только сейчас она вместе с тетей прошла мимо ребят, когда те стояли в сквере, плененные постовым милиционером. Может быть, они зашли в какой-нибудь магазин или в подъезд дома.

— Все этот усатый, — возмущенно шептал Миша. — Такое дело испортил! Если бы узнал капитан, задал бы ему… На гауптвахту посадил бы…

Он остановился, дожидаясь Толика.

— Беги на другую сторону улицы, да живее, — коротко приказал он ему. А сам еще быстрее пустился вперед, чтобы до прихода очередного троллейбуса посмотреть на остановке. Но и там девочки не было. С троллейбусной остановки Миша бросился в сквер, внимательно осмотрел очередь у газетного киоска, заглянул в павильон «Эскимо», который только что открыли, забежал в палатку с детскими игрушками. Нет девочки! Где же искать?

Он был весь мокрый от пота. Да и как не вспотеть, когда пробежали почти всю улицу! Подошел Толик. Лоб у него тоже влажный, дышит тяжело.

— Нет, да?

— Нет.

— Там тоже не видать.

Они повернули обратно и молча пошли по дорожке, посыпанной свежим зернистым песком. Миша, оглянувшись, остановил Толика.

— Туда не пойдем, а то опять милиционер задержит. Придиристый такой.

— Хорошо еще, Шарика с нами нет, — неожиданно проговорил Толя.

— А что?

— С ним бы милиционер ни за что не пропустил, забрал бы. Дворняжка…

— При чем тут милиционер? Собачники же их ловят, а не милиционеры.

— И он бы не пропустил такого. Заметил бы, что нет номера, и забрал бы… В центре города не разрешается ведь с такими дворнягами появляться, с овчаркой — другое дело, пожалуйста, а таких, как наш, ловят — и в собачий ящик. Вчера закрыл его в дровянике, скулит, наверно…

— Посидим немного, — предложил Миша. — Ты гляди в ту сторону, а я в эту.

На тротуарах народу теперь было меньше, зато в скверах и на бульварах становилось многолюдней. Отовсюду стекались сюда старики, домохозяйки, дети. Самых маленьких ребятишек везли в нарядных колясках, а те, что побольше, сами отчаянно носились по скверу на трехколесных велосипедах, бегали вперегонки. Миша и Толик, хотя и не любили сидеть среди «слюнявчиков», но молча терпели, только посматривали на малышей свысока. Тоже, мол, нашли занятие: гонять на трехколесках и по-куриному в песке копаться.

— Второй раз встречаем, — произнес Миша и, немного подумав, оживленно добавил: — Значит, в самую точку попадаем, она здесь где-то рядом живет… Тут и искать будем, да?

Толик рассеянно кивнул головой. Думал он о другом. С завистью глядел он на мальчика в сереньких трусиках, который сидел против него на скамейке, разглядывал картинки в каком-то большом журнале и с удовольствием уничтожал бутерброд с колбасой.

— А я есть хочу, — глотая слюну, признался Толик.

— Придется обождать.

Однако Миша и сам не прочь был перекусить. Он тоже украдкой глянул на мальчика, и у него защекотало во рту, но Миша тотчас взял себя в руки и, чтобы не дразнить голодный желудок запахом копченой колбасы, отвернулся.

— Я ведь не завтракал сегодня… — захныкал Толик.

— А ты не гляди на этого мальчишку, — строго потребовал Миша.

— Все равно я хочу есть. Попробуй-ка целый день…

— Перестань хныкать! Ты хуже девчонки. Что, по-твоему, бросить все?

— Не бросить… — хмуро сказал Толик.

— Тогда замолчи.

Вид у Толика был печальный. Он хотя и отворачивался от мальчика и делал вид, что не замечает его, но тонкий аромат копчености делал свое, и Толик опять украдкой косился на мальчика: «Доедает… Копченая… И, наверно, вкусная… Сидел бы со своей колбасой дома, а то людей только расстраивает и отрывает от дела…»

Миша дернул Толика за рукав.

— Гляди…

По скверу медленно шел тот самый милиционер. Он мимоходом, как строгий хозяин, поглядывал по сторонам: на клумбы цветов, на посыпанные песком дорожки, на скамейки, часто прикладывал к козырьку руку в белой перчатке и, улыбаясь, приветствовал знакомых — их было много.

— Здравия желаем, Татьяна Петровна!

— Здравствуйте, Егор Андреевич, — отвечала старая женщина, снимая чеховское пенсне. А милиционер, не останавливаясь, проходил дальше и опять уже кого-то приветствовал.

— Он тут как дома, — заметил Толик. — Его все старики знают, кланяются.

— Еще бы! Орденоносец, почетный человек. Это тебе не шуточное дело. Пойдем…

Миша, глядя на Толика, еще сильнее ощутил голод, у него неприятно засосало под ложечкой, но он твердо решил молчать и не показывать виду. «А как же во время войны разведчики терпели?.. Обед же никто не таскал за ними… Ну и я хныкать не буду, вытерплю! Мы ведь тоже на боевом задании…»

Толик, чуть не плача, простонал:

— Есть хочу!..

И тут Миша вспомнил, что у него в кармане трусов уже несколько дней лежит рубль, который ему дала мать на мороженое. Он даже подпрыгнул от радости. Толик уставил на него полные недоумения глаза.

— Потерпи, Толька, сейчас есть будем!

— Что есть?

— Лапу будешь сосать, как медведь косолапый.

— Тебе смешно, а мне нет.

Но Миша уже бежал, размахивая на бегу заветным рублем.

Буфет в Доме пионеров оказался закрытым. Миша помчался дальше, забежал в одну палатку, в другую, но там продавались пирожные, печенье, конфеты, пряники. Того, что искал Миша, не было. Ему надо не пряников, а настоящего ржаного хлеба, от которого исходит такой крепкий, хороший запах.

Первое, что бросилось ему в глаза, когда он влетел в булочную, — девочка. Она стояла у круглого детского столика и с наслаждением ела пирожное, сладко прищелкивая языком. Высокая тетя стояла рядом и ожидала, когда девочка доест. У Миши сразу пропал голод. Он на минуту задержался в дверях, потом подошел к прилавку, безразлично поглядел на сдобные булки, красиво уложенные под стеклом витрины, на пирамиды румяных баранок, на горы душистого хлеба…

Но что же теперь делать? Покупать хлеб или подойти к девочке и спросить ее? О чем? Ведь она может ничего не ответить или тетя обратит внимание и прогонит…

И пока он думал и гадал, как ему поступить, девочка вместе с женщиной вышла из булочной. Миша выскользнул следом. «Не буду пока подходить, пусть идут, куда хотят, а я за ними…»

Женщина и девочка подошли к воротам парка, постояли у доски реклам и объявлений, зашли в парк и повернули на центральную аллею.

Как только они подошли к скамейке, на которой сидел Толик, тот вскочил и, маскируясь за деревьями, стал пробираться за ними.

— Она, да? — шепотом спросил Миша, выглянув из-за дерева.

— Она самая. — ответил Толик.

— Подходить близко не будем. До дому дойдем, а там все разузнаем, согласен?

— Согласен… Хлеба купил?

— Не успел.

Толик сморщился, чуть не всхлипнул.

— Осталось немного, потерпим.

Ребята разошлись: Миша на одну сторону аллеи, Толик — на другую. Они двигались осторожно, таились за деревьями, пригибались к кустарникам, как следопыты, выслеживающие добычу. Не заметили, как прошли весь парк, вышли за ворота, пересекли неширокую площадь, скверик с черным угрюмым памятником посредине и остановились у подъезда большого многоквартирного дома. Женщина и девочка вошли в подъезд.

— Вот и пришли, — сказал Миша, но в его дрогнувшем голосе чувствовалась неуверенность. Может быть, надо было сразу остановить девочку и спросить ее? А теперь неизвестно, сколько придется ждать здесь. Может быть, она и не выйдет больше сегодня.

Толик тоже думал об этом, но говорить не хотел. Ему казалось, что чем больше он говорит, тем сильнее и мучительнее ощущение голода.

— Опять будем ждать? — через силу спросил он.

— Придется.

Девочка вышла после обеда. Она прошла в скверик и только хотела сесть на скамейку, как из кустов, росших возле скамейки, показалась голова Толика. Девочка, приняв его за уличного озорника, повернулась, чтобы уйти. Но из-за тополя вышел еще один мальчишка и преградил ей дорогу. Это был Миша.




— А я папу твоего хорошо знаю, — заговорил Толик, пустившись на хитрость.

— Папу?! — девочка удивленно раскрыла глаза. — А у меня нет папы. Он умер.

— Как умер? — усомнился Толик, не доверчиво разглядывая девочку. — А тогда, помнишь? В парке ты с ним гуляла. Он такой черный, высокий… В сером костюме, и портфель у него большой, со светлыми замочками.

— А-а, это вовсе и не папа, а дядя Влас, но его сейчас нет дома, он на юг отдыхать уехал. Он живет не здесь, а на улице Белинского, тридцать два.

— О-о, тогда я знаю этого дядю Власа, — вмешался в разговор Миша. — Фамилия его Мурашкин, да?

Девочка рассмеялась.

— Мурашкин!.. Вот смешно. Может быть, еще Букашкин?.. Вовсе и не Мурашкин, а Керженеков Влас Прокопьевич, вот! — с гордостью закончила она.

Ребята вдруг переглянулись и разом побежали из сквера, оставив в недоумении белокурую девочку.

8. Архивариус Керженеков

Шатеркин только что вернулся из города. Едва он сел за стол, как в кабинет вошел дежурный сотрудник и доложил, что его давно ждут два мальчика.

— Два мальчика? — переспросил капитан, с недоумением взглянув на дежурного. — Что же им нужно?

— Не могу знать, товарищ капитан. Говорят, что пришли по какому-то очень секретному делу. — Дежурный поправил спереди гимнастерку. — Мальчишки настойчивые, фамилий своих не называют, держатся строго и ни с кем не разговаривают. Проведите, говорят, нас к большому капитану, которого дядей Колей зовут, и все.

— Вот как! А, да… Наверно те самые.

Дежурный пожал плечами:

— Мальчишки, товарищ капитан, вполне обыкновенные. Один побольше, белобрысый, другой черноголовый, поменьше. Я им говорю: «Капитан придет поздно, идите домой». Ни в какую. «Всю ночь, говорят, просидим, а дождемся».

— Так и есть, они. А ну-ка, зовите их сюда…

Миша и Толик неуверенно переступили порог.

— Ого, рыбаки! Ну, здорово, здорово! — идя навстречу мальчишкам, воскликнул капитан. — Как улов?

— Не рыбачим, — решительно и сухо ответил Миша.

— Почему же не рыбачите? Разве можно бросать такое приятное занятие?

— Просто так, надоело уж…

Шатеркин, внимательно приглядываясь к ребятам, усадил их к столу. Мальчишки держались настороженно и неспокойно… Поэтому капитан решил пока не спрашивать их о причине посещения, дать им оглядеться в непривычной обстановке, а потом перейти к делу.

— Значит, с рыбалкой покончено? Ай-яй-яй! А я-то собирался завтра на уху к вам подъехать. Как же быть?

— Не знаем, — ответил Толик с явным неудовольствием. — Все равно не клюет, чего там сидеть зря? Только комаров кормить.

— Не берет на удочку, сетью попробуйте.

— И сетью не поймается. — поспешно сказал Толик. — Вода очень большая — вот почему…

Миша с подозрением взглянул на капитана. «Чего это он все рыбой интересуется? Ухи захотел… Может быть, уже все знает?..»

— Мы насчет другого, — волнуясь и гладя ладонью полированный стол, начал он. — Мы по делу… Мы насчет того дяденьки…

— Который из пистолета застрелился, — нетерпеливо досказал Толик.

— Ах вон что… — с притворным разочарованием сказал Шатеркин. — Ну что же, тогда будем говорить о дяденьке, начинайте, я слушаю.

Он взял папироску, постучал мундштуком по коробке и закурил. Добродушная улыбка исчезла с его лица, густые светлые брови сомкнулись, образовав у переносицы неглубокую морщинку. Миша торопливо пригладил свои выгоревшие на солнце вихры, лизнул языком посеченные ветром губы.

— Знаем мы его, дядя Коля… того человека знаем.

— Знаете того человека?! — Шатеркин невольно подался вперед.

— Ага, знаем.

— Мы его один раз в детском парке видели, — пояснил Толик.

— Тогда уж все по порядку и кто-нибудь один.

— Есть! — Миша строго глянул на Толика. — Я буду рассказывать, а ты потом добавишь.

— Ну, рассказывай, мне не жалко…

— Керженеков его фамилия, дядя Коля, Влас Прокопьевич… Белинского, тридцать два. Вот и все.

Миша опять провел по столу ладонью, под ней тихо и тонко пискнуло, на скользкой блестящей поверхности отпечатались короткие пальцы. Он успокоенно вздохнул и еще раз повторил:

— Вот и все.

— Нет, это не все, — сказал Шатеркин, сбрасывая пепел в ракушку-пепельницу. — Теперь придется рассказывать подробно.

Миша удивленно поднял голову.

— Мы же все сказали, дядя Коля.

— Не сказали одного и самого главного: как вы это узнали.

Миша со всеми подробностями начал рассказывать о том, как встретили они в парке неизвестного мужчину, как следили за девочкой, как узнали у нее обо всем.

Толик хотя и слушал то, что говорил Миша, но больше приглядывался к окружающей обстановке. Его внимание привлекал и массивный письменный прибор с большим, готовым к прыжку бронзовым львом, и пучок разноцветных карандашей в самшитовой подставке. Но глаза мальчика искали оружие — это была его слабость. До прихода сюда, когда он сидел еще в комнате у дежурного, его пылкое мальчишеское воображение нарисовало на стенах капитанского кабинета кривые острые сабли, кинжалы в черной, сверкающей серебром оправе, тонкостволые маузеры и много другого смертоносного оружия. Ведь у каждого военного человека обязательно должно быть оружие. Но здесь его почему-то не было. Стены были пусты. Только портрет Феликса Дзержинского висел в простенке. Отсутствие оружия сильно разочаровало Толика. Он снова поглядел на капитана, подумал: «Наверно, куда-нибудь припрятал… Пистолет же у него должен быть… Наверно, вороненый, автоматический».

— Кто же вас научил так делать? — спросил Шатеркин с едва заметной досадой в голосе.

— А мы сами придумали, — смело ответил Толик.

Шатеркин раскурил потухшую папироску.

— За помощь спасибо. Но почему вы сразу мне не сказали? — спросил капитан, вглядываясь в сосредоточенные и немного смущенные лица мальчиков.

— Вот не сказали… — неопределенно ответил Миша.

Капитан с упреком покачал головой.

— Еще один вопрос, следопыты, — уже шутя заговорил он. — Как вы меня разыскали?

— Как разыскали? — удивился Миша. — Очень даже просто.

— Вас все знают, — сказал Толик.

— Так уж и все?

— Ага… Мы подошли к одному милиционеру и спросили его, как нам разыскать капитана дядю Колю, у которого большая собака Риф.

— Тогда все ясно, — засмеялся Шатеркин. — Вы знаете не только как меня зовут, но и мою собаку.

— Конечно, он же нас чуть не съел… Мы даже квартиру вашу знаем, — ответил Миша, — и бабушку тоже…

— Может быть, и кота?

— И кота… Тишкой его зовут, да? — Миша лукаво засмеялся, показав редкие широкие зубы.

— Верно.

Шатеркин с легкой улыбкой поглядел на ребят, на их загоревшие, облупившиеся от солнца и воды лица: «Вот еще Шерлок Холмсы, покорители тайн…» Он позвонил в гараж, вызвал дежурную машину. Когда он подвел их к темно-синей «Победе» и открыл дверцу, Миша проворно подскочил к нему:

— Дядя Коля, разрешите, я вперед сяду, а Толик там…

— А может быть, и Толику это место больше нравится? — Шатеркин с хитрецой глянул на Толю.

— Там же все равно двоим не полагается, — без воодушевления ответил Миша. — Шоферу за это может нагореть.

— К сожалению, да, — закрывая дверцу, сказал капитан. — Развезите-ка этих пассажиров по домам, — наказал он шоферу.


Проводив ребят, Шатеркин тотчас принялся за дело. Скоро на столе перед ним лежали довольно подробные сведения, из которых было видно, что по улице Белинского, в доме 32 действительно проживает Керженеков Влас Прокопьевич.

— Молодцы! Ничего другого не скажешь, — проговорил Шатеркин, убедившись в достоверности того, что сообщили ребята. — Рождения тысяча девятьсот девятого года… Уроженец улуса Малые Рыбаки, Красноярского края. Эх, куда его занесло! За Уральский хребет… Работает архивариусом Управления горно-промышленного округа…

Шатеркин провел по волосам пальцами как гребнем и откинулся на спинку кресла. В справке было указано, что В. П. Керженеков — участник Отечественной войны, побывал за границей: в Польше, Германии, Австрии. После войны вернулся на прежнюю работу. Работает честно и добросовестно, хорошо знает свое дело. Живет вдвоем с женой, детей не имеют.

Подколов справку к другим документам, Шатеркин закурил, подошел к окну.

Честный и скромный человек… Простой архивариус, ценностей на подотчете, видимо, не имел. Своих сбережений, вероятно, тоже больших не было. С преступным миром не знался, ни в чем дурном замечен не был… Может быть, он страдал каким-нибудь неизлечимым недугом? Может быть, неполадки в семье, на службе?.. А может быть, тут какие-нибудь политические мотивы?.. Может быть… Может быть… Да, все может быть…

Он снял трубку и набрал номер.

— Алексей Романович? Добрый вечер!.. У дежурного в отдельном пакете для вас будет оставлено срочное задание. Прошу с утра его выполнить. Да-да… Что?.. — На лицо капитана наплыла тень, он побарабанил по столу пальцами. — Пока ничего существенного… Завтра, может быть, кое-что прояснится… До свидания.

Он задумчиво опустился в глубокое кресло.

9. Чужой след ведет на пасеку

Миша и Толик утром возвращались на пасеку. На этот раз они были необыкновенно веселы и подвижны, смеялись, бегали вперегонки.

— Теперь-то уж в два счета разберутся, да? — сказал Толик и легко перелетел через куст дикой рябинки, усыпанной шапочками твердых желтых цветов.

Миша замедлил бег, передохнул.

— Может разберутся, а может и нет, — ответил он, — ведь мы с тобой ничего особенного не сделали. Мы только помогли узнать этого человека. А вот почему он застрелился, мы не узнали, и капитан не знает.

— Но все же и это не маленькое дело.

— Не маленькое, конечно, но интересно бы все разгадать… Раскрыть тайну… — У Миши вдруг перехватило дыхание. — Наверное, это очень страшно…

Толику тоже сделалось страшно и холодно, он поежился и замолчал, потом поглядел на Мишу.

— А вот дядя Коля никогда ничего не боится, — тихо сказал он.

— Ему и нельзя бояться, он капитан… А капитан знаешь какой должен быть?

— Какой?

— Храбрый. Такой же, как капитан Гастелло, вот!..

— Да-а… — вздохнул Толик, — Наверно, все капитаны бывают такие смелые.

На солнцепеке подсыхала роса. Над лугами витал дурманящий запах цветущего разнотравья. Всюду жужжали трудолюбивые пчелы, воинственно и грозно гудели шмели, радостно стрекотали мелкие птички.

Ребята шли по узкой, едва заметной в траве тропинке. Цепкие стебли кустов, метелки высоких трав приятно щекотали им голые руки, черные от загара плечи. А впереди, как колобок, катился Шарик. Миша сорвал вишнево-черную головку татарника и, размахнувшись, запустил ею в Шарика.

— Вот у дяди Коли действительно собака, настоящий сыщик, все понимает. А видал, какие глаза у нее умные?

— Если этого учить как следует, и он будет все понимать.

— Сказал тоже… Он будет хорошо понимать то, что можно слопать. Например, так: Шарик, это жареное мясо. Хап-хап, давай сюда, хап…

Шарик остановился на тропе, озорно свернул набок свою пеструю лопоухую голову, поглядел на мальчишек и, задорно тявкнув, помчался вперед.

— Неправда, — возразил Толик. — Он тоже не глупый совсем. Он, например, дома всех наших куриц в лицо знает и никогда за ними не гоняется, зато как только чужая залетела во двор — все: сожрет прямо с перьями. А вообще-то, конечно, подзаборный житель…

Тропинка, извиваясь между кустов шиповника и краснотала, зигзагами спускалась с крутого глинистого берега протоки. Воды в протоке было мало, местами она пересохла, образовав небольшие озерца, густо заросшие зелеными водорослями.

Мальчишки, обгоняя друг друга, сбежали вниз. Толик, не сумев вовремя остановиться, вбежал по пояс в холодную воду озерка. За ним в азарте и Шарик ринулся в воду, но тотчас пришел в себя и, трусливо взвизгнув, повернул обратно к берегу.

Миша радостно прыгал на голой песчаной отмели и хохотал над неловким другом, вылезавшим из вязкой зеленой тины.

— Водола-а-аз!..

— А вода неплохая здесь, приятная, как молоко парное… И знаешь, рыба водится, — говорил Толик, обирая с ног мелкие нити водорослей. — Я как прыгнул — они в разные стороны, а какая-то очень большая рыбина, как да-аст мне в ногу: больно, я чуть не закричал.

— Лягушка, наверно.

Толик топнул по траве ногой, чтобы сбить серую массу грязи, охватившую плотным чулком босые ноги, и вдруг, громко крикнув, присел на корточки:

— Смотри, Мишка, что это такое?

— Обыкновенный след, — нагнулся Миша. — Человек прошел.

— Нет, ты погляди хорошенько, какой это след. Не наш же?

— Конечно, не наш, мы босиком.

— Какой ты чудак, Мишка, по-моему, это тот самый след и есть…

Прибрежная глина хранила глубокий и отчетливый оттиск подошвы. Обувь была крупная, с широким подбором, возле которого фабричная марка — тонко обрисованный полумесяц.

— Ну да, правильно, он и есть… Этот след мы видели там, на берегу, где лежал убитый…

— Об этом я и говорю. Тут знаешь что может быть?.. — легкая дрожь пробежала по спинам ребят.

Толик подманил Шарика, сгреб его за лохматую шерсть, потыкал носом в отпечаток следа. Пес упирался, скулил.

— Ищи… тут ищи… Ну, кому говорят?..

Но Шарик и не думал искать. Он игриво кинулся на Толика, притворно зарычал и норовил подсунуть свою глупую морду к лицу хозяина.

— С ним одна морока. Что это тебе, ищейка, что ли? — рассердился Миша. — Прогони его, чтобы следы не затоптал, и пойдем…

— А куда пойдем?

— А может быть, нам сейчас же вернуться в город и обо всем доложить дяде Коле?

— Чего же ты докладывать ему будешь? Сами еще ничего толком не знаем, а уж докладывать.

Миша стоял в замешательстве: что же делать? Вот здесь-то и нужны находчивость и смекалка. Кто знает, может быть, они сейчас держат в своих руках ключ великой тайны? Допусти тут неосторожный шаг — все полетит насмарку, уж тогда никто не разгадает ее. И, строго взглянув на Толика, он сказал:

— Тогда вот что… Давай, проследим, куда этот человек пошел…

Толик отогнал от себя разыгравшуюся собаку.

— Эх ты, лопух ветроголовый, проваливай…

С охотничьей осторожностью и вниманием мальчишки двинулись по следу. Шли они порознь: Миша по одну сторону следа, Толик — по другую. Вот они поднялись на крутой противоположный берег протоки, пробежали песчаную косу, преодолели заросли мать-мачехи, легко перепрыгивая серебристую зелень, и углубились в чащобу мелкого тальника. Здесь идти стало много труднее: мешала густая, в ребячий рост трава, кустарники, перевитые ежевикой. След затерялся в траве.

— Потеряли, — сокрушенно сказал Толик.

— Нет, еще не совсем потеряли. Ты смотри хорошенько на траву: там, где он прошел, вершинки склонились к земле, видишь?

— Немного вижу.

— Вот по этому следу и пойдем. И знаешь, будем идти до конца, пока не разыщем этого человека. Согласен?

— Согласен. Раз за дело взялись, не отступать же…

Вокруг так же весело и легко порхали птички, цвел шиповник и ежевика, ошалело носился Шарик, но ребята ничего этого не замечали. Они медленно брели по траве, угадывая путь таинственного человека, часто останавливались, припадали к земле. Только две головы — черная и русая — как два подводных камня время от времени показывались из-под зеленых волн луга. Увлеченные поисками, они не заметили, как подошли к пасеке деда Тимофея. Подошли и остолбенели.

— Что же такое получается?.. — выдохнул Миша, устремив напряженный взор в сторону пасеки. — След идет прямо к дедушкиному шалашу, смотри…

— Может, другой?

— Очень странно, — Миша устало присел, оглядываясь вокруг.

— Тот след, наверно, еще у протоки потеряли.

— Не может этого быть…

Толик поискал глазами Шарика, с тоской сказал:

— Вот когда пригодилась бы нам собака… Она бы не утеряла, привела бы на место чика в чику, без ошибочки…

— Чего об этом горевать? Нет у нас такой собаки, значит, самим надо разбираться.

— А может, дед тут шатался и наследил?

— Да нет же! — возражал Миша. — Ты смотри: след идет не от шалаша, а наоборот, к шалашу, и больше нет никаких следов… Дедушка ведь далеко от пчел не уходит.

— Тогда давай вернемся назад и будем все делать сначала.

— Зачем же? Мы лучше с дедом поговорим, разузнаем у него.

Пока мальчишки горячо обсуждали создавшееся положение, их заметил пасечник Тимофей и с радостью вышел им навстречу.

— Ого-го! Ну, где же вы запропали, рыбаки-кормильцы? — крикнул он, помахивая соломенной шляпой. — Без ухи чуть не помер, ей-богу! Так и думал, что протяну ноги…

Миша придержал за рукав Толика и тихо сказал ему:

— Смотри, о деле пока ни слова.

Он попрыгал на одной ноге, помахал руками, подсекая головки цветов, потом кувыркнулся в траву.

— А мы домой ходили, — сказал он виновато и в то же время с озорным блеском в глазах.

— Зачем же без спросу уходить?.. Вот я вам ужо… — беззлобно ворчал дед, — Пропишу такую ижицу-сижицу — небу будет жарко.

— Прости нас, дедушка, больше не будем, даем торжественное обещание, что нарушения дисциплины не будет. Понимаешь, у нас было такое срочное и неотложное дело…

Старик добродушно засмеялся.

— Да уж ладно, так и быть, прощаю. Только уговор: вдругорядь так не делать, а то осержусь…

Миша терялся в догадках. Зачем бы мог идти сюда тот человек? Что ему здесь нужно? И почему дед не торопится рассказать об этом интересном посетителе? В других случаях он бывает более разговорчивым. Подозрительно.

Ребята молчали и придирчиво осматривали все вокруг шалаша: глядели под ноги, на примятую траву.



— Да вы что? По гривеннику, что ли, потеряли? — спросил Тимофей. — Ежели потеряли, так не ищите. Получка будет — по целковому дам на конфеты.

— А мы ничего и не ищем, — сказал Толик.

Миша уселся на опрокинутый ящик из-под китайского чая и прямо спросил:

— Кто к тебе приходил без нас?

— Вот еще докладывать тебе стану: кто приходил да зачем — много требуешь, парень, — посмеивался старик.

— Нет, правда?

— Никого не было. Иван-зкспедитор утрось приезжал чаю попить, меня проведать.

— И вовсе не экспедитор, а кто-то другой у тебя был, — настойчиво продолжал Миша.

— Да что ты пристал ко мне? Ты что, следователь или прокурор какой? — рассмеялся дед.

Но Мише было не до смеху.

Он сразу понял свою ошибку: не с того начал. Тут неожиданно вмешался Толик.

— Может быть, за тобой кто-нибудь следит?.. Может, тут преступники орудуют… — сказал он, и голос его дрогнул.

Улыбка с лица старика тотчас исчезла, он задумался, пощупывая седые усы.

— Конечно, может! — подхватил Миша. — Здесь вон какие дела бывают…

Тимофей вспомнил вчерашнего прохожего — высокого плечистого парня, который по пути забрел на пасеку и так негостеприимно был встречен пчелами.

— Живых людей убивают, — продолжал Миша.

— «Людей убивают…» Чего вы меня этим стращаете? — зашумел дед. — Ну приходил вчера какой-то чудак, по своей глупости забрел…

— Кто такой? — насторожился Миша.

— Говорю, чудак какой-то… Детина — достань воробушка, ростища агромадного. Ходил тут покосы осматривал, траву по логам глядел… Фамилью-то… как же… забыл, старая голова. Забыл… Я и сам думаю, кто такой? Дай, думаю, документ спрошу. Ничего, показал. «Смотри, говорит, дед, вот паспорт. Раз такое дело, правильно, говорит, проверь».

— А скоторой стороны он пришел?

— Вот ты беда какая! Да отсюда же и пришел, откуда вы появились, — начал сердиться старик. — Посидел с полчасика, чайку испил кружечку, покалякали немного и опять подался покосы осматривать… На вас еще хотел поглядеть, да вы на берегу с удочками сидели.

— Он босиком был, да?

— Еще чего скажешь! Босиком только мальчишки бегают, а он человек взрослый, ему нельзя, стыдно… В обутках он был, вроде как бы в штиблетах.

Теперь уж ни Миша, ни Толик не сомневались в том, что у деда побывал тот человек, которому принадлежат эти таинственные следы с тонким полумесяцем на подошве.

Миша не мог спокойно сидеть: обо всем этом надо немедленно доложить капитану. Но как это сделать?..

Пока Тимофей ходил на протоку мыть посуду, Миша еще раз обошел вокруг шалаша, слазил во внутрь его, осмотрел весь немудреный скарб деда — все надо знать.

— Теперь понял, в чем тут дело? — спросил он Толика, вытирая рукавом измазанный медом подбородок.

— Конечно, понял.

— Никакой это не чудак, а тот, который ходил возле убитого, там ведь такой же след остался…



Вокруг было тепло и тихо, только нет-нет да загудит пчела, и снова тишина. Миша отшвырнул ногой пустую консервную банку, еще недавно служившую км на рыбалке.

— Придется возвращаться, — сказал он твердо. — Надо обязательно доложить дяде Коле… Знаешь, может, он до дедушки добирается… — В глазах мальчика застыл ужас.

10. «Лед тронулся!»

— Н-да-а… — тихо произнес Шатеркин, оторвав от бумаг утомленный взгляд. — Денисов, конечно, растяпа, законченный растяпа… Но кто же украл его пистолет и каким образом он оказался в руках Керженекова?.. — подумав немного, он опять стал читать тощее, плохо проведенное дело, занося короткие пометки на лист бумаги.

Объяснение Денисова было многословно и довольно путанно: вначале он сказал, будто бы пистолет накануне пропажи находился дома, в письменном столе, но потом оговорился, что это не точно — он всего лишь два раза приносил его домой, и то как-то в ночное время, постоянно же пистолет лежал у него в железном шкафу на службе — и что пропал он не с квартиры, а, как он теперь припоминает, со службы в то время, когда он, возможно, уходил на обед и оставил в замочной скважине ключ, что иногда допускал по своей забывчивости.

Шатеркин обратил внимание не на последнюю часть объяснения Денисова, которая, видимо, больше всего заинтересовала следователя, проводившего расследование, а на первую, где Денисов указал, что пистолет все-таки находился дома.

Что-то очень быстро он изменил свои показания. И всего скорее для того, чтобы не вмешивать семью в такое неприятное дело, как расследование: объяснения, допросы, очные ставки — бог с ним и с «Вальтером», лишь бы жилось спокойно…

Шатеркин не счел нужным дальше задерживаться на показаниях сослуживцев, — он уже знал, что они ровным счетом ничего определенного не покажут, — а заглянул еще раз на первый лист протокольного бланка, на котором были занесены биографические данные обвиняемого. И вдруг на его лице появилось удивление. Рука его торопливо потянулась к портсигару, к коробке спичек.

Старозаводская, десять… Где же он встречался с этим адресом?.. И, кажется, совсем недавно. Шатеркин быстро поднялся, достал из сейфа еще одно дело в серой папке и, заглянув в него, присел к столу. Так и есть… В этом доме жил Онучин…

В кабинет вихрем ворвался Котельников.

— Николай Иванович! Поздравляю!.. Лед тронулся! — Он был красный и потный, словно его только сейчас вытолкнули из жаркой бани. — Ответственно заявляю: дело пошло на лад!

— Дай бог нашему рыжему теленку серого волка скушать, — поглядел Шатеркин на своего помощника.

— Николай Иванович, обязательно имейте в виду: рыжий — все счастье в его руках. Так уж он природой создан, ей-богу!.. Одно скажу, Николай Иванович, ваши мальчишки действуют, как прирожденные следопыты.

— Интересно, — Шатеркин кивком головы указал Котельникову на кресло. — Рассказывайте.

— Я так бежал, до сих пор еще не могу собрать мысли. — Ну, в общем, так… — Котельников еще раз глубоко вздохнул, отодвинул от себя графин с водой, но, спохватившись, снова подвинул его к себе, налил полный стакан воды, залпом выпил. — В общем, так… Мальчишки сработали, как часы, координаты — что надо, любой летчик позавидовать может… — Он торопливо выдернул из розовой пачки тоненькую сигаретку, заправил ее в мундштук и начал рыться в карманах. Шатеркин зажег спичку.

— Благодарю, Николай Иванович… — Котельников глубоко затянулся, выпустил через нос дым. — Утром я пригласил Анну Степановну Керженекову и очень осторожно, так, знаете ли, в обход, издалека, повел с ней деловой разговор. Давно ли, мол, вы здесь проживаете? Откуда приехали в наш замечательный город? Где работаете? Кто ваш муж и так далее и тому подобное. На мое счастье, она оказалась разговорчивой женщиной. Рассказала, что живет в городе давно, в общем несколько лет безвыездно все на одной квартире… Работает лаборанткой на химическом заводе, председатель цехового комитета профсоюза химиков. Во время войны работала на этом же заводе, получила орден «Знак Почета». Одним словом, Николай Иванович, ничего плохого, ничего компрометирующего…

Шатеркин нетерпеливо поморщился.

— Да, потом начался разговор о муже — о Власе Прокопьевиче Керженекове. — Котельников замолчал, резко взмахнув головой, откинул со лба прядь волос, потом расстегнул планшетку и, порывшись в ней, подал Шатеркину фотографическую открытку. — Вот он, полюбуйтесь…

— Да, это он… — оживленно сказал Шатеркин. Широкие плоские скулы, туго обтянутые бронзовой кожей, небольшой нос, скошенные и широко расставленные глаза-миндалины, прямой зачес иссиня-черных волос и даже своеобразное, очень резкое очертание губ — все с несомненной убедительностью говорило о восточном происхождении человека.

— Хакас, кажется?

— Так точно. Сибиряк, большой любитель охоты, рыбак, — ответил Котельников с заметным воодушевлением. — Неплохо бы с таким следопытом денечка два-три побродить по тайге. А? Как вы думаете, Николай Иванович?

— Так, и что же она рассказала? — спросил капитан, положив перед собой карточку.

— Говорит, что человек хороший… Живет здесь тоже давно, а в последне время что-то вдруг затосковал по Сибири, по своей родине, только и ждал отпуска… С нетерпением ждал, и все, говорит, тайгу вспоминал, охоту на глухарей, на белок и даже про медведей не раз заговаривал.

— А почему же он тогда не в Сибирь, а на южный курорт поехал?

Котельников в недоумении развел руками:

— Вот этого-то она и не знает… Говорит, путевку профсоюз дал.

— Может быть, он и в самом деле тяжело болел и нуждался в серьезном лечении?

— Спрашивал, Николай Иванович, и по части здоровья интересовался… Все, говорит, в порядке, на уровне, так сказать. Ну, говорит, немного устал, как и всякий трудящийся, и я же, говорит, ему посоветовала съездить отдохнуть. Одно, говорит, меня смущает: перед отъездом дня два-три был он очень задумчив, больше все молчал, нервничал. Просил ее, чтобы она не ездила его провожать. Что ты, говорит, будешь себя беспокоить, уеду и один, не заблужусь.

— Значит, просил, чтобы не провожали?..

— Просил… Потом интересовался его товарищами, друзьями, сослуживцами. Она говорит, не было у него особенно близких друзей и товарищей, но вот совсем недавно, перед самым отпуском, появился у него какой-то знакомый, Иван Петрович. Кто он такой, откуда приехал, она не знает. Однако, как только появился этот знакомый, Керженеков будто изменился: стал суховат, раздражителен и постоянно чем-то озабочен. Несколько раз заговаривал о Сибири: то вдруг начинал собираться в отпуск, на родину, в село Рыбаки, даже ружье и боеприпасы заранее приготовил, то снова все раскладывал по своим местам. Спрашивал я ее и насчет оружия, предъявил ей пистолет для опознания — говорит, что кроме охотничьего ружья, тульской двустволки, у мужа никакого другого оружия она не замечала… Ну… потом сказал я ей… — Котельников устало махнул рукой. — Обморок, конечно, врача пришлось вызвать… — он положил на стол перед Шатеркиным бумаги, сколотые скрепкой, и поднялся.

— Вот и все, Николай Иванович.

— Значит, архивариус? — спросил Шатеркин, тоже поднимаясь.

— Самый обыкновенный, с многолетним производственным стажем.

— Сколько он вез с собой денег? Какие при нем были ценные вещи?

— Путевку получил бесплатно, денег взял столько, сколько необходимо на дорогу. Ценных вещей при нем не было. Взял он с собой маленький чемоданчик, в котором кроме смены белья и предметов туалета ничего другого не было.

— Ясно, — глухо сказал капитан, что-то обдумывая. Затем он быстро взглянул в бумаги, положенные ему на стол Котельниковым — это был протокол опознания трупа, — небрежно сунул их в папку. — Были у Керженскова на подотчете ценности или их вовсе не было, но ревизию архива следует сделать.

Котельников швырнул в пепельницу потухший окурок.

— На сто процентов согласен.

— Вот и отлично.

Шатеркин полистал телефонный справочник, отыскал нужный номер и быстро набрал. Когда в трубке послышался глухой старческий бас, капитан назвал себя и спросил:

— Скажите, пожалуйста, сколько бы потребовалось времени для документальной ревизии архива Управления горного округа? Да, да, разумеется, как можно более полной… Так много?! А если ускорить? Хорошо, спасибо.

Положив трубку, он недовольно нахмурился. На пути возникло новое препятствие: ни обойти его, ни объехать. Однако как всегда в таких случаях удивительной странно слагается обстановка. Кажется, что все идет против тебя: и время, и факты, и люди — все задались одной целью: задержать, помешать тебе, спутать все твои планы. И стоит только впасть в уныние, как дело безнадежно гибнет. Шатеркин больше всего боялся не препятствий, преграждавших путь к цели, а пагубного настроения безнадежности. Он всегда настороженно и чутко приглядывался к своим помощникам и заботился, чтобы их ни на минуту не покидала бодрость.

— Семь дней… Это же слишком много, а? — сказал он, испытующе поглядев в лицо Котельникову. — Целая неделя!

— Но ведь, Николай Иванович, без ревизии мы все равно не обойдемся: много ли, мало ли уйдет на это времени, проводить надо.

— Совершенно верно, без этого обойтись нельзя.

— Тогда давайте поскорее займемся ревизией. Я, например, готов сию минуту закопаться в этот архив и если потребуется, перевернуть его вверх ногами, — горячо воскликнул Котельников.

Шатеркин засмеялся, довольный ответом помощника.

— Похвальное желание.

— А кто будут ревизоры? — после небольшой паузы спросил Котельников.

— Придется создать комиссию. Для этого нужны толковые и опытные специалисты, хорошо знакомые с технической документацией Горного управления. Я думаю, что такие специалисты найдутся в самом Управлении, а помощников им мы подберем.

Шатеркин заглянул в настольный календарь, подумал, потом решительно отодвинул его и поднял глаза на Котельникова.

— Вот что, Алексей Романович: оформляйте сейчас же документы на производство ревизии и езжайте в Управление.

— Сюда привезти этих спецов?

— Нет-нет. Сделайте все на месте. Соберите их там же, послушайте, что они скажут. Ну, а потом уж и сами поговорите с ними, попросите их, может быть, они ускорят… Нам дорог каждый час…

— Я договорюсь, Николай Иванович, будьте покойны, — ответил Котельников, и серые, всегда живые и веселые глаза его лукаво заискрились. Действительно, кроме удивительной подвижности, он обладал какой-то покоряющей добротой. Люди невольно доверялись ему и видели в нем скорее не представителя власти, а друга, от которого просто неловко что-то скрывать. И все у Котельникова выходило просто, с шуткой, с добродушной, даже наивной улыбкой.

— Сделаю так, как надо, — еще раз повторил он.

— Это будет очень хорошо, — сказал капитан и, положив на плечо Котельникова руку, проводил его до двери.

11. Заключение криминалистов

Профессор Данилин и капитан Шатеркин столкнулись в дверях.

— Вот и отыскал вас, уважаемый студент третьего курса… Дудки, не спрячетесь! — неловко поворачиваясь в тесных дверях, как всегда весело ворчат профессор.

Данилин поставил в угол старею суковатую трость из памирской арчи, небрежно кинул на вешалку шляпу и сел к столу. Он был бодр и в самом прекрасном расположении духа.

Удобно усевшись в кресле, профессор пытливо заглянул в лицо капитана — тот с нетерпением ждал от него ответа: что дала экспертиза? Лукаво усмехнувшись, Данилин мизинцем почесал кончик носа и сказал:

— Ох уж мне это движение городского транспорта… Понимаете, Николаи Иванович…

— Сергей Владимирович!..

— Выдержка, дорогой, выдержка… — Данилин засмеялся и, поглядывая на капитана, раскрыл, наконец, портфель.

— Видимо, сделано все, что можно сделать. — Он немного похмурился, посверкал круглыми стеклышками очков и извлек, наконец, свои документы. — Вот первое… Итак, гильза, которая была найдена в лодке, принадлежит пистолету, обнаруженному при трупе. Вторая гильза, оказавшаяся на месте происшествия никакого отношения к этому пистолету не имеет. Также не имеет отношения к оружию, найденному при трупе, и пуля, извлеченная из черепа…

Шатеркин на листе чистой бумаги короткими штрихами набрасывал кошачью голову с огромными пышными усами, потом он удлинил и заострил нос, посадил на него круглые очки — получился не то уродец, не то филин. Он слушал профессора, и мысль его сосредоточенно и напряженно работала вокруг выводов, о которых говорил Данилин. Заключения экспертов вполне удовлетворяли капитана. Они клали конец тон неопределенности, которая связывала его действия. Теперь не нужно было бесцельно растрачивать свои силы на одновременную отработку нескольких версий, неясное становилось ясным. Перед ним было настоящее уголовное дело, преступление, которое требовалось раскрыть.

Данилин, отложив в сторону заключение, развернул другой документ.

— А вот и второе… Это заключение судебно-баллистической лаборатории по поводу самого выстрела. Эксперты на основании изучения конкретной обстановки и произведенных расчетов утверждают, что выстрел был сделан не потерпевшим, а другим лицом, с расстояния не более пятидесяти сантиметров. Выстрел произведен из оружия, калибр которого соответствовал пистолету, подобранному на месте происшествия…

— Значит, эксперты отрицают факт самоубийства?

— Отрицают решительным образом, — ответил Данилин, снимая очки.

Шатеркин положил на чернильный прибор карандаш, скомкал бумагу, на которой рисовал фантастического кота, бросил ее в корзинку.

— Вот, смотрите, — Данилин положил на ладонь две стреляные гильзы, которые Шатеркин отправил ему для экспертизы. — Обе гильзы кажутся одинаковыми и по калибру и по цвету металла?

— Безусловно.

— Но это не так, и далеко не так, уважаемый студент. Моя коллекция гильз помогла мне раскрыть разницу, которая есть между ними. Я могу сказать, что гильза, подобранная возле трупа, изготовлена не в Германии и не для пистолета «Вальтер», а в Америке. Она была выпущена в марте 1945 года широко известной американской фирмой «Кольт» для бесшумно стреляющего аппарата последней модели «СК-4». Вот так…

На лице капитана отразилось удивление.

— Но ведь этот патрон может подойти к любому пистолету такого калибра, — заметил он.

— В том-то и дело, что может, — ответил Сергей Владимирович после некоторого раздумья, — Я не хочу вводить вас в заблуждение, Николай Иванович, и не делаю из этого факта пока никаких выводов… Патроны, батенька мой, как разменная монета, всякие попадаются. Видимо, имеет значение война, демобилизация, возвращение из-за границы солдат и прочее. Все это только для сведения и только, разумеется, для вас. — Данилин стал собираться. — Вот и весь мой доклад. У вас работа, не буду задерживать.

— Вы все-таки, может быть, машиной воспользуетесь?

— Ни под каким видом! — решительно запротестовал профессор. — Если я так рано начну кататься в автомобиле, изнежусь, ноги ослабнут. А как на охоту? На рыбалку?.. Нет-нет, не соблазняйте младенцев!..

Они вышли на улицу. Горячее солнце на минуту ослепило глаза. В сквере против главного подъезда нежно шелестела листва тополей, шумно и весело играли дети. По тротуарам торопливо сновали люди. На перекрестке остановилась маленькая юркая машина. Она была разрисована, как раковая шейка: с огненной полосой через весь корпус, с двумя большими красными репродукторами на крыше кабины.

Шатеркин проводил профессора до перехода и едва попрощался с ним, как услышал властный предупреждающий голос: «Гражданин с тростью! Пройдите дальше, перебегать улицу опасно!» Капитан оглянулся. Профессор успел пересечь мостовую и теперь торопливо шагал, насмешливо поглядывая на сине-красную машину регулировщиков. Капитан покачал головой. «Все же озорной он старик…»

Когда Шатеркин снова вошел в кабинет, на столе звенел телефон. Он снял трубку.

— Капитан Шатеркин слушает вас, — сказал он вздохнув. И сразу же его лицо просветлело. — Здравствуй, Катюша, здравствуй… Что? Вполне нормальное, даже больше: отличное самочувствие… Где пропадаю?.. Да все еще готовлюсь. — Он по-мальчишески закусил губу. — Но, видимо, скоро буду сдавать… Не возражаю, конечно. Сегодня я готов пойти не только в кино, хоть на край света!

Он закончил разговор, еще раз счастливо улыбнулся, прошелся по кабинету, поглядел на часы.

— Время завтракать…

Торопливо шагая по улице, капитан думал о Кате. Они давно не виделись. Девушка заканчивала в этом году юридический институт и готовилась к научной работе. В последнее время она стала чаще звонить Шатеркину, интересовалась его учебой, посылала ему на квартиру необходимые книги, записи пропущенных лекций. И Шатеркин стал чувствовать, что простая дружба между ним и Катей начинает перерастать в нечто большее. Поэтому-то сегодняшний звонок Кати подействовал на него успокоительно и вывел на некоторое время из состояния тревоги, которая не покидала его с тех пор, как он взялся за дело Керженекова.

Шатеркин привычно толкнул плечом калитку и шагнул во двор. Перед ним, у самой калитки, словно из-под земли, поднялся Риф. Капитан глянул во двор и немало был удивлен, когда на крыльце увидел Мишу и Толика.

— Ага, все понятно… — с усмешкой сказал он. — Друзья нежданно-негаданно попали в западню? Пропустил их и держишь? — потрепал он Рифа по спине. — Дома, должно быть, никого нет. Молодец.

Мальчишки и в самом деле выглядели довольно грустно.

Толик сидел на крыльце, тремя ступеньками выше, чем Миша. Он первый увидел в калитке Шатеркина, вскочил на ноги и закричал от радости во весь голос:

— Здравствуйте, дядя Коля! Это мы здесь!

— Здорово живем, сыщики! Вижу, что вы, понимаю ваше положение и от души сочувствую.

— Вот это я понимаю, это настоящая, правильная собака, верный товарищ… — свободно вздохнул Миша, вытирая ладонью потный лоб.

— А какой хитрый! Когда мы зашли, он даже не тявкнул, а потом — ого… — восхищался Толик, на всякий случай, однако, сторонясь собаки.

— Как же вы попали сюда? — спросил, наконец, Шатеркин, с удовольствием разглядывая мальчишек.

— Очень просто, — ответил Миша. — Сели на грузовик, который приходил на пасеку, потом на нем и приехали…

— А дальше?

— Дальше?.. — Миша потоптался с ноги на ногу, несмело взглянул в глаза капитану. — Дальше… Пришли сюда.

— Почему сюда, а не на службу?

— Нам туда нельзя… — решительно произнес Миша.

— Отчего же нельзя?

— Вот нельзя. — Миша огляделся вокруг и снова, но уже тихо, чуть не шепотом, повторил: — Конечно, нельзя. Может быть, за нами кто-нибудь следит, тогда что будет?.. Мы все обдумали. Товарищ капитан, мы теперь знаем, кто это сделал…

Шатеркин с некоторым удивлением посмотрел на мальчишек, они молчали и ждали, что теперь скажет дядя Коля. Капитан нажал ручку дверного замка, дверь мягко отворилась — Риф зарычал.

— Это свои, Риф, это наши с тобой друзья.

Пес дружелюбно обнюхал мальчишек, помахал от радости хвостом и впереди всех кинулся в комнаты.

— Проходите смелее, — ободрял Шатеркин ребят. — Вот сюда, к столу присаживайтесь…

Он быстро снял пиджак, накинул его на спинку стула, вернулся к двери, притворил ее.

— А теперь рассказывайте, — сказал он, подсаживаясь к ребятам.

Миша поцарапал пальцами розовый облупившийся нос, раза два тихонько шмыгнул им и начат говорить. Это был мальчишеский рассказ — торопливый, взволнованный, немного длинный и сбивчивый. Капитан слушал внимательно, не перебивая. Миша старался рассказать как можно подробней, боялся что-нибудь упустить, а когда это случалось, на минуту замолкал и возвращался назад. С настоящим увлечением рассказывал он о том, как они добирались из города до полуострова, как шли по лугам, что видели, о чем разговаривали, как играли. Наконец он добрался до главного.

— … И тогда мы пошли по этому следу… Толька хотел Шарика пустить, но он такой дурной, бестолковый — ничего не получилось, не пошел. А мы шли, шли — и пришли прямо на пасеку к дедушке Тимофею.

— И у самого дедушкина шалаша остановились, — поспешно уточнил Толик, ерзнув на стуле.

— Мы потом спросили дедушку, кто у него был без нас, — продолжал Миша.

— А он что?

— Ну, он сказал, что какой-то чудак приходил, покосы глядел… Еще пчелы его, говорит, сильно покусали, вот… — Миша вздохнул и замолчал.

— Когда это было?

— А мы не спросили, — ответил Толик и украдкой зевнул.

— Не спросили? — капитан покачал головой. — Это плохо. В другой раз спрашивать надо.

— Есть, товарищ капитан! — не поднимаясь, ответил Миша.

Шатеркин задумался. Из-за косяка выглянуло солнце, и светлая золотистая полоса пополам разделила стол, в комнате стало светло, уютно, просторно; в большой хрустальной вазе на столе игриво засветились прозрачные искры. Толик залюбовался ими, незаметно потрогал пальцем рубчатую поверхность вазы.

— Интересно же, дядя Коля, поймать его, да? — спросил он вдруг.

— Кого ты имеешь в виду?

— Конечно, того, который убил.

— Он же сам убился. — сказал капитан, внимательно поглядывая то на одного, то на другого.

— А почему тогда возле него чужой след? — возразил Миша. — Почему лодки тут не оказалось?.. Нет, надо поискать хорошенько…

— Верно, Миша, тут надо хорошенько и добросовестно поискать, — ответил Шатеркин, положив на плечо мальчика свою тяжелую сильную руку. — Договоримся мы так: вы на свой остров пока не пойдете, денечка два-три в городе погуляете. Согласны? Вы — пионеры, сознательные ребята и должны понять, что даже небольшой просчет в этом деле может погубить всё. Вы же этого не хотите? — Лица ребят огорченно вытянулись. — Ну, не сердитесь, мы еще увидимся, а о том, что знаете, — никому ни гу-гу. Поняли?

— Поняли.

Капитан по-дружески обнял мальчишек.

— А теперь до свиданья. Бегите домой. За то, что сделали, спасибо.

Проводив Толика и Мишу, Шатеркин наскоро закусил и снова отправился на службу.

12. Письмо Керженековой

Для старшего лейтенанта Котельникова у секретаря отдела оставлена записка, в ней — подробный перечень вопросов, на которые требуются безотлагательные ответы. Шатеркин часто так делал в интересах сохранения времени, да и Котельникову это облегчало работу: перед ним был ясный и конкретный план действий.

Наказав секретарю немедленно, как только появится в отделе Котельников, вручить ему записку, Шатеркин пошел на доклад к полковнику Павлову.

Пока он перелистывал бумаги, полковник закурил. Большая черного дерева трубка была отделана тончайшей серебряной гравировкой и служила скорее украшением, чем приспособлением для курения. По этой красивей трубке, но порожней хрустальной пепельнице на столе можно было судить о том, как редко курит полковник. Видимо поэтому в кабинете не ощущалось того «векового» табачного духа, какой бывает там, где постоянно и без меры курят. И вообще, все в этой просторной и светлой комнате говорило об аккуратности ее хозяина.

— По делу Керженекова, — начал Шатеркин, — в настоящее время создалась такая обстановка, что уже можно сделать некоторые выгоды.

Полковник кивнул головой.

— Во-первых, самый главный вывод — совершенно отпадает версия о самоубийстве. Во-вторых, собранные данные наводят на мысль о том, что за убийством Керженекова скрывается, должно быть, что-то еще… Может быть, еще одно преступление.

— Каковы эти данные?

— Пока самые скромные. Но мне думается, товарищ полковник, что Керженеков и его убийца были связаны между собой какой-то тайной. Убийца, видимо, опытный и матёрый преступник, не желая делить тайну между двумя ее обладателями, а возможно и заподозрив Керженекова в каких-нибудь нежелательных намерениях, решил убрать его. Подготовка этой операции протекала, должно быть, в течение нескольких дней. Для того чтобы скрыть следы преступления и надолго запутать расследование, преступник умело воспользовался отпуском Керженекова. Накануне отъезда в отпуск преступник уговорил Керженекова, чтобы тот не брал с собой никого из провожающих, а сам в назначенное время приехал на вокзал. В девять часов утра Керженеков сдал свой чемодан в камеру хранения. Поезд же на Московское направление, на котором он должен был ехать, отправляется в 13 часов 45 минут. Должно быть, им надо было еще о чем-то поговорить. Располагая временем, преступник пригласил Керженекова в ресторан, там они позавтракали и немного выпили. Затем спустились к берегу, сели в лодку, которая перед этим таинственно исчезла с водной станции, и спустились вниз по течению. Вероятно, у Керженекова не было никаких подозрений, и он охотно поехал с преступником. Они отплыли вдоль берега за город, на двенадцатый километр, остановились на безлюдном полуострове. Некоторое время сидели у берега под черемухой. И здесь же выстрелом из пистолета Керженеков был убит.

Для того, чтобы сбить с толку следователя, преступник на месте происшествия создал обстановку самоубийства. Выстрел он сделал в упор, в заднюю часть правого виска…

Затем обыскал свою жертву и забрал все, что могло способствовать опознанию трупа, а в его правую руку вложил заряженный пистолет «Вальтер».

— Предусмотрительно, — заметил Павлов.

— Да, по-моему, он человек с опытом, и мне думается, действовал не в одиночку. Дело в том, что этот несчастный «Вальтер» полгода тому назад при неизвестных обстоятельствах и неизвестно кем был похищен у Денисова. Вы, должно быть, помните это дело?

— Он, кажется, начальник охраны завода?

— Так точно. Подозрительное совпадение: в этом же доме, в котором проживает Денисов, жил и Роман Онучин, арестованный по делу ювелирного магазина.

— Очень любопытно! — воскликнул полковник. — Придется снова вернуться и к делу Онучина и к делу Денисова, чтобы проверить эти подозрения.

— Проверка уже начата, товарищ полковник.

— Хорошо, — одобрил Павлов и, немного подумав, спросил: — У Онучина при обыске ничего не было такого?..

Шатеркин понял вопрос Павлова, хотя он и остался недосказанным.

— Ничего, — с огорчением ответил он. — Во всяком случае, не было найдено ничего, что давало бы основание подозревать его в хищении оружия… — Капитан умолк, сосредоточенно сдвинул брови. — В этом деле заслуживает внимания еще одна деталь: в руке у потерпевшего оказался не тот пистолет, из которого совершено убийство.

Полковник крякнул и сунул в пепельницу дымящуюся трубку.

— Что-то из ряда вон… — сказал он, сомневаясь.

— Из этого пистолета еще в лодке, заранее, был произведен., выстрел, что подтверждает обнаруженная в ней стреляная гильза; это, должно быть, специально для того, чтобы закоптить канал ствола оружия… После совершения убийства преступник на той же лодке спустился по течению реки примерно на три километра и затопил ее в кустах возле берега. В город он возвращался пешком, шел вдоль берега, видимо, заблудился и уже на следующий день забрел на пасеку, которая находится недалеко от места происшествия. Пасечнику Тимофею он объяснил, что осматривает будущие покосы, но как только зашел разговор о том, что произошло здесь, его перестали интересовать покосы, он стал расспрашивать старика, кто и каким образом обнаружил труп, опознан ли самоубийца. А когда Тимофей сказал, что труп нашли ребята, он захотел повидать их.

Павлов задумчиво постукивал по столе пальцами и тихо повторял:

— Так, так… Это бывает. Преступник иногда напоминает зайца, спугнутого гончими. Ведь заяц, как только собьет с толку собак, обязательно возвращается на то место, откуда его спугнули. Вот так и преступник иногда поступает: придет на место преступления, осмотрится, проверит, надежно ли заметены следы. Вгорячах думать некогда… — Павлов немного помолчал, потер шрам на щеке. — Вот так… А внешние приметы известны?

— Пока самые поверхностные, товарищ полковник.

На полуостров я отправил старшего лейтенанта Котельникова, он имеет задание собрать более подробные сведения об этом человеке… А мальчишки молодцы. Они нам здорово помогли.

— Хорошо, что у вас такие активные помощники, но вы подумайте и о другом… В целях безопасности нужно отвести ребят от этого дела, — уже строго, в тоне приказа закончил полковник.

— Понятно. Такие меры мной уже приняты, я запретил им пока появляться на полуострове…

— Мало вероятно, чтобы он снова пошел туда, там ему больше нечего делать, — заметил Павлов. — Но ребята могут и здесь начать его поиски. Для них это мир соблазнительных тайн и приключений.

— Я с ними говорил. Но, конечно, народ они своевольный, могут и не послушать.

— Чемодан осмотрели? — неожиданно спросил Павлов.

— Решительно ничего интересного: дорожные вещи. На месте происшествия имеются следы двух людей. Кто второй — неизвестно. Все говорит о том, что здесь ночевали рыболовы, но кто они, мы пока не знаем. Может быть, случайное совпадение, а может быть, как раз в этом разгадка тайны. В общем, товарищ полковник, этим тоже предстоит заняться как можно скорее.

Полковник поднялся со стула, уперся о стол вытянутыми руками, взглянул на Шатеркина.

— Вы правы. Выяснить, что за рыболовы были там, нужно, и как можно скорее. Да о мальчиках не забывайте, — напомнил он на прощанье.


Не успел Шатеркин сесть за стол после возвращения от Павлова, как секретарь занесла ему стопу только что распечатанной почты.

— Вот так воз! — воскликнул он. — Когда же я успею просмотреть это хозяйство?..

Но смотреть было нужно. Он очень хорошо знал, какой дорогой ценой иногда обходится несвоевременно рассмотренное заявление, неаккуратно, с опозданием исполненный запрос. Поэтому как бы капитан ни был занят, какая бы срочная работа ни торопила его, всегда он уделял часть времени, чтобы хоть бегло посмотреть почту, выбрать из нее срочное и наиболее важное.

Придвинув к себе письма, Шатеркин углубился в чтение. Чего только здесь не было! Вот личное письмо капитану Шатеркину от полковника из Куйбышева. Письмо полковника короткое, но трогательное. Он благодарит капитана милиции и его сотрудников за то, что они вернули в его семью дочь, потерянную во время войны.

В другом письме строгальщица механического завода благодарит отделение милиции за благотворное влияние ка сына. Она пишет, что ее Вовка стал хорошим и послушным мальчиком, перестал озорничать. Дружит он теперь с примерными ребятами, хорошо и прилежно учится и уж больше не цепляется крючком за проходящие автомашины.

Были в этой папке запросы судов о скрывшихся алиментщиках, сообщения иногородних органов о совершенных преступлениях и приметах скрывшихся преступников, жалобы и заявления трудящихся.

Капитан мелким почерком делал пометки на конвертах, на самих письмах: давал короткие, но ясные указания исполнителям, секретарю.

Но вот он задержал свое внимание на небольшом листке бумаги, к которому секретарем приколот серый конверт. Эта записка адресована старшему лейтенанту Котельникову от Анны Степановны Керженековой.

«Товарищ старший лейтенант! — гласила записка. — Я была так убита горем, что не могла сразу ответить на ваши вопросы. Прошу обратить внимание на следующее обстоятельство: В. П. за два-три дня до смерти ездил на рыбную ловлю с парикмахером Тагильцевым Семеном, который работает в том же учреждении. Он, может быть, что-нибудь знает. А. К»

— Ага, рыбалка… Это как раз то, что мне нужно. В волнении Шатеркин закурил, прошелся раз-другой по кабинету, ведя за собой кудрявую пелену дыма, снова перечитал записку. — Да, что бы ни было, а надо мне съездить и поглядеть на парикмахера Тагильцева сперва как клиенту, а потом видно будет. — Он ощупал гладко выбритый подбородок, с сожалением вздохнул. — Только сегодня побрился…

Взглянув ка часы, он снял телефонную трубку.

— Катя? Это я, Катюша. Поход в кино придется сегодня отложить, появилось срочное дело. Да… Что?.. Вот и хорошо. То есть нет, я рад, конечно, что у тебя это последний экзамен. Ты, может быть, поможешь мне в одном деле?.. Дело не столько касается юриспруденции… Архивное дело, пыльное… Согласна? Очень хорошо, спасибо… Ну уж тогда, конечно, не только в кино, пойдем обязательно в театр. Да, да, и на водную станцию… Ни пуха ни пера…

Закончив разговор, капитан в раздумье остановился у стола, потом торопливо шагнул к двери, запер ее и стал переодеваться.

13. Кто преступник?

Старший лейтенант Котельников сейчас нисколько не походил на того стройного и подтянутого офицера, каким его привыкли видеть на службе. Он выглядел завзятым рыболовом: голову его покрывала старенькая соломенная шляпа, ноги — босые, брюки, как у рыбака, закатаны до колен, мокрые, запачканные глиной.

Ночь старший лейтенант прокоротал на пасеке. Дед Тимофей, пропустив перед ужином добрую чарку душистого коньяку, на всякий случай прихваченного Котельниковым, так разговорился, что остановить его было невозможно. Рассказывал Тимофей не только о несчастном случае, который недавно произошел на его полуострове, как он любил выражаться, но и о своем житье-бытье, о давно минувшей молодости и больше всего, конечно, о пчелах. В этом деле он был сущим художником и не жалел красок на описание. Пчела у него была и умна, и смирна, и отменно трудолюбива, и заботлива и, кажется, поверь деду, она и разговаривать вразумительно могла, но только без посторонних лиц, наедине с ним. Котельников сочувственно поддакивал старику, удивлялся, восхищенно прищелкивал языком и, уже засыпая на копне свежего душистого сена, подумал: «Для старика такая стопка, кажется, чуток велика… Чего доброго, под градусом таких чудес наговорит, что десяток опытных следователей за год не разберутся…» На зорьке, когда Котельников проснулся, дед Тимофей сладко и безмятежно храпел, наполняя шалаш диковинными звуками.

Старший лейтенант взял удочки и побрел по мокрой траве, блестевшей чудесными искорками холодной росы.

— Однако не зря я проторчал целую ночь на полуострове преподобного Тимофея, шут с ними и с комарами… Разведка, кажется, удалась… — тихо рассуждал сам с собой Котельников, жмурясь от яркого света раннего солнца. — Высокий упитанный человек, чуть сутулый, волосы светлые, руки большие, глаза маленькие, серые… Старик говорит: «Не человек, а медведь таежный…» Значит, силен… А фамилия будто бы Вепринцев… Это, пожалуй, самое главное для дела. А может быть это только случайное совпадение обстоятельств, не имеющих отношения к убийству Керженекова… Да, а следы?.. Впрочем, там этих следов, дай бог, всяких было достаточно: и ребячьих и собачьих…

Котельников не столько рыбачил, сколько приглядывался к берегу, к следам, иногда встречавшимся на пути, прислушивался к редким шорохам. Все, кажется, было спокойно и вне всяких подозрений.

В полдень он выкатил из укрытия мотоцикл, переоделся в спортивные шаровары и блузу и, ловко вскочив в сидение, уехал в город.


При попытке установить местожительство Вепринцева старший лейтенант сразу же столкнулся с трудностями. По одной фамилии без дополнительных установочных данных искать человека — довольно трудное дело. Правда, Котельников имел в виду то, что ему рассказала вдова Керженекова — знакомого ее мужа звали Иваном Петровичем. Адресный стол дал справку, что Вепринцевых в городе проживает больше десятка человек. Это для Котельникова оказалось неожиданностью: он считал, что такая фамилия, как Вепринцев, не часто встречается. Старший лейтенант решил лично ознакомиться с каждым прописным листком на Вепринцевых и отобрать те из них, которые больше будут совпадать с интересующим его лицом. Ему предоставили место в отдельной комнате, и он занялся делом.

Первый Вепринцев, карточка которого попала ему в руки, оказался пенсионером, рождения 1889 г.

Котельников отложил карточку в сторону — не подходит.

Илья Сергеевич Вепринцев… нет, этот два месяца как паспорт получил…

Вепринцева Прасковья Михайловна…

Ничего похожего на то, что он искал, не было.

— А ведь это может оказаться мартышкиным трудом, — подумал Котельников, на минуту оторвавшись от пожелтевших листков. — Каждый бывалый преступник имеет десяток имен, столько же фамилий и в два раза больше кличек.

Но он также знал и другое: ни одна фамилия, ни одна кличка преступника не падает с неба. Они в большей части случаев находятся в прямой связи с реальной действительностью. И старший лейтенант продолжал терпеливо искать.

Котельников просмотрел листки и на ранее проживавших в городе Вепринцевых. Когда он разбирал последнюю стопку на выбывших, ему в руки попал листок на Ивана Петровича Вепринцева.

— По возрасту подходящий, — обрадовался Котельников. — Шофер гастронома… Попробую проверить по старому адресу… Если не он, искать нечего.

Когда старший лейтенант, наконец, отыскал улицу и дом, который его интересовал, на город уже опустились густые сумерки. На улицах стало тесно и шумно. Все двигалось: трамваи, автомобили, тележки уличных продавцов. Деловой день кончился, люди спешили домой.

Котельников спустился по крутой каменной лестнице в нижний этаж многоквартирного дома и оказался в небольшой с низким потолком комнате. Это был рабочий кабинет управдома.

— Занятия кончились, гражданин, — сказала немолодая женщина, властно преградив путь Котельникову. — Я закрываю. — Она пощелкала в руке замком, давая этим понять, что никакой разговор состояться не может. — Милости просим завтра в девять часов утра, если вас что-нибудь интересует.

— Безусловно, что-то интересует… Разрешите знать, с кем я имею дело, гражданочка?

— Я управдом.

— Приятно слышать. А имя отчество ваше?..

— Прасковья Михайловна, — нерешительно ответила женщина и взяла под мышку старый помятый портфель.

Котельников удивленно воскликнул:

— Товарищ Вепринцева, да?!

— Она самая. Что вам нужно?

Во-первых, здравствуйте, Прасковья Михайловна! — со вздохом облегчения сказал Котельников так, будто он был давным-давно знаком с этой пожилой женщиной.

Вепринцева холодно оглядела его, деловито и грузно присела к столу, включив настольную лампу.

— Слушаю вас.

— Во-вторых, мы сейчас доберемся до всего, Прасковья Михайловна, не спешите. — Котельников с шумом вытащил из-под стола табуретку и, придвинув ее поближе к Вепринцевой, сел. — Вы смотрите, как получается: опоздай я на одну минуту — и дверь была бы на замке.

— Да ведь и так уж давно обедать пора, — недовольно сказала Прасковья Михайловна, не сводя глаз с неурочного гостя. — Дома ждут.

— Конечно, конечно. Муж, наверно, все окошки проглядел.

— Муж?.. — Прасковья Михайловна нахмурилась. — Мой муж, молодой человек, как ушел в сорок втором году на войну, так и поминай как звали.

Котельников понял — данные адресного стола соответствуют действительности. Он решил перейти прямо к делу и предъявил Вепринцевой удостоверение.

— Милиция… так, понятно, — смущенно проговорила она. — Ну что же, пожалуйста, к вашим услугам…

— Я не собираюсь вас долго задерживать, Прасковья Михайловна, — начал старший лейтенант. Меня интересует такой вопрос: как внешне выглядел ваш муж?

В больших строгих глазах Вепринцевой появилось недоумение.

— Как выглядел? Обыкновенно… Как всякий шофер, как рабочий человек…

— Нет, я не о том, — остановил ее Котельников. — Какой у него был рост, цвет волос… внешние приметы.

— Ну, как вам сказать… ростом он был, пожалуй, повыше среднего, с лица худощавый, чернявый такой… Усы небольшие, волос не носил, наголо стригся… — Вепринцева вдруг запнулась, крикнула: — Нашелся, да?!

— Нет, — отрицательно покачал головой Котельников и, торопливо доставая из кармана пачку сигарет, мягко добавил: — Этого я не знаю.

— Тогда не понимаю, что такое происходит? — всплеснула руками Вепринцева.

— А что именно?

— С неделю тому назад внучка говорила, что днем заходил незнакомый человек и тоже… спрашивал обо мне, о муже.

Котельников почувствовал, как застучало сердце, он чуть не вскочил с места.

— Может быть, это вы приходили? — спросила женщина.

— А внучка разве не сказала вам, кто приходил?

— Нет, не сказала… Говорит, незнакомый человек, здоровый и очень высокий…

— Вот видите, какие бывают совпадения… — Котельников немного помедлил и спокойно спросил: — И как же все-таки назвал себя этот человек?

— Да не называл никак — фронтовой товарищ и все. Вместе вроде служили, обменялись адресами и вот, дескать, решил повидаться, зашел.

— Фронтовой товарищ… Любопытно, — в раздумье сказал Котельников.

Бросив в пепельницу окурок, он поднялся.

— Вы что, уже уходить собираетесь? — удивилась Вепринцева.

— Извините, Прасковья Михайловна, мне надо идти. Вы, пожалуйста, не ломайте себе голову. Может, и правда какой-нибудь фронтовой приятель приходил.

— Конечно, все может быть, и я так же подумала, — сказала Вепринцева, поднимаясь со стула.


Как ни торопился старший лейтенант, в отделе, кроме дежурного сержанта, он никого не застал. Занятия давно кончились, и сотрудники разошлись. Котельников, хотя и был страшно голоден, но чтобы не забыть всего, что ему довелось видеть и слышать сегодня за день, стал писать рапорт. На это ушло много времени. Все надо было обдуматьи подробно записать, не забыть мелочей, деталей — они-то иногда и составляют всю ценность наблюдения. Когда рапорт был закончен, старший лейтенант оторвался от листа бумаги, задумчиво потер ладонью висок и вполголоса перечитал заключительную часть.

«…Итак, подводя черту вышеописанному, я хочу со всей уверенностью подтвердить, что убийца Керженекова действительно тот самый человек, о котором рассказывали пчеловод Тимофей и ребята: высокий, несколько неуклюжий блондин в солдатской гимнастерке, в старой артиллерийской фуражке. Однако этот тип никогда не был Вепринцевым Иваном Петровичем. Он лишь в преступных целях присвоил себе фамилию человека, без вести пропавшего во время войны…»

14. Знакомство с Тагильцевым

Парикмахерская, где работал Семен Захарович Тагильцев, была расположена в нижнем этаже огромного, чуть не на целый квартал здания Управления горнопромышленного округа. Это была небольшая, всего лишь на два кресла, так называемая «ведомственная» парикмахерская, которая едва справлялась с обслуживанием работников управления.

Два мастера — один пожилой, худощавый человек с большими круглыми очками на кончике острого носа, другой — средних лет, с черными непокорными волосами, немного прихрамывающий после ранения — имели постоянных клиентов и всегда были заняты. Очередь здесь соблюдалась по телефону. Клиент звонил. Мастер снимал трубку, назначал время. Поэтому в парикмахерской никогда не скапливалась очередь. Исключением были субботние дни. Ну, здесь уж ничего сделать нельзя — в субботу везде очереди, а в банях и парикмахерских тем более.

Хромой мастер был широк в плечах, коренаст и как видно, обладал немалой физической силой. Его карие, словно лесная смородина, глаза были всегда веселы, излучали простоватую теплую улыбку. Движения его были неторопливы, осторожны и несколько тяжеловаты. Бритва никак не соответствовала большой ухватистой руке этого детины: она была слишком легка и мала.

Когда Шатеркин, одетый в штатский костюм, вошел в парикмахерскую, в кресле у хромого мастера сидел пожилой степенный человек. Рабочий день подходил к концу. Капитан избрал именно такое время для того, чтобы выйти из парикмахерской почти одновременно с мастерами.

Мастер и клиент разговаривали. Точнее, клиент слушал и порой нечленораздельно выражал свое согласие или удивление, а мастер, под трескучий аккомпанемент ножниц, рассказывал о том, как он, литейщик и гвардии сержант, повредил на войне ногу и стал парикмахером.

Шатеркин, незаметно приглядываясь из-за развернутой газеты к мастерам, без труда определил, кто из них Тагильцев. И первое, на что поглядел капитан, были ноги Тагильцева, его большие черные ботинки. Шатеркин почувствовал, как грудь сразу наполнило знакомое радостное волнение. «Вот он где… Похоже, что это его след остался на берегу…» Он следил за каждым движением парикмахера.

Тагильцев тем временем закончил стрижку клиента и свой рассказ… Он не спеша обмел щеточкой морщинистую шею старика, пошумел немного пульверизатором.

— Вот, дядя Саша, и помолодел. Как огурчик муромский, первый сорт. — И уже снимая и стряхивая пеньюар, неожиданно спросил: — На рыбалку не собираетесь?

— Что ты, Семен Захарыч! — невесело воскликнул клиент. — И думать боюсь, старуха страшно ругается… Я-то бы со всей душой, у меня и черви запасены, с неделю уж, как в банке живут… Да знаешь этих старых баб…

— Нет, я уж утром схожу обязательно, — сказал Тагильцев. — По утрам язь хорошо берет на кашу. Чудесно берет, дядя Саша!

Шатеркин сложил газету и направился к креслу.

— А сверхурочные кто мне будет платить? — намыливая руки, шутя спросил Тагильцев. — Осталось семь минут, побрить не успею.

— Не беспокойтесь, товарищ мастер, сверхурочные не потребуются. Мне чуть-чуть подправить виски и шею.

— Ну, это можно.

Тагильцев вел себя так же просто и естественно, как с дядей Сашей, который только что освободил кресло. Он непрерывно что-то говорил. Но пустячные разговоры его, при каменном молчании соседа, пожилого, в роговых очках мастера, не были ни надоедливы, ни тем более неприятны.

«Говорил сейчас Тагильцев о том, что относилось к его обязанностям: как идет машинка? Не щиплет ли? Высоко ли подстричь волосы? Какие оставить виски: прямые или косые? Обратил внимание и на небольшой шрам на шее капитана, провел по нему пальцем, спросил:

— Кажется, фронтовая заметка?

— Да, осколком царапнуло, — ответил Шатеркин.

Тагильцев вздохнул.

— Сколько памятных заметок война на нашем брате оставила, счету нет! На ином таких борозд понапахала, что хоть картошку высаживай, ей-богу!..

Из парикмахерской Шатеркин вышел раньше Тагильцева и ждал его возле своего автомобиля. Как только тот вышел, капитан, откинув наполовину выкуренную папироску, крикнул:

— Товарищ парикмахер! Садитесь, подвезу.

— Не откажусь, товарищ клиент. Это для меня подходящее предложение, как манна с неба, — неловко усаживаясь, сказал Тагильцев. — С моей ногой везде неудобно, везде она лишняя, как пятое колесо у телеги…



Затем он поглядел на Шатеркина и, будто сейчас только вспомнив, что между ними еще не состоялось знакомство, поспешно протянул руку.

— Разрешите познакомиться: Семен Захарович Тагильцев, — он так крепко давнул руку Шатеркина, что у того хрустнули и заныли пальцы.

— Николай Иванович, — ответил капитан, умышленно не добавив фамилии. — Куда вас доставить?

Тагильцев назвал адрес.



Шатеркин ловко и легко маневрировал автомобилем в бесконечном потоке машин, велосипедов и пешеходов. Машина шла на небольшой скорости, в кабине приятно шумел свежий, охлаждающий ветерок. Тагильцев с увлечением рассказывал о том, как он когда-то играл в футбол. Этот разговор возник потому, что на всех перекрестках в глаза бросались свежие афиши о предстоявшем футбольном матче.

— Хотел в ваш архив заглянуть, дело одно есть — не нашел, где помешается, — дождавшись небольшой паузы, заговорил Шатеркин. — Говорят, что где-то внизу, в конце корпуса.

— Николай Иванович, чего же вы мне сразу не сказали?! — огорченно воскликнул Тагильцев. — Да ведь это же рядом с нашей парикмахерской. И архивариус-то, можно сказать, приятель мой, Влас Керженеков. Но там все равно никого сейчас нет, — успокоил он. — Не работает он в настоящее время.

— Как не работает?

— Очень просто: получил отпуск и на курорт укатил.

Капитан все больше убеждался в том, что его собеседник — добродушный и рассудительный человек, что он, пожалуй, ничего не знает о трагической судьбе своего друга.

Шатеркин свернул с главной магистрали на тихую улицу и остановил машину. Тагильцев с легким удивлением в голосе сказал:

— Не тот адрес. Мы еще не доехали.

— Совершенно верно, Семен Захарыч, — успокоил капитан. — Адрес действительно не тот, но это не так уж важно… — Он назвал себя.

Тагильцев растерянно поглядел на Шатеркина.

— Очень приятно. Что же вы мне сразу не сказали?.. Я готов слушать вас, товарищ капитан.

Шатеркин вынул из кармана конверт, достал из него фотокарточку и, засветив фонарик, показал ее Тагильцеву.

— Кого узнаете? — спросил он.

— Вот это и есть Влас Прокопьевич Керженеков, мой земляк и хороший приятель, — ничуть не смутившись, ответил Тагильцев.

Шатеркин показал другую карточку.

— А что видите на этой фотографии?

Лицо Тагильцева перекосил ужас, он побледнел и отпрянул к дверце машины.

— Не может быть!.. — с трудом сказал он. — Здесь какое-то недоразумение… Мне точно известно, что Керженеков три дня как выехал в Крым по путевке. Я своими глазами видел эту путевку.

— Все это, может быть, верно, — сказал капитан, — наблюдая за парикмахером. — Но верно также и то, что найден труп Керженекова.

— Но что же произошло с ним?

— Как видите на фотографии… он застрелился…

В машине стало жарко и душно. На щитке мерно и отчетливо стрекотали часы. Тагильцев сидел молча, глядел куда-то в пространство, мучительно думал.

— Нет, ничего не могу понять… Я никогда не слышал от Власа жалоб на жизнь, всегда он был здоров и весел, никто его не обижал, да и не такой он человек, чтобы кому-то дать себя в обиду. И вдруг… — Он взглянул на Шатеркина глазами, полными недоумения.

— Да ведь только за день или два до его отъезда мы на рыбалку с ним ездили.

— Куда? — быстро спросил Шатеркин.

— На двенадцатый километр… И ночевали там…

— Кто еще был с вами?

— Никого больше не было — я и он.

— Расскажите, как прошла эта ночевка?

— Прошла как полагается, товарищ капитан, — после глубокого вздоха ответил Тагильцев. — Уехали мы на попутной машине прямо с работы, даже домой не заглянули: все загодя было приготовлено. Приехали, расположились на берегу со своими удочками, и дело пошло в лучшем виде: рыба ловилась неплохо, настроение отличное, а нам больше ничего и не надо. Когда стемнело, костер развели, бурлацкую уху сварганили. — печально усмехнулся Тагильцев. — Говорили, конечно, о всяких пустяках, фронтовую, жизнь вспоминали, а больше все о рыбной ловле, об охоте… Потосковали о Сибири, что поделаешь — родина. Я-то лет двадцать там не бывал, задолго до войны на Урал перебрался. Вот так… Потом закурили, послушали, как рыба в реке играет, и и тут же у костра заснули, а утром чуть свет — опять за удочки…

— Брал с собой Керженеков оружие?

— Оружие? — переспросил с удивлением Тагильцев. — Да зачем же оно нужно, когда охота еще не разрешена?

— Не охотничье… Пистолет у него был?

— Может и был какой-нибудь… Но мне лично, кроме тульской двустволки, никакого оружия видеть у него не доводилось… Пистолета не видел, товарищ капитан.

— А как шли у него дела на работе? Не рассказывал? — постепенно расширял круг вопросов Шатеркин.

— По работе мы с ним почти не сталкивались: он в архиве, а я… Говорят, хороший работник, добросовестный, и сам он на работу не жаловался.

— Семейную жизнь его хорошо знаете?

— Немного знаю. С женой жили вроде дружно, в согласии. Детей вот у них не было…

— Знаете ли вы ближайших друзей Керженекова? Тагильцев задумался.

— Их у него было раз-два и обчелся. Близких друзей не замечал…

— Ну, вернемся немного назад: как же закончилась ваша рыбалка?

— В общем, на уровне, товарищ капитан, никаких происшествий. Вечером в воскресенье приехали в город — и по домам… А потом он в отпуск стал собираться.

— Вы не провожали его?

— Не приглашал он меня… А потом все-таки рабочее время…

Шатеркин завел мотор, машина, легко дрогнув, тронулась и мягко покатилась по асфальту. Тагильцев тяжело вздыхал, устало откинувшись на спинку сиденья. В голове какие-то несвязные мысли, перед глазами обрывки пустячных, ничего не стоящих событий. Почему-то с глупой настойчивостью лезет в глаза одна и та же нелепая, смешная картина: Керженеков тащит удочку и вдруг, поскользнувшись, кувырком летит в воду. Потом, весь мокрый и грязный, смеясь, лезет на берег. «Вот и рыбу всю разогнал, — басит он. — Слышь, Семен? Сматывай удочки, погреться надо…» Тагильцев ясно видит широкое смеющееся лицо Керженекова, черные мокрые волосы торчат в разные стороны. Тагильцев опять горько вздыхает. «Неужели у него поднялась на себя рука?..»

Шатеркин больше не задавал никаких вопросов. Он был как будто весь поглощен легким бегом машины. Улица стала уже, темнее. Капитан резко затормозил.

— Вот и приехали. — взглянув на освещенный номер дома, сказал он. — Номер двадцать восемь, ваша квартира.

— Спасибо, товарищ капитан, — Тагильцев торопливо и неловко вылез из машины. Шатеркин протянул ему руку.

— Я думаю, что мы с вами еще увидимся?

— Если это необходимо, я готов в любое время.

Шатеркин кивнул головой. Сердито загудел мотор, на мгновение улицу охватило светом, и машина ушла.

15. Еще одно преступление

Архивохранилище Управления горного округа помещалось в трех полуподвальных комнатах, хорошо освещенных и надежно изолированных друг от друга. Здесь были собраны объемистые папки документов, инженерных чертежей, всевозможных докладов и справок по освоению различных месторождений полезных ископаемых. Тут же хранились и заявки на открытые месторождения золота, платины, редких металлов; на стеллажах, в больших прошнурованных папках, покоились обоснования и технические проекты рудников, геологические карты, контурные очертания рудных тел, рабочие чертежи шахт и множество других ценных и важных бумаг, нашедших себе со временем место в архиве. В первой комнате были сосредоточены документы общего хранения, они были аккуратно разложены по многочисленным стеллажам; отсюда тяжелая железная дверь и вела в кладовую технической документации, а за ней, через такую же массивную дверь, облепленную мастичными пятнами, можно было попасть в кладовую, где хранились документы особой важности и бумаги, представлявшие историческую ценность.

Председатель ревизионной комиссии горный инженер Михаил Архипович, пожилой облысевший человек, распределил обязанности между членами комиссии таким образом, что все они сидели в одной первой комнате и каждый занимался отведенным ему стеллажом. Двое студентов юридического института, посланных сюда профессором Данилиным для оказания помощи, снимали с полок архивные коробки, развязывали толстые вместительные папки и подкладывали их на столы ревизоров. За одним из столов стоя работала Катя Пылаева. Она была одета в серый рабочий халат, русые, вьющиеся на лбу и висках волосы были подвязаны пестрой косынкой. Катя с завидной быстротой расправлялась с толстыми пропыленными папками: развязывала их, бегло просматривала внутренние описи, затем быстро-быстро листала пожелтевшую от времени бумагу. Закончив просмотр одной папки, бралась за другую, третью… Когда уставали глаза и немели от напряжения ноги, она ненадолго садилась на стул и задумчиво глядела на высокие, до самого потолка, ряды стеллажей. «Как их много… И как медленно идет наша работа…»

Катя отодвинула от себя только что просмотренную папку, поискала глазами председателя, который задержался где-то между стеллажей.

— Михаил Архипович, мне думается, что было бы удобней вести нашу работу одновременно во всех хранилищах, в том числе в кладовой с особыми фондами. Такой порядок работы ускорит дело.

Инженер снял очки и, прежде чем ответить на вопрос студентки, несколько раз чихнул, так глубоко и шумно, что самому стало неприятно. «Фу ты, несчастье! Неужели простуду подхватил в этом подвале…» — подумал он, погладив вспотевшую лысину.

— Правильно говорит товарищ Пылаева, — поддержал Катю высокий юноша-студент с бледным лицом. — Надо сейчас же открыть все двери, может быть, сразу будет обнаружено преступление, которое мы ищем.

Все участники ревизии присоединились к этому предложению. Михаилу Архиповичу ничего не оставалось другого, как подчиниться и идти за ключами. Прежде чем покинуть архивохранилище, он, уже находясь у двери, опять несколько раз чихнул. «И что за напасть такая, чихаю до головной боли…»— проворчал он и, косо поглядев на своих сотрудников, вышел за дверь.

Катя сидела за горой папок и связок бумаг, покрытых многолетней пылью. Хотя глаза и руки ее работали быстро, как хорошо налаженный механизм, она не переставала думать о загадочном деле Николая Шатеркина. «Что же это за дело?»— не раз спрашивала себя девушка. Но ответа не находила. Она никогда не проявляла излишнего любопытства к служебным делам Шатеркина и как юрист хорошо понимала значение тайны. Что может быть важнее умения сохранить до конца глубокую тайну того, чем ты занимаешься? Ведь большинство провалов и самых неожиданных недоразумений в следственной практике возникает от того, что твои действия стали известны другим. Тайна — залог успеха. Катя знала об этом. И когда Николай сказал ей, что по ходу одного дела ему придется провести документальную ревизию архива, она с большой охотой взялась помочь ему, не спрашивая ни о чем.

Пришел с ключами Михаил Архипович и… зачихал. Чихали и другие члены комиссии, но никто так не краснел и болезненно не морщился, как пожилой инженер.

— Какая отвратительная пыль… А может быть, где-нибудь сквозняком прохватило? — спрашивал он себя. — Удивительно…



Катя вместе с инженером вошла в первую комнату, во вторую. Но везде был тот строгий и удивительно скучный порядок, какой существует в архивах и книгохранилищах. Куда ни глянь — стеллажи, тяжелые железные сейфы, пузатые предохранительные коробки, набитые бумагами, приторный запах бумажного тления и пыли. Катя осталась в комнате, где хранились особые фонды управления. Взгляд ее блуждал по бесчисленным папкам и тяжелым шкафам, она шла вдоль стеллажей, словно по узким запутанным переулкам большого города. Вот ее взор задержался на большом коричневом сейфе, стоявшем у стены. Она остановилась и вдруг почувствовала, что ей стало жарко. В дверце сейфа, в его замковой части рваной огнестрельной раной зияла брешь. Попятившись назад, Катя крикнула:

— Товарищи! Сюда не заходите, пожалуйста… Сюда нельзя, здесь вскрыт сейф!..



Она выбежала из кладовой и захлопнула за собой дверь. Лицо ее горело. Михаил Архипович быстро снял трубку и позвонил капитану Шатеркину. Потом подошел к дверям.

— Не стоит заходить туда, — посоветовала Катя, — Вы обязательно оставите там свои следы, а они могут сбить с толку следователя.

Инженер поглядел на свои большие начищенные ботинки и улыбнулся.

— Из вас, Катя, был бы хороший прокурор, — пошутил он.

— Это, Михаил Архипович, одно из элементарных требований криминалистики.

— Насколько я начинаю понимать, это совсем неплохое требование. Однако, пока суть да дело, мы должны продолжать нашу работу, — уже серьезно сказал он.

Катя раскрывала папку за папкой, но прежнего внимания не было. Перед глазами стоял большой коричневый сейф с искореженной дверцей. Какие же ценности хранились в этом сейфе? Что похищено?

В архиве появился Шатеркин. На этот раз с ним был лишь его верный друг, спутник на все происшествия — Риф.

— Я в вашем распоряжении, товарищи, — пошутил Шатеркин.

— А мы все — в вашем, товарищ капитан, — в тон ему ответил инженер.

Шатеркин задал несколько вопросов Кате и инженеру и неторопливо, без сколько-нибудь заметного беспокойства, приступил к делу. Риф стремительно, с шумом бросился в комнату, но как только обнюхал сейф, развороченную дверцу и пол вокруг сейфа, сразу зафыркал, затряс головой и стал чихать.

Катя и Михаил Архипович многозначительно переглянулись.

— Очень интересно. Оказывается, сквозняки не только на старого инженера действуют, но и страшные собаки могут им поддаваться.

— Вы правы, товарищ инженер! Такие сквозняки на собак действуют, очень действуют… — с досадой ответил Шатеркин, разглядывая что-то на полу. — Ну что, Риф, задача не по твоему носу? — приласкал он собаку. — Что же, ничем не могу помочь твоей беде, ступай сядь на место и не мешай мне работать.

— В чем же дело, Николай Иванович?! — воскликнула Катя.

— Не волнуйтесь, товарищи, ничего особенного не произошло — простая, предусмотрительность и только. Человек, который побывал в этой комнате, прежде чем оставить ее, посыпал пол чем-то таким, что…

— Ну и ловкач! — Михаил Архипович опять чихнул. — По-вашему выходит, что и у меня не простуда от сквозняков, а тот же самый…

— Вы угадали, у вас тот же самый диагноз… — улыбнулся Шатеркин. — Вероятно, это человек достаточно опытный, и в своей жизни не раз встречался как с сейфами, так и с собаками…

Шатеркин, вооружившись лупой, внимательно осматривал дверцу сейфа. Под большим прозрачным стеклом оживала каждая царапина, каждый незначительный, едва заметный штришок, оставленный на поверхности. Вдруг его взгляд задержался на двух свежих царапинах, нанесенных острым предметом на нижней части дверцы. Царапины изображали правильной формы латинский крест, величиной не более спичечной коробки. Капитан долго рассматривал это непонятное изображение, задумчиво хмурил брови. Потом он зафотографировал со всех сторон взломанный сейф, папки с документами, аккуратно расставленные в нем, отдельно сфотографировал изображение креста и снова задумался. Было видно, что этот крест почему-то особенно заинтересовал его.

В самом взломе для Шатеркина не было ничего неожиданного. Как только капитан вошел в комнату, взглянул на изуродованную дверцу, он, не задумываясь, сказал:

— Ого!.. Работал здесь большой мастер и с первоклассной, вполне современной техникой.

Он поднял голову и некоторое время что-то искал на стенах вокруг несгораемого шкафа.

— А, вот она и розетка… Все так удобно и хорошо. Для такого аппарата напряжения вполне достаточно…

В глазах Кати затаилась тревога.

— Мне думается, что здесь очень серьезное дело.

— И я так думаю, Катюша… — Николай ласково заглянул в лицо девушке. — Дело, безусловно, серьезное, и остается одно: как можно скорее закончить ревизию архива и установить, что похищено. — Это он сказал громко, для всех, кто проводил ревизию, — Я думаю, лучше всего сейчас же приступить к проверке содержимого этого сейфа, — сказал он, постучав пальцем по дверце.

— Разрешите мне? — спросила Катя, повернувшись лицом к инженеру.

— Уступаю, добровольно уступаю, — ответил он. — И как же ей не уступить, товарищ капитан?.. Она ведь первая разыскала этот злополучный шкаф, это ее победа.

Шатеркин взглядом поблагодарил Катю. Он обошел все комнаты, осмотрел двери, окна, опробовал замки и запоры, проверил прочность железных решеток на дверях и окнах, неторопливо обследовал полы. Следов не было.

16. Таинственные знаки

Уходя из архива Шатеркин решил забежать в парикмахерскую и повидаться с Тагильцевым.

Капитан встретил его у самой двери.

— Здравия желаю, товарищ капитан! — с сержантским темпераментом отрапортовал Тагильцев и отступил в сторону, чтобы пропустить гостя. — А я к вам собрался…

Шатеркин был несколько удивлен, когда заметил, что в парикмахерской, кроме Тагильцева, никого не было.

— У вас сегодня рабочий день без клиентов?

— Что вы! У нас всегда народ, без дела сидеть не приходится… А сейчас в нашей цирюльне обеденный перерыв, как и на всех порядочных предприятиях.

— Тогда мы здесь и поговорим, — сказал Шатеркин, глазами отыскивая подходящее для сидения место.

— Это еще лучше… — Тагильцев легко подхватил тяжелое парикмахерское кресло и поставил его подле Шатеркина. — Садитесь.

Они сели. Тагильцев никак не мог побороть смущения, видимо, оттого, что он не ожидал прихода капитана. Он достал папироску, помял ее, посорил табаком и закурил.

— Есть один вопрос, товарищ капитан, можно? — наконец спросил он, отогнав от себя рукой облачко синеватого дыма. — Правда, что самоубийством покончил Керженеков, или кто-то убил его?

— А как вы думаете?

— Я?.. — Тагильцев торопливо затянулся, порывисто и возбужденно заговорил. — Не такой он был человек, чтобы ни с того ни с сего — бах себе в голову и лапки кверху… Я целую ночь не спал, все думал… Нет причины, не мог он сам застрелиться, он так любил жизнь — из гроба бы в одном нижнем белье удрал, уж я-то его хорошо знаю… Да ведь он перед самым отъездом ко мне заходил. Я думаю, его кто-то подкараулили того… — закончил Тагильцев, и голос его заметно дрогнул.

— Но если вы сами пришли к мысли, что Керженеков кем-то убит, тогда, вероятно, вы думали и над тем, кто же его убийца? — спросил Шатеркин, внимательно следя за выражением лица парикмахера.

— Думал, и очень серьезно думал, товарищ капитан… — Тагильцев подвинул к себе пепельницу, сбил в нее палочку пепла с папироски. — Убить мог такой человек, который ненавидел его, или такой, который знал, что при нем есть большие деньги, ценности. Вот я лично как думаю.

— Допустим, что это так и есть.

— Да-а, но вот ценностей-то у него никогда не было, не замечал я этого… И врагов опять же не было.

— Но у вас могут быть какие-нибудь подозрения.

— Подозрения, говорите?.. — Тагильцев умолк, сутулясь, наклонил голову; на высокий покатый лоб упал черный клок волос и кинул на глаза тень. — Подозрения могут быть всякие… И ошибиться ведь можно.

— Можно и ошибиться, — подтвердил Шатеркин, — но ошибку легко поправить.

— Человека я одного замечал у него… Чужой, видать, человек, а кто он такой, не знаю. — тихо и неуверенно заговорил Тагильцев. — Приходил он к нему на работу, в архив… Такой приметный, высокий. И в парикмахерской у нас бывал, мне брить его раза два доводилось. Борода у него хотя и светлая, с рыжа немного, но жесткая, как свиная щетина, не поспеваешь бритву править. Бороду хорошо запомнил.

— Как он был одет, — спросил Шатеркин, насторожившись.

— Как одет?.. — Тагильцев покусал ноготь, как незадачливый школьник перед трудной задачей. — Бороду и кожу хорошо запомнил, а вот как одет был, не помню… Кажется, в солдатской гимнастерке и брюках на выпуск. Но это не точно.

— Не помните ли, когда в последний раз заходил к вам этот человек?

— Помнится, дня два тому назад я его брил.

— Это было после отъезда Керженекова?

— Да, после… На следующий день после отъезда, — подумав, ответил Тагильцев.

— Хорошо. А долго ли в этот раз он задержался у вас в парикмахерской?

Тагильцев утомленно вздохнул, откинул со лба волосы.

— Здорово… Вы мне такие вопросы подкидываете, что у меня начинает голова кружиться. Зашел, как всякий клиент, занял очередь, посидел немного… А что дальше?.. Ага, вышел покурить… Опять зашел, это я хорошо запомнил. И так он раза два выходил курить, ввиду того, что дымить у нас здесь недозволено, — Тагильцев мотнул головой в сторону висевшей на видном месте таблички. — Пока он ходит там — очередь пропустит, опять занимает и сидит ждет. Потом я ему и говорю: «Что же вы, товарищ, не следите за очередью, так-то вы и до вечера не побреетесь…» А он деликатно извинился и говорит: «Что же поделаешь, люди торопятся по служебным делам, а я в отпуске, могу, дескать, уступить свою очередь…» Мне как-то неудобно стало. Думаю, хоть и отпуск, а не резонное дело весь его в парикмахерской в очереди просидеть. Освободилось кресло, я его и побрил.

— Есть ли другой ход в помещение архива? — спросил Шатеркин неожиданно.

— Другого хода, кроме той лестницы, которая начинается сразу за нашей дверью, кажется, нет.

— А всегда ли было так темно на этой лестнице?

— Этого не замечал, — виновато ответил Тагильцев.

— Однако какой же вы ненаблюдательный человек Семен Захарович: «не помню», «не замечал», «не слышал». А еще гвардии сержант запаса называетесь, — не сердясь, посетовал капитан.

— Да если бы я знал, товарищ капитан, что эта чертова лампешка, которая не горит на нашей лестнице, осветит эту тайну, я бы день и ночь дежурил возле нее и выходных бы с администрации не потребовал.

— Это как в той русской пословице: если бы знал, где упадешь, соломки бы подостлал.

Тагильцев припал грудью к столу, отодвинул от себя голубую стеклянную подставку с искусственными цветами.

— Он сгубил Власа. Он… Теперь-то мне кое-что понятным становится.

— А что именно?

— Вспомнил один случай.

— Расскажите.

— Однажды я спросил у Власа, кто этот человек. Керженеков немного смутился и махнул рукой. «Да так это… фронтовой знакомый»— и замял разговор. А вот теперь я по-другому понимаю этот случай. Он фронтовик, я фронтовик и тот был на фронте, так чего Влас не познакомил меня со своим другом, а? Как вы думаете, товарищ капитан?

— Вам лучше знать, Семен Захарович, — мягко ответил Шатеркин. — Вы земляки и старые друзья.

— Схитрил, — вздохнул Тагильцев. — Но ведь раньше у него никаких секретов от меня не было, почему же он стал хитрить?… Выходит, есть какая-то причина.

Для Шатеркина эта деталь не имела теперь того непосредственного значения, какое бы она могла иметь два-три дня назад. Он был уверен, что Тагильцев говорит о том же самом лице, о котором писал в своей записке старший лейтенант Котельников, о котором рассказывали ему Миша и Толик. Перед капитаном сейчас вставала новая задача: найти этого человека. Поэтому Шатеркин настойчиво расспрашивал парикмахера о том, каковы его приметы: походка, разговор? Какая на нем одежда, обувь? Всегда ли он приходил в одном и том же костюме? Не встречался ли он с кем-либо еще из работников Управления горного округа? Тагильцев теперь уже ни о чем не спрашивал, он едва успевал отвечать, и то сбивчиво, поверхностно. Видно было, что он изрядно устал. Наконец капитан поднялся.

— Что, устали? Не в привычку такое занятие?

— Никак нет, товарищ капитан.

— Не признаетесь? Сержантское воспитание: устал, но молчи, чтобы другие не уставали, — тепло улыбнулся капитан. — Я-то вижу, что вы устали больше, чем за целый день работы.

— Лишь бы на пользу пошло, — застенчиво улыбнувшись, сказал Тагильцев.

— Это будет видно потом, Семен Захарович, а пока наш разговор закончим и, конечно, сохраним его втайне.

— В этом не сомневайтесь, пожалуйста, — торопливо ответил Тагильцев.

— Вот и хорошо. Перерыв ваш закончился, там, кажется, кто-то идет…

Шатеркин забежал к себе в отделение, с нетерпением открыл сейф и достал пистолет Керженекова.

— Да, тоже с крестом! — задумчиво произнес он, подкинул пистолет на ладони и положил на место, — Однако странно…

Он сел за стол, обеими руками обхватил голову и устало закрыл глаза. Нахлынувшие воспоминания унесли его далеко из этого тихого рабочего кабинета.

Военная весна 1945 года. Капитан вспомнил Вену. Тогда она только что оделась зеленью и цветами. На рабочих окраинах еще поднимался дым заводских пожаров, но он не мешал пробуждению весны, не мог закрыть теплого ласкового сияния солнца. Большой город в торжестве и веселье встречал победу над фашистами. Прямо на улицах города звучали нежные мелодии Штрауса. В пестром и шумном людском потоке, среди светлых майских костюмов и легких, как дымка, платьев девушек мелькали грубые фронтовые гимнастерки советских солдат, принесших освобождение и мир в измученный город. Возле каждого русского солдата — толпа, хоровод девушек-вёнок. Солдат обнимают и целуют, как братьев, украшают цветами пропахшие дымом пилотки пехотинцев, тяжелые шлемы танкистов. Цветы — всюду, их великое море: розовых, белых, как первый снег, голубых, как небесная лазурь.

И вдруг вечером в разгар веселья младшего следователя военной прокуратуры лейтенанта Шатеркина отыскал дежурный офицер и, отозвав в сторону, тихо и торопливо сказал: «Лейтенант Шатеркин, вас ждут в штабе вместе с вашим Тайфуном. Сейчас же берите машину и езжайте…»

Получив в штабе необходимые указания, Шатеркин и дежурный офицер, усадив в машину Тайфуна, выехали на происшествие. Автомобиль летел глухими безлюдными улицами, темными переулками. С обеих сторон громоздились хмурые, неосвещенные здания рабочих кварталов, безжалостно исклеванных американскими бомбами. Отсюда начинался район крупных промышленных предприятий австрийской столицы — Флорисдорф.

В свете фар появился солдатский патруль, машина резко свернула в переулок и остановилась в подъезде большого серого дома.

— Вот и приехали, — выпрыгнув из машины, сказал офицер. — А теперь нам как-то надо сюда пробраться…

Свет не горел во всем здании. Офицер осветил электрическим фонарем тяжелую дверь в тусклой медной оправе, и они вошли в пустынный вестибюль. Здесь — всюду мешки с песком и опилками, разбитые ящики, упаковочная стружка, битое стекло и другой хлам, натасканный фашистами еще в дни подготовки города к обороне. Из вестибюля они прошли в зал с высоким голубым сводом, подпертым дорическими колоннами, поднялись по узкой винтовой лестнице и скоро оказались в богато обставленном кабинете. Трепетный свет сальных свечей, неизвестно как попавших сюда, чуть-чуть озарял мрачные стены, большой письменный стол, заваленный бумагами, громоздкую старинную мебель. Шатеркин засветил фонарь. На тяжелом китайском ковре, возле стальной несгораемой кассы, искусно заделанной в стену, лежал человек с пробитой навылет грудью. Касса была вскрыта автогенным аппаратом и ограблена.

Сейчас этот эпизод с удивительной ясностью вновь встал перед глазами Шатеркина. Тогда он неторопливо подошел к кассе, ярким лучом фонаря осветил ее содержимое: разбросанные в беспорядке деловые бумаги, банковские чеки, остатки мелких денег… Внимательно осмотрел взломанную дверцу, разобранный замок и так же, как сегодня, увидел на поверхности сейфа небольшой латинский крест. «Что за царапина? — подумал тогда Шатеркин. — И совсем свежая… Какой-то нелепый крест».

Тайфун горячо повел розыск. След грабителей еще не успел «остыть», поэтому собака шла так напористо и азартно, что Шатеркин едва удерживал в руках сворку. Тайфун вывел его на лестницу, потом в нижний полуподвальный этаж, оттуда через черный ход на улицу. Вскоре след свернул в темный подъезд, оттуда в переулок и пошел к Дунаю, потом — в Деблинг, в район роскошных особняков, занятых американскими офицерами, дельцами всех званий, газетными писаками, международными шпионами. Шатеркин, с величайшим усилием сдерживая осатаневшего от азарта Тайфуна, остановился на гранитной набережной «Дунайского канала». Дальше идти нельзя — там американская зона. Там господствуют другие законы, законы бизнеса, морально оправдывающие все средства обогащения, в том числе и уголовные…

Шатеркин быстро поднялся и подошел к карте. Начинала разбаливаться голова, глухо и неприятно гудело в висках.

Да, то была Австрия, немного наивная и лирическая Вена… А это наш город, отстоящий от границы на тысячи километров. Там была ограблена богатая австрийская торговая фирма, а один из ее управляющих, не вовремя оказавшийся в кабинете, убит грабителями… Здесь пока не известны мотивы убийства и убит не управляющий, обладатель крупного капитала, а простой архивариус… Там орудовала шайка американских гангстеров, привезенных из-за океана вместе с американской тушонкой, — здесь должно быть что-то другое.

Но способ, которым вскрыты оба сейфа, одинаков, а крест… не могут же случайно оказаться такие царапины и на пистолете и на сейфах.

Шатеркин задумался. Он хорошо понимал, насколько серьезны и ответственны эти различия и совпадения.

И опять с волнением мерил шагами кабинет.

— Ну как же эти, с позволения сказать, символические обозначения попали сюда? Как они переползли из Центральной Европы в наш город?.. Удивительно и непонятно.

Он устало сел на диван, взял со стола газету и вдруг вспомнил Онучина. Наглая самоуверенная улыбка на испитом, немного припухшем лице. Странный тип. И тотчас капитана осенила новая мысль.

— Вор иностранного происхождения… Ну что же, неплохое совпадение, подозрительный сосед Денисова… Потолкуем еще разок. — Шатеркин откинул газету и решительно поднялся.

17. «Благочестивый колумбиец»

Онучин в ожидании суда находился в городской тюрьме. Тюремная администрация характеризовала его плохо: вел он себя, как и всякий рецидивист, дерзко и вызывающе. Поэтому Шатеркин пока воздержался от соблазнительного желания поговорить с ним — беседа с таким развязным преступником не сулила успеха.

Как только капитан вернулся в отдел, он решил повидаться с полковником Павловым. Нужно было сейчас же доложить обо всем, получить указания.

Когда он вошел в кабинет к Павлову, Михаил Алексеевич стоял в стороне от стола и оживленно разговаривал с Котельниковым, который, наклонившись над столом и изредка покусывая карандаш, делал на листочке бумаги торопливые записи.

— Как вы кстати! — произнес Павлов, повернувшись к Шатеркину. — А мы уже со старшим лейтенантом потеряли всякую надежду на встречу с вами сегодня. Что-нибудь случилось? Есть что-то новое?

— Явился для доклада, товарищ полковник.

— Садитесь.

Полковник сел в кресло. Котельников, облокотившись о стол, приготовился слушать. Из противоположного окна на поверхность большого письменного стола упал яркий луч горячего июльского солнца, со стола опустился вниз и светлой дымчатой полосой надвое пересек кабинет; по потолку и стенам побежали игривые зайчики, и гладкое безжизненное сукно стало похоже на изумрудную лужайку.

— Так… Мои сегодняшние наблюдения позволяют сделать некоторые выводы относительно происшествия, с которого я недавно вернулся, — волнуясь начал Шатеркин, и хотя перед ним не было никаких записей, он наклонился к столу, будто хотел заглянуть в конспект. После небольшой паузы голос его зазвучал полнее и тверже. — Теперь с полной очевидностью устанавливается, что преступник проник в архивохранилище Управления горного округа двадцатого июля, это было примерно через полтора суток после убийства Керженекова. Архивохранилище находится внизу, лестничная клетка, ведущая туда, круглосуточно освещается электрической лампочкой, поэтому преступник, скорее всего, заранее, сам или через своих сообщников, повредил лампочку и спустился вниз никем не замеченный. Туда он попал за несколько минут до окончания работы учреждения. Все наружные замки архивохранилища были открыты ключами без каких-либо усилий. Идя в архив, преступник знал, зачем он идет, знал, где и в каком сейфе лежит то, что его интересовало.

— А что именно? — поинтересовался Павлов.

— Неизвестно, товарищ полковник, — ответил Шатеркин. — К сожалению, об этом можно будет узнать не раньше, как после окончания ревизии. Сейчас же можно сказать одно: преступника интересовал только один сейф под номером двадцать семь, который стоит в отделении, где хранятся особо важные документы.

— А может быть, здесь чисто шпионское дело? — нетерпеливо вмешался Котельников. — Все обстоятельства какие-то странные, запутанные до чертиков. Зачем уголовному преступнику ломать железную коробку со старыми бумагами?

— Вполне возможно, — задумчиво ответил Павлов.

— Нет, нет, — поспешно возразил Шатеркин. — Я имею на этот счет иное мнение. Разрешите мне высказать его до конца.

— Пожалуйста, мы вас слушаем.

— Прежде чем приступить к вскрытию сейфа, грабитель, — Шатеркин особо подчеркнул это слово и при этом мельком взглянул на Котельникова, — вероятно из каких-то суеверный побуждений, остановил, стенные часы, висевшие над столом архивариуса. Часы были остановлены в 17 часов 32 минуты.

— Это весьма интересная деталь, капитан! — живо отозвался полковник и даже привстал со стула. — Если это так, не похоже на шпиона, товарищ Котельников.

— Это уже совсем из другой области, личный почерк… А может быть, часы неисправны?..

— Мастера, к которым я обращался, утверждают, что завод часовой пружины использован наполовину, часы совершенно исправны и сами не могли остановиться.

Полковник еще раз взглянул на Шатеркина и осторожно, будто желая предупредить его, сказал:

— Я что-то давно не встречался с такими обстоятельствами… Очень давно.

— Сейф взломан с помощью портативного автогенного аппарата, незаметно пронесенного в архивохранилище.

— Нет, это уже совсем новое!..

— И наконец, товарищ полковник, — продолжал Шатеркин, — взломщик предпринял меры к тому, чтобы замести следы: экспертиза установила, что весь пол в архивохранилище был посыпан табаком и перцем. Этот нюхательный коктейль моментально вывел из строя собаку.

Шатеркин немного помолчал, легко кашлянул. Лицо его казалось утомленным и серым, под глазами легли темные пятна. Он достал папиросу.

— Разрешите, Михаил Алексеевич?

— Курите, пожалуйста.

Павлов тоже взял свою трубку, долго и неторопливо набивал ее желтым душистым табаком, похожим на золотистую пряжу, задумчиво погрыз костяной чубук и, не закурив, отложил в сторону:

— Что еще удалось собрать о преступнике?

— Не так уж много, но кое-что есть новое. Во-первых, я уверен, что убийца Керженекова и взломщик сейфа в архивохранилище — одно и то же лицо, поэтому я в самом начале своего доклада связал эти два преступления в одно целое. — Шатеркин сделал две торопливые короткие затяжки, поглядывая на полковника и, видимо, ожидая возражения или одобрения с его стороны. Но Павлов молчал и задумчиво слушал. — Во-вторых, — уже смелее продолжал капитан, — удалось установить, что преступник скрывается под фамилией некоего Вепринцева Ивана Петровича, жившего до войны в городе и работавшего в одном из гастрономических магазинов шофером. Семья этого Вепринцева до сих пор проживает в городе, а он во время войны пропал без вести. Установлена также еще одна существенная деталь: Иван Петрович Вепринцев до войны был знаком с Керженековым, иногда они бывали друг у друга. Внешние приметы настоящего Вепринцева, как выяснил Алексей Романович в разговоре с его женой, ничего общего не имеют с приметами известного нам Вепринцева-преступника.

— Так точно, товарищ полковник, — поспешно подтвердил Котельников. — Между прочим, мне удалось выяснить, что преступник посетил квартиру Вепринцевой, выдав себя за приятеля ее мужа.

— Даже так! Смелый человек.

— Анализируя поведение преступника, — снова начал Шатеркин, — можно сказать, что он, видимо, впервые попал в наш город и поэтому на всякий случай собирает кое-какие сведения. Надо полагать, что из этих соображений он и побывал у Вепринцевой. Ее адрес, как и служебный адрес Керженекова, преступнику, видимо, был известен заранее. Я наводил справки, никто в последнее время не интересовался этими адресами.

Шатеркин продолжал перечислять собранные о преступнике данные. Полковник молчал, он пока не торопился делать ни обобщений, ни выводов. Наконец Шатеркин умолк, в кабинете стало тихо, и только мягкий и ровный скрип шагов Павлова, ходившего вдоль стола по ковровой дорожке, неуверенно и робко вторгался в эту домашнюю тишину. Лицо полковника с небольшим и неровным шрамом на левой щеке казалось непроницаемо строгим, глубоко озабоченным… Шатеркин опять вспомнил католические кресты на сейфе, на пистолете, Вену. «Сейчас рассказать или немного повременить?» Но в это время полковник, сам того не подозревая, пришел на помощь Шатеркину.

— Вам когда-нибудь приходилось вести дела по взлому несгораемых касс?

— Собственно говоря… —Шатеркин несколько растерялся от неожиданного вопроса. — Здесь не приходилось, товарищ полковник… А вообще с такими фактами сталкивался, вообще приходилось…

— Да-а, — полковник оперся руками о кромку стола, поглядел на работников, с ожиданием смотревших на него, — а знаете ли вы, что в нашем городе давным-давно не было не только ничего похожего, но, кажется, с 1926 года не было ни одного случая взлома несгораемых ящиков. «Медвежатники» — у нас редко они встречаются, — в раздумье продолжал Павлов. — Такие преступления в нашей стране начали исчезать вместе с буржуазией. Они характерны для стран, где господствует частный капитал. — Он помолчал, наклонив голову. — Я думаю, что не будет ошибкой, если мы начнем рассматривать это дело несколько шире, чем обычное уголовное преступление… Подойдем к нему с политических позиций…

Шатеркин решительно поднялся.

— Михаил Алексеевич, я прошу извинить меня, — порывисто передохнув, начал он, — я до сих пор не доложил вам одно обстоятельство в этом деле. Может быть, оно и не столь пока… Однако оно беспокоит меня странным совпадением.

— Что за обстоятельство? — удивленно глянул на него Павлов.

— На взломанном сейфе я заметил латинский крест, нацарапанный острым предметом, — продолжал Шатеркин. — Точно такой же крест я обнаружил на пистолете, который оказался в руках Керженекова… Вы удивляетесь? — быстро взглянул он на Павлова и Котельникова.

— Нет, нет, продолжайте, мы слушаем.

— Я был еще больше удивлен, товарищ полковник, потому что мне довелось встретить такой же загадочный крест в другом месте. Крест, нанесенный таким же способом, я видел на несгораемой кассе, которая принадлежала одной австрийской торгово-промышленной фирме… И та, тяжелая, тонны в полторы, касса была вскрыта, как ни странно, при помощи такой же портативной сварочной техники.

— Где и когда это было? — торопливо и серьезно спросил Павлов.

— Это было в Вене, в день окончания войны… К сожалению, мне тогда не удалось до конца провести этого дела — следы преступников вели в американскую зону. А нам идти туда было нельзя.

Котельников сосредоточенно грыз свой янтарный мундштук. Он в шутку говорил, что мундштук помогает ему владеть собой в минуты беспокойства и волнений.

Павлов, поднявшись, шагнул к объемистому тяжелому сейфу, стоявшему за его спиной. Порывшись в тесных железных нишах, он бережно вынул старую тетрадь в черном клеенчатом переплете.

— Попробуем проверить ваши догадки, — снова садясь и не спеша перелистывая посеревшие листочки тетради, сказал он.

Изумрудно-яркое пятно на столе заметно подвинулось на середину, и теперь лицо Михаила Алексеевича, склоненное над тетрадкой, казалось ближе и светлее, старый шрам и морщины, лежавшие на нем, выделялись яснее и глубже, но оно не выглядело от этого старше, лишь подчеркивалось мужество и сильная воля человека. Сколько раз в минуты горьких сомнений, неудач Котельников и Шатеркин видели на этом лице сочувствие и добрую улыбку. Полковник обычно говорил: «Больше выдержки, спокойствия. Нераскрываемых дел нет, так же, как нет непознаваемых законов в природе и обществе. Не горячитесь и не теряйте надежды: не везет только бездельникам да шалопаям…»

Павлов перелистал уже добрую половину заветной тетради, ни разу не подняв головы. Затем на лице его появилось оживление, он по-стариковски крякнул, поспешно сдернул с носа очки.

— Вот и ваши кресты попались!

Шатеркин привстал со стула. Котельников перестал грызть свой мундштук.

— Да, это не случайные царапины, товарищ капитан, а настоящий католический крест, настоящий… — отрываясь от тетради, продолжал полковник. — За этим крестом скрывается благопристойное католическое «Братство благочестивых колумбов», постоянное местопребывание которого не Вена, а город Чикаго в штате Иллинойс.

— Как Чикаго?!

— Да-да, за этим святым крестом скрывается не монашеский орден, а настоящая преступная шайка, орден американских гангстеров.

— Орден гангстеров?! — изумленно воскликнул Котельников. — Как же это так?..

— Что касается ордена, это, конечно, понятие в известной мере условное, — сказал полковник. — Это вполне современная американская фирма преступников, объединение разбойников с большой дороги, которые располагают крупным капиталом, современной техникой взлома и убийств, своей разведкой и даже надежным покровительством и поддержкой не только в американском конгрессе, но и в святейших покоях папы римского.

Шатеркин ближе подвинул стул. Он слушал и старался как можно глубже и полнее осмыслить это новое открытие — оно превзошло все его самые смелые предположения. Ведь тогда в Вене ему не удалось раскрыть значения этих царапин.

— А как же кресты, товарищ полковник? — опять оживился Котельников. — Я все-таки не понимаю, какого лешего они нужны в этом далеко не богоугодном деле?

Полковник отложил тетрадь и взял трубку. Теперь он закурил и с наслаждением вдохнул небольшую порцию дыма.

— «Братство благочестивых колумбов» — это вполне католическое «братство». Создал его один из апостолов американского гангстеризма католик Хелло, а на кровавые деяния благословил сам папа римский. Хелло вербовал в свое братство всякий сброд, но преимущество оказывалось католикам. Вскоре вокруг этого католического разбойника сгруппировались всякого рода авантюристы. Крест и кольт — это их эмблема, икона, которой они поклоняются. Каждое свое преступление они отмечают католическим крестом, знаком спасения и неуловимости, — это их талисман, а после каждой удачной вылазки служат мессу в настоящем костёле.

— Да ведь с этими чудачествами их очень легко можно прихлопнуть.

— Конечно, все это облегчает поиск, но… — полковник выколотил из трубки горку горячего пепла. — Нам, работникам советской милиции, трудно понять все это. У нас он был бы давно пойман и осужден, в Америке — другое дело. В Америке таких преступников не ловят, товарищ Котельников, там вокруг них создается ореол славы, о них пишут в газетах. «Благочестивые колумбы» — не случайное название! Только открывают эти «колумбы» не неведомые земли, а денежные ящики — занятие куда более выгодное!

— Еще один вопрос, товарищ полковник, — спросил Котельников. — Как мог залететь к нам этот «благочестивый колумбиец?» Запутанное дело!

— Согласен с вами, дело нелегкое. А как все это произошло, мы скоро узнаем, друзья мои. Ясно одно:

Вместе с армией союзников в Европу двинулась в поход армия бизнесменов и разбойников. Эти колорадские жуки набросились на измученную Европу с величайшей жадностью и остервенением. Они грабили, убивали, торговали на бирже фальшивками. Одни из них специальными автогенными аппаратами вскрывали несгораемые кассы, другие тащили целые заводы и фирмы…

Полковник достал из кармана платок и отер им вспотевшее лицо.

— Вот так, Николай Иванович. Если в Австрии вам не пришлось довести до конца дело о взломе кассы по не зависящим от вас причинам, здесь к этому имеется полная возможность.

Полковник поднялся. Изумрудное пятно на столе расплылось почти на весь стол. Павлов включил вентилятор — над столом понесся легкий приятный вихрь. Поднялись и Шатеркин с Котельниковым.

— И довести нужно как можно скорее. Нельзя больше медлить, — твердо сказал Павлов, подставляя воздушной струе вспотевшую руку.

Напряженно и долго длилась пауза, казалось, что полковник забыл о своих собеседниках. Котельников незаметно вышел из кабинета, собрался уходить и Шатеркин, но Павлов неожиданно остановил его.

— А вы, пожалуй, напрасно отказались от встречи с Онучиным. Мысль была правильная.

— Может быть, — неуверенно произнес Шатеркин, — но я подумал, товарищ полковник, и решил, что встреча в этих условиях ничего не даст.

— Однако мне все-таки думается, что это никак не может помешать делу, если… — полковник вдруг замолчал, задумчиво побарабанил по столу пальцами, спросил: — Передачи он получает?

— Не часто.

— Это уже хорошо…

Павлов достал из стола почтовый конверт, вытряхнул из него на ладонь несколько небольших фотографий и, отобрав нужную, подал ее капитану.

— Возьмите.

— Так это Онучин! — с удивлением воскликнул Шатеркин.

— Конечно, поэтому я и даю ее вам, чтобы у вас был предлог… Сегодня же поговорите с ним…

Похоже было, что Шатеркин сразу не понял Павлова. Но это длилось совсем недолго. Он улыбнулся и сказал:

— Теперь я вас понимаю, Михаил Алексеевич, понимаю…

18. Допрос Онучина

Дежурный надзиратель привел Романа Онучина в следственную тюремную камеру, где его ожидал Шатеркин.

— Садитесь, — сказал капитан, кивком головы указав на табуретку.

Перед Шатеркиным был теперь не тот вор-стиляга, каким он его видел две недели тому назад. На нем уже не было рыжего мешковатого пиджака, туфель на «гусеницах»— все это он в первые же дни проиграл сокамерникам, и по этой причине на его худых угловатых плечах внакидку висела какая-то замалеванная красками и пропитанная олифой курточка. На голове больше не красовалась копна неприбранных бурых волос — ее остригли. И только холодные серые глаза по-прежнему глядели с неприкрытой наглинкой. Он недружелюбно взглянул на капитана.

— Зачем вызвали?

Капитан улыбнулся:

— Не думаю, чтобы я оторвал вас от большого и полезного дела.

— Давайте без антимоний, капитан! Что вам от меня надо?

Шатеркин раскрыл перед Онучиным тяжелый серебряный портсигар.

— Закуривайте.

— Купить хотите? Не выйдет!

— Дело хозяйское. Тогда вот что, давайте перейдем к делу.

— У меня с вами нет никаких дел. — Онучин отвернулся.

— Есть вопрос: за несколько дней до ареста вы были на открытии ипподрома?

— Не помню.

— А вы хорошенько подумайте и скажите, с кем вы сидели в кафе на ипподроме незадолго до ареста.

— Вам лучше знать.

— Отвечайте без фокусов, — повысил голос Шатеркин.

— Ни с кем я нигде не сидел, — покусывая губы, ответил Онучин. — И что это за новый допрос? Следствие по моему делу закончено.

— Не совсем так.

— Я отказываюсь отвечать на ваши вопросы. Давайте сюда прокурора.

Онучин поднялся с табуретки, на его сером худощавом лице появился бледный румянец.

— Сядьте, — приказал Шатеркин. — Я думаю, что мы обойдемся и без прокурора, поскольку есть его разрешение разговаривать с вами.

— А я хочу обязательно при его личном участии, меня так больше устраивает.

— Прекратите сейчас же ваши кривляния.

— Все, капитан, разговор закончен!

— Нет, не закончен. Разговор только начинается. — Шатеркин взял со стола фотографическую карточку и положил ее на столик перед Онучиным, не сводя с него острого, испытующего взгляда. — Узнаете?

Онучин сделал все, чтобы не показать своего удивления. Только брови слегка дрогнули. Он опять отвернулся к стене и даже попытался что-то насвистывать, но капитан оборвал его.

— Здесь не место для художественной самодеятельности. Отвечайте на вопрос.

— Как это вам удалось? — наконец спросил Онучин.

— Это не имеет значения.

— Между прочим, неплохо схвачен момент, — Онучин рассмеялся, обнажив щербатые зубы. — Хорошо… И что же вас интересует, гражданин капитан?

— Думаю, что вы человек догадливый и поймете, что меня может интересовать.

Онучин долго молчал. Когда это могло случиться? В кафе тогда было очень много посетителей, но он не видел ни одного фотографа. Неужели за несколько дней до этого глупого «часового дела» за ним уже следил недремлющий глаз уголовного розыска? Шатеркин понял состояние Онучина.

— Напрасно ломаете голову, все выглядит гораздо проще. Если бы на третий день после открытия ипподрома побывали там, вы бы увидели на фотовитрине этот снимок. Кто здесь с вами сфотографирован?

— Люди.

— Кто они?

— У воров не принято интересоваться деталями.

— Давно вы знаете этих людей?

— Недавно. — Онучин кинул на Шатеркина откровенный насмешливый взгляд. — Который вас интересует больше всего?

— Говорите о всех, не ошибетесь.

— Я могу говорить только о себе, о своей дорогой мамаше…

— Что же, значит надо полагать, что это ваши сообщники по преступлению, — после непродолжительной, но напряженной паузы, сказал капитан, решительно откачнувшись от стола.

— Нет, нет, — поспешно ответил Онучин. — Это просто случайные связи, мало ли их бывает… — Онучин взглянул на фотографию, лежавшую перед ним. — В середине я, это вы, кажется, хорошо видите…

— Дальше?

— Справа… Справа Фима, — нарочито небрежным тоном произнес Онучин.

— Не Фима, это слишком нежно и женственно, а Ефим Стриж, старый карманный вор, — поправил его Шатеркин.

— А вы, однако, знаете лучше, чем я…

— Продолжайте, — повелительно сказал капитан.

Онучин насупился, опять капризно закусил губу.

— Я вас слушаю, — повторил Шатеркин.

— Да-а… Рядом с Фимой — знакомая девушка, слева от меня — Иван Петрович. Все.

— Не все.

— Но я их плохо знаю, гражданин капитан, и поэтому ничего больше не могу сказать.

— Иван Петрович… Это тот самый, который приходится вам крестным отцом?

— Вы уже знаете?! Кто-то хорошо на вас работает.

— Это не относится к нашей беседе. Продолжайте.

— Охотно подтверждаю ваши, так сказать, оперативные данные, но ничего, к сожалению, не могу сказать нового.

— Откуда и когда появился ваш крестный отец?

— Знаю, что откуда-то и когда-то приехал.

— Не валяйте дурака, Онучин!

— Извиняюсь, гражданин капитан, вы опять забыли мою настоящую фамилию. Напоминаю вам: Том Штюбер.

Шатеркин с отвращением и жалостью поглядел на Онучина.

— Эх, Том Штюбер… Своим умом дошли до этого, или вас так окрестил Иван Петрович? Его профессия?

— Не знаю. Он недавно приехал из-за границы и поскольку в нашем городе нет биржи труда, на учет безработных, видимо, не встал.

— Из какой страны?

— Кажется, обыкновенный репатриант, из бывших перемещенных лиц, которых теперь вывозят из Западной Германии.

— Чем он намерен был заняться?

— Это вы можете спросить у него. Он вам даст исчерпывающие ответы.

— Где он остановился? У родственников? У знакомых?

— Может быть, у родственников, может быть, у знакомых, а может быть, у тех и у других, — ехидно улыбнулся Онучин.

Шатеркин старался держать свои нервы в туго сжатом кулаке. Он тоже улыбался, но эта улыбка недешево обходилась ему.

— Насколько мне помнится, вы жили по Старозаводской улице, в доме номер десять? — неожиданно переменив направление беседы, спросил он.

— Вы что, хотите в гости?.. Извините, но вы, кажется, забыли, что меня нет дома.

— Нет, не забыл, я это очень хорошо знаю.

— Тогда непонятно, с какой целью вас вдруг заинтересовала моя квартира?

— Меня заинтересовала не ваша квартира, а вашего соседа Денисова, которую вы не раз посещали в этом году.

Онучин насторожился, в безжизненных зеленоватых глазах зажглись слабые огоньки.

— Живем в одном доме, почему бы и не зайти к соседу?

— Не стройте из себя шута. С какой целью вы посещали Денисова?

— Оставьте меня в покое, капитан! — истерично закричал Онучин, вскочив с табуретки. — Я вам больше ничего не скажу. Вы поняли?..

19. Мальчишки продолжают действовать

Катя опустила монету в автомат и набрала номер служебного телефона Шатеркина. Ответа не было: в трубке повторялись глухие продолжительные гудки. Она набрала второй раз — Шатеркин не отвечал.

Постояв в нерешительности еще одну-две минуты, девушка вышла из телефонной будки и медленно пошла в сторону сквера.

Вечер обещал быть теплым и тихим. Где то далеко за большим шумным городом, за просторами поемных лугов тяжело и устало опускалось солнце. Его прощальные лучи теперь уже не доставали ни гладкой нагретой поверхности мостовых, ни прелой пахучей земли в садах и скверах, они гасли в желтоватой трепетной дымке и только чуть-чуть светились тусклой позолотой на крышах домов, на вершинах высоких тополей и кленов, росших по обеим сторонам улицы.

— Ведь он через двадцать-тридцать минут должен быть дома, — подумала Катя. — И как бы это ни было понято, мне необходимо с ним повидаться. Что же, наконец, в этом особенного?..

Катя дошла до кинотеатра. Внимание ее привлекла большая красочная реклама на фасаде здания. Она остановилась. «А что, если на этот раз все будет наоборот?.. Разве в этом есть что-нибудь плохое?.. Ведь он занят больше, чем я».

Не раздумывая, она подбежала к кассе и сунула в тесное окошечко деньги.

— Два билета, пожалуйста… На хорошие места.

Не глядя взяла сдачу, билеты и, счастливо улыбаясь, чуть вприпрыжку, словно девочка, побежала к остановке автобуса.

Едва она вошла в калитку, как на дорожке появился Риф. Катя испуганно вскрикнула — Риф не тронулся с места и не проявил ни малейшей снисходительности. Стоило только Кате сделать неуверенный и робкий шаг назад, как он предусмотрительно сменил свою позицию и преградил ей дорогу к отступлению. «Что же теперь делать?..» — в отчаянии прошептала Катя.

На звяк щеколды вышла Марфа Алексеевна и всплеснув руками, тотчас повернула назад. В следующую минуту на крыльцо выбежал сам Николай и бросился навстречу перепуганной девушке.

— Вот всегда мы так встречаем наших гостей, — не без иронии кивнул Шатеркин в сторону Рифа.

— Я, должно быть, не вовремя? — смущенно проговорила Катя. — Наверно, помешала…

— Напротив… В самое подходящее время, вместе сейчас и пообедаем.

Николай был в легкой полосатой пижаме, в мягких домашних туфлях. Марфа Алексеевна теперь вышла на встречу сыну и Кате в новом красивом переднике, радостная и виновато улыбающаяся.

— Ты уж, Катенька, прости меня, старую… Мне надо было этого нечистого духа прогнать да тебя от страха вызволить, а я, как ненормальная, в комнаты бежать кинулась.

— Не беспокойтесь, Марфа Алексеевна, все обошлось хорошо. Риф вел себя деликатно.

— Куда уж деликатней… У, нечистый дух, — проворчала Марфа Алексеевна.

Скоро все эти волнения улеглись. Сели за стол. Молодые люди не страдали отсутствием аппетита, а при оживленном разговоре обед казался еще вкуснее. Марфа Алексеевна принесла лакомства. Катя молча покосилась на большой, до отказа заставленный поднос. Мягкие, в глубоких морщинах руки Марфы Алексеевны без конца пододвигали к ней то легкий, как пена, зефир, то свежее клубничное варенье, то румяные абрикосы…

— Марфа Алексеевна, — взмолилась Катя, — разве можно столько одной съесть?

— А ты, милая, ешь на доброе здоровье, — с нарочитой строгостью ответила Марфа Алексеевна. И добавила с улыбкой: — Ведь вы такой народ, если вас не заставишь, голодные целыми днями ходить будете.

Когда Марфа Алексеевна вышла на кухню, Катя, отодвинув недопитую чашку чаю, с нежной грустью в глазах поглядела на Николая. Тот смущенно улыбнулся.

— Да, чуть не забыла, — встрепенулась девушка, и открытое, чуть загоревшее лицо ее сделалось серьезным. — Ревизия архива, вероятно, затянется.

— Почему? — спросил Николай удивленно.

— Видишь ли… В том сейфе, который взломан, все документы оказались налицо.

— Еще одна новость! — Шатеркин потянулся к портсигару, лежащему на диване. — Что же тогда получается?

Он взял папироску и, выйдя из-за стола, закурил. Легкий дым кудрявыми прядками потянуло в окно.

— Все папки оказались в таком порядке, в каком они когда-то были уложены… Вот поэтому окончательные выводы можно будет сделать не раньше, как после ревизии всех особых фондов.

— В общем архиве ничто не могло интересовать преступника, — размышлял Шатеркин, озадаченно похаживая возле окна. — Выводы должны быть завтра… Не позже, чем завтра… — Он круто повернулся. — Ты понимаешь, Катя, больше нельзя ждать. Нельзя! Иначе будет поздно, и тогда вся эта огромная работа окажется никому не нужной.

Катя никогда раньше не видела Шатеркина таким строгим, не замечала в его глазах такого горения. А что, если Николай прав, и они опоздают?..

Оба молчали. Шатеркина очень беспокоило неожиданное сообщение Кати. «В сейфе все оказалось на своем месте… Это несомненно новый фокус. Его надо разгадать как можно скорей».

Катя, задумчиво уткнувшись лицом в большой букет свежих цветов, с сожалением думала о том, что не вовремя завела деловой разговор. Она ведь шла сюда на для того, чтобы озадачить Николая новой неожиданностью, а чтобы побыть вместе, поговорить, хоть не надолго отвлечь его от нелегкого дела и наконец… Она вспомнила, что в ее сумке лежат билеты в кино. Как же теперь об этом сказать? Но в это время Николай подошел к ней и взял за руку.

— Знатоки говорят, что игра в молчанку не всегда действует успокаивающе.

— Если ты сегодня ночью не сумеешь заснуть, виновницей считай меня.

— Не беспокойся, — возразил Шатеркин. — Ночью я всегда крепко сплю. Даже на фронте свои шесть часов, как правило, использовал полностью по назначению.

Они засмеялись. В комнату заползала приятная прохлада и аромат цветения. Перед окном от легкого дуновения свежего ветерка покачивалась сирень, тонко царапая стекло давно засохшей метелкой цветка; трепетно шелестели листья серебристого тополя, где-то в листве сердито загудел жук, покружился, стукнулся в открытую раму и улетел.

— Знаешь, через полчаса мы с тобой должны быть в кино, — беспокойно глянув на часы, сказала Катя.

— В кино?!

— Да-да, дорогой товарищ капитан, не удивляйтесь, пожалуйста, мы должны быть в кинотеатре «Победа», сидеть в четырнадцатом ряду на двенадцатом и тринадцатом местах и смотреть венгерскую картину «Яника», — сказала Катя тоном, не терпящим возражений.

Шатеркин развел руками.

— Что же, это, пожалуй, лучший способ для того чтобы пойти в кино, — сказал он примирительно…

Хотя до начала сеанса времени оставалось немного, Николай и Катя решили идти пешком. Они шли молча, но это молчание было столь приятно, что никто из них не хотел его нарушать. Катя сегодня была счастлива как никогда. В последние дни она много работала в институте, готовилась к экзаменам, а остальное время проводила в архиве, не высыпалась, очень уставала. Но сейчас усталости не чувствовалось.

— А как твои экзамены? — неожиданно спросил Николай.

— Подвигаются, и очень быстро, прямо-таки со скоростью звука, — отшутилась она.

— Нет, серьезно?

— Сергей Владимирович вчера предупредил всех: «Держитесь, друзья мои, пощады не будет».

— Перспектива незавидная. Может быть, тебе…

Катя не дала ему договорить:

— Никаких «может быть». Я обязательно должна закончить эту работу…

Они опять замолчали. Катя, наклонив набок голову и чуть касаясь ею сильного плеча Николая, по-детски смотрела, как вспыхивают на бульваре одна за другой электрические лампы. И только вспыхнули огни на улицах, в витринах магазинов, на рекламах, как в саду грянул джаз.

Как ни хотел Шатеркин отвлечься от дела и забыть о нем хотя бы на этот вечер, не получалось. В сознании вертелся один и тот же вопрос: «Почему в сейфе все оказалось на месте? Ведь преступник лез туда не ради любопытства?» Временами Николай даже забывал, что идет рядом с Катей. «Вероятно, Керженеков попал в руки к опытному преступнику. Может быть, этот тип привез ему письмо от старого приятеля… Стал посещать Керженекова на службе, приглядываться к обстановке, к распорядку, к запорам, к железным ящикам… Потом прямо заговорил о том деле, которое его интересовало. Возможно, шантажировал… Керженеков в одном из сейфов отыскал, а может быть и показал нужный этому человеку предмет, но в последний момент одумался, понял, что совершает преступление, и решительно отказался отдать предмет. Однако он тут же при нем, положил предмет в сейф № 27… Дальше все известно. Но что же это за предмет?»— Шатеркин взглянул на Катю и крепче прижал ее руку.

— Мы можем опоздать к началу сеанса, — тихо сказала она.

— Да, да, надо поспешить, — ответил Николай, продолжая думать о другом.

Когда они проходили мимо билетных касс, перед Шатеркиным проскочил мальчишка. Капитан не успел оглянуться, как он исчез в толпе. «Мог ли я ошибиться?.. Это, кажется, Толик, но зачем он появится здесь?.. Ребят на вечерние сеансы не пускают…» Он еще раз поглядел вокруг, но мальчишка пропал бесследно.

В зале скрипели кресла, хлопали откидные сидения, суетились в проходах билетеры, рассаживая по местам зрителей. Шатеркин едва успел оглядеться по сторонам, как свет погас.

Капитан снова подумал о мальчике. «Все-таки я, наверно, обознался… Почему бы он убежал от меня без оглядки?..»

А в это самое время в небольшом скверике, прилегавшем к кинотеатру, шел оживленный разговор между Мишей и Толиком.



— Точно говорю: видел… Самого дядю Колю видел, — торопливо и сбивчиво шептал Толик. — Только он не один, а с какой-то девушкой. Она такая маленькая и шустренькая, как синичка.

— А почему же ты не сказал ему?

— Я побежал за тобой, чтоб посоветоваться.

— «Посоветоваться», — передразнил Миша. — Вот и проворонили. А может быть, знаешь?.. Может, он его убить собирается.

Толик, зябко поежившись, втянул в плечи хрупкую шею.



— Эх, Толька, Толька, не хватает у тебя пионерской смекалки в таком серьезном положении… Ты, наверно, растерялся, да?..

Толик, надувшись, хмурил лоб.

— Я хотел как лучше.

— Голова тебе дана не для одной шапки, надо же всегда момент учитывать… Кино все-таки, народу полно везде…

— Ну хватит… Давай лучше подумаем, что дальше делать, — с раздражением сказал Толик, не глядя на товарища.

— Давай будем думать, — согласился Миша. — Надо знаешь что?.. Надо как-нибудь сообщить дяде Коле, что тот человек находится здесь, в кино.

— А кто тебя пустит в зал во время сеанса?

— Кто пустит?.. Конечно, никто не пустит, — в раздумье сказал Миша. Они замолчали, сели на лавку. Такой безнадежностью повеяло на мальчишек от этого ими же придуманного плана, что они совсем растерялись.

— А если мы подождем его здесь? Кончится сеанс, подойдем и все расскажем?

Миша отрицательно затряс головой.

— Упустим.

— Трудное положение, — согласился Толик.

— Вот если записку написать, — напряженно думая, сказал Миша.

— Ну а дальше что?

— Попросить контролершу, а она передаст дяде Коле.

— А если она его не знает?

— Может быть, знает. Милицию ведь все контролеры хорошо знают.

— Он без формы, переоделся.

— Их все равно знают, — настаивал на своем Миша. — Ты попробуй, сходи и спроси ее… Скажи, что это твой родной дядя, и ты его ждешь, потому что один боишься домой идти, ты маленький…

— Ну уж да, маленький, — обидчиво возразил Толик. — Все бы такие маленькие были… Я скажу, что это мой старший брат.

— И так можно, согласен.

Миша сбегал в почтовый ларек, стоявший на противоположной стороне улицы, купил за две копейки листок почтовой бумаги и выпросил у продавца на пять минут карандаш. Тут же, возле ларька, пристроившись на каменной ограде, он начеркал несколько неровных строчек, свернул лист бумаги так, как сворачивают в аптеке порошки, послюнявил и крупными буквами написал: «Вручить немедленно товарищу капитану Шатеркину, который находится в кино». Подумал, еще раз прочитал адрес и дописал внизу: «Секретная». Потом поблагодарил продавца за карандаш и побежал к кинотеатру. Толик стоял у двери и уговаривал контролершу.

— Это мой самый лучший и любимый братишка… И вот я с ним обязательно должен встретиться по нашим семейным делам, тетя билетерша.

Женщина погрозила пальцем.

— Не хитри, малый… Хочется тебе в зал пробраться, вот и все.

— Честное слово, тетя, — умолял Толик.

— Не ври! — грубо оборвала женщина. — У Николая Ивановича никаких таких братишек, вроде тебя, нет и раньше не было, вот что… Я с ним пять лет по соседству живу, а «братишек», однако, не вижу.

Толик обомлел, по спине и голым ногам пробежал холодок. Вот это называется попал впросак! Но тут на выручку подоспел Миша и смело вмешался в разговор.

— Тетя, позвольте мне.

— Что здесь, профсоюзное собрание, что ли? — проворчала билетерша.

— Вы советский человек, да? — долго не раздумывая, выпалил Миша и уставился на женщину.

— Что ты насмехаешься, парень, — совсем рассердилась билетерша.

— Нисколько не насмехаюсь, тетя, а серьезно спрашиваю… и потому, что мы должны открыть вам большое секретное дело.

Билетерша всплеснула руками.

— Секретное дело! Может быть, ты тоже «братишка» Николая Ивановича?

— Нет… И он не братишка. Мы — пионеры и занимаемся одним очень важным делом, — с горячностью ответил Миша.

— Вот оно что… — уже по-другому, без подозрения, сказала женщина. — Ну, говори, что за дело?

Миша смело шагнул к ней и сказал:

— У нас есть записка товарищу Шатеркину, передадите?

Билетерша взглянула на большие электрические часы, висевшие на столбе, подошла к кассе, что-то отрывисто и быстро спросила и вернулась к ребятам.

— Попробую выполнить ваше пионерское задание.

Миша добыл из-за пазухи уже помятую записку, расправил ее на ладони и решительно протянул.

— Только, тетя, обязательно… И чтобы другие не знали, секретно.

— Можете не сомневаться, раз взялась, сделаю как полагается.

Она скрылась за дверью. Ребята, постояв еще некоторое время, тоже ушли в сторону сквера.


После журнала в зале включили свет. И в этот момент Шатеркин увидел возле себя соседку Машу, которая, незаметно сунув в его руку бумажку, прошла по ряду, усаживая опоздавшего зрителя. Капитан вышел в фойе…

Бегло взглянув на листок почтовой бумаги, на крупные, немного подплывшие строчки, Шатеркин все понял.

«Так и есть, я не ошибся… Ох, уж эти мне сыщики-невидимки, — сердясь, подумал он, — испортят мне дело и тогда — разбирайся…»

Однако раздумывать было некогда. Шатеркин зашел в телефонную будку, оказавшуюся тут же, в кинотеатре, и вызвал Котельникова.

— Так вот, мы в кино… — сказал он в трубку, устало вздохнув. — Поняли?.. К сожалению, вы правы: портят помаленьку… Да-да, боюсь другого: как бы не кокнул он их… Конечно, и пожалуйста сейчас же, немедленно… Вы их найдете тут же в скверике, и тотчас отправьте домой… Я выходить не буду… Вы убедительней, поймут, что они не одни… Да скажите им, так мол и так, спасибо большое, и прочее. Привет от меня. Капитан повесил трубку.

— Ну и дела… — с досадой прошептал он, утирая платком вспотевшее лицо. Затем, как можно незаметней и тише, прошел к своему месту и сел.

— Что-то случилось? — тихо спросила Катя.

Николай улыбнулся и нежно погладил девушке руку. Но обоим было теперь не до кино, в зале казалось жарко и душно.

Когда зажегся свет, капитан успел окинуть взглядом ближние ряды. В толпе он заметил высокую, плечистую фигуру блондина, подстриженного под ежик. Это было то лицо, которое видел Шатеркин на фотокарточке.

Они вышли на улицу — капитан успел заметить своих и успокоился.

— Николай, что же произошло? — с тревогой спросила Катя.

— Ничего особенного, Катюша… Только и всего, что мы с тобой сидели в одном зале с преступником…

20. Старший лейтенант Котельников торопится

У Шатеркина появилось знакомое чувство уверенности. Так бывало всегда, когда неясные, нечеткие обстоятельства дела становились определенными, конкретными. Самым важным было то, что преступник, который до того был абстрактной фигурой, сейчас облекся в плоть, стал реальным человеком.

Теперь круг борьбы сокращался, становился все уже. И чем ближе была цель, тем больше выдержки и спокойствия проявлял капитан.

Иначе вел себя Котельников. Он никак не желал понимать, почему они медлят, не арестовывают этого молодчика, хотя доказательств вполне достаточно.

— Поймите, — убеждал его Шатеркин, — сейчас этого делать никак нельзя. Арестовав преступника, мы ничего, кроме вреда, не принесем делу.

— Но почему же?

— Сейчас открывается самая интересная страница в этом деле, — продолжал убеждать его Шатеркин, неторопливо прохаживаясь вдоль стены и постукивая по ладони линейкой. — Этот Вепринцев явился сюда не для того, чтобы убить архивариуса. Что ему архивариус! Безымянная пешка, случайная фигура на пути к цели. Кадры «Братства благочестивых колумбов», Алексей Романович, пополняются не за счет уличных бродяг и карманных воришек. И, конечно, прав полковник, когда говорит, что такой игрок по копейкам ходить не будет. А уж если он залетел к нам, то, не сомневаюсь, на крупную приманку. Планы его нам не известны. Вот почему пока нельзя его брать, я полностью согласен с Михаилом Алексеевичем.

— А не улизнет он от нас? — усомнился Котельников.

— Если улизнет, значит мы с вами шляпы, законченные ротозеи. В таком случае с полным основанием нас следует прогнать из милиции, не уволить, а обязательно прогнать.

— Понял, товарищ капитан.

Шатеркин сел на свое место. Перед ним на столе по правую руку стоял настольный перекидной календарь, он показывал двадцать четвертое июля. Шатеркин нервно поморщился.

— Уже пять дней, — задумчиво и утомленно сказал он. — Как летит время, а? — Котельников кивнул головой. Шатеркин поглядел на него.

— Вам, Алексей Романович, теперь нужно поставить все дело таким образом, чтобы не выпускать преступника из поля нашего зрения, — заговорил капитан, — чтобы быть в курсе его намерений, это главное. Действуйте осторожно, обдуманно, но энергично и смело…

Старший лейтенант поднялся. И хотя он был в просторном штатском костюме, в его высокой подтянутой фигуре ощущалась строгая военная выправка, сильные руки его были опущены «по швам», он слушал указания Шатеркина, как боевой приказ.

— …Для нас теперь все важно, все имеет значение… — продолжал Шатеркин. — Сегодня же надо детально выяснить, каковы были когда-то взаимоотношения между Керженековым и Вепринцевым Иваном Петровичем, что их сближало. Связями Онучина поинтересуйтесь — это тоже имеет свое значение в керженековском деле… Все ли вам ясно?

Котельников подумал минуту, вздохнул.

— Ясно, товарищ капитан.

— Тогда желаю успеха, действуйте. А я займусь другими вопросами.

21. Кто такой Лукашка?

Шатеркина давила гнетущая усталость, клонило ко сну.

Он резко встряхнул плечами и сел прямо. Сегодня он пришел на службу на целый час раньше. Ночь спал плохо, неспокойно. В глаза лезли странные и нелепые сновидения: то он стремглав летел куда-то на мотоцикле вместе с Котельниковым, то за чашкой чая беседовал с Катей о древнеримском государственном праве, то мелькал перед ним нелепый и вызывающий «ежик» блондина, назойливо лез в глаза бычий наклон его головы. Шатеркин вскакивал с постели, нервно позевывал, нехотя шел пить, потом снова ложился, но только сон начинал сладко смежать глаза, как опять повторялось то же самое. «Вот чертовщина какая, — ворочаясь, думал Шатеркин, — Никогда раньше не страдал бессонницей и вот на тебе, появилась…» Так он и не уснул до утра.

Во время завтрака мать подозрительно поглядывала на сына, тяжело вздыхала.

— В отпуск-то собираешься нынче идти или нет?.. — спросила, наконец, она, сдерживая раздражение.

— Обязательно, мама. Только не сейчас, придется приурочить ко времени экзаменов в институте.

— Ох, уж опять эти экзамены, — махнула рукой Марфа Алексеевна. — Да когда же все-таки для себя-то жить будешь? Ведь две жизни тебе не дадут ни в институте, ни на службе — одна жизнь человеку дается, да и та короткая… То война ему мешала, а теперь и войны давным-давно нет, так он другую заботу для себя выдумал — институт.

— Ничего, мама, зря волнуешься, — мягко улыбнулся Николай, — мне и одной жизни хватит. И одну ее надо прожить не кое-как, а умело и с пользой.

— Вот-вот, и я о том же тебе толкую, — подхватила мать. — Ну, какая же от тебя польза? Живешь один: ни жены, ни детей — бобыль безродный… А ведь года идут, жениться бы надо.

Марфа Алексеевна подвязала потуже платок и принялась мыть посуду.

«Да, это правда: ни жены, ни детей… Ты права, мама… — подумал Шатеркин, превозмогая навалившуюся дремоту. — А голова какая-то пустая, как лежалая тыква…» В минуты физической усталости капитан обычно прибегал к верному, быстро исцеляющему средству: спускался в нижний этаж дома и принимал холодный душ — усталость исчезала, мышцы наполнялись силой. Так сделал Шатеркин и сейчас, чтобы не «клевать». После душа он вернулся совсем другим, бодрым, полным энергии. Хотелось поскорее взяться за роботу.

Но не успел он приступить к делу, как дверь распахнулась, и на пороге появилась Катя. За ней шел Михаил Архипович.

— Мы к вам, Николай Иванович, — улыбнулась Катя.

— На доклад и на консультацию, — солидно подтвердил Михаил Архипович и грузно уселся на предложенный стул.

— Я ждал вас по крайней мере завтра, во второй половине дня, — сказал Шатеркин, подавая стул Кате.

— Что вы, Николай Иванович, дорогой мои! — воскликнул инженер. — Да разве с таким хорошим юристом можно выдержать какие-нибудь плановые сроки? Ни под каким видом! — инженер кивнул в сторону Кати.

— Ревизия, наконец, закончена. Мы пришли сообщить о том, что при сверке документов в сейфе под номером восемнадцать обнаружена недостача одной папки.

— Каково содержание этой папки? — живо спросил Шатеркин.

— Вот, Михаил Архипович утверждает, что ничего интересного в ней не было, — тихо ответила Катя.

— Совершенно правильно, — подтвердил инженер. — В папке, занумерованной знаком ГЛ-1327, была собрана частная переписка о некоем Лукашке.

— Кто он такой?

— На этот вопрос, Николай Иванович, вам, пожалуй, никто теперь не ответит. Имя это его — Лукашка — или какое-нибудь хакасское прозвище, что у них часто бывало раньше, бог его знает. Прошло, однако, не меньше полутора десятков лет, как вся эта тайна была зарыта где-то в сибирской тайге. Он умер.

— По самому сейфу, расположению в нем папок и даже по старой пыли на полках видно, что эта папка была взята из сейфа несколько дней назад, — добавила Катя. Шатеркин нахмурился.

— В таком случае, Михаил Архипович, скажите, что могла содержать в себе эта, как вы говорите, частная переписка?..

Михаил Архипович, сделав неопределенную гримасу, развел руками.

— Папки нет, а человек умер… — он машинально погладил ладонью отполированную поверхность стола. — Спрашивал многих в нашем управлении — не знают. Говорят, что Лукашка был егерем у какого-то хозяина золотых земель. Вот и все.

— А где он жил последнее время?

— Никто ничего толком не знает, Николай Иванович.

— Может быть, у него остались родственники, дети?

— Может быть и остались, но кто же знает об этом?

— Н-да-а… хакас Лукашка… любопытно.

— Вот видите, Николай Иванович, мы нисколько не помогли вам, а подсунули еще одну головокружительную шараду, разбирайтесь, мол, как хотите, — сокрушенно сказал инженер.

— Нет, нет, — поторопился Шатеркин рассеять огорчение, — все это для нас очень важно, спасибо вам… Но сказать что-нибудь определенное — это потом, несколько позже.

— Ну конечно, это еще надо проверить, — подтвердила Катя, взглянув на старого инженера.

— Весьма благодарен за разъяснения, — ответил инженер, в шутку поклонившись. Он был искренне рад, что их работа хоть в малой мере оказалась полезной.

Шатеркин взглянул на часы, видно было, что он куда-то спешит.

— Что бы там ни было, прошу вас как можно быстрее составить акт на пропажу переписки об этом человеке…

— Вот видите, дорогой юрист, работы еще так много.

Они распрощались и поспешно ушли.

22. Профессор Данилин вспоминает прошлое

Уединившись в дальнем углу читального зала институтской библиотеки, Катя разложила перед собой книги, но заниматься не хотелось. События последних дней заполняли ее мысли. И сейчас, вместо того чтобы готовиться к экзаменам, она снова вспомнила Николая Шатеркина, чудаковатого старика Михаила Архиповича, стеллажи, громадные железные шкафы, забитые бумагами, тонкий и удушливый запах пыли в архивохранилище…

Катя взяла со стола журнал с потрепанными углами и машинально открыла его. Но беспокойные думы опять унесли ее далеко от тихого читального зала. Она хорошо знала Шатеркина и чутко подметила, что сегодня он не был обрадован сообщением Михаила Архиповича. «Видимо, это не то важное, что ищет Николай, не то…»

Она перекинула страницу журнала — открылась красочная, во весь лист литография «Утро в сосновом лесу». Легкое оживление охватило девушку. Со страниц журнала будто повеяло на нее глухим и задумчивым шумом сосен, потянуло запахом грибов и хвои. Ей кажется, что она явственно видит серебристые капли росы на тонких травинках, слышит взволнованный переклик невидимых птиц. «Вот это, должно быть, и есть настоящая сибирская тайга. Волшебная глухомань…» Катя опять вспомнила о своей работе в архиве, о Лукашке, и представилось ей, что где-то рядом, может быть, у подножья этой возвышенности, на которой радостно и беспечно играют пушистые косолапые медвежата, не спеша, с кошачьей мягкостью, шагает таежный следопыт Лукашка. У него зоркий охотничий глаз, твердая рука и безотказное верное ружье за плечами. Девушка так задумалась, что не услышала, как подошел профессор Данилин. Он через голову Кати заглянул в журнал, улыбнулся.

— Чудесная картина.

Катя вздрогнула, быстро подняла голову и, увидев Данилина, обрадованно воскликнула:

— Сергей Владимирович!

— Я говорю: чудесную картину сотворил Шишкин, — повторил Данилин. — И вы знаете, товарищ Пылаева, эта картина всегда вызывает во мне какое-то странное чувство неусидчивости, да-да, кроме шуток… Как взгляну на эту картину, рука невольно или к ружью или к удочкам тянется. А вы, кажется, грустите? Бывает и это, на некоторых она действует именно так.

— Я просто немного устала, отдыхаю здесь.

— Профессор сочувственно покачал головой:

— Крепитесь, товарищ Пылаева, крепитесь. Уставать вам в настоящее время строго противопоказано. У вас экзамены и плюс работа в архиве этого горного заведения. Кстати, как идут дела с ревизией?

— Работа в архиве в основном закончена.

— Когда же вы успели? — удивился Данилин. — Молодцы. Ну, а каковы результаты?

— Трудно сказать, Сергей Владимирович, — ответила Катя нерешительно.

Почувствовав, что девушка чего-то не договаривает,профессор сказал:

— Ну-ка, пойдемте со мной. Сейчас вы будете мне докладывать так же обстоятельно, как вы бы докладывали капитану милиции Шатеркину. Вам, кажется, знакома эта фамилия?

Катя застенчиво улыбнулась.

Сергей Владимирович по-молодецки взял девушку под руку и повел ее из библиотеки.

Как только Катя, присев на диван в кабинете Сергея Владимировича, начала рассказывать, Данилин насторожился.

— Как вы сказали, товарищ Пылаева? Дело Лукашки?

— Да, именно так, Сергей Владимирович.

Профессор изо всех сил напрягал память.

— Лукашка… Лукашка… Что-то, кажется, знакомое, и очень давно… — Данилин растирал ладонью висок, седые пряди волос путались в его пальцах. — Частная переписка по делу Лукашки… Ничего не могу припомнить… Вы говорите, что этот старичок-инженер тоже ничего не знает?

— Почти ничего. Он говорит, что в эта переписка, возможно, связана с открытием какого-то месторождения полезных ископаемых. Но это опять только предположение.

— Да-да, это только предположение, я вас понимаю… Лукашка… Интересное имя. Лу-ка-шка…

Вдруг на лице Сергея Владимировича появилось не то удивление, не то легкий испуг. Он вспомнил!..

Как давно это было… Молодой уральский рабочий Сергей Данилин тогда прямо из тифозного лазарета попал в партизанскую армию сибирского Чапаева — Петра Щетинкина. Больной, полуголодный, он кое-как плелся, изнемогая от тяжести солдатского снаряжения. В бой его еще не пускали. И вот однажды на него обратил внимание сам Щетинкин. Остановился против Данилина, посмотрел на него со всех сторон.

— Рабочий или хлебороб?

— Слесарь Демидовских заводов.

— А, черт! Говори наших, какие там Демидовские? — прикрикнул Щетинкин.

— Конечно, теперь наши, а были ихние.

— Были когда-то… Грамотой владеешь?

— Письма родным сам пишу и читать читаю.

— Молодец, слесарь. — Щетинкин приценивающимся взглядом посмотрел на Данилина, поправил дубовую коробку тяжелого маузера. — А с юриспруденцией не знаком, не нюхал этой мудреной штуковины?

— Как не нюхал? Немного приходилось. В Екатеринбурге год по политическому делу сидел.

— Знакомство ничего, основательное. Стало быть, начинал с практики?

— Выходит, так.

Щетинкин постоял, подумал и, насупив брови, властно сказал:

— Ну вот что, слесарь, быть тебе отныне и начальником, и следователем, и тоже по политическим делам.

— Это как же так? — удивился Данилин.

— А вот так, как говорю и как слышишь, — тем же тоном сказал Щетинкин и, немного помолчав, добавил: — Только гляди в оба. Чтобы жалости к паразитам не было. Ступай, слесарь, принимайся за дело…

И он принялся.

День и ночь Данилин копался в чужой отвратительной жизни: распутывал хитроумные сплетения белогвардейских заговоров, вылавливал дезертиров и саботажников, с небольшим подвижным отрядом прорывал вражеские засады и гасил пламя кулацких мятежей в тылу партизанской армии. Там, где появлялся его отряд, враги отступали, там на твердые ноги становилась советская власть. А он шел дальше. Вот уже прошли Ачинск, Ужур, проскакали через станцию Копьево. Впереди, по одну сторону, расстилались безбрежные хакасские степи, поросшие ковылем и горькой полынью, по другую поднимались горы и вековечная глухая тайга; ей не было ни конца ни края. Отряд Данилина поворотил в тайгу.

Орлиные просторы ковыльных степей сменились таежной глухоманью: встречались на пути редкие одинокие заимки… Шли опасными звериными тропами; ледяные и бурные таежные, реки неодолимыми препятствиями возникали на пути отряда, но ничто не могло удержать его бойцов…

Однажды горнорабочие золотых приисков привели к нему коренастого широкоплечего хакаса.

— Вот, товарищ начальник, принимай гидру, — доложили они, развязывая пленнику руки. — А хозяин его, однако, удрал… Всю местность обыскали: нет, как сквозь землю прошел, окаянная сила.

Немолодой хмурый человек с черными глазами, блестящими в узких, миндалевидных прорезях, с редкой монгольской бородкой враждебно приглядывался к Данилину, в руках которого была теперь его свобода и жизнь.

— А вот его самопал, возьмите, может, для дела пригодится, — здоровый чернобородый горняк протянул Данилину тяжелую, с длинным граненым стволом «шомполку». — Палит, язва, здорово, сам пытал.

Рабочие наперебой кричали:

— Чего об ружье толковать, ты дело докладывай.

— И это не безделица… Все по порядку надо.

— Смотри, парень, хозяин-то его не сявка какая-нибудь, а всех приисков золотых владелец. Так что ты его покрепче держи.

— Ого, он такой хитрющий, язва… Одно слово: Лукашка, плут и шаромыга…

— Да чего с ним зря церемониться, стукнуть по баклану — и делу конец.

— Знамо, стукнуть… Ихняя владенья закончилась…

— А он-то кто будет, буржуй, что ли, какой? — в недоумении спрашивал Данилин, едва сдерживая негодующую толпу.

— Он хозяйский охотник, можно сказать, персональный.

— Но ведь он же не хозяин, товарищи. Он такой же трудящийся, как и вы…

К столу протиснулся опять тот же чернобородый сутулый мужик и гаркнул:

— Такой, да не совсем. Он, язва, знает, куда хозяин прииска девался… Вот пущай и докладывает… Это мы его в залог тебе доставили, а ты разберись как полагается, ежели ты большевик настоящий, вот что…

Данилин приказал взять Лукашку под стражу.

Сергей Владимирович поднялся, подошел к окну, долго глядел поверх задернутой шторки на улицу.

— Вот и Лукашка появился на свет божий… — глухо сказал он. — Тридцать пять лет прошло, и встретились… Но кого же могла заинтересовать переписка, покрытая пылью десятилетий?.. Что она в себе содержит такое? Странно, странно… все очень странно.

Снова перед ним вырос таежный человек Лукашка, мохнатый, обтрепанный и кривоногий, словно только что вылезший из непролазной колючей чащобы, взгляд дикий, недоверчивый и в то же время жалкий. Таким он был, когда его привели к Данилину рабочие-старатели. Он все знал и ничего не говорил. Когда Данилин начинал спрашивать, куда девался хозяин, Лукашка безмолвно мотал косматой, нечесаной головой или шарил по худым карманам до нельзя истерзанного армяка, выискивая табачные крошки.

Хотя Лукашка и молчал, как таежный камень, к Данилину каждый час поступали новые и новые сведения. Он уже знал, что хозяин прииска Дурасов убежал вместе с белыми, захватив свою семью и часть ценностей. Он также знал из сообщений рабочих, что Дурасов с помощью Лукашки закопал где-то в тайге большое количество золота, вовремя не отправленного с прииска. Но где это золото?

Данилин ничего не узнал от Лукашки. Возиться с ним не было времени. Армия стремительно шла вперед, очищая Сибирь от белых; каждый день наступления давал Данилину новые, не менее важные дела, которые требовали немедленного и энергичного расследования. И он приказал отпустить охотника. «Пусть себе зверя промышляет, чего же его держать? Хозяин его удрал, а золото… Ведь никто этого золота не видел, одни догадки…»

Так и ушел Лукашка, не открыв таёжной тайны…

Профессор обернулся и увидел, что Катя с недоумением и испугом следит за ним.

— Простите, товарищ Пылаева, — сказал он. — Мне надо как можно скорее увидеть Николая Ивановича. Кажется, я смогу помочь ему.

23. Неожиданное сообщение Онучиной

В отделении милиции, которое находилось рядом с тюрьмой и куда Шатеркин приехал по вызову, его встретил дежурный и провел в отдельную комнату.

— Вот, эта самая гражданочка, товарищ капитан, которая… — осведомленно кивнув головой, сказал он.

На стуле, возле стены, сидела немолодая, просто одетая женщина. Шатеркин подошел к столу, молча сел. Женщина не обратила на него внимания, она даже не подняла головы, будто не слышала, что в комнату вошли люди. Видно было, что привело ее сюда большое неизбывное горе. Дежурный порылся В куче тряпок, которые вытряхнул из обыкновенней базарной сумки и подал Шатеркину туго скатанный папиросный мундштук.

— Из тюрьмы, нелегальное сообщение с волей…



Капитан кивнул головой, давая понять дежурному, что он больше не нуждается в его помощи. Когда дежурный вышел, Шатеркин бережно расправил пожелтевшую от табака бумажку, положил ее под тяжелый мраморный пресс.

— Что вы можете сказать? — спросил он закуривая.

Женщина, тяжело вздохнув, подняла голову. Глаза ее, опухшие от слез, были настороженно пугливы, недоверчивы; из-под старенького платка выбивались на морщинистый лоб нечесаные, с густой проседью волосы; на ногах были простые брезентовые туфли на резиновой подошве. Она неловко поднялась и громко всхлипнула.



— Ничего я не могу вам сказать, товарищ…

— Сидите, пожалуйста, и успокойтесь, сейчас разберемся.

Шатеркин взял паспорт, оставленный дежурным, и, раскрыв его, с удивлением поглядел на женщину. Перед ним сидела мать Романа Онучина. Уставшая от горя и постоянной тревоги, рано состарившаяся, она, казалось, ко всему утратила интерес и на все теперь смотрела с холодным безразличием. Капитан на минуту представил себе ее сына, подумал: как непохожи друг на друга эти два родных человека.

— Онучина Аксинья Федоровна?

— Да-да, товарищ начальник, Онучина, — торопливо ответила женщина, встрепенувшись.

— Чем же вы занимаетесь?

— Можно сказать, ничем, так, что попадет… Я инвалид, пенсию получаю, вот и живу…

— Инвалид труда?

— Где уж там, — махнув рукой, печально проговорила Онучина. — Когда-то была учительницей в деревне, когда-то… Война мне всю жизнь искалечила — германские концлагери, постоянный страх, голод… Да что говорить. Сама себе не рада…

— И когда вы вернулись на родину?

— Второй год пошел.

Онучина поглядела на Шатеркина вопросительно. Что же преступного, если мать принесла в тюрьму передачу своему непутевому сыну? Как бы ни был он плох, как бы больно ни досаждал ей — не может она отказаться от него.

Она передала в окно продуктовую передачу для сына и долго стояла, чтобы получить обратно пустую сумку. К ней подходили такие же несчастные, как она, женщины, заговаривали с ней, но она не отвечала им, думала о своем единственном сыне, о том сыне, с которым прошла через многие лишения и который снова попал в тюрьму. Потом ей вынесли сумку, и она пошла. Но в проходной ее остановил надзиратель, осмотрел сумку, узелок белья, который в ней оказался, и нашел закопченный окурок, свернутый в трубочку — записку…

— Второй год, — задумчиво повторил Шатеркин, морщась от дыма.

Онучина часто заморгала глазами и вдруг заплакала, тихо и молча. Потом она, глубоко вздохнув, заговорила:

— Это все там. Там изувечили моего Ромку, и вот он теперь не человек, паразит… — Она вытерла влажным платком глаза. — При немцах он маленьким был, рылся в помойках, искал отбросы, чтобы набить желудок. А стал больше — попал к американцам, научился воровать… И вот теперь он вечный вор… Мне страшно об этом подумать, стыдно от людей…

— Да-а, все это очень печально, — с некоторым сочувствием заговорил Шатеркин, — но ведь и вы в какой-то мере виноваты в том, что ваш сын до сих пор не бросил этого преступного занятия.

— Его тюрьма не может исправить, а что же я могу сделать?! — с гневом крикнула Онучина.

— Да хотя бы не брать на себя вот такого рода посредничества, — ответил Шатеркин, показав Онучиной папиросный мундштук, густо исписанный химическим карандашом. — Зачем вы это делаете?

Онучина смутилась, на глазах опять заблестели слезы.

— Конечно, конечно, товарищ начальник… Я не должна этого делать, не должна… Но я все-таки делаю, и не первый раз…

— Делаете для того, чтобы угодить сыну, — сказал капитан. — Вероятно, вы немного боитесь его, все прощаете ему, ни в чем не перечите. Сын-то ваш может ведь быть еще хорошим гражданином.

— Я уже не могу его исправить, а тюрьма, если она его берет, обязана это сделать… Да, во многом и я виновата, во многом… — Глубокая печаль звучала в словах Онучиной. Она, видимо, не обманывала, не хитрила, а говорила правду, к которой ее постепенно привела сама жизнь.

— Как я вас понял, вы уже не первый раз получаете такие записки от сына и передаете их по назначению? — улучив подходящий момент, спросил Шатеркин.

— Не первый… Еще одна была.

Шатеркин сквозь облачко папиросного дыма поглядел на Онучину.

— А кому вы должны доставлять эти записки?

— Есть тут один… Стриж… — нетвердо проговорила Онучина. — Из амнистированных он, такой же грехопут…

Шатеркин вытащил записку из-под пресса, протянул ее Онучиной.

— Прочтите… Ну, что скажете?

— Вероятно, милиция, а может быть и кто-то другой заинтересовался «Стариком». Ромка предупреждает об этом Стрижа. Тот предупредит «Старика»… Скажет, что ему здесь «не климат». Но вот что такое маслины[5] — убей не знаю… Откуда у меня взялись маслины, чего он пишет?

Шатеркин рассмеялся.

— Он знает, о чем пишет, ошибки тут нет. А теперь скажите, о каком «Старике» идет речь?

Онучина вздохнула, поправила на коленях складки серого платья, задумчиво поглядела в единственное окно, слегка запорошенное золотистой пыльцой.

— Неприятный такой человек, но сильный, влиятельный… Зовут его Иваном Петровичем, а больше я о нем ничего не знаю.

— Где он живет?

— Не знаю. У таких людей нигде нет постоянного жительства.

— Хорошо. Содержание первой записки помните?

— Там ничего особенного не было… — печально вздохнула Онучина. — Дела, дескать, идут хорошо, сел один, по глупому делу, скоро суд…

— Н-да…

Шатеркин старался держать себя спокойно, не выдать досады, которая все больше начинала овладевать им. Теперь он ясно понимал, что дело Романа Онучина — результат легкомысленного озорного поступка лишь одного из участников шайки, попавшегося на мелочи, дело, которое было проведено неглубоко, поспешно.

— Однако вы так смело рассказываете и не боитесь…

— Нет-нет, товарищ начальник, — перебила Онучина. — Эти самые «стрижи», «старики» отняли у меня сына и, может быть, на всю жизнь оставили меня несчастной и одинокой. Этого нельзя простить… А потом их уже, наверно, нет в городе; да, пожалуй, нет.

— Как нет в городе?! — сорвалось у Шатеркина. Он поднялся. — Чего же вы сразу об этом не сказали?

— Я не знала, что вас это так заинтересует, — растерянно пробормотала женщина.

— Да, да, это правильно, — осекся Шатеркин. — Вы этого не могли знать…

— Они устроились на работу в какую-то геологоразведочную партию, и оба должны были уехать в Сибирь.

Должно быть, Онучина сказала все, что знала, и сказала, пожалуй, не потому, что очень хотела помочь милиции распутать преступный клубок, — она могла сделать это гораздо раньше, чем попала сюда, — а потому, что в ее истерзанном сердце больше не было места, оно переполнилось от горя и постоянного страха.

— Значит, в Сибирь… — в раздумье повторил Шатеркин.

Он думал теперь о том, не совершил ли он ошибку, до сих пор не задержав этого человека.

24. Тайна одного клада

Сергей Владимирович на этот раз отправился к капитану Шатеркину без предварительного звонка по телефону. Вошел как всегда шумно, суетливо и уже в дверях крикнул:

— Извините, извините, Николаи Иванович, за столь беспардонное вторжение. Здравствуйте!

— Здравия желаю, Сергей Владимирович! — удивленный столь неожиданным появлением Данилина, поднялся навстречу Шатеркин. — Всегда рад вас видеть.

— Спасибо на добром слове. Спасибо…

Данилин сел, отдышался от быстрой ходьбы.

— Удивляетесь?..

— Да нет же, Сергей Владимирович!

— Пожалуй, не скоро бы я пришел к вам, — заговорил Данилин. — Очень не скоро, если бы сегодня не встретил студентку Пылаеву…

Шатеркин насторожился.

— Вы понимаете?.. Нет, вы ничего не знаете… Я все бросил… бросил и прибежал сюда. Именно прибежал.

Данилин торопливо подвинулся вместе со стулом к столу, за которым сидел Шатеркин.

— И в чем же дело, Сергей Владимирович? — как можно мягче спросил Шатеркин.

Профессор взглянул на дверь, отодвинул в сторону стоявшие перед ним настольные часы, будто они мешали ему своим однообразным унылым тиканием, задумался на одно мгновение и поднял глаза на Шатеркина.

— Вы, конечно, знаете результаты ревизии архива?

— Да, знаю.

— Очень хорошо. Но вы никак не можете предполагать, что дело этого злополучного Лукашки — мое первое следственное дело, если его можно так назвать.

— Ваше следственное дело?!

— Да, и, к сожалению, как всякий первый блин, оно прошло неудачно, комом… — Данилин сокрушенно покачал головой. — И вот теперь-то, Николай Иванович, я могу с полной ответственностью сказать, что эта так называемая «частная переписка» похищена не случайно. Да, да, вы не перебивайте меня вопросами, я расскажу все, что вас интересует. Этот Лукашка и сейчас стоит у меня перед глазами.

Данилин машинально взял стакан, отпил два коротких глотка воды, затем, откинувшись на спинку стула, продолжал:

— Помню, сижу я с этим дитем тайги в просторной сибирской избе, спрашиваю его, а он молчит как камень.

— Ты, спрашиваю, не глуховат? — Молчит. Поглядывает ка меня раскосыми хитрыми глазами и молчит. — Спрашиваю его: медведей бьешь?

— Бывает, попадается.

— А соболей как, добываешь?

— Бывает…

— Тайменей и хариусов, наверно, много ловишь?

— Бывает, однако, имаем мало-мало.

— А куда всю добычу сбываешь?

— Немного кушаем, немного, бывает, продаем…

— И все «бывает, бывает, бывает». Отвечает, а сам, шельма, о другом думает, сверлит меня глазами, неужели, дескать, весь разговор будет о соболях и тайменях идти!

— А скажи, пожалуйста, почему ты с белыми хотел удрать? — начинаю подходить ближе к делу и в упор гляжу на него.

— Не знаем.

— А кто должен знать?

— Не знаем.

— Хозяин твой куда девался? Куда Дурасов ушел?

— Ничего не знаем, комиссар-начальник.

— Когда ты с ним последний раз встречался?

— Однако тоже не знаем.

— А ты вот что, Лукашка, перестань валять дурака и рассказывай, куда вы с хозяином золото упрятали?

Молчит и даже будто удивляется, как это можно с таким хозяином, как Дурасов, запрятать куда-то золото? Он, мол, ничего этого не знает, впервые слышит. Вот так мы с ним и беседовали. Хозяин прииска Дурасов так надрессировал этого медведя, что он тогда, кроме него, никого не признавал, был предан ему, как добрый охотничий пес. Лет двадцать, а может быть и того больше, Дурасов и Лукашка колесили по присаянской тайге. И, видимо, уж не столько их интересовали маралы и соболи, сколько золотоносные ключи и скрытые в скалистых горах жилы.

Данилин все больше увлекался рассказом, давно минувшие дни становились ближе, яснее.

— Об охотничьем мастерстве этих зверобоев в то время слагались удивительные легенды, — продолжал он. — О Лукашке и говорить не приходится — это прирожденный следопыт, но и Дурасов, по рассказам, стрелял с отменной точностью. Когда хозяин и его егерь задерживались на главном стане — так назывался приисковый поселок, — жители ежедневно были свидетелями такой сцены. Утром Лукашка с большой трубкой в зубах выходил из своей избы — она стояла против дома хозяина, — и только он появлялся у ворот, как с балкона двухэтажного дома раздавался выстрел. В зубах у Лукашки оставался длинный расщепленный чубук, трубки как не бывало! Дурасов быстро спускался с балкона и шел ему навстречу. «Ну как, жив здоров, зимогор?» — «Нишево, живем мало-мало…» Хозяин посмеивался, лез в карман и кидал в руки Лукашке серебряный целковый и новую трубку. Ну, уж коль я заговорил о Дурасове, надо несколько подробней осветить эту, так сказать, историческую фигуру. Много я встречал в те горячие годы всяких хозяев. Попадались среди них и худые и добрые, и большие мошенники и малые, но такой канальи не встречал. Захотелось ему как-то по дешевке кое-какие машины в тайгу завезти, прииски механизировать. Что, вы думаете, он сделал? Опубликовал в английской промышленной газете объявление о том, что он — владелец золотоносных приисков в Сибири — продает по сходной цене принадлежащее ему месторождение. В ту пору вокруг сибирского золота разыгрывалась такая же лихорадка, как на пресловутом Клондайке. Сейчас же нашлись покупатели и приехали осматривать золотую землю. Но прежде чем повести предприимчивых английских дельцов на месторождение, Дурасов послал туда все того же Лукашку и вручил ему два десятка патронов двенадцатого калибра, заряженных не дробью, а золотым песком.

— Какой хитрец! — воскликнул Шатеркин.

— Лукашка понимал своего хозяина с полуслова, — продолжал Сергей Владимирович, — он добросовестно расстрелял куда следует эти заряды, а когда хозяин и покупатели приехали на место, гостелюбивый егерь встретил их по русскому обычаю — с хлебом и солью, угостил с дороги рябчиками, поджаренными на вертеле. Проголодавшиеся англичане, говорят, с отменным аппетитом уплетали Лукашкиных рябчиков, не подозревая никакого подвоха. После сытной еды и отдыха начали торговаться. Дурасов заломил такую цену за месторождение, что англичане сразу опешили и чуть было не на попятную. «Да знаете ли вы, что покупаете?! — начал выходить из себя хозяин. — Тут, дорогие господа, лежат миллионы и миллионы фунтов стерлингов! Возьмите пробу!

Пришли рабочие, стали копать. Где ни возьмут пробу, там и золото. Загорелись у покупателей глазки, затрясло их. Поторговались еще немного — и то больше для приличия — да по рукам.

Через полгода этот прииск гремел по всей южной тайге. Англичане назвали его «Божьим даром». И пошли в тайгу машины, материалы, из деревень потянулся народ на хорошие заработки.

Дурасов и Лукашка поглядывали на все это с усмешечкой.

А когда все машины завезли на месторождение, установили, пустили в ход, золота и не оказалось. Вот тебе и «Божий дар!» С яичницей, как принято говорить. Прогорели бедные англичане на «Божьем даре», так прогорели, что еле живыми из тайги выбрались. Народ поднялся: заработка нет, начались забастовки. Англичане побросали все — и давай бог ноги. А Дурасов только этого и ждал. Расчеты его были очень просты: все оборудование и материалы, с таким трудом завезенные англичанами, остались ему за бросовую цену. И золото он нашел, только не в этой горе, а рядом… Богатейшее месторождение! Надо полагать, что все это было известно ему раньше. Рекой полетело золото в карманы Дурасову…

Шатеркин молчал. Живое воображение рисовало перед ним по-своему хитрого но зачумленного безысходной темнотой Лукашку, до безумия преданного хищнику Дурасову, волшебную в своей красоте и богатстве тайгу, и хотя он чувствовал, что рассказ профессора уводит их от конкретного дела в сторону но не решался помешать ему. Теперь история с похищением этой загадочной папки прояснялась.

— Вот так… — Сергей Владимирович задумчиво взглянул на Шатеркина. — Я, кажется, все больше уклоняюсь от главного…

— Нет-нет, я слушаю вас с большим удовольствием, — поспешно ответил Шатеркин, — все это очень интересно.

— Без экскурса в эту грустную историю не обойтись. Хоть, надо полагать, эта так называемая «частная переписка» была не о трогательной любви хозяина и работника и не об их охотничьих похождениях… Говорили, что Дурасов с помощью Лукашки упрятал где-то в тайге ни много ни мало — пятьдесят шесть пудов золота.

— Пятьдесят шесть пудов?! — изумленно повторил Шатеркин.

— Вот об этом золотом деле, должно быть, когда-то и велась переписка. Теперь вы что-нибудь понимаете?

— Очень интере-е-сно, — проговорил Шатеркин. — Такая куча золота… Так вот зачем им нужна поездка в Сибирь… Вот для какой цели они устроились на работу в геологоразведку.

— Да, батенька мой, — угрюмо сказал Данилин. — Но я так и не смог найти тропинки к этому золоту, не смог.

Сергей Владимирович умолк и задумался. За стеной неутомимо постукивала машинка, на столе по-прежнему тикали часы…

— Этим соблазнительным и необыкновенным кладом тогда интересовались многие, — снова заговорил он. — Находились такие старатели, которые прямо начинали копаться в старых выработках, в заброшенных шурфах и даже в отвалах — хотели под шумок воспользоваться золотишком. Но были и другие — эти писали заявления, писали всем: ревкомам, исполнительным комитетам, в партийные ячейки, вплоть до реввоенсовета республики. Горная инспекция много потратила труда и времени на проверку заявлений, но золота, кажется, так и не нашла. Вот, вероятно, вей эта переписка или какая-то часть ее и составила ту самую папку, которой теперь недостает в архиве. Однако утверждать этого я не могу, это только мое предположение.

— А что было слышно о Дурасове? — спросил Шатеркин.

— Ушел с белыми и не возвратился… Да ему и нельзя было возвращаться, уж больно худая слава о нем по тайге шла.

— Да… вот так Лукашка… — в раздумье произнес Шатеркин. — А может быть, остались родственники?

Данилин сосредоточенно поводил седыми хохолками бровей.

— Родственники?.. Вопрос важный… Был у него, кажется, один внучонок, если мне не изменяет намять. Но кто же его теперь найдет? Да он, если и жив, пожалуй и сам не знает, что доводится родственником знаменитому следопыту. Времени прошло много…

Капитан вдруг вспомнил, что через несколько минут его будет ждать старший лейтенант Котельников.

Данилин заметил беспокойство Шатеркина и поторопился свернуть беседу.

— Видите, задержал я вас… — сказал он, поднимаясь с места.

— Большое спасибо, Сергей Владимирович.

— Может быть, вам удастся сделать то, что полагалось сделать мне тридцать пять лет назад. Желаю удачи, товарищ капитан!

А час спустя капитан Шатеркин доложил полковнику Павлову о своей беседе с Онучиной и профессором Данилиным.

25. Ошибка Котельникова. Шатеркин получает новое задание

В двадцать ноль-ноль капитана Шатеркина с квартиры срочно вызвал к себе полковник Павлов.

Был теплый приятный вечер. Шатеркин шел быстро.

Он надеялся, что полковник не задержит его надолго. Сегодня в двадцать один час он должен встретиться в парке у павильона «Эскимо» с Катей.

В приемной капитана встретил дежурный и сообщил, что полковник пока не вернулся.

— А разве он уже был здесь? — спросил Шатеркин.

— Так точно, он выехал несколько минут тому назад.

— Куда же он мог выехать?.. На происшествие?

— Это мне неизвестно, товарищ капитан, — ответил дежурный, усаживаясь на свое место и давая этим понять, что другого он ничего сказать не может.

Шатеркин подошел к раскрытому окну. У подоконника игриво трепетала вершинка серебристого тополя. Прислушиваясь к ласкающему шуму листвы, Шатеркин опять вспомнил рассказ Данилина и подумал: «Вот оно, золотое дно… Как-то странно представить себе столько золота…» Он поглядел в туманную даль города, погруженную в вечернюю дымку. «Золото… Золото… Зо-ло-то…» Он повторял это слово, может быть, для того, чтобы понять всю скрытую темную силу его, понять и осмыслить как предмет, за который в мире пролилось так много человеческой крови. Но как ни повторял он это слово, как ни вслушивался в его магическое звучание, он не чувствовал в себе никакого волнения. Давно знал он школьную истину, что золото — цветной металл, один из элементов периодической системы Менделеева, и стоит он в этой так знакомой системе в первой группе, в шестом периоде, в девятом ряду. Но мысль о золоте, которое почиталось всесильным, как бог, и несправедливым, как дьявол, — эта мысль была чужда ему.

«Да… встреча, кажется, сегодня не состоится, — с тоской подумал Шатеркин, взглянув на часы. — Я даже предупредить не сумею».

Но вот скрипнула внизу лестница, послышались твердые уверенные шаги. Дежурный стремительно шагнул навстречу, но доклад не состоялся. Полковник был чем-то заметно взволнован.

— Хорошо, что вы здесь, капитан, — сухо сказал он, открывая дверь кабинета. — Наверно, давно ждете?.. Прошу извинить… Проходите к столу, садитесь… Вот так…

Молча постоял Павлов возле вешалки, зачесывая волосы, подошел к столику, налил стакан воды из большого розового графина. Шатеркину казалось, что пьет он слишком долго и много, но вот полковник поставил стакан и, направляясь к столу, сказал:

— Час тому назад на восточном тракте, в районе табачной фабрики в бессознательном состоянии подобран старший лейтенант Котельников.

Шатеркин вскочил со стула.

— Неужели на мотоцикле разбился?

— Нет, он не разбился, — ответил Павлов.

— Не разбился?.. — Голос капитана сразу стал тихим и неуверенным. Он сел на стул, ни о чем больше не спрашивая.

— Да, он не разбился… — строго продолжал Павлов, — он находится в хирургическом отделении госпиталя и, должно быть, через два-три дня будет на службе… я только что от него. Все, кажется, обошлось.

Шатеркин был потрясен. Ведь прошло всего только два часа с тех пор, как он встречался с Котельниковым в отделении милиции, которое находилось в районе табачной фабрики. И вдруг Котельников оказывается в больнице. Что же случилось?

Михаил Алексеевич грузно опустился в кресло.

— Так мы расплачиваемся за свое легкомыслие и ошибки, — сказал он вздохнув.

— Опять погорячился?

— Видимо, так… Когда Котельников уже в госпитале пришел в сознание и увидел меня, он зарыдал тяжело и горько от слепой беспомощной злобы… Спросил чуть слышно: «Ушел он, товарищ полковник?..» — и опять погрузился в беспамятство…

Михаил Алексеевич сидел в пол-оборота к письменному столу, говорил уже спокойно, медленно и глядел не в кабинет, а куда-то в большое открытое окно, в непроглядно черную ночь.

А дело было так. Вепринцев, обеспокоенный мыслью, что им кто-то заинтересовался, стал более внимательным и настороженным. И вдруг он заметил оперативного работника уголовного розыска. Котельникову следовало сейчас же изменить тактику или, наконец, вовсе выйти из поля зрения преступника, передав наблюдение за ним другому работнику, но он подумал, что его никто не видит, что все идет как нельзя лучше и теперь ему осталось только довести свой план до конца. Тогда Вепринцев, ловко воспользовавшись движением транспорта по восточному тракту, вскочил на ходу в автобус, который шел в сторону пригородного совхоза, а Ефимка Стриж сел в другой автобус, шедший к центру. Котельников на какое-то мгновение растерялся. Потом он бросился за тем автобусом, на котором уехал Вепринцев, обогнал его, оставил автоинспектору свой мотоцикл, а сам — на автобусную остановку. И только он успел прыгнуть на подножку, страшной силы удар в грудь отбросил его на мостовую. Вот вам и конец этой печальной истории… — грустно вздохнув, закончил полковник и, чуть сутулясь, подошел к окну.

Павлов всегда относился к такого рода происшествиям с мужественным спокойствием, так же, как боевой командир относится к потерям в строю. Он знал, что когда работник четко усвоил задачу, когда он хорошо знает свой маневр, происшествия — явление весьма редкое. И если в боевых действиях людские потери неотвратимы, то в борьбе с преступными элементами они хотя и не могут быть исключены вовсе, но должны быть сведены до минимума. Он знал из личного опыта, что в единоборстве с преступником решающим фактором является не физическая сила работника и его оружие, хотя необходимо и то и другое, а тонкая и смелая тактика его, разумный и холодный расчет. У старшего лейтенанта не хватило выдержки, и он дорого поплатился. Теперь надо сделать все, чтобы Котельников как можно скорее встал на ноги.

Шатеркин поднялся.

— Разрешите, Михаил Алексеевич, мне сейчас же побывать у него? — спросил он, отодвинув стул.

— Вы мне нужны, — коротко сказал Павлов. — В госпиталь сходите позже.

Он подошел к географической карте, висевшей на стене, и надолго задержался возле нее. Шатеркин стоял у стола в ожидании указаний.

— Сегодня поступила интересная справка, — отвлекаясь от карты, заговорил полковник. — Из нее видно что Вепринцев Иван Петрович является тем самым лицом, с которым нам приходится иметь дело. Вот так… не придерешься, с формальной стороны — все в порядке, и документы в кармане…

Шатеркин недовольно нахмурился. «Неужели и здесь ошибка?» Полковник угадал его настроение, успокоил:

— Не отчаивайтесь, Николай Иванович, все пока впереди.

— Да, но меня заинтересовало это…

— Вполне понятно, — перебил полковник. — У нас есть и другая справка, справка о настоящем Вепринцеве Иване Петровиче, о том самом, который до ухода на фронт работал шофером в гастрономе и который проживал со своей семьей по Московской улице в доме № 27. Вот этот-то Иван Петрович до сих пор к своей семье не вернулся. В декабре прошлого года он был в американском лагере так называемых «перемещенных лиц» в Мюнхене. Известно, что он много раз обращался к администрации лагеря, в различные учреждения, которые занимаются репатриацией, и настоятельно просил отправить его на родину, к семье. Но… не все просьбы там выполняются…

В дальнем от стола углу ожили старые большие часы; молоточек отстукал десять глухих и мерных ударов. «Так я и не предупредил Катю, чтобы она не ждала…»— на какой-то момент вспомнил Шатеркин и опять прислушался к спокойному ровному голосу полковника.

— А после декабря?..

— А вот после декабря он куда-то исчез, — ответил полковник. — В этом лагере его больше никто не видел.

— Очевидно, увезли в Америку.

— Вряд ли! Они скорее всего нашли ему подходящее местечко где-нибудь на европейском кладбище. И таким образом на европейской земле появится еще одна могила неизвестного солдата…

Полковник взял под руку капитана и подвел его к большому дивану, затянутому парусиновым чехлом. Они сели. Удобно устроившись на широком диване, полковник поглядел в глаза капитану и спросил:

— Итак, Николай Иванович, мы подошли к финишу. Что будем делать дальше?

— Мое мнение — брать, — немного подумав, ответил Шатеркин. — Сейчас же, без промедления арестовать Вепринцева, Стрижа, привлечь по этому делу Онучина и начинать следствие.

— Пожалуй, правильно, — согласился Павлов. — И Котельников такого же мнения. Я, признаться, тоже не против: доказательств собрано немало и преступнику пока еще не удалось совсем скрыться… — Михаил Алексеевич помолчал, задумчиво потер виски и опять вопросительно поглядел на Шатеркина. — А если все-таки на некоторое время воздержаться от ареста?

— Не понимаю вас товарищ полковник.

— Не понимаете? — улыбнулся Павлов. — Придется объяснить. Из того, что нам удалось собрать, видна конечная цель преступления. Вепринцев ищет золотые клады Дурасова, не так ли?

— Но ведь их уже нет, Михаил Алексеевич, — с удивлением сказал Шатеркин.

— Да, я сам проверял сведения профессора Данилина и получил справку из Комитета Госбезопасности о том, что золото, запрятанное Дурасовым и Лукашкой, разыскано еще в 1927 году и передано в государственное хранилище. Все это правда. — Павлов сделал небольшую паузу, шлепнул широкими ладонями по коленкам и оживленно продолжал: — Есть другие обстоятельства, которые нельзя не учитывать. Надо полагать, что Вепринцев, прежде чем убрать со своей дороги Керженекова, вытянул из него все, что тот мог знать о Лукашке, что мог слышать о кладах. Потом он завладел этой «частной перепиской». Он не глупый человек и не мог наивно думать, что в этих старых бумагах укатано местонахождение золотого клада. Они понадобились ему для того, чтобы не рисковать понапрасну, преступники такого масштаба не любят пустых увлечений, они обычно идут наверняка. Вепринцеву перед выходом в такое далекое и полное риска путешествие необходимо было откорректировать свою карту, уточнить координаты, которыми могли его снабдить там… Ну вот, когда он все это сделал, нашел надежных сообщников, он поступил на работу, как сообщила вам Онучина, и теперь срочно собирается в Сибирь.

Шатеркин с интересом слушал полковника.

— В Сибирь Вепринцев отправляется не на экскурсию, Николай Иванович, а чтобы завладеть кладом. Кто сейчас может сказать, что все золото, которое раскидал по тайге Дурасов, нашли? Никто. Свидетелей нет. И если мы разумно поступим, может быть, и на нашу долю придется кусочек Дурасовского наследства, а?

— Это было бы совсем неплохо, — оживленно воскликнул Шатеркин.

— Вот и я так думаю, — усмехнулся Павлов. — Если сейчас арестовать Вепринцева, мы даже не сумеем до конца проверить, насколько основательны эти предположения.

Павлов откинулся на спинку дивана, на минуту устало закрыл глаза.

— Да-а, будем считать, что Вепринцев уже выехал, — снова заговорил он. — в городе ему больше нечего делать…

Шатеркин кивнул головой.

— По нашим сведениям, он до последнего времени не был уверен, что на его след напала милиция. Однако игра наша кончилась, теперь он, к сожалению, знает, что уголовный розыск занимается им. Котельников не только ускорил развязку, но и поставил нас перед необходимостью сейчас же пересмотреть все наши действия…

Полковник легко и быстро поднялся с дивана и снова подошел к карте. Несколько минут он задумчиво вглядывался в тонкие очертания рельефа, в мелкие надписи населенных пунктов.

— Примерно здесь находится это сибирское село, — показал он линейкой. — Далековато, но… Кстати, вы хорошо изучили парикмахера Тагильцева?

— Мне кажется, что это честный и порядочный человек, на которого можно положиться.

— Вот и хорошо… — Михаил Алексеевич, постукивая по руке линейкой и глядя в лицо Шатеркину, сказал: — Я думаю, что с первым же самолетом нужно отправить его туда, на родину, а завтра утром и вам в путь-дорогу.

— В село Рыбаки? — удивился Шатеркин.

— Совершенно верно.

Павлов положил Шатеркину на плечо руку.

— Я позабочусь о том, чтобы местные органы милиции сегодня же были предупреждены о вашем вылете. А теперь нам необходимо серьезно поговорить о деталях…

26. Удивительное совпадение

Почтовый поезд нагонял расписание. Под колесами гремели стальные стрелки, переезды, тяжело грохотали железные мосты. Пассажиры как могли коротали время. Вепринцев, наклонив голову, упрямо и долго глядел на шашечную доску, тщательно обдумывая ход. Против него, сгорбившись, сидел Ефимка Стриж, худой и несуразно длинноногий, как застарелый опенок. Он отчаянно и нервозно парировал, чтобы избежать поражения.

— О-о, ты знаменитый игрок!..

— Опять прошляпил, — сквозь зубы процедил Стриж.

Еще два-три решительных хода — и он, оказавшись в безвыходном положении, сдался.

— Все… Это будет пятое поражение, — вздохнул Стриж задышливо и хрипло и опять стал расставлять шашки.

— Оставь! Надоело. И в шестой раз проиграешь. — Вепринцев положил на шашечную доску свою большую волосатую руку, осыпанную бурыми веснушками.

— Все равно ведь нечего делать?

Вепринцев, не отвечая, отвернулся к окну. За вагоном в монотонном кружении бежала бескрайняя ковыльная степь, холмы, неглубокие распадки, заросшие шиповником, мелким березняком и черноталом. Вдалеке, а местами у самой дорожной насыпи, бродили табуны скота, одинокие всадники-чабаны кое-где возвышались над курганами, словно былинные богатыри. Вглядываясь в эту безмятежно-унылую картину, Вепринцев хмурил редкие рыжеватые брови. Скучная степь, ленивые табуны, всадники — все это, кажется, он уже видел. Быть может, это чем-то напоминает далекий, очень далекий Техас, пыльную жаркую пустыню, поросшую колючками, отважных ковбоев на мустангах… Но где же знаменитые лассо? Нет и огромных карикатурных сомбреро на головах этих всадников, их талии не затянуты широкими старомодными ремнями, за поясами не торчат тяжелые пистолеты. Да, это не Техас!

Вепринцев весь ушел в воспоминания, он прислонился к стене и закрыл глаза. Трясти стало меньше. «Ушел, кажется, удачно и вовремя, — подумал он, вспомнив последние дни, проведенные в городе. — А теперь пусть даже величайший детектив мира возьмет в свои руки это дело, он не будет иметь удачи. Чисто сработано! А может быть, папка наведет на след?» — Он открыл глаза, поглядел на плотно набитый рюкзак, презрительно взглянул на Стрижа, дремавшего на своем сидении, и снова зажмурился. «Это невозможно!.. Только дурак может подумать, что обыкновенному вору понадобится папка какого-то безнадежного старья. Добрый, хорошо воспитанный вор идет на ценности, на капитал… Разве могут его заинтересовать старые бумаги? Этот хлам скорее привлечет внимание легкомысленных шпионов, которые за гроши продают свою жизнь…»

И опять перед ним вырос огромный чужой город, прямые ровные улицы, скверы, оживленные бульвары. Вот первая встреча с Керженековым, короткий разговор, осторожное «прощупывание», туманные намеки. Потом опять встречи, они теперь носят все более конкретный характер. Снова уговоры, обещания, просьбы, угрозы… И тот конец, который не входил в планы Вепринцева…

Он опять взглянул на Стрижа, и крупные губы его презрительно шевельнулись. Если бы Стриж не дремал, он бы, наверно, услышал: «Эх ты, жалкий кусошник…» Вепринцев еще раз поглядел на серый пузатый рюкзак, на черную форменную фуражку с голубой окантовкой и блестящим значком геолога на околыше. На вешалке, в такт движению поезда, покачивалась поношенная, но вполне опрятная форменная куртка. С Иваном Вепринцевым все было кончено, его больше не существовало. Теперь он уже не шофер Вепринцев, а младший геолог Павел Бусакин, и едет по делам геологической службы очень далеко, в Сибирь, в тайгу…

Сегодня Бусакин, завтра Иванов. А вообще, не все ли равно, кем называться? Лишь бы иметь деньги и власть, остальное — сущие пустяки!

Однако Вепринцев все эти дни был неспокоен и зол, и чем быстрее шел поезд, приближаясь к неведомой станции, тем глубже вползала в душу тревога; временами дело, за которое он с такой энергией взялся, представлялось ему безнадежно пустым. Тогда он с сожалением вспоминал тот непутевый час, когда в одном чикагском притоне свела его нелегкая с плюгавеньким, пропившимся человечком. Подав холодную и неприятно сырую, как лягушка, руку, он гнусаво молвил: «М-мею честь представиться: Леонид Дурасов!» Это был сын того беглеца-приискателя, который без славы и почестей закончил свою шальную жизнь на далекой чужбине. Вепринцева в тот вечер нисколько не интересовал этот худосочный хлюст в сером с чужого плеча пиджаке. Тогда его волновала заманчивая перспектива крупного дела. Шутка сказать: такоедельце подвернулось. Если бы оно было поручено кому-нибудь другому, Вепринцев, вероятно, счел бы себя смертельно обиженным человеком. Кому еще можно поручить это дело, коль оно так прочно связано с русской землей? Ведь он американец русского происхождения и опытный чикагский гангстер. Он хорошо знает язык, обычаи страны, из которой бежал в 1922 году. Тогда он был очень молод и звали его Федором. Наверно, и сейчас в приволжской деревне Васильевке есть люди, которые помнят, как в Октябрьскую годовщину кулацкий сын Федька поджег большой деревянный дом сельсовета, где шло торжественное заседание. Поджег и сбежал.

И вот с тех пор мыкается по белому свету.

Его никогда не интересовала политика. Последние представления о России у него сложились из сообщений в американских газетах и радио. Он боялся: а вдруг предложение Дурасова — это какая-нибудь ловушка, на которые так способны все русские? Его заверили еще раз, что тут чистое и богатое предприятие и что риск будет сторицею оплачен. И он рискнул. В конечном счете, не все ли равно, где грабить — в Америке, во Франции или в России? Золото не пахнет, везде оно имеет одинаковый солнечный блеск и радостно ощутимую тяжесть.

Дурасов рассказывал о кладе с увлечением, с азартом игрока. Он говорил о таких подробностях, как будто бы только вчера сам, своими руками перетаскал в укромное место добротные кожаные мешки и засыпал их толстым слоем земли… Из его рассказа выходило так: лежит это золото в определенном месте в тайге, не очень далеко, и стоит только туда добраться — а это тоже не составляет большого труда, — немного поковыряться в земле, и клад будет лежать у ног счастливца…

На деле все оказалось не так просто, как обрисовал Дурасов. Но как ни сложна была обстановка, как неожиданно ни переплетались догадки и версии, Вепринцев был уверен, что это не обман, не ловушка и пятьдесят шесть пудов золота — не выдумка Леонида Дурасова, а живое богатое дело. Сколько бы ни было досадных противоречий в этих старых бумагах, все-таки не зря же чья-то твердая рука написала на последней странице: «Лукашка умер. Поиски золота успехом не увенчались».

Но как же отыскать место, где упрятано золото, без этого старика Лукашки? Без его внука?.. Осталась одна надежда — двоюродный брат Лукашки Оспан. Он, кажется, опытный проводник. К нему и ехал теперь Вепринцев.

— Это последнее, на что я иду, — мысленно решил он.

Вепринцев, поглядывая на Стрижа, безвольно качавшегося из стороны в сторону, подумал: «А тот мальчишка, Ромка, был, кажется, лучше этого… Впрочем, все они величайшие бестолочи и ротозеи, понятия не имеют, что такое приличный бизнес…»

Поезд сдерживал бег. За окнами вагонов мелькали, серые, приземистые постройки, редкие тополя и березки. В вагоне началось движение, в лучах солнца золотистым облачком закружилась пыль. Кто-то громко назвал станцию. Стриж перестал дремать, приподнял свою маленькую, необыкновенно длинную голову, глянул в окно.

— Следующая наша. Каких-нибудь сорок минут, и мы приехали…

— Что, следующая — Широкое?

— Точно так. — Он глубоко зевнул, сухо скрипнул зубами и стал закуривать. — Да-а, это только начало, — продолжал он, давясь. — Сто восемьдесят километров по тайге что-то значат… И дороги не знаем.

Оба задумались. Стриж неторопливо курил, глядел куда-то в окно, запорошенное красноватой, словно ржавчина, пылью. Длинные, мосластые руки его были разрисованы, как у индейца, бросались в глаза длинные тонкие пальцы, которым, пожалуй, позавидовал бы самый одаренный музыкант. Но этим пальцам суждено другое. Они никогда не касались клавишей рояля и струн скрипки. Зато сколько глубоких и темных карманов ощупали они. Стриж только недавно отбыл срок за последнюю кражу и вот теперь снова вышел на «большое дело». Он очень мало знал о своем новом партнере — у воров не принято интересоваться друг другом — знал он одно: это вор с большим именем, много видевший и везде побывавший — он «промышлял» в богатой Америке, неспроста же Ромка Онучин так попал под его влияние, так увлекся его заграничными сказками, что сразу сменил свою кличку и стал воровать по-новому. И если бы подражание не зашло так далеко, он не попался бы глупо, а ехал бы в этом вагоне, и тогда, наверно, Вепринцев и Стриж чувствовали себя веселее и увереннее: как-никак — трое! Стриж понимал, что его роль в этом длительном путешествии сводилась скорее к обязанностям проводника, чем, равноправного соучастника. Вепринцев не особенно посвящал его в свои планы. Да и к чему это? Стриж и не настаивал на том, чтобы перед ним были открыты сейчас же все карты.

А вот и Широкое. Пассажиры толпились в тамбуре, задевая друг друга чемоданами и мешками, но Вепринцев и Стриж не торопились: не спеша оделись, взяли свои рюкзаки, сумки. Случайно взглянув в окно, Вепринцев вдруг отпрянул назад. Его нескладное лицо с выдавшейся вперед челюстью стало землисто-серым. «Что за чертовщина?.. Где я видел этого человека? Его морда мне хорошо знакома…»

Он дернул за рукав Стрижа, уверенно направлявшегося к выходу, а сам, прильнув головой к стенке вагона, стал наблюдать. «И эта хромая нога… так все хорошо знакомо… Но где же я видел этого типа?» — лихорадочно вспоминал Вепринцев.

— Ну, что ты остолбенел? — недовольно проворчал Стриж, толкаемый из стороны в сторону пассажирами. — Все выходят, а мы чего торчим в проходе?.

— Подожди… Ах да!.. Это, кажется, тот самый хромой парикмахер, который работал там… возле лестницы… — Тревога Вепринцева возросла. Он почувствовал, что попал в западню. Что же делать?! Вернуться в купе на свое место и проехать дальше, хотя бы до следующей станции, чтобы за это время хорошенько обдумать всю сложность положения? А может быть, пойти прямо и встретиться с ним, как со старым знакомым?

Почти все пассажиры, которым следовало сойти на этой станции, покинули вагон. Освободившиеся места занимали новые люди. В это время к Тагильцеву подбежал какой-то молодой человек и кинулся в его объятья. Эта неожиданная сцена несколько успокоила Вепринцева. «Теперь ясно: парикмахер здесь кого-то встречает, должно быть, родственника… А может быть, это инсценировка?» На всякий случай Вепринцев послал вперед Стрижа.

Но поведение Тагильцева и молодого хакаса, с которым он только что крепко расцеловался, не могло вызвать никаких подозрений даже у такого опытного наблюдателя, как Стриж.

Только Вепринцев вышел из вагона, как гулко прозвучали звонки отправления, пронзительно и резко заревел паровоз, окатив стоявших на платформе клубами неприятно теплого пара. И опять застучали колеса, грязное помело дыма разлохматилось над вагонами состава. Черный грохочущий поезд без оглядки побежал в тайгу, в глубокую и неровную расселину, разломившую пополам горный хребет. Вот еще раз мелькнул последний вагон, с красным пятном позади, и все исчезло. Только сердитый рокочущий гул доносился сюда, да серая полоска дыма жалко и сиротливо витала над сумеречно-темной тайгой.

Вепринцев подошел поближе к парикмахеру.

— Надо было телеграмму вовремя дать, — с легким укором говорил своему собеседнику Тагильцев. — Вчера чуть не целый день ждали и сегодня уже второй поезд встречаем. Так же не делают, дорогой!

Стриж достал папироску и, любезно извинившись, спросил:

— Товарищи, нет ли у вас спичек?

— Пожалуйста, как нет… — суетливо зашарил по карманам молодой человек.



Тагильцев оглянулся и встретился взглядом с Вепринцевым. «Черт возьми! Неужели он не узнает меня? А может быть, я ошибся?» Но не успел Вепринцев закончить этой мысли, как Тагильцев опять повернулся к нему и неуверенно спросил:

— Вы меня не узнаете?

— Кажется, нет, — хрипло ответил Вепринцев, вглядываясь в лицо Тагильцева.

— А я вот по бороде вас узнал…

— Как это можно? — удивленно засмеялся Вепринцев.

— Как видите, можно… Вы у меня брились несколько раз. Помните, в Управление округа вы заходили?..

Вепринцев нахмурился, делая вид, что он напряженно припоминает. Потом лицо его озарилось улыбкой, он широко развел руками.

— Конечно, конечно, теперь вспоминаю!.. Очень приятно… очень хорошо встретить в такой глуши знакомого человека. Ну конечно, я туда приходил, в это Управление… Ни один порядочный геолог не может пройти мимо него. И как вы попали сюда, в такую даль?

Тагильцев ответил ему настолько просто и непринужденно, что тревога Вепринцева почти совсем исчезла.

— В трудовом отпуске. На родину отдохнуть приехал. А здесь племянника встречаю… Вот он, Илюшка, познакомьтесь, — не без гордости сказал Тагильцев, подтолкнув в бок парня.

— Очень рад, — сдавил руку молодого человека Вепринцев. — Павел Иванович, — отрекомендовался он и кивком головы указал на Стрижа. — А это мой помощник, техник Ефимов.

— Чего же мы стоим здесь? — спохватился Тагильцев. — Может быть, в буфет заглянем? С дороги бы перекусить не мешало, чайку испить…

— Мы очень спешим, — поторопился ответить Вепринцев, — как бы не опоздать на машину.

— Об этом нечего беспокоиться, машины здесь идут каждые полчаса. Кругом прииски, разработки… — Тагильцев обвел взглядом темные очертания высоких гор, со всех сторон подпиравших маленькую одинокую станцию. — А вам в какую сторону? Дорог здесь много.

— Нам… — замялся было Вепринцев. — Да тут до одного села… Рыбаки называется.

— Рыбаки?.. Так мы будем попутчиками вам до самого места, — радостно ответил Тагильцев, — мы в Рыбаки и едем…

Вновь тревога и подозрение охватили Вепринцева.

Теперь Тагильцеву нетрудно было убедить своих новых друзей, что перед выездом в такой трудный далекий путь нужно не только хорошо отдохнуть, но и добротно закусить.


27. Мирная профессия

Вторые сутки Котельников лежал в госпитале. Вторые сутки не выходила из головы печальная история погони за преступниками, и чем глубже он вдумывался в свои действия, тем яснее видел ошибки.

— Ушел, дьявол, ушел, — сдерживая бессильную ярость, шептал Котельников. — Теперь все начинай сначала.

Он повернулся лицом к стене.

— Проглядел, еще как!.. — продолжал Котельников. — Прошляпил — это, пожалуй, самое подходящее, шляя-па! Чепчик старушечий!

Больше всего тяготило его сознание своей беспомощности. Ему, человеку постоянного движения, казалось, что нет ничего на свете более угнетающего, чем лежать без дела день, другой, третий.

«…Вот тебе и мирная профессия. Больше двух лет на фронте пробыл, а в госпитале по-настоящему так и не довелось полежать. А здесь попал, да еще как глупо… Из этого ты, голова садовая, должен сделать правильный вывод: каждая шишка — предметный урок, каждый синяк — памятная заметка.

А голова, кажется, и в самом деле немножко побаливает и кружится, кружится…»

Котельников весь ушел в думы.

Вспомнилось, как поступил он на службу в милицию. Кончилась война. Со всей силой встал перед ним вопрос: за что браться, к чему приложить свои руки, разум? Может быть, вернуться на завод? Даже стыдно было выбирать что-то другое, ведь он вырос на заводе, начал учеником, а на войну ушел хорошим рабочим-кожевником.

Но задолго до демобилизации его неожиданно вызвали в политотдел. Начался обычный разговор: не наскучило ли служить, пишут ли что из дома, — должно быть, не знали, что у него нет никакого дома. А потом вдруг спросили:

— Вот, товарищ гвардии сержант, какое дело… Как вы смотрите на работу в милиции?

Этот вопрос захватил Котельникова врасплох, он даже не понял сначала, о чем идет речь.

— Как смотрю?.. Ну, как полагается на нее смотреть, так и смотрю.

— А все-таки, как?

— Работа неплохая…

Котельников осторожно и недоверчиво поглядел на сидевших против него офицеров и спросил недоуменно:

— Ну а я-то при чем тут? Какое я отношение имею к милиции?

Офицеры рассмеялись.

— Пока никакого. Пригласили мы вас для того, чтобы договориться на будущее. Может быть, из армии пойти вам на работу в милицию? Как вы думаете?

— Вон что!.. Серьезное дело…

Долго не мог ответить на этот вопрос Котельников, несколько дней. Все думал, взвешивал, советовался и, наконец, решил идти. А сколько пришлось услышать насмешек, сколько довелось увидеть колючих и ехидных улыбок! Однажды какой-то шутник повесил на койку Котельникова полосатый жезл уличного регулировщика. Но Котельников будто не заметил, промолчал, и жезл вскоре исчез.

— Значит, в милицию?.. — спросил как-то, лежа на койке, широкоплечий сержант.

— А что?

— Да так, знаешь, пьяные и прочая шпана… Представляем тебя в этом жизнерадостном окружении. Гвардии старший милиционер Котельников! Здорово!..

— Ну, а что же тут особенного? — начинал сердиться Котельников.

— Конечно, ничего, — вступил в разговор другой сосед. — Жалованьишко, правда, небольшое, одна мелочь, но это ничего, зато в неделю больше тумаков от пьяных наловишь, чем получишь рублей за месяц…

Тогда Котельников поднялся с койки. Никто раньше никогда не видел на его лице такого страшного гнева.

— Эх, ты!.. — задыхаясь, сказал он. — Где же твое сознание? Как ты рассуждаешь, а? Я иду в милицию не за деньгами, не за длинным рублем, а по призванию души, вот что!

Все насторожились и ждали, что будет дальше. Но Котельников, помолчав, сказал сдержанно:

— Хоть ты и долго жил в боевом солдатском коллективе, а ничему, видать, не научился… — И продолжал уже мирно: — Ну посуди сам, войну мы кончили, захватчиков прогнали. Ты думаешь, на этом точка поставлена? Нет! У нас кроме внешних врагов имеются и внутренние. Кроме всяких шпионов, разных лазутчиков есть еще хулиганы, воры, мошенники всякие, которые государственный карман со своей грязной мошной путают. А порядок общественный — это что, само собой установится, да?..

— Все это так… Правильно ты говоришь. — сдавался сосед, — но все же милиция…

— Что милиция? — Котельников откинул с себя колючее солдатское одеяло, сказал в раздумье: — Милиция, дорогой товарищ, у нас советская, рабоче-крестьянская, наша. По существу говоря, если транспорт родной брат Красной Армии, то милиция — родная сестра по оружию!

Даже озорной белокурый сержант после этого разговора не заводил больше своих шуток.

Что служба эта нелегкая, беспокойная, Котельников понял сразу, с первых дней. Потом повстречался с капитаном Шатеркиным. Работа в его подчинении увлекла Котельникова своей конкретностью. Вскоре он стал кадровым офицером милиции. И теперь Котельников уже не думал над тем, хорошо он поступил или плохо, идя на милицейскую службу. Служба целиком захватила его.

И может быть впервые за время работы в милиции Котельников так глубоко заглянул в свою жизнь.

Размышления его неожиданно оборвались: он услышал чей-то неуверенный голос.

— Дядя Котельников… а дядя Котельников, слышите, мы к вам пришли…

Котельников повернулся к окну. Из-за косяка на него глядели черные настороженно-озорные глаза Толика.

— Как ты сюда забрался?! — тихо воскликнул Котельников.

— А там Миша… Я у него на спине стою…

Котельников даже несколько растерялся, но тем не менее он не мог не почувствовать и радости — встреча приятная. Торопливо натянув на плечи широкий больничный халат, он выглянул за дверь — сестра куда-то отлучилась — и, заметно прихрамывая, вышел из палаты. Ребята встретили его как давнего знакомого.

— Немного прихрамываете?

— Болит здорово, да? — наперебой расспрашивали они Котельникова.

— Это не так важно, дорогие друзья. Лучше расскажите, как это вы разыскали меня? По радио о моем местонахождении, кажется, не объявлялось, в газетах не писалось.

— А мы все равно нашли, — похвалился Толик.

Они зашли в решетчатую беседку, увитую плющом, сели.

— Так… Насколько я разбираюсь в секретах, вас послал ко мне дядя Коля? — закуривая, спросил Котельников.

— А где он, дядя Коля-то?.. Где? — с нетерпением заговорили мальчишки.

— Сейчас на службе, конечно, — ответил Котельников, взглянув на солнце.

— Не-е-ет… — отрицательно тряхнул головой Толик. — Его нигде нет.

— Нигде нет?.. — с удивлением переспросил Котельников.

— Он, наверно, в командировку уехал, — наклонив голову и будто что то отыскивая под ногами, сказал Миша. — Мы всех спрашивали, и никто не знает, даже у товарища полковника были…

— Ну и что же он вам ответил?

— Ничего не ответил, — грустно вздохнул Миша. — Сказал ждите гостинцев…

Долго они молчали, думали каждый о своем. Внезапно Толик повернулся к Котельникову и совершенно неожиданно спросил:

— А школа капитанов милиции есть у нас в Советском Союзе, дядя?

Котельников поднял на него глаза.

— Хочешь поучиться?

— Хорошо бы…

— Почему капитанов? Может быть…

— Ну, все же капитан, знаете… Он более ответственный и вообще, капитан… — пытался пояснить Толик.

— В общем, капитан, капитан, улыбнитесь, так, что ли? — скупо ухмыльнулся Котельников.

— Есть, да? — не успокаивался Толик.

— Есть такая школа, ребята.

— А как туда поступить?

— Закончишь десять классов, получишь аттестат зрелости, только, конечно, хороший, с отличными отметками, и поведение, конечно, учитывается… и тогда смело можно поступить.

— А раньше нельзя? Из семилетки, например? — спросил Миша.

— Нет, с семилеткой, дорогой мой, не примут. В такое учебное заведение с семилеткой — что ты, смеешься?

Котельников легонько потрепал Толину голову, вздохнул и подумал, что пора ему уходить из госпиталя.

28. Зачем тебе столько золота?

Вепринцев глубоко всхрапнул, словно взял заключительный аккорд, и, испугавшись, проснулся. «Фу, черт возьми!» Он оторопело поглядел вокруг, прислушался, но напряженный слух его ничего не мог уловить кроме беспечного и вольного храпа Стрижа, ничком лежавшего рядом, да глухих ударов собственного сердца. И хотя кругом еще стоял полумрак в небольшие подслеповатые окна уже настойчиво лезли трепотные тени погожего утра.

Поднявшись, Вепринцев неловко и грузно сел на постель и тотчас почувствовал во всем теле тупую усталость; в голове свинцовая тяжесть, во рту сухо и горько. Заметив в темном углу ведро, с водой он слез с шаткой скрипучей кровати и, шлепая по полу босыми ногами, пошел туда. «Кажется, вчера много выпили», — подумал Вепринцев и, зачерпнув полный ковш холодной воды, жадно припал к нему. На голую волосатую грудь прозрачной струйкой стекала вода, но он, казалось, не чувствовал этого, ему даже был приятен скользящий холодок воды.

В просторной деревенской избе пахло сухой майской полынью, и парным молоком: За дверью слышался негромкий рассудительный бабий говор, звякали подойники; во дворе печально мычала корова, с нетерпением-ожидая хозяйку; вполголоса журились гуси, твердо постукивая клювами в пустое корытце; зевластый петух, взлетев, на забор, оглушил всех своим озорным, криком.

«Вот это и есть Рыбаки, — подумал Вепринцев, тихо позевывая. — Ры-ба-ки… Обыкновенная; вонючая-деревня… А пили и в самом деле очень много?. Нехорошо…»

Он вспомнил веселого добродушного парикмахера Семена, его племянника Илюшу, старого хакаса Оспана, единственного живого родственника Лукашки, штейгера Гурия… А что же все-таки болтал про Лукашку этот старый вахлак Оспан? Он, кажется, говорил, что могила его где-то совсем близко отсюда? Ну к чёрту могилу! Он еще рассказывал о нем какие то занимательные сказки. Смешно, будто этот старый козел понимал что-то в горных работах, хорошо знал те места, где лежит золото… А впрочем, черт его знает, может быть, и знал.

В избе стало совсем светло, радостные блики солнца заиграли на большом самоваре, стоявшем на столе, на безделушках развешанных по стенам, — все небогатое убранство деревенской горницы теперь было на виду. Вепринцев снова улегся в постель и с любопытством глядел на стол, на сундук, покрытый дерюжкой, долго разглядывал огромные ветвистые рога марала, висевшие над кроватью, старое, с черными стволами ружье. Потом он толкнул ногой Стрижа.

— Довольно тебе храпеть. Что ты, как запаленный мерин?

Стриж долго моргал припухшими, налитыми розоватой мутью глазами, отрывисто кашлял и молчал.

— Когда ты пьян, ты настоящая свинья, — сердито проворчал Вепринцев, почесывая, широкую, бугристую грудь, — Болтаешь много…".

— С этим согласен, правильно, — угрюмо ответил Стриж и виновато поглядел на Вепринцева. — Наболтал что-нибудь, да?

— Что ты можешь сказать умного? Болтал, конечно, вздор всякий; как в тюрьмах сидел, как по чужим карманам шарил.

— Что же ты глядел? — прохрипел Стриж. — Треснул бы по физике, как следует.

— Только этого недоставало! А вообще для тебя тюрьма — самое подходящее место…

Стриж лежал, как прибитый пес.

Вепринцев слез с кровати, выглянул в окно, задумчиво походил по избе, прислушиваясь к легкому скрипу половиц, и взялся за рюкзак. За дверью, в другой половине, кто-то тяжело, задышливо охал.

— Это кто так изводится? — спросил Стриж.

— Ого, ты и этого не помнишь! — попрекнул Вепринцев. — Оспан, конечно, это же его изба… И тоже пьян, старая крыса… Но он все-таки умнее тебя, и мне кажется, он кое-что должен знать…

— А-а, может быть… Пойдет он с нами или нет? Как думаешь?

— Если не пойдет, нам трудно придется.

— Вчера вроде соглашался, а сегодня и отказаться может.

— Оспан один не хочет идти, боится. Все дело в Семене — он согласится, и остальные пойдут… Но он не хочет. Говорит, трудно будет, нога больная.

— Я думаю, Оспан уговорит его. Старику хочется подзаработать. Деньги, дорогой мой, великая сила!

Вепринцев выложил на стол содержимое рюкзака, что-то промычал себе под нос. Вот в его руках папка, замотанная грязной тряпицей. Он сел, развернул ее. Потом долго и внимательно разглядывал какие-то пометки, номера, надписи — одни были сделаны карандашом, другие — чернилами, некоторые успели выцвести и поблекнуть. Вепринцеву казалось, что он перелистывает не жухлые листы серой бумаги, а ворочает стопудовые глыбы горной породы, под которой лежит золото. И даже ко всему безразличный Стриж заметил алчный блеск в глазах своего нового друга. Он с удивлением поглядел на Вепринцева и подумал: «Колдун — не колдун, а какой-то ненормальный… Молится, что ли, на эти бумажки?» Вепринцев и на самом деле напоминал ослепленного страстью фанатика, шепчущего молитву. Он весь преобразился.

Наконец, вполоборота повернувшись к кровати, он воскликнул;

— Ну, пора вставать, Стриж! Нежности не совместимы с твоей воровской профессией.

— Какие нежности? Просто башка трещит, вот и лежу как бревно.

— Там в сумке осталось, вставай, — великодушно сказал Вепринцев.

Стриж не заставил себя просить. Он вскочил как ошалелый, кинулся в угол, где лежали их вещи, вмиг вытащил из сумки бутылку и, не ища посуды, опрокинул ее в узкий горячий рот.

— Хорошо, — наконец оторвавшись, сказал он и вытер рукавом губы. — Вот и просветление в голове начинается.

— К черту твое просветление, — крикнул Вепринцев, отодвинул от себя раскрытую папку, поднялся. Его голова почти касалась потолка горницы. — Ты понимаешь, где мы находимся?

— Где? В Рыбаках, в самой Сибири находимся… И если бы не ты, дьявол, я бы, может, ни в жизнь сюда не попал. Для такого человека, как я, здесь тоска смертельная. Я — житель большого города.

— Эх, Стриж! Какой же ты дурак! Пойми, мы находимся с тобой у золотого ключа, у волшебного родника, который может в один миг сделать нас миллионерами!

— Вот этого я бы не хотел! Хоть и вор, но миллионером быть не желаю.

— Почему же?

— Зачем мне это?

— Зачем тебе золото?! — удивленно вытаращил глаза Вепринцев.

— Ну да. Я так понимаю: честному вору оно одна помеха. Куда с ним, с такой кучей денешься? Еще жадность тебя за глотку сцапает. Порядочный вор живет одним днем и ворует не для того, чтобы разбогатеть, а для веселой жизни, для разгула. Зачем ему богатство — ему жизнь нужна! Эх, веселая волюшка…

— Ни черта ты не понимаешь!

— А ты здорово понимаешь! — впалые щеки Стрижа порозовели. — Ну скажи, зачем тебе столько золота?

— О-о!.. — Вепринцев запрокинул голову. Он весь ожил, воодушевился. — Зачем мне столько золота? Дурак! Когда у меня появится много золота, я уеду в Америку и буду самым счастливым человеком. Тогда я буду не рядовым гангстером — я буду крупным и знатным боссом. Сотни мелких и мельчайших гангстеров будут по-собачьи заглядывать мне в глаза и ждать от меня милости. Полицейский префект будет открывать мне дверцы автомобиля. Я буду строить политику. Я буду диктовать мою выборную программу. Я буду сенатором. Черт побери! Дай мне это золото, и я покажу себя всему миру. Я… я… Я откупил бы у старого хрыча папы римского все акции на Монако. Я одел бы на себя княжескую мантию. Я был бы владельцем мировой рулетки…

Вепринцев был неузнаваем: лицо его налилось кровью, глаза горели, в углах дрожащих губ появилась розоватая пена.

— Вот зачем золото! Зо-о-о-ло-то…

— Да, здорово, — пугливо поглядывая на дверь, про-шептал Стриж. — Большой у тебя план, приятель. Громадный план…

— Это уж не так много, мой дорогой Стриж, — несколько опомнившись, сказал Вепринцев. — Все богатые люди с этого начинают. А чем мы хуже их? Мы такие же воры, как и они, только меньше масштабом.

— У нас давно нет таких богатых воров.

Вепринцев думал о чем-то другом. Его лицо блестело от пота, взгляд был чужой и странно далекий. Он устало опустился на широкую скамью и вдруг засмеялся, сначала тихо, потом громко и неприятно.

— Да, я буду чертовски богат!.. И тогда я припомню своему боссу все обиды. Я всем припомню… Что так смотришь на меня, Стриж?

— Любопытно, вот и смотрю.

— А все-таки для нашего брата нигде так приветливо не светит солнце, как в Америке… Там все не так, все по-другому. Да, да… — Ему вдруг стало грустно. Вот уж скоро полгода, как он оставил чикагский притон, и с тех пор ни одного дня не был спокоен. Но ничего, теперь он многому научился. Теперь он смело может кое-что сказать «отцам Братства». И придет время, он скажет.

Он опять взялся за папку. К столу подсел угрюмый и молчаливый Стриж.

— Ей-богу, ты не похож на вора, — проворчал он покуривая. — Черт тебя знает, кто ты такой, колдун, что ли?

Но Вепринцеву не до Стрижа. Он снова, уже в который раз, листает папку, надеясь отыскать в старых бумагах незамеченные раньше сведения.

Вот перед ним листок — план какой-то горной выработки. Он сделан вольно и размашисто, видно, что чертила его неумелая, неуверенная рука. Но Вепринцев с жадностью читает пояснения, убористо написанные внизу. Нет, это не то, что ему нужно. Это какое-то предположение о новой золотоносной жиле, неведомо почему не тронутой при разработке всего массива. Но здесь автор вскользь указывает, что Дурасов и Лукашка часто посещали эту давно заброшенную выработку. Что их сюда влекло? А вот какое-то заявление: под ним десятка полтора неразборчивых подписей — робких каракулей. Вот еще одно заявление — пишет штейгер Лопатин. Жив ли он? Все говорят об этом золоте. Но где же оно? Штейгер даже приложил черновой набросок плана, на котором жирным пунктиром обозначил место, где искать клад. Но уже на следующей странице кем-то написана справка: «Искали, но золота не нашли». Другой неведомый автор написал «Прошение» горному инспектору, в котором изложил свои догадки о месте сокрытия золота. Он с подробностью очевидца описал три глубоких шурфа, в одном из которых, по его мнению, лежит золото, и предложил себя в проводники. Были ли когда-нибудь вскрыты эти давно заброшенные шурфы, здесь не написано.

— Эй, Стриж! Ты, кажется, опять дремлешь? — Вепринцев толкнул ногой табуретку, на которой сидел Стриж. Тот вздрогнул и поднял глаза.

— Еще что скажешь? Я хоть и закрываю глаза, но не беспокойся, все хорошо вижу.

— В этих вонючих бумагах сам черт задохнется. — Вепринцев прихлопнул по столу широкой ладонью.

— Столько золота! Так, думаешь, тебе и оставили, держи карман шире, — буркнул Стриж.

Вепринцев обдал его негодующим взглядом.

— Так может подумать только куриная голова, — сказал он сдерживаясь.

— Все твои рыжики[6], может, давным-давно выкопали и прибрали к рукам.

— Об этом здесь ничего не сказано, — возразил Вепринцев. — Если рылись здесь, нам следует искать в другом месте, понятно?

— А как же, конечно, понятно.

Вепринцев подумал над безграмотными, запутанными чертежами, составленными рабочими, и, отодвинув от себя папку, сказал:

— Золото есть, Стриж, не горюй. Этот хлам, хоть и дрянь, но кое в чем нам поможет.

— А что же горевать? Был бы харч да горилка — и тогда искать можно хоть целый год.

Вепринцев опять, наверно в сотый раз, вспомнил Леонида Дурасова, разговор с ним, его твердое заверение, что сам дьявол, если бы хотел, никогда не разыскал бы этого золота — так надежно оно укрыто. «Ведь он говорил о Заречной сопке, да еще о каком-то Оленьем ложке… За-ре-чная сопка… А вот о них-то здесь как раз почти ничего не сказано». Он опять уткнулся в папку.

— Вот, вот… Немножко есть. Какой-то чудак написал… и что же он тут написал? «Есть далеко в тайге Олений ложок, туда тоже ходили Лукашка с хозяином, а зачем — один бог да таежный леший знает. Добраться до того ложка — великая трудность, на пути множество всяких препятствий, да и дороги мы толком не знаем…» Ты что-нибудь понимаешь, Стриж?!

— Стриж, будь уверен, все понимает.

Вепринцев обмотал папку тряпицей, завязал шпагатом и сунул в рюкзак.

Скрипнули ворота, в задней половине избы зазвенели чьи-то свежие голоса. Вепринцев стал одеваться.

Пока он неумело и с трудом напяливал на ноги сапоги, которые никогда не носил раньше, в горницу, один за другим вошли старый Оспан, Семен Тагильцев, Илья и штейгер Гурий.

— Как спалось-ночевалось? — прямо из двери крикнул Тагильцев, ловко перекинув через порог ногу.

— Прекрасно, — ответил Вепринцев. — Я никогда и нигде так крепко не спал, как здесь, на этой соломенной перине.

— Оно так, эта перина, однако, получше пуховика, — заговорил Оспан, сощурив в улыбке глаза. — Я вот всю ночь на голой печи провалялся. Ох и жестка, язва, голимый камень! — он закашлялся.

Штейгер Гурий был уже навеселе, его старое бабье лицо в глубоких морщинах озарялось глуповатой улыбкой; по нему расплывался неровный пятнистый румянец. Илюша выглядел свежо и бодро, на широком лице, в узких, по-восточному скошенных прорезях, поблескивали умные и живые глаза. Вся его плотная, коренастая фигура дышала здоровьем, но в нем, как почти во всяком юноше, бросалась в глаза неловкая застенчивость, он будто стеснялся и чувствовал себя лишним в этой мужской среде.

Стриж добыл из сумки бутылку и дорожную алюминиевую чарку, принялся угощать.

— А ну-ка, дедок, пропусти эту капельку, и кашель твой сразу как рукой снимет. Лекарство, дай боже, испытанное, от всех болезней действует одинаково.

Оспан взял чарку, долго морщился, тряс черной без единого седого волоса косматой головой и часто вздыхал, будто ему предстояло выпить не водку, а яд.

— Да уж пей, Оспан, чего куксишься? — торопил штейгер, не чаявший дождаться своей очереди.

Оспан, наконец, набрался духу, опрокинул в беззубый рот чарку и тотчас уткнулся носом в корку черного хлеба.

— Ох-хо, шибко палит…

Когда-Стриж протянул чарку Илюше, тот решительно отказался.

— Не хочу… Зачем это мне?

— Нам больше достанется, — обрадовался штейгер.

Оспан пожевал зеленое луковое перышко и произнес:

— Зашли сказать — согласны мы вас проводить в тайгу. И Семен соглашается, если заработок подходящий будет.

— О-о! Это очень хорошо! — воскликнул Вепринцев. — На заработок обижаться не будете.

— Отчего же не выручить, если хорошие люди просят, — поддержал Тагильцев. — И дядя Гурий пойдет, он ведь специалист по горным делам, ему весь наш район хорошо знаком.

Вепринцев почувствовал, как счастье неудержимо идет в его руки.

29. Искатели клада

На рассвете, когда вокруг Рыбаков, по низинам, лежал сырой студеный туман, принесенный от озер, со двора Оспана выехала пароконная повозка.

Две коренастые мохноногие лошади рванули с места и пошли широкой рысью к тайге. Утро начиналось хмурое, воздух был влажным, тяжелым; с дальних таежных хребтов, клубясь, сползали тучи.

Оспан с тайным подозрением поглядел на темно-бурое облако и молча нахлобучил картуз.




В глубокой просторной повозке, набитой свежим сеном, котомками, рюкзаками, охотничьим и рыболовным снаряжением, сидели все участники путешествия. И каждый из них, отправляясь сегодня в далекий путь, думал о своем. Илюша, ловко управляя резвыми лошадками, думал не только, как бы надолыше сохранить их резвость и силы, а больше о том, что еще нового найдет он в тайге, какие приключения поджидают их там. Семен Тагильцев, полулежа в повозке, с тревоги поглаживав свою злополучную ногу: выдюжит ли она такую нагрузку, не подведет ли. Вепринцеву сегодня казалось, что он как никогда близок к цели. И хотя преодолены далеко не все трудности, он отчетливо ощущал под ногами ту землю, которая надежно хранит золотой клад. Не сегодня-завтра он раскроет эту тайну, и в его руках будут несметные богатства. Он незаметно, испытующе поглядел на своих спутников.

«Можно ли положиться на этих дурней? Не подвели бы…» Но чем дольше и пристальней глядел на них Вепринцев, тем меньше у него оставалось сомнений. Вот старый Оспан — его неловко подкидывает на рытвинах, но он будто ничего не ощущает, сонно покачивает из стороны в сторону головой б старом засаленном картузе и думает, вероятно, о том, сколько же раз за долгую жизнь пришлось ему ехать по этой тряской дороге и сколько еще предстоит проехать по ней. Кажется, только Стриж и Гурий ни о чем не думали. Стриж с холодным безразличием глядел на дорогу, на синеющий впереди массив дремучего леса, на двух бестолковых собак, игриво бежавших за повозкой. Гурий, привалившись к мешку, дремал, порой коротко всхрапывая.

На память Вепринцеву приходило прошлое. Не сразу он стал гангстером. Вначале полубезработный, лотом безработный, затем бездомный бродяга, нищий… Человек каждый день хочет есть. Его желудок требовал пищи, а что делать, когда ее не на что купить? Тогда он еще не умел грабить. Однажды, когда он, голодный и злой, сидел на садовой скамейке и ожесточенно жевал резинку, чтобы хоть немного заглушить тоскующую боль пустого желудка, возле него остановился высокий худой старик с надменным холодным взглядом. Посмотрел, примерил про себя что-то, спросил:

— Безработный?

— Да, сэр.

— Встань.

Вепринцев покорно поднялся, исподлобья поглядывая на загадочного старика.

— Прекрасный экспонат, — проворчал тот, не сводя глаз с мощной фигуры. — Пойдем за мной.

Разговор был продолжен в мрачном вонючем полуподвале и очень быстро закончился подписанием договора. Вепринцев — тогда он носил свою настоящую фамилию — запродал себя за сто долларов медицинскому факультету колледжа. Старик с явным наслаждением ощупал тогда его, думая о том, как скоро он будет варить в котле это огромное, исхудавшее от постоянного недоедания тело.

Сто долларов — не состояние, и скоро Вепринцев опять, остался без денег. И тот же старик познакомил его с одним католическим чиновником, тот свел его с боссом, босс — с «Братством благочестивых колумбов»…

— А вот и тайга началась, товарищи геологи, — проснувшись от сильного толчка, сказал Гурий, прервав размышления Вепринцева. — Вишь, какая она сумрачная да задумчивая. Шумит…

Тайга гудит глухо и бесконечно. Редко в этот однообразный шум ворвется тревожный голос сойки или тонкий свист бурундука. Узкая, заплетенная между деревьев дорога полого поднимается в гору. Вепринцев с удивлением поглядывает на высоченные, в три обхвата лиственницы, на хаотическое нагромождение бурелома, на буйные, в человеческий рост травы. «О-о, как чудесно! Мне давно следовало убраться из этого шумного города. Здесь все куда проще, и люди — настоящие дикари, их легко одурачить. Прекрасно!..»

— Какой запах хороший, а? — заметил Тагильцев, принюхиваясь. — А вон видите? Кипрей цветет.

— О да, конечно, — рассеянно ответил Вепринцев, кидая свой взгляд то в одну, то в другую сторону, — Первобытный лес. Джунгли…

Стриж тоже напряженно зашевелил широкими тонкими ноздрями.

— Что-то не чую, — сказал он.

— Зато ты хорошо чуешь другой запах, там у тебя прекрасное обоняние, — посмеялся Вепринцев.

— Видать, первый раз в тайгу попадаете? — спросил Гурий.

Вепринцев насторожился, прищурив глаза, с подозрением поглядел на него.

— Почему же первый раз? — вмешался Стриж. — Тайга тайге рознь. Сюда, конечно, первый раз.

Штейгер замолчал и что-то замурлыкал себе под нос. А тайга становилась все глуше, темнее. Уже давно рассвело, но солнце так и не показалось. По небу торопливо бежали бурые, в рыжих опалинах тучи, они едва не задевали вершин деревьев. Иногда их с грохотом раскалывали короткие ослепительные зигзаги молний, и тогда тайга гудела еще тревожней. Из сумрачной глуши несло сыростью и грибами. Илюша молча погонял лошадей навстречу дождю и грозе. Стриж, заметив, с какой суеверной подозрительностью дед Оспан приглядывался к сердитому небу, спросил:

— Прихватит, да?

И не успел Оспан ответить, как в тайгу ворвался жестокий порыв ветра. Кругом заскрипело, завыло; по небу скользнула косая ослепительная спираль огня; впереди что-то оглушительно взорвалось, страшно затрещало — в одно мгновение глухая дремучая тайга стала кромешным адом. Гурий перекрестился и натянул на голову куртку.

— Правь под гору! — силился перекричать бурю Тагильцев. — Обождать надо-о!..

Они влетели в глубокий распадок. Здесь было еще темнее, а грохот бури заглушал все. Стриж, приподнявшись на колени, кричал что-то в ухо Оспану, но невозможно было понять что, и старик только торопливо мотал головой. Вот еще один ослепительный блеск молнии, страшный удар грома. Казалось, высокие скалы рушатся и превращаются в пепел — все тонет в ревущем на разные голоса мраке. С визгом мечутся под ногами у лошадей перепуганные собаки, летят сучья, сорванные с деревьев, ошметки серого мха, колючая хвоя, шишки…

Тагильцев, одной рукой опершись на Илюшино плечо, а другой придерживая фуражку, с тревожным волнением вглядывался вперед и помогал Илье управлять лошадьми.

— Бери правее, к ручью!.. — командовал он.

Илюша круто осадил озверевших от страха лошадей и свернул с дороги. Тяжелая повозка с грохотом перескакивала через трухлявые стволы упавших деревьев; в лицо сидевших жестоко хлестал кустарник. Все держались за повозку, как за спасительный островок, на который со всех сторон неудержимо неслись свирепые волны бушевавшего океана.

А лошади летели с неиссякаемой силой, и если бы не искусство Илюши, давно бы их повозка со всем багажом и пассажирами валялась где-нибудь под горой вверх колесами.

— Стой здесь!.. — крикнул Тагильцев. С огромным трудом удалось остановить лошадей.

— Привязывай крепче!..

Ветер сорвал с головы Тагильцева фуражку, растрепал черные волосы, пузырем выдул на спине гимнастерку. Но Тагильцев ни на что не обращал внимания — он натягивал палатку. Ему помогал Оспан. Движения обоих были энергичны, уверенны, здравый рассудок и расчет не покинули их и в эту минуту. Едва они успели поставить палатку, как новый порыв урагана потряс все вокруг, и на том месте, где они свернули с дороги, с протяжным стоном повалилась высокая лиственница, вздыбив могучу узловатую связку черных корней.

— Крепче вяжи лошадей… Убирай все из повозки!.. Тащи в палатку!.. Не зева-а-й-й… — кричал Тагильцев, еле удерживаясь на ногах.

Но вот опять взрыв, блеск огня, будто само солнце на мгновение упало в ущелье и зажгло горы. Каждая травинка, каждый камешек, каждая иголочка хвои обнажились на секунду с необыкновенной ясностью. Когда потух этот иссиня-белый огонь, в глазах некоторое время стояла черная мгла, а в ушах напряженно гудело, потом все вдруг увидели уродливый вековой кедр, расщепленный до половины и охваченный дымным пламенем.

Вепринцев дрожал, неразборчиво и сбивчиво шептал не то ругательства, не то обрывки молитв, пришедших на память.

Хлестнул ливень. Но смолистый кедр по-прежнему пылал и точно маяк, освещал темную глубину ущелья. Шуму и грохоту стало еще больше, сквозь стену дождя то и дело полыхали молнии. Ручей, возле которого расположились путники, потемнел и вздулся, как старческая жила.

Вдруг ураганный порыв ветра ворвался в палатку, рванул ее и опрокинул. Вепринцев закричал и кинулся прочь, за ним бросился Стриж.

— Куда бежите?! — кричал им Тагильцев. — Не становись к дереву — убье-е-ет.

Вепринцев, весь мокрый и грязный, метался под дождем, но негде было укрыться — всюду ветер и дождь, гром и сверкающая молния.

Илюша, дед Оспан, Тагильцев, промокшие до последней нитки, спасали палатку, с трудом закрепляя ее чем попало. Наконец им удалось установить ее. Дед Оспан тряс мокрой косматой головой, с волос текло. Широкая, вся в мелких сборках рубаха его прилипла к телу, но он даже пробовал улыбаться, ободрить других шуткой. Гурий молчал от страха, он будто весь оцепенел, не двигался. Оспан принялся отжимать подол рубахи, потом долго прислушивался к жестоким раскатам грома, к шуму дождя. Стриж и Вепринцев глядели на него с надеждой, будто в его власти было остановить стихию.

— Однако скоро пройдет… Над горами будто светлее стало, — сказал он.

— Ничего себе, светлее, — проворчал Стриж, — за два шага ничего не видно, как в парной бане.

— Э-э, это ничего… — оживленно заговорил Оспан, довольный тем, что нашлась одна добрая душа, которой надоело молчать. — Это очень даже хорошо. — Он пошарил по карманам, извлек большую закопченную трубку, сделанную из узловатого корня черемухи, и напрасно пыхтел, пытаясь зажечь мокрые спички, потом поискал в сумке, достал кресало, кремень и кусочек сухого трута. Ловко высек искру и раздул трут. Когда трубка задымила, Оспан повеселел. И другие стали закуривать.

— Это ничего… — повторил старик, глотая дым. — Тепло… А вот мы одинова с покойным братом Лукашкой попали…

Вепринцев завозился в своем углу, захлюпал ногами по раскисшей земле, прислушался.

— Зимой попали… за получкой на рудник шли, ну и захватила метель. На масленице, однако, случилось,стужа была шибко лютая. Дело шло к вечеру, идем и света белого не видим — гудит все, как в аду кипит, а снег прибывает и прибывает, идти тяжело, неловко… Братец-то у меня, упокойная головушка, бесстрашный был, отчаянный — айда вперед и все тут…

Спокойный, неторопливый рассказ Оспана отвлек внимание людей от того, что творилось за палаткой. Даже Гурий и тот ожил.

— Вроде уж с дороги сбились. Глядим — впереди что-то чернеет, самую малость, ну одна точечка… Ближе подходим — человек замерзает. И какой человек? Мальчишка, годов пятнадцати, и книжки, конечно, при нем в узелочке. Из училища шел и сбился с дороги. Вот мы и давай его отхаживать, снегом тереть, руки-ноги этак тормошить… Да без малого час, однако, и провозились с ним, а может и больше, кто ж его знает. Закутали его, конечно, как полагается, брат снял свою лопотину[7] и тоже на него. Взвалил его на плечи и опять айда…

Смутное чувство раздражения так и подмывало Вепринцева, так и хотелось сказать этому старику что-то колючее, злое. «Вот дураки: сами на краю гибели и связывают себя какой-то дрянью… Пусть бы и замерзал…»

— И тащились мы, однако, всю ночь, — продолжал Оспан, временами ежась от липкой сырости. — Обморозились, обледенели, как большие сосульки, а на дорогу вышли, ногами мы ее нащупали… Да-а… тут волки кругом воют, окаянные. Лукашка два-три раза стрелит — отбегут куда-то, притихнут… Пойдем — опять будто из-под снегу появляются и за нами бегут. Табуном они страшны, шибко страшны…

Вепринцев, докурив сигарету, достал вторую, сквозь дым поглядел на старика, подумал: «Эх, Лукашка, Лукашка… Оказывается, и ты был не умнее других, такой же дурак…» Он продолжал глядеть на сухонькое, в мелких морщинках лицо Оспана, на редкий клинышек бороды, свисавший с острого подбородка. «Неужели и он был таким же старым сморчком, как этот…» Вепринцев из рассказов, а больше собственным воображением нарисовал такой образ таежного охотника, который никак не был похож на Оспана, представлял себе его великаном, хладнокровным, с медвежьей силой в руках, с волчьим сердцем в груди. Он рисовал его таким, каким тот был понятен ему. Он даже подумал однажды: «А что бы мне такого компаньона послал бог, с таким не пропадешь…»

Оспан, кончив рассказ, задумчиво сосал трубку.

— И как же вы добрались? — спросил Илюша. — Донесли мальчика?

— А как же! Конечно, донесли… А сами здорово поморозились. Лукашка, однако, недели три в горячке валялся, но ничего, отудобел…

За палаткой все еще гудел ветер, раскачивал деревья, безжалостно срывал листья и хвою, гнул к земле кустарник и высокий кипрей, но уже не та в нем была сила, он заметно сдавал. И дождь шел теперь тише и мельче. Черная туча, словно страшное чудовище, израненное и помятое, яростно огрызаясь и сверкая огнем, поспешно уползала куда-то в темную пропасть ущелья. У голой, насквозь промытой повозки, уныло стояли мокрые и будто похудевшие от дождя лошади; под телегой дрожали собаки, печально и тонко поскуливая.

— Ну и тяжело же досталось… — продолжал Оспан. — А Лукашка что… себя не жалел, отчаянный был.

— Еще бы! Медведей живых, как щенят, ловил, — заметил Тагильцев.

— Да-а, что он с этими медведями делал, один бог знает, — засмеялся Оспан, сощурив и без того узкие, косо поставленные глаза. — С хозяином раз на охоте беда случилась. Забрел он в малинник и потихоньку берет ягоду, а ее — усыпное! В другой год ведь уродится так много — скажи, все будто огнем охвачено… Ну вот, Дурасов-то и накинулся на эту ягоду, а тут на грех-то и оказался он, язва.

— Медведь, да? — спросил Илюша, снедаемый любопытством.

— Конечно, медведь… тоже ягоду жрал в свое удовольствие. Хозяин-то, однако, чуть верхом на него не залез — ничего не видать в кустах-то, чащоба непролазная. Зверь на дыбки и на хозяина, а у него-то и ружье не в руках, а за спиной. Растерялся Дурасов и про свою «централку» забыл. А зверь, конечно, захватил его в лапы и давай помаленьку ломать да бока наминать. Брательник-то мой, Лукашка, в отдалении находился и вот слышит: ревет хозяин-то, шибче медведя ревет… Он, конечно, смекнул: дело неладное — и айда туда, на голос. А медведь свое дело справляет: тискает хорошенько лапой в бок — синяк, а то и кровь выступит, всю рубаху спустил с хозяина… А сам будто играет — хозяин от него уйти норовит, а он его лапой огреет: стой, мол, не уходи, ты мне шибко нужон… Ружье хозяйское как хватил, так от него только щепочки посыпались, ремень и тот на куски изорвал… Увидел Лукашка эту потасовку и давай тихонько к им подбираться. Стрелять нельзя — человека задеть можно… Схватил он дубину, да ка-а-ак стукнет ей по башке зверя, так на месте и издох от желудочной болезни.

— А хозяин как?..

— Этому дьяволу ничего не сделалось, как на собаке все зажило. Оклемался, окаянный.

— А чего ему сделается, — угрюмо сказал Гурий. — Постоянно чистый спирт употреблял, от него всякая хвороба, как от черта, прыткой побежкой спасается…

Дождь перестал, и ветер стих; теперь только тяжелые дождевые капли то звонко и мелодично по одной падали на землю, то от дуновения ветра с шумом, целой тучей осыпали палатку. Тагильцев, сидевший с краю, первым вылез из палатки, за ним полезли один за другим остальные. Последним на корточках выбрался Стриж.

— Противная штука эта тайга, — сказал он, расправляя плечи: — Ох, противная…

Ему никто не ответил. Внимание всех привлекла большая и очень яркая радуга, причудливым перекидным мостом вставшая над тайгой; краски ее были чисты и прозрачно-светлы — все тотчас ожило вокруг, засветилось.

Над высокими вершинами деревьев неторопливо пролетел длинноносый лесной кулик, на ветках защебетали какие-то мелкие птицы.

— Не тужи, товарищ Ефимов, — резкими движениями разминая онемевшее тело, успокоил Вепринцев, обращаясь к Стрижу. — Ты что-нибудь видишь?

— Ну что, например? — хмуро проворчал Стриж.

— Например, радугу.

— А-а..

— Примета, да? — спросил Оспан.

— Да-да, примета, хорошая и счастливая примета.

30. Первое разочарование Вепринцева

Как хорошо бывает в тайге после грозы и дождя! Утро занимается нежное, тихое; от влажной земли исходит клубистый пар, он тянется к вершинам деревьев, к розоватому небу. И вдруг в сырой сумрак лесной глуши врывается свет солнца — все преобразится в один миг. Тайга засияет всеми цветами природы, живое горячее солнце откроет и обнажит сказочные тайны дремучего леса. И капли дождя на темных лапах хвои засветятся крупными алмазными зернами, и тяжелые гроздья еловых шишек покажутся дорогими рубинами. А розовый клубистый туман будет редеть и редеть, яснее обозначатся скалистые горы, песчаные холмы с одинокими соснами, заросли лугов, и вздыбленные корни поверженных деревьев не будут больше пугать робкого таежного зверя. И тогда потянутся от дерева к дереву, от сучка к сучку бесконечные ниточки шелковой паутины, забегает, замечется по ним жадный паук, расставит свои ловушки и, затаившись где-нибудь под сучком, будет ждать первую муху; но не видит захваченный работой паук, как с другого сучка по-хозяйски строго поглядывает на него серый вороватый поползень. Он уже почистил и навострил о древесную кору свой грозный клюв и ждет только удобной минуты…

А пробуждение жизни идет дальше. Вот вылез из-под коряги юркий полосатый бурундучок, глянул на солнце, схватился короткими лапками за голову и, пофыркав, стал умываться. Между ветвей запорхали мелкие проворные пташки, где-то отчаянно крикнул дятел и твердо застучал по сухостойному дереву долотом-клювом. На полянке вдруг неуверенно заворчал одинокий гуляка-тетерев и, должно быть, спохватившись, что пора его прошла, тотчас умолк. Не спеша поднялась на песчаный бугор царица тайги — старая медведица со своим семейством, устало прилегла к загляделась на своих озорных мишуток, а они покатались по песку, поборолись, потузили друг друга и вперегонки полезли на огромную старую сосну.

В тайге уже совсем светло: туман куда-то исчез; от земли идет едва заметный теплый парок, из-под векового праха травы и листьев, из-под густого теплого мха лезут грузди и рыжики, нарядные как цирковые клоуны, мухоморы, лезет сосновая и лиственничная молодь.

Хорошо в такую пору в тайге! Даже Вепринцев и тот смотрел теперь на тайгу с неясным волнением. Но и любуясь ее красотой, он никак не мог забыть вчерашней грозы. Перед его глазами стоял огромный пылающий кедр, расщепленный ударом молнии. Хорошо, что все так благополучно кончилось. Может быть, его мольбы и заклинания всюду помогали ему. «Хорошо, хорошо, — шепчет Вепринцев. — Слава мадонне! Пока все идет великолепно… Вот мы уже далеко в этой русской тайге, и жилья нет поблизости, и, главное, слежки… Никакой милиции… А тот ловкий мотоциклист, наверно, отдал богу свою грешную душу. Туда ему и дорога».

Он так задумался, что совсем забыл о своих спутниках.

Вепринцев думал о том, как скорее и легче добраться до Заречной сопки и Оленьего ложка. Теперь только эта мысль беспокоила его днем и ночью. Олений ложок! Сколько заключалось в этих словах! Отныне одному Вепринцеву была доступна тайна, один он держал в своих руках волшебный ключ счастья. Еще там, в Рыбаках, он начертил в своем блокноте, схематичную карту Заречной сопки и Оленьего ложка, дороги к ним, и теперь время от времени украдкой заглядывал в нее, чтобы проверить, насколько правильно ведут его проводники.

Дорога шла сейчас по крутому берегу неширокой бурной речушкки. Огромные окатные камни преграждали течение реки. Они, словно упрямые бараньи лбы, безуспешно и отчаянно боролись с неудержимым студеным потоком. Вода вокруг них бурлила и пенилась, как в кипящем котле. С берега к воде склонялись гибкие ветви чернотала, черемухи, пихты. В мелких прибрежных заводях, в травянистых отмелях без всякого страха паслись утиные выводки, задумчиво и важно стояли в воде линялые цапли, подкарауливая глупую рыбью молодь.

А дорога становилась труднее. По ней, видимо, редко проезжали: узкая колея была едва различима в траве, колеса гремели, а повозку подкидывало на камнях, на узловатых кореньях, вылезших на поверхность. Лес по обе стороны дороги был давно вырублен, и только редкие сосны и лиственницы, широко вскинув темные кроны, стояли, как живые и скучные памятники, напоминавшие о том, что здесь был когда-то дремучий лес. На его месте разрослось дикое беспорядочное разнолесье, из высокой травы кое-где торчали трухлявые пни.

Вдали показались какие-то полуразвалившиеся постройки, большая гора свинцово-серого отработанного песка. Оспан кивнул головой:

— Вот и Пихтачи…

— Что это значит? — спросил Вепринцев.

— Пихтачи-то? — вмешался штейгер, приподняв голову и растирая ладонью заспанное лицо. — Н-да, мил человек, Пихтачи… Это когда-то было золотое дно!..

Вепринцев поднялся, уселся на край подводы, спустив длинные, обутые в кирзовые сапоги ноги.

— Отсюда оно возами шло, золотишко-то… — продолжал штейгер, потряхивая всклокоченной головою. — Ба-а-альшое богатство здесь зачерпнул Дурасов. А теперь вот пустырь остался. Всю жизнь из земли вынули, а потом забросили… Хищник этот Дурасов, одно слово, безжалостный хищник… Эх, люди-люди, настоящие погубители…

— Ну, а сейчас кто-нибудь живет здесь?

— Лисицы да волки… Кто еще будет тут жить? Золота в земле нет — и работы нет, а человек — он живет ближе к работе, ближе к делу.

— Ну и дурак он, этот человек, — незлобно проговорил Стриж. — Умные люди приживаются там, где бабки водятся, деньжонки, значит.

— Да ведь это как сказать, — возразил штейгер, — без работы и денег нет, а мы с измалетства привыкли их зарабливать…

— Уметь жить надо, старина. А работа — дело нехитрое…

Вепринцев спрыгнул с повозки и широко зашагал рядом. После вчерашнего дождя он переоделся. На нем теперь была серая короткая куртка с застежкой «молния», черные с синим кантом брюки заправлены в сапоги, на голове — форменная фуражка с киркой и лопатой на околыше — настоящий геолог, каких много встречается в этих краях в летнюю пору.

— Вы, кажется, сказали, что это был богатейший рудник? — глядя на штейгера, спросил он.

— Еще бы! Я сам вел здесь горные работы, — с гордостью ответил штейгер. — Много положил сил и труда, а на кого?

— Черт возьми, очень интересно! — весело воскликнул Вепринцев, убыстряя шаг. — Я думаю, мы остановимся здесь и хорошенько посмотрим эту старую ямку. А?

— Ну что же… Как вам угодно, — покорно ответит штейгер, вопросительно поглядев на других спутников, — Слышь, дядя Оспан? Остановиться товарищи геологи желание поимели.

— А-а… Это можно, — отозвался Оспан, — это как раз подходящее… И коней бы подкормить не мешало.

Вепринцеву никогда раньше не доводилось впускаться в шахты, поэтому, когда они подошли к ветхой полуразрушенной клети и он заглянул вниз, сердце его защемило от страха. «Какая-то вонючая яма», — подумал он, глядя на гнилой, в белых пятнах плесени, сруб.

Шахта и на самом деле казалась страшной, это была скорее не шахта, а глубокий, невесть когда заброшенный колодец, в который в большой деревянной бадье примитивным воротком спускали рабочих на целый день, как каторжников.

— Как все постарело!.. — грустно вздохнул штейгер и с благоговением снял фуражку, будто стоял перед дорогой могилой. — А ведь какое хозяйство когда-то было, эх-ма…

Спускались они медленно, боязливо, по одному. Тагильцев не пошел с ними, — он что-то жаловался на ногу, — не полез в шахту и Оспан. Они ушли к берегу, где была разбита палатка и пущены пастись кони. Зато Илюша спустился с большой охотой.

Когда Вепринцев оказался в темной, глубокой выработке, ему стало вдруг жутко. Здесь было холодно, но душно. Из темных закоулков несло могильным смрадом и гарью. Отовсюду сочилась вода: с потолка, со стен; под ногами хлюпала студеная грязь.

— Сюда только самых больших грешников на пожизненное поселение сажать, — зябко ежился Стриж, поглядывая на крошечный кусочек неба над клетью.

— Да ведь и кто сюда шел-то по доброй воле? — рассудительно заговорил Гурий. — Мало было охотников. Кто тут работал? Беглые люди, каторжники. От большой нужды шел сюда народ, вот что…

Штейгер привычно продвигался по темному холодному коридору, освещая путь дымным смолистым факелом. Такие же дымные светильники несли Вепринцев, Илюша и Стриж.

— Вот она, восточная штольня, — пояснял штейгер, помахивая огнем. — Какая громадная жилища была здесь! Всю выдрали, как есть всю…

Крепи во многих местах подгнили и рухнули, то и дело по шахте прокатывался гул падающей породы; где-то слышалось журчание воды. Вепринцев понимал, что здесь на каждом шагу таится какая-нибудь коварная неожиданность, но он не мог отказаться от спуска в шахту, коль сам так легкомысленно внес это предложение. Да он, пожалуй, и не мог иначе поступить: ведь они же геологи, поисковики, едут в тайгу для того, чтобы обследовать старые месторождения золота, на которых давно прекращены работы. Он старался не отстать и, вобрав шею в плечи, неуверенно шагал за штейгером. Гурий вдруг остановился, прислонился к сырой холодной стене и, подняв над головой факел, посмотрел на светлую прожилку в черной, как уголь, породе.

— Что вы так смотрите? — обеспокоенно спросил Вепринцев.

— Гляжу на жилу… Вот она, видите? Это кварц. Не все выдрали, немного осталось.

Штейгер вытащил из-за пояса небольшой шахтерский молоток и, опустившись на колени, стал отбивать им породу. Из-под молотка полетели жесткие колючие брызги вперемежку с искрами. Гурий вырубил довольно крупный кусок белого как сахар кварца и стал близоруко разглядывать его. В глазах штейгера что-то засветилось, ожило, жесткие прокуренные усы его сосредоточенно ощетинились.

— Вот оно! — воскликнул он радостно. — Блестит!

Его обступили. Вепринцев наклонился над камнем, который дал ему Гурий.

— Ничего не вижу.

— Как же? Видимое золото! Вот оно как ярко поблескивает… такие мелкие зернышки.

— Конечно, что-то блестит, — подтвердил Стриж. — Ты прав, старина. Но, может быть, это не золото. Мало ли что блестит на свете.

— Ну да, золото, — вступил в разговор Илюша. — Вкрапленное золото, так оно и называется.

Вепринцев недовольно покосился на парня, неопределенно пожал плечами и возвратил штейгеру кусок золотоносной руды.

Гурий опять потащил их куда-то в кромешную тьму, в затхлую сырость подземелья. Вепринцев ступил на что-то твердое и скользкое, ноги его разъехались, и он грузно упал, огласив тьму длинным ругательством.

— Осторожно! Это наледь, от зимы осталась, — с опозданием предупредил штейгер.

Илюша и Стриж помогли подняться Вепринцеву. Он охал и клял все на свете.

— Куда мы идем, старик? — спросил он с раздражением.

— Я знаю, куда идти надо, — ободрил Гурий. — Со мной не пропадете, без факела всю шахту обойду и не заплутаюсь.

— Этот старый дурак, кажется, совсем взбесился, — ворчал Вепринцев, тяжело шагая позади Илюши.

Но Гурий будто не слышал ворчанья своих спутников, он бежал вперед.

— Вот она, яма-то, вот… — задыхаясь крикнул он и, сделав еще несколько шагов, устало присел на камень.

— Что за яма?

Штейгер обтер рукавом куртки лицо, покрытое копотью и брызгами грязи, тяжело передохнул.

— Золото здесь было.

— Золото?

— Да-а, в эту яму Дурасов двенадцать пудиков закопал, и никто ни сном ни духом не ведал, а вот как пришли к нам партизаны в девятнадцатом, разыскали и выкопали, разузнали как-то…

— В девятнадцатом году партизаны выкопали? — с заметным испугом в голосе переспросил Вепринцев.

— Выкопали. И все золотишко попало Щетинкину… А в общем государству досталось, не то чтобы какому-то хищнику; вот так-то оно и случается на белом свете, — закончил штейгер.

Вепринцев наклонился над ямой, выбитой в пласте мягкой породы, пошарил руками. Это было небольшое углубление в стене штольни, рядом лежали черные глыбы породы и кучка зернистого песка.

— Тут оно и было? — глухо спросил он.

— Было когда-то. Говорят, в кожаных сумках лежало, песочком вот этим было присыпано, а сверху породой завалено.

Вепринцев забрался в яму и ощупал стены, дно, камни, лежавшие возле ямы, освещая их факелом. Заметно было, как дрожали его руки, прикасаясь к шершавой поверхности камней. Затем он воткнул в щель факел, взял пригоршню песка со дна ямы и долго пересыпал его, жадно вглядываясь в тонкую серую струю. Лицо его было растерянно и серо, как этот песок.

Вепринцев почувствовал, как отвратительное горькое сомнение проникало в душу. Он готов был выскочить из этой ямы, наплевать всем в лицо, избить до полусмерти старика-штейгера и бежать отсюда, бежать без оглядки, куда глаза глядят. Он устало сел на край ямы. Может быть, и там, в этом идиотском ложке, давным-давно выкопали какие-нибудь партизаны?

Он старался восстановить в памяти подробности встречи с Леонидом Дурасовым в Чикаго. Вспомнил содержимое папки, разговор с Керженековым. «Нет-нет, там совсем другое дело… Дурасов же ничего не говорил мне об этих Пихтачах, значит, он знал, что отсюда все выгребли. А об Оленьем ложке в папке почти ничего не сказано, так, мельком… Но ведь я хорошо помню, что говорил Дурасов. Теперь только один я знаю, где должно быть золото. Один я! Олений ложок! Ты сослужишь мне верную службу…»

На поверхность они вышли другим путем: штейгер вывел их по наклонно-горизонтальной штольне, пробитой в основании горы. Их ослепило солнце. Долго они стояли неподвижно, с закрытыми глазами, жадно вдыхая горьковато-смолистый запах тайги. У штейгера из глаз бежали слезы, не мог удержать слез и Стриж.

— Отвык от шахты, — с сожалением сказал Гурий, — а ведь раньше нипочем было.

— Пить меньше надо, тогда и глазам лучше будет, — рассмеялся Стриж. Штейгер укорчиво покачал головой.

— Эх ты, молодой человек… Я и пью-то самую малость, для очищения крови. Ведь, почитай, вся жизнь прошла под землей, в шахте: пыль, копоть, газ — все это в кровь впиталось, очистить ее, сердешную, надо.

— Напрасно трудишься, — продолжал смеяться Стриж, — все равно жизнь твоя кончается, а на том свете и с поганой кровью принимают.

Когда они добрались до своей палатки, их ждал обильный и вкусный обед. Оспан и Тагильцев за это время успели наловить рыбы и сварили такую жирную наваристую уху из линьков и хариусов, что соблазнительный запах ее чувствовался далеко от палатки.

— Обедаем?! — крикнул Стриж.

— Если заработали, будем обедать, а кто не заработал, тот пусть сам себе промышляет, — ответил Тагильцев.

— А вы, ей-богу, молодцы, — принюхиваясь к котлу и с радостью потирая руки, сказал Вепринцев, — Чертовски хочется есть. Я бы сейчас не только рыбу — целую свинью съел.

Стриж вопросительно поглядел на Вепринцева.

— Я думаю, не лишне пропустить перед обедом пару стопок спиртишку?

— Я и сам после такой прогулки готов выпить не хуже любого пьяницы, — охотно поддержал его Вепринцев.

Забрякали котелки, застучали деревянные ложки, приятный запах ухи, репчатого лука и какой-то дикой таежной травы, известной только Оспану, щекотал в носу, разжигая и без того отличный аппетит.

Вепринцев, ссутулясь над котелком, так часто работал ложкой и так кидал в рот хлеб и куски рыбы, что, казалось, он не жует пищу, а жадно глотает, как хищная птица.

Штейгер Гурий опять был весел и болтлив: дряблый, башмаком, нос налился и рдел, как спелая слива; маленькие глаза посветлели. Поглядывая на объемистую флягу, лежавшую возле Вепринцева, он спросил, жалко улыбнувшись:

— Нельзя ли еще одну чарочку? Старый желудок что-то плохо варит.

— Боюсь, что взорвешься, и тогда, не дай бог, что произойдет, — захохотал Вепринцев.

Гурий только грустно вздохнул.

Илюша молча хлебал из чашки. Все, что видел он в шахте, заставляло его по-новому приглядываться к Вепринцеву и его приятелю. «Нет, они не геологи, — думал он. — Но кто же они?»

31. Смертельная опасность

Всю ночь Вепринцев возился у костра: охал, скрипел зубами, ругался — его заедали комары. Их было великое множество. В парной ночной мгле стоял тонкий и бесконечно нудный писк. Никогда Вепринцев не испытывал ничего более неприятного и омерзительного. Он вспотел, обессилел — тело чесалось и ныло, и уже не хватало силы поднять руки отмахнуться. Им овладело какое-то странное безразличие: «А, с ними все равно ничего не сделаешь…»

Он поднял голову — костер чуть теплился. Над сырой росистой травой едва приметной полоской тянулся дым и облачком скапливался в лощине. За увалом, сквозь лесную чащу проглядывал серый рассвет утра… В тайге тихо: не качнется ветка, не шелохнется травинка. Вепринцев на корточках подсел к костру, собрал по его краям обгорелый хворост и кинул на угли — тихо затрещали тонкие сухие ветки, вспыхнул сизый огонь. Он огляделся вокруг — все спали, только Стриж время от времени возился, покашливая.

«Их не кусают, — с завистью подумал Вепринцев. — Черт знает, что за люди, даже комары их не трогают, спят как убитые… Однако путешествие не из приятных. От одной этой гадости можно потерять рассудок…»

А утро ширилось, разрасталось, как пожар на ветру, реже и светлее становилась тайга, глубже просторы синего неба. Где-то тихо и неуверенно пискнула синичка, цокнула белка, выглянув из дупла; на вершине черной, как осенняя ночь, пихты шумно отряхнулся столетний линяющий ворон; тучи комаров поредели — комар тоже кое-что понимает: утро ему несет мало радости, проснутся его враги — птицы, и если он не успеет убраться в глухую сырую чащу, быть ему первым блюдом на птичьем завтраке.

— Я думаю, тебе хорошо спится, — ехидно ухмыльнулся Вепринцев, заметив, что Стриж высунул из-под фуфайки взъерошенную голову.

— Ох-хо, как бы не так… — застонал Стриж. — За всю ночь ни одной минуты не уснул, загрызли… Ну, понимаешь, до мосла грызет, окаянный.

Вепринцев взглянул на Оспана, на Илюшу, спокойно и сладко храпевших под телегой.

— Им, должно быть, чертовски хорошо! За всю ночь ни один не поднялся.

— Это им впривычку, никакая холера их не берет, закалились.

Проснулись и остальные. Наскоро закусив холодной вчерашней рыбой и запив кипятком, крепко настоенных на земляничных кореньях, путники снялись с места, оставив на умятой полянке остатки пищи, кучу золы да горьковатый запах дыма.

Заросший багульником и крапивой зимняк тянулся вдоль пологого речного берега. Теперь никто не сидел в повозке: лошади выбивались из сил, часто останавливались, а впереди было еще трудней — то лесные завалы, то быстрые порожистые речушки. К полудню они добрались до полноводной бурной реки. Впереди поднимались скалистые горы. Вековая нехоженая тайга стояла в недвижимом глухом сумраке. Оспан скинул с плеча ружье, оперся на длинный ствол и внимательно огляделся.

— Дальше, однако, ехать не придется, кони не пройдут, — спокойно сказал он и, сдвинув на лоб картуз, почесал потный затылок.

— А как же быть?.. Это все на себя?.. — Вепринцев кивнул головой на повозку.

— Ничего не поделаешь, придется, — ответил Оспан.

— Я думаю, дядя Оспан, еще денек можем не бросать лошадей, — вступил в разговор Тагильцев. — Перегрузим это хозяйство на вьюки и поведем лошадей в поводу, а пустая повозка здесь постоит.

— Это было бы очень хорошо, — поддержал штейгер. — На гору с такой ношей тяжело… Нам теперь надо беречь силы, настоящие трудности только начинаются.

— Так сколько же еще километров до этого чертова ложка? — раздраженно спросил Вепринцев.

— До Оленьего?

— Олений, собачий, медвежий — одна дрянь! Мы идем вторые сутки и пока, кроме лишений и комаров, ничего не видим. Ведете нас куда глаза глядят!

— Нет, старый Оспан знает, куда он идет, — старик медленно покачивал головой. — Завяжи мне глаза, и я найду туда прямую дорогу.

— Сегодня, наконец, мы дойдем или нет?

— Однако не доберемся. Самый трудный путь остался. Кручи пойдут, да и тайга здесь шибко густая…

Поступили так, как предлагал Тагильцев: повозку и часть лишних вещей оставили под старым лохматым кедром, а все остальное навьючили на двух лошадей и тронулись в путь. Даже едва заметной зимней дороги здесь не было: шли напрямик, по мелколесью, по спутанным зарослям малины и хмеля, по волглому, в саженный рост кипрею, охваченному буйным цветением. Острые тонкие ветви, колючки шиповника и боярки глубоко впивались в лицо, в руки.

Вепринцев тяжело дышал и старался подальше отогнать от себя надоедливые сомнения. Самое тяжелое и опасное дело, в каком приходилось ему участвовать, давалось во сто крат легче, чем дорога к этому кладу.

Его догнал Тагильцев и сунул ему в руку крепкую березовую палку.

— Возьмите помощника, с ним все-таки немного полегче.

— Ах, это палка? Спасибо, — сказал Вепринцев и зашагал шире. — В Оленьем логу мы должны собрать массу образцов… Как же мы будем вывозить их оттуда?

— Это не беда. Лишь бы везти было что, черта увезем! — Тагильцев смахнул со лба мутные капли пота, расстегнул пошире ворот рубахи. — Сделаем плот, погрузим на него и до самых Рыбаков с песней… Ого-го-го, — во весь дух прокричал он, будто пробуя голос, и вдруг запел.

«Этот малый мне начинает нравиться, на такого можно положиться, — подумал Вепринцев, баском пытаясь подпевать, — Инвалид, а идет хорошо, волевой парень… Не то, что мой Стриж, едва ползет, как дождевой червь…»

Вепринцеву вдруг стало легче: усталость исчезла, в мышцах появилась упругость и сила, и тело не зудело больше, и волдыри не беспокоили. Он пел вместе со всеми, и песня ему нравилась — хорошие слова, душевный напев. Она напоминала ему что-то далекое, невозвратимое…

Они перевалили крутой скалистый хребет и, помогая лошадям и друг другу, начали спускаться вниз по тесным обрывистым карнизам. Отсюда, с вершины хребта, перед ними открывалась неповторимая картина: внизу величественно и гордо покачивались темные кроны вековых кедров, мирно и убаюкивающе шумели кондовые сосны, а еще ниже, узкой неровной полосой тянулась зеленая пойма таежной реки. Сюда доносился плеск и грохот воды на каменных порогах, преградивших стремительное течение. Река здесь с неизмеримой силой устремлялась в огромную каменную скалу, будто задалась одной целью — опрокинуть ее и стереть с лица земли. Но она так же легко и отскакивала от нее и, захлебнувшись буроватой пеной, сворачивала под прямым углом, в сторону, а там вырывалась на простор спокойной равнины. Дальше на ее пути опять поднимались скалы, пороги, лесные заторы.

Когда спустились к реке, Оспан остановился и сказал:

— На ту сторону переходить будем…

Обойдя скалу и поднявшись вверх по течению на два-три километра, они подошли к излучине, сплошь забитой бревнами, которые остались здесь еще от высокого подъема воды. Тяжелые бревна с ободранной, измочаленной корой прочно держались на мелях, на торчащих из-под воды серых окатышах и образовывали большую плотную запань. Вода здесь бурлила, пенилась, неистово кружилась в глубоких водоворотах, временами скрывалась под бревнами и потом с шумом вырывалась на вольный простор.

— Вот здесь, однако, и перейдем по бревнам, — сказал Оспан, пробуя ногой устойчивость бревен.

— А лошадей как? — спросил Илюша. — Лошадь — не собака, с бревна на бревно прыгать не умеет…

— С конями так сделаем: поднимешься мал-мал повыше, там перекат будет, по нему и пойдешь вброд…

Илюша остался с лошадьми, а остальные по одному стали переходить на противоположный берег. Первым пошел Семен Тагильцев. Виртуозно работая березовым батожком и легко балансируя руками, он уверенно шагал с бревна на бревно, и там, где ступала его тяжелая поврежденная нога, бревно с тревожным шорохом окуналось в воду, и на его месте на мгновение открывалась узкая полынья. За Тагильцевым шел Стриж.

Согнувшись под тяжестью рюкзака, словно вопросительный знак, он прыгал неловко, но вовремя успевал оставить бревно, и поэтому ноги его были пока сухими. Третьим, боязливо и неуверенно щупая палкой бревна, перебирался Вепринцев. Под тяжестью его могучей фигуры бревна ныряли, словно рыболовные поплавки. Когда он добрался до середины и, пошатываясь, остановился на толстом, в два обхвата, кедраче, чтобы немного передохнуть, впереди что-то затрещало, задвигалось, зашуршала на бревнах кора. Вепринцев почувствовал, как вдруг предательски осел под ним комель чуть не метрового в поперечнике сутунка[8], повернулся и легко поплыл. Вокруг все закипело, как в огромном котле: полезли друг на друга бревна, забурлила вода — запань прорвало.

Ужас охватил Вепринцева. Он кинулся в одну сторону, в другую — везде треск бревен и зловещее кипение воды.

— Спа-а-аси-и-те-е-е!.. — загремел над долиной страшный нечеловеческий голос.

Тагильцев и Стриж успели уже выйти на берег, недалеко от берега были и Оспан с Гурием, переходившие реку много выше Вепринцева.

Тагильцев взглянул назад и понял — случилось непоправимое. Первые ряды беспорядочно торчавших бревен, которые долгое время удерживали всю массу леса в стихийно возникшей запани, вдруг подались вперед, подвинулись, уступая сильному напору, их подхватил водоворот, закружил и понес, открывая дорогу другим. Теперь впереди ничто не могло сдержать эту гигантскую лавину. Восьмиметровые бревна, как щепки, легко кружась и ныряя, неслись на крутые зубастые пороги.

Бревно, на котором сидел Вепринцев, стремительным течением выбросило на середину реки и понесло.

«Пропа-а-ал… Про-о-па-а-ал…» — стучало в висках. Он с ужасом глядел вперед. Перед ним была одна лишь река, покрытая бешеными водоворотами, бревна, безудержно летевшие в пропасть, да огненно-горячее солнце. И милый берег, и спутники — все куда-то исчезло.

Боже мой!.. Неужели конец, смерть….

Вепринцев торопливо и сбивчиво начал молитву, но молитвы не получилось: на память приходили нелепые обрывки, отдельные слова. Он призывал своих покровителей: великомученика Ксаверия, папу римского и даже своего кровожадного босса. Сколько страшных ругательств и проклятий вырвалось из его груди, но судьба оставалась неумолимой: его несло… несло…

На берегу была суматоха: как угорелый бегал возле воды Гурий с длинным тонким шестом в руках, что-то неразборчиво кричал Стриж, беспомощно размахивая руками, Тагильцев сложил рупором ладони.

— Илюшка-а-а! — закричал он изо всей силы, так, что на шее вздулись багрово-черные жилы. — Слу-у-у-ша-ай!.. Садись на коня и галопом лети вперед… Там мелко-о-о. Цепляй на веревку бревно и тяни его к бе-е-ре-гу… Скачи сколько есть духу!.. Эх ты, чертова кукла! — уже тихо проговорил Тагильцев и, припадая на батожок, побежал вдоль берега. — И угораздило же его, все прошли, а он, как мешок, завалился… Прямее… Прямее скачи. На мысу поворачивай и гони прямо в воду… — снова закричал он, замедлив бег и тяжело переводя дыхание, — там перекат!..

Бурыми пенистыми воронками была испятнена вся река; от берега к берегу ползла зыбкая свинцовая рябь; вперегонку неслись бревна, кучами плыл таежный мусор, прошлогоднее сено.

Расстояние между Вепринцевым и первыми порогами катастрофически сокращалось. Всей силой дикого, бушующего потока его влекло на гряду острых бойцовых камней, клыками стоявших поперек течения. А там, впереди — десятиметровая пропасть, на дне которой, как в аду, круглый год кипит ледяная вода. Серое водяное облако висело над водопадом, мельчайшие брызги на десятки метров покрывали здесь прибрежную землю; вокруг было сыро и жутко, густая курчавая зелень закрывала все, даже на голых холодных камнях цепко ютились изумрудно-бархатные мхи. Сколько неосторожного зверья поглотила эта водяная бездна!..

Илюша без устали хлестал коня. Он слышал голос Тагильцева, мельком видел бестолковую беготню на том берегу, слышал замирающий с каждой минутой крик Вепринцева. Гибнет человек! Неужели не хватит силы у коня? Он снова ожесточенно огрел его арканом, натянул поводья и ринулся к воде. Впереди, не дальше как в сотне метров, река будто выпрямилась и приготовилась к падению. Здесь уже не пятнили ее вертуны-камни, она была гладкая и ровная, как плавленое стекло. «Скорее!.. Скорее, а то будет поздно…»

— Держитесь!.. — закричал Илья. — Сейчас подъ-еду-у-у!

Отсюда до Вепринцева оставалось несколько десятков метров. Бревно теперь летело прямо на камни. Илюша, осадив разгоряченную лошадь, взмахнул арканом.



— Ловите! — крикнул он и с прирожденной пастушьей ловкостью закинул аркан. Хлестнув тяжелым концом по воде, аркан упал поперек бревна. Вепринцев успел схватиться за спасительную веревку. Никакая сила теперь не вырвала бы из его рук этот мокрый веревочный конец. Он вцепился в него мертвой хваткой и не выпускал до тех пор, пока Илюша не подтянул его самого вместе с бревном к берегу. Соскочив с лошади, он подбежал к Вепринцеву, ухватил его под мышки и выволок на сухой, покрытый зернистой галькой берег. Вепринцев тотчас повалился на землю, протяжно застонал, раскинув обессилевшие руки.



— Теперь все… Теперь не страшно, мы на сухом берегу, — успокаивал Илья, растирая ему окоченевшие скорее от страха, чем от холодной воды, руки.

А Вепринцев лежал и ничего не чувствовал, только что-то нестерпимо горячее и яркое текло в его плотно закрытые глаза — это был свет солнца. Он лежал мокрый и беспомощный; его большое тело не двигалось, только редкие рыжеватые ресницы еле приметно вздрагивали да высоко поднималась грудь.

Илюша с трудом снял с Вепринцева размокший рюкзак, ослабил пояс, расстегнул пуговицы. Он вспомнил что в рюкзаке у Вепринцева вчера была фляга со спиртом. Он развязал лямки, вылил из рюкзака воду, достал пузатую солдатскую флягу. Сначала попробовал сам, поморщился, затем приподнял голову Вепринцева, влил ему немного спирта в рот, потом — себе в ладони и принялся растирать ему руки, грудь, плечи. Вепринцев зашевелил губами;

— Ох-х… Это ты, Илюша?

— Я.

— Ох-хо, хорошо, хорошо… — часто и устало задышал он. — Оказывается, ты добрый парень… Я всегда был о тебе хорошего мнения. Я не забуду… В долгу не останусь, тебе будет хороший дорогой подарок, и еще несколько рублей получишь от меня… когда мы вернемся из этой… из этой проклятой тайги…

— Деньги, говорите?.. За что же? — чуть не крикнул Илюша, и его широкое лицо запылало гневом.

— А что? — открыл глаза Вепринцев. — Деньги, дорогой мой, всегда пригодятся.

— Не надо мне никаких подарков и денег, — глухо сказал Илюша.

— О да!. Я и забыл, что ты комсомолец.

Илья до боли закусил губу. Тяжелые думы охватили его. Он вспомнил заброшенную шахту, Стрижа, приторно болтливого штейгера, водившего их по темным закоулкам выработки… «Нет, они не геологи. Несколько рублей… Да не скажет этого советский человек, так может сказать последний подлец…»

Вепринцев, кряхтя, поднялся, сел, шумно дыша, отпил из фляги еще несколько изрядных глотков спирта.

Пока он приходил в себя от пережитого страха, Илюша задумчиво складывал в пирамидку гладкие, отполированные рекой камни. Из его головы не выходили беспокойные мысли. «Надо, однако, с дядей Семеном поговорить… Он-то ведь их хорошо знает, в округе много раз виделись и вообще…»

— Отдохнули? — спросил он, глянув на Вепринцева.

— Кажется, да.

— Тогда поехали.

Илья поднялся и пошел к лошади.

32. Путь под землей

С утра снова возник разговор о том, где лучше пробраться к Оленьему ложку: прямо ли, по неизведанным звериным тронам, через хребты и голые скалы, или в обход, дальним путаным путем, вдоль берега безымянной речушки. Семен Тагильцев, видимо не особенно надеясь на свою ногу, предлагал не спеша двигаться по берегу.

— Неподходяще говорите, Семен Захарович, неподходяще, — укорчиво возражал Гурий. — Сколько же мы туда пройдем, по вашему расчету?

— Может быть, на денек позже придем, в этом нет ничего страшного, — спокойно и рассудительно доказывал Тагильцев. — Знаете что, дядя Гурий: тише едешь — дальше будешь. Что вы ни говорите — горы, а выше пойдут скалы, гольцы, может быть и снег где-нибудь лежит. Мы не альпинисты, снаряжения у нас нет.

— Это да… это пожалуй так, — штейгер готов был сдаться. — Году в двадцатом мне довелось здесь хаживать, так мы назад вернулись, не прошли…

Вепринцев, хотя и молчал, но на лице его было заметно волнение: на скулах под кожей, искусанной комарами, напряженно двигались и сжимались в тугие узлы мышцы, на лбу в гармошку собрались морщины. Он был угрюм и неразговорчив, не мог оправиться от пережитого страха. Прислушиваясь к разговору Тагильцева и Гурия, он опять подумал: «А может быть, уже давно сбились с пути и теперь идем бог знает куда?.. С такими проводниками все может быть… А, черт с ними, куда кривая вывезет… Сегодня ли, завтра ли — важно добраться».

Но вот поднялся с земли Оспан с длинной трубкой в зубах, подымил, чмокнул два-три раза губами и ухмыльнулся.

— М-да, друзья-товарищи… Однако в другом месте пойдем, — сказал он с невозмутимым спокойствием. — Тут не годится.

— Где же это ты другое место нашел? — юрко обернулся Гурий.

— Есть такое место… Может, никто не знает его, а оно есть. — Старый охотник задумчиво поглядел на высокие горы, темной стеной стоявшие на их пути, на тайгу. — И главное дело, прямая дорожка-то, до самого места так и доведет.

— Прямая, говоришь, Оспан? — оживился Вепринцев.

— Ей-богу, прямая, хорошая дорожка…

Гурий озадаченно почесал затылок.

— Я что-то других дорог туда не знаю.

— А всего-то, однако, никогда и не узнаешь, — посмеялся Оспан, узко сощурив глаза. — Хоть еще тебе одну жизнь дать, и все равно — попадет какая-нибудь пустяковина и задумаешься…

Двигались они теперь очень медленно, не шли, а плелись. Силы, видать, поизмотали, да и дорога была не так уж хороша, как представлялась она всем по словам Оспана. Не дорога, а узкая звериная тропинка, проторенная между камней и деревьев. Всюду горы. Не успеешь передохнуть от одного подъема, как впереди в сизой мгле вырастает другой и того круче. Лошади останавливались через каждые десять минут и порывисто дышали, раздувая мокрые бока. А кругом дикая непролазная заваль тайги, поросшая кустарником, ягодником и жесткой колючей травой. Идти приходилось ощупью, все чаще в работу вступали топоры. Здесь даже птиц и зверей меньше стало встречаться. Свет солнца добирался сюда с трудом и не сразу, и земля почти не нагревалась, была она холодная и вечно сырая, подернутая зеленой плесенью. «Колумб не испытал, наверно, и доли тех мучений, какие приходится переносить мне, — думал Вепринцев, устало шагая за Тагильцевым и обливаясь потом.

И Тагильцеву нелегко доставалась эта дорога. В гору он поднимался легче, тут ему хорошо помогала крепкая палка, а уж под гору — хоть на брюхе сползай: изуродованная нога становилась настоящей обузой, ее надо было тащить осторожно, как дорогостоящую хрупкую вещь. Но Тагильцев по-солдатски, молча и терпеливо, переносил эти неудобства и трудности. Даже тяжелый рюкзак никому не позволял снять со своих плеч.

— Ну, ну, я еще как-нибудь дюжу. На войне пушку на себе таскал, и то спина целехонька осталась, а здесь единственный рюкзак, подумаешь, тяжесть…

Когда ему становилось невмоготу, он начинал говорить, чтобы на время отвлечься. За разговором путь от привала до привала казался короче и легче.

Обернувшись назад, Тагильцев взглянул на Вепринцева и, чуть задержавшись, покачал головой.

— Эх, дорогой Павел Иванович, плохо что-то тянешь, пристал однако?

— Да-а… Тяжеловато, Семен… Ты гляди, что делается впереди… Лезем, лезем, а конца не видать…

— Дорожка замысловатая, что и говорить, будто на небо поднимаемся, — поглядев вверх, сказал Тагильцев, — сложная дорожка… Вот и на фронте, бывало, так устанешь, что с ног валишься, глаза света белого не видят, а как грянули песню — и все прошло, будто тебя насквозь электрическим током просверлит.

— О да… Песня — замечательное средство… — закивал Вепринцев, — особенно там, на войне… душе легче.

— Да, тяжелое времечко довелось пережить, — в раздумье продолжал Тагильцев. — А всего горше отступление. И хватил же я его в первый год войны, этого отступления — сейчас забыть не могу… Вам, поди, тоже перепало?

— Как же, — быстро подхватил Вепринцев. — Конечно, перепало…

— Идешь день, другой, так устанешь, сказать немыслимо, ноги подкашиваются… А немец бьет — жизни никакой нет… Кругом пальба, грохот, деревни пылают, как костры намасленице, города в щебень превращаются, люди, как очумелые, во все стороны мечутся, и кажется тебе, что всему конец наступил… Не знаешь толком, где фронт, где тыл, — кругом война идет… И такая тебя тоска-кручина захватит — ничего не мило. Подумаешь, бывало: «Неужели кругом фашист орудует? Неужели все?..» Тагильцев чуть пригнулся, ловко подкинул спиной рюкзак, поправил глубоко впившиеся в плечи лямки.

— Ну, а потом-то кончилось ведь отступление, — сказал Илюша.

— Само собой разумеется. Общеизвестный факт… Но не в этом вся соль…

— А в чем же?

Тагильцев сбил палкой нарядную бархатно-бурую головку татарника, подумал немного:

— Остановишься, бывало, где-нибудь на короткий отдых у железной дороги, и видишь — навстречу летит полным ходом товарный состав и красные вагоны. Понимаешь, наши, четырехосные… А на боку такого вагона написано: «Построен Уралвагонзаводом…» Прочитаешь и вздохнешь полной грудью, на душе полегчает: «Нет, не везде же немец… Завод наш делает свое дело». И усталость сразу пропадает… Опять бежишь, но уж о другом соображаешь: о том, где бы сподручнее встать тебе да добрую сдачу по зубам отвесить. А когда началось наступление, тут уж, конечно, жизнь пошла по-другому. Куда там тоска девалась, весело, зажили… А составы эти так и шли за нами один за другим. В Германию вступили, чужая, сторона, все чужое кругом, а посмотришь на железную дорогу — идут составы… Поглядишь на него, на этот красный деревянный вагон, — как с родным братом встретишься. Крикнешь ему вдогонку: «Эй, братишка! Как там у вас дела-то идут?» А он тебе колесами отбивает, будто солдат рапортует: тук-тук — хорошо, тук-тук — хорошо, хорошо, хорошо… И покатил мой земляк с уральскими игрушками. Помашешь ему ушанкой и бежишь со всех ног вперед. Вот она подмога-то с тыла в чем заключается…

Они начали спускаться в обширную, заросшую дремучей тайгой падь. Вепринцев, украдкой покашиваясь на Тагильцева, думал: «Удивительные, странные люди… Товарные вагоны успокаивали его в минуты тяжелых сомнений! Какая чепуха! Зачем я буду глядеть на чужие вагоны? Эх, если бы этот старый осел Дурасов не закопал в землю столько доброго металла, никогда бы не поехал в эту страну… Мне нужны деньги, нужно золото, а не идеи… Зачем мне их идеи?.. Я хочу жить для себя, а не для грядущих поколений. Какое мне до них дело? Пусть дураки смотрят на пустые товарные вагоны, сколько им вздумается». Но как же труден и тяжел путь до этого золота. И как все выглядело легко и просто там, в Америке, в Италии, во Франции… После каждого удачного дела он сорил по притонам легко доставшимися деньгами, играл, сбивая с толку шулеров, покупал газетных репортеров и полицейских. Жалкие музыканты, стоя, на коленях, встречали его оглушительным джазом, когда он появлялся, в ночных кабаре. «Ох, добрый, славный Чикаго… С каким удовольствием я вспоминаю о тебе в этой первобытной глуши…»

К обеду они спустились в долину. Щедро светило солнце. Густое цветущее разнотравье будто китайским ковром застилало землю. Над обилием цветов кружились пестрокрылые бабочки, сердито гудели толстогузые полосатые шершни, легко и трепетно висели бирюзовые стрекозы. Так и хотелось повалиться на эту теплую, пахнущую грибами и травяным прахом землю, захватить полную охапку сочной зелени и дышать полной грудью, а потом скинуть с ног тяжелые сапоги, потянуться на траве, по-детски побарахтаться, и заснуть.

Оспан снял с головы старый солдатский картуз с выгоревшим облинялым околышем, пригладил ладонью свалявшиеся, влажные от пота волосы и, поглядывая на лошадей, сказал:

— Ну вот, подошло время и с конями разлучиться… Придется их, однако здесь оставить.

— И багаж здесь оставим? — спросил Илюша.

— Об этом уж ты меня не спрашивай, начальники есть, а мое дело маленькое… скажут на себе тащить — потащим, прикажут бросить — бросим…

— Еще одна новость, — хмуро произнес Стриж. Он осунулся за эти дни, еле шел и теперь обычно ни во что не вмешивался. — Пока лазим по этим кручам, без штанов останемся, все придется бросить для облегчения.

— Это еще ничего, не страшно, — улыбнулся Тагильцев. — Хуже будет, если, пока мы добираемся до ложка, наших лошадок волки скушают.

— Все может случиться, — развел руками Оспан. — Волку много ли времени надо? Один момент — и от лошади мослы останутся.

— Обрадовал, — сказал Стриж, сердито плюнув.

— Ну-ну, без паники, друзья мои, больше уверенности, — весело прикрикнул Вепринцев. — Я думаю, что мы теперь находимся на пороге Оленьего ложка. Не так ли, дядя Оспан?..

Старик утвердительно закивал головой, глотая зеленоватый дым.

— Пообедаем здесь, а к ужину, однако, там будем, — ответил он, сощурив в улыбке глаза.

Жалко было Илюше оставлять своих крепких гривастых лошадок в тайге без присмотра, но нечего было делать. Он отвел их на чистый лужок, зеленым пятном лежавший на дне долины, и, отпустив, долго еще стоял и думал: придется ли вновь вскочить на спину полюбившегося ему карьки? С тяжелым чувством возвращался он к спутникам и твердо решил сегодня же переговорить с Тагильцевым по поводу своих подозрений…

Вскоре Оспан привел всех к огромной отвесной скале и указал на черную непроглядную щель, зиявшую в ее основании.

— Видите?

— Что это? — спросил Вепринцев, и голос его заметно дрогнул.

— Пещера.

— А какое нам до нее дело?

— А вот через нее и пойдем, — к общему удивлению заявил Оспан. — Наглядывайтесь вдоволь на белый свет да запасайтесь хорошими смолевыми факелами, и будем в путь-дорогу трогаться.

Стриж заворчал:

— В такой дыре еще не были. Приведешь нас прямо к чертям на ужин.

— Боюсь, что они встретят нас без восторга и не поднесут по бокалу хорошего вина, — засмеялся Вепринцев.

— А неплохо бы с чертенком чокнуться, — повеселел Гурий. — Хоть я и православный человек, а от такого удовольствия ни за что бы не отказался, так и быть, еще один грех принял на свою душу, бог с ним.

— О, я думаю, в недалеком будущем представится вам такая возможность, — продолжая смеяться, ответил Вепринцев, заговорщически подмигнув Тагильцеву.

В пещере было темно и сыро; кое-где на ее кремневых уступчатых стенах белесой пыльцой лежал иней, звонко и редко падали вниз тяжелые капли воды. Когда путники вошли в ущелье, их обдало холодом: откуда-то из жуткой непроглядной мглы прямо в лицо дул студеный сырой ветер. Оспан натянул на плечи телогрейку, поглубже нахлобучил картуз и, запалив факел, вышел вперед.

— Так за мной и держитесь, — сказал он, показав направление пылающим факелом. — Торопиться не надо: за нами никто не скачет, под ноги поглядывайте, по сторонам…

— А что под ногами, пятаки разбросаны, что ли? — пошутил Тагильцев.

— Заглядишься, так, однако, и целковый может подвернуться.

Они медленно пробирались по узкой, забитой холодными, острыми камнями трещине. Тусклый, лихорадочно скачущий свет факелов, затянутый прогорклым смолистым дымом, освещал только малый кусок оранжевой мглы под ногами, дальше — тьма, ледяные скользкие стены. Тагильцев шел в трех-четырех шагах позади Вепринцева, но почти не видел его; только широкая, как глыба серого камня, спина медленно и грузно покачивалась в сумрачном отсвете факелов.

Щель с каждым метром сужалась, близость неровных стен уже хорошо чувствовалась плечом; рюкзак то и дело задевал за камни; под ногами хлюпала грязь.

«Нет, пожалуй, лучше было идти в обход… Так хоть воздухом чистым подышишь, природой полюбуешься, подумал Тагильцев. — А здесь — холодная могила, дышать трудно…»

Невольно вспомнился дом, товарищи по работе, последняя встреча с капитаном Шатеркиным… Вспомнил Власа Керженекова, недавнюю рыбалку на полуострове и с грустью подумал: «Пропал человек ни за понюх табаку…» Много было хороших друзей у Тагильцева, и многих он потерял. Конечно, всех жалко, но то была война, а здесь… Не помнил он еще столь нелепой смерти, как эта.

Звонко хлюпала под ногами вода, ползли по стенам несуразно огромные тени.

— Держись право — обрыв! — глухо крикнул Оспан.

— Держись право — обрыв! — густым басом повторил Вепринцев.

— Держись право — обрыв!..

И пошло гремучее эхо по тесной каменной трещине.

Когда Илюша проходил мимо обрыва, он не устоял перед соблазном: нащупал ногами камень потяжелее и кинул его в черную бездну. Прислушиваясь, он уловил протяжный свист камня, потом где-то внизу раздался сильный удар, второй, третий… и вдруг там, на дне пропасти, загремело. «Вот это ямка, — подумал Илюша. — В такую угодишь — не скоро выберешься…»

От обрыва щель стала шире. Далеко по сторонам крались оранжевые тени огней, отлетал в черную темень горький смолистый дым. Воздух стал чище и суше, стало возможно дышать полной грудью. Под ногами больше не хлюпала грязь, не плескалась вода. Путники завернули за выступившую вперед скалу и вдруг остановились, пораженные необыкновенной картиной. Впереди перед ними все сияло, вспыхивало и переливалось яркими радужными огнями. Казалось, что они стоят не в глубокой холодной пещере, а в огромном зале сказочного дворца, украшенного несметными богатствами.

Путники стояли в оцепенении и не трогались с места. Даже равнодушный ко всему Стриж поднял голову и не мог оторвать восхищенного взора от волшебного сияния. Нет, это не пещера! Будто неведомые чародеи-зодчие тонкими искусными резцами высекли в черной горе древний храм и, не скупясь, щедро украсили его дорогими самоцветами. Здесь все горело: и стены, нисходившие причудливыми неровными зубцами, и потолок, с которого местами до самого пола спускались ажурные, сверкающие каменьями украшения. Группы стройных голубоватых колонн легко, но надежно подпирали невидимый снизу купол пещеры. Тагильцев поглядел вверх. Далеко, в черной недосягаемой высоте, ослепительно ярко горело огромное солнце. «Что это значит? — прошептал он. — В глубине пещеры, в подземелье, такое солнце?..» И чем дольше и безотрывней глядел он в темно-синюю мглу, разорванную мощным лучом света, тем, казалось, все выше и выше поднималось на черном небе это сказочное светило. Тагильцев поглядел по сторонам. Справа от него светило еще одно яркое солнце, только оно было удивительно голубое. И тут его осенило:

— Да это же небо заглядывает!.. Наверху, наверно, такая же трещина, как и та, по которой мы попали в эту пещеру, против нее — солнце…

— А ты, однако, думал, солнышко забралось сюда? — лукаво ухмыльнулся Оспан. — Думал, черт в мешке его сюда затащил и выпустил?.. Нет…

— Ну, кто бы его сюда ни затащил, это великолепно! — вмешался Вепринцев. — Я никогда не видел ничего подобного. Слишком много красоты и богатства природа бросила в подземелье…

Вдоволь налюбовавшись невиданной красотой подземного дворца, путники прошли вдоль всего обширного зала пещеры и скоро опять оказались в узкой холодной трещине. Опять лез в глаза горький зеленый дым факелов. Опять в кривых закоулках и щелях расползался шорох. Но недолог был этот путь. Впереди показалась полоска света. Она была узкая и тонкая, словно белая жилка кварца в глыбе черного гранита, но с каждым шагом вперед разрасталась, ширилась. И вот уже необъятное море голубого теплого света вышло навстречу усталым путникам.

Когда они вылезли из пещеры и поглядели друг на друга, то невольно все рассмеялись: они были неузнаваемы; только глаза и губы выделялись на черной, блестящей лакированным глянцем коже.

— Ого-го-го… Ха-ха.. — басил Вепринцев, указывая большим грязным пальцем на Стрижа. — Бьюсь об заклад, что это не младший геолог, а египетская мумия, извлеченная из древнейшего саркофага.

— А ты? — жалко улыбнулся Стриж. — На кого ты сам-то похож?

— А штейгер наш… — смеясь, повернулся Вепринцев к Гурию.

Гурий был смешон и страшен. На его кривых, согнутых ухватом ногах гармошкой висели истерзанные сапоги, грязные и мокрые портянки вылезли из них наружу. Большое круглое лицо было черно, как голенище, и все, от широкого лба до подбородка, исписано морщинами, которые теперь были особенно заметны. «Сатана кривоногая, — подумал Оспан, жмурясь от ослепительного тепла. — Чистая сатана, и уши большие, как лопухи, только рогов не хватает…»

— Ну, а где же долгожданный ложок, старик? — перестав смеяться, спросил Вепринцев.

— Вот он, ложок-то, — показал Оспан чубуком трубки. — Считай, дошли, теперь до него рукой подать…

Но все так устали, что не в состоянии были двигаться дальше. Как только они спустились по камням к зеленой поляне, один за другим попадали в теплую и мягкую, как начес шелка, траву и заснули.

33. Тагильцев открывает тайну Илюше

Весь остаток дня отдыхали — так распорядился Вепринцев, — приводили в порядок поизносившуюся одежду и снаряжение. Гурий, за обедом перехватив лишку, спал, оглашая полянку глубоким прерывистым храпом. Оспан давно ушел в горы, прихватив с собой ружье. Только один Вепринцев не находил себе места. Был он сегодня необыкновенно подвижен и весел. То ворочал десятипудовые камни, то, словно медведь, озорства ради, начинал гнуть к земле высокую прямую березу, то, как легкомысленный подросток, бегал вдоль крутого обрывистого берега, спуская к воде шумящую осыпь древних камней. Будто ядреный хмель буйно играл в его мышцах. И все ему сегодня было мило и хорошо, всеми он был доволен, всему был рад.

— Эй, Стриж! Пойдем на ту горку сбегаем, — крикнул он, запустив в дремавшего карманника увесистой зеленой шишкой.

Тот вскочил и схватился рукой за бок.

— Мне и здесь неплохо.

— А может быть, сбегаем? — засмеялся Вепринцев и запустил в Стрижа еще одну шишку.

— Пошел ты к черту со своими игрушками! — заорал Стриж, схватив подвернувшийся камень.

— О-о, ты кажется, всерьез?!

— А ты шутишь?.. У меня от твоих шуток, наверно, бок почернел, как свиной окорок.

Вепринцев захохотал, с силой размахнулся и закинул последнюю шишку далеко в воду. Немного постоял и пошел один. Под его тяжелым шагом сухо трещал валежник. Иногда чуть не из-под самых ног с тревожным криком срывались молодые глухари. В одном месте у него из-под носа рванулся дикий козел — гуран, и так отрывисто и страшно рявкнул, что Вепринцев даже присел, обхватив руками большой крапчатый валун. «Ох, черт возьми! И чего только нет в этой тайге!.. Кажется, только удавов и обезьян, остальное все есть. Еще, может быть, для крокодилов неподходящий климат…» Он подобрал палку потолще и подлиннее и стал подниматься выше. Теперь он шел смелее, размахивая вокруг себя суковатой дубиной, и орал во всю глотку.

— Ого-о-о-о, ого-о-о-го-го!

Поднявшись на вершину горы, Вепринцев с трудом забрался на голую и горячую скалу, обросшую с теневой стороны сухим хрупким лишайником. Глубоко внизу распростерлась обширная падь, вся в темной курчавой заросли. По одну сторону пади — скалистый, чуть не под самое небо хребет, тот самый, в черной утробе которого прекрасной жемчужиной таилась пещера, по другую — гряда невысоких косматых сопок.

— Вот и ложок, — со вздохом облегчения произнес Вепринцев. — Олений ложок! Теперь ты никуда не уйдешь от меня, никуда… Вот где ты!.. — потряс он мохнатым большим кулаком. — Ах ты, ложо-о-к. Оспан все же молодец, что привел нас через эту дыру прямо к ложку, а не на Заречную сопку… Там, возможно, уже ничего не осталось, а здесь пока нетронутый заповедник. И Дурасов больше всего рассчитывал на это место…

Он достал из кармана записную книжку и долго рассматривал условную схему местности, потом внимательно поглядел вокруг, опять — в книжку.

— Так и есть… — рассуждал он сам с собой. — Дурасов говорил, что от этой высокой горы нужно отступить вправо, отсчитать две сопки, так, кажется? — Он поднял голову и стал считать: — Одна, две три, четыре… что за ерунда? Я, кажется, ошибся? — Он снова пересчитал, тыча в пространство пальцем. — Ага, вон та самая… приплюснутая, как деревенский каравай хлеба, о ней он и говорил… Да-да, вторая от края… И там этот глубокий шурф, в который надо спуститься… Только одно небо увидит, как я вспорю толстое брюхо у этой сопки и вырву оттуда двенадцать пудов червонного металла… Ну что же, на первый случай это не так уж плохо, а там другие сопки… — Он улыбнулся и спрятал книжку в карман.

Сгущались сумерки. Внизу клубисто и бойко задымил костер. О неприступную скалу в тревожном отчаянии билась разгневанная река; где-то в глубине пади тоскливо заскрипело старое дерево. Вепринцев поежился от свежего ветра и стал торопливо спускаться с горы…

Если Вепринцеву при виде Оленьего ложка, лежавшего теперь у них под ногами, рисовались заманчивые перспективы и хотелось кричать во все горло от неуемной радости, то Семену Тагильцеву было не по себе. Особенно испортилось его настроение после выхода из пещеры, когда на вопрос, скоро ли они доберутся до Заречной, Оспан ответил, что Заречная осталась в другой стороне и что туда они попадут не иначе, как на обратном пути. «Вот это называется удружил… — выругался в душе Тагильцев, — Ах же ты, старый хрыч!.. Ну а как же я, дурная голова, раньше не подумал, что мы, залезая в эту пещеру, отступаем от маршрута?..»

Теперь он все больше убеждался в том, что возможность связи с капитаном Шатеркиным, о которой он не переставал думать все эти дни, окончательно утеряна. Первая встреча, которая должна была состояться еще в Рыбаках, не состоялась по неизвестным причинам. Вторая встреча была назначена в районе Заречной сопки. Тагильцев хорошо понимал безнадежность своего положения и не видел выхода из него. Он уже теперь ничего не мог изменить, все сложилось так, как нужно было не ему, а Вепринцеву. Что же делать?

В раздумье об этом и застал Тагильцева Илюша. Он подошел к нему, когда Тагильцев, постирав белье, развешивал его на кустах крушины.

— Чего не спишь?

— Давно выспался, не хочу, — не сразу ответил Илюша. — Пойдем искупаемся…

Они спустились к реке. Мелкая каменная осыпь ползла из-под ног прямо в воду, больно колола босые ноги. В небольшом покойном мыске скопилось десятка полтора сосновых бревен, занесенных сюда изменчивой струей. Илюша легко прыгнул на первое от берега бревно, с него перешагнул на другое и, усевшись на обсохшую кору, спустил в воду ноги.

— Как в колодце… даже судорога схватила…

— Умойся и хватит, — сказал Тагильцев. — Купаться все равно нельзя, видишь, камни везде торчат… еще брюхо распорешь.

Река сердито ворчала и пенилась; там, где она ожесточенно билась о камни, в воздух поднимались тучи мельчайших радужных брызг; над водою, чуть не касаясь ее, черными стрелами пролетали стрижи, гнездившиеся в прибрежных скалах, изредка звонко плескались хариусы, преодолевая попавшие на пути камни.

Илюша умылся, вытер майкой лицо и спросил:

— Кого это мы все-таки ведем?

Тагильцев, неловко примостившись у толстого обшкуренного бревна, подбитого к берегу, стал умываться. Он хотя и хорошо расслышал вопрос Илюши, но сделал вид, что не понял, и даже не повернул головы в его сторону.

— Нет, ты все же ответь, — добивался своего Илюша.

— Как, то есть, кого? — отфыркиваясь, спросил Тагильцев. Он смочил густые черные волосы, отряхнул сильно покрасневшие руки и отошел от воды. — Геологи какие-то, поисковики… Да и чего спрашиваешь, не видать, что ли, их?

— По форме — геологи, тут ничего не скажешь… В геологии-то они разбираются, по-моему, не больше, чем петух в жемчужных зернах.

— В этом я мало что понимаю, парикмахерское дело, к сожалению, ничего не имеет общего с геологией…

— Да-а, — озадаченно произнес Илюша. — Понимаешь, они мне почему-то очень не нравятся… Я вот что-то чувствую, что-то подозреваю, а сказать прямо, уличить не могу… факты такие…

Илюша начинал горячиться, его раздражала и собственная беспомощность и удивительная беспечность Тагильцева. Горячность, с которой парень пытался доказать свои подозрения, настораживала Тагильцева: вдруг Илюшка по своей юной запальчивости возьмет да и решится на какой-нибудь необдуманный шаг, и тогда — провал. Он решил яснее выявить основу тех подозрений, которые беспокоили юношу.

— А по-моему, ты зря ломаешь себе голову, — сказал он. — Видал, сколько орденов и медалей у Павла Ивановича? Они, имей в виду, просто не достаются, их большой кровью заслуживают.

— Ленточек он нацеплял порядком. И Берлин он штурмовал, и Вену успел взять, и в Москве на постоянное жительство прописался.

— Как это так?

— Очень просто: у него, как у коренного москвича, медаль «Восемьсот лет Москвы».

— А ты, оказывается, наблюдательный человек, Илюшка, — заметил Тагильцев. Тень благодушия исчезла с его лица, — К чему ты ведешь этот разговор, все-таки?

— К чему веду разговор? А вот к чему: давай задержим их, доставим на рудник и сдадим куда следует, а там с ними быстро разберутся.

Тагильцев с удивлением поглядел на племянника.

— На каком же основании ты их задержишь? Ты что, поймал их на чем-нибудь? Разоблачил как преступников? Они тебе не нравятся… С таким основанием можно любого встречного задержать. Нет, так, дорогой мой, не делают.

— А что же делать? — не сдавался Илюша.

Тагильцев понял, что сомнения Илюши не рассеялись, что он не успокоится, и решил поговорить с ним откровенно.

— Тебя интересует вопрос: что делать дальше? Так вот, слушай.

Илюша насторожился, теперь в голосе Тагильцева чувствовались иные нотки: он не просил, а требовал.

— Конечно, ты прав, люди эти нечестные и подозрительные, это я давно понял и решил, что надо быть начеку. Однако, как и ты, я не имею сейчас никаких оснований для того, чтобы задержать их. Куда они идут — мы с тобой знаем, потому что сами ведем их, а вот зачем они туда идут, ты знаешь?

— Они, по-моему, что-то ищут, — ответил Илюша.

— Вот и хорошо, значит, и мы вместе с ними найдем. И, стало быть, тем более надо держать ухо сейчас востро, но не кипятиться, как ты это делаешь. А какие меры принять, об этом надо подумать.

— Связаться с районом, — решительно сказал Илюша.

— Это правильно. Надо как-то добраться до лесной сторожки и позвонить оттуда в районный отдел милиции, позвать к телефону капитана Шатеркина, а если его нет — доложить самому начальнику, где мы находимся.

— Так это же всего проще сделать! — воскликнул Илюша.

— Не так-то просто… — вздохнув, возразил Тагильцев. — Надо найти предлог для того, чтобы отлучиться из нашего лагеря и чтобы это не было подозрительным для них.

— Ах, вон что… Ты думаешь, это очень трудно?..

Из-за ствола старой дуплистой лиственницы прямо на них вышел Вепринцев.

— Вот вы куда уединились, друзья мои! — крикнул он и громко рассмеялся. Тагильцев поднялся ему навстречу и как ни в чем не бывало простецки заулыбался.

— Искупаться хотели, да вода уж больно студеная, так и хватает, страсть холодная…

34. Илья принимает решение

В эту ночь, пожалуй, беспокойней всех спал Илюша. Он думал о разговоре с Тагильцевым. А ведь и на самом деле, как оставить своих спутников без серьезной и вполне объяснимой причины? Это же не где-нибудь в населенном пункте, а в тайге. Вдруг сквозь трепетный ночной шорох ему послышался чей-то тихий и вместе с тем резковатый шепот. Илюша прислушался — разговаривали Стриж и Вепринцев. Они лежали у потухшего костра; кто-то из них курил.

— Когда же начинать будем? — спросил Стриж, которого Илюша узнал по сипловатому голосу.

— Непременно завтра, — отрывисто ответил Вепринцев. — Дальше я не могу тянуть эту канитель, у меня больше нет ни малейшего желания откармливать своей кровью комаров.

И опять разговор надолго затих. Слышно было, как покашливал Стриж да уныло шелестела трава под короткими порывами ветра.

— А как с ними?.. Делиться будем?

— Дурак! — коротко бросил Вепринцев. — Как был мелким карманником, так и останешься. Не знаешь, что полагается делать в подобных случаях?

— Ты хочешь…

Вепринцев не дал договорить ему.

— Бываешь же ты иногда умным и догадливым человеком, — сказал он и с ехидной усмешкой закончил: — Ну, а теперь давай спать, мой дорогой техник.

Илюша почувствовал, как в нем все закипело; тесной и душной показалась ему прохладная таежная ночь. Он готов был сейчас же подняться и немедленно, не теряя больше ни одной минуты, действовать.

Все еще спали, когда Илья поднялся. Сырой студеный туман завалил падь, с деревьев осыпались мелкие капли воды. А на небе ни одной тучки — утро начиналось тихое, светлое. У реки, в заросших ложках, трескуче перекликались коростели; где-то недалеко, на сухостойной сосне, сварливо стрекотали сороки. Илюша принес охапку валежника и разжег костер. Потом взял ведро и спустился к реке. Когда он подошел к тем самым бревнам, с которых они умывались вместе с Тагильцевым, в нем вдруг вспыхнуло дерзкое желание сейчас же оттолкнуть от берега одно из этих бревен И уплыть на нем вниз по реке.

«Вот это идея! — с радостным волнением подумал Илюша, — Через пятнадцать-двадцать минут я уже буду возле наших лошадей, а там все дороги открыты». План был простой и в то же время рискованный, но последнее меньше всего беспокоило Илюшу. Он думал в эту минуту не об опасности, а о том, как предупредить Тагильцева и стоит ли вообще предупреждать, когда все и так ясно. Нужен был только предлог — он есть, причем самый неожиданный, такой, который не может вызвать никаких подозрений.

— Эдак, пожалуй, еще лучше, — прошептал Илюша. — Никто ничего не будет знать…

Но плыть на одном бревне по дикой порожистой реке не сулит ничего доброго. Он вспомнил, что в его вещевом мешке лежат вожжи, захваченные на всякий случай. Не раздумывая долго, он зачерпнул ведро воды и побежал наверх. Спутники его еще спали, только Оспан, часто позевывая, возился у костра и подкидывал хворост. Поставив перед ним ведро, Илюша быстро распотрошил мешок, вытащил из него вожжи и снова побежал к реке. Не успел Оспан оглянуться, как Илюши и след простыл. Спустя несколько минут из-под горы донесся его отчаянный крик. Все сразу вскочили и бросились к берегу, но Илья был уже на середине реки. Неуверенно балансируя длинным шестом, он стоял на двух прижатых друг к другу бревнах и что-то из всей силы кричал.

— Доигрался, шалопай… — зло прохрипел Вепринцев и ожесточенно плюнул.

— Его нужно спасать!.. Бежим! — закричал Тагильцев.

Оспан схватил длинную жердь и кинулся к воде, за ним побежал Стриж, Гурий. Но что они могли сделать? Плот, на котором стоял Илюша, течением втянуло в узкий фарватер, подхватило мощным кипучим потоком и понесло.

— Возьми шест в руки… Правь хорошенько-о-о, а то разобьет об ска-лу-у… — вдогонку крикнул Оспан и сокрушенно добавил: — Эх, Илюха, Илюха, непутевая головушка…

Скала, которую нужно было бояться больше всего, промелькнула справа от Ильи, и только крутая пенистая волна кинулась от нее вдогонку, но опоздала. Тагильцев, следивший с замиранием сердца за Илюшей, облегченно вздохнул и подумал: «Эх, и горячий же ты парень, Илюшка. Молодец, хорошо придумал…»

На берегу, на кустах чернотала, висела верхняя рубашка и куртка Илюши. Оспан подобрал все эти пожитки, сунул под мышку и покачал головой:

— Вот и выкупался, язви его… Нет бы с берега помыться, полез на бревна… Эх, разиня.

— Очень глупо получилось… — скорбно моргнув, заметил Гурий. — Но он ведь мог еще успеть прыгнуть в воду…

— Куда ты прыгнешь? — сердито возразил Оспан. — Видишь, как крутит да со дна выбивает. Тут сразу крышка…

— Вперед умнее будет, — небрежно бросил Вепринцев и, закинув за спину руки, чуть сутулясь, тяжело зашагал в гору…

Илья в это время думал о том, удалось ли ему ввести в заблуждение своих спутников, не распознал ли кто-нибудь его истинных намерений. Тяжелый неповоротливый плот летел с курьерской скоростью. Вокруг все гремело, пенилось, клокотало. Илюша был мокрый до последней нитки от брызг, окатывавших его возле каждого камня. В одном месте плот с огромной силой врезался в узкий тесный пролет между двух черных валунов. Илья почувствовал сильный толчок, бревна ходуном заходили под ногами, и короткий свистящий скрежет заставил его содрогнуться. «Ну и несет же… Только бы гидростанции строить на этих порогах…»

Но вот река неожиданно и круто повернула влево, оттолкнулась от каменной стены хребта и широкой серебристой лентой вытянулась по зеленой долине навстречу солнцу. И сразу будто огонь запылал над рекой, будто не вода, а плавленое серебро потекло по ее каменному ложу и заиграло на перекатах. Илюша увидел тот берег, от которого только вчера начался их путь в пещеру.

Лошади спокойно паслись в ложке, где их оставили накануне. Все шло как нельзя лучше. Даже река — самая страшная преграда — и та не помешала, а помогла ему. Отдохнувшие за ночь кони были готовы к новому трудному походу. Илюша поймал карего мохноногого коренника — он был выносливей и крепче пристяжки — всыпал ему в торбу добрую порцию зерна, оставленного вчера под сосной, нашел в мешке кое-что и себе пожевать и, наскоро перекусив, тронулся в путь.

Километра три он ехал крупным шагом, чтобы разогреть коня, потом перешел на широкую рысь, а там, где дорога была чище и ровнее, бросался в короткий и смелый галоп.

Прошло не меньше трех часов с тех пор, как Илюша оставил лагерь. Много километров трудной дороги осталось позади. Конь уже блестел, как лакированный сапог, и пенистое мыло белыми хлопьями срывалось с него. Илюша сам был мокрый от пота и серый от пыли, а белая нижняя рубашка на нем была во многих местах разорвана и, словно украшение шамана, развевалась по ветру. Но он не замечал ничего и думал только об одном: успеет ли вернуться вовремя.

Извилистая таежная тропинка бойко спускалась под гору. Еще с голой вершины хребта Илья заметил далеко внизу дорогу, которая вела к старому руднику. Сердце его сжалось от радости. Он оглянулся назад и, по-озорному гикнув, стегнул коня.

— А ну, нажми еще разок, карька!..

Но в то время, когда Илюша, охваченный напряженным порывом скачки, видел перед собой только кусок тропы, грубо прошитый корнями кедров и лиственниц, под ним что-то глухо хрустнуло, и вдруг все пошло колесом: лошадиная грива, деревья, камни, тропа… В этой страшной карусели он услышал дикое ржание коня, и на этом все оборвалось…

Дряхлый ворон, дремавший на опаленной вершине кедра, нехотя повернул тяжелую голову, моргнул остекленевшими от голода глазами и, хрипло каркнув, слетел к тропе. Он учуял дурманящий запах горячей крови.

35. На звериной тропе

Илюша открыл Глаза, уперся руками в каменистую землю, недоуменно поглядел вокруг. Лицо его было в кровоточащих ссадинах; одежда изорвана, в черные растрепанные волосы набилась сухая хвоя и мелкие листочки брусничника, а голова была такая тяжелая, что, казалось, сейчас только одна она и мешала Илюше немедленно подняться на ноги. Но он все-таки нашел в себе силы побороть эту тяжесть и, подобрав под себя ноги, сел; ощупал голову, руки, ноги, поводил плечами — жив и цел, затем стал вспоминать, как случилось это несчастье. Однако память не поддавалась усилиям. Много ли, мало ли пролежал он возле этого корявого, полусгнившего на корню кедра — не вспомнить.



— Ох-хо-хо, — порывисто вздохнул Илюша и поморщился от боли. А над хребтом жарко полыхала заря. Тайга наполнялась густым сумраком; вверху, в розовой мгле, глухо шумел свежий ветер, покачивая макушки мачтовых сосен; где-то недалеко, на сухой звонкой лесине, тоскливо постукивал неугомонный труженик-дятел. На тропе, под небольшим обрывом, недвижимо лежала Илюшина лошадь. По ее голове смело, с гордым хозяйским видом разгуливал старый ворон. Тучи мошкары и мух уже витали над трупом лошади. А всего в каких-нибудь десяти шагах, в неглубокой ямке, дрожа и тонко поскуливая от нетерпения и голода, таилась ободранная, в клочьях линялой шерсти лисица.



Когда Илья поднялся, пошел к лошади, ворон, зло и отрывисто каркнув, поднялся на дерево, нехотя перебежала в другую промоину лисица. Илюша остановился, потом присел возле оскаленной лошадиной головы.

— Как же все это произошло?! — в отчаянии произнес он, сжав кулаки. Он осмотрел обрыв, кучу прибитого водою хвороста на дне обрыва, большие острые камни, о которые разбилась лошадь. — Должно быть, споткнулась об эту лесину, упала… Эх, карька, карька… Надо что-то придумать… что-то сделать…

В тайге с каждой минутой становилось темнее и глуше, неудержимо расплывались по земле уродливые тени. После сильного ушиба Илюша плохо еще ориентировался в окружавшей его обстановке, все тело ныло, мышцы напряженно вздрагивали. Он глядел на крутой каменистый склон горы, по которому едва приметно спускалась звериная тропка. Страшно было подумать, что он остался один, почти на полпути к цели, еще страшнее была мысль: что там, в лагере?

Они, наверно, хватились и, может быть, уже ищут его по тайге… Илюша, охваченный волнением, прошептал: — Что я сделал?.. Что сделал?.. Почему я ничего не сказал Семену? Бандиты эти их перебьют, и только один я буду виноват в этом. Ну, что я сижу здесь? Надо сейчас же действовать…

Он вскочил с места, и, прихрамывая, пошел, переходя от дерева к дереву. Ноги несли его неуверенно, но он все же двигался вперед. Вот он опустился в ложок и остановился возле большого куста рябины. Выдернул из-за пояса охотничий нож, вырезал крепкую палку. Потом нарвал жестких, еще зеленых ягод рябины и стал их жевать. Как ни горьки были незрелые ягоды, он ел их много и жадно и словно не чувствовал, как стягивало все во рту, как деревенели зубы.

— Скорее бы добраться до этого зимняка, а там до сторожки рукой подать…

Палка немного помогала — шаг стал устойчивее, тверже, но наступившая ночь не позволяла двигаться быстро. Илюша был уже весь мокрый, в глаза стекали соленые и едкие, как нашатырь, капли пота.

— Еще, может быть, с час — и дорога…

Где-то в горах жалобно застонал сыч, в ответ ему, словно дьявол, задорно и бесновато захохотал филин — ночная жизнь пробуждалась и торжествовала. Хоть тропинка уже совсем растворилась в ночи, Илья пока шел, не сбиваясь с курса.

Он уже не чувствовал ни усталости, ни боли. Местами, где попадались чистые полянки, бежал бегом, перепрыгивая небольшие завалы и промоины. Одна мысль теперь владела им: успеет ли он сделать что-нибудь, что предотвратило бы несчастье?

Поскорее до сторожки добраться, там все можно сделать: живые люди, телефон…

Перелезая в одном месте через трухлявый ствол сосны, преградивший тропу, Илюша спугнул старого гурана. Зверь, боднув рожками, отскочил в сторону и на мгновение замер, словно приготовился к отчаянному поединку.

— Ну и дурак же ты — не трону! Ишь, какой храбрый…

Через несколько минут мимо Илюши черными силуэтами пронеслись две козули и так же, как гуран, пошли вверх по тропе, помаячив в потемках белыми коротенькими «штанами». Илюша, занятый своими мыслями, даже не остановился, не свистнул вдогонку. Но едва только козы скрылись в чаще, как на тропе появились другие, такие же настороженные и стремительные. Они шли в одиночку и парами, шли, видимо, на водопой к реке, которая протекала по ту сторону хребта, а может быть куда-нибудь к озерам, на солонцы.

На следующей полянке Илюша увидел тройку маралов. Они пронеслись крупной лошадиной рысью. Впереди, грудью расчищая путь, шел огромный и сильный пантач, всегда готовый к отпору.

«Откуда их прорвало?» — на минуту остановившись, подумал Илья. Но долго раздумывать было некогда. Одно он знал: идет по звериной тропе, и встреча с дикой козой, с маралом — дело вполне обычное.

Бывало, он не раз сиживал с берданкой в руках на таких тропах, с волнением поджидая сторожкого зверя.

Но вдруг недалеко, в темном овражке замелькали какие-то синеватые огоньки, потом жуткий протяжный вой голодного зверя потряс стоялую тишину ночи. Илюша вздрогнул, схватился за шершавую рукоять ножа.

— Волки!.. — И тут его осенила догадка. — Вон, оказывается, что: помешал я вашей охоте, разбойники…

Илюше и раньше приходилось слышать рассказы старых охотников о том, что волки частенько подкарауливают козуль, маралов и даже зайцев на их переходах и не только подкарауливают, а устраивают настоящие загоны: одни преследуют и гонят зверя, другие находятся в «засаде», поджидают его на тропе и здесь хватают. Это открытие встревожило Илью: голодный зверь может напасть не только на козулю, но и на безоружного человека.

— Пожалуй, надо убираться с этой тропинки… а не то попадешь на волчьи зубы.

Он постоял еще немного, с напряжением вглядываясь в предательскую темноту, и сошел с тропы. Тайга будто вцепилась в него своими сильными корнями. Теперь он не шел, а полз изо всех сил, то по-пластунски, то на четвереньках, преодолевая завалы, продираясь сквозь колючие цепкие заросли ягодников и чернолесья. Прошло около часа, может быть меньше. Илья вышел на прошлогоднюю гарь, в полосу мертвого леса. Здесь все в трауре, все черное, и от этого ночь казалась еще темнее. Скоро Илюша совсем выбился из сил, потерял направление, заблудился.

— Однако все пропало, — в отчаянии прошептал он, сжимая в руке коробок спичек. — Как я теперь выберусь отсюда? Как?..

Он сел на дерево, обхватил дрожащие от напряжения колени и бессильно склонил голову.

36. Шатеркин идет по следу

В Рыбаках капитана Шатеркина встретила первая неудача: Тагильцева там не оказалось.

По свидетельству тринадцатилетнего хакаса Ольки, два дня тому назад со двора Оспана на рассвете выехала пароконная подвода. Олька, как и большинство мальчишек, оказался пареньком приглядистым, с надежной памятью, и поэтому он столько наговорил всяких подробностей о седоках подводы, что капитану не составляло труда сделать вывод: «Пока все идет как надо, ничего страшного… Важно, что они встретились и вместе уехали в тайгу…» Но Олька, кроме известных Шатеркину лиц, назвал еще Илюшку и старого штейгера. Капитан сейчас ломал себе голову догадками, что это за люди и каково их отношение к преступникам? Ольку же так заинтересовали вопросы Шатеркина, что он без колебаний предложил себя в спутники и клялся отсечением своей головы, что он разыщет их хоть на краю света. Но капитан к предложению Ольки отнесся безразлично и сказал, что эти люди ему совсем не нужны, в тайгу он не собирается, потому что приехал в Рыбаки по другим делам, а спрашивал об этих людях так просто, любопытства ради. На этом разговор был закончен, а Олька в заключение получил от Шатеркина шоколадный батон в нарядной обертке.

Поздно вечером маленький и зеленый, как болотная стрекоза, самолетик лесной авиации сделал над тайгой несколько широких кругов — это была разведка. По костру, который хорошо был виден с самолета, можно было судить, что Вепринцев и его проводники идут по направлению к Заречной сопке. Эти сведения не только успокаивали Шатеркина, но и укрепляли в нем уверенность — Тагильцев действует правильно. После этого капитан уже не сомневался, что встреча, которая намечена в районе Заречной, состоится.

Утром Шатеркин покинул маленький таежный аэродром лесной авиации, где он устроился на временное жительство, и вместе со своими спутниками — милиционером Байкаловым и Рифом — отправился в далекое путешествие.

Уже на третьем часу пути Шатеркин по-настоящему почувствовал усталость. Тайга была неприветлива и сурова. С большим трудом приходилось продираться сквозь мокрые и колючие заросли мелколесья. Куда девалась гордая осанка Рифа — он был смешон и жалок. Шерсть на нем была мокрая, от этого он казался страшно худым и походил скорее на борзую собаку, чем на овчарку. Зато милиционер Байкалов шел уверенно и неторопливо. Он не глядел ни на карту, ни на компас, как это часто делал Шатеркин, а только изредка — на небо и на кряжистые стволы деревьев, словно выбирал подходящую для хозяйства лесину.

— Правильно мы идем? — спросил Шатеркин, нарушив созерцательное настроение Байкалова.

— Идем по курсу, товарищ капитан, не сомневайтесь, — ответил Байкалов, взглянув прищуренным глазом на неяркое, затуманенное дымкой солнце. — Эти места нам хорошо знакомы. Партизанские дорожки… В девятнадцатом с командиром Щетинкиным здесь проходили. Много лет на здешних приисках руду добывал, был и забойщиком, и коногоном, всякую работу привелось испытать.

Ноги Шатеркина были непослушно тупые. Капитан напрягал всю свою волю для того, чтобы не отставать от Байкалова. Он знал, что где-то близко должна быть старая рудничная дорога, вчера здесь горел костер, обнаруженный с самолета, и поэтому он все чаще заглядывал в карту, а Байкалова предупредил об осторожности.

Наконец они спустились в неглубокую падь, по которой когда-то проходила наезженная дорога, и остановились на невысоком холме. Это было место вчерашней ночевки Вепринцева. Шатеркин сразу почувствовал, что усталость его исчезла. Он кинулся к потухшему костру — зола еще не успела остыть, пахло дымом и рыбой. Капитан осмотрел остатки пищи, клочки бумаги, окурки — все как обычно, ничего подозрительного.

— Долго ли вам осталось путешествовать, господа воры? — произнес он. — Думаю, очень скоро мы встретимся…

Тем временем Байкалов обследовал старую дорогу и доложил свои наблюдения.

— Курс изменили, товарищ капитан.

— Как это понимать?!

— Вот этого я не знаю, — не спеша свертывая цигарку, ответил Байкалов. — Взяли направление не на Заречную, а в сторону и пошли не по дороге, а напрямик, тайгой.

— Может быть, они нашли кратчайший путь?

— Нет. На Заречную тем путем они не попадут.

Шатеркин задумался. Если бы это случилось в городе, он, вероятно, сейчас же нашел бы какой-нибудь выход. Здесь же он ничего не мог придумать.

— Ударимся в ту сторону, на кордон, — сказал Байкалов, указав толстым обкуренным пальцем направление, — оттуда мы скорее их перехватим и опять же оттуда с районом легче связаться…

Солнце уже село; потянуло болотом, прелой травой; тайга погрузилась в туманные сумерки. Но они все еще шли склоном горы, по неостывшим камням, по жесткому брусничнику, по хрупким мхам. В одном месте спугнули стайку черных линялых ворон.

Когда все вокруг потемнело и трудно стало идти, они решили сделать привал. Байкалов сейчас же начал раскладывать костер, но Шатеркин остановил его.

— Придется ночевать без огня, — сказал он.

— В тайге без огня? — удивился Байкалов.

— Да, да… Огонь ведь не только греет, но и светит. Зачем же мы будем выдавать себя.

— Пожалуй, правильно…

И только они приступили к своему скромному ужину, как где-то вгорах завыл волк. Байкалов насторожился, поднял палец.

— Ага, чуете?

— Я думаю, что для нас это не страшно, — не отрываясь от еды, ответил Шатеркин. — У нас Риф, электрические фонари, оружие…

Звериный вой между тем подкатывался все ближе и ближе. Теперь уже не один волк, а по крайней мере два или три подавали свои голоса.

— Это они, однако, нас зачуяли… А скорее всего тебя, неумытое рыло, — проговорил Байкалов, потрепав Рифа.

Все вокруг потемнело, только огненно-красная кромка зари еще лежала на вершине хребта, но и она с каждой минутой тускнела, как полоса железа в потухшем горне. Риф лежал у ног Шатеркина и заметно беспокоился: поднимал голову, к чему-то принюхивался, настораживал уши, тонко повизгивал. Шатеркин успокаивал его:

— Эх ты, дурень, волков испугался.

Но Риф вел себя так же подозрительно и настороженно.

Байкалов снял свой автомат с толстого сучка пихты и, проверив его, положил возле себя.

— Однако так будет понадежней.

Внезапно на противоположном склоне крутой и темной горы показался огонь, вначале робкий и бледный, как отблеск далекой зарницы, потом ярче, выше, и уже через минуту кряжистый столб огня взвился вверх — на склоне горы запылало одинокое сухостойное дерево.

Шатеркин с тревогой и недоумением глядел на это загадочное зрелище.

— Вот видите, товарищ капитан, хоть и глухомань, а похоже, и здесь живые люди имеются. Какие-нибудь поисковики или старатели колобродят… — резюмировал Байкалов. — Я полагаю, что все это ввиду волков… Как вы ни говорите, а огонь для них — большой страх.

— Да-да, это правильно… — рассеянно произнес капитан; но думал он не о волках, а о другом: «Неужели они так быстро продвинулись за сегодня, что опередили все наши расчеты?.. Может быть, вчера мы видели не их костер, а каких-нибудь старателей, как говорит Байкалов? Ничего не понимаю: если это они, зачем им понадобился такой огромный, бессмысленный костер?..»

Шатеркин поднялся, прислонился к дереву и стал вслушиваться в полную тайных звуков ночь. А огонь разгорался все ярче — будто золотой тканый узор отпечатался и трепетал на черном бархате. «Красиво горит… Но надо проверить как-то, осторожно подобраться… Если только это они, нам сейчас же необходимо сниматься отсюда, пока мы не обнаружены…»

— Как вы думаете, товарищ Байкалов, это они?.. — тихо спросил Шатеркин, подсаживаясь к проводнику.

— Не может того быть, товарищ капитан. — Байкалов поглядывал по сторонам, не выпуская из рук автомата. — Вот я думаю про волков, товарищ капитан, с чего бы им в настоящий момент выть, а?

— Вам лучше знать, вы таежный человек, охотник.

— То-то и есть, — энергично мотнул головой Байкалов. — Летом волк голос подает редко, очень редко, и человека опять же он должен сторониться — так я рассчитываю… Может, падаль где зачуял, а? Вороны тут поблизости почему-то оказались…

Однако Шатеркин, следя за поведением Рифа, нисколько не сомневался, что там, на горе, были люди.

— Придется проверить наши догадки, — прервав размышления Байкалова, сказал он.

— Проветрить так проверить, это можно…

Оставив на месте стоянки все свои лишние вещи, они, соблюдая величайшую осторожность и замирая при каждом потрескивании валежника под ногами, пересекли лощину. В потемках идти было тяжело, мешала высокая, в рост человека трава, смоченная росою. Риф изо всей силы тянул сворку, часто запутывался в зарослях, и тогда приходилось останавливаться и высвобождать его. С горящего дерева ветерок срывал искры и серые хлопья пепла. На краю небольшой поляны они остановились, тяжело дыша от быстрой напряженной ходьбы. Здесь было светло, обдавало горячим дыханием костра; впереди, в тридцати метрах, пылало дерево. Риф еще больше забеспокоился.

Короткими, быстрыми перебежками они добрались до большого валуна, лежавшего недалеко от дерева и, укрывшись на теневой стороне, стали прислушиваться. Вокруг — никаких признаков человека.

— Что-нибудь видите?

Байкалов расстегнул ворот гимнастерки, туго давивший шею, вздохнул.

— Тут всё на виду — пока ничего нет…

Шатеркин спустил Рифа. Пес, не обращая внимания на искры, на огонь, кинулся прямо под дерево, потом — в сторону, на минуту исчез в дымящейся и кое-где тлевшей траве и вдруг подал короткий сердитый голос.

— Там человек! — предупредил Шатеркин и, хоронясь за камнями и стволами деревьев, побежал за собакой. В некотором отдалении с автоматом на изготовку бежал Байкалов.

В неглубокой вымоине, привалившись спиной к сосне, сидел человек. Одежда на нем была порвана в клочья. Сидел он неподвижно, ко всему безучастный. Он просто спал, выбившись из последних сил. Это был Илюша. Риф торопливо обнюхал его ноги, лизнул руку, в которой был зажат нож, и отрывисто тявкнул.

— Кто?.. Кто это? — испуганно вскрикнул Илья, вскочив на ноги и прижимая к груди свое единственное оружие — нож.

— Кто вы такой? — строго спросил капитан. — Как вы сюда попали?

— Я?.. Человек, конечно, — грубо бросил Илюша.

— Это мы видим.

— Илья Тагильцев меня зовут, — ответил Илья, и в его глазах блеснула слабая надежда. — А вы, кто вы такие?.. Почему вы с автоматом и с такой собакой?.. Ведь это овчарка…

Как только Шатеркин услышал эту фамилию, он понял, что этот человек как-то связан с делом, по которому он сам оказался здесь.

Капитан приказал Байкалову убрать автомат, Илюша спрятал за пояс нож.

— Вы, кажется, заблудились, молодой человек? — спокойно спросил капитан. — Я готов помочь вам, но вы должны мне рассказать, что с вами случилось.

— Заблудился я и заночевал здесь.

— Товарищ капитан, его бы приодеть во что-то, дрожит он, — заметил Байкалов.

— Вы капитан?! — рванувшись с места, воскликнул Илюша. — Значит, вы капитан… Наверно, тот самый, к которому меня послал Семен Тагильцев?..

— Семен?

— Да, Семен Тагильцев, — повторил Илюша. — Это мой родственник, он там, с геологами.

Шатеркин крепко пожал руку Илюши.

— Если вас послал Семен, то вы не ошиблись — я капитан Шатеркин, будем знакомы…

37. У подножия счастья

В лагере было напряженно и тоскливо. Оспан, понурив голову, сидел на куче камней и время от времени приглядывался к черной щели, зиявшей в гранитной стене хребта. Он все ждал, что Илюша вот-вот вернется, но напрасно… «Эх, Илюха, Илюха, еловый сучок, бить тебя, варнака, некому, — сердито хмурил старик редкие и жесткие как щетина брови. — Купаться ни свет ни заря вздумал!.. Ну купался бы на здоровье у берега… Так нет, где там — давай на середину полезу, по бревнам поскачу… вот горе какое…»

Тагильцев тоже заметно нервничал; вся надежда теперь на Илюшу — удастся ли ему разыскать капитана Шатеркина.

— Напрасно ждете. — насмешливо и грубо пробасил Вепринцев, заметив подавленное настроение своих спутников. — Это будет великолепное блюдо на завтрак сибирским акулам. Я говорил, что этот желторотый шалопай плохо кончит. Он был слишком уверен в себе — плохая черта. — Все промолчали. — Мы приехали сюда не на приятный пикник, не любоваться прелестями природы, а работать. Да-да, ра-бо-тать! — крикнул Вепринцев. — А у вас в головах бродит черт знает что. Сегодня из-за этого Илюшки мы потеряли полдня. Я не могу больше допустить… не могу позволить такой роскоши, — Вепринцев не скрывал раздражения. — Не могу! И мне чтоб больше не хныкать!..

Вепринцев поднялся, поглядел из-под ладони на солнце, потом на свои давно не проверявшиеся часы и сказал властным тоном:

— Скорей доедайте вашу похлебку… Вооружайтесь лопатами, кирками — и за дело. — Он помолчал, привычно подтянул брюки и, заметив, что все смотрят на него и чего-то ждут, добавил: — Сегодня, друзья мои, мы должны обследовать здесь старую выработку, взять пробы породы, песка. Я решил, что мы сейчас же приступим к этой работе…

Забрав все необходимое, они снова тронулись в путь. Вокруг стояла древняя нетронутая тайга. Огромные, в три обхвата лиственницы и кедры могучими великанами возвышались над густым, местами непроходимым подлеском. Мягкие, изумрудно-бархатные мхи укрывали парную, истомившуюся по свету землю. Под ногами то и дело похрустывали сахарно-белые мохнатые шляпки груздей — их было множество.

— Эй, старик, может быть, мы все же найдем где-нибудь тропинку? — крикнул Вепринцев Оспану, тяжело дыша и потирая глубокую свежую царапину на щеке. — На этих проклятых сучках можно оставить в качестве ёлочных украшений собственные глаза.

— Однако нет, парень… — отрицательно мотнул головой Оспан.

— Что вы, Павел Иванович! — вмешался Гурий. — Авторитетно заявляю: здесь лет тридцать с гаком ноги человеческой не было. Нехоженые места.

— Да-да… — поддержал Оспан, — зверь и тот сюда редко заходит: сырость, солнца мало. Сохатый, правда, бывает, попадается…

— Одних только нас, дураков, нелегкая потащила сюда, — выругался Стриж, тащившийся позади всех.

— Не понимаю, как мог ты попасть на эту работу? — зло засмеялся Вепринцев. — Я давно говорю, что тебе только где-нибудь на бойком месте торговать капустными пирожками.

— Ну, это была бы самая большая ошибка торговых работников, — повеселел Стриж. — Кроме чистого убытка на пирогах они бы еще не досчитались одного лотка.

— Мне кажется, деревянный лоток никак не уместился бы в твоей тощей утробе.

— Я бы нашел ему подходящее место, — засмеялся Стриж. — В умелых руках обыкновенный деревенский ухват запоет, как скрипка.

Несмотря на трудный путь, Вепринцев сегодня чувствовал себя легко и бодро. Только удручающее молчание Тагильцева и Оспана начинало его тревожить. Оспан на коротком привале, угрюмо посасывая трубку, высказал догадку, что Илюша, если только он не утонул и не разбился о скалы, мог уехать в улус за свежим хлебом, которого у них почти не осталось. Если догадка старого охотника, успокоила Гурия и даже Стрижа, то Вепринцева она немного встревожила: он совсем не хотел, чтобы еще кто-то узнал об их путешествии.

— Клянусь честью уважаемого штейгера, что на обратном пути мы будем питаться, как Адам и Ева, соблазнительными плодами природы: лесными ягодами и грибами… — громко засмеялся Вепринцев. — О хлебе будем только мечтать… Ягоды едим, а хлеб — в уме, не так ли, друзья мои?

Наконец они подошли к подножью заброшенной выработки. Здесь когда-то велась старательская добыча. Под горой, в груде камней, успевших зарасти ракитником и рябиной, стояли как попало старые, сгнившие двуколки, короба, валялись изъеденные глубокими ранами горняцкие лопаты, тяжелые кайлы, старательские лотки, обрезки ржавого железа. Немного поодаль когда-то стоял бревенчатый сруб, но он давно рассыпался в прах и густо зарос двухметровым бурьяном.

Вепринцев шел напролом. Кустарники и ветви деревьев рвали на нем одежду, царапали тело, но он, казалось, потерял чувствительность. Даже кровоточащие ссадины на лице будто не причиняли ему боли. Никогда раньше он не испытывал такого волнения, как сейчас. «Видно, старею… — подумал он. — Пора бы и мне по-человечески отдохнуть где-нибудь на золотистых пляжах Сан-Ремо или Савоны, полежать и понежиться под сенью олив, поразвлекаться… Ничего, я думаю, скоро это случится, очень скоро… Вот мы уже стоим у подножья огромного счастья. Ждете ли вы своего доброго хозяина, милые сокровища?..»

С сухой надломленной вершины пихты, тревожно крикнув, сорвался большой черный дятел. Вепринцев вздрогнул, остановился. И вдруг он заметил, как из чащи выскочил худой серый заяц, растерянно заметался под горой и, прижав уши, пустился навстречу путникам. Наскочив на Гурия, шедшего стороной, он остановился, встал на задние лапы, затем круто скакнул влево и широкими легкими прыжками пересек дорогу Вепринцеву.

— Фу, чертова скотина! — сквозь зубы проворчал Вепринцев и разразился руганью. — Заяц?.. Это самая отвратительная примета. Надо сейчас же вернуться назад! Нет-нет, назад нельзя. Лучше остаться здесь где-нибудь в кустах и до утра сделать отдых… О Ксаверий! Не забудь, дорогой, в своих молитвах вспомнить мою грешную душу… Ух ты же мне, косой дьявол! — погрозил он кулаком в ту сторону, куда ускакал перепуганный заяц…

38. Дорога в ночь

— У меня и раньше были догадки, почти сразу же, как мы выехали из Рыбаков… — Илюша торопливо отхлебнул глоток крепкого горячего чая, налитого Байкаловым из термоса.

— Продолжайте, я слушаю, только потише, — отозвался из темноты Шатеркин.

— Но кроме догадок у меня тогда ничего не было… Я рассказал обо всем Семену Тагильцеву и предложил-ему такой план: сейчас же задержать их и доставить куда полагается… Он не согласился и еще знаете как на меня, ого…

— Он был прав, что с вами не согласился, — спокойно и твердо сказал капитан. — Если вы не располагаете абсолютно достоверными фактами, задерживать никого нельзя.

— То, что мне довелось услыхать в эту ночь, открыло глаза на все… Я понял, что мы их сообщники, мы помогаем им в совершении какого-то преступления, и поэтому я не мог больше ждать.

— Я хорошо понимаю вас, Илюша. Всякий честный советский человек на вашем месте поступил бы точно так же, — поспешил Шатеркин успокоить юношу.

— Этот Павел Иванович, по-моему, диверсант. Он, знаете, такой нахальный и страшный и говорит как-то не как все… В геологии он ничего не понимает, — об этом мне и дядя Гурий — штейгер наш — рассказывал… Он, товарищ капитан, даже шахты боится, я сам это видел, честное слово…

Несмотря на внимание, на теплоту, с какой к нему относились Шатеркин и Байкалов, Илья был еще очень взволнован. На нем уже не висели обрывки изодранной, в кровяных пятнах рубахи — его переодели в темно-синюю гимнастерку Байкалова, раны и ссадины смазали иодом.

— Ты, парень, поел бы сперва, а потом уже и руками помахать можно, — отечески поучал Байкалов, приглядываясь в потемках к Илюшиной жестикуляции. — Хлеб кусай как следует, в нем, однако, поболе крепости, чем в этих консервах. Не люблю вот я их, душа к ним не расположена, лучше уж кусок солонины, чем они…

За лощиной на склоне горы медленно догорало дерево, подожженное Илюшей. С легким треском отваливались от него огненные куски, осыпались искры, и тогда короткими бледными вспышками озарялись строгие лица собеседников. Илюша теперь молчал и поедал все, что ему подкладывал Байкалов. Шатеркин не спеша курил, пряча в кулаке оранжевый светлячок папиросы. Капитан только теперь по-настоящему понял значение того, что сказал ему перед отъездом полковник Павлов: «Вам придется действовать не в родном городе…» Да, он и тогда хорошо понимал это, а сегодня еще раз убедился, что тайга — не городская улица, не тенистый городской парк. И если бы не отчаянный риск этого молодого хакаса, судьба жестоко посмеялась бы над ним. Однако капитан сегодня с удовлетворением отметил, что расчеты их — его и полковника Павлова — реальны, а главное — он не ошибся в Тагильцеве. Это было лучшим вознаграждением ему за все трудности, которые он уже перенес.

— Вы уверены, что они дошли до того места, которое их интересовало? — затоптав окурок, спросил Шатеркин.

— Конечно, и я вместе с ними дошел до этого места… Мы были уже у цели.

— А какой дорогой вы шли? Там, наверно, внизу?.. — неожиданно спросил Байкалов.

— Нет, — отрицательно тряхнул головой Илюша. — Дед Оспан провел нас через пещеру. Ох, какая это красота: настоящий подземный дворец! Как в сказке… И когда мы потом вышли и остановились на небольшой полянке, он указал нам три сопки: они стоят в логу, речка там еще такая шибко извилистая да порожистая, а какая тайга кругом страх берет… Павел Иванович как поглядел, обрадовался, до этого охал, злой был, как волк, а тут все забыл, повеселел.

— Мне все ясно, товарищ капитан, — поднимаясь, сказал Байкалов. — Догадка у меня такая была.

— Что же вам ясно.

— А вот что: на Заречной делать нам нечего, они вышли к Оленьему ложку… нам надо спешить.

Капитан давно готов был к этому открытию. Нужно было не спеша обдумать и решить, что предпринять дальше.

— Я теперь ни на шаг от вас не отстану, товарищ капитан, — поднявшись вслед за Байкаловым, решительно заявил Илюша.

— Но хватит ли у вас сил, Илюша? — усомнился Шатеркин. — Вы немало пережили и трудностей и страха за эти несколько часов, может быть, достаточно и этого?..

— Нет-нет… я не боюсь никаких трудностей, — настаивал он. — Во что бы то ни стало я должен привести вас к этим трем сопкам. Сил хватит.

— Эту дорогу, сынок, и я хорошо знаю, но как бы то ни было, в четыре глаза куда лучше видишь, сказал Байкалов. — Да и там, однако, поработать придется, а?

— Несомненно придется поработать, — задумчиво ответил капитан. — До рассвета мы должны быть на месте…

Когда они собрали свои дорожные вещи, над лохматым черным хребтом засветился месяц; он был кривой и острый, словно турецкий ятаган, занесенный над спящим воином. Тьма отступила, веселее замерцали редкие звезды на холодном небе. Дорога в ночную тайгу была открыта.

39. Просчет «колумбийца»

Близкое знакомство с выработкой началось только утром. За ночь так все продрогли, что рассвета ждали, как избавления: поскорее хотелось расшевелить онемевшие кости, разогнать кровь, обогреться. Особенно трясло Стрижа, не привыкшего к походной жизни.

Вепринцев так и не смог уснуть. Этот несчастный заяц испортил ему настроение, он и сейчас вспоминал о нем со скрежетом зубов. «Надо было тут же убить эту бесхвостую тварь…»

Ночью Вепринцев молился, упрашивал своего покровителя Ксаверия до конца сопутствовать ему в этом рискованном деле.

На своих спутников теперь он покрикивал, как плантатор на чернокожих рабов.

— Эй ты, пьяная крыса! — крикнул он штейгеру. — Сколько же в этой каменной горе навертели дырок старатели?

— Это шурфы, что ли, Павел Иванович?

— Ты мне лучше скажи, где удобней и безопасней спуститься в шахту?

— Я думаю, лучше всего попасть туда по западной штольне…

Вепринцев поглядел на окутанную туманом гору, по которой они с трудом поднимались.

— А почему ты так думаешь?

— Боюсь, Пал Иванович, что северная штольня разрушена. К ней близко подступает болото.

— Пожалуй, да… На этот раз ты, может быть, прав, не спорю.

У входа в штольню Вепринцев приказал остановиться и сделать короткий привал. И пока все отдыхали, пригревшись на солнце, он задумчиво ходил по склону горы, часто останавливаясь то у одного камня, то у другого. Оспан, проводив взглядом Вепринцева, подумал:. «Чудной же этот геолог, страсть чудной, вроде как бы малость и ненормальный». Отвернулся, добыл из кармана брезентовой куртки завалявшуюся корочку хлеба, обдул с нее пыль и принялся от нечего делать жевать. Вспомнил он вчерашнего зайца. «А ведь его, косого, кто-то пугнул, бежал уж больно прытко. И как бежал?.. Не от нас, а нам под ноги, совсем окосел, язва. Может, зверь гонялся?..»

Но Оспан умолчал об этом. «А ну их к богу. Вроде не инженеры, а прощелыги какие-то: ругаются… Что я, подвластный им?.. И зачем только связался с ними? Пусть бы одни по тайге походили. Все это Семен попутал».

Вепринцев остановился, закурил и, привалившись плечом к стволу кедра, задумчиво поглядел по сторонам.

— Н-да, все, кажется, идет нормально, как по нотам. Это та самая выработка. А вот и большой бурый камень у входа в штольню. Справа — другой, поменьше и серый… Нет, это мне решительно нравится. Это она, она!.. — Вепринцев готов был кричать от радости. — А что же дальше болтал этот дурасовский сопляк? Сейчас мы все проверим, все…

Он бросил окурок, ожесточенно сплюнул и побежал.

— А ну, дармоеды! Довольно разогревать свои кости, за дело! Сейчас мы прощупаем, чем начинена эта гора.

Теперь не штейгер Гурий, а он, Вепринцев, первым пошел вперед по узкой сырой штольне, навстречу тьме и студеному ветру. Штейгер шагал рядом и едва поспевал за ним.

— Поостерегитесь, Пал Иванович! Слева кровля обрушена.

Вепринцев даже не повернул головы. Он весь был во власти лихорадочного азарта. Будто впереди, в кромешной тьме, кто-то бежал и хотел опередить его, захватить клад, лишить его счастья и радости. Он рвался вперед изо всех сил, по лицу его, покрытому смолистой копотью, струился пот; глаза были страшны. Вепринцев кидался от стены к стене и, как одержимый, несвязно бормотал:

— Раз, два, три, четыре… Тридцать два ровных шага от углубления в левой стене… И дальше должен быть штрек вправо… Ага, оказывается, я хорошо помню все, что говорил этот развращенный младенец. Это великолепно!.. О блаженный Ксаверий! Ты же в свое время был добрым иезуитом и неплохо послужил папскому престолу, так послужи и мне, дружище!.. Вот и штрек!.. Нужно пройти еще десять шагов. Раз, два, три… Камень?.. Где этот камень? Ага, вот он! Вот он!..

Вепринцев больше не мог стоять на ногах, он устало опустился на колени и, обхватив обеими руками большой округлый камень, прижался головой к его ледяной ноздреватой поверхности. «Вот я и нашел тебя! Как хорошо… Столько лет недвижимо и прочно лежишь на своем месте. О, это прекрасно!..»

Он сидел в обнимку с холодным гранитом и уже, кажется, ни о чем больше не думал: он достиг цели. Подошли остальные. К Вепринцеву снова вернулось состояние активности, он вскочил на ноги.

— Ага, вы уже здесь?! Нельзя так далеко отставать, друзья мои, нельзя… — Воткнув свой факел в расщелину и сбросив куртку, Вепринцев взялся за лопату.

— Здесь, на месте этого камня, пробьем шурф, — сказал он строго и деловито, как полководец, вступивший на побежденную землю, — это самое подходящее место…

Камни со свистом и скрежетом срывались с его лопаты и, гремя, летели по сторонам. Стриж и Гурий работали кирками. Оспан откатывал в сторону крупные камни, чтобы они не мешали забойщикам и не скатывались назад. Тагильцев в обеих руках держал факелы и освещал еще не глубокую яму. Тускло-желтые огни факелов, словно глаза пещерных чудовищ, подслеповато глядели из клубистой тьмы.

— А ну, Оспан, покидай немного, — крикнул Вепринцев, бросив ему свою лопату. — Мудрецы говорят, что такая работа очень полезна на старости лет. — Он громко захохотал и выпрыгнул из ямы. — Воды у нас нет? — спросил он Тагильцева.

— В моей фляжке всегда есть «нз»… фронтовая привычка.

— Давай сюда на расправку твою фронтовую привычку.

Вепринцев одним духом опорожнил флягу и сел на корточки перед ямой. «Глубина сто двадцать сантиметров… Еще далеко, но надо быть наготове»…

— А ну, веселей! Что вы как ленивые черепахи возитесь…

Стриж уже еле дышал, он сбросил с себя даже рубашку. Худое ребристое тело его в трепетном полумраке напоминало меха старой гармошки. Он редко опускал тяжелую кирку, сопровождая каждый удар хриплым вздохом.

Вепринцев опять прыгнул в яму, выхватил из рук Оспана лопату и с ожесточением стал кидать породу. Вот его лопата звонко скорготнула о камень и отскочила.

— Ага, камень!.. — дрожащей от напряжения рукой он смахнул повисшие на бровях черные капли пота. «Конечно, это тот последний камень, о котором говорил Дурасов… Под ним и должны быть мешки.

Тихо шипели смолевые факелы, воткнутые в щели; с них, легко потрескивая, срывались огненные брызги. Густой огненно-бурый мрак клубился над ямой, в которой, как в котле, копошились черные фигуры людей. А Вепринцев все подгонял, все подбадривал и сам, обливаясь потом, махал тяжелой горняцкой лопатой. Он ничего не видел перед собой, кроме этих проклятых камней, кроме этой ямы. Он не заметил, как следом за ними под свет тех же факелов, в штольню вошли трое с собакой и тотчас растворились во тьме. Здесь, под землей, Вепринцева не преследовали ни сомнения, ни страх. Вот он, напряженно сгорбившись, сдвинул с места большой черный камень с тупыми углами — под руку попал смазанный медвежьим салом мешочек, другой, третий…

— Неужели клад?! — растерянно произнес Гурий.

— О-о, ты догадлив, старина, — ты, кажется, не ошибся… Но мы это должны еще хорошенько посмотреть…

И вдруг в то время, когда Вепринцев, дрожа от волнения, вытаскивал из-под камня аккуратные кожаные пудовички, ему в глаза ударил ослепительно-белый поток горячего света.

— Что за игрушки, Семен! — крикнул Вепринцев, закрывая ладонью глаза. Но сильный и прямой луч, как острие шпаги, припирал его к стенке, к холодным черным камням.

И в это время Вепринцев увидел то, что заставило его вздрогнуть: на краю ямы, словно окаменевшая, стояла огромная овчарка. С удивительной легкостью он кинулся к своей куртке, но Тагильцев опередил его, а овчарка, вздыбив на хребте шерсть, злобно зарычала и перед самым его лицом звонко лязгнула зубами.

— Опоздали! — прозвучал из темноты чужой голос. Капитан Шатеркин стоял в черном комбинезоне у стены штольни, в одной руке у него был фонарь, в другой — тяжелый автоматический пистолет, наведенный на Вепринцева.

— Кто вы такой?! — закричал Вепринцев. — Прекратите или я уничтожу вас, как последнюю тварь!

— Напрасно волнуетесь, — с иронией ответил Шатеркин. — Ваше оружие у нас… А я тот самый, которого в этот момент вы больше всего не хотели бы видеть.

Илья подошел к яме.

— И ты здесь!.. — прохрипел Вепринцев, ожесточенно скрипнув зубами.

— Спокойно! — строго приказал Шатеркин. — Золото мы откопаем и без вашей помощи.

Лихорадочный озноб охватил Вепринцева, он почувствовал, как из-под ног поползли в разные стороны камни, обхватил дрожащими руками воспаленную голову и со стоном упал на колени.

— Проклятье! — хриплым голосом произнес он. — Какая насмешка судьбы. — Его обескровленные потрескавшиеся губы торопливо зашевелились — он стал молиться. Он еще верил в чудотворную силу латинского креста, верил в покровительство иезуита Ксаверия. Это все, что он теперь мог делать.

— Вот тебе и товарищи геологи, — оправившись от испуга, сказал Оспан. — Попались, стало быть, вот и хорошо, — старик с облегчением поглядел на Илюшу, потом перевел взгляд на Рифа и погрозил ему пальцем. — Это, выходит, ты, сукин сын, вчера зайца-то выгнал? А я-то думал, зверь забрался сюда…


Семен Клебанов Настроение на завтра 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Старбеев пробудился от шума хлынувшего дождя. Дождь падал серыми струями, усердно стучался в окна, выказывал свою силу, напоминая людям, что настало время разгуляться ему, повздорить с бабьим летом.

В мальчишечьи годы Старбеев любил дождливую пору, привольно бегал с дружками, пускал бумажные кораблики по игривым ручейкам. И был особенно рад, когда его лодочка с лоскутным парусом обгоняла соперников.

Давно это было.

Сейчас он лежал притихший, ощущая тупую боль в груди. Немного подремал, а когда раскрыл глаза, увидел жену, сидевшую на стуле возле кровати.

— Живой я, живой.

— Вижу. Только стонал, метался. Плохо вы болеете, мужики. Терпения не хватает. Не нам чета. А нас слабым полом считаете. — Валентина примирительно улыбнулась. — Болит?

— Отпустило… Я думаю, Валюта, что страх возникает вовсе не от боли, а от жалости к себе. Вот-вот конец… Какой-то остряк ехидно придумал: у жизни один диагноз — смерть…

— Павлуша, милый… Куда тебя повело? Сердце защемило, а ты уж в кусты.

— Да не в кусты, а в постель. И не я улегся, а меня уложили. Не без твоей помощи… — Он тронул ладонью грудь. — Присмирело.

— Вот и хорошо. Сейчас завтрак принесу.

— Может, встану?

— Медицину надо уважать.

— Есть на свете медсестра Валюша Гречихина… Двадцать три года люблю и уважаю. Посмотри на нее в зеркало. Посмотри, не стесняйся.

Она повернула голову к зеркалу. Отражение глянуло на нее усталым лицом с мягким росчерком гусиных лапок у висков.

— Просто у тебя глаза добрые. Свое видят.

— Тем и горжусь, что свое. Между прочим, доказано, что наступает пора, когда женщина второй раз в цвет идет. Не все, конечно. Только любимые.

— Полвека позади. А ты разнежился, словно сватаешься.

— Тороплюсь сказать. На календаре-то семидесятый год. Боюсь, поздно будет.

В былое время Старбеев отсчитывал годы, как все, — от дня рождения, а вернувшись с войны, повел счет иной, у которого были неодолимая правда, свои отметины. И если раньше красные дни календаря для него существовали как дань времени, то теперь к одному из них — Девятому мая — он чувствовал причастным и себя. Старбеев отмечал все важные события в жизни, сохраняя верность своему календарю: «Женился через два года после войны… Сын родился в четвертый год Победы…»

— Чудак ты у меня, Павлуша.

— Плохо это?

— В чудаках особинка есть.

— Во мне какая?

— Старбеевская. — Валентина встала. — Воркуем как голубки. А завтрак стынет.

— Завтрак, Валюша, каждый день бывает. А такой разговор — редкий гость. Почему так? Может, стыдимся своих чувств? А зачем? Без них душа сохнет… И нет счастливого часа, чтобы распахнуть сердце, испить радости.

— Размечтался. Придет доктор, он и расскажет про твое сердце.

— Нет, Валюша. Он про хворь станет говорит. У сердца один хозяин — человек… Когда генерал вручал мне орден, он сказал: «А знаешь ли ты, Старбеев, почему ордена ближе к сердцу носят? Великая мудрость в том. Это награда ему. От него — жизнь! И все, на что способен человек…» — Старбеев помолчал. — Горько вспоминать… Не увидел Золотой Звезды генерал. Героем стал посмертно.

В полдень пришел доктор. Высокий, грузноватый, лет ему было за шестьдесят. Он шумно дышал и сразу присел на стул.

— Кардиограмму придется повторить, — медленно заговорил доктор, почему-то глядя на Валентину, а не на больного. — Сердце надо щадить. А то вы, Павел Петрович, по первой радости натворите бед. Давно отдыхали?

— Два года… Третий пошел.

— Что так?

— Не получалось…

— Это не причина. Отговорка. И замечу, весьма распространенная, губительная. Скажете: «Работа не позволила. Дела». Я не ошибся?

Старбеев, чувствуя свою незащищенность, покраснел, будто провинившийся ученик. Он мог бы рассказать, как хочется поехать в отпуск летом, порыбачить. А он все годы отдыхал после жестокого декабря, когда закрывали годовой план.

— Вам нужен санаторий, режим.

— Очень серьезно? — спросил Старбеев.

Доктор посмотрел на него и ответил:

— Отбросьте «очень». Поможет вам избежать неприятностей. Профилактика — дело реальное, неоценимо важное. Не каждому больному скажешь такое. Иные уверуют в таблетки или уколы и пичкают себя с утра до ночи. И мудрость врача оценивают количеством выписанных рецептов… Расстегните сорочку.

Валентина склонилась, хотела помочь мужу, но доктор отвел ее руку:

— Сам справится.

Старбеев обнажил грудь, а доктор, прикрыв глаза, стал прослушивать больного. Затем выписал лекарство и сказал, что придет через день. И, защелкнув медные замочки саквояжа, добавил:

— Вот так, Павел Петрович… Вдогонку сквозь время продолжают лететь снаряды войны… Я с горестью думаю, что наступит день, когда из всех фронтовиков останется один ветеран. Как бы я пожелал ему бессмертия. Хотя бы одному, за всех. — Он как-то странно посмотрел на Старбеева и, тихо попрощавшись, ушел.

ГЛАВА ВТОРАЯ

На пятый день Старбееву разрешили вставать.

Он бесцельно бродил по комнатам и никак не мог свыкнуться с непривычным бездельем и ожиданием путевки в санаторий.

Несколько раз звонил директор завода Лоскутов. Он говорил тем же тоном, каким вел перекличку цехов по селектору внутренней связи. Только вместо цифр и наименований произносил: сердце, температура, лекарство… Вроде бы все выглядело нормально, но одно поразило Старбеева: чем-то недоволен Лоскутов, но не высказывает. А ведь что-то стряслось…

После вчерашнего звонка Лоскутова, не сумев сдержать себя, Валентина заявила:

— Хватит! Больше не будешь разговаривать с Лоскутовым. Скажу, спишь! Тебе покой нужен!

— Он про путевку говорил, — заметил Старбеев. — Интересуется.

— Вот именно! Интересуется… Ему начальник цеха в конторке нужен, а не в постели. У директорской заботы другая вывеска. Вспомни, месяц назад Снежко похоронили. Ему только пятьдесят пятый пошел. Не хочу, Павлуша…

— Успокойся… Пойми. Что я без завода? Почти четверть века жизни — не отнимешь, не зачеркнешь.

— Вот и прошу… Отдохнешь и продолжай с новыми силами. Мать говорила: «Человеку суждено жить долго. Он сам себе дни укорачивает».

— Все матери мудрые. Непонятно, откуда дети непутевые?..

Через два дня неожиданно пожаловал Березняк. Откуда узнал, что Старбееву разрешили вставать, не сказал. Но успокоил Валентину:

— О делах молчу. Поговорим про смешное и погоду… Чаем угостишь — не откажусь.

Он прошел в комнату, уселся в кресло и, утерев платочком лысину, стал рассказывать, как соседи свадьбу справляли.

Старбеев слушал, временами грустно улыбался и все прикидывал, когда же Березняк про дело обмолвится. Странно, чтобы его заместитель словечка не проронил про заводские новости.

Березняк деловито посмотрел на часы и, разведя руками, сказал:

— Еще чашечку горяченького, и пойду. Мария ждет. Уважь, Валентина.

— Сейчас…

Когда Валентина вышла, Березняк торопливо вытащил сложенный листок и сунул в карман пижамы Старбеева.

— Потом прочтешь, — шепотком посоветовал Березняк. — Понял?

Вернулась Валентина, поставила чашку.

Березняк с удовольствием стал прихлебывать чай, ни разу не приподняв головы, боясь, что взглядом выдаст тайну. Только сказал:

— Ну, Петрович, повидались, пора и честь знать. Теперь твоя власть — медицина, а не Лоскутов. Без тебя все будет по-твоему… Отдыхай. И не шурши…

Когда Березняк ушел, Старбеев застегнул пижаму, направился в ванную комнату.

Он сразу узнал почерк Березняка, размашистый, с округлыми хвостиками.

«Знаю твой характер, потому и сообщаю важную новость. В среду вызывал Лоскутов. Предложил немедленно принять три станка с числовым программным управлением. Назначил срок: к октябрю обеспечить нормальную эксплуатацию. Разговор был крутой. «Я все ждал, но Старбеев и в ус не дует, и ты с ним в одной упряжке». Я ответил: «Старбеев болен, а без него такое дело отлаживать не берусь». Лоскутов съязвил: «Выходит, Березняк, тебе нянька нужна. Я полагал, что ты лицо ответственное. А ты струсил». Я вспыхнул: «Жаль, товарищ Лоскутов, что у вас своя упряжка. А хлыст — по нашей стегает». Лоскутов спросил: «Если Старбеева в санаторий пошлют, его будешь ждать?» Я подтвердил. Тогда он возразил: «Много времени потеряем…» Вот такая история».

Старбеев хмуро посмотрел на листок, порвал на мелкие кусочки.

Он вошел в столовую, присел возле тумбочки, хотел позвонить Березняку. Но, заметив пристальный взгляд Валентины, отвернулся от телефона, взял газету.

— Это вчерашняя. Ты читал, — сказала она.

— Да, да… — смутился Старбеев и стал прислушиваться к сердцу. Он не смог сосредоточиться. То мысленно вступал в разговор с Лоскутовым, то думал о Березняке.

Березняк пришел в цех год назад. Был он директором небольшого завода счетных аппаратов, вел предприятие без срывов. Но досаждал министерскому начальству, которое устало от несговорчивого директора, и ему пришлось подать заявление об уходе. Старбеев знал Березняка. Они встречались на партактивах, на совещаниях. Да и дома их были рядом. Старбеев уговаривал Березняка идти к ним на завод. И сказал об этом Лоскутову. Тот ответил: «Замов менять не собираюсь. Мне спорщиков не надо. Своих хватает». Тогда Старбеев намекнул Березняку: «Может, нам вместе поработать…» Он не рассчитывал на его согласие, а тот, к удивлению Старбеева, сказал: «К тебе пойду».

«Почему Лоскутов обозвал Березняка трусом? Неужто по принципу: лежачего бьют? Зачем так, Николай Иваныч? Решил напомнить, что не жалуешь спорщиков? Березняк не прятался за мою спину. Станки принять — это и вахтер может. И расписку даст. А вот как в станки жизнь вдохнуть, чтобы дело показухой не обернулось? Кто станет к новым агрегатам? Кто? Ну, отрапортуем, а завтра как людям в глаза смотреть?

Поступись директорским самолюбием, Николай Иваныч. Подожди приказывать. Помнишь, секретарь обкома, выступая на партактиве, говорил: «На одном из высочайших тибетских перевалов есть надпись: «Научились ли вы радоваться препятствиям?» Не забыл? Сейчас перед нами препятствие. Признаюсь, я еще не научился. Хочу, очень хочу. Но к новому со старыми отмычками не подступаюсь. А у нас со скандала началось. Не поблажки прошу. Все продумать надо, сотворить поиск, тогда дело выиграем».

Подошла Валентина, спросила:

— О чем размышляешь?

— Как радоваться препятствиям.

— Жизнь тебя не баловала. Где же силы взять?!

— Искать в себе. Только в себе.

— Слушаю тебя и не знаю, нужен ли тебе покой.

— Ох, как нужен! Только у каждого своя мера. Один в скверике сидит, в домино сражается. И счастлив! А другой до седьмого пота трудится. И, положив деталь на тумбочку, глядит, любуется. В этом его покой.

Часто, настойчиво зазвонил телефон.

Валентина подняла трубку.

— Жду, жду… Здравствуй, Маринка, здравствуй. Все у нас хорошо. — Подмигнула мужу. — Перевод получила? Туфли купила?.. Носи на здоровье… Что в институте?.. Приятно слышать. Алеша в рейсе. Идут на Кубу, а потом вернутся и порт. Станут в док на ремонт. Обещал приехать. Что-то ты закашлялась. Ах, курят рядом? Целую тебя, доченька. Передаю папе. — И, прикрыв трубку ладонью, напомнила: — Держись молодцом.

Старбеев взял трубку:

— Здравствуй, курносая! Соскучилась? Это хорошо. Тебя навестить? Рад бы… Понимаешь, дочурка, не получится сейчас. Забот много. Прислать французский словарь? Постараюсь достать. И я тебя… — Старбеев держал трубку, но уже звучали частые гудки. — Все!.. «Все пройдет, как с белых яблонь дым…» Маринкино любимое.

— Вот поговорили, — вздохнула Валентина. — Радость. А на душе тоскливо. Только и ждешь. От звонка до звонка… Снял трубку, повертел диск, и привет, родители… Марина хоть вернется. Здесь лекарем будет, а вот Алешкины океаны всегда вдали от нас…

— А ты представь: Алексей Старбеев, капитан дальнего плавания… И держит курс: Одесса — Австралия.

— Дожить бы…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

До отъезда в санаторий оставалось три дня.

Время тянулось неторопливо, казалось, дни, отмеченные бюллетенем, вмещали куда больше часов, чем обычные сутки.

Старбеев послушно выполнял режим, предписанный врачом, гулял по городскому парку, сиживал на набережной, где в отдалении рыбаки завороженно взирали на поплавки удочек, барометры удачи.

Взбудораженный запиской Березняка, Старбеев подумал, а не превозносит ли свою роль в судьбе цеха: мол, только один знает, как отладить беспокойный организм. Ведь может прийти новый человек, умнее, талантливей… «Нет, постой! Что-то не сошлось. Я опрометчиво сдвинул время. Сейчас я начальник цеха. Мое дело, моя жизнь. Почему корю совесть за то, что не дает угаснуть энергии, действию… Разве я безгрешен? Не оступался? И не было трудных дней и тревог? Но это все мое, родное, пережитое… Что же случилось сейчас? На чем споткнулся? Разве мною движет выгода, корысть? Или захлестнуло честолюбие?.. Погоди, честолюбие не трогай. Это святое. Без чести нет человека».

Если бы кто подслушал мысли Старбеева, наверное, сказал бы: «Почему такие громкие слова?» А почему они должны быть тихими, глухими, бесстрастными? Почему о главном в жизни надо лепетать, скрывать свое волнение? Страшно другое — ложь, лицемерие…

С реки подул свежий ветер, засуетились потемневшие облака.

Старбеев зашагал на крутой пригорок, хотел испытать, как отзовется сердце. К счастью, не подвело.

У скверика он должен был свернуть направо, там его улица, но подошел автобус, идущий к заводу, и Старбеев, не задумываясь, вскочил в распахнутые двери.

Старбеев вошел в цех, постоял в первом пролете и несколько минут улавливал многоголосые звуки рабочего дня. Он приосанился, плечи расправил и двинулся к своей конторке.

Там сидел Березняк. Перед ним лежал план цеха, и он рисовал красным карандашом кружочки и треугольники, а меж ними прочерчивал черные линии.

— Здравствуй, Леонид Сергеевич!

Березняк вскинул голову:

— Здравствуй, Павел Петрович… Каким ветром?

— Соскучился.

— А что скажет медицина?

— Давай договоримся — ни слова о болячках.

— Тогда садись, командуй. — Березняк вышел из-за стола.

— А вот этого, Леонид Сергеевич, не будет. У меня в кармашке бюллетень… Все законно.

— Значит, в самом деле соскучился?

В конторку вошел Червонный, жилистый, крепкий, с рыжеватой головой, коротко стриженной. Глядя беспокойными глазами на Старбеева, он сказал:

— Опять стою. Второй час скучаю… Бляха медная.

— Сейчас уладим, Захар Денисыч, — ответил Березняк. Он снял трубку, позвонил в литейный цех и, накричав на кого-то, прекратил разговор: — К обеду будут заготовки.

— Второй раз за неделю стою, — вздохнул Червонный и вышел.

Старбеев побарабанил пальцами по столу. Приход Червонного подпортил настроение и лишний раз напомнил, что отправляется Старбеев на отдых не вовремя, хотя кто знает, когда будет вовремя.

— А ты чем занят? — Он глянул на план. — Что за картинка?

— Прикидываю, куда агрегаты ставить. Место выкраиваю.

— Ясно. Стало быть, подсобку на снос?

— Возражаешь?

Старбеев ответил не сразу.

— Разумно. Только… — И, помолчав, продолжил: — Для станков квартиру найдем. Им смотровой ордер не нужен. Куда поселим, там и будут жить… А вот как с жильцами будет? Главный вопрос.

— Поэтому и пришел?

— Догадливый… Латышев у станка или во вторую смену выходит?

— Работает.

— Поговорить хочу.

— С него начнешь?

— Человек он мудрый и прямой. С таким полезно советоваться.

— Позвать?

— Зовут, когда выговор объявляют. А если разговор по душам — тут рангов нет. Одна мерка — уважение. — Старбеев перекинул нетронутые листки календаря — дни его болезни — и вышел из конторки.

Латышев еще издали увидел Старбеева. Вытащив гребенку, прибрал с висков непокорные прядки седины, пригладил пепельные усы.

— Здравствуй, Петр Николаевич!

— Здравствуй, Петрович! Рад тебя видеть… В цехе слух пошел, будто утомилось твое сердце, на покой просится. Правда, слухам не поверил. Но все дни на конторку поглядывал. Нет тебя и нет. Хорошо, что пришел. Трудно терять своих… — Латышев спохватился: — Да ни к чему про это.

Старбеев смотрел в его добрые, чуть поблекшие глаза и вспомнил, что через год Латышеву шестьдесят. И говорит он про свои лета без тоски, а с надеждой: «Мне еще двадцать весен надовстретить. У внука на свадьбе положено быть».

— Все нормально? — спросил Старбеев.

— Хуже не стало… Намедни Лоскутов приходил. Долго по цеху с Березняком кружили. Потом у подсобки разговор вели. Мне отсюда видно, а не слыхать. Березняк что-то доказывал, руками помогал. О чем спорили, не знаю… Теперь сам узнаешь.

— Не получится, Петр Николаевич.

— Какие ж секреты от тебя? — недоумевал Латышев.

— Послезавтра уезжаю. В санаторий выпроваживают.

— Значит, слушок имеет свой корешок. Выходит, прощаться пришел. В отпуск едешь, а лицо-то кислое.

— Показалось.

— И вроде голос чужой. Не старбеевский. Что стряслось? Погоди минутку… — Латышев закрепил заготовку и включил станок.

— Дают цеху три станка с числовым программным управлением. По сто пятьдесят тысяч за штуку плачено. У каждого автомата свой электронный мозг, — сообщил Старбеев.

— Видел. Возле экспериментального цеха стоят… «Зубры», — лукаво окрестил их Латышев, не догадываясь, куда Старбеев поведет разговор. — И в чем твоя печаль? Радуйся, что тебе первому дали. Значит, достоин.

— Радость надо делом подкрепить. Кто будет командовать «зубрами»? — Старбееву пришлось по душе прозвище станков. — Как считаешь, Петр Николаевич…

— Цех большой, людей много… Если ты на меня нацелился, то у тебя промашка.

«Первое поражение. Ну что ж… Значит, не зря тревожусь. Не мой каприз. Поймет ли это Лоскутов?»

— Тебе, Петрович, из моего «спасибо» шубы не шить, но благодарность мою прими, — сказал Латышев. — И брови не вздымай, удивляться тут нечему. Ты ко мне пришел. Не в первый раз такое. Значит, веришь… Вижу твое беспокойство. И мне, конечно, проще пообещать, утешить. Езжай, мол, лечись. Вернешься, к делу приступим… На такое не способен. А запев этот к тому, что «зубры» надо мной власть возьмут. Им-то все равно… Латышев или кто другой будет кнопочки нажимать. Тридцать восемь лет на заводе. Поначалу был просто Петя. Затем Петр. Не сразу стал Петром Николаевичем. Не за возраст стали величать. Помню, как плакат повесили: «Поздравляем Петра Николаевича Латышева с высоким званием — «золотые руки». Это ж моя биография. А когда деталь нового изделия обтачивал, двое суток не выходил из цеха, чтоб не сбиться с настроения. А ведь получилось! И тогда пошло: «Дак это ж токарь Латышев делал…» Так вот и поднимался по ступенькам, — продолжал Латышев. — Наградили меня орденом Трудового Красного Знамени. Опять же мое имя по радио назвали и в газетах напечатали. Выходит, мне почет оказан. И дальше дело пошло в гору… Вот и подошли к главному. Ветеранов в цехе много. Ты сам их без бумажки перечислишь. И у всех заслуги. Не хочу грех на душу брать, не имею права от их имени говорить. Пусть моя правда глаза тебе откроет. Не могу я, Латышев, уйти со своего места. Ты, Петрович, не случайно сказал, что каждому «зубру» цена сто пятьдесят тысяч. Примечаешь? «Зубру» цена. Ему, а не мне! Негоже мне против души идти. Кнопочки нажимать, а в перерыве чаи гонять. И думаю, что не упрекнешь меня, будто я против новой техники бунтую. Ей широкую дорогу нужно открыть. Ты по другим адресам походи. С молодых начинай. Кто к станкам прикипел — тому трудную задачу решать придется. А тебе в первую очередь. Такая операция без боли не проходит. Может, ты совсем другое хотел услышать, но я сказал по совести.

— Теперь мой черед тебя благодарить. Все сходится… Спасибо. — Старбеев, крепко пожав его руку, пошел вдоль пролета.

Станки звучали на все лады, заливаясь металлическими голосами. Для кого тут шум, рев, скрежет, а для рабочего человека — семиголосье.

Не заглянув в свою конторку, Старбеев направился домой. Ему захотелось пройтись пешком. Неожиданно около него остановилась директорская машина, из нее вышел Лоскутов.

— Здравствуй, болящий…

Старбеев опешил, но вида не подал, протянул руку.

— В гости приходил, мог бы и навестить…

— Отпускные получал, — брякнул Старбеев и для пущей верности добавил: — Крючки у меня в сейфе лежали, захватил… Авось побалуюсь.

— Крючки — это хорошо, — ответил Лоскутов. — А я подумал, новыми станками любовался. Ты ведь долго по цеху ходил. Доложили.

Было трудно понять, обижен Лоскутов или шуткой прикрыл свою осведомленность.

— Садись, подвезу, — предложил Лоскутов. — Мне вчера твой доктор звонил…

Новость поразила Старбеева.

— Дотошный… Убеждал, что тебе нужен санаторный отдых. Его понять можно. При исполнении. А меня вопросик мучает. Неужто болящий пожаловался, что директор заездил?

Старбеев усмехнулся:

— Ты уж, Николай Иваныч, говори все сразу. Мне скоро выходить.

— Знаю, знакомый адресок, — сказал Лоскутов и откинулся к спинке сиденья.

Молодой шофер вел машину на малой скорости. То ли Лоскутов не любил быстрой езды, то ли по разговору понял, что встреча для директора важная, а маршрут короткий.

— Просьба к тебе, Павел Петрович. Посоветуй Березняку, разъясни: приказы директора надо выполнять. Конечно, спина у тебя широкая. Многих заслонит…

Старбеев попросил шофера:

— Останови, пожалуйста, у второго подъезда, — и вроде поставил точку.

Отворив дверцу, Старбеев услышал:

— Отдыхай… Счастливо!

— Постараюсь, — звонко вырвалось у Старбеева, и он сильнее, чем следовало, захлопнул дверцу.

Машина тронулась, Старбеев проводил ее долгим взглядом.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

За поздним обедом Валентина заговорила о поездке в санаторий. Погода была на сломе. Вот-вот предзимье. Надо побольше теплых вещей взять. Старбеев не стал возражать, хотя и не любил громоздких чемоданов.

После обеда обычно Старбеевы пили чай, а сегодня Павел Петрович вышел из-за стола, сказал:

— Мне к Балихину надо.

— Раз надо, сходи, — с досадой ответила Валентина. — Отдохнул бы, непоседа… — И добавила: — Чудак, он и есть чудак. А ты, Старбеев, из чудаков чудак.

Старбеев хотел поговорить с Балихиным, он всегда считался с его мнением и советами, знал, что Тимофей Григорьевич любит порассуждать на острые темы, ничего не принимает на веру, все обдумывает, даже расчеты чертежей придирчиво проверяет.

В цехе Балихина прозвали философом, и он без всякой обиды откликался на обращение. Однажды Старбеев навел справку в заводской библиотеке. Самый пухлый формуляр у Балихина.

— Пойду я… Там чаю попью. Угостят.

Старбеев застал Балихина в коридоре у верстака. Тимофей Григорьевич столярничал. На полу, устланном газетами, золотились кудрявые стружки. У вешалки стоял готовый каркас, осталось лишь лаком покрыть.

Балихин положил фуганок, отряхнул руки.

— Мое хобби… — весело сказал Балихин. — Книжную полку пристраиваю. Я иногда думаю: чего во мне больше? Фрезеровщика или краснодеревщика… До сих пор гадаю. Антонина моя с женской сметкой размыслила: «Не однолюб ты, Тимоша…» Ишь куда повернула!

Из кухни донесся голос хозяйки:

— Кто пришел?

— Старбеев, — отозвался Балихин.

— А Валентина где?

— Дома. Нам потолковать надо, — сказал Старбеев и стал разглядывать высокий шкафчик с затейливой резной отделкой.

— Нравится? — спросил Балихин.

— Красиво. Глаз не оторвешь… — оценил Старбеев. — Завидую умельцам. Жаль, природа не наградила.

— А ты пробовал мастерить?

— Нет.

— Зачем на природу валишь?.. Ты и есть природа. Сам открывай себя. Сам! Я как-то задумался. Послушай! Про квартиру говорю… Три комнаты. Кухня. Ванная. Туалет. Коридор… Не заблудишься, конечно, но и в нем семь метров. Квартира, ясно, бесплатная. За счет государства. Хотя прямо скажу: про ясность эту мы часто забываем и даже толком цены не знаем. А она большая: семь тысяч пятьсот сорок два рубля… Теперь посмотрим вглубь. Для этой квартиры маленькая электростанция нужна. Посчитал. Одних лампочек восемнадцать. Уловил? Только штепселя включай, клавиши нажимай, кнопочки дави… Отсюда и хобби, чтобы обратно на четвереньках не побежал…

Пришла Антонина, поставила чай с вареньем, пирог. Спросила про здоровье, что пишут Маринка и Алеша, и по-матерински оценила тяжесть разлуки с детьми.

Балихин приметным взглядом дал жене понять, что настало время для делового разговора, и она ушла.

— О чем толковать намерен? — спросил Балихин, почувствовав молчаливое напряжение Старбеева.

— Разговор о новых станках. Хочу разобраться, что и как…

Эра новых станков виделась Старбееву прежде всего как явление социальной значимости. Мысли, самочувствие Латышевых и Балихиных были важнее скороспелых приказов. Примечательно, что Балихин, не зная о сути разговора, весьма иронично помянул кнопочки и клавиши. Старбеев с нарастающим интересом ожидал, каков же будет ход его размышлений.

А начал Балихин так:

— Белые вороны во все времена вызывали удивление. Диковинка, и только! Отмахнуться от новой техники — просто ума не приложу, — значит, вырядиться в белую ворону. Пристойно ли это? Нет, говорю я. Даже преступно! Новые времена, новые песни. Кстати, про песни. Если с бурного марша начинать, то предвижу осечку. Шума будет в избытке, а дело не пойдет… Спросишь: почему? Отвечаю. В цехе немало ветеранов. По статистике кадровиками числимся. Менялись станки, а мы? Мы становились опытнее, мудрей. Но пойми, Павел Петрович, такой факт. Старели годами, но с каждым днем больше привыкали, да нет, влюблялись в свои станки. Душа с годами верх берет и, увы, не всегда на бойкий шаг податлива. Чего скрывать, потяжелели на подъем… Скинь нам своей властью по десять — пятнадцать лет — тогда порядок! Но, увы, это невозможно… Ты, конечно, заметил, что я про новые станки словом не обмолвился. Не они повинны. Мы, старичье, как бы помехой стали. А помехой ли? Знаю, пришел ты не со злым умыслом. Не уговариваешь, не стращаешь… Как поступать? Ты начальник, с твоей колокольни дальше видно, но и мы многое повидали, жизнью обучены. — Балихин глотнул остывшего чаю и продолжал разговор: — Представь такое… Есть приказ, поставили станки, уговорили молодых, и завертелись станки со своей электронной душой. Ну а завтра, через месяц как почувствует себя новичок, сможет ли породниться с настырным немым автоматом, у которого только щиток с кнопками, как у механического пианино… Вот и надо подумать, как нам вырастить новое поколение рабочих, дать им светлую перспективу… Давно миновало время, когда про нас небылицы придумывали: мы, мол, лаптями щи хлебаем… Левша английскую блоху подковал, а наш Гагарин первым в космос полетел… Вот такая траектория великого взлета. Есть над чем призадуматься каждому. Непременно каждому. Здесь отдача нужна. И честность. Чтобы не было хаты с краю… А если тебя, Павел Петрович, начнут стращать лозунгами про эпоху технической революции, ты не тушуйся… Найдутся говоруны. Ты держись и напомни, чему нас партия учит. Удовлетворенность трудом не менее важна, чем рост производства… Надо думать и все делать, чтобы человек был счастлив. Вот так, Павел Петрович.

Домой Старбеев вернулся в двенадцатом часу. Валентина уже спала. На столе лежала записка: «Будь я доктором, забрала бы у тебя путевку. Чудакам санаторий не нужен. У них свое лекарство».

ГЛАВА ПЯТАЯ

Санаторий «Лесная даль», куда приехал Старбеев, стоял в сосновом бору. Три корпуса, опоясанные голубыми ярусами балконов, возвышались над лесным простором, уходящим за горизонт.

Уже на второй день санаторная книжка Старбеева запестрела записями назначенных анализов, процедур и врачебных консультаций.

Старбеев с усилием преодолевал привычность режима своей жизни и втягивался в обстановку строго размеренного времени, которое сулило прилив здоровья. Правда, было досадно и неуютно откликаться на обращение «больной», которое звучало повсеместно, даже при входе в кинозал, где хмельной киномеханик, совмещая обязанности билетера, настойчиво твердил: «Предъяви билетик, больной…»

Комната, где поселился Старбеев, была рассчитана на двоих, но вторая кровать стояла прибранной. И он, поглядывая на нее, пытался представить, кто окажется соседом.

Только утром четвертого дня раздался глуховатый стук в дверь, и молодой человек с чемоданчиком и пузатым портфелем переступил порог.

Он робко оглядел комнату, будто забрел сюда случайно, и представился:

— Журин Евгений Алексеевич…

Старбеев ответил, поздоровался.

Журин все еще держал в руках вещи и неожиданно спросил:

— Вы не храпите?

Старбеев шумно рассмеялся.

— Проходите смелее… Можете спать спокойно.

— Почему вы смеялись? — ободрившись, спросил Журин.

— Потому что меня волновал тот же вопрос. — И гостеприимно заметил: — Вы еще позавтракать успеете. Я иду на процедуры. Располагайтесь…

В коридоре Старбеева встретила сестра:

— Больной, пожалуйста, не уходите… Я вас к профессору отведу.

— Спасибо… Ксения Васильевна, убедительно прошу, не называйте меня больным. Я каждый раз вздрагиваю. Зовите меня Павел Петрович.

— У нас так принято… — вздохнула медсестра. — Пойдемте!

В кабинете профессора Старбеев задержался надолго.

Он сел у края стола, где под стеклом улыбался кудрявый мальчишка. Старбеев уловил, что, слушая его, профессор посматривал на фотографию.

Старбеев не удержался, спросил:

— Внук?

— Никитушка… Скучаю, Павел Петрович, скучаю. В Москве он. Треть зарплаты трачу на телефонные разговоры… А как поговорю с ним, еще больше видеть хочу. — Профессор, поправив тонкую золотистую седловинку очков, внимательно прочитал историю болезни Старбеева, растянул длинную гармошку кардиограммы, затем полистал анализы и неожиданно спросил: — Очень вам тоскливо у нас?

Минутная растерянность отразилась на лице Старбеева.

— А я думал, вы спросите обычно, как все: «На что жалуетесь?»

— Позвольте остаться самим собой. Не возражаете?.. Вот и прекрасно. Все-таки ответьте.

— Последую вашему примеру, профессор. Буду звонить. Ассигную ползарплаты.

Профессор, довольный ответом, усмехнулся.

— Это мужской разговор… Очень важный. Сейчас вы в таком состоянии, когда стрелка вашего самочувствия может покачнуться в нежелательную сторону… Вы, Павел Петрович, устали. И, как полагаю, изрядно понервничали, доставив сердцу большие нагрузки. А ресурс у него не бесконечный. Надо его капитально подзарядить. Этим мы и займемся. Дайте вашу руку…

Профессор нащупал пульс и, глядя на часы, молча посчитал:

— Восемьдесят семь. Могло быть и больше. Волновались. Я заметил… Начните звонить сегодня… У вас здесь прекрасные собеседники: говорливый лес, лунные дорожки на озерах и мохнатые звезды. Не лишайте их своего общества. Будет время, и я с вами поброжу…

Из кабинета профессора Старбеев вышел со смутным чувством. Разговор о ресурсе сердца он воспринял как формулу, приложимую к любому человеку. Кто знает, когда оно устанет… И вспомнил, как его однополчанин сержант Крупко все годы только и думал, как удлинить свою жизнь. И работать пошел бухгалтером в лесничество. И жил-то как неживой. От всего был в стороне, все созерцал и на календарь смотрел бухгалтерскими глазами, вел счет прожитым дням. А что принесли те дни? Ни радости, ни сладости… Одну статистику… Так и умер в одночасье.

Такой жизни Старбеев не хотел.

В палате на столе лежала телеграмма Березняка.

«Считаю целесообразным установить станки, привести в рабочее состояние. Оцениваю как важный действенный фактор. Приказ еще не подписан. Жду ответа. Березняк».

Старбеев взял телеграмму и вышел из палаты. Он любил раздумывать в одиночестве, а тут каждую минуту мог пойти Журин и даже молчаливым присутствием помешал бы ему.

Он пошел в лес. Здесь было поразительно тихо; притаились лесные обитатели, словно хотели услышать, о чем думает их гость.

Старбеев, конечно, мог отправить короткий ответ. Он возник сразу: «Действуйте по обстановке».

Но сейчас его занимал Березняк. Строчки телеграфного текста рождали много вопросов. Старбеев вспомнил его слова: «Теперь твоя власть — медицина, а не Лоскутов… Без тебя все будет по-твоему». Нет, не уязвленное самолюбие теребило душу Старбеева. Не таков он, чтоб цепляться к словам. Может, тогда Березняк не хотел будоражить больного и успокоил добренькой фразой. Возможен и такой поворот. Но при всем благом намерении Березняк не стал бы подслащать горькую пилюлю. Не в его характере. А вдруг, подумал он, укатали сивку крутые горки, сбился Березняк с дорожки, разменял свое мнение на истертые пятаки конъюнктурного решения.

Старбеев знал, что Березняк не облегчал себе жизнь покорной исполнительностью, а, напротив, старался всякий раз убедиться в разумности своих действий… Старбеев хотел работать с ним. На то была своя серьезная причина, веская и очень личная, о которой не говорил вслух. Ему нужен был коллега, прямой, открытый, чтобы смог, не боясь, назвать ошибочным то или иное его решение. Он взял Березняка. И очень хотел, чтобы Березняк остался прежним. Отчаянным спорщиком…

Старбеев снова прочитал телеграмму… И с горечью подумал о том, как Березняк под нажимом директора поставит станки.

Старбеев сложил телеграмму, сунул в карман пиджака. Многое ему было неясно. Но определилось главное. Новое дело не может быть зыбким. Оно должно иметь прочный фундамент. Не менее прочный, чем тот, на который поставят «зубров». За одно благодарил Старбеев Березняка. Телеграмма разозлила, зовет к делу. Значит, он, Старбеев, остается в строю.

Он зашагал по лесной дорожке к санаторию. Через полтора часа разговаривал с Валентиной. А когда положил трубку, то все еще слышал ее голос: «Сегодня ты подарил мне хорошее настроение».

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Осень подкрадывалась со всех сторон. Поначалу шла верхушками деревьев, окрасила лимонной желтизной макушки молодых березок, нарядила густым розовым цветом листву рябины. А у изножья леса старели, жухли иссохшие травы.

Галдели, ватажились суетливые воробьи. Теперь им раздолье. Они не улетают. Здесь будут зимовать.

Старбеев стоял на балконе, любовался акварелью дальнего подлеска, вдыхал сладковатый запах хвои.

Из палаты доносились гулкие звуки пишущей машинки. Журин подолгу сидел за столом и сосредоточенно печатал, заглядывая в маленькие странички. Рядом лежала стопка писем, по виду давних. Серый, поблекший цвет бумаги выдавал ее принадлежность времени.

В эти часы Старбеев уходил из палаты и был доволен, что есть причина, уводившая его в далекие прогулки.

Их соседство в палате проходило в коротких случайных разговорах и совсем не касалось жизни каждого. Журин был молчалив, замкнут. А Старбееву не хотелось навязываться в собеседники, нарушать озабоченное состояние соседа.

Однажды Журин зачехлил пишущую машинку, сложил часть бумаг в портфель, а затем вышел на балкон, где сидел Старбеев.

— Хорошо здесь! — с неожиданной вспышкой радости произнес Журин. — Вы посвежели, Павел Петрович… Приятно отметить. Глаза повеселели.

— Заметно? — удивленный восторженным настроением Журина, спросил Старбеев.

— Свидетельствую. Факт неоспоримый.

— А вы, уважаемый, зачем канцелярию развели? Словно дятел — тук… тук…

Журин виновато улыбнулся, и лицо его, казавшееся застывшим в хмурости, просветлело.

— Мне без канцелярии нельзя. Служба такая… Историк. Директорствую в краеведческом музее.

— Заведуете прошлым, — сказал Старбеев, приглядываясь к оживленному лицу соседа.

— Скорее будущим, — определил Журин. — История, пожалуй, самая интересная наука, которая касается каждого человека. Воспитывать поколение на богатстве прошлого, настоящего — высочайшая забота о будущем. — Он говорил увлеченно, быстро, словно наверстывал время, упущенное молчанием.

Старбеев вскинул голову, хотел что-то спросить, но не посмел прервать ход его мыслей.

— Лет семь назад я вел по музею группу старшеклассников и тогда приметил одного паренька. Он с особым вниманием рассматривал экспонаты и слушал мой рассказ. Он стоял рядом, не в отдалении, как некоторые его сверстники, и я чувствовал, как он смотрит и слушает всем своим существом. В нем, видимо, происходило удивительное открытие мира. Это заметно проявилось в третьем зале, посвященном революции и гражданской войне в нашем крае.

Мы подошли к стенду с фотографиями молодых большевиков, комсомольцев, и вдруг он спросил: «А сколько было им лет?» Я ответил. В зале трудовой славы он пристально рассматривал портреты ударников и стахановцев, дольше задерживался у фотографий молодых. Я спросил у паренька, как его зовут. «Толя Гришко», — сказал он. Я хорошо запомнил его лицо. И вот совсем недавно мы оформляли новую экспозицию передовиков предприятий. Среди них я увидел портрет бригадира Гришко. Теперь уже к нему будут обращаться взоры современников… Так как же, Павел Петрович, прав я или нет? Прошлым я заведую или будущим? — Журин ждал ответа.

Старбеев задумался. В нем зрела своя мысль, свое ощущение услышанного, очень близкого и необходимого.

— Вы, конечно, правы. Будущее заложено в наших душах. В нас самих есть прошлое, настоящее и будущее, которое мы предчувствуем… Так устроен человек. — Сказал Старбеев и, помолчав, спросил: — Интересно, а канцелярию зачем притащили? Профессор увидит — рассердится.

— Теперь не страшно. Самое главное сделано. Завтра закончу.

— Положим, в музее торопиться некуда… — мягко намекнул Старбеев. — Раз в году вполне можно стать отдыхающим.

— У нас такое случилось… Удивительная находка.

— Мамонта обнаружили?

— Я серьезно! Из-за этого и в санаторий опоздал. Чувствую себя отвратно, пока дело не закончу. Маюсь, как неприкаянный.

— Я заметил…

— А все из-за этой находки. В Зареченске начали строить завод… Часть строительной площадки захватывает окраинную улочку со старыми развалюхами. И вот однажды раздался звонок. Снимаю трубку, слышу: «Музей?.. Из Зареченского отделения милиции говорят. Экскаваторщик поднял из-под земли почтовый ящик. Может, пригодится». Я спрашиваю: «А что в нем?» — «Да вроде письма лежат. Потрясли, что-то есть». Поехал. Захожу в отделение милиции и вижу ржавый, в двух местах пробитый осколками почтовый ящик. Кое-где проступали следы давней краски. Прошу, давайте вскроем, только аккуратно. В ящике лежало двадцать три письма. Шесть из них — солдатские треугольники. Меня даже потом прошибло. «Так они ж с войны лежат!»— крикнул я. Умоляюще прошу не прикасаться, а сам думаю: солдатские письма — редчайшая реликвия Отечественной войны… Собрал письма, завернул почтовый ящик в мешковину и домой. Вот такое случилось, Павел Петрович.

Слушая его, Старбеев хмурился, резко свел брови. Беспорядочно заворошилась память фронтовых лет. Он не сразу откликнулся на обращение Журина.

— Не могу даже представить, как люди прочтут эти письма. Сколько там горестных судеб таится.

— Вы были на фронте?

Старбеев кивнул.

— Вы меня поймете, — продолжал Журин. — Из-за этих писем я задержался. И сюда их привез. Ведь может статься, что кто-то из адресатов жив. И по сей день все еще ждет весточки… Потому и тороплюсь написать о находке, чтоб люди отозвались. Несколько писем еще в областной лаборатории судебно-медицинской экспертизы. Восстанавливают выцветшие, угасшие слова.

— Какого времени письма?

— Июня сорок третьего.

— Двадцать семь лет прошло… Зареченск, Зареченск… — трудно вспоминал Старбеев.

— Раньше это был небольшой поселок Гнилово. Теперь районный центр, Зареченск, — пояснил Журин.

— Вы сказали Гнилово?.. Или почудилось?.. — нетерпеливо прервал Старбеев.

— Гнилово… И речушка там Гниловка.

Старбеев вскочил, выдохнул:

— Я ж там был!.. Наша часть в том месте линию фронта держала. Там церквушка на пригорке стояла. Хорошо помню.

— И сейчас стоит, — сообщил Журин.

— Все сходится, — тяжело дыша, сказал Старбеев.

— Вам плохо, Павел Петрович?.. Очень побледнели. Я врача позову…

— Пройдет. — Старбеев вынул из капсулы таблетку, положил под язык и, выйдя на балкон, опустился в шезлонг.

…Через час они пошли в столовую.

В правом углу сидели профессор Шавров и медсестра Ксения Васильевна, пили чай.

Увидев Старбеева, профессор приветливо кивнул ему и что-то сказал медсестре.

— Обо мне говорят, чувствую, — заметил Старбеев и, вопросительно посмотрев на Журина, прибавил: — Донесли?..

Журин выразительно развел руками, но Старбеев ему не поверил.

Вскоре подошла Ксения Васильевна и попросила его зайти к профессору.

Старбеев пошел к профессору не сразу. Он побродил по коридорам, бесплодно раздумывая, зачем понадобился. И, снова заподозрив Журина, вошел в кабинет.

— Директор завода звонил. Спрашивал про вас.

Весть удивила Старбеева, но в эту минуту он подумал о Журине, которого только что обидел, и укорил себя в горячности.

— Лоскутов интересовался, как вы тут… — продолжал профессор. — Собираемся ли вас задерживать.

— Задерживать?

— Бывают случаи, когда мы продлеваем курс лечения.

— Что вы ответили?

— Сказал, не вижу надобности… Пока.

— Когда кончится загадочное «пока»?

— Впереди еще много дней… Вот наше «пока». По разговору я понял, что вы очень нужны.

— Какому директору не нужен начальник цеха, — с жаром сказал Старбеев.

— А всегда ли начальнику цеха нужен директор? Такой вопрос правомерен? — спросил профессор.

Старбеев усмехнулся.

— Смотря какой начальник…

— Хороший.

— И хорошему нужен… Только директор, а не суфлер.

— А ваш Лоскутов? Он какой?

Старбеев задумался. И не потому, что не знал, каков Лоскутов. Он не хотел однозначного ответа, можно было впасть в крайность.

— Оставим Лоскутова… Не частность меня волнует. Видите ли, Павел Петрович, мой долг не только диагностировать заболевание, лечить, но и размышлять о причинах его. Так вот, общаясь с пациентами, я могу с печалью отметить — слишком укоренился акустический метод руководства. Мягко говоря, очень громко разговаривают с людьми. Чересчур громко! Врачи были бы рады одному новшеству. Если бы изобрели ограничитель громкости и оснастили этими аппаратами начальников. Громозвучный разговор душу холодит. — Профессор встал с кресла, оживился. — Я когда госэкзамен сдавал, на высоких нотах начал. Тогда преподаватель прервал меня и очень спокойно сказал: «Коэффициент громкости не всегда прямо пропорционален сумме мыслей. Нас интересует второе…»

— Умно, — оценил Старбеев.

— Шумные призывы: «Давай-давай!» и «Бегом-бегом!»— это ведь легкомысленное, антигуманное средство временщиков. А потери от этого большие. Огромные!

— Слушаю вас, и мне стыдно. Я ведь тоже начальник… Хорошо бы и мне…

— Неужто кричите? — перебил профессор.

— Иногда срываюсь. Нервы подводят…

— Ненаучно, позволю заметить: вы подводите нервы.

— Все так. С этим можно покончить. Нужно! Сложнее другое. Время властно требует активной перестройки деловой психологии командиров производства. Всех рангов. — Старбееву нужна была разрядка, и он высказывал наболевшее: — Техническая политика в развитии предприятия обретает действенную силу, когда люди осуществляют преодолев разлад экономики и нравственности, готовят себя и свои кадры к многоступенчатому процессу обновления. Да, есть трудности. Немало… Их можно перечислить, в каждом случае они конкретны. Но есть главное препятствие, психологический барьер! Его порой не узреешь. Этакая блуждающая невидимка… Он в душах, привычках и личных интересах. Преодолеть этот барьер непросто. Нужны воля, усилия труда и мысли… Честно говоря, мне самому сейчас предстоит сдать экзамен. — Старбеев помолчал, подумал, точно ли определил свою задачу. — Да, экзамен… Смогу ли я психологически и социально верно обеспечить решение проблемы… Потому и звонит Лоскутов. Все посматривает на календарь. Сколько дней осталось…

Профессор сделал какую-то запись в блокноте и, отложив ручку, сказал:

— В данном случае я делаю вывод, что директор вам не нужен.

— Хочу уточнить. Нынешний Лоскутов не очень нужен.

— Почему?

— Он считает, что давняя зачетка освобождает его от сдачи экзамена… Не зря говорят: никто так не глух, как человек, который не хочет слышать…

Профессор улыбнулся.

— Вас не затруднит моя просьба?.. Сообщите результат вашего экзамена.

— Постараюсь. Только не знаю, когда это случится… Может, придется пересдавать.

— Просто я должен знать, подготовили мы вас к экзамену или не удалось.

— А вы, профессор, участливый человек.

— Может, потому и профессор… — Он взял фонендоскоп и попросил: — Снимите рубашку. — И стал выслушивать Старбеева. Потом сказал: — Немного пульс частит. Утомил нас. Больше не буду. Звонить не забываете?

— Скоро приду деньги одалживать… Много трачу.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Утро Старбеева начиналось рано. С детства запомнилось материнское присловье: «Кто рано встает, тому бог подает». Мать ложилась за полночь, а вставала в шесть, но божеской милости так и не дождалась. Отец пришел с гражданской войны с костылем, без правой ноги. Культя все время ныла, он маялся от частых болей. Его едва хватало на рабочий день — отец сапожничал в артели. А единственный сын, маленький Пашка, помогал матери. Но она старалась оберечь его, только бы он хорошо учился, в люди вышел. «На тебя вся надежда», — говорила мать.

Старбеев проснулся, зажег на тумбочке лампочку-грибок, увидел, что кровать Журина была аккуратно заправлена. На столе лежали бумаги не стопкой, как обычно, а вразброс, и машинка открыта.

Появился Журин лишь в полдень.

— Где вы бродите по ночам? Хотел в милицию заявить… Пропал, мол, заведующий будущим, — сказал Старбеев.

— В район на почту ходил. Семь туда и семь обратно.

— Вместо зарядки.

— Да нет… — Худощавый Журин похлопал себя руками. — Жиров не накопил… Звонил жене, узнавал, есть ли ответ экспертизы. Плохо дело. Четыре письма пока не поддаются восстановлению. И как назло — все солдатские треугольники. Бесценные документы! Можно разыскать фотографию бойца. Она есть у родных, близких, наконец, в архивах. Но письма неповторимы! И будет очень жаль, если летопись Отечественной станет беднее на четыре свидетельства участников войны. — Журин огорченно уставился на пишущую машинку, где торчал чистый лист бумаги.

— Я слышал, что наука в этой области способна на многое.

— А время? Каждый день дорог, даже каждый час. Все может случиться. Годы безжалостны к людям…

Старбеев молча вышагивал по комнате, затем вышел на балкон.

И почтовый ящик, и письма, зримо лежавшие на столе, и слова Журина — все возвращало к прошлому. Оно не покидало его, а лишь таилось в душе и сразу отзывалось, когда непостижимая жизнь обнажала старую беду.

Журин начал работать. И все-таки Старбеев оторвал его от дела.

— Какая дата на письмах? — спросил он, вернувшись в комнату.

— Это важно для вас?..

— Очень!

— Вот… Поглядите сами. Только, пожалуйста, осторожно. — Он положил несколько писем.

Старбеев опустился на стул и задумчиво смотрел на печальные конверты. Потом взял их. Они показались ему тяжелыми, словно долгое трудное время прибавило им свой вес. Гири беды всегда тяжеловесней, чем гири счастья. Он медлил прикоснуться к страничкам. Начертанные адреса уже не были простыми географическими обозначениями, а стали вехами войны…

Журин стоял у окна и наблюдал за Старбеевым. Ему, не знавшему войны, были дороги эти горестные минуты сопричастности к истории. И он уже думал о том, как будет рассказывать Толе Гришко и всем, кто придет в музей, о почтовом ящике и его письмах. И конечно, начнет со Старбеева. Вот с этих трепетных минут.

Старбеев читал медленно. Каждое слово, ранее привычное для глаза и слуха, теперь обретало особый смысл.

Старбеев пытался вспомнить что-то важное для него. Но возникал только редкий пунктир происшедшего. И тогда он спросил:

— Вы говорили, что есть еще письма солдат. Покажите, Евгений Алексеевич. Они здесь?

Журин открыл портфель, вынул солдатские треугольники со следами усохшего хлебного мякиша, которым были заклеены. Он неожиданно спросил:

— Как попали солдатские треугольники в почтовый ящик, а не в полевую почту?

— Пока с передовой письмецо дойдет до полевого узла связи, сколько времени минует, а тут Гнилово освободили. Машины туда ходили. Вот с оказией и отправляли, просили опустить в почтовый ящик…

— Читайте. — Журин дал письмо, лежавшее сверху.

Бледным карандашом, еще более потускневшим от времени, был начертан адрес Златоуста, где жила Конькова Ульяна Федоровна. Номер полевой почты стоял под строчкой неровных букв «Коньков Т. И.».

Старбеев раскрыл треугольник, страничку школьной тетради.

«Здравствуйте, дорогие женушка и детки! Пишу вам в ночной час при снарядной коптилке. Раз пишу, — значит, живой. А дальше загадывать не берусь. У нас бои жаркие. Фашист зверует. Правда, хвост ему отрубили. Сейчас хребет ломать будем… Трудная работа. Все думаю про вас, как вы там живете. Хорошо, что ты на заводе. При нужном деле, и опять же деньжата. Выходит, Вася и Нюра у бабушки. Здорова ли она? Отпиши все подробно. В третьем взводе нашел земляка. Он из госпиталя вернулся. Вспоминаем былое. Тяжко. Он некурящий, табачок мне отдает. Без табака, как говорит старшина, дело табак. Запамятовал я, писал ли вам, что орденом Красной Звезды награжден. Ежели нет, то знайте, как ваш батя воюет. Вот и конец бумаги. Крепко вас обнимаю. Ваш батя Тимофей Игнатьевич».

Старбеев положил письмо, спросил:

— Когда был освобожден поселок Гнилово? Не помните?

Журин еще вчера уловил особый интерес Старбеева к этому району. Но вопрос озадачил еще больше.

— Точно знаю. Проверял. В связи с письмами, — ответил Журин. — Первый раз это случилось шестнадцатого июня. Там были упорные бои. Противник отчаянно сопротивлялся, — ответил Журин.

— Знаю, знаю, — волнуясь, перебил Старбеев.

— К исходу дня двадцать пятого июня противнику удалось снова ворваться в Гнилово. И только шестого июля наши войска отбили поселок и повели успешное наступление дальше… Так это было, Павел Петрович.

— Было… — произнес Старбеев, вторя своим мыслям. — Было…

— Есть одно письмо, на нем дата — двадцать первое июня. Оно сейчас на восстановлении в экспертизе. Как раз по этому поводу я и отшагал четырнадцать километров… Адрес размыт и нижние строчки. У меня здесь копия. — Журин вынул из портфеля страницу и стал читать: — «Дорогая мама! Есть оказия, тороплюсь послать тебе весточку. Знаю, как ты переживаешь. Не вылезаем из боев. Каждый шаг полит кровью…»

— Евгений Алексеевич! Повторите!.. — Голос Старбеева дрогнул.

Журин прочитал снова и, глянув на его застывшее лицо, продолжил:

— «…Четырнадцатого июня, в этот проклятый день, я мысленно прощался с тобой. Думал — конец. И еще случилось такое. В нашем взводе оказался Хрупов, который…»— Журин пояснил: — Две строчки не прочитываются. Затем следует текст: — «Я чудом выжил». Все дальше выцвело… Вот такой документ, — заключил Журин и, увидев побледневшее лицо Старбеева, воскликнул: — Что с вами, Павел Петрович?!

Он не ответил.

Журин принес стакан воды.

— Попейте… Вам плохо? Пейте…

— Это мое письмо, — сказал Старбеев. — Мое… матери.

— Как война вас настигла. — Журин, сжав пальцы, хрустнул ими до боли.

На другой день Старбеев побывал на почте в райцентре. Он заполнил несколько телеграфных бланков Березняку, но, тут же скомкав листки, бросил в корзину. Получилось длинно и расплывчато. С иронией подумал — для дискуссий телеграф мало приспособлен. И наконец, написал: «Первые станки должны установить люди, которые будут на них работать. С этого начинается добровольное, сознательное чувство хозяина. Так понимаю свою ответственность. Старбеев».

Отправив телеграмму, он позвонил Валентине.

Старбеев не стал рассказывать про найденное письмо. Об этом нельзя скороговоркой. Надо присесть, смотреть друг другу в глаза и, дав волю памяти, пережить былое.

До непредсказуемой поры все, что было с нами в годы войны, хранится в памяти. Годы идут… Прошлого становится все больше и больше. А разве это прошлое? Пока мы живы, все, что было с нами, не может бесследно исчезнуть. Только до времени прошлое поглощено пластами жизни. Но в некий час вольно или невольно оно прорывается к нам.

Валентина почувствовала в голосе мужа грустные нотки, хотя он и старался говорить спокойно. Но, видимо, не удалось. И тогда она спросила про здоровье и что говорят врачи. Он скупо ответил: «Выхаживают меня, обещают вернуть к тебе в лучшей форме».

Валентина посмеялась: «Я на лучшую не рассчитываю. Мне и нормальной хватит».

В санаторий Старбеев возвращался не спеша. Любовался осенней игрой красок. Он посидел на пеньке у озерка, поводил хлыстиком по тихой воде, покидал в нее лежалые шишки, как в детстве камешки в реку, и считал, сколько блинов расходится. Больше девяти не выходило.

Старбеев появился в столовой, когда обед уже кончился.

Официантка сказала, что его соседи по столу просили зайти в палату Максимова.

Он поднялся на четвертый этаж, вошел в комнату и был удивлен необычной сервировкой стола и далеко не санаторным меню.

— По какому поводу застолье? — спросил Старбеев.

Судья Паршин, блеснув лысиной, кивнул в сторону улыбающегося Максимова и тоном опытного тамады провозгласил:

— Имеем честь праздновать тридцатилетие Михал Михалыча. К чему и вас призываем… Прошу! Позвольте, — продолжил Паршин, — представить Михал Михалыча, поскольку вы, Павел Петрович, не слышали ранее сказанного… Так вот, по порядку. Машинист электровоза. Женат. Сыну шесть лет… Член партии. Не был. Не состоял. Не привлекался. Нет. Имеет… Орден Трудового Красного Знамени. Заочник технологического института… Теперь ваше слово, пожалуйста! — Паршин, довольный экспромтом, улыбался.

— От души поздравляю, Михаил, — сказал Старбеев. — Счастья вам, благополучия. Хочу пожелать, чтобы в вашей санаторной карте всегда значилось: нет, не имеет, не обнаружено…

Все чокнулись, выпили. Поговорили о прелестях осени.

Неутомимый Паршин заметил задумчивый взгляд Максимова и, легонько постучав вилкой по тарелке, сказал:

— Как-то прочел я такие слова: «В трудное время не уходи в себя. Там тебя легче всего найти». Михал Михалыч, вернитесь к нам.

— Да здесь я, здесь, — отозвался он. — Правда, такой праздник без семьи как зима без снега. Работа у меня такая — все время в дороге. Дома бываю мало. Рейс за рейсом, всегда в пути. Забот много. Но, поверьте, одна дума все пересиливает. Станция отправления. Все с ней связано. Все начала от нее. Тут ты свой семафор открываешь. Вот и мчусь я на своем коньке-горбунке и всегда на свою станцию в уме оглядываюсь: не сбился ли с дороги, не изменил ли ей? Давайте выпьем за верность ей…

Слушая Максимова, Старбеев поймал себя на том, что думает о недавней беседе с токарем Мягковым. Чем-то Максимов напоминал его. Портретного сходства он не улавливал. Но почему-то неотвязно возникала мысль об их схожести. Что за напасть такая, серчал Старбеев, силясь понять причину столь неожиданного вывода. Но ответа не находил. И уже потом, после застолья, когда Старбеев пошел бродить по лесу, он припомнил слова Максимова о станции отправления. Вот оно что! Ведь это их биографии схожи. После ПТУ Мягков пришел на завод. И как-то невзначай сказал Старбееву: «Прислали меня по направлению, а остаться смогу по приказу души. Так что буду ее готовить». Старбеев тогда ответил: «Разное слышал, а такое впервые. Хорошо начинаешь».

Стлрбеев порадовался разгадке. И с еще большей убежденностью решил, что правильно поступил, предложив Мягкову стать первым, кто будет осваивать новый агрегат. А то, что размышляет, не дает согласия, понять можно. Значит, готовит душу. Чует сердце, верного человека нашел. Не отступлю!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

С той минуты, когда Старбеев вынул из шкафа чемодан и стал укладывать вещи, время побежало быстрее. Спроси кто, почему заторопился в дорогу, не смог бы ответить. Были еще сутки санаторной жизни.

Вчера вечером он жестко выдохнул: «Пора!» Пожалуй, в этом слове вместилось все, что будоражило, потянуло домой и невысказанно обещало ту жизнь, которая была ему нужна.

Журин, вернувшись из кино, застал Старбеева, когда тот укладывал вещи.

— Надоело?

— Пора, — ответил Старбеев, пожалев, что не управился до его прихода. — Все ближе к дому. — Старбеев, застегнув чемодан, сел на диванчик.

Журин выпил стакан кефира и осторожно повел разговор, продуманный и важный.

— Пополнение музея новыми документами, реликвиями Отечественной войны всегда для нас праздник, — сказал Журин и подошел к Старбееву. — Я осмелюсь просить в дар музею ваше письмо. К тому же и вторая просьба… Может, сохранились ваши фотографии военных лет? Мы поместим их рядом с письмом. — Преодолев деловую монотонность голоса, Журин заговорил увлеченно, четко представляя стенд, где все будет достойно оформлено. — Хорошо бы поместить короткую справку о вашей работе на заводе. Вы расскажете, я запишу.

Просьба Журина застала Старбеева врасплох.

Он не ожидал, что его личное письмо вызовет такой интерес и станет необходимым экспонатом для музея.

Старбеев вспомнил о письме лишь на минуту, потому что в следующий момент он уже увидел себя идущим по пояс в воде…

Взвод младшего лейтенанта Карпухина держал оборону на крутом пригорке обрывистого берега. Сонно текла обмелевшая речушка, огибая выступ пригорка, обнажая бугристые песчаные островки. Лишь в пору весеннего разлива речушка богатела водой, дерзко захватывая левобережную низину.

Теперь там были фашисты.

Затишье длилось более двух недель, хотя вражеские самолеты не прекращали бомбить наши позиции.

Бойцы, измотанные в боях, прикидывали, когда же оборвется зыбкая тишь. Разнесся слух, что на правом фланге в хозяйство Ракитина подошло подкрепление: в лесу расположились «катюши», и по ночам снуют машины, подвозят снаряды. А вчера и на их участок прибыло артиллерийское подразделение и стало спешно готовить огневые позиции. Так что, по расчетам окопных стратегов, наши задумали перехитрить противника, нанести внезапный удар.

Старший сержант Старбеев шел к командиру роты по срочному вызову. У землянки командира, где вокруг рос молодой дубняк, он полюбовался живой красотой. Война отпустила ей короткий срок — до первого обстрела.

Доложив о прибытии, Старбеев ждал приказаний командира роты, но к нему обратился неизвестный майор со шрамом на левой щеке, подозвал к треногомустолу. Вместо четвертой ножки стол был подперт ящиком. Свет керосиновой лампы скупо высвечивал лица командиров, склонившихся над картой-трехверсткой.

Старбеев встал рядом с командиром взвода Карпухиным, пытаясь понять, кто же этот майор и почему здесь распоряжается он, а не командир роты, хозяин землянки. Он хотел спросить Карпухина, но майор, погасив папиросу, сказал:

— Продолжим работу… Взвод Карпухина, усиленный дополнительными огневыми средствами, переходит линию фронта. Задача взвода: вклиниться в расположение противника на возможно большую глубину и удерживать плацдарм в течение четырех часов. Стало быть, до одиннадцати утра. Затем взвод отходит на исходную позицию. Ясно?

— Так точно, товарищ майор! — ответил Карпухин.

— Взвод выступает в семь ноль-ноль. Предварительно будет совершен артналет по цели вашего продвижения. Отвлекающий маневр — в этом особенность операции… — И, посмотрев прямо в лицо Старбеева, майор сказал: — И вы, помощник командира взвода, запоминайте каждую букву приказа… Всякое может случиться. Пожалуй, все. Ясно?

— Так точно, товарищ майор, — дружно ответили Карпухин и Старбеев.

Они вышли из землянки, закурили. Старбеев спросил:

— А кто этот майор?

— Из штаба полка, — ответил Карпухин.

— Здорово его покорежило. От уха до подбородка.

— Батальоном командовал. Три месяца в госпитале провалялся.

— Я удивился, когда меня вызвали. Прибежал Хрупов, докладывает: «Срочно к командиру роты!» Подумал, что случилось… Теперь ясно. Серьезную кашу заваривают.

Карпухин усмехнулся.

— А ты позвони начальнику штаба дивизии, поинтересуйся насчет каши. — Он вынул платок, вытер потный лоб. Было жарко, безветренно. — Кстати, о каше. Не забудь сказать повару, чтоб людей накормил, не жадничал. И фляжки проверь.

В шесть часов сорок пять минут взвод спустился с крутого обрыва к кромке речушки. Вокруг было тихо. Бойцы мысленно поторапливали начало артналета.

Небо, расколотое огнем и грохотом залпов, потеряло свою ясную синеву.

— Пошли! — скомандовал Карпухин. — За мной!

Взвод шагнул в воду. Сперва двигались кучно, затем растянулись в линейку. Рядом со Старбеевым шел Хрупов, шумно посапывая, озираясь по сторонам. Каска сдвинулась на затылок, открыв его продолговатое землистое лицо.

— Ты потише фукай, немцев напугаешь, — буркнул Старбеев.

Тот кивнул и отдалился от старшего сержанта.

Впереди вытягивались языки пожаров, запахло гарью.

Первым речку перешел Карпухин. Быстро подтянулись бойцы.

По данным разведки было известно, что на участке прорыва противник располагал небольшими силами. Немцы, видимо, считали, что топкая, заболоченная местность будет надежной преградой.

Внезапность атаки позволила взводу повести бой стремительно, подавить огневые точки двух дзотов, прикрывавших вражеские окопы.

Группа Старбеева прорвалась к церквушке с разбитой колокольней. Лучшей позиции, господствующей на плацдарме, не найдешь. В каменных проемах поставили два пулемета.

Бой ожесточался.

Орудийные залпы обрушились на церквушку. Устрашающе отваливались глыбы массивных стен.

Группа карпухинцев продвинулась к прилеску, пробивалась в тыл. Старбеев приказал вести обстрел окопов. Он понял замысел командира и должен был поддержать фронтальным огнем. Поэтому церквушка стала сейчас главной мишенью вражеского орудия. Несколько снарядов разнесли левое крыло здания. А через несколько минут грохнул новый залп, снаряд разорвался на верхней площадке. Погиб пулеметный расчет.

Другой пулемет примостили у бреши в куполе. Огонь вел Старбеев. Мертвый Ильин, второй номер, лежал рядом. А когда кончилась последняя лента, Старбеев схватил автомат и по крыше метнулся к башенке. Он глянул в разбитое оконце и увидел Хрупова. Пригнувшись, короткими перебежками Хрупов отходил в сторону речушки.

— Стой! — ошалело крикнул Старбеев.

Но Хрупов даже не оглянулся.

— Стреляю, Хрупов! — Гнев подступил к сердцу. — Стой! Приказываю! Стреляю, сволочь!

И тогда Старбеев выстрелил в него. И, зло прищурив глаза, выстрелил снова.

Наступило странное затишье. Он даже подумал, что оглох.

Было десять часов тридцать минут.

Старбеев почувствовал колючую шершавость языка. Он прислонился к оконцу и теперь уже не поверил своим глазам. Вокруг было пустынно и тихо…

Старбеев не мог понять, что же случилось. И, уже пробираясь по развалинам вниз, он вспомнил, как утром, захватив церквушку, услышал мощный гул наших орудий…

И лишь теперь слова майора в землянке «отвлекающий маневр» и все недосказанное тогда обрело ощутимую ясность и жестокую значимость исполненного взводом долга.

Старбеев шел к своим и ни о чем не мог думать. Он передвигал ноги, почти не сгибая колен, словно у него были непослушные протезы.

Старбеев прижался взмокшей спиной к стволу березы, немного отдышался, утер рукавом пот, размазав по лицу кирпичную пыль разрушенных стен церквушки.

Вскоре открылась низина русла, за ней речка, а там крутой откос берега — наш.

Старбеев очень устал, хотелось растянуться на траве.

Вдруг он услышал чей-то стон, частый, обреченный. Огляделся. Вокруг безлюдно, звуки временами исчезали. Старбеев потоптался и хотел уже уйти, но заметил на крохотном островке солдатскую каску.

Старбеев шагнул к речке. Светлая отмель тянулась недолго. С островка донесся стон.

И тут за песчаным бугром островка Старбеев увидел Хрупова. На иссиня-сером лице его блуждал потухший взгляд. Из бедра сочилась кровь.

Старбеев вздрогнул и несколько секунд оцепенело смотрел на Хрупова.

Потом он бросился к нему и неистово крикнул:

— Хрупов!

Тот увидел Старбеева и, объятый страхом, попытался отползти, но, обессиленный, рухнул.

— Живой, — придушив смятение, произнес Старбеев.

Хрупов ошалело помотал головой и, закрыв глаза, моляще отозвался:

— Пристрели…

Старбеев зло поглядел, сняв гимнастерку, рванул на себе рубашку и, разодрав в клочья брючины Хрупова, перевязал кровоточащую рану. Затем взял каску, набрал воды и несколько раз облил его голову, осыпанную песком.

Хрупов лизнул стекавшие капли и не смыкал губы.

— Сволочь ты, Хрупов… все-таки! — с гневом выпалил Старбеев.

Хрупов с трудом проговорил:

— Стреляй… Мне все равно.

— А матери, отцу? О шкуре своей печешься? Мне говоришь «стреляй», а сам хочешь быть чистеньким. Ты уж сам распорядись своей жизнью. Смерть тоже должна быть честной. Это хоть понять можешь?

— Страшно мне, — прошептал Хрупов.

— А взвод, что полег? Ему не было страшно! Такие парни погибли. А ты, мразь, небо видишь… Все! Пошли!

— Куда?

— К своим!

Хрупов попытался подняться. Упал.

И тогда Старбеев взвалил его на плечи и шагнул в воду. К своим он пришел через два часа.

Старбеев позвал санитара, сказал:

— Отправьте в санбат.

Никогда, ни разу Старбеев не усомнился в своем праве на выстрел.

«Но почему ты не доложил командиру роты? — Этот вопрос он обращал к себе и находил лишь один ответ: — Просто пожалел… Дважды не казнят. Ведь для него я был командиром».

И этот поединок в душе Старбеева, длившийся все долгие годы, не находил примирения. Хотя перевес всегда был в той чаше, где покоилось однажды принятое решение, подсказанное сердцем солдата…

— Я чувствую, вы не склонны передать письмо. Очень жаль… — хмуро сказал Журин.

— Не торопитесь, Евгений Алексеевич! Меня беспокоит другое.

— Что? Скажите!

— Там строки есть. Где письмо?

Журин торопливо раскрыл портфель, передал письмо.

— Вот эти строки. — Старбеев помедлил, затем прочитал: — «Я мысленно прощался с тобой. Думал — конец. И еще случилось такое. В нашем взводе оказался Хрупов, который…»— Он вздохнул. — Остальное в экспертизе, наверное, расшифруют.

— Что же вас смущает? Не улавливаю.

— То, чем вы заведуете. Будущее!

— Какая связь между этим письмом и будущим? — Журин недоуменно смотрел на Старбеева.

— Прямая.

— Можно конкретнее?

— А если этот трус Хрупов понял, что натворил. Одумался! И дальше воевал как положено. И на всю жизнь запомнил горький урок. Возможно такое?

Журин не спешил ответить. Он чувствовал, что Старбеев еще не все высказал и за словами «этот трус Хрупов» значилось что-то важное, беспокоящее Старбеева. И он осторожно спросил:

— Что же произошло тогда?

— Хрупов покинул боевую позицию. Я стрелял в него…

— Стреляли? — почти шепотом произнес ошеломленный Журин.

— Стрелял. Не надо больше об этом, — волнуясь, ответил Старбеев и зашагал по комнате. — Куда он девался после санбата, не знаю. Но это было. Теперь ясно?

— Не ожидал, что услышу такое, — сказал Журин.

— Вот каким оказался почтовый ящик… Допускаю, что Хрупов тогда выжил… И теперь он шахтер или архитектор. Все может быть… Если в живых остался. Зачем же вдогонку такое? Было… было… А надо ли сейчас давнее вспоминать? Об этом думаю, Евгений Алексеевич. Вам-то проще, — рассуждал Старбеев. — Музей. Нашли почтовый ящик — у вас радость. Понимаю, законная. А мне? Нас с вами случай свел. Могли же мы в разных санаториях отдыхать. Тогда все по-другому… А теперь? Случай потерял свое значение. Я-то живой. И обязан думать. Вы только представьте. Придет ваш Толик Гришко, увидит стенд и глянет мне в глаза… А потом напишет: «Хотел бы знать, что там произошло у вас, уважаемый ветеран Павел Петрович. И где этот Хрупов теперь?» Как прикажете поступить, Евгений Алексеевич?

— Как поступить? — растерянно спросил Журин.

Он понимал правоту Старбеева. Но ему очень не хотелось лишать музей интересной реликвии. И у него было мало надежды, что остальные письма найдут своих адресатов.

— Не знаю…

Журин предложил:

— А мы укажем, что Хрупова не удалось разыскать.

— Это вы, допустим, напишете. А что я отвечу Гришко?

— Есть выход! — вокликнул Журин.

— Что надумали? — недоверчиво спросил Старбеев.

— Вы знаете, что продолжение письма размыто. А экспертиза не смогла расшифровать. Вот мы и дадим письмо и найденном виде. Документ! И вопросы отпадают.

Старбеев впервые усмехнулся. Ему нравилась азартность Жури на.

— Нет, не отпадают!

— У нас реальное письмо. И пролежало оно под землей десятки лет… Потому и повредилось, — горячо доказывал Журин.

— Да вы не сердитесь. Я с вами по-дружески толкую. Что скажете?

С худого лица Журина как-то сразу смыло хмурость, оно оживилось, придав глазам выражение доброты и уверенности.

— Я, к сожалению, редко вижу героев наших реликвий. Потому что многое в прошлом… Встреча с вами не только запомнится. Она поучительна. Верно говорят: слова учат, а примеры влекут.

— Нашли решение?

— Нашел! Мы, музей, начинаем разыскивать Хрупова. Вы даете исходные данные. Номер части, все, что знаете. Я очень хочу найти его…

— Надеюсь, я буду в курсе?

— Конечно.

В эту ночь они легли поздно.

Последний день выдался переменчивый. То выглянет тусклое солнце и вскоре уступит небо косому дождю, а вслед порезвится ветер. И закружит опавшие листья, и без труда сорвет последние.

Старбеев получил билет, осталось попрощаться с профессором.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Старбеев постучал в дверь кабинета профессора. Услышав негромкое «подождите», он присел на диванчик, стоявший в холле, и стал перелистывать санаторную книжку. На каждой странице были записи принятых процедур и врачебных приемов. Он прилежно выполнял все предписания, поверив в целебную силу назначенного лечения.

Вскоре медленно отворилась дверь, и осторожно вышел человек с потухшим взором, и, как-то странно посмотрев на Старбеева, промолвил:

— Обещал, что вылечат… Как вы думаете, ему можно верить?

— Только приехали? — спросил Старбеев, разглядывая человека, подавленного недугом. — Можно и нужно!

Больной тяжело вздохнул и медленно двинулся к лифту.

Старбеев вошел в кабинет.

— Садитесь, — как всегда приветливо, предложил профессор и, бросив оценивающий взгляд на Старбеева, с явным удовлетворением произнес: — Такого могу отправить домой… Когда поезд?

— Вечером.

— В добрый час!

— Спасибо, — улыбнулся Старбеев.

Профессор полистал историю болезни.

— У вас все прилично. Я хорошо помню ваше сердце. Надо с ним пообщаться. — Профессор встал и, прослушав Старбеева, сказал: — Павел Петрович, кажется, опять изволили поволноваться?

— Было такое, — признался Старбеев и удивленно спросил: — Неужели и это чувствуете?

— Как видите, — мягко ответил профессор. — Гадать нам нельзя. Сердце мудрое. Оно само подсказывает. Правда, к сожалению, не всем удается услышать его сигналы… Что же взволновало?

Старбеев хотел промолчать, но ожидающий взгляд профессора призвал к откровению.

— Письмо получил. Свое. А писал я с фронта матери. В июне сорок третьего года.

— Чудеса какие-то…

— Нет! Земное. — И он рассказал про все, что произошло после приезда Журина.

Слушал профессор сосредоточенно. И только когда Старбеев умолк, сказал:

— После такого могло быть и хуже.

— Выстоял, — не без гордости ответил Старбеев.

— Приятно слышать. Еще одно свидетельство вашего самочувствия, — ободряюще заметил профессор. И вдруг наморщились складки лба, в мягкий голос вторглись суровые нотки: — Подумать только! Какие обжигающие всплески войны! Удивительная цепкость у горя людского… Столько лет прошло, а несчастье войны живуче. — Он вздохнул и продолжал: — После войны я прослушал тысячи сердец. И каждое шептало мне: «Пусть сгинет война». Павел Петрович! Вы получили свое горестное письмо. А я вспоминаю две похоронки. В сорок втором погибли отец и мать. Они были на фронте. Врачи. Через два года, когда Никитка пойдет в школу, я расскажу внуку, что пережил его дедушка. Это будет трудный час… — Профессор встал, походил по кабинету. — Полчаса назад на этом стуле сидел больной. Вчера приехал.

— Я встретил его. Он какой-то странный, — заметил Старбеев.

— Еще несколько дней назад сорокалетний Чибисов был крепкий мужик, жизнерадостный, волевой… А теперь? Сами видели…

— Что с ним случилось?

— Вы инженер и лучше меня знаете об автоматических системах управления. Новшество века. Об этом часто пишут и газетах… Автоматические линии, станки-автоматы. А вот что рассказал Чибисов, меня поразило.

Старбеев насторожился. Он не ожидал, что разговор коснется проблемы, которая его волновала.

— Так вот, — продолжал профессор. — Иван Федорович Чибисов — оператор на пульте энергосистемы. Произошло непредвиденное. Отключились два генератора. Остальные приняли небывалую нагрузку. В таком несоразмерном режиме, рассказывал Чибисов, агрегаты могут действовать всего лишь несколько минут. А потом неминуемая авария. Установлено, что на ввод генераторов на нормальный режим требуется пятнадцать минут. Чибисов предотвратил аварию за три минуты. Я расспрашивал: как вам удалось? Он ответил: «Не знаю. Сделал, и все… Не могу объяснить». Чибисов перенес сверхчеловеческое напряжение. Я убежден, что мы снимем тяжесть пережитого. Но это грустная история.

Старбеев слушал, не проронив ни слова. Чаще запульсировала жилка у виска. Почему-то голос профессора звучал громче обычного. Может, почудилось? От возникшей тревоги.

— Техническая мысль творит новое. Казалось бы, благо! Но автоматизм, перегрузки, монотонность манипуляций требуют разумных защитных решений, специального отбора людей.

— Существует наука — инженерная психология, — сказал Старбеев.

— Пусть действует, помогает, — подхватил профессор. — Иначе Чибисовы будут нашими частыми пациентами.

— Очень бы не хотелось поставлять вам своих Чибисовых. Уж больно торопятся бездумные всезнайки нажать кнопку автомата. Есть такие, есть. — Помолчал и с искренним уважением добавил: — Вы меня многому научили.

— Научил? — удивился профессор.

— Да, лечили и научили… Помните, вы спросили меня: «Очень вам тоскливо у нас?» Это был вопрос не терапевта, а психолога. Короткий, но удивительный урок. Спасибо вам, Марк Григорьевич.

Они тепло попрощались. И, уже подходя к двери, Старбеев услышал напоминание:

— Не забудьте про письмецо. Черкните, как сдали экзамен. Я буду ждать!

— Обещаю!

Через четыре часа Старбеев вошел в купе вагона…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Валентина готовилась к встрече мужа. Затеяла большую уборку, хотя и без того было в квартире чисто и прибрано. Но хотелось сотворить праздник, пусть все радует глаз. Вчера до полуночи не выходила из кухни, готовила любимые блюда Павла. А под конец принялась за пирог. Был у Валентины коронный рецепт с простым названием — мокрый пирог, но вкуса необычайного.

Ночью спала неспокойно, часто просыпалась, думала о муже, пытаясь представить, каким Павел вернется. Может, только успокаивал?

Поднялась она рано, торопилась в парикмахерскую.

Володя Синков, двадцатипятилетний призер Будапештского конкурса на лучшую прическу, посадил Валентину в кресло вне очереди. Она и не думала, что так получится. Подошла к Синкову, сказала: «Муж приезжает из санатория…» В ее простых словах Синков уловил душевную радость чужого семейного счастья, пригласил ее в зал. Месяц назад от него ушла жена.

По дороге домой Валентина зашла на рынок, купила букет цветов. «Теперь, кажется, все», — подумала она.

Она редко употребляла косметику, но любила духи. Ко дню ее рождения Старбеев подарил флакончик «Мажи нуар». Она подушилась, коснувшись пальцем возле ушей и маленьких крыльев носа.

Валентина села на стул, зажмурила глаза.

Ей вдруг увиделась далекая лунная ночь в Дагомысе, на берегу Черного моря. У Валентины был легкий сарафан василькового цвета с большими пуговицами, она сняла его и несла в руке, шагая по мелководью тихого прибоя. Было тепло и безгрешно. Они шутили, купались, разбрасывая снопы брызг, а потом сидели на мягком песке одинокого пляжа, прижавшись друг к другу, и целовались без устали. То был август, их медовый месяц. С той поры она ни разу не была на Черном море. Двадцать три года промчалось. И загадала: на будущий год поедем.

Ее мысли оборвал звонок в дверь.

Едва Старбеев перешагнул порог, Валентина прижалась, уткнув лицо в его грудь, и заплакала.

— Ну зачем ты… Валюша… Нельзя так… — растерянно бормотал Старбеев.

Еще несколько долгих секунд они стояли в полутьме коридора, Валентина не успела зажечь свет. И он услышал:

— Бабьи слезы… Не знаешь, когда хлынут. Прости.

— Здравствуй, родная. — Он поцеловал ее. — Дома я, дома.

И только теперь, утерев непослушные слезы, Валентина разглядела лицо мужа.

— Красивый ты у меня.

— Заметила?

— Я всегда знала. А сердце как?

— Хорошо! Ты вся сверкаешь.

— Правда?.. Господи!

Старбеев снял плащ. Они вошли в столовую.

Из-за серых облаков прорвалось солнце, облив комнату праздничным светом.

— Сейчас обедать будем, — покрыв скатертью стол, сказала Валентина. — Наверное, привык к режиму?

— Ничего. Посидим…

— Доволен?

— Мы еще потопаем! Мне повезло. Профессор там добрейшей души человек… Когда он прочитал мое письмо…

— Какое письмо, Паша? — перебила Валентина.

— По телефону не стал говорить. — он раскрыл чемодан, вынул из конверта листок. — Вот оно.

Валентина выжидающе молчала.

Старбеев почувствовал першащую сухость в горле, тихо откашлялся и сказал:

— Это мое письмо. Матери писал. В июне сорок третьего. Она его не получила. Не могла получить.

— Почему? — вырвалось у Валентины. — Она умерла в сорок пятом…

— Послушай, Валюша. Я все расскажу.

Говорил Старбеев медленно, порой что-то вспоминал, а может, в паузах давал себе передышку.

Валентина слушала, ни разу не перебив мужа. Был момент, когда она хотела остановить рассказ, голос выдал его волнение, но поняла, что лучше сразу покончить с этим, не откладывать. Ведь все повторится.

История находки подошла к концу, и Старбеев прочитал письмо.

Неожиданные серые тени легли на лицо Валентины.

— Вот как война обошлась со мной. Догнала, — произнес Старбеев. — Надо и это пережить.

— А сколько лет было этому Хрупову? — спросила Валентина.

— Хрупову? Будь он неладен… — И без труда вспомнил: — Степан на три года младше меня.

…Степана Хрупова Валентина увидела в полевом медсанбате, который расположился в обгоревшем здании районного клуба «Пролетарий».

Его принесли санитары на носилках, пробитых осколками. Он лежал бледный, с испуганным взглядом серых глаз, тупо уставленных в небо, тронутое подсветом солнца. Заостренный подбородок был вскинут, и от этого его лицо казалось удлиненным.

Рваная штанина обнажала обмотанную на ноге повязку, бурую от проступавшей крови.

Еремин, пожилой усатый санитар с прилипшим к губе окурком, подошел к распахнутому, без стекол окну и хрипло крикнул:

— Гречихина! Сей момент принимай! Валюха!.. — И, потеребив обкуренные усы, потопал к носилкам.

Через несколько минут появилась Гречихина в длинном халате, усеянном ржавыми пятнами йода и крови.

— И все ты, Еремин, на крик берешь, — еще издали заговорила Гречихина. — Утишься!

— Невмоготу ему, — буркнул Еремин. — Хлипкий. По первому разу стрелянный.

Гречихина подошла к носилкам, заглянула в лицо Хрупова.

Он прошептал что-то неслышное, затем стал приподниматься, но не смог и повалился на носилки.

— Несите… Как величать?

— Ладанка при нем… А звать Хрупов.

Санитары принесли его в приемную комнатенку, усадили на топчан.

— Спасибо, — промолвил Хрупов.

— Ты Старбеева благодари, он подобрал, — сказал Еремин. — Бери носилки, Монин. Пошли.

Хрупов услышал стон, доносившийся из-за стены, и, облизнув сухие губы, рукавом утер испарину на лбу.

В комнатенку вошла Гречихина с кружкой воды.

— Попей.

Он поднес кружку к посиневшим губам. Пил жадно, попросил еще.

— Распустил нервишки… — разрезая ножницами штанину, сказала Гречихина. — Соберись.

— Ногу отрежут? — обреченно спросил Хрупов, совсем близко увидев лицо склонившейся медсестры.

— Заштопают, солдатик.

— Спасибо, доктор…

— И вовсе не доктор я, медсестра.

Очнулся Хрупов, когда робко размывалась темень ночи. Огонек висячей лампы излучал слабый свет.

Хрупов лежал на циновке меж рядами солдатских коек.

Уже не было той горячей боли в ноге, от которой ломило поясницу. Теперь он ощущал одеревенелую немоту тела, распластанного на жесткой подстилке. И немедля вспыхнул страх: «Отняли ногу… Отрезали…»

Хрупов боялся протянуть руку, прикоснуться к бедру. Он отдалял роковое мгновение, будто время могло его спасти.

Холодный пот заливал испуганное лицо.

Хрупов с усилием отвел руку от груди и стал ощупью продвигать ее вдоль тела. Вдруг пальцы наткнулись на плотную повязку и застыли. Хотелось отдернуть руку от бедра, но Хрупов резко приподнялся и, стиснув зубы, повел руку поверх повязки, она доходила до колена. И тогда он ощупал колено, щиколотку… И уже в приступе горестной радости пошевелил пальцами ноги.

Обессиленный, Хрупов откинулся на циновку. А рассвет все еще не наступал. Он забылся в тяжком сне, а когда разлепил глаза, увидел Гречихину, которая сделала ему укол и положила холодную примочку на лоб.

— Сейчас тебе получше станет, — вглядываясь в испуганное небритое лицо, сказала Гречихина.

— Спасибо… — тихо произнес он. Неожиданно вздрогнули синие губы. — Ногу не будут отрезать? — Голос его звучал стыдливо, растерянно.

— Считай, что в рубашке родился. Тебя сам Поленов оперировал. Вот так, солдатик. Нога при тебе. Теперь голову не теряй. Помогай медицине. Крепись!

— Спасибо.

— Ну что ты, Хрупов, заладил: «Спасибо, спасибо…» Зовут тебя как?

— Стецан. Пить хочется.

— Сейчас чай будет.

— Как вас зовут?

— По-разному кличут. Те, кто постарше, дочкой называют. Кому худо — сестричкой. Кто на выписку — Валюшей, Валечкой… — Она тихо вздохнула. — Медсестра Валентина Гречихина, так значусь. Так что выбирай, солдатик. Как душа подскажет…

…— Валюта! Может, я ванну приму. А потом пообедаем… — сказал Старбеев. — Не возражаешь?

— Хорошо, — мгновенно согласилась она.

Старбеев вошел в ванную.

Валентина давно знала про выстрел Старбеева. Она знала все, кроме одного: что Старбеев стрелял в Хрупова.

«Когда же он говорил про это? — припоминала Валентина. — Да, в октябре сорок третьего, когда демобилизовалась. Я покидала санбат и увидела Старбеева. Он и рассказал про этот случай… Павел как-то обозвал его… Негодяй… Дрянь… Нет, были другие слова… — Она вспомнила трепетный голос Хрупова: «Я вернусь к тебе…» И его поцелуи, поцелуи… Валентина жестким движением провела ладонью по губам, словно стерла то давнее, ненавистное.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ


Первая смена заканчивала рабочий день.

Старбеев сидел в конторке, беседовал с журналисткой Мартыновой. Она уже приходила в утренний час, но был он занят неотложными делами и попросил прийти в конце дня. Тогда уж ничто не помешает их встрече.

Старбеев понимал, что предстоит трудный разговор, потому что Мартынова сразу обозначила тему беседы — внедрение современной техники. И даже подумал, что Мартынова была у Лоскутова и он подсказал ей, с кем следует говорить.

Выйдя из конторки, Мартынова пошла по пролетам большого цеха. Сразу поразила ее березовая роща, неожиданно бросившаяся в глаза. Неужели почудилось? Но она шла, а роща приближалась. И вскоре открылась во весь размах торцовой стены цеха, поманила белоствольной красой. Кисть художника сомкнула цех с лесной поляной. С этого начала потом беседу Мартынова.

Старбеев сдержанно воспринял восторженность молодой журналистки, заметив, что сотворить приятный фон рабочего места куда легче, чем решить проблему новой техники.

Мартынова без стеснения призналась, что это ее первое большое выступление в газете и она, естественно, волнуется и очень рассчитывает на его помощь.

— Ничего удивительного, — ободряюще сказал Старбеев. — Я здесь более двадцати лет и, представьте, каждый день волнуюсь.

— У вас огромный цех, план. Понять можно.

— И у вас особый случай. Как бы премьера. И писать собираетесь о новом…

— Редактор беседовал с директором завода, узнал, что в вашем цехе создается участок станков с числовым программным управлением.

«Вот откуда ветерок подул. Теперь стало яснее, — подумал Старбеев. — Только к чему такая торопливость? Станки-то под чехлами. Разве что решил статейкой повлиять на несговорчивого начальника цеха. Возможно… — Но тут же отверг свое предположение: — Не любит Лоскутов выносить сор из избы…»

— Верно, готовимся. — Старбеев хотел было рассказать о всех сложностях предстоящей работы, но вовремя сдержал себя, не желал оправдываться, да и вряд ли поймет молодая журналистка многотрудность нового дела. — Готовимся, — повторил он.

Мартынова уловила озадаченность собеседника, ощутив в однозначном ответе настораживающую недосказанность.

— Павел Петрович, я постараюсь вникнуть в суть технической проблемы, изучить ее премудрости. Но меня интересует, ну определим это так, человеческий аспект темы. Сами по себе чудо-станки, что они скажут? А вот люди, которые придут на участок…

— Поэтому сказал «готовимся», — перебил Старбеев. — Хорошо, что ухватили главное. Проще, конечно, отдать дань моде. Установить станки, и все путем… Нельзя! Нерачительно… А ведь есть у нас такая тенденция.

— Назревает конфликтная ситуация… Я правильно поняла? — спросила Мартынова.

— Я бы оценил по-другому… — Старбеев задумался, искал более точное определение. — Конфликт — это столкновение между несогласными сторонами. Вся сложность в том, что несогласных вроде нет. Есть позиция поспешности. И она пагубна. Миновать процесс «психологической переналадки» — значит обречь дело на провал. Я сказал «готовимся». Да. Хотим сомкнуть момент установки станков с умением их эффективной эксплуатации.

Мартыновой понравилась открытая устремленность Старбеева, и ей показалось, что ситуация обозначилась с достаточным напряжением. И теперь уже думала, с чего же начнет, с кем поведет разговор.

— Сложный орешек. Попробую разобраться. Могли бы вы назвать человека, который обогатит меня интересной информацией по этому поводу. Несколько фамилий. Потом сама буду действовать.

— Таких много… Но для начала советую одного. Мягков Юрий Васильевич. Токарь. Двадцать шесть лет. Кажется, о нем еще не писали. Восемь лет на заводе.

— А кроме анкетных данных, ничего не подскажете?

— Рекомендую, — помолчав, ответил Старбеев.

— Спасибо!

Мартынова поднялась, положила блокнот в сумку.

— Минуточку… — Старбеев лукаво улыбнулся. — Могу подсказать. Но не вижу смысла. Сами почувствуйте, поймите его настроение. Тогда и поговорим… — Посмотрел на часы. — Желаю удачи.

Мягков завершал последнюю деталь, когда к нему подошла Мартынова и учтиво сказала:

— Здравствуйте, Юрий Васильевич.

— Здрасте… А мы вроде незнакомы, — весело заметил Мягков.

— Мартынова. Корреспондент. — Она показала удостоверение.

— Теперь ясно. Тогда поскучайте немного. Кончу работу.

Мартынова отошла в сторону.

Мягков был в ладно пригнанном комбинезоне из джинсовки и светлой сорочке с жестким воротничком, словно работает он в лаборатории на испытательном стенде, а не в механическом цехе.

«Симпатичный», — подумала она, посмотрев на него с женской проницательностью.

— Готов! — окликнул Мягков.

— Я по вашу душу, — подойдя, сказала Мартынова.

— Что так? — удивился Мягков, скользнув взглядом по миловидному лицу журналистки. — Зачем ее тревожить?

Мартынова старалась сохранить деловой тон.

— Хочу поговорить с вами. Очень важно.

— Со мной? — удивился Мягков. — Странно.

— Старбеев рекомендовал именно вас.

— Это ошибка! Уверяю вас, я для газеты фигура неинтересная. — В его голосе звучала непреклонность.

— А вдруг!

— Для ясности сообщаю: в передовиках не значусь…

— Неужели отстающий? — запальчиво спросила Мартынова.

— Зачем так сразу? Середняк!

— Сами определили или…

— Сам, — отчеканил Мягков. — Человек должен знать свою полочку. Тогда в жизни поменьше неприятностей… Всяк сверчок знай свой шесток. — И словно освободившись от непосильного груза, добавил: — Не получается: пришел, увидел, победил…

— Тремя глаголами определили характер человека… Отлично! Кстати, древний мудрец вывел формулу, включающую три измерения человека. Первое: что он думает о себе. Второе: каков он на самом деле. И третье: что о нем думают другие… По-моему, последнее самое ценное…

— Бог с ним, с мудрецом. — Мягков махнул рукой. — Я полагаю, что важнее самому думать о себе. Ответственности больше и совесть при деле. А что думают другие, это частенько от тебя не зависит… Поскольку командует капризная дама… Фортуна. Точно вижу, вы не согласны. За мудреца держитесь. — Он пожал плечами. — Тоже позиция. Тем более что вы и есть представитель тех других кто о нас думает. Обо мне, например. Ведь вас «маяки интересуют. Вон слева на фрезерном станке Игнатов работает. Его прямо на первую страницу можно. У него всегда цифры кругленькие. Не промахнетесь!

— Учту, Юрий Васильевич.

— А вас как зовут?

— Нина… Нина Сергеевна.

— С ним поаккуратней, Нина Сергеевна. Игнатов — человек с норовом. О нем часто пишут.

— Значит, заслужил, — стараясь скрыть подступавшее раздражение, сказала Мартынова.

— Это как посмотреть, — многозначительно ответил Мягков. — Разве только в цифрах дело? Важен облик человека. А Игнатов локтями бойко орудует. Есть такие люди…

— Зачем же к нему посылаете?

— Зря обиделись. Может, разберетесь, что к чему… Мартынова. Мартынова… Не видел я вашей фамилии в газете. Или позабыл…

— Я здесь недавно. Два месяца как приехала. Окончила университет в Москве. Получила назначение.

— Из Москвы уехали? Похвально. Почти подвиг.

— Просто жизнь. Давайте по делу говорить.

— Подождем. Так будет лучше… Может, стану интересным.

— Назначьте срок.

— Кабы знала, кабы ведала… — отшутился Мягков. — Это у начальника цеха надо спросить. Старбеева. У меня с ним, как бы вам сказать… Сложные отношения.

— Сложные? — удивилась Мартынова. — Действительно так?

— Да, — твердо ответил Мягков. — Оба в разведке находимся. Он ко мне ключи подбирает, а я к нему.

— Характерами не сошлись?

— Человек он совестливый. Уважаю.

— А он вас?

— Не жалуюсь.

— Так в чем же дело? Юрий Васильевич! — Что-то важное ускользало от нее, терялось в трудном разговоре. А может, он не сказал еще своего главного? И не скажет… Она вспомнила просьбу Старбеева. Попробуй прощупай такого… И вдруг сказала: — Юрий Васильевич, вы оценили мой приезд из Москвы словами: «Похвально. Почти подвиг…»

— Говорил. Не отрекаюсь.

— Может, вы будете благосклонны к моей работе и посильно поддержите скромный подвиг. Вам ведь знакомы чувства молодых. Трудно переживают неудачи. Не скрою, я из того же теста.

Мягков растерялся, ему стало жалко тихую, незащищенную девушку.

— Со мной мороки много. Зря рекомендовал Старбеев. Я правду говорю… В цехе решают важную проблему. Но ее не осилишь приказом. Не поможет! Цель ясна, а пути к ней пролегают через души людские. Столкнулись технология с психологией. Такой вот спектакль… Еще до его отпуска был у нас разговор по поводу новых станков. Старбеев убеждал: мол, дело интересное. Хорошо бы молодым освоить эти агрегаты. Я сразу понял, что Старбеев задумал пустить меня в первый бросок атаки. У него фронтовая закалка. Того и жди, прикажет: шаг вперед! Нутром я слышу его команду, а все стою на месте. Думаете, страх сдерживает, нет! Потому что одного шага мало. Это ж дорога в жизнь. Не так все просто. — Он вздохнул. — Теперь ясно: опять на меня нацелился. И вас подключил. Дожимает. Не серчайте. Все сказал честно.

— Верю. Спасибо, — вяло сказала она и почувствовала, как робость сковывает ее, обрекает на неудачу. Что же делать? Как поступить?

Мягков понимал, что невольно стал причиной огорчения Мартыновой. Но он был откровенен. И это дало ему право посоветовать:

— Нина Сергеевна, дело, конечно, ваше… И вам виднее. Все, что сказал, можете писать. У меня секретов нет. А следует ли сейчас? Не знаю. Думаю, лучше подождать. Узнаете побольше, поймете глубже, тогда и слова верные найдутся. А главное, от статьи польза будет. Прочтут люди и поймут: про нашу жизнь. А так ни к чему. Все стрижено, брито. Хотите, я вашему редактору позвоню?

— Не надо! Я сама расскажу.

— Только не тушуйтесь. Тогда провал.

— Постараюсь.

— Вам сколько лет? — спросил Мягков.

— Двадцать четыре, — машинально ответила Мартынова.

— Почти ровесница, — заметил он и добавил: — Время еще есть, многое напишете. А вот будет ли это в радость — от вас зависит.

Мартынова поглядела на страницу блокнота, где была всего лишь одна строчка: «Механический цех, Мягков Юрий Васильевич», и без надежды на успех сказала:

— Я буду приходить сюда. У вас прекрасная березовая роща.

И она ушла.

Ранние сумерки опускались на город. Вскоре зажглись уличные фонари. Пунктир ярких светлячков убегал к улице, где помещалась редакция. Но туда не пошла. Хотелось побыть одной. В ушах звучали слова Мягкова: «Похвально. Почти подвиг…» Ее не покидали дума о чужой жизни, которую должна понять и осмыслить.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ


Березняк с нетерпением ждал разговора со Старбеевым. Он надеялся, что все прояснится и Старбеев поймет его состояние, которое привело к неожиданной размолвке.

Вчера Старбеев редко появлялся в конторке, подолгу говорил с мастерами, бригадирами. И только перед уходом домой они повидались, но мимолетный разговор дела не коснулся.

Березняк полагал, что беседа состоится сегодня. По утрам они всегда совещались, решали неотложные вопросы. Березняк вошел в конторку, отметив про себя, что выглядит Старбеев хорошо, с лица сошла бледная усталость и он вроде бы помолодел.

Березняк раскрыл синюю папку с листками записей и доложил о выполнении плана. Но когда заговорил о новых агрегатах, Старбеев прервал его и без раздражения сказал, что надо два-три дня повременить, потом потолкуем.

И все же Березняк напомнил о телеграмме Старбеева, рассчитывая, что тот продолжит разговор. Но опять последовал сдержанный ответ: «И об этом поговорим…» Березняк выжидающе смотрел на Старбеева и не мог понять его внезапную отчужденность и, как ему показалось, скрытую неприязнь. Такого в их отношениях раньше не было.

— Извини, Павел Петрович, что вошел без стука, — ершисто произнес Березняк.

— А вот это лишнее… Не надо задираться, — сказал Старбеев и резко отодвинул настольный календарь. — Ты вон с папочкой пришел. Подготовился. Дай и мне собраться с мыслями. Иначе разговора не получится. Ты хочешь спорить не с завтрашним Старбеевым, а с тем, что был месяц назад. Того Старбеева при желании можно повалить. А у меня настрой — выстоять. Серьезный экзамен сдаю. Тройка — балл непроходной.

Старбеев, конечно, мог продолжить разговор, но был уверен, что в потоке общих рассуждений, возможно справедливых и верных, потонет главное: кто станет к станкам. Если раньше Старбеев искал общую формулу решения, обдумывал собирательный образ будущего рабочего, то теперь грянуло время назвать имя этого человека. Таким стал для него Юрий Мягков. Он ждал его ответа.

Березняк теребил отвисшую пуговицу пиджака. Пасмурное лицо выдавало его смятение.

— Догадываюсь… С Лоскутовым схватился. Было? — в упор спросил Старбеев.

— Ты бы раньше поинтересовался. Теперь что говорить.

— Так… Значит, было. Хочешь отвести душу — говори… Только смысла не вижу. Одна нервотрепка. Когда совершим первый шаг, тогда займемся воспоминаниями. И не требуй от меня жалости. Я уважаю чувство сострадания. Это совсем другое, прекрасная черта души… Твоя телеграмма — реальный признак слабости. Об этом подумай.

Березняк молчал.

— Обиделся?

— Ведь договорились не продолжать, — подчеркнуто заметил Березняк.

— Ну и хорошо… Приготовь, пожалуйста, схему установки агрегатов. И все технические расчеты. Будем подсобку сносить.

Березняк молча поднялся со стула и, забыв про свою папку, вышел из конторки.

Старбеев уставился на папку Березняка, задумался. Все-таки Лоскутов дожимает его. «Зачем? Ведь не было личной вины Березняка. Я его сдерживал. Хотелось поменьше ошибок… Простое русское: семь раз отмерь — один отрежь, лучше не скажешь, самый веский аргумент в этом деле. Боюсь одного… Вдруг Березняк оказался в обойме легковерных служак. Такой слом не на неделю, не на месяц. Это станет привычкой, стилем. И тогда прощай Березняк, восторжествует «чего изволите?». Да и сам держись, не выпускай пары без надобности…»

В конторку вошел курчавый парень с чуть вздернутым носом. На нем была голубая спортивная куртка, застегнутая на молнию до горла.

— Здравствуйте, Павел Петрович! Я — Латышев Вадим.

— Латышев?

— Да, — не без гордости сказал Вадим.

— Сын Петра Николаевича?

— Он самый.

— Садись. Я тебя пионером знал, — сказал Старбеев. И, вглядываясь в него, стал обнаруживать сходство с отцом. — Ишь какой вымахал…

— Меня отец прислал. На переговоры.

— Переговоры?

— У вас в цехе устанавливают станки с числовым программным управлением.

— Собираемся. А ты где работаешь?

— После ПТУ направили на приборостроительный… Строгальщик. Третий разряд. Но еще в ПТУ увлекался литературой о новых станках. Дома полная папка вырезок, брошюр… Но как сказывают: судьба-индейка. У нас таких станков нет. Отец говорит: «Тебе в самую пору подружиться с «зубром». Лови случай». Вот и пришел.

— Поблагодари отца.

— Рановато. Я пока в конторке вашей сижу.

— Дотошный… С характером.

— Не в лесу рос.

— Вижу. А может, ты, как бабочка, на огонек летишь… Как бы крылышки не обжечь.

— Прощупываете?

— Ты ж не безработный. Я о твоем будущем думать обязан. А то получится по присловью: гладко было на бумаге, да забыли про овраги. Ты не обижайся, Вадим. Дело интересное, перспективное. Завтрашний день.

— Разве будущее с неба валится? Его добывать надо… — Он задумался и потом радостно добавил: — Юрий Алексеевич Гагарин ведь сказал: «Поехали!» И вот — будущее. Здесь, конечно, совсем другое. Но тоже можно первому сказать: «Начали!..»

— Ты не хвастай. У отца учись. Он сделает, а потом говорит.

— Так я ж себя продвинуть должен… Буду молчать, как тюлень, вы меня побоку.

— С тобой, Вадим, не соскучишься.

— Я люблю, когда весело… Как поступить намерены? Мне своих предупредить надо.

— А вдруг свои не отпустят?

— У меня особое право.

— Особое?

— Я ж в династию иду.

— Ну молодец! — не удержался Старбеев, от души похвалил: — Записываю тебя вторым. Первая строчка пока пустая. Но, видно, на этой неделе впишем фамилию. Есть хороший человек. Пока насчет оврагов размышляет…

— Значит, все будет зависеть от первой строчки?

— Будет. Но думаю, сладите. Пиши заявление.

— Вам или в свою контору?

— В свою.

— Спасибо, Павел Петрович. Может, я что не так сказал? Так вы забудьте. И отцу — молчок.

— Шагай, династия…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

За столиком в большом зале заводской столовой сидел Старбеев, помешивая ложечкой остывший чай. Временами он поглядывал на дверь.

Вчера условились, что Мягков придет сюда за час до начала второй смены: надо поговорить.

Мягков удивился, что разговор будет в столовой, а не в кабинете начальника цеха. Вроде бы факт несущественный, но Мягкова озадачил.

Вскоре появился Мягков, осмотрелся вокруг и, увидев Старбеева, подошел к нему.

Поздоровались. Мягков сел за столик.

— Слушаю вас, Павел Петрович, — сказал Мягков и тут же с ухмылкой добавил: — Или обедать будем?

— Можно и пообедать. — Старбеев подхватил ироничный тон Мягкова и ответил: — Вопрос твой понял. Почему, мол, здесь, а не в кабинете?

— Именно.

— Понимаешь, Юрий, кабинет придает разговору официальный характер. Там я начальник.

— Но я-то знаю, что вы начальник цеха.

— Ну, просто здесь нет телефонов. Никто не помешает.

— Понятно. Обед отставили.

— Может, чайку?

— Дома попил. Слушаю!

— Хочу предложить тебеновую работу…

— Разговор-то пошел кабинетный, Павел Петрович, — перебил Мягков.

— Потерпи, Юрий… Так вот, предлагаю новую работу. Ты можешь отказаться без объяснения причин. Просто говоришь: «Не хочу», и вопрос снят. Поэтому договоримся о главном. Не спеши подводить черту. Последнее слово за тобой.

— Принимаю.

Старбеев говорил спокойно, рассудительно.

— У меня было время, чтобы осмыслить основные трудности, которые возникают на пути жизни новых агрегатов в нашем цехе. Возможно, не все еще понимаю в решении этой проблемы. Но, думается, постиг главное. И это вселяет веру в успех. Знаю, с чего и как начинать. Тебе, Юрий, может показаться, что разговор в столовой — признак боязни или страха, даже какой-то скрытности моих действий. Отбрось эти мысли. Я хочу принять решение, зная, что думаешь ты. Да, да… И если окончательно отвергнешь мое предложение, считай, что не было разговора. Ну, посидели часок, побеседовали.

— Значит, первым вызываете… Я вспомнил, как в школе следил за учителем. Прежде чем вызвать кого-либо из учеников, он заглядывал в классный журнал. А я сидел на первой парте и мог определить, куда нацелен его взгляд. В начало алфавита или в конец смотрит. Моя-то буква посередке. Часто угадывал… А вы заранее предупредили. Еще вчера… Трудную задачку предложили, Павел Петрович. И шпаргалок у меня нет. К тому же вы все тонко обдумали. Доску-то из класса в столовую вынесли. И урок, выходит, не урок. И отметок не будет… Все вроде бы нормально, ничего не произошло. А ведь произошло, Павел Петрович. Случай необычный. Отметку я должен сам поставить. Вот как меня ущучили.

— Да не ущучил… Ты мой характер знаешь.

— Знаю! И все-таки почему вы решили с меня начинать?

— Помнишь, Юрий, ты однажды сказал: «Прислали меня на завод по путевке, а остаться смогу по приказу души. Так что буду ее готовить».

— Интересно подмечаете… Про путевку вспомнили. Так это когда было? Восемь лет назад.

— Подготовил душу?

— Лихо у вас получается, Павел Петрович. У каждого человека должна быть цель. Ради чего он живет… Про себя скажу. Пришел на завод токарем третьего разряда. А захотелось стать универсалом. Достиг! Я ведь на всех станках умею… Я и фрезеровщик, и строгальщик, и сверловщик… Вы про самочувствие говорили. Вот оно и хорошее, когда мастерством владеешь. И это еще не все. Годы мои молодые. В институт буду поступать. Теперь про новую работу… Можно, конечно, пойти. А зачем? Мне, Мягкову, что это даст? Что блеснет на горизонте моей жизни? Разговор прямой, открытый… Тружусь по совести. Профессией владею, а иду обслуживать автомат. Смысл? Пока не вижу. То, что я умею, автомату не нужно. Он сам грамотный. Шесть операций делает. И по всему выходит, что я при нем буду вроде швейцара… Ему мои мозги не нужны. Внимание мое требуется, уход за ним. Я ж от скуки сдохну. Себя уважать перестану… А мне, между прочим, пора о семье подумать. Дома только и слышу: «Когда невесту приведешь?» А что я скажу невесте? Мол, швейцар при «зубре» предлагает вам руку и сердце…

Старбеев добродушно усмехнулся:

— Ты все в одну мишень целишься… Молодец, Юрий! Жених-швейцар. А невесту приглядел?

— Присматриваюсь…

— Красавицу ищешь?

— Поживем — увидим.

Слушая Мягкова, Старбеев все больше убеждался в правильности своего выбора. Почти все доводы Мягкова, вся откровенность его отрицания вселяли в Старбеева веру, что именно такому человеку можно смело поручить новое дело. Как бы помягче тронуть струну его честолюбия, увлечь перспективой? И Старбеев решил завершить разговор как бы многоточием, оставляя возможность продолжить его.

— Я доволен нашей беседой, — искренне сказал Старбеев. — Хорошо поговорили.

— Не понимаю… Я отказался. А вы, оказывается, довольны.

— Мы ведь условились. Не было разговора… Я действительно доволен потому, что вижу в тебе умного, знающего рабочего, которому дорог завод. Разве этого мало? Я представляю: если бы мы стали рядом, то многое бы сотворили… Конечно, можно поступить просто. Приладить к станкам новичков. Не сразу, конечно, но станки будут работать. Но так может распорядиться только временщик. Я не могу. Мы закладываем фундамент завтрашнего дня завода. Вот и скажи, Юрий, чьими руками это надо делать? Чей опыт и душа, да, я не оговорился, душа сцементирует идею будущего? На фронте мы говорили: «Вот с этим человеком я пойду в разведку». Дорогие слова. Теперь я говорю их тебе.

— Ну, Павел Петрович, — вздохнул Мягков, — отдышаться не даете. Удар за ударом. Почти нокаут.

— Почти не считается, — заметил Старбеев.

— Сколько я возражал, а вы будто и не слышали моих слов.

— Слышал. Это ты, Юрий, вооружил меня. Все твои доводы говорят «за», а не «против». В одном ты прав. Надо, чтоб было интересно и чтобы ты оставался Мягковым. Нет, не так. Чтоб Мягков пошел дальше. Потому и становлюсь рядом с тобой. — Он посмотрел на часы. — Тебе пора. Скоро смена. Спасибо, что пришел.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Каждый день, приходя в редакцию, Мартынова озабоченно открывала блокнот, где на первой странице сиротливо ютилась строка: «Механический цех, Мягков Юрий Васильевич». Белая пустота бумаги была безмолвным упреком.

Дважды Мартынова встречалась с Мягковым, но он больше расспрашивал ее о работе в редакции, чем рассказывал о себе.

Она чувствовала, как Мягков пристально смотрел на нее, и возникшее беспокойство сковывало беседу.

В душе у нее копилась смутная боязнь нарастающего интереса к Мягкову.

На завод Мартынова приходила часто. Бывала в редакции заводской многотиражки, где часами просиживала, изучая комплекты газеты за последние годы.

В нескольких заметках упоминалась фамилия Мягкова, и она, перечитывая их, ловила себя на том, что хочет увидеть его. В минуты тревожного боренья Мартынова вскакивала и торопливо уходила от искушающей возможности зайти в цех. И только за дверью проходной обретала непрочный покой.

На другой день после встречи с Мягковым Старбеев позвонил Мартыновой.

— Нина Сергеевна, у меня был интересный, откровенный разговор с Мягковым. Сдается, что он склонен принять мое предложение. Вы бы могли повидаться с ним? Полагаю, что ваша встреча, Нина Сергеевна, может оказаться очень важной. Я могу рассчитывать на вашу помощь?

— Павел Петрович, вы преувеличиваете мои возможности.

— Я недооценивал их. Поверьте. А по существу, вы продолжаете свою работу. Так я понимаю.

— Конечно, мне очень нужно знать, как развиваются события.

— Вот и прекрасно! Вторгайтесь, творите…

— Завидую вашей настойчивости, — искренне призналась Мартынова.

— Вы по-прежнему волнуетесь?

— Да… Еще больше.

— Значит, будет премьера. Я даже подумал такое: хорошо бы выступить в газете в тот день, когда мы пустим станки.

— Об этом можно только мечтать. Павел Петрович, если все получится, я смогу включить в очерк наш разговор?

— И не только этот. И первый и будущий! Никакой тайны. Тайна в другом. Мягков не должен знать о моем звонке. Иначе он будет молчать или ничего путного не скажет.

— А как с ним связаться?

— У него дома телефон… Запишите. — Он продиктовал номер и, пожелав удачи, положил трубку.

На другой день они встретились. Был холодный осенний вечер, порывисто наскакивал ветер, срывал обессиленные листья и мчался к реке, бугрил черную воду.

Мягков стоял у ворот городского парка. Когда в свете неярких фонарей подошла Мартынова, он шагнул к ней, пожал ее озябшую руку. Прошли долгие секунды молчаливых взглядов, прежде чем Мартынова сказала:

— Все думала, как назвать нашу встречу. Может, «Осеннее интервью»?

— Годится… — ответил Мягков, хотя не постиг подспудного смысла ее раздумий. Поэтому добавил: — Вы, газетчики, всегда ищете изюминку… Здесь будем беседовать?

— Я мерзлячка… Пожалейте. Пошли в редакцию.

— Я могу и вспылить. Мне бы не хотелось.

— Нам не помешают.

— Хорошо.

Когда они пришли в редакцию, Мартынова открыла комнату, где проходили летучки, и пригласила Мягкова.

— Тут и поговорим.

Мартынова вынула из сумочки блокнот, ручку и, открыв памятную страничку, посмотрела на Мягкова.

— С чего начнем?

— Вы сказали «Осеннее интервью». Значит, необычное. Отвечаю на незаданный вопрос. Водку не пью. С детства трезвенник… Можете записать.

— Учту. Вдруг пригодится… У вас хорошее настроение, Юрий Васильевич. Что-нибудь случилось приятное? — Мартынова невольно вспомнила его колючий взгляд при знакомстве. — Считайте, что первый вопрос задан.

— Случилось ли приятное, — повторил Мягков и, тронув темно-синий галстук, задумался. Он мог бы ответить сразу: «Да, случилось». Это относилось бы и к встрече с Мартыновой, встрече не только приятной, но и желанной. А сказать об этом не решался. — Мы давно не виделись…

— Пятнадцать дней, — уточнила Мартынова.

— Много времени прошло… Я обдумывал предложение Старбеева. Сейчас расскажу все, что связано с этим. Пожалуйста, не пишите. Иначе собьюсь. Буду следить за вашей ручкой. А я должен видеть лицо собеседника.

— Всегда?

— В этом случае обязательно…

— Хорошо. Буду запоминать.

— Мои размышления выходят за пределы конкретного дела. Раньше я оборонял себя от просьбы Старбеева и видел в нем, честно говоря, противника. Я был настойчив и глух… Уже был момент, когда оставалось всего лишь несколько шагов до моего согласия. Но внутри что-то сопротивлялось, и я отказался. Так было. Уехал Старбеев. Я даже обрадовался. Но я-то остался. И мне надлежало решать, как поступить.

Мартынова не удержалась, записала какую-то фразу.

— В борьбе за свое счастье человек чаще склонен винить других, даже сражаться с ними. И уходит от противоборства с самим собой. Мне повезло! Появился человек, который, желая помочь мне, начал борьбу против меня. Это Старбеев. Отстаивая свою правоту, я выбирал только то, что противоречило моим взглядам. Отсюда настороженность и возражения. Я оберегал престиж мастерства, универсальность профессии. Я считал, что новая работа зачеркнет мое достоинство. Так это было! Но вот приехал Старбеев…

— Жаль, что не умею стенографировать, — заметила Мартынова. — Интересно! Можно печатать без правки.

Мягков усмехнулся.

— Дальше будет посложнее. Правка потребуется. Вам же все про хорошее надо… Но от сладкого тоже изжога бывает. Напомните редактору.

— Попробую… — шутливо ответила Мартынова.

— Я знал, что Старбеев обязательно спросит меня, вернется к давнему разговору. Но я не ожидал, что все произойдет так скоро. Мы сидели в столовой и долго беседовали. Он умница, все обдумал. Самое интересное: он не отверг моих возражений. Он принял все мои доводы. И этим обезоружил меня.

— Расскажите подробней.

— Я крушил монотонность, однообразие, автоматизм действий, говорил, что мне будет тоскливо, неинтересно. Я стану придатком машины… А он распалился и сказал: «А кто нам мешает исключить однообразие, нарушить монотонность, усложнить простоту?» Я спросил: «Кому это нам?» Старбеев ответил: «Мне, тебе и тем, кто придет…» Себя он ставил первым… Да, он еще сказал: «Я буду рядом». Вот как повернул дело.

— И вы согласились, Юрий Васильевич?

— Нет!

— Почему?

— Надо пережить свой ответ. Не люблю, когда язык решает. Не зря бытует поговорка: «Язык мой — враг мой».

— Судя по вашему рассказу, вы не сможете отказать.

— В том-то и дело, что могу. Такой уговор. Вот и размышляю… Место в жизни. Простые слова. А за ними столько вопросов. Как бы не обмануться. А вдруг Старбеев уйдет, что тогда? Мыльный пузырь!

— Не согласна.

— Цех без начальника не останется. — Мягков насторожился. — Какой он человек? Вот вопрос.

— В таком случае вы, Юрий Васильевич, берете эту ношу на себя.

— Но я многого не знаю. Нужна подготовка.

— Вот и подходим к месту в жизни. — Голос Мартыновой окреп. — Значит, вы будете учиться. Это одна ступенька. Вы заставите учиться своих товарищей. Вторая. Вы включите в новое дело инженеров, программистов. Третья. А четвертая ступенька — вы станете заметной фигурой производства. А это уже престиж не нынешний, а новый, завоеванный… После нашего крутого разговора…

— Не нашего, а моего, — перебил Мягков. — Стыдно вспомнить.

— Я часто думала… Боль всегда трудно перенести. Я ведь тоже иду не по гладкому асфальту. Приехала в чужой город. Живу в общежитии… Много ступенек надо пройти, чтобы заметили твое перо. Уговариваю себя: держись. Сделала выбор — будь верна. Как бы тяжко ни было. Я завидую вам. У меня еще нет своего Старбеева. — Помолчав, она спросила: — Вам можно доверить тайну?

— Вы можете, — подчеркнуто сказал Мягков.

— Это касается вас.

— Можете! — решительно подтвердил Мягков.

— Звонил Старбеев. Он просил поговорить с вами. Сказал, что я могу повлиять на ваше решение. Почему он пришел к такому выводу, не знаю. Но я согласилась.

— Вот как!

— Вы очень нужны делу, Старбееву. Я поняла это еще тогда, во время первой встречи. Старбеев назвал вас… Вы должны ценить его доверие.

— Судьба, — взмолился Мягков, — пошли мне такую защитницу. Неужели я хуже других!

— Юрий Васильевич, вы просили судьбу послать вам такую защитницу. Я не знаю, по плечу ли мне эта роль… Но я благодарна Старбееву. Я поняла: ему не безразлично и мое дело. Он беспокоится, каким будет мой старт. Хотя можно объяснить по-другому. Мол, наши деловые интересы сомкнулись, поэтому он и повел меня по своей дорожке. Нет, не соглашусь с таким выводом. Безвестной журналистке он поведал свою боль. Это честный, смелый шаг. И вот сейчас мы с вами, Юрий Васильевич, в одинаковом положении. Переживаем предстартовую лихорадку. В спорте есть такая болезнь. Может случиться, что вы покинете старт. У вас есть на это право. А я не могу.

— Почему? — спросил он. Его взор застыл на ее лице.

— Потому что в блокноте есть первая строка рассказа о Мягкове… Я обязана дописать его. Независимо от того, каким будет финал… Плохой или хороший. Геракл ежедневно таскал на своих плечах бычка. Так рождается сила. Надо, чтобы каждый из нас таскал бычка.

— Ну что ж, потащим. А где его достать? Гераклу было легче…

— Простите, я замучила вопросами. Это хлеб журналистов. Но я должна подготовиться и к плохому финалу.

— Вы торопите события.

— Нет… Чем больше знаешь отрицательного, тем труднее написать хорошее. Значит, будет интересный материал. Я так жду этого дня. — И, поглядев на руки Мягкова, сказала: — У вас пальцы пианиста. Длинные. На правой руке ссадин больше, чем на левой. Почему?

— Правая — активная. Левая — ведомая. Вы любознательная.

— Такая профессия.

— На всю жизнь одна. Вам хорошо… А вот я привычное должен оставить. Разумно ли?

— Вы, наверное, слышали про генерального конструктора Исаева. Я прочитала о нем интересную книгу. Он был выдающийся ученый, работал и дружил с Королевым. И вот что любопытно… Всю свою жизнь он искал свое призвание. Он сменил около десяти, точно не помню, профессий. Каждому делу отдавался целиком. И это продолжалось до счастливой поры, когда он связал свою жизнь с космосом. Наконец-то он обрел место в жизни. И вот я думаю… Привычное укладывает жизнь в определенные рамки… Оно замыкает круг. Поэтому и допытываюсь о плохом. Чтобы перо не скользило, когда буду рассказывать о хорошем… У вас много друзей?

— Нет, не много… Есть товарищи.

— В чем разница?

— Дружбе, как и стали, нужна хорошая закалка. Это делает время. Я еще молодой.

— Говоря о Потапове, вы сказали, что он человек с локтями. Уточните мысль.

— Неужели не ясно! — Мягков усмехнулся и, быстро раздвинув сомкнутые руки, мощно задвигал локтями, словно пробивал себе путь.

— Очень доказательно изобразили… Можно еще вопрос?

Мягков кивнул.

— Как вы относитесь к славе?

— Это не по адресу… Как сказать?.. Тех, кто этого достоин, очень уважаю.

— Завидуете им?

— Нет. Больше всего обеспокоен, чтобы себя не опозорить. Вы как-то сказали, что я хитрый. Это не так. Хвалиться не буду, но люблю докопаться до истины. Иногда твою доверчивость так заарканят, что поминай как звали… А вы, Нина Сергеевна, хитрая. Но по-своему.

— Это как по-своему?

— Пробиваетесь к результату вроду бы окольным путем. Загоняете меня в угол, я это чувствую, а взбрыкнуть не могу.

— Давайте обострим интервью, — сказала Мартынова.

— Обостряйте. Только прямо и откровенно.

— Я не умею обманывать. Такой у меня порок. — Мартынова вздохнула и сказала: — Представьте, что к вам пришла не Мартынова, а Мартынов… Николай Сергеевич… Все случилось бы так же?

— Случилось бы по-другому.

— Я знала, что вы так ответите. Точнее… Я хотела, чтобы вы так ответили.

— Тогда был жесткий разговор.

— Потому что пришла я, а не Мартынов.

— Вы меня в упор расстреливаете.

Мартынова по-детски всплеснула руками и покорно ответила:

— Вы это сделали раньше. Есть свидетель.

— Кто?

— Старбеев. Он сказал, что надеется на меня…

— Вот человек! Главный калибр пустил в атаку, — воскликнул Мягков. — Придется поблагодарить.

— Это наша тайна. Ее надо сохранить!

— Мать меня спросила: «Ты куда, сынок, собрался? При полном параде…» Я сказал: «Деловая встреча… Про «зубры» будем говорить. Редакция интересуется». По-моему, она не поверила.

— Что же вы ей скажете?

Он пожал плечами, ответил:

— Было осеннее интервью…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Утреннюю перекличку цехов по селектору вел главный инженер завода. Лоскутов уехал в Москву, вызвали в министерство.

Был предпоследний день отчетов, которые давали начальники цехов. Заканчивался октябрь.

Чаще всего звучал хриплый, раздраженный голос начальника сборочного цеха Ковалева:

— Еще три дня назад ОТК забраковал шесть комплектов первого узла. А новые не поступили. Что прикажете делать? Пусть Лазутин объяснит. Он воюет с ОТК, а я глотаю валидол. Мне нужны узлы… Если сегодня в тринадцать ноль-ноль не получу, можете ставить баранку!

— Отвечайте, Лазутин! — приказал главный инженер.

— К тринадцати не управимся. Дам к концу смены.

— Пустые хлопоты! — ворвался голос Ковалева.

— Может, немного раньше, — неуверенно ответил Лазутин.

И снова Ковалев расколол разговор:

— Лазутин! Сегодня ты не будешь спать. Придешь к нам в цех, просидишь всю ночную смену вместе со своими сыновьями и послушаешь, как люди будут вспоминать твоих родителей. Понял?

Затем был вызван Старбеев.

Главный инженер ядовито спросил:

— Вы хоть с новых станков стираете пыль?

— Они чистые, — спокойно ответил он. — Покрыли чехлами.

— Когда собираетесь снять чехлы? Лоскутов уезжал, гневался.

— Представляю.

— Можете ответить конкретно?

— Мы думаем.

— Я о деле говорю.

— Без раздумья нет дела.

— Завтра подпишем приказ. Больше тянуть нельзя!

— Подпишите сегодня. Вам будет легче. Приедет Лоскутов, порадуется. Я повторяю: мы думаем… Серьезно думаем.

Главный инженер ничего не ответил. И селектор онемел. Выключили. Старбеев откашлялся, посмотрел на пасмурное лицо Березняка и сказал:

— Теперь самое время поговорить… Я обещал тебе, Леонид Сергеевич…

— Помню.

— Где схема размещения станков? Технические расчеты…

— Доложить?

— Потом.

Березняк полистал какие-то бумажки, затем шумно захлопнул синюю папку и, поводив ладонью по острому подбородку, сказал:

— Через несколько дней после твоего отъезда меня вызвал Лоскутов. «Коренник отдыхает, теперь с тебя спрос будет. Ты — главный пристяжной», — сказал он. Я молчу, жду, что дальше будет. «Так вот, Леонид Сергеевич, давай сразу договоримся. Если к пятнадцатому октября не освоишь станки, пеняй на себя. Я больше двух раз не уговариваю… А ты все увиливаешь, мол, без Старбеева никак нельзя. Директор приказывает, а ты держишь фигу в кармане и свою линию гнешь. Ты теперь хозяин цеха. Действуй, как положено». Креплюсь, молчу. Пусть выговорится, тогда отвечу. И тут он сказал: «Сдается мне, что ты в чужой монастырь со сзоим уставом пришел. Не получится такой вариант, Березняк. Не потерплю. Ты у себя директорствовал, а что вышло? Сдал завод. Меня твой пример не увлекает. Так что не ставь палки в колеса. По-хорошему прошу». Сижу слушаю, а голова кругом идет. И перед глазами черные мушки носятся. Попил воды и говорю: «Спорить с вами не стану». Лоскутов прервал меня: «А ты спорь! Ты ведь мастак в этом деле». Чувствую, что сейчас сорвусь, но сдержался. И говорю Лоскутову про все сложности нового дела. Тут наскоком пользы не получишь. И ошибки резинкой не сотрешь… Не тетрадка первоклассника. А он набычился и говорит: «У нас цех, а не экспериментальная лаборатория. Ты своими спорами любое дело сведешь насмарку». Тогда я отвечаю: «Вы-то сами не спорите, а только Березняка хаете. Будто я вам на пятки наступаю и на ваш кабинет зарюсь. Глупо все это! И если хотите знать, грубо. Я на завод не из тюрьмы пришел. И упреков ваших слышать не желаю». Лоскутов вскочил и сказал: «Ты меня на слезу не бери. У меня позвонки неломкие. Выстою. Давай подобьем бабки. Станки пустить. Сейчас прикажу кадровикам, чтоб пять человек подобрали. Справятся. Не атомный реактор. Учти, третьего разговора не будет». — Березняк как-то сразу оборвал рассказ, потер лоб, долго молчал, а потом добавил: — Тогда я решил. Ладно, поставим станки. И пусть работнички, которых пришлет отдел кадров, выполнят лоскутовский приказ…

— И ты послал телеграмму… — с чувством печали и негодования произнес Старбеев.

— Да.

— Твоя нехитрая идея свелась к тому, чтобы наказать Лоскутова. Хочешь пустить станки — пустим. А там трава не расти. Так я понял?

Березняк не ответил.

— Ты поступил бессовестно. Я не оговорился. Бессовестно, Леонид Сергеевич. Да разве в Лоскутове дело! Как ты себя сломал, унизил. — Лицо Старбеева стало суровым. — Лоскутова хотел наказать… Чей завод? Лоскутова? Ты бы государству подножку поставил. Дорогие станки. Народное добро… И это еще не все. Есть более важное, чем деньги. Ты подумал о последствиях такой затеи?

— Я не хочу оправдывать себя.

— Ты хочешь, чтобы я ополчился против Лоскутова? Вот этого не будет. Сейчас не будет! Разговор о тебе… Куда девалась твоя принципиальность, азарт в работе? Ведь твой уход с поста директора по собственному желанию можно истолковать и по-другому.

— Не было другого…

— Ах, не было… Значит, появилось. Попробуй перекинь мост с одного берега на другой. Найти взаимосвязь. Ты сам хотел этого разговора. Так что глотай пилюлю. Я-то думал, ты рухнул под натиском Лоскутова. Ан нет! Ты пошел по ложному пути… Личная месть. Ты бы лучше его на дуэль вызвал. Хоть рыцарский поступок… А так… Не понимаю. Противно, Леонид Сергеевич.

— Что ж теперь делать? — буркнул Березняк.

— Не догадываешься?

— Поэтому и спрашиваю.

— Ждешь совета. Вряд ли. Тогда ты подал заявление… Прошу освободить. Сейчас можешь написать иначе. В связи с уходом на пенсию.

— Не буду писать.

— Думаешь, что я подпишу приказ об освобождении. Не стану! Учти! Хорошо, что я не поддержал тебя. Уберег. А то бы вместе плюхнулись в болото.

— Что же все-таки делать, Павел Петрович?..

— Работать! Думать! Расправь плечи… Тяжелая ноша предстоит… У Маркса есть прекрасные слова. Люди не только актеры, но и авторы своей собственной драмы. Запомни, Березняк!

Прошло несколько тягостных минут молчания.

Березняк спросил:

— Будем схему рассматривать?

— Сейчас важнее, чтобы ты себя поглубже разглядел. Включи «внутреннее зрение». Помогает. А теперь иди, я буду таблетки глотать.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Мягков блуждал по коридорам редакции и всматривался в таблички у дверей. Но фамилии Мартыновой нигде не было. И тогда он спросил у девушек, которые курили на лестничной площадке.

— А вы кто? — разглядывая Мягкова, отозвалась рыженькая толстушка.

— С машиностроительного завода. Статью принес, — для пущей важности добавил Мягков.

— Я вас провожу. — И покуда они спускались на второй этаж, толстушка заметила: — Странно, Мартынова у нас новенькая, а ее уже знают.

— Завидуете? — спросил Мягков.

— Информирую… — И, ткнув пальцем в соседнюю дверь, пошла докуривать.

Мягков постучал в дверь, вошел в комнату.

— Вам кого? — сняв очки, спросил журналист.

— Нину Сергеевну, — ответил Мягков.

— Она в машинописном бюро. Скоро будет.

Мягков решил подождать в коридоре.

Он прислонился к подоконнику и с интересом наблюдал, как с каждой минутой все чаще распахивались двери комнат, торопливо входили и выходили люди, держа оттиски сверстанных материалов. Наступил час пик выпуска завтрашнего номера газеты.

Вблизи остановились двое. Рыжебородый, быстро жестикулируя, гневался:

— Он меня режет! Я не могу выкинуть пятьдесят строк. Это ужасно.

— Вчера меня сократили на семьдесят, — печально ответил усатый собеседник. Увидев женщину в синем халате, он крикнул: — Зоя Ивановна, скажите, чтоб тиснули Федорову… А Стеклова пустите в разбор.

Мягков, удивленный редакционным разговором, усмехнулся, уставился в окно. Город зажег огни.

Мартынова, увидев Мягкова, остановилась от неожиданности, выдохнула: «Юра…»

Он услышал ее голос, повернулся.

— Здравствуйте, Юрий Васильевич!

— Здравствуйте. — Он перевел дыхание. — Не сумел предупредить, так случилось.

— Вы можете подождать? Минут десять… Только вычитаю гранку и буду свободна.

В груди Мягкова бухало сердце, но боли не было. Что-то жгло, растекаясь теплом по всему телу. Не знал он и не помнил себя таким.

Подошла Мартынова:

— Я свободна. Пойдемте.

Они вышли.

Красные неоновые буквы названия газеты отбрасывали кирпичный отблеск на влажный тротуар.

Мартынова взяла его за руку, и они, перебежав дорогу, пошли в сквер.

— Вот и встретились, — сказал Мягков, пытаясь разрядить молчание. — Можно пойти в кино. Но там придется слушать других. А я хочу слушать вас. Пойдем в кафе?

— Пошли!

Они уселись за дальний столик.

— Мне здесь нравится. Уютно.

— У «Незабудки» есть другое название… Убежище для влюбленных.

Она рассмеялась, заглянула ему в лицо.

— Вы бывали тут?

— Два раза. У друзей на свадьбе… Я люблю принимать гостей дома. Мама готовит — пальчики оближешь. У меня новость, Нина Сергеевна. Даю согласие.

— Это ж событие! — воскликнула Мартынова. — Вы умница!

— Вам первой сказал.

— Теперь я должна постараться.

— Жаль, что не могу помочь. Читаю много, а сочинять не берусь.

— Вы уже помогли.

— Тем, что все ваши карты перепутал. Не будь вас, не знаю, как бы все кончилось.

— Вы мечтали о хорошем советчике. Помните, говорили.

— Нашел. Сидит рядом.

— Юрий Васильевич! Мне кажется, что вы придумали оригинальный способ объясниться в любви.

— Я не знаю других способов, Нина Сергеевна. Рад, что говорю это вам.

— Не торопитесь. Вы же сильный, красивый, умный. А вдруг вы ошиблись. Ведь так бывает. Я сама хожу как чумная. И боюсь, боюсь…

— Чего? Что вас пугает?

— Я боюсь потерять это, — почти шепотом сказала она. — Вы хороший. Ну, дайте мне хоть одну возможность… Написать о вас. Вы тогда поймете больше.

— У вас будет «Осеннее интервью». Будет, — решительно заявил Мягков. — Только ничего не выдумывайте. Пишите правду, как было. И не подбирайте для меня розовых красок. Выбор, желание судьбы — это всегда трудно. Сами видели, как я маялся. А сколько бессонных ночей прошло у Старбеева. Вы оставили Москву. К нам приехали. Не каждый сможет.

— Наверное, я стану богаче других… У нас будет и осень и весна. Только дайте зиму пережить.

— Неужели нам не хватит тепла? — беспокойно произнес Мягков. — Что ж, мы сами себе враги?

— Спасибо. Успокоили. Я ведь заяц-трусишка… Что-то странное происходит со мной. Была бы сейчас одна — разревелась. Как мы хрупко устроены. Даже от счастья плачем.

Они разговаривали тихо, сбиваясь на шепот.

Несколько раз к ним подходила официантка, но не осмеливалась прервать беседу. По выражению их лиц понимала: им сейчас не до ужина.

Из кафе они вышли последними.

Небо было тяжелое, аспидное.

— Я люблю смотреть на небо, — мечтательно сказала Мартынова. — Особенно на звездное. Я ищу свою крохотную звездочку и говорю с ней.

— О чем? — спросил Мягков.

— Обо всем. Она слушает. Иногда мерцает.

— Это признак одиночества, — заметил Мягков.

— Она знает об этом. Я не скрывала.

— Ну, вот мы и пришли. Моя обитель.

Мягков вздохнул, признался:

— Уходить не хочется.

— Ты домой идешь, счастливый. А я…

— Пошли к нам. Ляжешь на тахте в столовой. У нас три комнаты, — горячо предложил Мягков.

— А завтра что?

— И завтра, и дальше так. Будешь квартиранткой. — Он улыбнулся. — Всего десятка в месяц. Согласна? Перезимуешь, как хотела, а там…

— Ты, Юрочка… Можно я тебя поцелую?

— А я вот не осмелился.

— И ждал бы целую зиму?

— До Восьмого марта… Крайний срок.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Ранним утром семья Мягковых собиралась вместе. Варвара Кузьминична вставала первой, уходила на кухню готовить завтрак. Она любила это говорливое получасье, дарившее радость семейного очага. Это была частица ее дня, когда обсуждали новости, решали домашние дела. Ее мужики, так она называла сына и мужа, вели себя согласливее, были уступчивы. Она чувствовала их любовь, свою нужность.

Они сидели за квадратным столом. Временами мать бросала задумчивый взгляд на пустое четвертое место и, тихо вздыхая, думала, когда же сын приведет невестку.

Василий Макарович всегда замечал ее состояние и старался отвлечь жену случайным вопросом. Она спохватывалась, понимала намек, но в душе оставалась тоска по внуку. Пока есть еще силы, хотелось понянчить ребятенка, счастливей стали бы ее дни.

К завтраку мать испекла поленце макового рулета. Его спинка дразнила медовой корочкой. Юрий ел пирог, запивая крепким чаем.

Отец посматривал на сына и с ухмылкой, выглянувшей из-под усов, сказал матери, что балует Юрку — пироги печет, а ему блинов никак не сготовит.

Она кивнула рано поседевшей головой и с материнской любовью ответила:

— А кто ж его побалует? Женится, может, невестка теплом одарит.

Юрий оживился и, поблагодарив за пирог, спросил:

— Мама, ты давно в мебельном была?

— Как ремонт делали, больше не ходила. А что?

— Пригляди четвертый стул.

— Стул купить? — переспросила мать.

— Ты пригляди… Чтоб одинаковые были.

— Для кого, сынок?

Но ответил отец:

— В домино играть. Для партнера. Угадал?

— Точно, для партнера, — усмехнулся сын.

В его словах мать уловила больше догадок, чем надежды.

Юрий встал, направился к вешалке. И уже оттуда крикнул матери:

— Задержусь сегодня!

До автобусной остановки шли с отцом молча. Только один раз Василий Макарович обронил:

— Так что… покупать четвертый стул?

— Покупайте!

У проходной Мягков встретил Старбеева. Поздоровались, но тот, ничего не спросив, свернул к зданию дирекции.

Может, опять прихватило, подумал Мягков и поймал себя на том, что впервые заинтересовался здоровьем Старбеева. «Нехорошо получается. Я все вокруг своего пупа верчусь…» И от мыслей этих стало стыдно.

До начала смены оставалось двенадцать минут. Он мог бы зайти в конторку и сказать Старбееву свое решение, но оставил разговор на обеденный перерыв.

Вскоре Старбеев прошел по пролету и вроде замедлил шаги возле станка Мягкова, но подошел к его соседу — Терентьеву, секретарю партбюро цеха, и, о чем-то поговорив с ним, направился в конторку.

Сухопарый Терентьев, глянув на Мягкова, неожиданно улыбнулся.

Видно, неспроста ухмыляется, подумалось Мягкову. Не хватало еще, чтоб на партбюро вызвали… Но, вспомнив про улыбку, не поверил в догадку. Улыбка в таких случаях не полагается.

И он с усилием отгонял от себя все мысли, кроме одной. Он думал о Нине. В его душу ворвалось что-то огромное и счастливое, о силе которого он не имел представления. Он медлил ответить на безмолвный вопрос Нины: «Ты любишь меня?» Хотя отчетливо понимал, что молчание не может быть долгим.

Он вспомнил, как в прошлом году был в Москве и пошел в зоопарк. Где-то в стороне от тигров и львов он увидел царственную птицу с янтарными глазами. Это был красноклювый белый журавль. Стерх — называют его. Тогда Мягков узнал, что человек, увидевший стерха, будет счастливым. «Ты слышишь, Нина! Я видел стерха. У него большие белые крылья, обрамленные антрацитовыми перьями… Ты москвичка… Ты тоже, наверное, видела стерха. Я сегодня приду к тебе».

О том, что наступил перерыв, Мягков сообразил, лишь увидя, как Терентьев выключил станок и пошел вдоль пролета.

Мягков помыл руки, зачесал выбившиеся из-под берета русые волосы и пошел в конторку.

Старбеев стоял у книжного шкафа, просматривал книги. Отобранные уже лежали на столе рядом с телефоном.

Мягков остановился, обвел взглядом кабинет начальника цеха, словно попал сюда впервые, присел у длинного стола, примыкавшего к тому, где работал Старбеев.

— Отдохнуть пришел? — негромко спросил Старбеев.

— Посижу перед дальней дорогой. Так положено.

— Куда собрался?

— Пришел за маршрутом, — деловито сказал Мягков и посмотрел на часы. — Это ж надо! Остановились. Забыл завести.

— Мои ходят.

— Теперь все будет ваше.

— Так думаешь? Или для красного словца сказал…

— Словами не бросаюсь. Смысл-то другой. Вы же крестный.

— Поверил?

— Иначе б не пришел.

— Спасибо.

— За что? За прошлое все говорено. За настоящее… Еще ничего не сделано. За будущее не положено. Каким оно будет?

— И все-таки говорю спасибо. За настоящее. В санатории я жил в палате, где соседом был историк. Директор краеведческого музея. Когда познакомились, я сказал: «Заведуете прошлым…» Знаешь, что он ответил? «Точнее будет так. Заведую будущим». И он прав… У нас есть цель. И наше настоящее есть точка отсчета к будущему.

— Вы так торжественно говорите, будто я в космос собираюсь.

— Совсем неторжественно. Гордо — согласен. И в наших буднях совсем не грех найти минуты, чтобы выразить свои личные чувства. Мы же люди… Без человеческих эмоций никогда не было, нет и быть не может человеческого искания истины. Это Ленин сказал. Ты пойми, Юра. Я тоже экзамен сдаю. Заранее знаю, тройка — балл непроходной. А экзаменаторов будет столько, что всех не перечислишь. И я пошел на это. Уже были синяки и еще будут. Одно скажу. Дело человеком ставится. У корабелов есть хорошая традиция. Когда корабль спускают на море, разбивают о борт бутылку шампанского…

— А нам что делать?

— Есть одна идея. Заманчивая, — быстро, жарко заговорил Старбеев. — А что, если пригласить наших ветеранов — Латышева, Балихина, Васюка… Пусть передадут эстафету молодым.

— Увлекает!

— Кстати, сын Латышева просится к тебе.

Мягков встрепенулся.

— Прямо ко мне?.. Я еще сам пью чай вприкуску.

— Сегодня последний стакан. Понял? А Вадим хороший парень. Тебе в масть. Я согласился. Ты решай.

— А Петр Николаевич благословил?

— Сам нацелил.

— Надо уважить.

Старбеев вынул листок, где пустовала первая строка, и аккуратно вывел: «Мягков Юрий Васильевич, бригадир».

— Ну вот, нас уже трое…

— Еще одного человека забыли, — напомнил Мягков.

— Кого же?

— Мартынову.

— Молодец! Будь я помоложе лет на двадцать, посватался бы… Поздно! А ты не упускай свой шанс. Приглядись. Ну ладно. Иди заканчивай смену. Завтра приходи сюда. Начнем!

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Отец и сын Латышевы шли на завод.

Петр Николаевич свернул за угол, минуя остановку автобуса.

— Ты куда? — спросил Вадим.

Петр Николаевич взял его за руку и сказал:

— Первый раз надо пешочком протопать. Тогда дорога твоей станет. Есть такая примета. Каждый шаг прочувствуешь. И время есть, чтобы мысли в порядок привести.

— Как маленького ведешь. — Вадим усмехнулся, но руку не разжал. — За меня беспокоишься или за честь свою?

— Не то говоришь, сынок. Ты и есть моя честь.

— За меня не бойся. Не силком иду. Руку можешь отпустить. Не сбегу… Если что не соображу, буду спрашивать.

— Вопросами не увлекайся. Сам постигай дело. И всегда свое плечо подставляй… — Немного прошли молча. Петр Николаевич что-то шептал про себя, затем продолжил свою мысль: — Династия — это не только однофамильцы. Как бы поприметней сказать… Вот! Когда в семье всему начало рабочая косточка — тогда династия.

Они подошли к проходной. Справа высился красивый стенд с портретами передовиков производства. Седьмой была фотография Петра Николаевича. Вадим и раньше видел портрет, но сейчас смотрел с особым чувством гордости и заметил:

— Ты здесь как генерал.

— Матери скажи… Ей интересно будет.

— Непременно, — весело пообещал Вадим. — А что, токарь-генерал… Звучит!

— Ладно, — отмахнулся отец и пошел в раздевалку, а Вадим направился в конторку к Старбееву.

Начальника цеха не было. В конторке сидел Мягков.

Вадим поздоровался, присел на стул.

Мягков что-то читал, отложил листок и уставился на парня. Вроде лицо знакомое, и он спросил:

— Фамилия твоя Латышев?

— Верно.

— Похож.

— Глаза отцовские, а обличье матери, — пояснил Вадим.

— А зовут как?

— Вадим.

— Ясно. Будем знакомы. Мягков. Юрий. Слышал про тебя…

— Откуда знаете?

— Старбеев сказал.

— Значит, первая строчка ваша. Вон вы какой…

— Строчка на бумаге останется. Работу, парень, ценят.

— Главный дрессировщик «зубров», — торжественно произнес Вадим.

Мягков перебил его:

— Твой отец так станки окрестил. С той поры и пошло. Мне нравится. Лихо придумал.

— Он, когда в настроении, метко подмечает.

— Женат?

— Не созрел. Молод еще.

— Танцуешь?

— Что я, рыжий?.. Танцую.

— Намекаешь?

Только теперь Вадим понял, что сказал невпопад. И с наивной улыбкой промолвил:

— У вас волосы русые. Другой колер.

— На разговор ты мастак. А в деле?

— Соображаю. Имею слабость. Люблю задавать вопросы…

Мягкову понравился Вадим, и он, оттаяв, подумал, что с ним можно работать.

— Не робей, почемучка. Мне самому многое неизвестно. В два голоса будем спрашивать.

— Для бодрости шутите… Отец говорил, Мягков — универсал. На всех станках работает.

— Почти на всех… — Он посмотрел на свои руки и сказал: — Сейчас пальчикам цена невеликая. Нынче котелок, — он постучал себя по лбу, — в большой цене. Такая распасовка произошла. Сам поймешь. У «зубров» мозг, электроника в три шкафа упакована. И называется…

Вадим подхватил фразу:

— Шкаф логики.

Мягков поразился, подошел к Вадиму.

— Откуда знаешь?

— Читал книжки, журналы… Готовился.

— Чувствую, — одобрительно произнес Мягков. — Логика башковитых любит. А руки — подсобная сила. Мы с тобой в мыслители лезем…

Вадим непринужденно пожал плечами.

— Мы ж не программисты. Только операторы. Кажись, нас так будут величать?

Пришел Старбеев и сразу приметил, что у Мягкова и Латышева повеселевшие, увлеченные лица.

— Познакомились, — с удовлетворением заметил он и, бросив вгляд на Мягкова, открыто спросил: — В ладу будете… Притретесь?

Мягков, не раздумывая, ответил:

— Полагаю, есть данные.

— А ты, Вадим, что скажешь? Говори прямо.

— Хоть прямо, хоть вкось — первая строка Мягкова. Помню наш разговор. Открывайте зеленый.

— Тогда к делу, — сказал Старбеев, мысленно подтвердив правильность своего трудного выбора первых хозяев новых станков. Положение такое… К четырем часам закончат расчистку площадки. — Он достал схему оборудования участка и развернул ее на столе… — Смотрите. Три удлиненных прямоугольника — здесь станут «зубры». Три круга — место шкафов логики. Справа у стены — стеллаж для инструмента. — Он ткнул пальцем в незаштрихованную часть схемы и пояснил, что это место для станков дополнительной группы. — Об этом особо поговорим. Здесь размещаем платформу для заготовок. — И неожиданно стремительным жестом двинул руку вдоль листа: — Белой полосой отбиваем границу участка… В четыре пятнадцать придут ветераны. Будем рыть ямы для фундамента. Потом машины подвезут бетон. Начнем закладку. Но прежде коротенький митинг… Десять минут. Тебе, Юрий, надо ответное слово держать.

— Понял. Поблагодарю, — деловито ответил Мягков. И тут же, глянув на костюм Вадима, упрекнул: — Без спецовки пришел…

— У отца возьму. У него на пересменку чистая лежит…

Старбеев понимал, что сегодня предстоит обычная работа, правда, не по прямой специальности, но ему хотелось, чтобы нынешний день остался в памяти. И, сам того не замечая, говорил о работе, словно давал боевое задание взводу, а упомянув про ямы, вспомнил, как рыли окопы и он придирчиво следил, чтобы бойцы обустраивали свою позицию добротно, как положено…

…Почти вся площадка была уже расчищена.

Взмокший Березняк пытался отодвинуть громоздкий верстак. Но сладить не смог. Подбежал Вадим, ухватился сильными руками и, вскрикнув: «Взяли!»— сдвинул верстак, и они потащили его в сторону.

Старбееву принесли колышки. Вадим тут же спросил:

— А деревяшки зачем?

— Будем разметку ставить. Схему перенесем на площадку.

Вадиму припомнился фильм о целинниках. Новоселы-комсомольцы подобными колышками обозначали линию будущей улицы поселка. Разметку они начали от дощечки, прибитой к палке, одинокой в бескрайнем просторе степи. На дощечке была надпись: «Московская улица».

Вадим был в отцовской спецовке, обжитой на этом заводе, и он невольно чувствовал отдаленный, невидимый взгляд отца, который наверняка сейчас думает: «А как там сынок…»

Голос Старбеева прервал его мысли.

— Вадим! Ставь колышки…

Он взял молоток и, прижав острие деревяшки к меловой отметке, точными ударами вогнал колышек. Потом второй, третий… И вдруг пустое пространство площадки ожило. Его воображение быстро расставило объекты участка.

Вадим не заметил, как пришла на участок миловидная девушка. Поговорив с Мягковым, она отошла в угол и оттуда пристально наблюдала за происходящим.

Когда Вадим вогнал последний колышек, она подошла к нему и сказала:

— Я из редакции. Как вас зовут?

— Вадим Латышев, — машинально ответил он. — Писать будете?

Мартынова кивнула.

— Про меня не надо. Новичок.

— Знаю.

Вадим удивленно вскинул голову.

— Сын Латышева, — уточнилаона.

— А я думал, меня аист принес, — отшутился Вадим и подошел к Мягкову.

Близилось время рыть ямы. Старбеев что-то говорил Березняку, тот слушал, утирая лысину.

Через несколько минут пришли ветераны и комсомольцы.

Чуть позже появился Червонный. Хмурым взглядом посмотрел на собравшихся и, немного постояв в отдалении, ушел с участка.

Секретарь партбюро цеха Терентьев взял лопату и, шагнув к линии ближней отметки, открыл митинг.

Он усмехнулся и сказал:

— Лопата здесь выглядит убого. Потому что на этом месте будут станки нового поколения. Прямо скажу — чудо! И это только начало для всего завода. В добрый час, товарищи!

Потом выступил Балихин:

— Я так понимаю, что сейчас будет трудовой салют будущему. Ветераны, рабочая гвардия просили пожать руку молодым зачинателям и пожелать, чтоб дело у них спорилось и шло в гору. Счастливого труда вам, друзья. Предлагаю первый раскоп начать Юрию Мягкову, Вадиму Латышеву, Павлу Петровичу Старбееву… И меня примите… Давайте приступим…

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Ранний прерывистый телефонный звонок всполошил Старбеевых, нарушив надежду Валентины, что отоспится муж в выходной за всю суетную неделю. Но, услышав громкое восклицание Старбеева: «Здравствуй, Алеша!»— накинула халат, подошла к телефону.

Сын звонил из Одессы, рассказывал, что рейс был трудный, погода штормовая, но он очень доволен дальним походом, многое повидал. Куба прекрасна. И не без гордости сообщил, что капитан утвердил отчет о его практике и за образцовую службу объявил благодарность. Дня через три Алеша вернется в Ленинград, должен сдать два зачета. А на каникулы приедет домой. Ждать осталось недолго.

Старбеев больше слушал, только сказал, что чувствует себя хорошо, подлечился в санатории.

Увидев горячий ожидающий взгляд жены, он попрощался и передал трубку Валентине.

— Здравствуй, сынок! — Голос ее вдруг задребезжал; проглотив набежавший комок, она спросила: — Как себя чувствуешь? Правду говоришь?.. Успокойся, верю, что хорошо… Вчера получили письмо от Маринки. Пишет редко. Чаще звонит. Говорит, все у нее нормально. Знаешь ее, жаловаться не любит… Купил ей красивое платье? Поняла. Молодец, Алешенька. Будем ждать тебя. Да… И она приедет. Папка все время на календарь смотрит, считает, когда свидимся… Целую, Алешенька, целую…

И как всегда после телефонного разговора с детьми или читки их писем, наступила долгая пауза.

После завтрака Старбеев уселся за письменный стол, выбрал книгу, где торчали бумажные разноцветные закладки, и стал просматривать ее. Это была книга о психологических методах анализа и адаптации систем «человек — машина».

Будучи опытным инженером, он все же чувствовал — ему не хватает определенных знаний инженерной психологии. И сейчас, сдавая свой главный экзамен, он штудировал научные исследования, анализирующие проблемы психологии труда при подборе кадров для новой техники.

Старбеев работал с увлечением. Временами, когда улавливал совпадение своих взглядов с утверждением крупных специалистов, испытывал творческую радость. Но чаще делал выписки полезных рекомендаций. Он был удивлен и пристыжен советом — проверить степень зрения рабочего. Ведь шкаф логики стоит в отдалении от агрегата. А вовремя заметить показатель на табло — важнейшее условие соблюдения заданного режима.

В его сознании постепенно выстраивалась система предстоящей работы. Теперь, когда станки высились на своих местах и черный рукав, вместивший уйму проводов, подключенных к электронному мозгу, горделиво свисал над площадкой и надежно держал коробку пульта управления, Старбеев ощутил силу своей готовности нажать кнопку-пуск!

Старбеев откинулся к спинке кресла и, расслабившись, смотрел в окно. Но память увела его в санаторий, и он услышал голос профессора: «Не забудьте черкнуть, как прошел ваш экзамен».

В комнату вошла Валентина и, заглянув в лицо мужа, как бы невзначай заметила:

— А ведь сегодня выходной. Забыл, Павлуша? Видно, не для нас такое. — В голосе сквозило огорчение. — Лоскутов, наверное, сейчас по лесу себя прогуливает. Поучился бы у него.

— Не любишь ты Лоскутова.

— Это Татьянина забота. Его жены.

Старбеев усмехнулся, понравилась находчивость Валентины.

— Ты весь в делах. Полдня просидел.

— Умнею, Валюша, умнею.

— Выходит, дуракам лучше. У них здоровье покрепче.

Старбеев помолчал, посмотрел в вопрошающие глаза Валентины, поманил пальцем.

Она приблизилась. Он чмокнул ее в щеку.

— Удивительная ты женщина, Валюша… Диво дивное.

Валентина улыбчиво махнула рукой.

— Вчера ты так станки расхваливал… Диво дивное.

— Неужели?

— Было, Павлуша… Плохо ты усвоил, что женщины любят ушами.

— Трудная наука. Всю жизнь надо учиться.

— При твоих-то способностях одного урока хватит.

Старбеев положил исписанные страницы в папку, сдвинул книги в сторону и в приподнятом настроении вышел из-за стола.

— Хорошую мысль подала. Пообедаем и айда в лес.

— У нас свой маршрут. По набережной пройдемся.

Гуляли они долго. Дошли до железнодорожного моста.

Электровоз тащил длинный товарный состав; с гулким перестуком катились вагоры.

Они пошли обратно домой.

Серое небо низко нависло над городом. И только на левом берегу густо клубился пар теплоцентрали, вытягиваясь в белесое облако. Оно нехотя покидало свою зону.

Воздух манил бодрящей свежестью.

Когда подошли к парку, Старбеев издали заметил Мягкова и Мартынову. Он приостановился.

— Устал? — спросила Валентина.

— Видишь, парочка… К воротам подходят. Мягков с журналисткой. Я говорил о ней. Подружились.

— Гуляют.

— По-моему, Юра влюбился, — утвердительно сказал Старбеев.

— Надолго? — жестко спросила Валентина.

— Моя бы воля, я бы их поженил.

— Ты начальник, издай приказ.

— Я серьезно, Валюша.

— И я не шучу. Сам знаешь, какие нынче свадьбы. Полгода, год — и разбежались.

— Мягков не такой. Верю ему. Глаза у него честные.

Валентина задумчиво промолчала, а затем сказала:

— И честные могут стать лживыми.

— Ну почему ты так? Честность не балалайка, в магазине не купишь… Есть так есть.

— Я ведь, Павлуша, и о наших детях думаю. Как бы не обманулись.

Старбеев пожал плечами.

— Трудно загадывать… Они у нас совестливые. — И, в чем-то усомнившись, продолжил: — Ты представь такое. Вспыхнет у них чувство и не встретит взаимной верности. Брачное свидетельство — это еще не мандат семейного счастья. Его сотворить надо… Мы-то с тобой не обманулись, Валюша?

— Разве про нас разговор? — преодолевая приступ смятения, заговорила Валентина. — Не торопись своим аршином чужую жизнь мерить. Может не сойтись… Одной солонки мало, чтобы понять, как жизнь пойдет. В гору или под откос. Потому и возникла молва про пуд соли.

Они подошли к дому.

И уже в лифте Старбеев предложил:

— Давай пригласим их в гости.

— На смотрины? — Валентина улыбнулась. — Хочется тебе на свадьбе погулять… Начал с «зубров», а теперь свадьбу затеваешь.

Сумерки затенили окна.

Старбеев зажег свет, стал искать свежие газеты, но не нашел. Валентина не спускалась за ними, и он пошел сам.

В ящике лежало письмо. На конверте — незнакомый почерк. Не разобрав без очков обратный адрес, он только в комнате, надев очки, увидел, что письмо от Журина.

— Из музея, — сказал Старбеев и развернул страницу, напечатанную на машинке. Пробежав глазами несколько строк, сразу помрачнел и отрывисто добавил: — Настойчивый. Удалось восстановить.

— О чем ты, Павел?

— Прочту!

Валентина села на тахту и, ощутив легкий озноб, прижалась к спинке.

Старбеев удрученно поскреб затылок и начал читать:

— «Давно порывался написать вам про житье-бытье, но безропотно ждал, когда экспертиза восстановит строки вашего письма. На месте не удалось это сделать, пришлось отправить в Москву, в Институт криминалистики.

После фразы: «Думал, конец», вы написали: «И еще случилось такое. В нашем взводе оказался Хрупов, который удрал с боевой позиции. Я выстрелил в негодяя. Иначе поступить не мог». Дальше восстановили строку: «Я чудом выжил. Теперь верю, что смерть дважды не приходит».

Днями пришлю фотокопию вашего письма.

Мы усердно ведем поиски Хрупова. Послали запрос в Центральный архив. Есть надежда, что получим сообщения о медсанбатах дивизии, где вы воевали. Тогда, возможно, установим, в какую часть после госпиталя направили Хрупова.

Я помню и соблюдаю нашу договоренность. Буду регулярно информировать о ходе поисков. Всего вам доброго. С уважением, Журин».

Старбеев швырнул письмо на стол.

Он никогда не думал, что письмо причинит такую боль и все пережитое в санатории бьмо лишь началом изнурительного беспокойства. Ему хотелось немедленно написать Журину, ответить резко, требовательно: не надо никакой информации. Пусть распоряжается находкой, как считает нужным.

Но об этом следовало думать раньше. Он понял это с запоздалым огорчением.

И вдруг все слова, которые были готовы ворваться в тишину, застряли в горле. Какая-то немота сковала Старбеева. И он, беспомощно затихший, смотрел на Валентину. Она прикрыла лицо ладонями и молчала.

Он стал вышагивать по комнате, затем подошел к ней и сказал:

— Опять война ворвалась в наш дом.

— Куда денешься от судьбы… Паша!

Душой и сердцем, а не физической памятью, Валентина возвращала себя к послевоенному, тяжкому, но счастливому дню ее жизни. Она подняла голову, отбросила назад волосы, закрывавшие ее лицо, теперь уже просветлевшее, с крапинками светлячков в глазах. И вспомнила…

Беспокойная длинная очередь почти недвижно тянулась к окошку кассы узловой станции Васильцово. К заветному окошку, врезанному в дощатую перегородку, прорывались настырные люди, размахивая справками, удостоверениями, споря и горячась, доказывали свои права.

В помещении было душно, накурено. Очередь томилась в неведомом ожидании. Всего лишь один вагон прицепят к проходящему составу.

Где-то в середине очереди стояла Валентина, прижав к груди уснувшую Маринку. Несколько раз она пыталась пробиться к кассе, но «внеочередники» оттесняли ее, при этом бесстыдно указывали на очередь, где было много женщин с детьми.

До прихода поезда оставалось три часа.

Валентина уже маялась здесь всю ночь, силы покидали ее. Временами она присаживалась на громоздкую кадку, где чахла пальма. Маринка топталась на пятачке грязного пола и умоляюще просилась на ручки.

Прошел еще один час ожидания, и окошко затмилось фанеркой с безутешной надписью: «Все билеты проданы».

Ошеломленные люди продолжали стоять с надеждой сохранить свои порядковые номера на следующий день.

Внезапно раздался голос сухощавого человека с болезненным лицом:

— Объявляю регистрацию на завтра! Требуется листок бумаги, — распорядительно воскликнул он и ожидающе обозрел очередь.

Но никто листка не предложил. Тогда сухощавый сердито шагнул к стене, где висел плакатик — расписание поездов, и, со злостью сорвав его, начал запись.

Когда Валентина подошла к нему и назвала свою фамилию, кто-то толкнул Маринку, она громко заплакала, заливая личико светлыми слезами.

Сухощавый регистратор, озабоченно глянув на исписанный лист, вписал Гречихину после пятой фамилии.

— Запомни, дочка, — сказал он сочувственно. — Ты шестая. Уедешь… Сам буду выкликать.

Подхватив Маринку, она отошла, неуверенно твердя:

— Шестая… Шестая…

Парень в лохматой ушанке, стоявший рядом, участливо подхватил ее обшарпанный чемодан и узел, завернутый в дырявую клетчатую скатерть.

Они вышли на привокзальную площадь.

— Куда теперь? — спросил провожатый.

— Не знаю… — потерянно обронила Валентина. — Где-нибудь в сторонке приткнемся пока… Спасибо вам.

Был март. Повсюду виднелись плешины серого дырчатого снега. Солнышко робко еще дарило тепло, только примерялось к весне.

Валентина подвесила узел на обломанный сук оголенного дерева.

Отсюда хорошо просматривался привокзальный участок. Возле ворот станции стояли две подводы с ящиками, забрызганная грязью полуторка, груженная досками. В начале улицы, ведущей в городок, примостились ларьки. В одном торговали пивом, в другом — сушеными яблоками. А третий, с вывеской «Хлеб», был закрыт. На двери висел амбарный замок.

Трудное было время. Шел второй послевоенный год.

Поодаль выделялся табачный киоск, окрашенный в броский желтый цвет.

Валентина заметила, как пожилая седая женщина сняла лицевую створку, прислонила ее к стенке и, оглядевшись, вошла в киоск.

Появление этой женщины взбудоражило Валентину, и она неосознанно направилась к киоску. Что сказать?

О чем просить? Мысли роились, не давая ответа. Она подошла, поздоровалась. И затихла, как испуганный ребенок.

— Что с вами? — негромко отозвалась седая женщина.

— Нет билетов, — ответила Валентина, стараясь не дрогнуть голосом. — Может, завтра будут… Одной не страшно, а с ребенком…

— А где ребенок?

— Там, на чемодане…

Седая женщина шумно вздохнула и вышла из киоска. Маринка доверчиво гладила рыженькую собачку.

— Идите сюда. Поместимся, — сказала женщина.

Валентина привела девочку, прихватила чемодан.

Они вошли в киоск, и сразу стало так тесно, что Маринку пришлось усадить на узкий прилавок.

— Минуточку… минуточку, — бормотала женщина, выставляя за дверь большие коробки. Затем освободила широкую нижнюю полку. — Вот и кроватка. Есть что постелить?

Валентина кивнула, пошла за узлом.

Вскоре Маринка лежала на маминой шинели. Немного похныкав, она уснула.

— Меня зовут Рива Семеновна… А вас?

— Валентина.

— Так вот. Мы пойдем ко мне… Не надо благодарить. И не стоит плакать. Теперь поезда везут домой. А тогда… тогда увозили из родных мест.

Хозяйка киоска, беженка из Гомеля, покидала горящий город.

Нашвыряв в мешок какую-то одежду и обувь, она стала его завязывать, но руки вдруг задрожали и опустились. Она бросилась к шкафу, вынула из ящика семейный альбом, сунула его поглубже в ворох пожитков. И, толкнув плечом дверь, не оглядываясь, пошла к дальней окраине, к лесу. Через месяц она попала в Васильцово. И с той поры в домике на Липовой улице, на выцветших, местами полопавшихся обоях ее комнатки висят фотографии из семейного альбома. И каждый взгляд на мужа и сына стирает цвет ее каштановых волос, убеляя сединой очень уставшую голову.

Они ушли на фронт в один день, через неделю после гитлеровского нашествия. Почти два года лежали на них похоронки в архивных папках с горестным грифом: «Адресат неизвестен». Лежали, пока военком не добился ответа на свой пятый запрос.

— Мы подождем немного, Валя. Должны товар привезти. А потом пойдем домой, — сказала седая женщина. — А сейчас попьем чайку.

— Схожу за кипятком, — сказала она, вынув из чемодана зачехленную фляжку.

Из окна киоска было видно, как подошел желанный поезд.

Привокзальная площадь шумно оживилась. К воротам платформы устремились пассажиры.

Набрав кипяток, Валентина купила сушеных яблок, все же какая-то еда, и пошла к киоску.

Стояло несколько человек, очередь быстро таяла. Только один задержался, заворачивал в газету пачки «Казбека». Он был без шапки, в длиннополом сером пальтишке и кирзовых сапогах. Уложив папиросы, он шагнул и, вдруг увидев Гречихину, резко остановился.

Взгляды их встретились.

Валентина вздрогнула. Радостный испуг безжалостно изменил ее лицо.

— Валя? Ты… Гречихина! — ошеломленно произнес Старбеев.

— Здравствуй, Старбеев… — Она протянула руку.

Старбеев сграбастал ее, худенькую, притихшую, и трижды поцеловал.

— Здесь обосновался? Все такой же. Не изменился.

— Проездом тут. Вышел папирос купить. Вон поезд стоит. Я в Грибниках живу. Ты как сюда попала?

Она невольно вздохнула.

— Жила в Трубинке. Сейчас к тетке еду. В Синиловск. Там останусь. Приехала сюда, здесь пересадка. А билетов нет. Сутки маюсь. И ребенок извелся.

Из киоска донесся плач Маринки.

— Погоди, я сейчас.

Она вернулась, держа Маринку на руках.

— Красавица! Сколько ей?

— В мае два годика.

— А где же…

Она прервала его:

— Погиб отец. Одна я… Вот так.

— Вижу. Не сладко тебе. Осерчала судьба.

— Мне бы отсюда выбраться… Спасибо женщине. В киоске приютила.

Старбеев глянул на киоск, нахмурился.

— Дядя. — Маринка протянула ручку.

Какая-то скрытая боль всполошилась в его душе. Он мысленно проклинал свое бессилие помочь Валентине. Полез в карман за деньгами, но тут же выдернул руку и скомандовал:

— Собирайся! Немедленно!

— Куда? Зачем? — беспамятно воскликнула она, не понимая призыв Старбеева. — И билета нет. Опомнись.

— Где вещи?! Где?! — побагровев, не остывая голосом, говорил Старбеев.

— Здесь, в киоске.

Он взял вещи и торопливо зашагал к поезду.

Валентина, благодарно тронув плечо седой женщины, поспешила за Старбеевым, крепко сжимая руки, державшие Маринку. Они прошли через ворота на людную платформу. Наконец он остановился у седьмого вагона и, без передыха вскочив на подножку, отнес вещи в купе.

Все происшедшее казалось Валентине загадочным, невероятным. Она боялась, что безрассудный поступок Старбеева ввергнет ее в новые тяготы. Желтый теремок табачного киоска представал как спасительный очаг, который она отвергла, поддавшись суматошному рвению Старбеева. Она стояла у двери вагона и, слыша, как сильно бьется ее сердце, ждала возвращения Старбеева.

До отхода поезда оставалось десять минут.

Он появился с тощей полосатой сумкой, спрыгнул на платформу. Что-то изменилось в его лице. Но блуждающий взгляд Валентины не заметил армейской фуражки, которая сразу придала ему волевой, командирский облик.

Бросив сумку, он взял на руки Маринку и, не давая Валентине опомниться, приказал:

— Полезай в вагон!

Когда они вошли в купе, Валентина села на краешек полки и тревожным шепотом спросила:

— А билет?

— Твое место семнадцатое. Ты угадала. На нем сидишь. — Он выглянул в коридор, окликнул проводницу.

Вошла молодая женщина, и Старбеев все тем же приказным тоном заявил:

— Вместо меня поедет. Ясно? — И добавил: — Прошу не обижать…

Проводница удивленно посмотрела на Валентину.

— Жена, значит…

— Мама. — Он впервые улыбнулся.

— Ваше дело… — И ушла.

— Все законно, Валя… Слушай меня внимательно. Я еду в командировку. В Муратово. Через неделю вернусь в Грибники. — Он оторвал уголок газеты, лежавшей на столике, и написал свой адрес. — Вот мои позывные. Пришли письмишко.

— Да, да, — машинально твердила Валентина.

— Говорят, Синиловск хороший городок.

— И тетя Маня хвалила… Что ж я сижу? — Она встрепенулась, сунула руку в боковой карман ватника и, вынув деньги, протянула Старбееву.

Он зыркнул на нее и, проглотив сердитые слова, произнес:

— Дура дурочкой. А еще мама.

— Как же ты, Павел?

— Я одинокий. На буфере доберусь.

Он погладил по головке Маринку.

Валентина хотела поцеловать Старбеева, но поезд уже тронулся.

Он рванул к выходу и соскочил на ходу.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

В восемь пятнадцать утра директор включал пульт селекторной связи и проводил оперативку. Лоскутов начинал разговор со справки о количестве опозданий и прогулов, а затем шли сообщения начальников цехов.

Старбеев сидел в конторке, уставившись на вспыхнувший красный глазок аппарата, и ждал вызова. Но Лоскутов к Старбееву не обратился. Красный глазок зажегся напрасно. Может, в иную пору Старбеев не придал бы значения этому факту, мол, нет к нему вопросов, зачем зря время терять. Но вопрос-то был — третий станок простаивал.

Старбеев не успел еще до конца поразмыслить о случившемся, как позвонил начальник первого сборочного и спросил: «Павел, разве твой селектор неисправен?» Старбеев, уловив иронию, ответил: «Черная кошка по проводу гуляет». Звонок распалил смутное чувство, охватившее Старбеева. Странная позиция проявилась в нарочитом молчании Лоскутова. Что-то мелкое, личное было в факте, который заметили его коллеги.

И все же Старбеев искал другого объяснения. Допускал, что Лоскутов не хотел обострять отношения. Пусть, мол, Старбеев продолжает дело по своему усмотрению. Ведь новый участок уже начал действовать. Старбеев мог бы принять подобный довод, но была серьезная помеха. Упреки в его адрес раздавались часто и прилюдно, а теперь подчеркнутое молчание. Все должно быть откровенно и честно. Давняя дружба давала для этого основания.

И Старбеев ясно вспомнил, как в первые месяцы директорства Лоскутова тот вызвал его в кабинет и, расхаживая вдоль массивного стола, предложил быть начальником механического цеха.

Положение на заводе таково, говорил Лоскутов, что ориентация на сборочные цехи как на главные звенья успеха производства ошибочна. Сердцевина предприятия — механические цехи. Первый и второй. В особенности первый. Его ритмичность и высокое качество определяют конечный результат выпуска изделия. Ставка на сборочные цехи, которые в последнюю неделю сдюжат, сладят, — явление порочное, вредное. Механический цех задает тон, ритм заводу. По нему определяется пульс производства. Жаль, что этого не понимало прежнее руководство. Лоскутов даже не назвал фамилию бывшего директора, словно не хотел задерживать ее в памяти.

— Внимательно приглядываясь к вам, — продолжал Лоскутов, — я думаю, не совершу ошибку, подписав приказ о вашем назначении. Вас явно недооценили. Несправедливо! Вам по плечу большее!

Голос Лоскутова звучал уверенно, и размеренные шаги как бы подтверждали правильность избранного им направления директорской деятельности.

Старбеев тогда заявил, что характер у него, мягко говоря, не сахар и в деле он требователен к себе и к людям. На что Лоскутов хитро ответил: у нас не кондитерская фабрика. А руководитель без характера — лапоть. Ясно? Так что самоотвод не проходит. Лоскутов молча походил по кабинету, а потом искренне добавил: «Мне ведь тоже класть свою голову на плаху не хочется».

С той поры прошло одиннадцать лет. От плахи Лоскутов свою голову уберег. Но другим пришлось поплатиться. Одни того заслужили, иные, не выдержав директорского натиска, без охоты покидали завод.

Многие годы Старбеева считали любимчиком Лоскутова, но вины он своей не видел, потому что держался достойно, не поддакивал. Дела в цехе пошли намного лучше, и Лоскутов был рад, что выдвинул Старбеева.

Главным поводом их размолвки стало выступление Старбеева на отчетно-выборном партийном собрании завода. Он критиковал Лоскутова за кабинетный метод руководства, за поток приказов, в которых повторялись одни и те же вопросы, не получившие надлежащего решения до сих пор. Старбеев напомнил, как часто срываются дни приема директора по личным вопросам. И был удивлен: для этого отведено всего лишь шесть часов в месяц.

При выборах в партком двадцать три коммуниста голосовали против Лоскутова.

Так «любимчик» оказался в опале. И затаенная обида Лоскутова обнажилась в истории с установкой «зубров».

В обеденный перерыв в конторку пришли Мягков и Латышев. Они пошушукались у двери, видимо, не успели договорить о чем-то. Вадим Латышев приблизился к столу и, боясь сбиться с мысли, выпалил:

— Нужного человека нашли. Надо брать. А то упустим.

Старбеев, глянув на Мягкова, понял по выражению его лица, что Вадим докладывает с его согласия, и тот деликатно отступил на второй план: пусть парень проявит чувство хозяина.

— Кого ж мы упустим? — поинтересовался Старбеев.

— Морозова!

— Кроме фамилии, что еще известно?

— Морозов… Танкист. Демобилизован. Вся грудь в значках отличника. Саша работал у нас. Кончил ПТУ. Фрезеровщик. После армии поступал в институт. Не получилось, — торопливо сообщал Вадим. — Встретились мы, поговорили. Я про себя рассказал и про наше дело. И вдруг Морозов говорит: «А меня в свой экипаж примете?»

— В экипаж… Так и сказал? — уточнил Старбеев.

— Факт. Соображает.

— Правильно соображает, — заметил Старбеев.

— Вы сразу уловили.

— А Мягков не уловил?

— Что вы! Юрий Васильевич поддержал. И к вам привел. Мол, докладывай сам. За рекомендацию будешь отвечать.

— Было такое, — улыбчиво сказал Мягков. — Я беседовал с Морозовым. Подходящий парень.

— А повидать его можно?

— Нужно! Он вам понравится, — горячился Вадим.

— Пусть приходит.

— А он здесь! — Вадим кивнул в сторону цеха.

— Все продумали, — заметил Старбеев. — Зови!

Вадим выскочил из конторки.

— Что скажешь, Юра?

— Не знаю, как дальше будет, а сейчас у Вадима праздник. «Я, — говорит, — все время думаю. Мне интересно. Не просто день прошел».

Вошли Вадим и Морозов.

Широкоплечий парень с открытым взглядом смоляных глаз протянул руку, представился:

— Морозов Александр Валентинович.

— Садитесь. Служили в танковых войсках?

— Так точно. Механик.

— Что вас привлекает в нашем деле?

Морозов задумался.

— Если сказать одним словом, то движение. — И он повторил: — Движение.

Старбееву понравился ответ, и ему захотелось услышать, как Морозов разовьет свою мысль. Спросил:

— Что вы вкладываете в это понятие?

— Свою жизнь.

— Точнее.

— Попытаюсь… Я танкист. Служил хорошо. Но честно говоря, больше всего любил тактические учения. Всегда была новая задача. Ее следовало решать, думать… Ваше дело тоже новое. Будут свои учения. Наверное, я не то говорю. Опять на двойку…

— Почему на двойку? — удивился Старбеев.

Морозов повел широкими плечами, затем продолжал:

— В десятом классе сочинение писали. Была тема: «Человек — это звучит гордо…» Я написал, что мысль Горького нельзя понимать однозначно. Лишь тот человек, кто наполнил свою жизнь полезным деянием, звучит гордо, а все остальные — нет. Ну, просто люди… И мне влепили двойку. На Горького, мол, замахнулся. А я и не замахивался. Сам думал…

Старбеев неожиданно рассмеялся и с нескрываемым удовольствием вглядывался в смущенное лицо Морозова.

— Стало быть, двойку влепили? — Старбеев покивал головой.

— Так точно!

— Я щедрый. Ставлю пятерку. За мысль. А вот за полезное деяние подождем. Кстати, учения начнутся завтра… И без передыха будут длиться долго.

— Ясно! — ответил Морозов.

— Берем в экипаж! — решительно заявил Мягков.

Вадим озорно подмигнул Морозову.

Старбеев с легкой душой подписал заявление Морозова и напомнил, что завтра с утра придет на участок и вместе будут пускать третий станок.

Хмурое настроение наконец покинуло Старбеева, и он незлобиво посмотрел на аппарат селекторной связи. И как-то неожиданно припомнил разговор с Мартыновой, когда просил ее встретиться с Мягковым.

Его раздумья оборвал стук в дверь.

Лоскутов распахнул дверь и с порожка поздоровался, но к столу не подошел. Старбеев поднялся, включил верхний свет и сразу уловил настороженную сдержанность директора, как всегда чисто выбритого. Лоскутов одевался просто, но с той мерой элегантности, которая придавала его облику черты аккуратности и мужского достоинства.

Долгая пауза, возникшая в конторке, была нужна Лоскутову, чтобы растворить в молчании свое недовольство и придать приходу особую значимость. В какой-то мере ему это удалось.

Старбеев не торопился начать разговор.

— Я все ждал, когда придешь потолковать. Но у тебя, Павел Петрович, для директора времени не хватает. Хорошо ли это? Как считаешь? — жестко спросил Лоскутов.

Старбеев понял, что Лоскутов пришел выяснить отношения, а не решать конкретный вопрос. Значит, приход его не случаен. Предвестником нынешней встречи, конечно, была оперативка, когда предупредительно вспыхнул красный огонек селекторной связи и вызывающе погас.

— Особых вопросов у меня нет. Зря беспокоить не люблю. У тебя и без меня забот хватает, — сказал Старбеев.

— Раньше все по-другому было. Беседовал. Беспокоил.

— Было, говоришь… А почему сплыло? Сам-то можешь ответить? Потревожь память.

— Для меня ответ простой. Чуть директор проявит власть, так Старбееву не по душе. Или твой цех на особом режиме? И ты неприкасаем?

— Теперь яснее… Стало быть, Старбеев неуправляем. Сам себе туз. Это не ответ, а отговорка. Я к твоей памяти обратился. Сам вспомнил, как раньше было. Почему не сохранил хорошее? Кто помешал? То хорошее на твоих дрожжах взошло… Сам все поломал. Вот в чем печаль. Было раньше с тобой интересно. Чуешь? Интересно! А теперь? Нет того Лоскутова. Возникла новая модель. Человек с функцией директора завода. Куда ж ты душу свою подевал? Не заметил, как перестал быть нужным, желанным. Вот в чем соль, Николай Иванович. А ты пришел права качать… Ишь ты, Старбеев неслухом стал. Будто на Старбеева нельзя найти управу. С твоим-то характером!

Лоскутов расхаживал по конторке. Временами приостанавливался, будто шаги ему мешали слушать или конторка показалась клеткой, откуда хотелось вырваться.

— Ты садись, разговор у нас долгим будет, — мягко сказал Старбеев.

— Говори, слушаю…

— Время само нас просвечивает, — продолжал Старбеев. — Могучий рентген. Укрыться от времени никто не может. Не властен! Бывает такое… Живет человек, работает, все будто ладком и покойно. И перестает он приглядываться к себе, не желает душевный комфорт нарушить. Опасная пора. Хуже холеры. И одна у него цель: себя утвердить, сохранить солидную бронзовелость, что покрыла его фигуру. Но жизнь строга. Все время экзаменует и, как водится, ставит суровые отметки. Сколько на моей памяти такого было! И тебе хватало примеров. К пятому десятку подбираешься… И тут все дело в позиции, которую занимает человек. По-моему, позиция тогда прочна, когда личная ответственность стоит впереди прав. Надо было устанавливать «зубры». Мне такое открылось, что лучшей академии не придумаешь. Мы оба руководители. В разных рангах. А формула одинакова для всех. Думаю, что есть три кита, на которых покоится авторитет руководителя. «Три эс»— так я прозвал китов. Сердце. Совесть. Самочувствие. Пришел ты на завод с горячим сердцем. Сердце крепило твою волю, и ты многого достиг. Но дальше произошло не лучшее. Ты стал рабом своей воли. Теперь о совести. Вроде бы она с сердцем в одной упряжке. Но у тебя сердце зажимает совесть, идет на сделку, мурыжит ее, родимую, семь раз на неделе. А во имя чего? Чтобы воля верх взяла! Власть! Самочувствие. Одно — твое, другое — самочувствие тех, кем ты руководишь. Значит, сердце и совесть непременно должны иметь свое подчинение главному — самочувствию людей. Иначе все пустое! Вот факты. Получили станки. Но уже на старте большой работы ты включаешь только волю. Тебе важно установить станки, доложить начальству. А совесть побоку, самочувствие людей — обойдется. Куда они денутся? Время предложило тебе честный, но трудный экзамен. А ты уклонился. Самовосторг помешал. Разве ты не знал всех проблем, что принесли на своем хоботе станки? Знал, может, не все, но знал. Но твоя воля отлилась в короткий приказ: установить! А через месяц, может, три начинать все с нуля. Разве можно так говорить — найдутся люди… Когда у каждого «зубра» должен стоять именно Петров, именно Сидоров. Ведь это их судьба, подчеркиваю, рабочая судьба должна была сложиться в их благо, в ясную перспективу нового поколения рабочего класса. Но тебе было удобнее, проще распорядиться безымянно, чохом, не отдав ни капельки души ни Петрову, ни Сидорову… Ты действовал как администратор. Ты стал суфлером, который подсказывал мне и другим лозунги об эре новой техники… Порой мне кажется, что ты просто забыл, что люди идут на завод строить свою жизнь. Допустимо ли, чтобы директорская воля затмила прекрасную цель… Прислушайся к времени. Настрой свое сердце, совесть, самочувствие на его волну… Я припомнил интересный факт. Когда решался вопрос о конструкции лунохода, возникла дискуссия… Какова же поверхность на Луне? Споры были большие, жаркие. Но не давали конкретного решения. И тогда Сергей Павлович Королев взял лист бумаги и решительно написал: «Луна — твердая». И поставил свою подпись. Я надеюсь, что ты понял меня. Только добавлю: у нас с тобой одинаковое положение. Нас могут снять. Мягковых и Латышевых никто снять не может.

Лоскутов резко расстегнул воротничок, опустил узел галстука и, шумно вздохнув, сел на крайний стул. Затем он вынул сигарету, но не закурил, а стал разминать ее, рассыпая на стол табак. Он поводил пальцем по светло-коричневой россыпи и уставился на Старбеева. Плотно сжал тонкие губы, и перекатывающиеся орешки желваков на скулах выдавали его волнение.

Он молчал долго. Вынул другую сигарету и опять не закурил, лишь оторвал фильтр и повертел меж пальцев. Наконец сказал:

— Неужели все так плохо? Скажи, Павел Петрович.

— Опасно, Николай Иванович…

Лоскутов болезненно сморщился.

— Ты уж сам оцени… — Старбеев подошел ближе. — Сейчас вижу: не сможешь. И не надо. Тебе лучше в своем кабинете подумать. Там твои права и обязанности. Там капитанский мостик.

— Три эс, говоришь… Самому страшно стало.

Лоскутов взъерошил волосы и сказал:

— Ты иди, Павел. Я посижу у тебя. Здесь еще звучат твои слова. Я послушаю их еще раз.

Старбеев медленно вышел из конторки и притворил скрипнувшую дверь.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Редактор газеты позвонил Мартыновой и попросил зайти. Она ждала этого вызова с трепетом новичка и обреченностью неудачницы. Ей показалось, что в голосе редактора прозвучали нотки недовольства. Треск, раздавшийся в трубке, усугубил тревожность короткого разговора.

Мартынова вошла в кабинет, все еще не справившись с дурным предчувствием, слыша толчки своего сердца.

Константин Сергеевич отложил верстку полосы, извлек из пухлой папки очерки Мартыновой и, чуть сощурив глаза, сказал:

— Прочитал. Даже два раза… Интересно. Вдумчиво, с яркой особинкой. Я бы сказал, с женской особинкой. И от этого у вас металл становится теплым. Будем печатать. — Редактор не любил однозначных оценок и всегда находил неожиданные оттенки своего отношения к прочитанному.

Мартынова сцепила пальцы рук, стараясь скрыть их непослушную дрожь.

— Первый очерк напечатаем в субботу, — сообщил Константин Сергеевич и завизировал материал.

Волнение не покидало Мартынову. Редактор изумленно заметил:

— А почему печаль в глазах? Я бы на вашем месте в пляс пустился…

Мартынова тихо призналась:

— Я очень долго шла к этому дню.

— В субботу увидите газету, и удача обнимет вас… Поезжайте на завод, поблагодарите Старбеева и Мягкова. Они основательно помогли вам. Заодно узнайте, ничего там не изменилось?

— Поняла.

Мартынова вышла из кабинета и обессиленно присела на диван, стоявший в приемной. Утирая слезинки, она по-детски открыто и счастливо бормотала: «…Остаюсь. Остаюсь…»

— Сколько всего повидал этот диван… — сочувственно произнесла моложавая секретарша. — Радость и провалы. Я здесь двадцать пять лет… Вчера Константин Сергеевич сказал: «У нашей студентки хорошее перо». Странно, почему он называет тебя студенткой… И еще добавил: «Мартынова любит людей, о которых пишет…» Ты не знаешь, Нина, этот Мягков женатый? Если жена прочтет очерки, она его полюбит еще больше. Мне понравилось.

— Спасибо!

— Тебе удаются мужские портреты. Я вижу твоих героев. Будто мои знакомые.

— Я пойду, Раиса Львовна.

— Иди погуляй. Мороз порумянит щеки. Ты бледная.

Выйдя на улицу, Мартынова подбежала к скверику, где они встречались с Мягковым. Надо ехать на завод, но она боялась проговориться. В субботу, когда выйдет газета, она подарит авторский экземпляр с надписью: «Юре Мягкову от Нины Мартыновой». «Может, это нескромно. Подумай! Но педь это правда. Я не лгу. Ни себе, ни ему…» Побродив по скверу, Мартынова направилась к автобусной остановке.

Было морозно, и невидимые холодные иглы прильнули к ее щекам.

Подошел автобус, и она села к заиндевелому окну с круглыми просветами: кто-то своим дыханием оттаивал стекло, чтобы увидеть просторы улицы.

Впервые за время пребывания в этом городе она разглядывала чужие дома и людей с чувством зреющей сродненности и близкой надежды. И вновь произносила решительное «остаюсь», как бы прося у города прощения за трудные дни, томившие тоскливым желанием рвануться на вокзал и уехать…

Она думала о минувшем, как припоминают пережитую тяжелую болезнь, стараясь сохранить в памяти только момент ухода из больницы, светлый час обретения своего завтра.

Автобус выехал на Пролетарский проспект. Водитель с дикторской интонацией произнес это название и объявил следующую остановку — площадь Труда, машиностроительный завод.

Когда Мартынова вошла в конторку Старбеева, он приветливым жестом пригласил ее сесть, продолжая спорить с кем-то по телефону.

— Справка из вытрезвителя не дубликат бюллетеня. Вы хотите быть добреньким. Нет, не поддержу! Категорически! Кому от этого польза? Заводу… Ах, Червонному! Порядок один для всех. Тем хуже, что у Червонного руки золотые. А вы стелетесь перед ним… Добренькая сопливость не способ спасти человека. Пусть коллектив решит. Без собрания или товарищеского суда любое решение будет безнравственным и неправомочным… Так и передайте!

Старбеев негодующе положил трубку.

— Здравствуйте, Нина Сергеевна. Славно, что вы пришли. А я уж подумал, забыли про нас.

— И совсем не забыла. Трудную задачку пришлось одолеть. А у вас какие новости?

— Разные. Есть хорошие. И плохих хватает. Слышали разговор? Червонный. Умелец. А душу водкой травит.

— На участке «зубров» нормально?

— Идет процесс. Он неоднозначен. Если к плохим новостям относиться аналитически, то и в них можно найти зерно истины. Ученые утверждают: отрицательный результат в эксперименте — это тоже результат… Мы на стадии активного эксперимента.

— Но в рамках действующего цеха. У вас план, — заметила Мартынова, желая понять практическую сторону дела.

— Резонно. Мы ведем разведку. Это усиливает значение экспериментальных разработок. Чем они удачнее, тем значительней притягательная сила.

— Реальный успех одного — пример для других.

— Именно.

— А как Мягков? Не разочаровался?

— Я полагаю, что вы, Нина Сергеевна, лучше осведомлены.

— В последнее время он стал осторожнее в разговорах со мной. Старается обойти эту тему.

— Щадит вас?

— Возможно, не хочет огорчать. Но я-то чувствую… Что-то с ним происходит.

— Когда вы заметили удрученное состояние? Можете припомнить?

— Мы встречались десять дней назад.

Старбеев заглянул в настольную записную книжку.

— Правильно. И у меня запись: «Скован. Замкнут». Все сходится.

— Вы говорили с ним?

— Беседовал… У таких людей, как Мягков, кризис проходит болезненно. И требуется особая чуткость. Чувство локтя.

Мартынова ощутила почти прямой упрек и, не сумев скрыть своей тревоги, сказала:

— Когда я все написала и прочла, то поняла… Не получилось. И оставила рукопись. Но где-то оставалась надежда. Ты можешь, ты должна. Откуда взялись силы? — Она пожала плечами. — Написала новое. Будут печатать. Редактору понравилось. Похвалил. Просил поблагодарить вас, сказал, что вы основательно помогли. Он это почувствовал.

— Приятно… А когда мы прочтем? Хорошо бы пораньше. Это помогло бы Мягкову укрепиться.

— На днях… — Она постучала по дереву. — Павел Петрович! Могу я задать контрольный вопрос? Для меня — контрольный. Вы убеждены, что Мягков преодолевает кризис?

— Уверен. Мне нельзя ошибиться. Охранную грамоту начальника цеха надо визировать каждый день. Проще кого-то винить, обижаться. Проявлять начальственный гнев. Мол, люди подвели… Такие-сякие… Бессмысленное занятие. Есть жизнь. Мы в ответе за все. В данном случае — я.

— Говорят, в Колтушах, где работал академик Павлов, на фронтоне главного корпуса есть надпись: «Наблюдательность и наблюдательность». Каковы ваши наблюдения? Что вам дает право говорить утвердительно? Посвятите меня в свои раздумья.

— Готов! Недавно здесь собралась бригада Мягкова. Пригласили меня. Обычно на важных совещаниях я веду живой протокол. Включаю магнитофон. Я записал их разговор. Хотите послушать?

— Очень. Документ всегда впечатляет.

Старбеев вынул из шкафа портативный магнитофон.

— Они знали, что будет запись?

— Конечно. — Старбеев нажал на клавишу. Послышался какой-то отдаленный разговор, затем возник голос Мягкова.

«Отец часто говорит: «Дерево смотри в плодах, человека в делах». Памятуя мудрый совет, я хочу рассказать, как мы трудимся, где промашку дали, что наболело и как нам жить дальше. Каждый из нас пришел к «зубрам» по своей воле. Значит, наша совесть — главный судья. Начну с себя. Стал я вашим бригадиром. Но не сразу все случилось. Долго маялся, ходил по ночам, как лунатик, и размышлял, а стоит ли за новое дело браться. По всему выходило — надо, оказывается. От добра добра не ищут… Ученого учить — только портить. И все в таком роде. Ходил мутный, сам не свой. Сам-то ладно, а вот Павлу Петровичу столько крови попортил, до сих пор покоя не нахожу от стыда. Все тогда казалось, что «зубр» подминает меня и про себя улыбается нахально… Вот какой я шустрый. Шесть операций запросто делаю, а твоя, Мягков, забота — подай заготовку и вовремя сними. И так было обидно променять свою честь на холуйскую службу, что все во мне кипело и криком отзывалось: «Не пойду!» Для лодыря такая работа — прямо находка. «Зубр» сам ему зарплату нащелкает… И в мыслях своих я копил только одно — отказывайся, Мягков. Не по тебе служба. Но на моем пути были два человека. Один здесь — Павел Петрович… Другого не знаете. Они вошли в мою душу с простым добрым словом. А я, дурак, только свое твердил — не пойду! Это долгий рассказ. Но я уж замахнулся, потому напомню главное. Сказали мне так: мы тебе счастья желаем. Но счастье твое своими руками добудь. Одолей «зубра»! Вступи в поединок. Пусть он тебе служит. И взыграла во мне гордость. Покажу свою удаль, перехитрю «зубра». У него шестеренки… Наверное, утомил вас?»

«Все Интересно и по делу. Говори».

— Это Морозов сказал, — пояснил Старбеев.

«Начал я работать. Вроде нормально. Прошла неделя. И вдруг чувствую — «зубр» берет свое. Сильный зверюга. Глазастый. Рукастый. В хандру меня вогнал. Стал мне свет не мил. Будто оглоблей шарахнули. Самочувствие дурное. Мать стазу заметила. Я пироги с маком люблю. Она печет, а я не притрагиваюсь. Шестнадцать дней прислуживал«зубру», хотел даже к врачу пойти, чтобы душевную неурядицу отогнать. Я понимал, что Павел Петрович видит мое дурное самочувствие. Однажды он сказал: «Все дети болеют корью. Вот и тебя прихватило. Потому как у нас колыбельный период. — И, подумав, добавил: — До полета человека в космос туда собачек запускали. У нас — другое. Человек сам должен преодолевать свою невесомость». Так все это было. И говорю про это, чтоб меж нами не блуждала неясность. Я от цели не отступлюсь».

Старбеев пристально следил за реакцией Мартыновой и про себя отметил: довольна.

«Сегодня у нас первый разговор. А надо регулярно встречаться. В определенный день недели. Не хочется называть это совещанием. Может, по-другому назовем. Допустим, так — «Настроение на завтра». Обсуждаем, решаем то, что обеспечивает рабочий настрой на будущий день».

«Годится! Принимаем!»

Старбеев подсказал:

— Вадим Латышев воскликнул.

«Пошли дальше. По какому праву «зубры» работают одну смену? Это ж курорт, а не производство! Надо укрупнить бригаду. По три человека в смену. Представляете, какую выработку дадим? До «зубров» шесть рабочих готовило одну деталь за тридцать дней. Теперь ее делает один оператор за десять дней. Втроем мы выпускаем девять деталей. Такая арифметика. Но она переходит в алгебру. Интенсивность нашего труда уменьшается, а у «зубра» — увеличивается. Он потеет, а не мы. Номенклатура деталей увеличивается. Нам уже сейчас добавили два наименования. Чтоб на голодном пайке не сидели. Предлагаю: поставить на участке два станка — фрезерный и строгальный. Тогда бригада сможет выполнять операции по широкому профилю. Как считаете, Павел Петрович?»

«Двумя руками голосую. По-хозяйски решаете. Ведь программисты с вами могут так рассчитать, что ряд операций на станках будет исключен из технологии».

Мартынова что-то записала в блокнот. Старбеев подсказал:

— Предложение сулит большую экономию.

«Мы пришли на голое место. Сейчас участок ожил. Должен отметить Вадима Латышева. Два вечера провел в технической библиотеке и принес свой хитрый чертеж вертикального стеллажа для хранения инструментов. Он уже действует. Теперь подходишь к стеллажу, и сразу видно, в каком гнезде нужный резец или сверло… Пришел к нам Морозов. Пригляделся и разумно решил: надо поставить тельфер. Пусть он тащит заготовку на станину. Очень многое можно сделать. Я к чему призываю себя и вас? Раз у нас есть резерв времени, то его надо пустить в дело. Чтоб лень отступала, монотонность исчезла, а голова была занята творческим трудом. Я посмотрел словарь Даля. Меня заинтересовало слово «порядок». Что оно означает? Читаю запись: «Порядок — совокупность предметов, стоящих поряду, рядом, рядком… не вразброс, не враскид, а один за другим… Последовательность в деле, заранее обдуманный ход и действия». Лучше не скажешь. Нам нужен порядок. Будет порядок — появится хорошее настроение. А чтобы видеть, какое у нас настроение, следует на участке повесить зеркало. У меня все…»

Старбеев выключил магнитофон. Блеснувшие глаза выдали его трудную радость.

В конторке стало тихо.

Мартынова завороженно смотрела на магнитофон, словно ждала, что Мягков снова заговорит, ей так этого хотелось.

Старбеев спросил:

— Я ответил на ваш контрольный вопрос?

Она встретила его добрый взгляд и с искренним волнением сказала:

— Я люблю его, Павел Петрович…

Порыв ветра распахнул форточку.

— Прекрасно! Нас подслушивает ветер. Но я сохраню ваше доверие. Я слушал Мягкова и, радуясь его делам, вспоминал вас. Двукрылое счастье надолго.

— Я сейчас плохая собеседница. Все слова улетучились… Спасибо.

Старбеев глянул на часы.

— Скоро смена кончается. Навестите друга.

— Я могу сказать, что слушала «живой протокол»?

— Конечно. И наш разговор не секретный.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Рабочий день Журин всегда начинал с коричневой папки, состарившейся от частого прикосновения рук и безутешных строк сложного поиска. И все же Журин бросал вызов неизвестности.

Были случаи, когда длившийся годами поиск участников войны замыкался на неудаче, но Журин вопреки добытой, казалось, неопровержимой информации продолжал действовать, отказавшись начисто от ранее использованных каналов розыска. И трижды достигал успеха.

Журин неустанно повторял: «Безнадежный ответ действителен лишь на один день. Завтра он утрачивает силу. Поиск — родной брат настойчивости и времени».

Протерев замшевым лоскутком очки, Журин стал читать новые письма. Лишь в одном из восьми посланий были счастливые строки — адрес фронтовика, которому следовало вручить орден Красной Звезды еще в 1942 году. Журин поблагодарил следопытов хабаровской школы, приславших добрую весть, и продолжил чтение.

В стопке писем был и ответ, касавшийся Хрупова. Пензенский военкомат сообщал, что рядовой Хрупов не проживает в городе и сведения, которыми располагает музей ошибочны.

Журин вынул из ящика стола скоросшиватель с надписью на серой обложке: «Хрупов». Красным карандашом поставил порядковый номер документа и, прикрепив страничку к обширной переписке, подумал: а какой же номер завершит это дело?

Временами Журин был готов открыть экспозицию «Почтовый ящик 1943 года» с пропусками в письме Старбеева. Молва об интересной находке разошлась уже по округе, а информация в областной газете усилила приток посетителей в музей, увы, разочарованных отсутствием обещанного стенда.

Но Журин не хотел нарушать договоренности со Старбеевым. К тому же ценность новой экспозиции ему представлялась в подробном рассказе о судьбе авторов писем сорок третьего.

Журин медленно перелистал бумаги, хранившиеся в скоросшивателе. Они были обидно однозначны: адрес Хрупова неизвестен. Надежда на получение достоверной справки из госпитального архива рухнула. При эвакуации из района угрозы автоколонна госпиталя была разбита вражескими бомбардировщиками.

Оставалась одна возможность: ждать ответа Главного управления кадров Министерства обороны. Надо было набраться терпения. Маленький шанс на успех еще давала работа методиста музея Окунева, который ведал разделом Отечественной войны. Он кропотливо изучал архив медицинской службы области.

Журин полагал, что этот канал поисков даст хотя бы наводящие данные и они приблизят положительный результат. Окунев обещал закончить работу в архиве через два-три дня.

Журин закрыл серую обложку скоросшивателя, но не убрал ее в ящик, а отчего-то уставился на размашистую надпись: «Хрупов».

Но пристальный взгляд не пробудил новых мыслей. И он, очинив карандаш потоньше, придвинул лист бумаги и стал писать его фамилию. Так иногда, задумавшись над текстом, он рисовал человечков или выводил первое подвернувшееся слово. На странице запестрело: Хрупов… Хрупов… И вдруг что-то привлекло его внимание. Он пригляделся к написанному. В двух начертаниях фамилии буква «п» оказалась буквой «н». Верхняя черточка была чуточку опущена, и поэтому фамилия преобразилась. Возник Хрунов. Журин не сразу осмыслил происшедшее. И продолжал писать. Но в какое-то мгновение его озарила возможная разгадка: «А что, если?.. Писарь части, госпиталя вполне мог написать фамилию так же, как я… И тогда крохотная черточка прекращала существование Хрупова. А в документации появился его двойник — Хрунов. И никому не придет в голову, что произошла описка».

При всей вероятности такого житейского случая, Журин понимал, что установить ошибку будет не менее сложно, чем все, что проделано до сих пор.

Через два дня в кабинет Журина вошел Окунев. По выражению его лица никогда нельзя было определить, в каком он пребывает настроении. Ровное, застывшее спокойствие лица изредка нарушалось вялой мимикой. У левого виска розовел след ожога, он тянулся к затылку и дальше скрывался за воротом темно-синей сорочки. То была отметина пылавшего танка, и он, командир, покинул его последним.

— Какие вести? Что в архиве?

— Небольшой проблеск, — деловито сообщил Окунев.

— Неужели?

— В картотеке есть данные о группе военврачей нескольких госпиталей, которые были дислоцированы на этом участке фронта. В списке значится хирург, профессор Поленов Алексей Архипович. В сорок третьем году он был в районе, который интересует нас. Обратите внимание… Старбеев точно обозначил место. Возможно, Хрупов попал именно в этот госпиталь. Но я исключаю предположение, что его оперировал Поленов. Отвожу также и факт их знакомства. Короче, исключаю все версии, кроме одной: Поленов знает, куда были отправлены раненые.

— Логично, — согласился Журин.

— Вот адрес профессора. — Он положил листочек на стол и добавил: — Уверен, что его информация приблизит нас к пункту, от которого потянется ниточка нового поиска. Как говорится, курочка по зернышку клюет…

— Ну что ж! Утешим себя подобием мудрости… А как же быть со стендом? Такая находка, и не можем использовать, — посетовал Журин.

— Есть другое решение…

— Какое?

— Мы почему-то во главу угла поставили Старбеева.

— Не почему-то, — перебил Журин. — Старбеев пока единственный из адресатов, который нам известен.

— Позвольте… Почтовый ящик и письма существуют. Находка сама по себе представляет огромный интерес. Давайте ее обнародуем. А по мере поступления новых материалов будем обогащать экспозицию.

— Я обещал Старбееву.

— Знаю. Пока мы дадим фотокопию только лицевой стороны солдатского треугольника. Я понимаю ваше чувство. Встреча с ветеранами вам дорога…

— Дайте мне денек на раздумья, — сказал Журин и, вглядываясь в лицо Окунева, вдруг сказал: — Странно получилось… Мы разыскиваем ветеранов по всей стране. А в своем доме непростительно близоруки. Вина тут прежде всего моя. Вы доблестно воевали. Возрождали наш город, строили его. А в музее про вас ни строчки. Дмитрий Дмитрич, настоятельно прошу вас, предлагаю… Принесите несколько фотографий военных лет. Текст я сам напишу. Сделайте это, пожалуйста, в ближайшие дни…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Пятница — день особый, какой-то легкий и для всех желанный. Есть в последнем дне рабочей недели что-то личное, обещающее смену будней праздничным, необычным, словно вы стоите на пороге удивительных житейских открытий.

У Захара Денисовича Червонного нынче не было такого ожидания — у него все дни теперь похожи один на другой, как зубцы шестеренок. Ранее неведомая, щемящая тревога томила его, вызывала унылое настроение.

В час обеда Червонный, перекусив на скорую руку, смолил папиросу в курилке.

Вскоре появился Вадим Латышев и сел рядом с Червонным. Он знал его, жили они в одном заводском доме.

— Привет, Захар Денисыч, — закурив, весело поздоровался Вадим.

— Здоров, — сухо ответил он.

— Грустный у вас портрет.

— Размышляю.

— Вроде бы поздно размышлять. Поезд ушел, — с легким озорством сказал Вадим, положив ногу на ногу.

— И куда же, в какую сторону подался поезд, бляха медная?

— А вы не догадываетесь? — покачав носком тупоносого ботинка, спросил Вадим.

— На что намекаешь?

— Рассуждаю… Элементарно.

Червонный задумчиво поводил большим пальцем по нижней припухлой губе. Он уже давно ожидал, пусть смутно и в меру своего соображения, что вот именно такие обидные слова он от кого-то услышит. Но от вчерашнего пэтэушника — это уже было слишком… «Не лезь в бутылку, — успокоил себя Червонный, — дай покуражиться желторотику».

— Так вот, дядя Захар…

— Я не дядя тебе, бляха медная.

— Забыли, наверное. Раньше я вас так называл, — беззаботно ответил Вадим. — Прошу прощения.

— Раньше, раньше, — зло отозвался Червонный. — Хорошо язык подвешен. Ишь ты, дурацкий поезд придумал. Хохмач!

И все же Червонный почему-то терялся перед молодым Латышевым, как когда-то робел перед его отцом, Петром Николаевичем. От них веяло твердостью и ясным порядком.

— Так что там с поездом? Договаривай присказку.

Вадим быстро достал газету из кармана, развернул ее и прочитал строки, отмеченные на полях карандашом:

— «Внедрение станков с числовым программным управлением дает возможность высвободить самую дефицитную категорию рабочих — пятого, шестого разряда…» Вот он, поезд…

— У меня, между прочим, высший… — заметил Червонный.

— Это несущественно, Захар Денисыч. У меня — третий, а я на «зубре» вашу работу запросто делаю. Потому что программисты — люди ученые и «зубру» классно фаршируют мозги. — И не без гордости добавил: — Теперь сложные операции в цехе на наш участок передадут.

— А я что же? — вспыхнул Червонный. — На подхвате у вас, бляха медная? Больно тороплив… Сам-то вроде прислуги при барыне.

— Вы чудак, Захар Денисыч, — искренне захохотал Вадим, вставая со скамьи и пряча газету. — Пусть по-вашему — прислуга, а через полгода…

Червонный прервал его:

— Король.

— Проще. Оператор Латышев. Звучит! — И он ушел из курилки, исчез, как порыв ветра.

— Мне бы твои заботы, — грустно процедил Червонный и пошел в цех: обед заканчивался. Но успокоиться он не мог.

С тяжелым чувством Червонный отработал смену и впервые не составил приятелям компании и не пошел в пивной бар, так нелепо соседствовавший с заводом.

Ночью Червонный проснулся от гнетущего огорчения. Он тихо дышал, стараясь не разбудить Анну, которая лежала, повернувшись к нему спиной, обвязанной шерстяным платком, — весь вечер она жаловалась на неутихающую боль в пояснице. И с милосердной досадой подумал: столько времени мучается любимая Аннушка, почему же врачи не могут помочь ей? Какая хворь затаилась и не дает спокойных дней?

Червонный знал, что не сможет осилить беспощадное смятение и не уснет до утра. Больше всего возмущался словами Вадима Латышева. Он дотошно вспоминал присказку про поезд и вдруг с какой-то неожиданной ясностью, проступившей сквозь ночной мрак, вспомнил, как Березняк подошел к нему и предупредил, что в понедельник Червонный получит наряд на большую партию деталей, без которых остановится сборка. Березняк просил подготовиться и вручил ему чертеж. При этом он говорил про его умелые руки, которые обеспечат выполнение задания.

Червонный никак не мог осмыслить обидные слова Вадима Латышева. За что же этот юнец плюнул ему в душу?

Он неслышно встал и, не найдя в темноте тапочек, босиком прошел в столовую. Здесь шторы не были закрыты и лунный свет освещал комнату, которая показалась ему чужой. Луна отражалась в зеркале, как на картине или в глади спокойной реки.

Был слышен стук старого будильника, и этот металлический однообразный звук отчего-то напугал Червонного. Словно он отсчитывал не время муторной ночи, а дьявольски старался разбередить его душу. И тогда Червонный, стащив со стола скатерть, со злостью укутал в нее будильник и положил на диван. Стук угас.

Наступила тишина, и комната с холодным лунным светом напомнила ему больничную палату, где в прошлом году долго пролежала Анна.

Червонный подошел к тумбочке и вынул пухлую папку. Он развязал рыжие тесемки, открыл ее и начал вынимать Почетные грамоты, укладывая их на стол.

За долгие годы их собралось много. Они были разного формата, цвета и даже разной плотности бумаги. Но всегда, собирая грамоты в эту папку, Червонный понимал и чувствовал, что это сама его жизнь.

Неужели эта жизнь так странно оборвалась, бляха медная… Червонный не знал, что слезы показались в его глазах. Он, охваченный дурманом своей печали, даже не сознавал, что сейчас совершает. Враз похолодевшими руками он начал рвать грамоты. И когда последняя оказалась разорванной, он без робости и сожаления сказал:

— Вот так, Захар… Все!

С каким-то бессмысленным облегчением, будто сбросил непосильный груз со своих плеч, он вернулся в спальню и лег в постель.

— Ты что не спишь? — спросонья, не поворачиваясь, спросила Анна.

— Побродил немного… Сейчас усну… — глухо ответил Червонный.

Утром Анна увидела на столе груду порванных грамот, она, ничего не сказав мужу, собрала все обрывки в коробку из-под туфель и, с трудом поднявшись со стула, подошла к шкафу, отворила створку дверцы и спрятала коробку.

Анна почувствовала гнетущую зябкость, заколотилось сердце, и мучительное предчувствие недоброго, необъяснимого повергло ее в уныние и испуг.

В субботний вечер Червонный ни разу не включил телевизор. Анна понимала, что муж чем-то очень расстроен, а если уж телевизор не смотрит, значит, беда серьезная.

— Что с тобой, Захар? — робко спросила она. — Я и так вся извелась.

— Вижу, Аннушка, вижу.

— Не отступает моя боль. Теперь ты добавляешь.

— К врачу надо, к врачу. — Он тяжело вздохнул. — Может, в Москву тебя отвезти? Там определят… Что и как… Одна ты у меня. Одна. А я вот… — И сразу осекся, стиснул зубы.

— Опять молчишь.

— А что говорить, Аннушка? Ходят по заводу всякие, словами бросаются, бляха медная.

— Чего хотят-то? Ты свой кусок хлеба ешь, на чужое не заришься…

— Мешаю я им, соплякам, недомеркам. Латышевский отпрыск сплеча рубит. Мол, ваш поезд ушел… — Он посмотрел на свои руки и, сжав их в кулаки, с нахлынувшей силой уверенности заявил: — Нас не одолеют.

— Из-за чего травишь себя, убиваешься? Грамоты зачем порвал?

— Зачем… зачем? Не будем! Ясно!

— Значит, не будем, Червонец, — с распаленной обидой сказала Анна, назвав его по прозвищу, которое придумала давно, еще до свадьбы.

— Ладно! Доживем до понедельника. Я им покажу, чей поезд ушел.

Когда в понедельник сели завтракать, Червонный принес на кухню телефон.

— Убери. Мне сковородку с оладьями ставить некуда.

— Нужен, Аннушка, — негромко ответил Червонный и, бодрясь, улыбнулся, но улыбка вышла дерзкая, вызывающая. Так никогда не улыбался он.

Завтракал Червонный медленно, словно сегодня был выходной, и все посматривал на телефон.

— Поторапливайся, время — напомнила Анна.

— Успею, — многозначительно ответил он.

— Ты на часы посмотри… — И снова пожаловалась на боль в пояснице, потому что Червонный ничего не ответил ей.

А что он мог ей ответить? Да и мог ли? Конечно, мог. Но Червонному было стыдно признаться жене, что он задумал. Его план был прост и жесток. Сегодня утром к его станку подвезут заготовки деталей, о которых предупредил Березняк. Их ждет сборочный цех. Подвезут и уложат рядком. А кто работать будет? Где Червонный? Где?! Найдите Червонца! И вот тут позвонят ему — что случилось, мол, Захар Денисович? Да вот, занемог, бляха медная, скажет он. А ему в ответ: сейчас за вами машину пошлем и обратно с работы увезем. Выручай, Захар Денисыч. План горит. Выручай! Ладно, бляха медная, скажет тогда он, посылайте тачку.

И от мыслей своих он стал успокаиваться, почувствовал, как слабость покидает его душу и желанное отмщение желторотику сбудется полной мерой.

Червонный поглядывал на часы, пристально следя за минутной стрелкой, но телефон молчал. Он снял трубку, проверил. Был сигнал, все нормально. И снова ждал. Прошел час, а телефон предательски молчал. Он понял, что происходит нечто иное, непредвиденное, не вошедшее в его план. И заволновался. Прошло еще полчаса. Стало ясно: ждать бесполезно.

И он стал собираться на работу, ощущая, как распаляется в нем гнев. Опять просчитался. А он-то, хмырь болотный, распустил слюни, размечтался — машину ему директорскую…

Когда Червонный вошел в цех, который он мог обойти с закрытыми глазами и ни разу не оступиться, он еще издали заметил, что у его станка не было заготовок. Ни с кем не здороваясь, Червонный торопливым шагом метнулся в конторку, рванул дверь и обиженно воскликнул:

— Опять стою!

Березняк глянул на часы и спросил:

— И давно?

— Опоздал малость. Нужное дело было, Леонид Сергеич. В субботку отработаю. Где ж заготовки, бляха медная? Когда подвезут?

— Привезли. На участок Мягкова.

Червонный протестующе взмахнул рукой и шумно выдохнул.

— Чего же «зубрам» стоять? Правильно решил Старбеев, — заключил Березняк.

Червонному показалось, что он оглох. Потому что сразу исчез грохот станков, пропали все шумы и звуки. И он стоял беспомощный, с покрасневшим от злости лицом и не слышал, как Березняк отчитывал его за опоздание.

Когда он вышел из конторки, уже погасли лампы рабочих мест. Наступило время обеденного перерыва.

Червонный подошел к фонтанчику, склонил голову к струйке и долго жадно пил, но не смог охладить противный жар, томивший душу.

Он одиноко побродил по цеху, миновал пролет, где был его станок. И, словно заблудившийся путник, потоптался на незнакомой развилке, направился в конец цеха. Что-то тянуло его туда. Ноги Червонного плохо слушались, словно подметки башмаков были из литого чугуна.

Но он упрямо шел и, только заметив зеленую ограду, понял, что его влечет участок, где высились «зубры».

Он распахнул дверь и увидел их. Вокруг было пусто. Червонный вороватым, испуганным взглядом посмотрел на грозных соперников и, чувствуя пустоту и холод в груди, подошел к шкафу логики. Какую-то долю секунды он постоял онемело. И вдруг от бессилия и отчаяния протянул руку к сектору, где расположились рычажки коррекции, и тут же отдернул ее, как от пламени сварочной горелки. Пальцы не дрожали, но он ощущал их какими-то вялыми, чужими. «Зачем же я это делаю? Зачем?.. Ради чего?» И он безответно услышал другое, подбадривающее: «Давай, давай!» Ему казалось, что он говорит вслух эти слова, но они только пронеслись в его мозгу. И тогда Червонный снова поднял руку и беспамятно тронул какой-то рычажок и сдвинул его.

И в одно мгновение попятился, затем резко повернулся и выбежал с участка.

Злость, обида улетучились, будто и не было их вовсе, а на смену им уже накатывалось отчаяние, страх и смятенное удивление: неужели он смог так поступить?

Когда через полчаса Червонный открывал ключом замок своей квартиры, Вадим Латышев вернулся из столовой и нажал темно-синюю кнопку «пуск».

Агрегат ожил. Но сразу же послышался резкий скрежет, непонятный, ломкий металлический хруст.

Латышев бросился к пульту и нажал красную кнопку «стоп».

Мягков осмотрел испорченную заготовку, сверил положение крючка коррекции с записью в журнале заданного режима, молча заторопился к Старбееву.

Когда они пришли на участок, Латышев сказал:

— Вот какая беда…

Старбеев поглядел заготовку, тронув рукой кромку искореженного отверстия, подошел к шкафу логики. И только теперь с тревожным сомнением сдержанно спросил:

— Кто-либо подходил к вам?

— Нет, — решительно ответил Мягков. — Но коррекция нарушена. Утром проверял, все соответствовало. Не понимаю: как это случилось?..

— Продолжайте работу. Потом поговорим, — скупо ответил Старбеев и ушел в конторку.

Ему очень хотелось побыть одному, поразмышлять о случившемся. Но, как назло, часто звонил телефон, и он просил всех позвонить через час. Важные дела.

Старбеев сразу принял первую версию. «Это не случайная авария, не результат ошибки. Авария преднамеренная. Халатность следует исключить, — рассуждал он, стараясь придать анализу плавное течение мыслей. Хотя остановил себя вопросом: — Чей «зубр»? Латышева. Веселый, с нерастраченной энергией юный бес, но в работе предельно собран и хорошо чувствует технику. У него ошибки быть не может. К тому же Мягков проверил установку режима… Так… Кто же мог это сделать? Допустим, некий… некий Вредов. Зачем ему это было нужно? Погоди, вопрос преждевременный. Итак, Вредов. Он знал режим работы ЧПУ и подготовил аварию «зубра» вполне квалифицированно. Ведь в четырех шагах от станка не усмотришь изменение коррекции. Значит, Вредов — заводской человек. Скорее даже цеховой. Один ли он был или вдвоем? Думается, один. Такие подлости совершаются в одиночку. Как бы я измордовал его… Стоп, Старбеев, не дергайся. Разматывай дальше. Когда это случилось? В обеденный перерыв. В цеху пусто. Теперь самое время ответить на вопрос, зачем Вредову нужна эта авария? Второе неизвестное… Если Вредов решился на такой шаг, то у него есть несколько поводов. Хотел кому-то нагадить, отомстить, бросить вызов, напугать… Если узнаю, кто этот Вредов, — ему несдобровать. Опять дергаешься. Остынь. Ищи причину. А что, если не Вредов, а какой-то человек случайно коснулся рычажка, не дав себе труда подумать о последствиях своего любопытства. Нет, нет, я ухожу в сторону…»

Старбеев вышел из-за стола, походил по конторке. Он вспомнил детективные фильмы, где фиксируют отпечатки пальцев… Но теперь уже поздно. Сколько рук касалось рычажка. Старбеев с горькой усмешкой подумал, что даже плохонький следователь уголовного розыска из него не получится.

И все же внутреннее чутье, его житейский опыт подсказывали ему главное — кто-то с расчетом подстроил аварию. Вредов… Кто стоит за тобой?

Старбеев пошел на участок Мягкова. Надо прикрыть надежной дверцей сектор рычажков коррекции. Так будет спокойней.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

В семь утра Лоскутов вышел из дома.

Долгая темень ночи нехотя разряжалась сероватой пеленой наступающего утра. С юных лет Лоскутов любил вглядываться в безмолвную схватку неба, дивясь извечному ходу рождения рассвета — предвестнику нового дня, который продолжит поток времени, станет частицей и его жизни.

С годами в раздумье врывался жгучий вопрос: а сколько же частиц уготовила судьба ему? Но безнадежно меркла безответная загадка природы.

У подъезда стояла директорская «Волга». Умытая, она поблескивала черным глянцем под желтоватым светом уличного фонаря.

Молодцеватый шофер Василий, увидев Лоскутова, облил лучами фар заснеженную мостовую и включил мотор.

Доехав до Пролетарского проспекта, Лоскутов неожиданно сказал:

— Я по морозцу пройдусь. Езжай!

В последнее время Василий замечал, как Лоскутов часто хмурился, был молчалив. И подумал, что внезапная тихость Лоскутова от болезни, но тут же вспомнил: ведь ни разу не ездили в поликлинику.

Поглядев на удалявшуюся фигуру Лоскутова, он все же медленно поехал за ним, мало ли что бывает, и, только миновав площадь Труда, свернул к заводу.

Лоскутов вошел в кабинет, снял пальто, лохматую шапку и отчего-то уселся на крайний стул возле двери. С внезапным чувством странного состояния он огляделся, будто попал сюда в первый раз. Он легко поддался смутному ощущению беспокойства.

Лоскутов смотрел на массивное кресло, письменный стол, где лежало много бумаг и шариковая ручка, бликовавшая хромированной округлостью. Затем уставился на пульт селекторной связи, еще безголосый, ожидавший, когда хозяин нажмет черный рычажок.

Больше всего Лоскутова занимало пустое кресло. Он мысленно усаживал себя на темно-синее сиденье, но ему привиделся какой-то другой человек, и память отказывалась подсказать, кто этот незнакомец, а может, хитрила и предлагала черты, не вызывавшие одобрения.

Усадить себя в кресло он так и не смог. Лоскутов вздохнул, сожалея, что затеял наивную игру воображения. И раздраженно посетовал: зачем понадобился этот спектакль? Поздно репетировать роль директора.

Лоскутов продолжал сидеть на стуле возле двери. Что-то его удерживало на этом месте, побуждало к разговору с немым креслом, в котором он просидел одиннадцать лет.

Лоскутов зябко поежился, силясь понять, что происходит с ним.

Наконец память, сжалившись, подсказала прочитанную когда-то мысль: давайте отойдем и поглядим, как мы сидим. Но ясность мудрого совета была простой лишь на первый взгляд. Чтобы посмотреть на себя со стороны, нужна была отвага мысли и сердца. Как часто люди смотрят, но, увы, мало видят.

Тот день, когда Лоскутов просидел до позднего вечера в конторке Старбеева, подвел резкую черту в жизни директора.

Поначалу Лоскутов старался отвергнуть все сказанное Старбеевым, считал, что обвинения несправедливы, субъективны. «Да, — говорил он, — Старбеев ошибается. А если бы я услышал иную правду, сладкую, хвалебную… Тогда бы я не усомнился, не стал ломать копья. По-видимому, так… Определенно бы принял как должное».

Он резко встал, подошел к столу, тронул ладонью спинку кресла, словно искал с ним примирения. И стало стыдно за свою слабость, которой он позволил распоряжаться собственной честью. Надо же наконец сказать всю правду самому себе.

Лоскутов сел в кресло, придвинул папку с грифом «на подпись» и несколько раз произнес: «Директор завода, директор завода…» Он с чуткой тревогой прислушался к этим словам. Ему очень хотелось, чтобы рядом с ними стояла его фамилия: Лоскутов.

Он посмотрел на часы, включил селектор. Вспыхнувший зеленый огонек подтвердил готовность общей связи. Он поздоровался, не заметив, как мягко изменилась тональность голоса, и фразы выстраивались медленно, словно он выверял каждое слово.

— Вниманию всех! С завтрашнего дня устанавливается новый порядок приема по личным вопросам. Прием будет проходить в цехах три раза в неделю. В механическом, инструментальном, сборочном и экспериментальном. Время приема: с четырех до шести в кабинетах начальников цехов. Прошу широко оповестить все коллективы. У меня все. Есть неотложные вопросы? Нет. Заканчиваем. Желаю успешного труда.

Лоскутов не ожидал, что ему тут же позвонит Старбеев.

Голос его звучал дружелюбно:

— Николай Иванович! А мне куда деваться, когда ты мою конторку займешь?

— Сиди в моем кабинете. Устраивает? — повеселев, ответил Лоскутов.

— Где-нибудь приткнусь… Хорошее дело задумал. Будь здоров!

«Старбеев… Старбеев… Ишь какой! Подбадривает. Ну что ж, и такой сигнал приятен».

Вошла секретарша, доложила о приходе Мартыновой.

Лоскутов в сердцах огорчился, но, вспомнив, что уже дважды переносил встречу, отказать не смог.

Мартынова приветливо поздоровалась, приметив сдержанную растерянность Николая Ивановича.

— Кажется, я опять не вовремя, — сказала она.

— Вы пришли в назначенный час. — Лоскутов вышел из-за стола и, преодолев холодок напряжения, смиренно сказал: — Слушаю.

— Вы, конечно, знакомы с публикациями в нашей газете. Редакция намерена продолжить рассказ о заводе.

Лоскутов многозначительно покивал и скорее для себя повторил:

— Намерена…

— Да. Меня интересует фигура директора…

— Стало быть, Лоскутова… — Он задумался. Разом остановившийся взгляд, казалось, был обращен в глубь души.

Мартынова, не пытаясь предугадать ответ директора, молчаливо выжидала его долгую паузу.

Лоскутов вскинул голову и, словно отважившись на какой-то решительный шаг, сказал:

— Нина Сергеевна, бывают дни, когда хирурги стараются не оперировать. Знают, что их состояние не обеспечит нормальной работы. Простите, но я сегодня ограниченно годный… А разговор у нас серьезный.

— Тогда встретимся в другой раз.

— Так будет лучше, — машинально ответил Лоскутов.

— Когда же?

— Не торопитесь… Судя по вашим очеркам, вы человек очень эмоциональный. Это не упрек. Я думаю, в этом определенная сила вашей профессии. Но в данном случае прошу вас: воздержитесь от продолжения.

Взгляд Мартыновой потускнел.

— Вас удивила моя просьба?

— Я надеялась. Вы меня озадачили.

— И себя тоже. Так случилось, — без раздражения ответил Лоскутов.

— Николай Иванович, будьте щедрее… Журналистская судьба не так часто жалует нас откровениями. Что вас привело к столь необычной просьбе… Пройдет день-два, и, возможно, вы забудете про аргумент хирургов.

— Щедрость здесь ни при чем. Поверьте. Я не кокетничаю.

— Верю. И я не хочу вымаливать снисхождения… Но даже для будущей работы наша беседа будет иметь большое значение.

— Постарайтесь понять меня правильно. Это очень личное. Я серьезно оценил выступление газеты. И не потому, что там пощипали директора. Суть в другом. Как быть мне, директору завода, который пришел к выводу: не все у нас благополучно. И в этом повинен я. Сказать-то легко, а решиться на такое, сами понимаете… Но я отважился. Этому помог разговор с одним достойным человеком. Понимаю, что и ему было нелегко говорить мне горькие слова.

И вот я ищу в себе мужество… Редакция намерена продолжить публикацию очерков о заводе. Это может ублажить директорское самолюбие. — Он вышел из-за стола, подумал о Старбееве. — Но у вас есть право воспользоваться сегодняшней нашей беседой и напечатать критическую статью под сенсационным заголовком. «Семь бед директора Лоскутова».

— Это злая шутка, Николай Иванович, — с ноткой обиды сказала Мартынова.

— В моем положении лучше не шутить. Простите. — И настойчиво добавил: — Уважьте мою просьбу.

— Когда шла к вам, мне еще не удалось четко сформулировать замысел нового очерка. Но я знала, что буду касаться проблемы руководителя предприятия. У этой проблемы много аспектов. Парадоксально! Сейчас возник интересный ракурс темы. Рассказать о директоре в момент трудного поиска второго дыхания.

— Вы все облекли в литературную форму. У меня проще. Лоскутов хочет остаться директором.

— Завидное откровение… Какой же срок потребуется?

— Не будем загадывать. Я прикрыт отчетными данными. Процентами выполнения плана. Поэтому могу сказать: через неделю, две — готов! Я же замахнулся на большее. Трудное. Мало сломить себя. Надо, чтобы энергия слома послужила новым делам. Это сложный процесс. Но прежде всего психологически.

— Смелый эксперимент, — сказала Мартынова.

— Игра самолюбия в таком деле губительна. Можешь — докажи!

— Чувствую, вас очень разозлила беседа, о которой вы говорили.

— Сперва я был оглушен. Теперь сердит на себя. Но не повержен.

— Хотел ли того ваш собеседник?

— Как посмотреть. На что способна твоя совесть.

— И все-таки?

— Я думаю, он желал помочь. Ведь все лекарства горькие. Трудности и неудачи всегда сопутствуют большому делу. Я стремился к успеху. Какой же директор хочет быть плохим. Смешно… Но наступает время, когда печаль и чувство своей вины заставляют забыть про добытые проценты и спросить себя: а что же произошло с твоей душой, все ли нравственно в твоих поступках, мыслях? Каким ты стал? Одиннадцать лет я сижу в этом кабинете. У меня солидная энергия руководителя.

— Теперь вы озабочены энергией духа?

— Об этом говорил мой собеседник. Самое важное то, что мои просчеты были его болью. Только честный, сильный человек мог говорить так открыто. А как часто мне приходилось держаться за щит своей непогрешимости и, не заглянув в свою душу, не дав своей совести дышать свободно, трубить обволакивающие отговорки: «так надо», «иначе нельзя», «требует дело». Мой собеседник не мог ужиться с тем, что порой исходило от меня, директора Лоскутова. Видите, как замкнулся круг. Вот что побудило просить вас… Время неумолимо. Хочу сладить с ним. Не знаю, смог ли я толком рассказать, о чем думаю, к чему стремлюсь. Дело покажет. Вы интересно пишете. Не лезете в душу читателя с арифметической отмычкой. Исследуете человека среди людей. Теперь и я, грешный, попал на кончик вашего пера.

— Я уже начала писать. Мне нужны подробности, факты для анализа. Расскажите две-три истории, связанные с вами, которые вызвали конфликтную ситуацию между вами и работниками завода.

Лоскутов вскинул голову, махнул рукой:

— Упростим! Вас интересуют случаи, когда не прав был я?

— Верно.

— Хитрая память старается не коллекционировать такое. Но совесть собирает их дотошно. В данном случае я адресуюсь к ней. Но, честно говоря, я устал… Давайте поговорим в другой раз… Об одном прошу… Не сочтите наш разговор как мольбу о пощаде…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Старбеевы пригласили на обед гостей. Мягкова и Мартынову. Учуяв приятные запахи, Павел Петрович вошел в кухню, сказал:

— Колдуешь?

— Ничего особенного, — скромничала Валентина. — Как всегда.

— Все конфорки кастрюлями уставила… Чем-либо помочь?

— Управлюсь.

Поглядев на улыбчивое лицо мужа, Валентина поняла, что ждет он гостей с радостным чувством. Зря, конечно, во время прогулки резко обронила про смотрины, сейчас пожалела об этом. Видно, Мягков и Мартынова стали для него близкими. Не так легко и просто он сходится с людьми. И неожиданно спросила:

— А сколько лет Мартыновой?

— Кажется, двадцать четыре… Ревнуешь? — насмешливо ответил Старбеев.

— Радуюсь, что тебя к молодым тянет. У болящего другие заботы.

— Тонко подмечаешь. Психолог.

— Мне-то положено. Годы мои такие. А вот откуда у Мартыновой чутье на людей, поражаюсь. Как она в тебе точно разобралась, ума не приложу. Будто с моих слов все писала. — Валентина взяла с полки газеты с очерками Мартыновой «Осеннее интервью». — Ну как она могла за короткое время отыскать в тебе очень личное, даже сокровенное? Что любишь размышлять в одиночестве… С женой споришь молча… И еще такое… — Она поискала глазами строчки. — Вот! «Быстро улавливает неискренность в тоне другого… Волевой, но есть срывы, особенно если говорит с женщиной… Осторожность, осмотрительность в отношениях. В основе натура доверчивая… Отговорить себя от того, на что решился, дает трудно». И еще: «Чувствует себя «не по себе», оставляя что-либо недоделанным». Все верно, Павлуша. Не знаю, какая жизнь была у Мартыновой, но чувствует мое сердце — на чем-то обожглась. Потому и взгляд острый, приметливый.

— Допустим, обожглась… Возможно. Но душа ведь не озлобилась. С каким пристальным интересом пишет про Мягкова. Смело разминает неподатливый материал, прорывается к его нравственной сути, не обходит сложные, противоречивые узлы… Значит, понимает, что ворота закрываются изнутри. И вот распахнула. Значит, талант! И это уже видно в первых очерках, а будет еще три. Вроде бы все знаю, как у нас с «зубрами» происходило. А читаю — и волнуюсь.

— Ты хоть сейчас не горячись… Сходи, Павлуша, за хлебом и торт купи.

— Пойду… Сколько звонков было. Поздравляли. Чего скрывать, приятно… А ты знаешь, Валюша, что больше всего радует? Еще два человека обрели счастье. Мягков и Мартынова. У обоих премьера. На самой трудной сцене — в жизни.

Валентина посмотрела на часы.

— Полтора часа осталось. Иди.

Горели все конфорки, обдавала теплом духовка, где на большой сковороде румянилась курица, а на решетке ароматно запекалась картошка.

Валентина открыла форточку на балконной двери и услышала суетливое чириканье воробьев, которые устроили базар из-за корки хлеба.

Время в кулинарных заботах текло быстро, и наступил момент, когда стол, покрытый белой скатертью, обрел приметные черты семейного праздника. Пестрели цветные треугольники бумажных салфеток, был расставлен сервиз голубовато-синих тонов.

Старбеев аккуратно поставил фужеры для клюквенного морса, рюмочки с розоватым отливом стекла.

Когда часы пробили пять раз, Валентина сняла с себя фартук и пошла переодеваться.

Раздалось несколько телефонных звонков. Друзья и знакомые, прочитав газету, говорили добрые слова. Старбеев благодарил и всем отвечал: «Вы лучше в редакцию позвоните и Мягкову».

Было уже сорок семь минут шестого, а гости еще не появились.

— Может, у влюбленных уже игрушки врозь? — заметила Валентина.

— Не должно, — отозвался Старбеев. — Не думаю. — И подошел к окну.

Хлопьями падал снежок, нежно ложился на черные ветки деревьев. И сразу пропадала их угрюмость.

— Позвонил бы Мягкову, — предложила Валентина.

— Подождем, — сказал он и задумался.

Неужели Валентина права и у молодых что-то случилось?.. Могли бы и позвонить, черти. Раздражаясь, он поймал себя на мысли, что у него испортилось настроение.

Вскоре раздался звонок в прихожей. Старбеев открыл дверь.

— Наконец-то! Что ж вы, милые! А мы думали…

— Извините нас, пришлось задержаться, — застенчиво сказал Мягков.

— Ладно, сейчас доложишь… Знакомьтесь.

Когда молодые представились, Старбеев повел гостей в столовую.

— Кто будет рассказывать? — спросил он.

Заговорил Мягков:

— Встретились мы вовремя. Погода прекрасная, решили погулять. Все было рассчитано. Шли бульваром, так короче… Навстречу по аллее бежит собака, огромная, кажется, из породы московская сторожевая. Она в упряжке, тянет санки, а там мальчик, годика четыре… Рядом мама. Улыбается. И мы загляделись. Вдруг откуда-то сбоку выныривает подвыпивший мужик с бутылкой и швыряет ее в собаку. Хорошо, что была в наморднике, иначе разорвала бы его. Собака рванулась, мальчик вывалился. Санки ударили по ногам мать, и она упала на наледь. Так случилось. Я подбежал к мальчику, а Нина Сергеевна — к матери. Подняла ее, а у нее все лицо в крови. Мальчишка плачет. Поблизости никого. Что делать?

— Я спрашиваю мать: где вы живете? — вступила в разговор Мартынова. — Оказалось, на соседней улице. Дома бабушка. И тогда решили: я отведу мальчика, а Юра отвезет мать в больницу. С трудом поймали машину, Юра уехал. Потом встретились на бульваре. Вот такая история.

— Господи, — вздохнула Валентина, — когда же этих подонков утихомирят?

— Жаль, что пьянчугу упустил, — гневался Мягков и снова извинился за опоздание.

— Мойте руки, сядем за стол.

Они ушли в ванную, и Старбеев улыбнулся:

— Нет, Валюша, игрушки вместе…

— Вижу.

Кто-то негромко позвонил.

— Здравствуйте, Юлия Борисовна! — шумно приветствовал Старбеев элегантную женщину в беличьей шубке и лохматой песцовой шапке. — Рады видеть вас.

— Был дневной спектакль. Иду домой, села в лифт и нажала вашу кнопку. Простите за вторжение.

Подошла Валентина, они расцеловались.

Войдя в столовую, Юлия Борисовна увидела гостей и звонко, легко сказала:

— Будем знакомиться, молодые люди. Меня зовут Юлия Борисовна. — Руки у нее были красивые, с бледным розовым маникюром. От нее пахло морозом, духами, а большие малахитовые глаза, неброско подведенные тенями, лучились теплотой.

— Нина Сергеевна, — с добрым чувством представилась Мартынова. Она видела гостью в двух спектаклях и хорошо запомнила.

— Юрий Васильевич, — Мягков пожал ее руку и отодвинул стул, чтобы она могла сесть.

— Я, конечно, не догадывалась, что здесь такое пиршество. Но одобряю. Есть прекрасный повод… — Она вынула из сумочки газету, распахнула ее и мягким, сочным голосом прочла: — «Осеннее интервью». От души поздравляю вас, Павел Петрович! Читала вчера и сегодня… Не знаю, дорогой мой, но отчего-то захотелось заплакать. Так иногда бывает на сцене, когда тебя в душе переполняет вера и власть над ролью. Это прекрасное чувство. К сожалению, оно не часто приходит ко мне.

— Так на ловца и зверь бежит. Нина Сергеевна — автор очерков. Это ее премьера. А Юрий Васильевич — герой интервью.

— Мнеповезло! Приятная встреча. Давайте за них и выпьем.

Мартынова сидела взволнованная, растерянная и не видела себя покрасневшей, но это заметила Юлия Борисовна и весело, непринужденно сказала:

— Вы еще краснеть умеете, это превосходно, Нина Сергеевна.

Вдруг Мартынова встала и, не справившись со своим волнением, начала говорить:

— Я приехала в Трехозерск, ничего не зная о городе, кроме названия газеты, где буду работать. Я не солгу ни себе, ни вам, если скажу, что совсем не ожидала того, что дал мне этот город, что он сотворил со мной. Я навсегда запомню ваш отчий дом. Да, Павел Петрович, отчий дом. Он ведь у вас большой. И конторка, и цех. Я счастлива, что встретила вас. Вы добрый, мудрый человек и очень помогли моему скромному успеху. Спасибо! Рядом с вами сидит Юра. Уважаемая Юлия Борисовна! Вы сказали, что, прочитав очерки, вам отчего-то захотелось заплакать… Не знаю, может, ошибаюсь… Но могло же так случиться, что вы в каких-то строчках почувствовали мои слезы — не отчаянья, а обретенья радости любви. И все это сделал, вызвал Юра. Вы простите меня за такой сумбурный разговор…

Старбеев включил музыку, она звучала спокойно, как бы отдаленно.

Валентина бесшумно сменила тарелки и на круглом подносе внесла коричнево-румяную курицу, обложенную картошкой.

Все похвалили кулинарное мастерство Валентины и выпили за ее здоровье.

Мягков о чем-то посекретничал с Мартыновой, та, блеснув глазами, кивнула, и он встал.

— У меня сейчас такое состояние… Со стороны, наверное, выгляжу глупо… Сижу молчу. А в душе вулкан. Конечно, и газета немало капель добавила… Так что чаша переполнена. Раньше мне и присниться такое не могло. А вот случилось. Недавно еще в блокноте Нины Сергеевны была всего лишь одна строка: «Юрий Васильевич Мягков. Механический цех». Как она превратила эти строки в «Осеннее интервью», не знаю. Но хорошо знаю другое. Павел Петрович и Нина Сергеевна подвели меня к новому рубежу. Теперь все сплелось воедино. Мне жаль, что здесь нет моих родителей. Правда, четвертый стул уже купили. Нину еще не видели. А очерки читали. Думаю, догадываются, для кого этот стул. Иначе все было бы в моей жизни по-другому… Как — не знаю. Но убежден, не так хорошо, как теперь… Лицо его покрылось капельками, и он утер их платочком. — Мне легче с «зубром» справиться. Лучше я сяду…

— Напрасно. Вас интересно слушать… Нина Сергеевна, а вы уже послали газету домой? — сказала Юлия Борисовна.

Мартынова не ожидала такого вопроса и, внутренне вспыхнув, спросила:

— Кому?

— Маме. Отцу.

— Да, конечно… — солгала она и вышла из-за стола, чтобы никто не видел, как она покраснела. Нет, она не посылала и, наверное, не пошлет газету домой. Это была ее боль, душевная рана.

Когда она узнала, что у отца есть другая женщина, с которой он встречается почти каждый день, а мать, ее любимая мать, все знала об отце, но почему-то делала вид, что ничего не происходит, то поняла, что есть только один путь — покинуть дом, не терзать себя горестью происходящего.

В Москве была тогда ранняя осень. Листья на деревьях истончились, стали прозрачно-золотистыми, похожими на пластинки слюды, через них просвечивало остывшее солнце. Густой и частый осинник побагровел, и стали виднее серые, тревожные пятна неба.

Мартынова бродила по дорожкам Серебряного бора и думала, как жить дальше, с кем разделить беду, которая так тягостно обрушилась на семейный очаг. Но еще горше представилась мысль с кем-то поделиться этим стыдом.

Она на могла простить родителям их взаимное предательство. И презирала губительную ложь во спасение. Почему же люди так нелепо и гадко оскорбляют свое достоинство…

Однажды, потом она проклинала этот случай, Нина возвращалась от подруги и бросила взгляд на зазывно освещенное витринное окно шашлычной. Там, за окном, она увидела отца с той женщиной.

Ей хотелось крикнуть, ударить кулаком по стеклу, но для этого не было сил. Она только приникла лицом к стеклу, по которому текли струйки дождя.

А отец все говорил, говорил что-то той женщине и улыбался…

Перед чаем Валентина стала убирать посуду. Возле Мартыновой она задержалась и, легко тронув за плечо, шепнула:

— Очень хочется быть на вашей свадьбе. — И скорее себе, чем Мартыновой, сказала: — У Павла Петровича сердце — вещун. Не ошибается… Как он за вас переживает.

— Удивительный человек… Я очень благодарна.

Валентина снова коснулась ее плеча и, собрав посуду, пошла на кухню.

Поставив чайник на плиту, она присела на свое излюбленное место в углу, около окна, и, облокотившись на стол, прижав ладонь ко лбу, задумалась.

Издавна говорят: любовь приходит негаданно и порой нельзя уже вспомнить, когда это случилось. Только сердце, изнемогая от радостного блаженства, в удивительной, неразгаданной тревоге вдруг понимает: оно уже принадлежит другому.

Это было в Синиловске. Она тогда стирала белье во дворе, огороженном низким штакетником. Вокруг было тихо. Она поднялась на крылечко, привязывала веревку.

Возле колодца, где разгуливал чужой петух с ярким оперением, появился Старбеев.

— Здравствуй, Валентина… Вот и свиделись, — сказал он и доверчиво улыбнулся.

— Здравствуй, Павел, — ответила она, ошеломленная неожиданной встречей. — А где же вещи?

— Я вчера приехал. Уже затемно.

— Где остановился?

— У стрелочника. Возле станции… Приютил. Дела у меня тут. Ваш заводишко нам план срывает. Деталь чуть больше воробья, а без нее приборы нельзя собрать. Вот и попросил директор: съезди, вышиби из них… Я согласился. Заодно, думаю, и тебя повидаю. Адресок-то был мне известен. Письмо твое получил.

Валентина растерянно вздохнула, к себе пригласить не осмелилась.

— Как живешь-можешь? — поинтересовался Старбеев и, чтобы задержаться, попросил напиться.

Она зачерпнула воду кружкой в ведре, подала.

— Сам знаешь, время нелегкое. Работаю.

— А Маринка?

— Поначалу хворала, а теперь окрепла. Бегает. Летом здесь хорошо.

— Вот и ладно, — неопределенно сказал Старбеев. — Я пойду, как бы не прозевать снабженцев. Дело есть дело. Я приду к тебе… Тогда поговорим… Обо всем…

И, глядя ему вслед, она грустно вздохнула: никогда не забудет ту встречу на привокзальной площади и Старбеева, тащившего ее в вагон.

Ближе Павла для нее уже не было человека.

Иногда по ночам Валентина просыпалась от стука — то глухо ударялась ставня, раскачиваемая ветром, а ей казалось, что это Павел приехал к ней, и она замирала от смутного восторга, а разуверившись, печалилась от обиды и сильного жара в груди.

И вот Старбеев здесь, почти рядом. Валентине было радостно, что она увидела его, и воздух звенел, искрился, и даже ветер, прилетавший издалека, сразу утихал.

Вечером Валентина пораньше уложила спать Маринку, а сама уселась на скамейке возле дома, под окнами, и молча ждала. Чего ждала, она и сама толком не знала, но сердце велело так поступить.

Надвигалась ночь, и звездный мир, переливаясь и мерцая огоньками надежды, проплывал мимо одинокой женщины, терпеливо ожидавшей любимого. Валентина не дождалась Павла, он не пришел к ней. И на другой день она опять, уложив дочку, сидела возле дома, чувствуя запахи остывшей земли. «Павлуша, — думала она с тревогой, — что мучает тебя сейчас? Если ты придешь, я успокою тебя. А если доверишь мне свое сердце, то станешь сильнее и узнаешь гораздо больше, чем может один человек».

И в это время к дому подходил Старбеев.

Валентина, испугавшись, опустила голову. Она не верила чуду и напряженно вслушивалась в шаги Павла. Мелкие камешки перекатывались под подметками его сапог.

Он неторопливо приблизился и присел рядом с Валентиной на скамейку.

— Ты не пришьешь мне пуговицы? Поотлетали, проклятые, — сказал он.

Глаза у него были горячие и бездонные.

Валентина вздрогнула, встала.

— Я все сделаю, все.

Когда они поднялись на крыльцо, Валентина услышала, как где-то недалеко заиграла гармоника. Музыкант, должно быть, был молодой, плохо знал ноты и только учился понимать их, потому что он часто сбивался и принимался играть сначала.

Догорал теплый день. Небо раскрасило простор над землей в синий ситец, и солнце уплыло за горизонт, чтобы побыть с другими людьми, еще не дождавшимися счастья.

Волнуясь, Валентина начала прибирать комнату, усадив Павла за стол, пошла на кухню, повозилась с кастрюлями, вытерла полку, уронила тряпку и заплакала от радости.

«Зачем же я плачу? Надо встать, пойти к нему и быть там».

Она взяла миску с пирожками, принесла в комнату.

— Угощайся, Павел Петрович.

— Я без тебя тут иголку с нитками нашел, а пуговиц нет.

Она засмотрелась на него и сказала, смущаясь, что рубашку надо снять, это плохая примета — пришивать пуговицы на человеке, и, не сознавая, что она делает, стала расстегивать одинокую пуговицу на груди Старбеева.

— Щекотно, Валентина. Я сам.

«Что будет? Что будет?» — думала она, глядя, как Павел снимал рубаху, оставаясь в стираной синей майке.

В одном месте, на лопатке, она заметила маленькую дырочку и решила про себя, что надо ее зашить. От Павла пахло забытым запахом мужчины — потом и еще чем-то, почти неуловимым, похожим на запах осенних листьев в лесу, когда выпадает первый снег.

Валентина взяла у него рубаху. И стала подбирать пуговки в коробке из-под леденцов.

Старбеев рассказывал ей, что хочет поступить в институт. И думает переезжать в Трехозерск. Документы уже послал. Там и работать будет, а учиться на вечернем…

Ему было хорошо и загадочно в этом доме.

— Покойно у тебя, Валя.

— Тебе нравится?

— Очень. Ты знаешь… — и он осекся, умолк от растерянности.

И тогда Валентина беспомощно, будто потеряв память, отбросила рубашку и встала на колени перед ним, уронила голову ему на руки.

— Милый мой, милый… — жарко шептала она, дрожа всем телом. — Одного тебя люблю…

Старбеев заметил на шее Валентины, чуть пониже затылка, родинку и тронул ее рукой.

За окном сгущалась тьма и убаюкивала Старбеева, который ощутил томящую усталость.

А Валентина все еще стояла на коленях, ей было неудобно и больно на крашеном дощатом полу, но она счастливо терпела, уткнув лицо в теплые ладони Павла. И неожиданно, помимо его воли, не подчиняясь ей, Павел поднял Валентину с пола и, глядя в ее глаза с обсохшими слезами, крепко поцеловал в губы.

— Я люблю тебя, Валя. Поедем вместе.

…Через месяц они переехали в Трехозерск.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Червонный вошел в тускло освещенный подъезд Старбеева и, шагнув мимо лифта, стал подниматься на шестой этаж, зачем-то отсчитывая ступени. Вскоре остановился, тронул в боковом кармане пальто четвертинку, хотел было глотнуть, но, хмуро махнув рукой, в сердцах отругал себя за дурное желание. На большой разговор идешь, Захар.

Он снова потопал наверх и, сбившись со счета, глухо бормотал: «Семьдесят два… семьдесят три…»

На площадке шестого этажа Червонный снял кроличью шапку и утер платком взмокший лоб. Рука потянулась к звонку, и палец сильно уперся в черную кнопку.

Дверь открыл Старбеев.

— Пустишь? — оробев, сказал Червонный. — Поговорить надо.

— Входи, Захар, входи.

Старбеев повел позднего гостя в просторную кухню. Они уселись за стол, прижатый к стене близ окна.

Червонный молчаливо оглядел уютную кухню, приметил старательный порядок и наконец смиренно произнес:

— Каяться пришел, Петрович.

— И много грехов накопил? — чуть насмешливо спросил Старбеев.

Червонный покивал виновато и с тревожной откровенностью сказал:

— Больше, чем думаешь.

— Многовато… Значит, верно говорят, что чужая душа — потемки.

— Чужая, — врастяжку процедил Червонный. — А ведь была своя, бляха медная. Сбился с круга. Сбился.

— Хорошо, что понял. Так, Захар, или под горячую руку высказываешься?

— Худо! Вышел срок, душа протестует.

Старбеев спросил без нажима:

— Чего ж она раньше терпела?

— А что ей оставалось делать?.. Дырявая совесть командовала, вот и терпела. Упустил я вожжи, Петрович. И уздечку забросил. Так оно и пошло. — Он поднялся, вышел в коридор, вынул четвертинку из кармана пальто и, поставив бутылку на стол, предложил: — Может, по маленькой пропустим?

— Нет, Захар. Ни к чему. Слова от водки цену теряют.

Но Червонный все же сковырнул пробку. Лицо скривилось в гримасе.

— Сколько она, проклятая, дырок пробуравила в совести, бляха медная. — И резко отодвинул бутылку на дальний край стола. — Закурю я?

— Посмоли. — Старбеев встал, приоткрыл форточку.

Червонный закурил «беломоринку» и уставился пустым взглядом в стол. Жадно затягиваясь, будто сейчас лишат его этой возможности, он зажал мундштук в худой крепкой руке. Затем еще раз сделал затяжку и спросил:

— Нашли того, кто «зубра» покалечил?

— Нет! Я бы ему голову оторвал.

— А я нашел. Вот так, бляха медная.

— Нашел?!

Червонный дернул голову книзу, склонил на голубую клеенку стола, прижал лицо к прохладной поверхности.

— Руби! — промычал он. — Руби! Не мешкай!

Старбеев схватил его за шиворот и откинул к спинке стула.

— Так будет проще. Глаза твои вижу, — не усмиряя вспыхнувший гнев, воскликнул Старбеев. — Значит, ты!

— Я!

Глаза Червонного повлажнели, крылья чуть расплющенного носа вздувались, и все лицо преобразилось, стало пепельным, неузнаваемым.

— Сволочь ты, Захар!

Старбеев почувствовал: что-то сжало его виски, и настольная лампа замерцала и на мгновение погасла, затем шумным колотьем отозвалось сердце.

— Какая же ты сволочь!..

— Выпускай пары, не жалься. Я думал, ты догадаешься. Давно прицелился ко мне.

— Было у меня подозрение, было. Но я отогнал его. Не мог представить такое. Что ж ты натворил?

— Обзывай, как хочешь. Больнее уже не будет.

— Будет! — Старбеев стукнул кулаком по столу. — «Зубра» ты не одолел. Кишка тонка. А рабочую совесть растоптал, изгадил. Как рука поднялась на свое, родное?!

— Не знаю, Петрович!

— Теперь хоть говори правду.

— Все запуталось… А этот желторотик, Вадька, бляха медная, гундосил свою присказку… Ушел ваш поезд, дядя Захар. А когда я в цех пришел, мой наряд Мягкову передали. Ну припоздал я, так я бы в субботку отработал.

— Это прогул.

— Может, мне с завода податься? Людям в глаза смотреть тошно.

— А там в темных очках будешь ходить?

Красные пятна выступили на скулах Червонного, а руки не находили себе места, дергались со стола на колени.

— Не знаю… Все рассказал… Отдай под суд!

Чтобы успокоиться, Старбеев глотнул воды.

— Ненавижу я эти «зубры», — огрызнулся Червонный, но, встретившись взглядом со Старбеевым, притих. А через минуту снова разгорячился: — Выгоняй! Суди! Уйду с завода!

— Кого стращаешь?! — Старбеев гневно вскинул голову. — Там, где упал, там и поднимайся.

Червонный заскрежетал зубами и, разведя руками, пробормотал:

— Может, я и встану, а жить-то как?

— Вот и подумай, не маленький.

Червонный надрывно вздохнул. Он очень устал, обжигающий стыд терзал душу.

В четырнадцать лет Захарка Червонный встал к токарному станку. Был он щупленький и маловат ростом. Пришлось поставить высокий настил. Здесь же, в цеху, и спал он в гамаке. Коротким был сон, почти две смены работал. Что ты видел тогда в своих сновидениях, Захарка? Отца, погибшего под Новый год сорок второго? Или дядю Сережу, его брата, так лихо игравшего на гармони и пропавшего без вести? Или шесть порций мороженого, которые ты съешь потом, в День Победы, и потеряешь голос?!

Старбеев помнил рассказ Балихина, как в сорок втором за успешное выполнение особо важного военного задания вручали правительственные награды Захарке Червонному и еще трем паренькам.

Февральским днем, в обеденный перерыв, собрались заводчане в заснеженном дворе. У стены литейного цеха поставили столик, возле которого по-солдатски строго застыл седовласый рабочий, держа знамя завода.

Из двери механического цеха вышли четверо подростков и двинулись по людскому коридору. Давно не стриженные, в замасленных ватниках, со впалыми щеками и синевой под глазами, они взволнованно поглядывали на своих товарищей.

Когда они приблизились к столу, рослый полковник по-отцовски улыбнулся, взял коробочки с наградами и, пожимая шершавые руки ребят, отрывисто говорил каждому: «Спасибо… за труд твой… Спасибо, малыш… Спасибо за труд твой…»

Они вернулись в цех и, радостно обнимая друг друга, прикрепили к рабочим курткам медали «За трудовую доблесть».

Как давно это было, думал Старбеев, вспоминая другое, послевоенное, время… Шел сорок седьмой, когда он с Валентиной и Маринкой переехал в Трехозерск. Им тогда дали комнатку в заводском общежитии, влажную, со скрипучими половицами. Было трудно — днем работать с большой отдачей, вечерами учиться в институте.

Однажды в общежитие пришел Червонный с молодежной бригадой, и стали они по выходным дням ремонтировать рабочее жилье.

И тогда Старбеев познакомился с Захаром, которого уже часто называли Захаром Денисовичем, почитали за трудовую прилежность. Нет, не стоял Червонный на отшибе от горячих дел, мало думал о себе, больше о других, по-доброму помогал новичкам. Только вот на учебу времени не выкраивал, думал — успеется, еще выучусь, наверстаю. Да вот не наверстал, так и остался с шестью классами.

Ошибся Червонный в своих расчетах. Бездумно понадеялся на свои руки, уверовал, что на всю жизнь хватит мастерства.

И вот теперь перед Старбеевым сидел совсем другой человек, сутулый, мрачный, с отчаяньем и страхом в поблекших глазах и болью в сердце.

Это не был Червонный, а сидел тот самый Вредов, которого презирал Старбеев и не мог простить ему совершенной подлости.

И все же в запале гнева Старбеев вдруг уловил, что допускает ошибку, упрощая ход своих раздумий: ведь пришел к нему именно Червонный. И это Червонный явился повиниться за свои грешные дни и беды, а не за поступки чужака Бредова, с которым все яснее и легче.

«Не слушал ты меня, Червонный, — с обидой не только на него, но больше отчего-то на себя, размышлял Старбеев. — Звал тебя учиться, просил, требовал, но ты откладывал на другое время. Тебе уже сорок три года. Да, ты ни перед кем не склонил головы. Жил как хотел. И мастерство свое использовал как щит вседозволенности, хрупкое прикрытие важности своей персоны, к услугам которой вынуждены были обращаться в трудные дни заводских будней. Ослепленный верой в свою незаменимость, ты не заметил, как время обгоняло тебя, взращивая новых прекрасных мастеров. Горько, что все прощали тебе. Журили, гладя по головке».

Червонный словно подслушал мысли Старбеева, распрямился и сказал:

— Помнишь, Петрович, трудный был на заводе год. Позапрошлый, кажется. План годовой рушился. Я тогда хворал, на бюллетене был. — Он махнул рукой. — Чего вспоминать? Зачем? — Он выпятил указательный палец. — Вот этим гаденышем я сдвинул ручку коррекции, бляха медная.

Старбеев не забыл, не мог забыть тот декабрь. Восемь дней оставалось до Нового года, а план завода был под угрозой срыва. Плохо сработал тогда литейный цех, поставил много негодных заготовок. А новые начали поступать в механический цех лишь в начале второй недели. Наверстать упущенное время было трудно. Работали в три смены, и все же отставание угрожало сборочному цеху. Усложнило обстановку отсутствие Червонного. Он обрабатывал сложную деталь, требующую опыта, сноровки.

Червонный бюллетенил. После очередной выпивки, возвращаясь домой, поскользнулся у подъезда и вывихнул ногу.

И тогда Лоскутов упросил Червонного встать к станку. Договорились, что директорская машина будет привозить и увозить его с работы.

Червонный не упрямился. Машина, каждое утро ожидавшая его у дома, очень даже льстила его самолюбию.

И сейчас, услышав слова Червонного про тот декабрь, Старбеев подумал, что, пожалуй, с той директорской «Волги» ускорилось неотвратимое крушение Червонного.

— Анна знает, что ты ко мне пошел? — спросил Старбеев.

— Нет ее дома, — сразу потускнев, сказал Червонный.

— Поскандалили?

— В больнице она. Все разом навалилось. Хоть в петлю лезь.

— Что с ней? — невольно вырвалось у Старбеева, который внутренним чутьем догадался, что именно болезнь Анны подтолкнула Червонного прийти с покаянием.

— Плохо, Петрович, плохо ей.

— Толком ты можешь рассказать?

Со дня подлого поступка Червонный поздно возвращался домой. После работы бродил по улицам, заходил в пивную, подсаживался к приятелям и без интереса слушал разные байки. Брал он две кружки пива и пил маленькими глотками. На душе было муторно. Он даже не отвечал дружкам, когда приглашали к себе.

А вчера случилось жуткое. Придя поздно домой, Червонный увидел на столе записку племянницы: «Дядя Захар! Тетя Аня в больнице — увезли на «скорой помощи». Наташа».

Ранним утром Червонный поехал в больницу. Потоптался в приемном покое, в палату не пустили. Только узнал, что состояние Анны тяжелое.

И все-таки Червонный выпросил халат у гардеробщицы и прошел по боковой лестнице в отделение, где лежала Анна. Он вошел в кабинет заведующей и спросил, что с его Анной и когда будет операция.

«А мы не будем оперировать вашу жену», — ответила долговязая, со злыми глазами заведующая отделением. Червонный был потрясен. «Как не будете? Ее спасти надо!» И он услышал непонятное, леденящее: «Она у нас на столе останется. Нет, не будем», — подтвердила она, торопливо выходя из кабинета.

— Одна беда не ходит, все больше с подружками. Вот так. — Червонный спросил: — Что же делать, Петрович?.. Подскажи, светлая голова. — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Все, что хочешь, делай со мной. Можешь выгнать, бей по морде, суди… Об одном прошу, — Червонный бросился на колени, — не вспоминай про «зубра». Не говори. Сними этот грех. Я ведь сам пришел. Прости, Петрович.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Старбеев тихо затворил дверь палаты и медленно пошел по длинному больничному коридору. Четверть часа, которые он провел у постели Анны Червонной, были тяжкими.

В больнице время тягучее, долгое. И уже не бег секундной стрелки отсчитывает движение жизни, а тоска и печаль вопрошающих глаз, бледность осунувшегося лица, отрывистый разговор, сквозь едва разомкнутые губы.

— Очень хочется жить, — с усилием произнесла Анна.

Старбеев прикоснулся к ее руке и что-то сказал доброе, ободряющее, но вспомнить сейчас не смог, потому что был потрясен разговором с заведующей отделением Пчелкиной.

Старбеев нашел Пчелкину в ординаторской и с первого взгляда вспомнил слова Червонного про злые глаза. Да, они были такими, открыто отчужденными, сухими.

И он осторожно сказал, что если имеется хоть один процент надежды, то просит оперировать больную. На это дает-согласие ее муж, и показал письмо Червонного.

Пчелкина отрешенным голосом, с каким-то необъяснимым желанием поскорее закончить беседу, произнесла:

— Что вы! У нее резко упало давление. Плохие анализы… Она останется у нас на столе. Это невозможно.

— Почему? — воскликнул Старбеев. — Наверное, можно что-то сделать… Подготовить ее. Пусть через неделю. Я не знаю! Я не врач. Но почему такая жестокость? Я бы не хотел попасть в ваши руки.

Пчелкина сверкнула глазами, нервно застегнула пуговицу халата.

— Меня ждут в операционной. — И ушла.

Старбеев шумно задышал и растерянно посмотрел на белую дверь. Она показалась ему забрызганной черными пятнами.

В ординаторскую вошел хирург Ланской.

— Простите, вы кого ждете? — по-домашнему спросил он.

Старбеев рассказал о случившемся.

— Я лечащий врач Червонной, — представился он. — Ланской Михаил Иванович… Положение действительно трудное, но я намерен все же оперировать. Сегодня соберем консилиум, обсудим.

Старбеев уловил в словах хирурга не столь большую уверенность в исходе операции, его тронуло искреннее сочувствие. Ему хотелось спросить, почему же на Пчелкиной такой же белый халат, а она…

— Запишите мой домашний телефон и позвоните вечером, попозже. Я уйду из операционной часов в одиннадцать, — сказал Ланской.

Старбеев записал номер.

— Может, завтра, зачем беспокоить?

— Звоните. Я скажу вам окончательное решение. Надеюсь, оно не изменится.

Старбеев пожал его добрую, сильную руку и вышел во двор. Морозный воздух сразу отбил стойкие больничные запахи, навсегда пропитавшие стены этого дома.

Старбеев посмотрел на часы и заторопился в городской военкомат, где его ждал военком.

Полковник Нестеренко встретил Старбеева дружеской улыбкой.

— Небось пришел просить отсрочку незаменимому юнцу? По глазам вижу, уж больно взгляд просительный.

— Прозорливец ты, Сан Саныч. Но не угадал.

— Промахнулся? — весело заметил полковник.

— Хотя частично твоя правда… Просить буду.

— Чем помочь? — усевшись рядом, спросил Нестеренко.

— Выручи. Простаивают дорогие станки с ЧПУ. Наверное, слыхал про них. К тебе сейчас идут уволенные в запас. Отбери трех богатырей. Мы их обучим. Пригреем. Спасибо скажешь. Лучше из танкистов… Прикажи военкомам районов. Уважь, Сан Саныч…

— Ясно, товарищ старший сержант запаса. Сделаем.

Военком проводил Старбеева до выхода, и дежурный четко и красиво взял под козырек.

Тем временем в конторке Старбеева вспыхнул красный огонек селектора и прозвучал голос Лоскутова:

— Здравствуй, Павел Петрович!

— Старбеева нет. Березняк слушает.

— Вы-то мне и нужны.

Березняк без особой охоты направился в кабинет директора. Первое, что бросилось в глаза, это кастрюльки и сковородки, разная кухонная утварь, уставленная на длинном столе, за которым проходили совещания.

— Надо поговорить, Леонид Сергеевич.

— Слушаю.

— Поглядите внимательно на эти изделия.

Березняк, ни о чем не догадываясь, вышагивал по кабинету, бросая острый взгляд на товары ширпотреба, таково было их расхожее название у покупателей.

Совершив обход, Березняк подошел к Лоскутову, который зачем-то вращал ручку громоздкой мясорубки.

— Нравится? — спросил Лоскутов.

— Что тут хорошего? — Березняк взял со стола невзрачную кастрюлю. — Конечно, хорошая хозяйка и в этой посуде может приготовить отличный борщ, но вид ее… Нет, Николай Иванович, не нравится. И вон штопор лежит… Он скорее на сверло смахивает.

— Вчера на бюро горкома наш вернисаж вызвал далеко не лучшие эмоции. Досталось за эти скороспелки. В магазинах лежат навалом, никто не берет.

— Я бы, например, сменил руководство. Видно, там сидят равнодушные, скучные люди… И само это мрачное слово «ширпотреб» сродни форме и цвету бездумных творений. Нужна выдумка, дерзание. — Березняк понимал, что Лоскутову неприятно слушать его разговор, но он не мог сдержать себя… Помнил, как Лоскутов разминал его душу: «Ты со своим уставом, в чужой монастырь пришел… Не получится, не потерплю… Не ставь палки в колеса… Учти, третьего разговора не будет…» Почему же все-таки возник этот третий разговор?

— Интересно рассуждаете, — перебил его Лоскутов. — Деловито, целенаправленно… Вот бы нам такого человека найти и поставить начальником цеха. Как думаете, Леонид Сергеевич?

— Мне трудно предложить…

— Хочу вас назначить начальником цеха.

— Меня? — удивился Березняк.

— Вас, Леонид Сергеевич… Вы по натуре хуторянин. Любите вести свое хозяйство. Вот и отдаю вам цех. Уверен, что получится.

— Спасибо, но я не возьму.

— А я надеялся. Жаль. — И он снова стал вращать ручку мясорубки. — Ну так как же поступим, Леонид Сергеевич?

— Я не смогу принять цех. Мне можно идти?

— И все-таки подумайте.

— Попробую… — И, нажав ручку, распахнул дверь и быстрым шагом направился в цех.

Старбеев сидел за столом и что-то подсчитывал на электронном арифмометре. Зеленые цифры быстро мелькали и в долю секунды давали ответ. Он посмотрел на Березняка и спросил:

— Почему такое буйство на лице? Что случилось?

— Не ожидал. Ты мог бы иначе поступить, — раздраженно сказал Березняк.

— Будем кроссворд решать или продолжим мужской разговор? Первым не интересуюсь…

— Меня Лоскутов вызывал. Ты бы мог предупредить, что я тебе не нужен. И разошлись бы.

— Что за чушь! — Старбеев хлопнул ладонью по столу. — Что Лоскутов? При чем здесь я?!

— Он предложил мне стать начальником цеха товаров народного потребления. Там плохие дела. Отказался.

— Ясно.

— Надеюсь, ты не станешь отрицать, что проявил горячее участие в спасении заблудшего друга — непутевого Березняка. Кому нужна эта протекция?

— Слушай, Леонид, не испытывай мое терпение. Кто тебе вдолбил эту ересь? Ты сам запутался в трех соснах. И кричишь «караул!». Сядь, перестань маячить…

Березняк послушно сел на стул и болезненно вздохнул.

— Тебе предложили цех?

— Да.

— Ты отказался?

— Да.

— Считаешь, что правильно поступил?

Березняк молчал.

— Отвечай! Я жду.

— Правильно, — подтвердил Березняк.

— Опять месть Лоскутову. Мелко. Противно и беспринципно. Цех большой, интересный. Ты предприимчивый человек. Это твой конек. В тебе бурлит энергия. Зачем же ты ломишься в открытую дверь? Сегодня Лоскутов, а завтра Сидоров. Но цех-то остается. И людям нужны эти товары. Красивые! Удобные! И марка на них будет стоять наша — заводская. Только подписи твоей не будет. Переживешь. Зато радость будет. И твое бычье упорство в дело пойдет. Опомнись, Леонид!

Березняк помаялся, побродил по конторке и сказал:

— Не надо больше… Павел Петрович, я…

Старбеев нажал кнопку селектора.

— Слушаю, — отозвался Лоскутов.

— Старбеев говорит… Березняк просит передать: можешь подписывать приказ…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Старбеев соблюдал неизменный порядок: десять — пятнадцать минут до начала смены он ходил по цеху, приглядывался, как наступал новый рабочий день. Кто-то шутя назвал его обход армейским словом «поверка». Для Старбеева этот момент был очень важным, личностным. Он считал его временем душевного настроя.

Его радовала готовность людей хорошо и красиво работать. Но чья-то небрежная грязная спецовка, беспорядок на инструментальной тумбочке коробили, отзывались досадой.

Вот и сейчас он сказал фрезеровщику Потехину:

— Куртку бы сменил. Жена увидит, не узнает. Завтра погляжу на тебя. Чуешь?

Потехин устыдился, кивнул.

А токарю Лопатину посоветовал:

— А ты бы, Василий, к врачу-глазнику сходил. Очки нужны тебе.

— Да что вы, Павел Петрович, десятую миллиметра с ходу ловлю.

— Возможно. А микрометр на стружках лежит, ему неудобно. Штука нежная.

— Намек понял.

В третьем пролете Старбеев подошел к Червонному. Тот усердно протирал станок.

— Здравствуй, Захар!

— Здравствуй, Петрович. — Лицо у Червонного было усталое, смотрел он как-то странно, понурив голову.

Почти всю ночь Червонный просидел за столом. Он вынул из коробки куски разорванных грамот и с ясным сознанием своего сумасбродного поступка стал подбирать обрывки, стыкуя их по краям. Затем по порядку наклеивал на чистый лист бумаги и приглаживал ладонью. Он оживлял грамоты с такой бережностью и старанием, будто чувствовал их боль и обиду. И легким касанием нашкодивших рук желал вымолить у них прощение.

Склеивал ли Захар Денисович свою прожитую жизнь? Выбирал ли он новую дорогу, на которую предстояло ступить? Червонный не думал об этом. Сейчас он возвращал то, от чего совсем недавно отказался.

Старбеев хотел было уйти, но задержался, спросил:

— Как Анна?

— Получше. Кланялась тебе. — И, теребя ветошь с маслянистыми пятнами, хилым голосом сообщил: — Именинник я сегодня. Сорок три. Большой праздник будет.

— Может, Анну дождешься?.. — посоветовал Старбеев.

— Хотел бы, да не получится… Судят меня. Нынче товарищеский суд. Балихин приходил, сказал, чтоб не опаздывал. Ты-то, Петрович, придешь? Уважь именинника. Посиди, послушаешь… Судиться — не богу молиться, поклонами не отделаешься. За здравие — не ожидаю. А за упокой будет.

— Какой же это праздник, Захар?

— Рад бы в рай, да грехи не пускают… Вот так… Наверное, приговор уже подписан. И твоя резолюция имеется.

— Это дело суда. Он решает. А тебя поздравляю. Что тебе пожелать?

Червонный перебил его:

— А ты уже авансом это сделал. И подарочек твой неоплатный.

Старбеев не понял, даже смутился.

— Анну спас… Иди, Петрович, дай в себя прийти, а то у меня руки будут дрожать. Работать не смогу.

Старбеев догадался, что Захара волнует главное — рассказал ли начальник про «зубра» или умолчал. Но спросить об этом не осмелился, потому и поспешил остаться в смятенном одиночестве.

Старбеев уже отошел, но тут же вернулся. И с тревогой за его судьбу сказал:

— Помни, Захар. Я свое слово держу. Теперь твой черед. Пусть этот суд будет первым и последним. Все зависит от тебя.

Червонный хотел что-то ответить, но не мог.

Старбеев ушел. И не видел, как Червонный всхлипнул.

В конторке Старбеева ожидала группа пэтэушников, которых по его просьбе прислали для прохождения практики на новых агрегатах. Ребятам оставалось четыре месяца до окончания училища. Здравый смысл подсказывал необходимость приучать их к новой технике в процессе учебы. Дальний прицел Старбеева пришелся по душе Мягкову, и он сегодня примет их в свою бригаду.

Их было шестеро, этих парней в аккуратных халатах; почти одного роста, они сначала показались Старбееву даже похожими друг на друга. Особенно когда вскочили со стульев и дружно, как в солдатском строю, произнесли:

— Здрасте, Павел Петрович!

Он ухмыльнулся, пожал каждому руку, по-отцовски вглядываясь в юные лица.

Парни притихли, ожидая, как же все начнется.

Старбеев взял листок и порвал его на шесть равных кусочков.

— У вас карандаши или ручки есть?

Они удивленно переглянулись, достали из карманов белые самописки.

— Напишите на бумажке, кого назначить старостой группы. Чур, не подглядывать.

В пяти из шести записок была написана фамилия Дмитрия Лисицына. Ну вот, с удовольствием отметил Старбеев, есть у них свой лидер.

— Вас шестеро, а кнопка пуска агрегата одна. Так что включить его поручим вашему избраннику — Диме Лисицыну. Теперь пойдем на участок.

Они прошли по пролету огромного цеха, чуть приотстали, заглядевшись на березовую рощу, и стайкой двинулись к рабочему месту.

— Принимай, Юрий Васильевич, смену, — сказал Старбеев. — Гляди, какие орелики… Староста у них Лисицын.

Откинув упрямый вихор каштановых волос, Дмитрий чуть шагнул вперед и доложил:

— К прохождению практики готовы.

И тут же к парням подошел Вадим Латышев и, озорно подмигнув, мол, не робей, ребята, весело сказал:

— Не боги горшки обжигают… Для знакомства имею вопрос: за какую команду болеете?

Лисицын сразу выпалил:

— ЦСКА…

— Одобряю, сойдемся.

Лица парней засветились, исчезло напряжение официальных минут их появления в цехе.

Мягков подозвал учеников к шкафу логики, пояснил:

— Вот она, электронная душа агрегата. А ум и умение дает ей человек. И чтобы не было глазам страшно, а рукам боязно, должны вы многое знать. А теперь, Дмитрий, давай… Пуск!

Лисицын подошел к щитку и нажал кнопку.

Хотя все было буднично, просто, а вот вызвало у Старбеева чувство приподнятости. Старею, подумал он. Встреча с юностью всегда берет за сердце.

Но было и такое, что потревожило душу. Вчера директор училища, полистав тоненькие папки личных дел ребят и оценивая учеников, сказал Старбееву: «У каждого из них погиб на фронте дед. Знаю, что именно в память о них и получили внуки свои имена».

Старбеев уже потом вспомнил, как они представились совсем не по-школьному, а чеканно, по-солдатски произносили имена людей, которых знают только по фотографиям.

И сейчас для Старбеева это была главная отметина биографий парней.

Старбеев вышел с участка. И долго слышал, как трудолюбиво голосили станки.

Из конторки он позвонил Валентине:

— Я задержусь. У Червонного день рождения. Надо быть.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Недавно Степан Хрупов отметил в банкетном зале ресторана «Нептун» свой юбилей. Было людно и шумно. Многие из гостей впервые познакомились на этом вечере, не подозревая ранее о существовании друг друга, и не думали, что их познакомит Хрупов. Очень разные были здесь люди по профессии и по должностным рангам. Начальство присутствовало весьма представительное, об этом Хрупов позаботился загодя, довольно деликатно и настойчиво. Были коллеги по медицинскому институту, приятели — давние и совсем новые. И несколько студенток из его группы, украсившие своей юностью праздничное застолье.

Раскрасневшаяся женщина не первой молодости, директор городского универмага, сидела напротив юбиляра и улыбалась ему. Улыбка у нее была независимая и покровительственная: деликатесы, предложенные гостям, — дело ее рук. Хрупов отблагодарил ее, вручив японское лекарство. Чуть поодаль, окруженный подчеркнутым вниманием, находился ректор института, пожилой, худощавый, в дымчатых темных очках. Он слегка заикался, все еще молодился — носил спортивного покроя костюмы и модные галстуки. Последние несколько лет Хрупов помогал ректору готовить годовые отчеты для ученого совета.

Рядом с ним сидел проректор по научной части, молчаливый, грустный человек с одышкой. Он с любопытством посматривал на гостей. Встречаясь взглядом с Хруповым, он мило кивал ему, как бы одобряя праздник. Проректор опекал в институте Хрупова и был оппонентом при защите его кандидатской диссертации.

Степан Антонович не остался в долгу и после защиты весь свой летний отпуск употребил на то, чтобы достроить проректору дачу. Много тогда мороки было: и тес достать, и кирпич, и бетон, и рамы… Слава богу, все благополучно обошлось, подумал Хрупов и ответно кивал проректору с чувством признательности за оказанное внимание.

У торца стола рядом сидели Данильцев, научный сотрудник, и инженер Быстряков, которые, пожав друг другу при знакомстве руки, уже, должно быть, забыли, как звать соседа.

Быстряков, энергично работавший вилкой и челюстью, был гораздо моложе других. Он уже был навеселе, и конец его длинного галстука часто окунался в тарелку с салатом. Быстряков, правда, успел заверить Хрупова, вручая ему подарок, что скоро закончит сборку установки для изготовления препарата Степана Антоновича.

С Данильцевым Хрупов познакомился совсем недавно на симпозиуме в Кишиневе и наблюдал сейчас за ним с нескрываемой надеждой — Данильцев твердо обещал проверить в своем институте препарат Хрупова.

Да, за столом юбиляра сидели нужные люди. Дела делаются между делами, часто любил повторять Хрупов.

Он чокался с гостями, всему улыбался, говорил любезные слова и не жалел комплиментов для своих студенток: Светланы-большой и Светланы-маленькой.

Хрупов относился к тому типу людей, которые хотели и умели понравиться людям. Не всем, разумеется, а нужным, деловым партнерам в его запрограммированной жизни, где неписаным законом оставалось хоть и старомодное и расхожее, но все же властное слово: сочтемся!

Из динамиков послышалась музыка — в большом зале ресторана заиграл оркестр.

Симпатичные студентки, сверкая улыбками, лихо танцевали с солидными мужчинами, которые были разгорячены напитками. Им хотелось тряхнуть стариной, повеселиться, попрыгать козлами, а резвость получалась неуклюжей, они сбивались с быстрого ритма, тяжело дышали и сильно потели.

Хрупов не танцевал. Он с достоинством обходил стол, склонялся к каждому гостю и для всех находил приветливые, желанные слова.

Возле Данильцева он задержался подольше.

— Рад, старина, что ты смог приехать, — благодарил Хрупов.

— Я тоже. Тебе не грустно?

— Все же пятьдесят. Полвека. И все-таки, старина, будем жить страстями. — И, снизив голос, спросил: — Сколько тебе надо прополиса?

— Граммов десять. Мать больна.

— Получишь сорок. Жду завтра в институте… Саша, как долго ты будешь проверять на мышах мой препарат? Я очень надеюсь на тебя.

— Недели за три управлюсь. Когда пришлешь?

— Днями установку пущу…

— Один не сладишь. Нужны ассистенты. Тогда ускоришь дело.

— Предвидел, старина. Вон мои помощницы. Славные девчонки. — Хрупов кивнул на студенток.

Они неутомимо танцевали, взмахивая тонкими подвижными руками, и с каждым новым танцем заменяли уставших партнеров.

Юбилей Хрупова закончился за полночь. И, уже отъезжая от «Нептуна» на такси, Хрупов со странным чувством подумал: отчего же Воронин не пришел на банкет?

С профессором Ворониным, заведующим кафедрой, у него сложились внешне ровные, но далеко не всегда ясные отношения.

К кандидатской диссертации Хрупова он имел много претензий. А командируя Хрупова на конференции, внимательно знакомился с его материалами и, как правило, возвращал на доработку.

Наука вообще, и медицина в частности, говорил Воронин студентам на лекциях или педагогам на заседаниях кафедры, это внутреннее состояние человека, а не его профессия.

К старику Колумбу — так звали Христофора Алексеевича Воронина за глаза в институте — Хрупов не мог подобрать ни ключа, ни отмычки. А он был очень нужный человек. Ладно, будем продолжать осаду, откроем Америку, твердо решил Хрупов, подъезжая к дому. Он заплатил шоферу точно по счетчику — для этого всегда имел в кошельке серебро и мелочь.

Заснул Хрупов крепко и безмятежно. И только под утро возникла жуткая картина. Это видение преследовало его как рок, от которого он не мог избавиться. Хрупов испуганно просыпался, чувствовал себя разбитым, много курил и думал о себе как о чужом, постороннем человеке, которого плохо помнил, стыдился, отчего-то боялся и оправдывал.

Так случилось и в эту ночь.

Хрупов без оглядки покидал боевую позицию. «Стой! — услышал Степан голос старшего сержанта Старбеева. — Стой, сволочь!» — кричал Старбеев.

Неожиданно колокольный звон оборвал это жуткое видение.

Хрупов вскочил с постели, закурил, прислушиваясь к тоскливому звону, — то кабинетные часы пробили пять утра.

За окном еще не пришел рассвет. Хрупов зажег свечу — он любил запах свечей, мерное колебание их огонька и, глядя на странные разбросанные тени по стенам комнаты, достал из тумбочки бутылку коньяка, которую держал на случай под рукой. И разом, как спасительное лекарство, хлебнул из горлышка, не чувствуя горечи напитка и не закусывая.

Хрупова не тяготили ни душевная боль, ни стыд. Ему просто хотелосьзабыть то, о чем он не желал помнить и вспоминать.

За долгие прошедшие годы он приучил себя зачеркивать все, что мешает ему в жизни, отодвигать в сторону, не подпускать к сердцу.

Неожиданно всплыл в памяти отец. Только сейчас он показался ему очень старым.

Антон Кузьмич был плотником. Жили они на окраине города, в небольшом деревянном доме. Частенько Антон Кузьмич подрабатывал — делал гробы. Брал он недорого, к нему охотно обращались за помощью. Он работал на совесть и, закончив очередной заказ, сам ложился в гроб — примерялся, удобно ли будет покойнику.

Антон Кузьмич не спеша закуривал и, лежа на досках, вопросительно смотрел в небо.

Однажды ему заказали гробик для утонувшего мальчика. Забив последний гвоздь, Антон Кузьмич окликнул сына и сказал:

— Ложись, Степка. Примерку сделаем… Вот так. Ты плечико-то распрями. — И, поглядывая на свое чадо, наставительно добавил: — Помни наперед, сынок, всегда надо плечиком пробиваться. Тогда одолеешь жизнь…

Хорошо запомнил это напутствие Степан Хрупов.

После демобилизации Хрупов подался в медицинский институт, но его не приняли, хотя и фронтовик, и раненый, и желание было большое. Не хватало знаний, обычных, школьных.

Не отчаялся тогда Хрупов. Для начала устроился в мединститут по хозчасти. Был скор на руку, общителен, никому ни в чем не отказывал, умел достать все, что другие не умели. Через год перешел на кафедру фармакологии лаборантом. И тут служил аккуратно, безотказно. Умел Хрупов и нужный документ составить, и для кого-то бумагу подписать у начальства. Мог и утаить спирт, а потом, когда будет крайне необходимо, найти его из-под земли.

Плечико его работало мощно, напористо. Вскоре он из общежития переехал в комнату недалеко от института. А через год поступил в институт. Помогли. Вытянули. Так по шатким ступенькам, оглядываясь и примеряясь, поднимался Степан Хрупов.

Надо действовать наверняка, подбадривал проректор. Хрупов был счастливо согласен с ним, радовался возникшему контакту.

Женился Хрупов поздно. После защиты диссертации. Знакомство супругов было коротким, да и совместная жизнь длилась недолго. Через год Тамара ушла от него. Развод не причинил Хрупову ни страданий, ни разочарований в жизни.

Хрупов принял душ, хотя утренней обычной пробежки по парку не сделал, а когда побрился, не отошел от зеркала, вгляделся в свое лицо.

Раздражение, вызванное видением, исчезло, не оставив никакого следа. Он уже размышлял о предстоящих делах. На него смотрел из зеркала достаточно бодрый, неуставший человек. Высокий лоб, острый взгляд карих глаз, тонкие, плотно сжатые решительные губы мужчины, знающего себе цену, умеющего постоять за себя.

Хрупов прошел в комнату и открыл свой деловой толстый блокнот. Десятки записей. Звонки… В десять, десять сорок, одиннадцать двадцать, ровно в два, в два сорок и в пять тридцать. Встречи, их много. Но главная — с инженером Быстряковым. Надо забрать у него установку и привезти в институт. Он радостно потирал ладони. Все идет путем. А вечером — гости. Две студентки, две Светланы — большая и маленькая. Их нужно подготовить к предстоящей работе. Какой, знать им необязательно, меньше будут болтать. Просто очередная лабораторная работа.

Закрывая дверь, Хрупов вспомнил: ведь Светлана-маленькая говорила, что они придут с подругой, которая живет вместе с ними. Она уже заканчивает институт, сейчас на практике, очень милая девушка. Интересно, посмотрим. Может, и она понадобится.

И, опуская ключ в карман, Хрупов подумал: поставить новый замок в ассистентской, где будет действовать установка. Сейчас лишние разговоры ни к чему.

А когда все свершится, препарат получит признание, тогда он сам заговорит громко и открыто. И можно будет подумать о хозяйке в его доме.

Наступил вечер.

Вместе со Светланой-маленькой, второкурсницей, и Светланой-большой, с первого курса, пришла русая сероглазая девушка. Она приветливо протянула теплую руку. Хрупов поздоровался.

— Меня зовут Степан Антонович.

— Марина Старбеева, — представилась она.

Только проведя девушек в комнату, Хрупов пытливо посмотрел на Марину и, взяв стакан, вышел на кухню.

Старбеева… Неужели дочь старшего сержанта Старбеева? Совсем непохожа на него. Нет, нет… Просто одно фамилица. Заведующая городской библиотекой тоже Старбеева.

Возможно, в другое время Хрупов придал бы этому факту большее значение, но сегодня, когда установка уже в его рабочей комнате, все представлялось в ином, радужном свете. Ну а если даже дочь, то что… Хватит об этом!

Он вернулся в столовую с бутылкой шампанского и, наполнив бокалы, сказал:

— Позвольте произнести один-единственный тост… За вас, милые, очаровательные девушки! За ваше счастливое будущее.

Все чокнулись, выпили.

Завязался непринужденный, веселый разговор. Хрупов читал стихи Есенина. Светлана-маленькая слабеньким голосом спела романс «Калитка». Слушали музыку: последние записи модных джазовых оркестров.

Под конец вечера Хрупов принес альбом в сафьяновом переплете, где на нескольких фотографиях были запечатлены известные люди науки и медицины. Это были снимки симпозиумов и конференций.

Обе Светланы, очарованные обаянием Хрупова, стали его расспрашивать о деятелях медицинского мира. Он оживленно отвечал на их вопросы, правда, больше касался бытовых фактов, у кого какая машина и дача…

Марина Старбеева то ли от робости, то ли от непривычной обстановки не включалась в разговор, а молча листала альбом чужой жизни.

В конце альбома одна фотография привлекла ее внимание.

— Это вы, Степан Антонович? — спросила она, тронув пальцем снимок.

— Да, Марина. На фронте. Тысяча девятьсот сорок третий год. Тяжелый год, девушки.

— А кто с вами рядом? — глядя на знакомое лицо, но боясь ошибиться, спросила Марина.

— Это целый роман, — покивал головой Хрупов. — Медсестра. Я лежал в госпитале. Она выходила меня. Спасла.

Марина улыбнулась, и маленькая ямочка показалась на гладком розовом подбородке.

— Это моя мама, девочки. Гречихина, — нежно сказала она.

Хрупов мгновенно подхватил:

— Верно. Гречихина.

Обе Светланы уставились на фотографию.

— Красивая, — сказала Светлана-большая.

И, подавив в себе минутную растерянность, отринув набежавшее сомнение, Хрупов торопливо налил в бокалы шампанское и с пафосом сказал:

— Неожиданный тост. Но обязательный. За мою спасительницу, за ее здоровье. За Гречихину!

Пригубив вино, Светлана-маленькая, удивленная происшедшим, сказала:

— Как бывает в жизни… Прямо не верится.

И, глядя на студенток, Хрупов мысленно соглашался со Светланой-маленькой. Не верится! Разве мог Хрупов подумать, предположить, что перед ним, в его доме сидит, разглядывает фотографию своей матери его единственная дочь. Нет, таких мыслей у него не было. Хрупов никогда не думал об этом…

Хрупов торжествовал. Уже пятый день без устали действовала новая установка, которую соорудил инженер Быстряков.

Она чем-то напоминала строенный самогонный аппарат. Было много разных стеклянных трубок, по которым пульсировала жидкость. Попадая в очередную колбу, жидкость пузырилась от соприкосновения с каким-то веществом и текла дальше в металлический резервуарчик, подогреваемый спиртовкой. Здесь жидкость обогащалась уже новым веществом и, обретая темно-бурый цвет, проходила еще одну стадию переработки и наконец, сгущенная, стекала в белую фарфоровую чашку.

Эта самоделка занудно гудела под присмотром доверчивых студенток — Светланы-большой и Светланы-маленькой.

Короткий инструктаж, который провел Хрупов, касался режима работы установки и строгого соблюдения дозировки жидкостей и веществ. Все было просто и доступно. Никаких предупредительных сообщений Хрупов не сделал. Он был уверен, что установка сработает хорошо, и ему даже померещилось, как он идет по огромному светлому цеху, где на новейшем оборудовании готовят его лекарственный препарат. Хрупов любил мечтать.

Временами он появлялся в ассистентской комнате, поглядывал на установку и однажды очень доверительно сообщил девушкам, что они участвуют в сотворении великого чуда. Да, чуда, подтвердил он. И этого он никогда не забудет.

Теперь Хрупова волновал другой этап — проверка лекарственного препарата. Для этого нужно было регулярно связываться с Данильцевым, снабжать новыми дозами порошка.

Это занятие напоминало ему скорее приятное увлечение, чем работу. Он аккуратно ссыпал из колбы на листок фольги порошок — результат очередного эксперимента, сворачивал фольгу пакетиком и вкладывал в папиросную коробку. Затем укрывал пакетик ватой и на тыльную сторону крышки наклеивал этикетку, где были указаны все компоненты, введенные в состав порошка. Коробку заклеивал узкой лентой пластыря, оборачивал листом плотной бумаги и снова заклеивал пластырем. Все было прочно, надежно. В хорошем настроении Хрупов шел на почту и отправлял заказную бандероль Данильцеву.

Сегодня, выходя из почтамта, он встретил Марину Старбееву. На ней была яркая спортивная куртка.

Он поздоровался и деловито предложил довезти ее до института на такси.

— Спасибо, я за билетами. В кино.

— Десять лет не ходил в кино! — воскликнул Хрупов. — Возьмете меня с собой?

— Мы идем на последний сеанс. Я и обе Светланы.

— Прекрасно! — И он вынул деньги.

— Что вы, — отказалась Марина от денег, и ее серые глаза слегка потемнели. — Я оставлю ваш билет у девочек в ассистентской. Они сегодня работают у вас?

— Да. Оставьте девушкам… В какой больнице вы на практике?

— В третьей.

— Главный врач Назаров?

Марина кивнула.

— Могу поговорить, окажут внимание.

— Зачем? У меня все хорошо.

— А где живут ваши родители?

— В Трехозерске. Красивый город. Это в Сибири.

— А что отец делает?

— На заводе. Начальник цеха. Мировой мужик у меня папка… Я побегу, очередь займу.

Хрупов криво усмехнулся, вспомнил ее слова о своем папке. И чтобы успокоить себя и отогнать незаслуженную обиду, невесть откуда взявшуюся или придуманную им самим, он подумал, сколько лет прошло, а ты, Старбеев, все в сержантах топчешься. А рядовой Хрупов — без пяти минут профессор.

Хрупов пришел в ассистентскую после лекции, преподнес девушкам по шоколадке, открыв сейф, взял небольшой пакетик прополиса, а там лежало несколько килограммов — удивительное богатство, и, вежливо откланявшись, сказал, что вернется через час-полтора.

В комнате звучало радио, передавали эстрадный концерт. Вскоре раздался условный стук в дверь, которому научил девушек Хрупов, — три коротких удара и через паузу четвертый.

Света-маленькая открыла дверь.

Вошла Марина Старбеева.

— Ну что, идем?

— Купила, — облегченно вздохнула Марина. — Народу уйма. Думала, до кассы не доберусь.

— А какая картина? — не отрываясь от работы, спросила Света-большая. Она была в очках и аккуратно размешивала фарфоровой ложкой смесь.

— Здрасте пожалуйста, — улыбнулась Марина. — Я же вчера вам говорила — «Мужчина и женщина».

— Про любовь?

— Да еще какую! — И, оглянувшись по сторонам, неуверенно сказала: — Что-то у вас попахивает подозрительно.

— Мы уже привыкли, — ответила Светлана-маленькая и поинтересовалась: — А какие там артисты играют?

— Увидим. Вот вам три билета. Я опаздываю, мне во второй корпус надо. — И, положив на стол билеты, направилась к двери.

— Подожди! Для кого третий билет?

И в этот момент взорвалась колба. Мгновенно вспыхнуло пламя, взметнулось к потолку. Марина увидела, как огонь охватил халаты подруг. Но они застыли, закрыв лицо руками, видимо, брызнула горячая жидкость. Марина бросилась к Светлане-маленькой и потащила к двери, стремительно распахнула ее и вытолкнула в коридор.

Уже загорелся линолеум, было очень дымно, но Марина пробилась к Светлане-большой, схватила ее за руку, Светлана споткнулась и упала, отчаянно закричав от боли.

Горела Маринина куртка, она сорвала ее и, ухватив руки Светланы-большой, волоком тащила ее к выходу.

С истошным криком бежал по коридору Хрупов.

— Прополис! Прополис! Спасите!

Пригнув искаженное лицо, он боком, подставив плечо пламени, рванулся к сейфу. Он задыхался от дыма и раскаленного жара, но руки яростно нашаривали замочную скважину.

И еще более сильный новый взрыв отшвырнул его в кромешный огонь.

Пламя заполнило всю комнату.

Хрупов попытался выползти, но обгоревшие руки не слушались его, и он плюхнулся лицом в неукротимый огонь.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Старбеев не мог заставить себя написать ответ беспокойному Журину. При одной мысли о Хрупове кровь колотила в виски, дыхание становилось прерывистым.

Он зажал черную пластмассовую ручку в кулак и долго смотрел на холодно-пустой стол с никчемным листком бумаги.

Чувство гнева и горести разметало толщу времени, и тот давний выстрел вдруг отозвался с такой пронзительной силой, что он даже ощутил прикосновение пальца к теплому спусковому крючку автомата.

И произошло все именно сейчас, а не тогда, в сорок третьем. И зря память бесправно путает жестокий календарь жизни.

Журин… Журин… Что же написать тебе?.. Зачем ты ищешь его? Помню. Я сам просил… Хотелось верить. Только одно скажу: исчезла моя щемящая боль. Померк мой грешный день.

Ты лучше вспомни Романа Карпухина и наш взвод. Они же полегли героями на твоей земле. По ней бегает твоя дочурка…

Утром Старбеев написал всего две строчки: «Прекратите поиск. В письме сорок третьего года ничего не могу изменить».

Семен Клебанов Спроси себя

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ранним утром сквозь завесу низкого тяжелого тумана по тугой и строптивой северной реке маленький катер пробивался к Волге.

Свет зари еще не возник над миром. Роса лежала на мягких холодных травах.

На носу катера, подняв воротник пиджака, стоял Алексей Щербак и злился оттого, что может не успеть к началу суда.

С низовья примчался ветер и дерзко, с вызовом стал развеивать мглу. На реке заволновались белые гребешки, они о чем-то шептались друг с другом, а Щербак перебирал в памяти кварталы знакомого города и никак не мог вспомнить, где расположена улица, которая нужна ему теперь. Он подошел к мотористу и сказал:

— Ты уж поближе к суду подгребай. Адресок мне неизвестный.

— Лучше бы его и не знать. А дом этот недалеко от набережной. Так что пришвартуемся почти под окнами. Видный дом, старинный.

…Когда Алексей Щербак занял место на скамье подсудимых, он почувствовал на себе скрытные взгляды публики. Не всем, правда, было интересно присутствовать на этом процессе, но в соседнем переполненном зале слушалось дело об убийстве инкассатора, и многие любители судебных историй, чтобы не слоняться в коридорах, собрались тут.

Судья Мария Градова объявила, что сегодня слушается дело бывшего начальника Сосновской запани Щербака и бывшего технорука Каныгина, обвиняемых в халатности и непринятии мер, которые могли предотвратить аварию, принесшую ущерб почти в миллион рублей.

Секретарь суда, худая девушка с короткой прической, доложила о явке участников процесса, а Градова провела подготовительную часть заседания, предшествующую началу судебного следствия, и попросила всех свидетелей удалиться в специальную комнату.

— Подсудимый Щербак!

Алексей смотрел на судью и с неожиданным липким страхом ждал других ее слов — он никогда не думал, что будет с робостью смотреть на судившую его женщину.

Градова заметила состояние Щербака и не стала торопить его, терпеливо дожидаясь, когда он успокоится. Алексей прижал ладони к гладкой перекладине барьера.

— Ваша фамилия, имя и отчество? — спросила Градова.

— Щербак Алексей Фомич.

— Когда и где родились?

— В деревне Старосеево Костромской области в декабре девятнадцатого года.

— Место жительства?

— Поселок Сосновка.

— Занятие?

— Был начальником Сосновской запани.

— Образование?

— Летное училище. Лесотехнический техникум.

— Семейное положение?

— Женат.

— Копию обвинительного заключения получили?

— Четыре дня назад.

— Садитесь.

Алексей опустился на стул и поежился от неприятного холодка: к спине прилипла рубаха.

— Подсудимый Каныгин!

Невысокий, коренастый, он медленно поднялся и, сцепив пальцы жилистых рук, застыл на месте.

Судья Градова задавала Каныгину те же вопросы. Он отвечал тихо, часто откашливаясь, отчего слова вылетали отрывисто и были не всегда понятны. Федор Степанович, верно, и сам чувствовал это, пытаясь иной раз повторить ответ, но сбивался и умолкал, не сводя глаз с судьи.

Затем Градова начала читать обвинительное заключение.

Алексей слушал рассеянно — он знал каждый его пункт, да и копия заключения лежала перед ним. Щербак на минуту забылся и вдруг чутко услышал, как слабо поскрипывают вокруг него стволы старых сосен от ветра, и увидел над собой хмурое, дождливое небо.

Градова, закончив чтение, спросила подсудимых, понятно ли им обвинение, и, получив утвердительный ответ, сказала:

— Подсудимый Щербак, вы признаете себя виновным?

Страницы, которых нет в судебном деле
На исходе того дня, когда Снегирев заканчивал следствие, он спросил Щербака:

— Вы признаете себя виновным?

Алексей знал, что рано или поздно придет час, когда Снегирев прямо спросит его об этом, и ему казалось, что он готов к ответу давно, с самого начала следствия. Но, услышав вопрос, почувствовал неровный стук сердца.

— Признаете себя виновным? — повторил Снегирев.

Щербак молчал. Виновен ли он в том, что стихия оказалась сильнее его?

Снегирев в эту минуту курил и думал совсем о другом: Соня, его девятнадцатилетняя дочь, недавно уехала в Ленинград учиться и накануне его отъезда в Сосновку прислала письмо, в котором сообщала, что выходит замуж. Что произошло с ней, если, едва прожив два месяца в чужом городе, она совершает такой опрометчивый шаг? Снегирев понимал, что многое может стать непоправимым, если он немедленно не поедет к дочери.

Сидя в маленьком рабочем кабинете Щербака, следователь тихо постукивал худыми пальцами по стеклу, под которым лежал график хода лесосплава.

— Я вас спрашиваю, Алексей Фомич, — напомнил о себе Снегирев, в который раз разглядывая настенные часы с выщербленной инкрустацией — наследство былой конторы лесопромышленного купца Саввы Кузюрина.

Часы гулко пробили семь раз.

Алексей прислушался. Знакомый бой вдруг стал чужим, угрожающим, будто отсчитывал срок заключения.

— Не знаю, — ответил он.

Снегирев усмехнулся:

— Так кто же тогда знает?

— Возможно, вы установите…

— Право, вы чудак, Алексей Фомич, — беззлобно сказал Снегирев и, не найдя в карманах папирос, прикурил окурок, лежавший в пепельнице. — Обвинение предъявлено вам, и вы должны ответить мне. Таков порядок, если хотите.

— Не знаю, — повторил Алексей.

— Опять двадцать пять, — Снегирев начал быстро перелистывать материалы следствия. — Тогда давайте вернемся к фактам… Пятьсот тысяч кубометров леса вынесло в Волгу?

— Было, — тяжело согласился Щербак.

— Из-за этого три дня речной флот стоял?

— Стоял.

— Запань разрушена?

— Да, — тихо сказал Алексей.

— Столовая и общежитие сгорели?

Трусость была неведома Алексею, но в ту минуту страх начал закрадываться в его душу, и он, пожав плечами, не протестуя, глухо ответил:

— Да. Только почему, никак не могу понять.

— И мне пока неясно. Но известно одно: в результате аварии причинен убыток. Почти в миллион рублей. Вы с этим согласны?

Алексей встал с табуретки и подошел к окну, за которым был виден небольшой поселок, где он долго жил и узнал сплавную науку.

— Так смешно же отрицать свою вину, — слышал он утомленный голос следователя.

Снегирев неожиданно представил Щербака в роли капитана, чей корабль врезался в риф и ушел на дно — и, очевидно, по вине самого капитана. Но за ошибки надо платить. Щербак, видимо, не понимал этого, что больше всего раздражало Снегирева.

— Вы были начальником запани, и вы за нее отвечаете, — сказал он.

* * *
Солнце светило в окно, слепило глаза Алексею. Он прикрывал их ладонью, и со стороны казалось, что ему стыдно смотреть на людей.

— Подсудимый Щербак! Вы признаете себя виновным? — спросила Градова.

— Да, — шумно выдохнул Алексей и только потом торопливо поднялся со стула. — Признаю.

— А на предварительном следствии что вы ответили?

— Я тогда сказал, что не знаю.

— Почему?

— Не успел еще во всем разобраться. Тогда на меня навалилось все сразу.

— А теперь?

— Остыл. Разобрался, что к чему.

— Во всем?

— Не могу утверждать. В причинах аварии разобрался. А вот как возникли пожары?.. — Алексей пожал плечами, задумался.

— Пожар — следствие аварии, — спокойно заметила Градова. — А вас обвиняют по статье…

— Я понимаю формулу обвинения. Отвечаю: виновен. Я думаю не о судебных статьях. Я был начальником запани. Мне ее доверили. И я должен отвечать за катастрофу. Поэтому признаю: виновен. Такова моя статья.

Алексею показалось, что судья довольна его ответом, потому что тут же прекратила задавать вопросы.

И, уже опустившись на стул, он подумал, что, видимо, зря отказался от защитника — сразу возникли сложности судебного процесса, в юридических тонкостях которого он плохо разбирался.

Каныгин сосредоточенно ждал, когда судья вызовет его. Он нередко слышал житейскую мудрость: «От тюрьмы да от сумы не зарекайся», но всегда воспринимал ее как присловье, не имевшее к нему никакого отношения.

— Подсудимый Каныгин! — сказала Градова. — Признаете себя виновным?

Каныгин медленно встал, неторопливо одернул пиджак и ответил:

— Не признаю. — И, усомнившись вдруг, что ему не поверят, откашлялся и добавил: — Я всегда говорил, что не виновен.

— Садитесь, — сказала Градова и снова вызвала Щербака. — Сколько лет вы работаете на запани?

— Около двадцати.

— Вы говорили, что окончили летное училище. Какую получили специальность?

— Летал.

— В гражданской авиации?

— Нет. Я был военным летчиком.

— С какого года?

— С тридцать девятого.

— На фронте были?

— Воевал, — просто ответил Щербак.

— С какого времени?

— С первого дня войны.

— Имеете правительственные награды?

— Да.

— За что награждены?

— За выполнение боевых заданий командования.

— Какие имеете награды?

— Разные, — с раздражением ответил Щербак, не от злости, а от грустного сознания, что он вынужден безропотно отвечать на бесконечные вопросы.

— Уточните, пожалуйста.

— Два ордена Красного Знамени, ордена Отечественной войны и Красной Звезды. Медали — «За оборону Севастополя», «За оборону Кавказа» и «Партизану Отечественной войны».

— Значит, в партизанском отряде воевали?

— Не довелось.

— Вот как? — удивилась Градова, подумав о горестном времени, о войне, где она была солдатом. — Как же вас наградили партизанской медалью?

— За помощь партизанам.

— В чем она выразилась?

— Летал в партизанский отряд.

— Какой?

— Разве теперь вспомнишь…

— И района не помните?

Щербак молчал, поглаживая перекладину барьера теплыми ладонями. Потом встревоженная память подсказала ему:

— Кремневка. Да, по карте это был квадрат Кремневки. Садился по сигналу костров…

— Когда это было?

— Столько лет прошло…

— Постарайтесь вспомнить, пожалуйста.

Кремневка была памятна судье, забыть о ней она не могла никогда.

Интерес Градовой к его полету в партизанский отряд озадачил Алексея. Он не мог понять, чем, собственно, вызвано такое внимание к событию давних лет, не имеющему никакой связи с нынешним судебным следствием.

— В сорок третьем году. Холодно уже было. Выходит, осенью. Вывозил раненых.

— Куда вы их доставили?

— В Тамань.

— В Тамань? — повторила Градова. — Хорошо помните?

— Там был аэродром. Но мне кажется, это к делу не относится.

Градова подняла на него настороженный взгляд.

— Суду важно все, что связано с вашей биографией.

На столе перед ней лежали три пухлые папки, где по служебной необходимости были собраны все материалы, касающиеся аварии на запани. А за ними стояли люди, обвиняемые по определенной статье Уголовного кодекса и, как показало предварительное следствие, виновные в аварии, крупнейшей за последние сорок лет в их крае. Однако совершенно неожиданно рядом с официальными, строго пронумерованными страницами судебного дела возникли события, неразрывно связанные с жизнью самой судьи.

Память
Партизанский отряд, где Мария Градова была радисткой, едва отбил упорную атаку врага. Похоронив убитых, отряд в сумерках поздней крымской осени перенес тяжелораненых к своему аэродрому. Мария в полузабытьи лежала на окровавленной плащ-палатке.

Перед рассветом густо затуманило, но все же самолет к ним пробился. И Мария, скованная болью, услышала, как командир отряда упрашивал летчика:

— Возьми нашу радистку. Добром прошу тебя. Леший!.. Не выдержит долго она.

А летчик закричал ему:

— Сказал — и баста! Живых надо вывозить, а не покойников! И так перегрузил. Как бы с этими не гробануться…

Загремев винтом, машина разорвала туман и скрылась. И тогда у Марии промелькнула мысль, что она уже умирает, раз летчик отказался спасти ее на своем самолете.

От горя и чужой жестокости она хотела заплакать, но потеряла сознание…

Очнулась Мария в полдень.

Не открывая тяжелых век, она вслушивалась в хриплый грохот бомбовых ударов, гул валившихся деревьев и свист осколков мин, рвущихся где-то поблизости. Яркие круги плыли перед глазами, в ушах шумело. Неожиданно взметнулся новый белый взрыв, после которого стало так тихо и просторно, что захотелось, чтобы кто-нибудь поиграл на гармошке. Мария насторожилась, желая услышать шаги гармониста, но не дождалась.

Медленно возник свет сквозь дрожащие ресницы, освещая размытые очертания незнакомых предметов.

Казалось, ее недоверчивый взгляд заново рисовал потерянный мир, неясные формы и скупые краски которого она воспринимала, наслаждаясь забытыми звуками: скрипом кровати с никелированной спинкой и белыми подушками, шелестом мохнатого одеяла с затейливым рисунком.

Еще больше ее поразило акварельное небо. Как давно она не видела неба сквозь оконную раму!

И, только пережив возвращение к жизни, Мария поняла, что лежит в больничной палате.

От шеи до поясницы ее стягивал тугой панцирь белых бинтов.

Резкий запах йода заполнял комнату. На тумбочке теснились пузырьки с лекарствами. А в углу, резко выделяясь на фоне светлых стен, стояли костыли.

И сразу же страшное предчувствие завладело Марией. Ощутив на лбу холодный пот, она безмолвно протянула руки под одеяло, испуганно ощупала свои ноги, пошевелила пальцами. И улыбнулась от сознания, что ей не выпал жребий стать калекой.

Так начался ее второй день. Первого Мария не помнила — он растворился в белом взрыве.

В палату вошла медсестра и, остановившись у двери, пропустила молодого доктора. Он быстро подошел к Марии, сел на стул и посмотрел на часы.

— Проснулись? Вот и прекрасно. Как мы себя чувствуем, малышка?

Вчера он оперировал почти бездыханное тело ее, мало веря в удачу. Сегодня ночью в таком же состоянии привезли генерала-танкиста. Хоть доктор был молод, но руки у него были золотые. Назначая экстренную операцию, он надеялся на благополучный исход. Но генерал умер у него на столе.

— Как вас зовут?

Мария скорее догадалась, о чем спрашивал доктор, нежели услышала его вопрос. И молча показала рукой на ухо.

— Плохо слышите?

Она кивнула.

Доктор посмотрел на медсестру. Та быстро смочила ватку нашатырным спиртом и поднесла к носу Марии.

Она задохнулась от неприятного запаха и зажмурила глаза.

— Будьте смелее! — громко сказал доктор. — Как вас зовут?

— Мария.

— Красивое имя, — доктор вглядывался в глаза больной, которая еще вчера была обреченной, а сегодня смотрела на него потеплевшим взглядом. — Первый кризис позади, — добавил он. — Теперь все зависит от вас, Мария. Сопротивляйтесь, черт возьми! Слышите?

Она молча согласилась, довольная вниманием доктора.

— Между прочим, я еще никогда не оперировал партизан. Вы первая, — он поправил подушку и повернулся к медсестре: — Перевязки каждый день. Проследите за питанием… Очень слаб организм… Я буду вас часто навещать, Мария, — и, погладив ее руку, доктор первый раз улыбнулся.

Самочувствие Градовой улучшалось медленно. Высокая температура упорно держалась. Боль, растекавшаяся по телу, не хотела оставлять Марию.

Как-то вечером пришел доктор.

— А почему мы хмурые? И ужин стынет? — спросил он и шумно передвинул стул.

— Больно… Очень больно…

— Серьезная причина. Вам сколько лет?

— Двадцать.

Доктор прошелся по палате, вызвал медсестру и, показав на костыли, сказал:

— Унесите! — Закрыв за ней дверь, он подошел к постели. — Мария, ваш бой продолжается. И этот бой вы должны выиграть. Страшен не сам бой, а раздумье, колебание — продолжать его или отступить. Сегодня вы отступили, и это меня огорчает.

Он еще долго говорил с ней, и Мария поняла, что доктор ею недоволен. Она облизнула сухие губы и тихо спросила:

— Наверное, я пролежу здесь очень долго?

— Сделаем шестьдесят перевязок, и тогда гуд бай, — он улыбнулся. — Но помните: жизнь — сама цель.

Мария мало верила утешительным словам доктора. Ей казалось, что невыносимая боль никогда не покинет ее и всю жизнь она будет мучиться, прикованная к постели.

Размышляя об этом, Мария молча плакала, глядя красными глазами в окно на небо, чтобы отвлечься от своей беды.

Она готова была даже смириться с тяжелым недугом, но ловила себя на мысли, что дело-то не в ней самой, а в горе, которое разобьет сердце ее матери. И Мария снова услышала, как летчик Леший кричал: «Живых надо вывозить, а не покойников!»

И тогда вся боль лютой ненавистью обратилась против этого жестокого человека. Именно в эту минуту в сознании Марии возник реальный срок выздоровления. Доктор, требуя от нее ежеминутной борьбы с тяжелой болезнью, ясно обозначил путь к этому желанному времени: шестьдесят перевязок.

Каждый раз, когда в палату, наполненную утренним светом и свежим воздухом, торопившимся с моря, входила санитарка, толкая перед собой каталку, Мария запоминала, какая это по счету перевязка. А однажды, когда Марию привезли в палату, она скрутила марлю в жгутик и затянула семь узелков: осталось пятьдесят три перевязки. Родился ее собственный нехитрый календарь, порушивший в прах все сомнения и давший Марии силу для жизни, в которой ей предстояло биться со злом летчика Лешего и наперекор ему сражаться за добро для людей.

На четырнадцатый день Мария выпустила жгутик из рук, и он упал на пол. Она попробовала достать его — не получилось. Пришлось, позабыв про боль, передвинуться к краю кровати — и это не помогло. Но чем больше росло упрямое, дерзкое желание поднять жгутик, тем безрассудней становились ее решения.

Еще несколько минут назад Мария не решалась лишний раз приподнять руку, а теперь, ощутив прилив сил, повернулась на бок и, упираясь руками в кровать, опустила на прохладный пол обессиленные ноги. Боль в спине стала невыносимой, но Мария терпела, не желая сдаваться. Она уцепилась за тумбочку и сделала первый крохотный шаг.

Мария увидела за окном потемневшее небо с бурыми облаками. Они низко повисли над землей — близился дождь.

«Сопротивляйтесь, черт возьми!» — вспомнила она слова доктора, и эти слова вызвали в ее душе волнение, которое бывает у людей, в первый раз открывающих тайны жизни.

Теперь ей оставалось нагнуться. Мария оробела от этой мысли, но тут же с неведомой отвагой оторвала руку от тумбочки и, неуклюже нагнувшись, ухватила жгутик.

Он уже не был белым. В одно мгновение он виделся ей дрожащим кругом, то черным, то оранжевым… Наверное, прошла вечность, покуда Мария смогла подняться. Рука задела стакан с водой, стоявший на тумбочке. Он упал и разбился, оплеснув ее ноги.

И сразу, дрожа от свирепой силы, загрохотали разрывы, заметались люди, застрочил пулемет. Мария увидела, как она, согнувшись, сидит в своем шалаше, тревожно вращает ручку передатчика и все повторяет свои позывные: «Там чудеса, там леший бродит». И вдруг — гулкий белый взрыв, эхо которого протяжно понеслось над морем.

Мария качнулась, испуганно вскрикнула и, потеряв сознание, упала на пол…

На следующий день она с тревогой ожидала, что доктор обнаружит разошедшиеся швы, но он, улыбнувшись, сказал:

— Вчера, как ни странно, вы вырвали веревку у палача.

К вечеру, как всегда, пришла медсестра с градусником. Мария заметила, что один глаз у нее был светлее, а другой темнее, что придавало лицу кроткое выражение, словно у большой обиженной девочки. Медсестра протянула Градовой плитку шоколада и села на краешек кровати.

Мария решила, что это подарок доктора за ее бесстрашие.

— Тут тобой один лейтенант интересовался, когда ты грохнулась, — сказала медсестра. — Симпатичный. Он и шоколад оставил.

Мария не поверила и спросила:

— Откуда он меня знает?

— Пришел вчера в приемный покой. «Я летчик, говорит, Степан Смолин. Хочу знать, как тут моя пассажирка, радистка партизанская. Фамилии не знаю. Думал, пока долечу до аэродрома, она у меня в самолете концы отдаст. Плоха была»». — И, вздохнув, добавила: — Ты-то его помнишь?

Мария не сводила глаз с медсестры, но, как ей ни хотелось, не могла вспомнить летчика Смолина.

Медсестра сообщила, что на всякий случай записала адрес летчика, и посоветовала Марии написать ему.

Через несколько дней Мария отправила короткое письмо Степану Смолину. Но ответа не получила.

* * *
В судебный зал заглядывало заходящее солнце, золотило желтые стены.

Неожиданно тишину разорвал гул пролетевшего самолета. Градова прислушалась к удалявшемуся тревожному звуку и сразу почувствовала, как в ней с прежней силой просыпается позабытый гнев. Она гнала его прочь, чтобы не поддаться ему или, хуже того, найти успокоение в ненависти, охватившей ее.

«Зря расстраиваюсь и терзаю себя напрасно, — думала Градова. — Может быть, это совсем другой летчик — разве он один к нам прилетал?»

Но в глубине души она чувствовала, что расчетливо хитрит с совестью и что ей очень хотелось бы, чтобы подсудимый Щербак оказался именно тем человеком, который в грозный час бросил ее на произвол судьбы.

Градова объявила перерыв, чем несколько озадачила народных заседателей.

Едва только Щербак вышел из зала суда, как Каныгин, изменившись в лице, стал укорять его. Он говорил громко, захлебываясь от волнения:

— Что ж ты из себя добрячка строишь? Подумать только — взял да и признался. А им, — он резко кивнул в сторону судебного зала, — больше от тебя ничего и не надо. Теперь ты у них на крючке.

— Федор, люди кругом, — сказал Щербак.

— Я свою правду на шепоток не променяю, — распалялся Каныгин. — Как тебя угораздило такой грех на душу взять? Зачем? Кому от этого польза?

— Мне, Федор. Пойми. Я кто был? Начальник запани или отставной козы барабанщик?

— Ты меня словами не глуши. Зачем чужую вину на себя взвалил? Чтоб чужая подлость верх взяла? Только не думай, что я страхом прибит. Потому, мол, и бегу в кусты. Совесть не пятак, в карман не положишь. — Каныгин глубоко перевел дыхание и вдруг тихо, словно до этой минуты не он бушевал, а кто-то другой, сказал: — Обидно, Алеша. Был ты для меня человеком, а теперь как тебя назвать?

Неожиданно подошел адвокат Каныгина и, многозначительно разведя руками, сказал Щербаку:

— Неосмотрительно поступили, Алексей Фомич. Здесь суд, а не собрание. И статья у вас стользкая. Удивляюсь вашей позиции. Вы сами себе копаете яму.

Алексей потер переносицу.

— Каждый отвечает за себя.

— Сия премудрость мне известна. Только зря торопитесь. Обвинительное заключение еще не приговор. Его доказать надо, — наставительно заметил адвокат.

— Знаю, знаю, — ответил Алексей. — За свои ошибки надо уметь отвечать. Другого выбора нет.

Адвокат по-своему оценил слова Щербака и удивленно пожал плечами.

— Вы признали себя виновным. А Каныгин отрицает свою вину. Тогда будьте последовательны. Не подводите Каныгина. Отвечайте в полную меру и подтвердите невиновность технорука. Это же соответствует истине. И тогда ваша позиция станет не только благородной, но и прочной. — Сняв очки, добавил: — Попытайтесь взглянуть на вещи здраво. — И ушел.

Алексей проводил его долгим непонимающим взглядом.

— Цепкий у тебя защитник, — сказал он.

Каныгин стоял растерянный.

— Въедливая баба наш судья. На мой характер лучше бы мужик судил.

— Считай, что нам не повезло, — согласился Алексей.

— Что она в нашем деле понимает? Поворочала бы бревна багром денек-другой — узнала бы, почем фунт лиха. Ну кража, убийство — тут ясно. Всякие улики имеются, отпечаточки пальцев есть… Да ты меня не слушаешь, Алексей.

— Слушаю, Федор, слушаю.

— Зря ты защитника не взял. Неужто денег пожалел?

— Да нет. Не пожалел.

— С защитником спокойнее. Чего сам упущу — он доглядит.

— Мне в жизни за всем самому пришлось доглядывать, Федор. И в бою у меня свое место было… И здесь у меня стульчик свой за барьером. Двух правд не бывает.

Каныгин почесал затылок, сказал:

— Тебе видней, конечно. Только у злой Натальи все канальи.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Большие окна гостиницы смотрели на Волгу.

С седьмого этажа, где жили Щербак и Каныгин, река открывалась плоской ширью.

Алексей помешивал ложечкой чай и смотрел в синюю даль.

— Красиво… — не поворачивая головы, сказал он.

— Оно, понятно, красиво, когда спокойно и тихо, — отозвался Каныгин, отставляя тарелку с едой. — А я сегодня опять не спал. — Он достал папиросу, смял опустевшую пачку.

— Я слышал, как ты кряхтел да ворочался… Кому от этого польза, Федор? Может, бессонница даст суду право скостить с тебя годок-другой? — невесело пошутил Щербак. — Ты у защитника спроси.

— Был сплавщиком, стану лесорубом. Опять свежий воздух.

— Убедительно рассуждаешь.

— Стараюсь, Фомич. А вот ты…

— Что я?

— Ты помолчи, стерпи старого дурака. Если правду сказать, лучше бы меня одного судили. Я и лесорубом могу. Было время — двухпудовой гирей крестился, да и сейчас еще есть силенка.

— Я тоже не жалуюсь.

— И свое я уже протопал, — продолжал Каныгин. — И человек я неприметный. Подумаешь, технорук запани! Маленькому человеку и цена невелика.

Алексей отпил несколько глотков и опять стал помешивать чай, а потом вдруг сердито стукнул ложечкой по стакану.

— Может, и те двадцать миллионов, которые полегли на дорогах войны, маленькие? Кто же тогда великаны, черт возьми, если не каждый из нас, кого смерть не раз целовать примерялась?

— Боюсь, что не осилить тебе суда, Илья Муромец. — Каныгин покачал головой. — Повалят. Возьми защитника.

— Опять за свое?

— Фомич, возьми. Не убудет тебя.

Алексей резко повернулся к Федору. Но, заглянув в мутные от бессонной ночи глаза друга, только и сказал:

— Чудак ты, право, Федор Степанович.

— Я пойду, пожалуй, — пробурчал Каныгин. — Папирос купить надо.

Алексей отвернулся и опять принялся смотреть в окно, за которым шумела речная жизнь: плыли белые теплоходы, торопились катера, послушные баржи шли за буксирами. Однако неизбежно и постоянно мысли его возвращались к аварии, к пожарам, возникшим в разных местах поселка. И за все ему надлежало держать суровый ответ.

Каныгин сиротливо стоял в коридоре суда и слушал защитника, который доверительно сообщил, что сегодня заседание начнется с допроса Щербака и показания его во многом определят ход судебного разбирательства.

— Вы беседовали с ним об адвокате? У меня нашелся дельный коллега.

— Ему защитник не нужен. Он сам умный человек.

— Это плохо, — без причин обидевшись, сказал защитник. — Поговорим о наших делах. Очень важно, Федор Степанович, чтобы вы, рассказывая об аварии, раскрыли не только технологические обстоятельства, но и убедительно нарисовали картину стихийного бедствия.

— Стихия и есть стихия. Как ее ни рисуй.

— Ошибаетесь. Одно дело — просто сказать: стихийное бедствие. Это не впечатляет. Это пассивное выражение случившегося. А когда вы говорите: наводнение, ураган, смерч, буря…

— Не было у нас урагана. И бури не было, — перебил его Каныгин.

— Знаю. Согласен. Но когда на вашу запань обрушился двухметровый вал воды, примчавшийся издалека, когда грянул непрошеный дождь, то для вас это ураган, и буря, и смерч. А еще вспомните про то, что двенадцать километров реки забиты десятками тысяч бревен и все они неукротимо рвутся к запани, подгоняемые утроенной скоростью течения. Разве это не ураган? И запань, которая была преградой для всего этого скопища бревен, становится бессильной, она не может удержать их бешеный натиск. Когда судьи представят именно такую картину навалившейся на вас беды, они лучше поймут, какой поединок навязала вам взбунтовавшаяся стихия. Вы поняли меня?

— Чего ж тут не понять? Сорок лет рядом с этим страхом живу.

— Вот, вот! — воскликнул адвокат. — Пусть и суд поймет, что ваша запань — не бетонная плотина Днепрогэса.

По коридору шел Щербак и вытирал потный лоб.

Адвокат, увидев его, торопливо направился в зал.

— Где ты пропадал? — спросил Каныгин. — Тебя первым будут допрашивать. Ты соберись. Вон как взмок.

— Пошли, Федор. Соберусь.

Алексей подошел к барьеру, поднял перекладину и занял свое место. Не глядя на людей, уселся и Каныгин.

— Суд идет! Прошу встать! — огласил зал звонкий голос секретаря.

Память
В станицу Казачью воздушный полк, где служили капитан Щербак и лейтенант Смолин, перебазировался неделю назад. Поспешно отступив, немцы не успели поджечь поселок у моря, сбегавший узкими земляными улочками к заливу. По пыльным обочинам дорог лежали оглохшие, наспех спиленные телеграфные столбы, короткие пеньки которых сиротливо выглядывали из рыжей травы, пропадая в полях.

Впереди был Керченский пролив, за ним укрепился враг, и поэтому на боевых картах появилась новая цель.

Полевой аэродром начинался от околицы станицы. В запущенных виноградниках, что раскинулись вдоль летногополя, лениво бегали зайцы. Они быстро освоились с шумом аэродромной жизни. Охотничьи страсти летчиков давно были приглушены главным боевым делом, да и души людей, стосковавшихся по живому миру природы, не давали волю рукам, порой тянувшимся к пистолетам.

Полк разместился в доме отдыха с простреленной вывеской «Тамань». От этого слова веяло романтикой юности и доброй памятью о Печорине.

Через несколько дней в комнату Щербака явился дежурный солдат и, чуть заикаясь, нараспев доложил, что капитана вызывают в штаб. Спустя два часа Алексей был там. Штаб размещался в пустом курортном городке, где ветер носил по улицам запахи рыбы и водорослей. Море с ревом набегало на пустой берег, над которым висел тревожный крик альбатросов.

Начальник штаба, полковник Ветров, нескладно скроенный, но крепко сшитый, оглядел вошедшего капитана и, не скрывая своего разочарования, сказал:

— Думал, у вас косая сажень в плечах. — Он подошел к окну, за которым штормило осеннее море. — Слушайте меня внимательно, капитан. Наш разговор совершенно секретный.

Алексей молча вытянулся. Не глядя на летчика, полковник Ветров расхаживал по комнате и рассказывал, что в ближайшие дни будет проведена серьезная операция и Щербаку предстоит принять в ней участие. Полковник говорил медленно, порой задумываясь, — возможно, в эти минуты проверял верность своих мыслей.

— Вас хорошо аттестовал командир полка, — он в упор взглянул на капитана и продолжал: — Правда, при этом он заметил, что в полку есть летчики не хуже вас и даже лучше. Но одна черта, отличная от других, в данном случае представляет существенный интерес, — полковник ушел к окну и оттуда глухо сказал: — Вы гордый человек. Это не упрек. Гордый человек всегда хочет быть сильным, и, как правило, это ему удается. Вам придется действовать автономно, принимать решения в непривычных для вас условиях. Там вы будете командир и летчик, солдат и офицер.

Скоро Алексей узнал, что ему надлежит отправиться в стрелковую дивизию, которая совершит десантный рывок. Ему было приказано пойти с группой первого броска и затем руководить воздушным боем в секторе десанта, наводя наших летчиков на цель и поддерживая связь со штабом.

— Задачу понял, — тихо сказал Щербак.

— Курить хотите, капитан? — спросил полковник и протянул коробку папирос.

Алексей молча закурил.

— Вы можете подумать.

Щербак ничего не сказал в ответ.

— Как вас зовут?

— Алексей.

Полковник Ветров покачал головой, и снова его шаги нарушили тишину, в которой неясно дрожала свеча, и тень полковника то появлялась на стене, вырастая, то пропадала.

— В самый ад пойдешь, Алексей, — сказал Ветров, словно сам был виноват в этом.

— Ясно.

— Там всякое может случиться. Кого хочешь взять с собой?

— Лейтенанта Смолина. Он знает толк в связи.

— Распоряжусь. В добрый час, капитан! — начальник штаба протянул ему руку.

К утру летчики были готовы к выполнению задания и проверили радиоаппаратуру.

Холодный порывистый ветер протяжно гудел в приморских высотах и сломя голову носился по серым волнам. Они злились, шумели и с тяжелым стоном выбрасывались на берег.

Назначенная операция уже дважды откладывалась.

Командующий каждые три часа получал неутешительную сводку погоды, но все же подтверждал готовность номер один. Генерала часто видели на причале, он подолгу всматривался в сумрачное небо.

В десантном городке было темно и зябко. Ревущее море нагоняло тоску. Комендант городка, трое суток не смыкавший глаз, встретил летчиков и сказал им:

— Все землянки забиты. Двигайте к седьмому причалу. Там найдете палатку.

Найдя ее и отвернув полог промокшего брезента, Алексей и Степан Смолин не смогли ни на шаг продвинуться дальше — везде люди, снаряды, оружие.

— Комендант говорил, что у вас свободны две койки с пуховыми перинами, — пошутил Щербак, приглядываясь к людям.

— Перинки-то есть, а вот коечки уплыли, — хохотнул кто-то.

Мичман, лежавший у самого входа, сказал:

— Ребятки, уплотнись на две живые души.

И тут же десантники завозились, задвигались, перекладывая оружие и беззлобно ругаясь.

Мичман облокотился на патронный ящик, посмотрел на летчиков, оценивая взглядом их черные регланы, и спросил Смолина:

— Слышали уже?

— С утра мы много кое-чего слыхали.

— Тут один чудак говорил, будто сегодня в дело пойдем.

— Каждый чудак сам себе командующий.

— Тоже верно.

— Да ты сам рассуди, мичман, по-трезвому. Кому охота десять ден в жмурки играть? — подал голос кто-то из молодых.

— Муторно, конечно, — согласился мичман. — Только морской десант — штука деликатная, братцы. Особая. Вот бери пехоту, например. Царица полей! Орлы, когда в атаку идут, ничего не скажешь. Но ведь — по справедливости скажу — вы все за ручки держитесь. От Баренцева до Черного моря. Фланг к флангу, впритык. А в морском десанте мы сами по себе. Одни. Это понимать надо, братцы.

— А чего тут понимать? — опять кто-то из молодых.

— Ты вот первый раз в десанте?

— Ну?

— Одно запомни: когда к месту придем и будет команда «Вперед!» — бросайся в море, рвись к берегу, и упаси тебя бог оглянуться назад. Корабли уйдут, а ты вперед! Понял?

…Только через шесть дней море стало терять силы. Огромные гребни пропали. Командующий ушел с причала. В первый раз за все эти дни генерал шагал резво, не оглядываясь, и скоро с берегового командного пункта последовал его приказ:

— Начали!

Быстро опустели землянки и палатки десантного городка. Люди шли к причалам, чтобы без суеты и лишнего шума заполнить катера, баркасы, самоходки и мотоботы. Летчики шагали вместе с другими, поднимаясь на катер по шаткому трапу. Посадка закончилась, и эскадра десанта, осторожно маневрируя, отвалила от причалов.

Щербак и Смолин были в нижнем кубрике, до отказа набитом людьми, лица которых нельзя было разглядеть, — они были похожи друг на друга, как близнецы. Когда проснулся слабый рассвет, по отдельным фразам, долетавшим с палубы катера, Алексей понял, что уже хорошо виден берег, и решил, что наши скоро начнут артиллерийскую подготовку.

Так и случилось: катера сбавили ход, и в это время мощный огневой удар разорвал светлеющее небо, окрасив его рыжим пламенем. Враг, притаившись, молчал. Катера пошли быстрее. Когда первые из них приблизились к берегу, немцы включили прожекторы, ослепляя десант.

Но корабли упрямо двигались под огнем вперед. Послышался гул самолетов, и Алексей догадался, что это «Илы» пошли на боевую штурмовку. Щербаку и Смолину удалось выйти на палубу. Трудно было сразу разобраться в чудовищной схватке огня. Они напрягали зрение, чтобы не упустить из виду первые три катера, подошедшие близко к берегу. Прошло несколько минут, и десантники стали прыгать в море.

Взлетела красная ракета. Наши зацепились за берег, и только смерть могла вырвать его у них. Теперь бой шел на земле и на море. Немцы сжимали десантников с флангов, берег огрызался сокрушительным огнем. Где-то начали гореть катера, шли с пробоинами, теряли управление и иногда натыкались друг на друга.

Море швыряло катер Алексея. Многих тошнило, какой-то юнец плакал. Свежий ветер подхватывал каскады брызг, легко срывавшихся с гребня волны, и резко бросал в лица людей.

Степан Смолин выпросил у боцмана два спасательных круга и накрепко привязал к ним железный ящик с радиоаппаратурой. Когда катер обошел стороной горящий мотобот и сбавил ход, летчики подхватили ящик и осторожно опустили на воду. Смолин поднял автомат и «солдатиком» сиганул в море, следом прыгнул Щербак.

Уже потом, когда они вышли на берег, Алексей почувствовал, как стынут промокшие ноги, как стала неприятно покалывать тело замерзающая одежда; но хуже всего было то, что Щербак не знал, куда им идти. Десантники метр за метром расширяли захваченный плацдарм, и теперь уже бои шли на флангах — это было видно по ракетам и огневым вспышкам, а пулеметный клекот с обеих сторон усиливался.

— Будем углубляться, — решил Алексей.

— Начнет светать, сами увидим, кто где, — согласился Смолин.

— Разберемся.

— А может, я разведку проведу? Нам же командный пункт нужен.

— Соображаешь. Только вывески на нем нет. Здесь все художники другим делом заняты.

Уже рассвело, когда они нашли командный пункт. Тропинка к нему петляла среди зарослей кустарника, сбегала в овраг, потом тянулась по лощине и неожиданно круто огибала высотку, на западном склоне которой сливалась с траншеей, где и был вход в землянку.

Пригнувшись перед низкой притолокой, Щербак шагнул в узкий проход, где желтел огонек лампы.

— Есть кто? — спросил он.

— А кто нужен?

Алексей разглядел в полумраке подполковника с белой лохматой головой и доложил:

— Летчик. Капитан Щербак. Имею специальное задание.

— Шустрый вы народ, летчики, — подполковник надел очки и стал читать предписание, врученное ему Щербаком.

— Как тут у вас? — спросил Алексей.

— Обживаемся.

— Где нам расположиться посоветуете?

— Для вашей радиостанции места хватит. Найдите, что считаете нужным для себя. Людей дать не могу. И еще замечу — воды здесь нет.

Скоро летчики увидели на краю оврага хибарку, возле которой на покосившемся заборе висела рваная рыбацкая сеть. Там, где кончался забор, с жалобой на свою несчастную долю стонала и хлопала простреленная дверь, ведущая в погребок. В сырой хибарке стоял тяжелый, густой запах вяленой рыбы. Здесь и установили рацию. Степан Смолин вышел на связь со штабом, но сильные помехи мешали работать — врывалась то музыка, то отрывистая немецкая речь, и Смолин вращал черную ручку настройки, пытаясь наладить связь.

— Как слышите меня?

— Погано.

— Устроились на новой квартире. Не забывайте нас.

— С новосельем.

— Когда ожидать гостей?

— Дожидались вашего привета. Теперь встречайте.

А в небе уже появились немецкие самолеты и стали прицельно бить по квадрату командного пункта. Алексей взял микрофон и отполз от погребка на несколько метров; отсюда открывался неплохой обзор, но здесь было довольно опасно. Тогда Щербак выкатил старую, рассохшуюся бочку, умело замаскировал ее сетью и поверх набросал веток кустарника. Под ногами заметил осколок зеркала, поднял и взглянул в него — небритый, перепачканный, помятый, как дьявол. Невесело усмехнулся и полез в свое убежище. Из погребка высунул давно не стриженную голову Смолин и сказал:

— Леший, а ты смахиваешь на черепаху. Такие на Галапагосских островах живут.

— У них панцирь покрепче.

— Гляди, «конопатые» отбомбились. Завтракать пошли домой.

И тут до них докатился натужный, урчащий рокот. Это на правом фланге пошли в атаку немецкие танки, чтобы раздавить, уничтожить поредевшие ряды наших десантников, которые чудом остались живы и теперь ожидали пополнения. Прикрывая десантников, ударила артиллерия, и тут же со стороны моря появились знакомые «Илы».

— Включайся, Лунатик! — приказал Алексей и крикнул в микрофон: — Танки в квадрате семь! Слышите? Я — «Резеда». Идете верным курсом. Под вами облако. Проваливайтесь и штурмуйте весь седьмой квадрат. Давите танки!

— Просят уточнить цель! — долетел до Алексея крик Смолина. — Цель просят!

— Я — «Резеда». Повторяю: квадрат семь. Ваш квадрат семь! Слушайте: танки в седьмом квадрате.

Пилоты слушали его голос, выстраивая свои машины, и, обретая уверенность, успешно атаковали танки.

— Первый сеанс провели удачно. — Лунатик вылез из погребка. — Что скажешь?

— Неплохо поработали ребятки.

— Им бы еще десяток машин, тогда совсем полный привет.

— Не помешало бы.

Смолин достал фляжку.

— По пять капель можно…

Ночью Алексей пришел на командный пункт.

— Поклон авиации, — сказал подполковник. — Хорошо наводил штурмовиков, капитан. Нюх у тебя, как у черта.

— Какова сводочка? Что ожидаете?

— Обстановка меняется, как в арабских сказках. По нашим данным, противник будет прорываться на правом фланге.

…К утру притихший ветер перестал студить лицо и руки. Временами появлялось солнце, по которому истосковались земля и море. Ад начался гораздо позднее, днем. Комбинированный удар с воздуха и мощный танковый натиск должны были парализовать подход новых десантных частей. Блокировать десантников, смять и раздавить нашу оборону — таков был замысел врага.

Юркие «мессершмитты» шли ровными звеньями, подолгу болтались в светлом небе и, опустив носы машин, мощным огнем пулеметов обстреливали плацдарм. Уходили одни, на смену им приходили другие самолеты. Потом с правого фланга двинулись танки. Шум, лязг, громовой грохот, орудийные залпы — все слилось в смертельную канонаду.

Внезапно и лихо спикировав, немецкий истребитель длинными очередями обстрелял высоту, где находились летчики. Рыбацкая сторожка загорелась. И в это время по далекому звуку Алексей понял, что летят «Илы».

Вглядываясь в небо и не думая об опасности, он заговорил в микрофон:

— Я — «Резеда»! Танки в пятом квадрате. Слушайте меня: пятый квадрат. Пятый! Заходите только с моря, здесь нет зениток. Танки идут по окраине поселка. Там наших нет, можно порезвиться. «Девятый», над тобой истребитель!

Еще один «мессершмитт» вынырнул из-за низкого облака и стал преследовать штурмовика. Щербак продолжал кричать изо всех сил:

— «Девятый»! Сдурел, что ли? На хвосте истребитель!

Штурмовик резко развернулся и скоро на бреющем полете огнем «эрэсов» атаковал танки — молодой был пилот, отчаянный. Но враг оказался хитрым асом, который знал больше, — на максимальной скорости нырнул вниз и тут же стал набирать высоту. Выгодная позиция позволила ему ударить гибельным огнем в хвост штурмовика. «Девятый», охваченный пламенем, упал.

Алексей закрыл глаза, мысленно повторяя полет «девятого», и понял, что у молодого летчика не хватило опыта.

Ах, «девятый», «девятый»! Ему бы только отдать руль высоты, крутануть половинку фигуры, и тогда бы все было иначе. Ах, «девятый»!

С ночью пришла передышка, но никто не знал, сколько она продлится.

Светало, когда до Алексея долетел призывный крик:

— Тревога! Офицеры, на командный пункт!

Толкнув Лунатика, Щербак вскочил и выбежал из землянки. Следом гулко топал сапогами лейтенант Смолин. Бой закипал опять на правом фланге. С каждым мгновением нарастал оглушительный грохот — немцам все же удалось прорваться. Два танка с автоматчиками на броне ворвались в отвоеванную зону и шли напролом.

Алексей, выскочив из ложбины, увидел бежавшего с автоматом подполковника. За ним спешили офицеры. Они были без шинелей, на их кителях и гимнастерках тускло блестели ордена и медали, заслуженные страшной военной работой.

— Вперед! — закричал подполковник, прижимая к груди перебитую руку.

Алексей бежал, пытаясь на ходу застегнуть реглан, но пуговицы непослушно выскальзывали из рук, и тогда он сбросил его и рванулся следом за подполковником. А вокруг — комья земли, взрывы и свист осколков.

— Не отставать! За мной! — надрывно кричал подполковник.

Алексей слышал хриплое дыхание офицеров, догонявших его. Он полоснул из автомата по немцу, почти не видя его, а только поняв, что тот поднял гранату, и фриц под огненной струей дернулся, поник и повалился. А летчик уже бежал дальше, туда, где виднелась белая лохматая голова подполковника. Из оврага поднялась цепочка немцев, и Алексей, шумно размахнувшись, бросил последние две гранаты в их сторону. У кромки оврага два немца качнулись, опрокинулись назад, а третий тихо опустился на колени, согнулся и жалко зацарапал ногтями чужую землю.

Алексея догнал Смолин, обвешанный гранатами, мокрый от пота, с сияющими глазами, и, передавая товарищу связку, воскликнул:

— Мы сейчас их пошарашим, Леша!

С разбега перемахнув через широкий ров, Алексей оказался впереди седого подполковника и тут же вздрогнул, услышав близкий лязг гусеницы. Яркое пламя разорвало едкую пелену дыма. Алексей, прижимаясь к земле, ждал приближения танка. Когда стальная громада перевалилась через пригорок, он изловчился и метнул «букет» — тяжелую связку гранат. Ахнула взрывом земля, и Алексей бросился вперед. Следом за летчиком устремились другие.

— Слушайте все! — вдруг крикнул раненый подполковник, остановившись у поверженного танка. — Видите впереди капитана? Если до Большой земли не дойду, приказываю передать командующему… Кто живой дойдет… Прошу наградить героя! Летчик он… Щербак…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

— Подсудимый Щербак! Расскажите суду, как произошла авария на запани?

Алексей потер переносицу и, вспомнив почему-то, что полет птицы начинается с того, что она набирает воздух в грудную клетку, тоже глубоко вздохнул. Воздух был теплый и горьковатый.

— Скажу откровенно: тяжко сознавать, что ты подсудимый. Я отказался от защитника. Возможно, поступил опрометчиво. Может, потом пожалею об этом. Но сейчас я глубоко убежден, что прав.

Щербак повел речь о том, что сплав дело древнее. Но и в наши дни на сплаве столько неожиданностей, что тревога подкрадывается к людям с того дня, как первые бревна сброшены в реку. Сплавщики используют силу природы. Они всегда готовы подписать с ней договор дружбы, но природа и стихия больно строги. Сговориться с ними — дело трудное. Запань — это гигантский завод, который раскинулся на сотни километров, но этот завод без стен и крыш. Завод под небом. Река — наш конвейер. Она диктует режимные условия сплава. А они неустойчивы. За многие годы мы научились разгадывать повадку реки, норов ветра и капризы отмелей. И все-таки не зря народ сказывает: «Живет и такой год, что за день семь погод». Таким коварным годом для нас оказался нынешний. Теперь попробуйте подчинить конвейер этим семи погодам…

Градова смотрела на Щербака неспокойным, но внимательным взглядом. Факты и обстоятельства, изложенные Алексеем, во многом опровергали ту кажущуюся ясность событий, которые обозначались в обвинительном заключении, где доказывалась виновность подсудимого.

— Подсудимый Щербак! При подготовке к сплаву вы учитывали долгосрочный прогноз погоды? — спросила она.

— Обязательно. Предсказывали сухую устойчивую погоду.

— А что было на самом деле?

— В первое время прогноз оправдался. А вот начиная с десятого июня пошли дожди.

— Вы можете уточнить уровень воды в районе запани, начиная с десятого июня?

— Могу. Десятого — триста шестьдесят сантиметров, одиннадцатого в двадцать часов — четыреста, двенадцатого — четыреста десять, вечером — четыреста тридцать, тринадцатого — шестьсот двадцать, а четырнадцатого — в момент аварии — шестьсот пятьдесят.

— При каком горизонте вы открыли запань?

— Горизонт был триста сорок сантиметров.

— Эти условия обеспечивали нормальный ход сплава?

— Безусловно.

— Вы вылетели в Осокино одиннадцатого июня в девять утра. К этому времени горизонт был… — Градова заглянула в листок, — триста семьдесят сантиметров.

Страницы, которых нет в судебном деле
Когда Алексей позвонил на аэродром и заказал спецрейс в район Осокино, в нем с неожиданной ясной силой пробудилось чувство боязни свидания со своим прошлым.

Если бы не крайняя нужда совершить облет реки и добраться до соседней Осокинской запани, он бы и не затевал этого полета, который неминуемо разбередит старые раны. Алексей чувствовал, что, едва только ступит на аэродром, а тем более когда взлетит, он не сможет заглушить горькие воспоминания.

Сплав начался двадцатого мая.

Сплавщики, стоя на шаткой тверди бревен, выдергивали лесину за лесиной и пускали их в ворота запани, за которыми кончалась свобода бревен.

Река трудилась, покорившись жесткой воле людей, но сами сплавщики хорошо знали: не угляди кто-нибудь за взбунтовавшимся бревном, кишащая лесом река рванется на запань со злобой и отчаянием.

Дело двигалось нормально. Но вдруг в последние дни неожиданно резко замедлилось поступление леса в запань. Алексей собрал мастеров и десятников. Одни считали, что образовавшийся где-то затор мешает речному конвейеру работать в полную силу. Другие утверждали, что Осокинская запань, поставляющая лес Сосновке, тормозит его выпуск. И тогда Щербак принял решение: облететь весь район и самому установить причину.

У самолета его ожидал белобрысый пилот. Он критическим взглядом окинул пассажира и серьезно сказал:

— В копеечку обойдется рейс вашему колхозу. Наверное, председатель?

— Нет. Какие еще будут вопросы?

— Не укачает?

— Не думаю, — ответил Алексей без обиды.

— Мое дело доставить, — пожал плечами пилот — залезайте в машину, пристегнитесь.

— Понятно, — сказал Алексей. — Теперь послушай меня.

Летчик насторожился.

Алексей вынул карту и, объяснив задачу полета, попросил:

— Как можно ближе прижимайся к воде. Чтобы пыж хорошо разглядеть. — Он уловил, что летчик не понял его, и добавил: — Бревна подвергаются уплотняющему действию потока. Поэтому и возникают многорядные нагромождения леса. В три, а то и в шесть накатов. Это и есть пыж. Договорились?

— Нарисую, — деловито ответил летчик и поднялся в кабину.

Плавно взлетев, самолет сделал круг над полевым аэродромом и лег на курс. Через несколько минут под крылом машины возникло широкое русло реки, забитое бревнами.

Самолет стал «утюжить» реку.

Впереди водяные просветы становились все больше, поблескивали синевой. Изредка плыли одиночные лесины. Вскоре опять показался плавучий лесной островок. А еще дальше пошла чистая вода.

Самолет покружил над рекой и взял курс на Осокино. До запани оставалось пятьдесят километров.

Приметливый глаз сплавщика сразу обнаружил, что вода резко спала, а через несколько километров появились облысевшие отмели, на которых лежали почерневшие обсохшие бревна.

«Ну вот и причина, — подумал Алексей. — Наверно, и в верховьях так».

Когда долетели до запани, самолет, покачав крыльями, пошел на посадку. Выбрав место, он стал снижаться, но неожиданно летчик повел машину на левый берег. Уже потом, когда сели на луг, разогнав цветных бабочек шумом мотора, Алексей спросил летчика:

— Почему в первый раз не сел?

— Кочек много. Заболоченное место.

— Я не заметил.

— А это дело не пассажирское.

— В общем, ты прав, — грустно согласился Щербак.

— Надолго задержимся?

— Ужинать дома будем.

— А обедать?

— Накормят. Здесь люди добрые.

Алексей шагал к запани и думал, как здесь можно поднять горизонт воды. Он раскрыл дверь конторы и увидел: его коллега и старый приятель, начальник Осокинской запани Семен Ершов чинил прохудившийся сапог. Работал он с усердием, хмуря большой, широкий лоб.

— Давненько ты у нас не гостевал, Фомич. Здравствуй, — приветливо сказал Ершов.

— Здоров, — Алексей протянул руку и почувствовал силу сухой и крепкой руки Ершова.

— Сейчас кончу, — сказал Семен Макарович и ловко заработал сапожной иглой, будто весь свой век только этим и занимался.

Алексей знал Ершова давно, водил с ним дружбу, но в глубине души отчего-то жалел его.

Семен Макарович, которого мальчишки дразнили Сократом, жил здесь, пожалуй, со дня своего рождения. И было время, когда его запань славилась делом, а ее хозяин упорством и щедростью. Но время шло. Жена его умерла, а сын уехал на Чукотку. Второй раз Ершов не женился, жил в доме один. Руки у него были золотые, путевые, а душа сгорбилась, не успев состариться. Когда-то он боролся за Осокино, но запань была небольшая, неприметная, и за отсутствием перспективы никто Ершову не помог, не поддержал.

Похоронив жену, Семен Макарович никаких отношений с людьми, кроме служебных, не имел — смирился, зажил тихо, словно утомился от работы к сорока восьми годам и не видел в ней никакой прелести: один голый долг.

— Как живешь-можешь? — спросил Щербак.

— Паршиво.

— Вижу. На мели сидишь?

— А ты, может, мне водицы привез? А, Фомич? Ведра два? — Ершов вздохнул. — Так-то вот.

И Щербак услышал в его голосе скрытую радость избавления от ответственности. Он помолчал немного и сказал:

— Я еще продержусь. А потом? Рядом с тобой сяду. Ты же на мой план петлю вешаешь.

Зазвонил телефон.

— Ну? — сказал Ершов в трубку и шумно задышал. — Все в порядке? Давно бы… Я вам покажу магарыч, сукины дети! — сердито добавил он и бросил трубку. — Два дня связи не было.

— Так что же делать будем? — спросил Алексей.

— Сколько лет тебя знаю, Фомич! И все ты такой задиристый, цепкий. Из такой породы хорошо багры делать. Раз ты о своем плане печешься, то давай так порешим: увольняй меня к чертовой бабушке. И бери мою запань под свою власть. Только как же ты реку уволишь? Наша река тощая, не чета вашей.

Слушая Ершова, Алексей все прикидывал, как бы повысить уровень речушки.

— Природа, Фомич, — философски заметил Ершов. — И весь тут сказ. С нее взятки гладки.

— Ты так думаешь? — спросил Алексей. — А все ли в твоей сказочке правильно? Ты забыл мне про Иванушку рассказать. Между прочим, зря. Сказочку эту тоже Ершов сочинил.

— Как же, — беззлобно согласился Семен Макарович. — Знаю, был такой писатель. С детства помню. — И неожиданно угрюмо добавил: — Устал я, Алексей.

Помолчали. На дворе от жары и скуки злилась собака. Облака плыли легкие, кудрявые, напоминая прически городских девчонок.

— Случись у меня такая беда, — убежденно заговорил Щербак, — поставил бы земляную перемычку — и всем заботам конец.

— Чудак ты, право. Только об этом и думаю.

— Ну и что?

— Неужто лопатой насыпь ставить? Сам знаешь, какая у меня техника.

— У тебя два колхоза под боком.

— Точно, — мрачно согласился Ершов.

— Мог бы и на поклон сходить — помогли бы.

— Ездил, Фомич, ездил. Отказали. Каждый трактор у них на учете. Не до моей беды председателям.

Алексей молча покачал головой.

Ершов понял его иначе и грустно сказал:

— Так что придется ждать.

Алексей облизнул сухие губы, откашлялся:

— Пойду похарчусь. И летчик мой обедом интересовался, — и вдруг умолк.

Озаренный догадкой, пересел к телефону и позвонил в воинскую часть, стоявшую возле березовой рощи. Щербак видел их лагерь с самолета, когда летел в Осокино.

Он сумел уговорить командира части помочь Осокинской запани поставить земляную перемычку. Положив трубку, сказал:

— Сегодня у тебя солдаты гостить будут. И технику прихватят. Так что созывай свой народ.

Семен Макарович долго молчал, оскорбленный находчивостью Щербака. Он слушал звуки, долетающие со двора: скрип двери от легкого ветра, лай собаки, утомленный крик птиц — и всей своей рано пришедшей старостью понял, что с запанью ему пришло время расстаться, — он здесь не начальник, а лишний человек.

Приподнявшись, крикнул в окно сторожу:

— В рельс вдарь. Погромче! — Потом снова, не глядя приятелю в глаза, повторил: — Устал я, Алексей.

— Я где-то хорошие слова слышал, — задумчиво сказал Щербак. — «Бензин кончился, на самолюбии долечу».

— Чкалов, — определил Ершов.

— Точно. Соображаешь?

Слабая улыбка появилась на лице начальника Осокинской запани.

— Ладно. Поеду я к своим хлопотам. Кончим страду, приезжай ко мне. Потолкуем за жизнь. По рукам?

— Может, и соберусь…

Алексей долго смотрел в карие глаза старого приятеля и сказал просто, с добрым сочувствием:

— Свои должны встречаться чаще.

Стоя у дверей конторы и провожая взглядом уходящего Алексея, Ершов подумал, что Щербак живет на земле в охотку, с удовольствием, и в этом его главная сила.

* * *
Градова, сощурившись, смотрела на Щербака, который неторопливо и обстоятельно рассказывал про поездку в Осокино, слушала его с особым вниманием, потому что боялась что-либо пропустить из его показаний.

— Когда вы вернулись в Сосновку? — спросила Градова.

— Поздно вечером.

— Какая погода была на трассе полета?

— Сухая. В Сосновке, — добавил Щербак, — узнал, что в Загорье идет ливень. Это триста километров от нашей запани.

— Какой был горизонт в Загорье?

— Одиннадцатого июня пятьсот шестьдесят, а двенадцатого — уже шестьсот сорок сантиметров.

— Это считается резким повышением?

— Посудите сами: за сутки вода прибыла почти на метр.

— Когда в Загорье начался спад горизонта?

— Через день. Тринадцатого.

— Из материалов следствия, — сказала Градова, — видно, что с начала подъема воды и вплоть до аварии не были закрыты ворота запани, предназначенные для выпуска древесины. Почему это не было сделано?

— Факты, о которых вы говорите, нуждаются в серьезном уточнении, — ответил Щербак. — Горизонты порядка трехсот пятидесяти — трехсот шестидесяти сантиметров нормальные для выпуска леса. Были случаи, когда сплав продолжался даже при более высоких уровнях.

— А вы не усмотрели угрожаемого положения в неустойчивости режима?

— Усмотрели, — тут же согласился Щербак. — Одиннадцатого июня к двум часам дня горизонт поднялся до четырех метров, и технорук запани Каныгин дал указание мастерам сплава закрыть ворота запани.

Каныгин быстро закивал головой, подтверждая слова Щербака.

— В какое время он дал указание? — спросила Градова.

— Через тридцать минут, как получили сводку, — не выдержал и громко с места ответил Каныгин.

Страницы, которых нет в судебном деле
Когда Алексей вернулся в Сосновку, он, не заходя домой, направился на запань. И сразу, окинув ее тревожным взглядом, понял, что в те часы, когда он уводил от беды своего соседа Ершова, к нему примчалась высокая вода.

Перед запанью в два-три наката громоздились бревна, образовав у ее ворот затор.

— Не сладкие у нас пироги, — помрачнел Алексей.

Каныгин молчал.

Обычно технорук реагировал на замечания быстро и точно. Все, что касалось его дел, было ему ведомо, а теперь он почему-то медлил и даже отвернулся от Щербака, словно провинился и не знал, как начать разговор. Постояв в раздумье некоторое время, Федор Степанович сказал:

— Хорошо, что ты приехал.

— Дома оно всегда лучше. Только нескладно получилось. Поехал за шерстью, а вернулся сам стриженый. Когда поднялась вода?

— В полдень.

— Почему не закрыл ворота?

— Ты меня для дела на запани оставил, — Каныгин враз оживился, голос его стал твердым, звучным. Огромные практические знания, добытые опытом и ошибками, подсказывали ему верность решения, принятого им. — Не мог я приказать такое. Разве что со страху увел бы людей домой. А план пусть горит? Так следует понять? Будто ты меня первый день знаешь. Не в таких передрягах бывал… Ведь никто не знал, что к нам рванется большая вода.

— Меня-то зачем в слабонервные зачислил?

— Ты вот что, Алексей, не давай волю обиде. Пойми мою позицию. Я ее любому инспектору докажу.

— Погоди, до инспектора еще не дошло. И мне про сплав не рассказывай, как дикарю про автомобиль. При создавшемся положении лучше было бы ворота закрыть.

— Сейчас легко говорить. А семь часов назад, скажи я тебе такое, ты бы меня матерком. И был бы прав. — И, уловив в задумчивых глазах Алексея тревогу, добавил: — Я еще живой. С меня и спрос будет. Тебя здесь не было. Вот какой факт.

* * *
— Так почему же, подсудимый Щербак, все-таки не были закрыты ворота? — спросила Градова.

— В создавшихся условиях этого нельзя было сделать. Перед запанью лежала сплошная масса древесины. Длина пыжа составляла двенадцать километров, и расчистка могла привести к серьезным последствиям — в такое время пыж трогать опасно.

— И что же вы предприняли? — насторожилась Градова.

— Мастера сплава пытались расчистить ворота. Но затор устойчиво сопротивлялся.

— А была возможность закрыть ворота хотя бы при некоторой расчистке затора?

— Нет.

— Почему?

— Как бы вам поточнее объяснить… Представьте себе обыкновенный забор и ворота. Так вот, запань — преграда для бревен — чем-то напоминает это привычное сооружение. Только забор запани состоит из бревенчатых плиток, ширина каждой — шесть с половиной метров. И лежат они на плаву, удерживаемые стальными тросами. А ворота образуются, когда вынимают плиты для пропуска древесины. Тогда у нас ворота были распахнуты почти на двадцать метров. Были сняты три плитки. Чтобы поставить хотя бы одну из них, нужно иметь свободное место. И, как видите, не маленькое.

Градова перелистала страницы своих записей и спросила:

— Вы говорили, что повышение горизонта воды, происшедшее в районе запани, не создавало угрожающего положения?

— Да.

— Теперь вы утверждаете, что обстановка была сложной и фактически предаварийной. Что в действительности является истиной?

— Наше положение вначале — это трудности неугрожаемого порядка, и они могли быть устранены. От заторов никто не застрахован, но с ними можно бороться. Однако водяной вал, неожиданно пришедший с верховьев реки, и дожди, хлынувшие в нашем районе, резко увеличили силу стихии.

— И что же случилось?

— Нетрудно догадаться, — Алексей заволновался оттого, что его не хотят понять. — Лес обрушился на запань, плитки оказались в полузатопленном положении. Груда бревен навалилась на провисшие тросы в воротах запани. Нажим пыжа усилился. Именно тогда и появилось предаварийное состояние.

«Его голыми руками не возьмешь, — подумала Градова. — С ним будет очень трудно. Мужик умный и верткий».

— Вы вернулись из Осокина одиннадцатого вечером, — сказала она. — Какие вы приняли меры, чтобы предотвратить аварию?

— Ночью мы провели дополнительное укрепление запани. Завершили работу утром двенадцатого.

— Что было сделано?

— На обоих берегах были врыты мертвяки — бревна диаметром в полметра. К ним прочно прилаживались стальные тросы, которые другим концом крепились к бревнам пыжа. У нас такое устройство называется засорами.

— Какое влияние это оказало на сохранность запани?

— Засоры укротили натиск пыжа.

— Чем это можно доказать?

— После аварии в районе засор удержалось свыше десяти тысяч кубометров леса.

— Этих креплений при аварийном состоянии запани было достаточно?

— Нет. Три выноса, поданных на низкий левый берег, были разрушены при первой подвижке пыжа. Мертвяки залило водой. Земля размокла.

И Градова, угадав мысль Щербака, закончила:

— Их сорвало силой натяжения?

«Соображает, — подумал про судью Алексей. — Ей палец и рот не клади. Видно, что к суду готовится основательно».

— Да, — согласился он.

— Так почему же вы вели работы на затопляемом месте?

— При высоких горизонтах воды правый берег тоже затапливается на значительном расстоянии. Чтобы соорудить мертвяки на незатопляемом месте, нужны длинные тросы. Их у нас не было.

— Из акта, составленного после аварии, видно, что лес частично ушел по низкому берегу и снес на своем пути семь колхозных домов, расположенных недалеко от вашей запани. Было ли предусмотрено проектом сооружения запани укрепление этого берега?

— Нет.

Градова внимательно наблюдала за поведением подсудимого. Ей казалось, что даже в самых простых ответах, в которых прозвучит неправда, волнение выдаст Щербака.

— Когда вода начала затоплять низкий берег, у вас не возникло решения укрепить его?

— Для этого следовало строить опоры из кусков свай. Это нам было не под силу.

— А соорудить донные опоры в русле реки? — спросила Градова, радуясь тому, что прочитанные книги пошли ей впрок.

— Русло реки было забито древесиной. Впрочем, строить свайные опоры мы тоже не могли.

— Почему?

— Мы не располагали необходимым временем.

— Это единственная причина?

— Нет. Главная причина в том, что у нас не было копра для забивки свай.

— Допустим, — сказала Градова. — Гидрологические условия быстро менялись, происходил резкий подъем воды. Можно ли в такой обстановке проводить капитальные работы по укреплению запани?

— Нельзя.

— Какие еще были приняты меры по предотвращению аварии?

— В полукилометре выше запани была установлена глухая перетяга.

— Поясните суду, что это за сооружение.

— Стальной трос большого диаметра специальным способом крепится к бревнам, находящимся в реке. Концы троса выносятся на берег и крепятся к мертвякам.

— И что произошло?

— Сильное течение вызвало подвижку пыжа, и ниже перетяги образовалось льяло — пустое пространство. Бревна оторвались от троса, и все давление тысяч лесин обрушилось на трос. Он лопнул.

— Что было дальше?

Алексей, утомленный от потока вопросов судьи, сказал:

— Пыж, не имея сопротивления впереди, ускорил движение. Получился динамический удар. От этого удара правая часть запани была окончательно затоплена. Лес устремился поверх запани. Другая часть древесины ушла через затопленный левый берег, сметая все на своем пути.

* * *
Недели за две до начала сплава Щербаку позвонил управляющий трестом Назаров.

— Что у тебя? — спросил он.

— Порядок. Пока порядок.

Григорий Иванович Назаров подышал в трубку и сказал:

— Ты, Алексей Фомич, вот что — живо приезжай. Есть разговор.

Щербак приехал в трест в полдень. Дверь в кабинет Назарова была открыта. Увидев Щербака, управляющий позвал его к себе и сказал секретарше:

— Клавдия, мы с Алексеем Фомичом потолкуем часок.

Назаров закрыл дверь, снял пиджак и вытер платком вспотевшее лицо. Потом придвинул два кресла к открытому окну и спросил:

— Кого предлагаешь назначить начальником твоей запани?

— Как-то не задумывался.

— И зря. Не вечно тебе на запани верховодить.

— Тебе виднее.

— Выходит, мне положено думать, а ты вольный казак?

Оба умолкли и, глядя в окно, ожидали, когда пройдет товарный поезд, — рядом был железнодорожный переезд. Мелькали колеса состава, и в воздухе майского дня висел грохот.

— Свято место пусто не бывает, — с усмешкой ответил Алексей. — Найдутся люди.

— Вот я и спрашиваю — кто?

— Но я хотел бы сначала узнать, за что меня снимают? Если, конечно, не секрет.

— Никаких секретов.

— Уже легче.

— И все-таки я прошу тебя ответить на мой вопрос.

— Можно Каныгина. Мудрый старик.

— Опытный мужик.

— Меня учил уму-разуму, — улыбнулся Алексей.

— И меня тоже в былые времена, — сказал Назаров. — Только характер мягкий, не волевой. Не потянет. Так что подумай к другому разу. — Назаров налил в стакан минеральной воды. — Сейчас разговор о тебе. Есть мнение назначить тебя заместителем управляющего трестом.

— Этого делать не следует.

— Почему?

— Не кабинетный я человек, Григорий Иванович. Не смогу.

— Сможешь либо нет — тут послушай меня, — сказал управляющий, чувствуя, как в груди защемило. — Или ты только Назарова в начальниках числишь?

Последние годы Григорий Иванович часто хворал. И он с грустью размышлял в одиночестве о том, что ему вот-вот стукнет шестьдесят и его ожидает на свидание седая бабка с косой. Жалко. Ох как жалко…

— Честно скажу: не хочу забираться высоко, — сказал Щербак.

Назаров посмотрел на огромное полуденное солнце, сощурился и спросил:

— Страшно?

— Не мое это дело, Григорий Иванович.

— А чье же? Иль хочешь, чтоб поглупее человек тобой руководил?

— Я сплавщик!

— Именно. Из нашего племени.

— Зачем же в кабинет усаживаешь?

Снова загудел, загрохотал проходящий поезд.

— Там, в Сосновке, выйдешь на берег, волна рядом плещет — хоть маленькая, а стихия…

— А здесь? — с терпеливой строгостью спросил управляющий.

— Здесь я с тоски помру. Не кабинетный я человек. И не надо меня неволить.

— Так. Выходит, я кабинетный? — угрюмо спросил разволновавшийся Назаров и, отвернувшись от Алексея, долго сидел не шевелясь, беззвучно, точно сыч. Потом добавил: — Ты нужен мне здесь. Очень нужен.

— А на запани я уже не нужен?

— Ясное дело, у себя ты хозяин! Первый парень на деревне! И все-таки я тебя прошу, Алексей, ради меня принять это предложение, — сказал Назаров. — Мне тяжело здесь одному.

— Но ты знаешь мой характер. Не сахар…

— Ты понял меня? — спросил, перебивая его, Григорий Иванович.

Алексей подумал: нужен ли он действительно управляющему или Назаров хочет назначить его на высокую должность из дружеских побуждений, из личных симпатий? «Если за дела мои, то славно», — и посмотрел на управляющего, улыбнувшись.

— Понял? — удовлетворенно повторил Назаров.

— Кажется.

— И слава богу. Когда сможешь принять дела?

— Мне надо подумать, пораскинуть… С Ольгой посоветоваться. А лучше всего, Григорий Иванович, поступить так — проведу я этот сплав и тогда за новые дела возьмусь.

* * *
— Так… — громко сказала Градова, продолжая допрос. — А если бы не была установлена перетяга, то запань могла бы выдержать напор стихии?

— Я могу только предположить, — негромко ответил Щербак, с отчуждением глядя на судью.

— Что именно?

— Что запань сдержала бы напор стихии.

— Вы в этом уверены?

— Я не хочу заниматься гаданием на кофейной гуще… Перетяга была установлена с моего ведома.

— И согласия? — спросила Градова.

— Именно. Стало быть, я как начальник запани несу полную ответственность за все последствия.

— И все-таки я хочу знать, какие выводы вы сделали, анализируя причины аварии.

— Их три. Мне не следовало прекращать работы по устройству запани-времянки в заостровье. Я не должен был соглашаться на установку перетяги. И самое важное. Не будь этих двух губительных решений, принятых мною, осталась бы главная причина аварии — резкий подъем воды на реке, — с надеждой, что ему поверят, ответил Алексей.

Он думал в эти минуты о том, что человеку мало строить и трудиться ради добра на земле — за него нужно бороться яростно, не жалея своей жизни.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Федор Степанович хорошо знал, что его ожидает впереди, если не прояснится, с каким сожалением о несчастьях он жил на земле. Каныгину было не по себе: стыд преследовал его, и было нестерпимо больно сидеть за оградой, прижатой к стене судебного зала, отзываясь на суровое слово «подсудимый».

По ночам, лежа с открытыми глазами, Каныгин думал, смогут ли пятьдесят восемь лет его жизни, брошенные на чашу весов суда, перевесить нераспутанный клубок беды, обозначенный страшным словом — авария.

Ответа Федор Степанович не находил.

Иногда в коротких и тревожных снах ему виделась картина, будто писаная: шагал он средь высокой травы, искусно сшибал ее косой, и ветер задирал подол егобелой рубахи. И вдруг — звонкий голос дочери:

— Папаня!

— Чего? — испуганно отвечал Федор Степанович и сразу просыпался. Томимый неизбывным горем, он опять мучился до рассвета, не надеясь на чье-либо участие.

Всю жизнь Каныгин жил просто, много работал: смолоду сплавщиком, потом бригадиром, мастером сплава, а заканчивал свою карьеру техноруком запани. Федор Степанович слыл на запани человеком, который не ест дармовой хлеб и не отворачивает спины от тяжелой ноши.

Рабочий люд его ценил, стучался в дверь запросто. «Федор Степанович, пусти в город, — бывало, канючил молодой сплавщик в самую жаркую пору, когда река стонала от обилия леса и каждый человек был на счету. Сил нет, усохну от работы». «Устал или погулять хочешь? — Хмуро спрашивал Каныгин. — Только не ври мне, едрена палка». Парень испуганно признавался: «Погулять хочу». «Катись! — разрешал Каныгин. — Полтора дня даю». Но кто после таких слов поедет в город? Хитрый мужик Каныгин.

Больше всего Каныгин сердился на следователя Снегирева, который предъявил ему обвинение в халатности. Это обидное слово раздражало Каныгина неожиданной разгадкой истинного, сокровенного смысла, к которому старый сплавщик в поисках ответа пришел своим умом. По его понятию выходило, что он всю жизнь проработал в халате, а не в бахилах и ватнике, с мокрой спиной и багром в кряжистых руках.

Каныгина подмывало кивком головы пригласить судью Градову в сторонку и высказать ей все начистоту, чтобы судебные власти в лице этой дамы с маникюренными ногтями сообразили на всякий случай, с кем имеют дело.

Память
В тот день он стоял у ворот запани и, выдергивая багром бревна, пускал их в открытые ворота. Вокруг него на сплаве трудились одни женщины и юнцы — у мужиков была иная работа, фронтовая. Возможно, кто-то из них сейчас бежал в атаку или дремал после тяжелого боя, а Федор Степанович, оставив дома больную жену Антонину, четвертые сутки не уходил с запани. Зима в тот год была капризная. Снега выпало мало. Значит, и паводок будет маловодным. Да и ночные заморозки задержали снеготаяние. Река вскрылась поздно. Так что времени на сплав природа отпустила в обрез, поэтому каждый час был дорог и невосполним.

Федор Степанович знал, что должен выиграть эту атаку. И дивился одному: откуда только брались силы у молчаливых женщин, что стояли рядом с ним, еще мало обученные, не привыкшие к зыбкой тверди скользких бревен, влекомых потоком норовистой реки?

Он то и дело посматривал на свою женскую роту, и взгляд его останавливался то на одной, то на другой солдатке, чьи сердца уже были обожжены болью и холодом, — не каждой из них суждено дождаться любимых.

— Папаня! — услышал он голос своей дочери, двенадцатилетней Катюши. Она помахала ему рукой, в которой держала пестрый узелок с обедом.

И вдруг раздался пронзительный вой. Все вокруг засвистело, застонало. Каныгин понял: бомбежка. В небе шли самолеты врага.

— В укрытье! — скомандовал он и, перескакивая с бревна на бревно, бросился к берегу.

Федор Степанович подбежал к дочери, подхватил ее на руки. Желтые цветочки ее ситцевой блузки померкли в расплывшемся ярком кровавом пятне. Катюша посмотрела на отца страшным невидящим взором и, силясь что-то сказать, разомкнула враз посиневшие губы, но тут же откинула взлохмаченную каштановую головку.

— Люди! — обезумев, крикнул Каныгин. — Что же делать? Люди! Она умерла…

С кладбища Федор Степанович вернулся один. Когда на могильный холмик была брошена последняя горсть земли, Антонина не выдержала горя, сердце ее остановилось.

В доме Каныгина стало пусто и одиноко. И с тех пор всю жизнь он маялся на свете бобылем: однолюб был Федор Степанович.

* * *
В суд Каныгин явился рано.

В длинном коридоре было пустынно, только уборщица подметала пол.

— Чего дома не сидится? — спросила она.

— Нынче мой дом здесь, — ответил Каныгин и вздохнул.

— А почему без милиции гуляешь?

Федор Степанович не ответил.

— За пьянку небось взяли? — допытывалась уборщица.

— Хуже.

— Хуже не бывает. Иди в сторонку… — Она умолкла, сочла, что высказала главное.

Каныгин ушел к окну и смотрел на город, шумно и говорливо начавший еще один трудовой день.

Бывали у него минуты, когда, забыв про свои печали, он сам с пристрастием допрашивал себя: «Может быть, не по праву занимаю я место технорука?» Люди рядом подобрались грамотные, ладные. Видно, время пришло потесниться ему, раз годами состарился. Но ведь, почитай, сорок лет, как он побратался со сплавом, до сих пор глаз его зорок, рука верна, все седые тайны и законы сплава ему ведомы. А все равно ничего не попишешь — уходи в общем порядке на пенсию.

От таких раздумий становилось жутко.

В зале суда публики было мало. Верно, погожий день уходящей теплой поры потянул людей на реку.

Судья Градова постучала карандашом по столу и обратилась к Каныгину:

— Расскажите суду, что вам известно об обстоятельствах дела.

Каныгин встал, но ничего не мог сказать — со стороны выглядело нелепо и смешно. Все нужные слова, приготовленные адвокатом и выученные старым сплавщиком, пропали, скрылись, будто их и не было вовсе.

— Оробел вот, — с сожалением сказал Каныгин. — А робеть-то не надо.

Чуть позже, когда первое волнение улеглось, он неторопливо заговорил о трудных днях, вызвавших аварию в Сосновке. Рассказывал технорук скупо, но из картины, рисуемой им, было видно, что все его распоряжения и поступки были продиктованы многолетним опытом и желанием победить стихию.

— Перетяга стала одной из главных причин аварии, — так он закончил свой рассказ и опустился на стул. И торопливо добавил, не поднимаясь с места: — Не могу признать себя виновным.

Градова начала допрос.

— Раньше ваша запань работала при высоких горизонтах воды?

— Было такое. Помню — в сорок восьмом году. Еще в пятьдесят втором. Да что там! Совсем недавно было — в шестьдесят четвертом.

— Какой был уровень?

— Четыреста двадцать.

Градова задумалась. Разные типы людей прошли перед ней за долгие годы работы в суде, и она никогда не доверяла эмоциям и сердечным привязанностям во время процессов, потому что была уверена — все это из области психологии и лирики, а не права. Показания Каныгина ее озадачили.

— Инструкция запрещает работать при таких горизонтах, — вспомнила Градова прочитанные материалы. — Чем вы объясняете вашу практику?

— У нас такой закон: сплав ведут на устоявшихся горизонтах, — убежденный в своей правоте, сказал технорук. — Стало быть, если, к примеру, четыре метра — стабильный уровень, можно действовать.

— Во все годы, о которых вы говорили, сплав проходил успешно?

— Ясное дело.

Градова замолчала, собираясь с мыслями, а технорук, поняв ее молчание как предложение высказаться, заговорил:

— Вы сами посудите. Водомерный пост дает отметину четыре метра. Что делать? По домам расходиться? Зиму, весну трудились, вели заготовку леса, ждали сплавной поры, а глянули в бумажку — и домой. Так нельзя. — И, помолчав, добавил: — Так никак нельзя. Вот мы и работали. — И громко повторил: — Работали.

— Из ваших показаний видно, что вы возражали против установки перетяги. Я вас правильно поняла?

— Только так.

— Почему вы возражали?

Каныгин вдруг занемел от страха. Он ясно помнил, что уже говорил об этом. Почему же судья снова возвращается к этому вопросу? «Не иначе как хочет подловить», — решил Каныгин и посмотрел на адвоката. Но тот был занят своими делами.

Градова чутьем угадала, что подсудимый перепугался, и повела его к ответу с другой стороны.

— Вообще-то можно устанавливать перетягу?

— Были случаи, когда она спасала положение, — сразу отозвался технорук.

— Поточнее можно? — попросила Градова.

— Как вам сказать… Одному больному банки помогают. Другому — горчичники. А иной четвертинку с перцем пропустит, и простуды как не было. Так и здесь.

— Что здесь?

— Была бы наша речка метров на сто поуже, может, и обошлось. Но при таком размахе — гиблое дело.

— Кто предложил поставить перетягу?

— Главный инженер треста Бурцев.

Градова кивнула головой и спросила:

— Почему главный инженер настаивал на своем предложении?

— Про это надо его спросить.

— Вы считаете, что предложение главного инженера технически необоснованное?

— Да.

— Вы пытались доказать его неправоту?

— На своем настаивал, но убедить не смог.

— Почему не смогли?

— Было приказано ставить перетягу. Понимаете? Приказано было. И весь сказ!

— Следовательно, главный инженер воспользовался властью?

— Конечно.

— А почему вы как технорук не отказались выполнить этот приказ? Вы ведь понимали, что приказ неверный?

Каныгин помолчал, поставленный в тупик острым вопросом судьи, и неожиданно для самого себя признался:

— Испугался.

— Главного инженера? — уточнила Градова.

— Да нет, — вздохнул Федор Степанович. — Как вам объяснить… Мне ведь лет сколько? Я подумал: вдруг обманываюсь на старости лет? Ежели не прав?

— Сейчас вы утверждаете, что перетяга вызвала аварию.

Каныгин кивнул.

— А в трудный час не проявили должной настойчивости. Почему?

— Не слышали вы присказку: вешней воды и царь не уймет?

— Это к делу не относится.

— Ладно. Я сорок лет в Сосновке управлялся со сплавом, — обиженно сказал Каныгин. — А услышав приказ — задумался. Неужто Бурцеву нашей запани не жалко?

— И покачнулись в его сторону? — негромко спросила судья.

— Не я покачнулся. Бурцев меня подтолкнул. А теперь вот я здесь сижу.

— У вас какое образование?

— Лесотехнический техникум кончил.

— И больше не учились?

Каныгин долго молчал, а потом вспомнил:

— На курсах техноруков учился.

Он отчетливо понял, что вопрос судьи подтвердил его горькие раздумья.

Страницы, которых нет в судебном деле
В Сосновку Бурцев приехал в полдень.

Могучие бревна, остановленные затором, столпились у открытых ворот. Сосновые лесины, создав замысловатую баррикаду, навалились всей тяжестью на провисшие лежни, затапливая тело запани. Минувшей ночью ее оснастили еще шестью стальными тросами-засорами, концы которых укрепили в береговых опорах. И все равно ясно было слышно, как запань глухо стонала от сильного натиска.

Щербак и Каныгин сидели на крылечке. Главному инженеру показалось, что происходящее на реке особенно не угнетает этих людей.

Приезд Бурцева никого не удивил — беда уже стучалась в дверь.

— Вы как добрые хозяева, — сказал Бурцев. — У порога встречаете… Здравствуйте… Телеграмму получили?

— Нет, — ответил Щербак.

— Теперь уже все равно. Сам вижу, что творится. Худо дело.

Юрий Павлович знал, что, получив солидный портфель главного инженера треста, принял на себя большую ответственность. Но, будучи деятельным человеком, не пугался этого. Рассудил, что время даст возможность познать неизвестный для него круг технических проблем. Приехал он в трест зимой, когда отшумела сплавная страда, а о будущем сплаве думал с надеждой, что все у него образуется. Но время поторопилось устроить Бурцеву экзамен.

В минуты, когда страх подкрадывался к нему, он усилием воли глушил свое волнение и всячески отгонял думы о том, что опрометчиво принял должность, на которую не имел еще достаточных прав. Но находил утешение в простенькой, расхожей мысли — не боги горшки обжигают — и стал с видимой безупречностью утверждаться в новой роли.

Обо всем этом ему с тоской думалось всю дорогу, пока он ехал в Сосновку. Сейчас, когда он сидел в конторе Щербака и слушал рассказ о случившейся беде, эти мысли забеспокоили снова. Временами Бурцев бросал беглый взгляд на график горизонта воды, где острые пики взметнулись над ровной синей чертой нормального режима. Бурцев с досадой отводил взгляд от графика, заставляя себя слушать Шербака и вникать в суть разыгравшейся драмы.

Щербак обстоятельно рассказал о последних днях сплава. Говорил он спокойно, за его словами Бурцев угадывал бродившую в нем злость и ясно чувствовал, что капризы норовистой реки и характер хлынувших ливней Щербак хорошо знал и трезво оценивал. Потом, развернув на столе схему запани, он рассказал о возможных мерах, которые могут предотвратить угрозу аварии.

Бурцев ни разу не перебил Щербака, мысленно подвергал анализу и сомнению каждое его предложение. Ему становилось страшно, едва только он представлял, что случится, если они проиграют схватку с природой.

Потом говорил Каныгин. Хрипловатый голос выдавал волнение технорука.

— Что предлагаете, Федор Степанович? — спросил Бурцев.

— Раз в Загорье ливень — нам в заостровье запань-времянку надо ставить. Тогда перехитрим! — ответил Каныгин.

— А что мастера думают? — главный инженер поднял глаза на Щербака.

— Многие поддерживают это предложение, другие толкуют, что ливень скоро утихнет и запань устоит, — ответил Алексей. — Мое мнение — срочно ставить в заостровье запань-времянку. Другого выхода нет.

— Слушал я вас и думал — все вроде правильно говорите, а беда-то за окном. Кто виноват? — и Бурцев выразительно подчеркнул: — Кто? — Загибая длинные пальцы на левой руке, стал перечислять: — К началу подъема воды ворота запани не закрыли. Раз. Алексей Фомич покинул запань и улетел в Осокино. Два. Вы не сообщили в трест об угрожаемом положении. Три. Да это же прямая безответственность! Я понимаю, — помолчав, добавил Бурцев, — признать себя виноватым трудно. Но надо.

— Юрий Павлович, я в Осокино не к теще на блины ездил. В трест сегодня утром телеграмму отправили. Без паники, а в порядке информации. Думали, что и ваш приезд — ответ на нашу телеграмму. Теперь, почему не закрыли ворота запани? Когда их закрывать? Вчера было триста семьдесят, а одиннадцатого июля, когда обнаружили приток воды, закрыть не удалось. Виноватых ищете? Дело ваше. Через неделю тоже не поздно будет. Если есть у вас что по делу — говорите, будем обсуждать.

Бурцев слушал, склонив голову. Слова Щербака задели его, но не время было сейчас выяснять отношения.

— Вы, Алексей Фомич, верите в свою непогрешимость. Убежденность — хорошее качество, но ваши доказательства внушают серьезные опасения.

— В чем именно?

— Вы и технорук предлагаете в заостровье поставить запань-времянку. А где расчеты? Где план необходимых работ? Все поспешно и мало обоснованно.

— Юрий Палыч, — вмешался Каныгин, — вы ставили запань-времянку? Бывало такое или нет?

— Не приходилось…

— А мне приходилось. — И, протянув свои натруженные руки, Федор Степанович заключил: — Им ничего не страшно!

— Будет, Федор, — попытался успокоить его Алексей. — А вы, Юрий Павлович, не торопитесь с выводами. Расчеты можете проверить. Мы уже в заостровье технику направили. Что вы предлагаете?

— Надо подумать. — Бурцев посмотрел на чертеж и расчеты, переданные Щербаком, и добавил: — Надо серьезно подумать.

— Ладно, думайте. А мы пойдем, нас люди ждут.

Когда Бурцев остался один, он понял, что приезд его в Сосновку стал ненужным и бессмысленным. Из-за того что он не смог взять инициативу в свои руки. И неуверенность, охватившая его, вдруг выплеснулась наружу, привела в замешательство. «Сегодня не только они, но и я сдаю экзамен, — подумал Юрий Павлович. — И мой экзамен куда посложней, чем у них. А зачет нам поставит стихия».

Бурцев постоял у окна, вглядываясь в мятежную реку; потом решил пойти к запани. Он очень хотел предотвратить беду.

В высоких бахилах, тяжело переставляя ноги, по берегу шел Щербак. Бахилы матово поблескивали от воды. Только что мастера снова пытались закрыть ворота. Но и на этот раз не смогли преодолеть натиск бревен и напор поднявшейся реки.

Увидев Бурцева, Щербак сказал:

— В Загорье горизонт уже шестьсот сорок сантиметров. И ливень хлещет, — Алексей протянул сводку.

Бурцев задумчиво прочитал ее.

— Сын у меня сегодня родился, — словно про себя, сказал он неожиданно. — Из родильного дома зашел в трест, а оттуда — прямо к вам. — В голосе Юрия Павловича радость была смешана с горечью, и весть о рождении сына прозвучала словно оправдание. — Пойдемте в контору, помозгуем, — предложил Бурцев.

Войдя в кабинет Щербака, он снял пиджак, аккуратно повесил его на спинку стула и, вспомнив про сводку, сказал:

— Водяной вал скоро домчится сюда…

В это время скрипнула дверь, вошел Каныгин:

— Что делать-то будем?

— Садитесь. Вместе и решим, — Бурцев настороженно посмотрел на технорука и, стараясь сдержать волнение, сказал: — Есть три предложения. Разберем их по порядку. Так вот — надо еще поставить по две-три засоры на каждом берегу. Это не кардинальное решение, но хуже от этого не будет. Согласны?

— Тут спору нет, — одобрительно сказал Щербак. — Для этого и трос найдется.

— Теперь по поводу запани-времянки. Соорудить дополнительную преграду в заостровье — придумка заманчивая. Но для этого потребуется минимум три дня. Есть у вас гарантия, что стихия подарит нам семьдесят два часа? Нет! Нынешний горизонт — плохой предвестник. Теперь другое. Для сооружения времянки нужен трос.

— Есть тысяча метров. И диаметр подходящий, — сердито пояснил Каныгин.

— Ну хорошо. А где взять время? — с печальным хладнокровием спросил Бурцев.

За окном сначала глуховато, потом все звонче и раскатистей заухал, заволновался гром.

— Сами видите, что времени нет, — продолжал Бурцев. — Есть одно решение, которое может уберечь запань от беды. Надо ставить перетягу.

— Перетягу, значит? — уточнил Каныгин.

— Для этого потребуется один трос. Он у нас есть. Перетягу поставим в пятистах метрах от запани.

— Что это даст? — спросил Алексей.

— Она примет на себя первый натиск бревен и ослабит их давление на запань. Соорудить ее можно часов за пять-шесть. В этом я вижу наше единственное спасение, — заключил Бурцев.

— Что вам сказать? — неодобрительно начал Каныгин. — На словах вроде все складно получается. И трос есть, и времени хватает. А вот пользы не будет. В этом я уверен.

— Почему?

— Не выдержит!

— Ты поясни, Федор, — попросил Алексей.

— Река широкая. Двести семьдесят метров. Горизонт высокий. А трос один. Откуда ему взять силы, чтоб пыж удержать? — Каныгин удивленно пожал плечами и закурил. — Пока мы тут разговариваем, вода из Загорья мчится к нам.

Гром продолжал грохотать за окном. Доносились чьи-то тревожные крики; испуганно фыркая, проскакала лошадь.

— Два года назад на Каме была такая же история, — горячо заговорил Бурцев. — Ну может, чуть слабее, чем сейчас. Но выстояла перетяга. Выстояла!

— А ежели пыж оторвется и всей своей мощью и нажмет на запань? — спросил Каныгин. — Костей не соберем.

— Эдак мы сами обрушим динамичный удар на запань, — с тревогой предупредил Щербак.

— Почему вы решили, что произойдет удар? — спросил Бурцев. — Тогда обошлось. Надо рисковать!

— Риск предполагает ответственность, — резко сказал Алексей.

Под гулкие раскаты грома хлынул дождь.

— Я понимаю вашу осторожность. Но не могу ее объяснить.

— Вы, Юрий Павлович, отвечаете морально, а мы с ним — головой, — Алексей кивнул в сторону Каныгина.

Дождь с шумом забарабанил по пустым фанерным ящикам, стоявшим у конторы, словно лишний раз хотел напомнить о надвигавшейся беде.

— Будем ставить перетягу, — решительно сказал Бурцев.

— Сходи, Федор, проверь, какой сейчас горизонт, — попросил Щербак.

Каныгин понял, что Алексей Фомич хочет остаться с глазу на глаз с Бурцевым, и вышел из комнаты.

— Значит, приказ? — спросил Алексей.

— Да.

— Уезжайте, Юрий Павлович, — неожиданно предложил Алексей. — Уезжайте!

— Как вы смеете?!

— Мы акт составим, что к моменту вашего приезда ворота запани не были закрыты. Отсюда и все беды. Вы ничем не рискуете.

Бурцев переждал минуту и, потемнев, заявил:

— Между прочим, я мог бы и не приезжать — любого инженера послал бы из треста.

Вернулся мокрый Каныгин. Он молча передал сводку Бурцеву. Возле его бахил сразу натекли лужицы.

— Сейчас четыреста восемьдесят, могло быть и больше. Торопится водяной вал. — И Бурцев спросил: — Трос далеко лежит?

— Его отсюда видно… Решили перетягу ставить? — технорук с удивлением поднял глаза на начальника запани.

— Решили. — Бурцев произнес это слово уверенно и твердо, как клятву.

В комнате стало тихо.

— Я не дам такого приказа! Понимаете, не дам! — вдруг взорвавшись, сказал Алексей.

— Тогда это сделаю я.

— Здесь не кулачный бой. Где разумная гарантия предотвращения аварии? Вы требовали от нас расчетов — мы их дали. Где ваши расчеты? Я должен знать, почему я отдаю такой приказ. Вы подумали о последствиях неудачи?

— Ведь всю округу разнесет, — с болью сказал Каныгин.

— Неудача исключена. Увидите. — Бурцев торопливо открыл портфель, вынул бумаги, логарифмическую линейку и толстый справочник. — Все, можете идти!

Бурцев остался один. Он видел, как мимо раскрытого окна прошли Щербак и Каныгин. Хотел окликнуть начальника запани, вернуть его в контору, продолжить разговор, но понял, что сейчас это ни к чему путному не приведет.

«Я должен доказать свою правоту. Вот как все обернулось. Они хотят получить от меня расчеты, они меня экзаменуют. Щербак вдруг стал экзаменатором. А ведь ему самому достался очень трудный вопрос. А я чего-то испугался. Чего? Не знаю… Не знаю… А должен знать. Стоп! Я теряю время. — Юрий Павлович посмотрел на часы, подсчитал: — Сыну пошел десятый час. Он уже спит. А Наташа? Как она там? Ждет мою вечернюю записку. А я не дома. — Он полистал страницы справочника, но мысли уводили его к пережитому. — «Уезжайте отсюда»… Легко это у него получилось! И вроде по-доброму, а в сердце заноза… Хватит об этом! Хватит».

Бурцев потер руками виски и, взяв карандаш, стал чертить схему перетяги. Чем больше он углублялся в поиск нужного решения, тем тверже и уверенней становилось его желание осилить навалившуюся беду. Перебрав несколько вариантов расчетных формул, он остановился на оптимальном, по его мнению, дающем полную гарантию прочности. Сверил свой ответ с примером, обозначенным в справочнике, и с чувством облегчения откинулся на спинку стула.

— Ну вот и все! — Бурцев постучал карандашом по столу, потом взял лист с расчетами, беглым взглядом пробежал вычисления и, не без удовольствия перевернув исписанную страницу, четким почерком вывел: «Алексей Фомич! Принимаю ответственность на себя». И поставил подпись.

В комнату без стука вошел крепкий молодой человек, снял мокрую кепку и сказал хрипловатым голосом:

— Здравствуйте, начальник!

Юрий Павлович молча кивнул головой.

— Нас тут Щербак по тревоге поднял. На реку гонит, — объяснил парень. Потом закурил и добавил: — Тимофей Девяткин. Тутошний моторист.

— Сильный дождь, — огорчился Бурцев.

— Это у вас, городских, все дождь да дождь, — весело заговорил Девяткин. — А их, дождей, семь. Извини-подвинься.

— Как это семь? — удивился главный инженер.

— Давай посчитаем, начальник, — предложил Девяткин. — Начнем с ливня. Это проливной дождь. Самый мелкий — ситничек. А еще есть помельче. Его моросью величают.

— Слышал.

— Может быть. А вот про сеногной не знаете. Есть и такой — дождь во время покоса. Добавим косохлеста и подстегу.

— Мудреные названия, — отозвался Бурцев, прислушиваясь к далекому реву тракторов, догадавшись, что Щербак собирает технику.

— Это дожди по направлению ветра. Ну а продолжительное ненастье — мокрые дожди. Вот семь штук и насчитали. Понял, начальник?

— Теперь разобрался, — ответил главный инженер. — Спасибо за науку.

Из тишины долетел чей-то раздраженный крик.

— Опять орет наш хозяин, — осуждающе сказал моторист. — Его голос среди тысячи других различу.

— Кто это? — не понял Бурцев.

— Щербак. Как такому злыдню запань доверили? Не понимаю! Извини-подвинься.

— Первый раз слышу про Щербака такое, — сказал Бурцев.

— В страхе рабочий люд держит. Лишнего никто не скажет. Да чего тут сомневаться?! Ну ладно. Пора мне. Рад был познакомиться.

— Вы вот что, Девяткин. Найдите Щербака, пусть сюда придет.

Вскоре появились Щербак и Каныгин.

Федор Степанович, хмуро посмотрев на Бурцева, сел в угол, снял бахилы и стал перематывать портянки.

Юрию Павловичу так и хотелось напомнить ему, что здесь кабинет, а не раздевалка. Но Щербак, видимо, почувствовал раздражение Бурцева.

— У тебя, Федор, бахилы худые, — сказал он. — Возьми в кладовке новые.

Каныгин что-то буркнул и вышел из комнаты, оставив мокрые следы на полу.

Юрий Павлович взял листок с расчетами и протянул его Щербаку:

— Вот вам гарантия. Изучайте.

— Вы хоть к словам не цепляйтесь. Будет время — объяснимся.

— Согласен, — стараясь выдержать дружеский тон, ответил Бурцев. — Если что непонятно, поясню.

Алексей внимательно ознакомился со всеми расчетами и сказал:

— На бумаге все сходится.

— К сожалению, других способов изложить свои доказательства у меня нет. К тому же мы не на маневрах, а в бою. Вам, военному человеку, это должно быть хорошо понятно. Менять условия игры нельзя. Есть жестокая данность. И она определяет характер сражения. Пригласите технорука, его это тоже касается.

Алексей приоткрыл дверь и крикнул в коридор:

— Федор Степанович!

Каныгин, очевидно, давно управился со своей обувкой и ждал, пока его позовут.

Он вошел в кабинет и спросил:

— Что решили?

— Юрий Павлович обосновал свое предложение. Вот расчеты по установке перетяги. Посмотри.

— Расчеты — это хорошо, — думая о своем, заметил Каныгин. — Дай-ка я гляну.

Покуда он изучал длинные строчки и столбцы вычислений, Щербак и Бурцев молча следили за выражением его лица. И никто из них не мог угадать, что скрывается за неожиданно возникшей ухмылкой технорука.

— Я чего вспомнил? — отложив листок, сказал Каныгин. — Когда я на курсах техноруков у доски стоял и задачку по формуле решал, мне комиссия пятерку поставила. А потом вернулся на запань, и река мне свой экзамен устроила. Я по той формуле действовал и обмишурился.

— Это почему же? — заинтересовался Бурцев.

— Все было бы складно. Только еще не все повадки природы в таблицы загнаны. Так что научность бумаги, — он ткнул пальцем в цифры, — отвергать не собираюсь. Но без опыта ваша формула цены не имеет.

— Я взял максимальные величины, сделал нужные допуски, а вы, Федор Степанович, между прочим, меня к сохе тянете. Странно слышать такое от технического руководителя запани.

— Для вас соха, а для меня жизнь. Я давно по земле топаю, обязан знать, что до меня было.

Юрий Павлович понял, что Каныгина ему не переубедить. Он резко повернулся в сторону Щербака:

— Ваше решение?

Щербак медлил, не торопился сказать последнего слова.

— Хорошо. Я вам помогу. Принимаю ответственность на себя.

Алексей почувствовал в словах Бурцева горечь унижения и с нескрываемой обидой сказал:

— Разве в этом сейчас дело, Юрий Павлович?

— В этом! Кончились маневры.

— Ладно, — невесело согласился Алексей. — Будем ставить перетягу. Я вашим расчетам поверил. Должности вашей — главного инженера — поверил. А вот насчет ответственности, то снять ее с себя могу только я сам.

Из конторы все вышли вместе. Бурцев свернул к домику для приезжих.

И тогда Каныгин сказал:

— Ты сам командуй, Фомич. У меня духу не хватит. — И, посапывая, спустился к реке.

Темная ночь была во власти дождя.

Только в нескольких местах по берегу и у самой запани желтел свет в дождевой мути. Лампочки раскачивались от ударов водяных струй.

Алексей прошел к сторожевой будке у запани, где стояла скамейка под фанерным навесом.

На скамейке сидели трое в куртках с капюшонами, накинутыми на головы. Алексей приблизился и осветил фонариком лица.

— Не спится, полуночники? — спросил он, узнав мастеров.

— А сам чего бродишь? — спросил Башлыков. — Я перед сном покурить люблю у речки.

— А ты, Евстигнеев? Ты ж некурящий.

— За компанию.

Третьим был длиннорукий Павел Пахомчик.

— Меня сон не берет. Дождь отвлекает.

Чувствовал Алексей, что они скалят зубы неспроста. Понял, что караулят запань. Интересно, сами надумали или Каныгин посоветовал?

— А главный где? — поинтересовался Евстигнеев. — Вроде вы не поладили?

— Всякое было, — уклончиво ответил Алексей.

— Договаривай. Тут все свои, — настаивал Евстигнеев.

— Будем перетягу ставить, — коротко сообщил Алексей.

— А поможет? — усомнился Евстигнеев.

— По расчетам Бурцева, перетяга сдержит напор.

— А ты как считаешь?

— Мы с Федором возражали.

— Ему по должности положено знать, что к чему, — заметил Павел Пахомчик. — Какой же он главный инженер, если расчета не знает?

— А нас почему не спросили? — Евстигнеев встал со скамейки. — Или нам только багром ворочать? Помяните мое слово, не будет добра от этой затеи. Ты, Фомич, делай по-своему.

— По-своему нельзя. Не в карты играем. Сам же говорю вам: возражал, до хрипоты спорил. А он все рассчитал и доказывает: будет порядок. Теперь поздно толковать. На рассвете подымайте людей. Сбор здесь. А теперь, караульщики, идите, я сам подежурю.

— Не обижайся, Фомич. Я не приду. Если прикажешь — явлюсь. Только руки мои к перетяге не прикоснутся. — Евстигнеев тяжело вздохнул. — Вот так. А кто меня трусом назовет, я стерплю. Потом поговорим.

— Ладно, Кирилл, отдыхай. Не береди душу, — сказал Алексей.

Мастера переглянулись и ушли.

Алексей подставил ладони лодочкой под дождь и плеснул в усталые, бессонные глаза.

На рассвете ливень сменился моросью. Серые тучи низко пластали свои мокрые космы. Ветер разносил смолистый запах костров, тускло мерцавших на берегах реки.

По дороге шумно двигались тракторы. Один тянул волоком бухту троса. Проскрипела длинная телега, груженная баграми. Торопились к реке сплавщики, толкуя на ходу о предстоящей авральной работе.

На левом участке бригада Пахомчика стала рыть котлован для мертвяка. Башлыков увел свою бригаду на другой берег.

Работали быстро, слаженно. Изредка поглядывали в небо, надеялись, что уплывут тучи и поголубеет небо.

Подошел Щербак, распорядился:

— Первым пойдешь ты. А за тобой — цепочка. Людей ставь так — через каждые два метра по двое. Один с багром страхует, другой трос тянет. Понял, Башлыков?

— Ясно, Фомич, — сказал мастер и громко свистнул. Это была его команда.

Башлыков шагнул на пыж и цепко ухватился рукавицами за конец троса. До другого берега людям предстояло пройти двести семьдесят метров, укротив бревенчатый настил реки, который затаенно поджидал непрошеных ходоков, норовя сбросить их в воду.

Когда сплавщики ступили на бревна, скользкие тяжелые лесины начали ворочаться, пытаясь выскользнуть из-под ног людей, которые метр за метром продвигались к левому берегу.

Часа через три сплавщики дошли до середины реки. Алексей уже несколько раз осматривал пройденный путь, придирчиво проверяя прочность укрепления троса.

Бурцев стоял на пригорке. Увидев Щербака, он подошел к нему, снял рыжие рукавицы и, откинув влажную прядь волос, спадавшую на лоб, сказал:

— Ловко работают! Молодцы!

— Была бы польза, Юрий Павлович! А ее не будет! — И, махнув рукой, Щербак ушел.

На миг бледное лицо Бурцева застыло, и невозможно было понять, какие мысли волновали его. Он молча подошел к бревну, выброшенному из угрюмой реки своими собратьями, и, со злостью столкнув лесину в воду, увидел, что на середине перетяги образовался большой затор. Бревна безудержно громоздились друг на друга, и сплавщики, видимо, замешкались, не знали, как уничтожить затор. И тогда Бурцев заторопился к ним.

Павел Пахомчик зычно закричал:

— Стой! Опасно! Назад!

Но Бурцев уже вскочил на пыж и, балансируя на шатких бревнах, двигался вперед. Он не заметил, как они, погружаясь, образуют предательские щели. Нога соскользнула с мокрой лесины, и Бурцев, неловко изогнувшись, стал падать. Его чудом подхватил подоспевший сплавщик. Но было поздно. Бревна уже сомкнулись, зажав ногу Бурцева.

Главного инженера вынесли на берег, положили на брезентовый плащ.

Когда прибежал Щербак, Юрий Павлович, корчась от боли, тихо сказал:

— Прости, Алексей Фомич.

— В больницу надо, — сказал Алексей и, найдя взглядом Пахомчика, распорядился: — Поедешь с ним. Из больницы звони.

Несмотря на сильную боль, Бурцев держался стойко. Только изредка сжимал зубы, и тогда помимо его воли из груди вырывался глухой стон.

Угрюмым взглядом проводив уехавшую машину с Бурцевым, Алексей вернулся к перетяге. Собственно говоря, дел у него здесь не было: Каныгин уже проверил последний стык крепления троса и, опираясь на багор, всматривался в толщу бревен.

Теперь всем оставалось ждать.

В полдень опять лихо загрохотал гром и хлынул дождь. Измерили уровень реки: верхняя кромка лизала отметину грозной цифры, устрашающе черневшей на планке водомерного поста, — шестьсот двадцать сантиметров.

К вечеру водяной вал, шедший из Загорья, домчался до Сосновки, и, хотя он подрастерял на своем длинном пути немало воды, распластавшейся по руслу, все-таки река доказала свой гордый нрав, захлестнула отметку: шестьсот сорок сантиметров. Тучи замешкались, даже на мгновенье остановились, будто из праздного любопытства пожелали посмотреть на запань. Суховатым треском откашлялся гром, дождь неожиданно оборвался, и стало тихо. Только с высокого правого берега, булькая и журча, все торопились и торопились в реку мутные ручьи.

Ночь на реке была самой тревожной. Перетяга, став защитной баррикадой запани, приняла на себя невиданный натиск бревен. Зажатые между двумя преградами, они старались вырваться из загона, который устроили люди. Бревна ожесточенно теснили друг друга.

Над лежневыми плитками запани возвышался трехметровый завал. Громада неуправляемого больше сплава вступила в последнюю, отчаянную схватку с запанью.

В десять двадцать утра взбунтовавшийся пыж оторвался от перетяги. Бурно и неожиданно поднятая вода помогла лесинам показать свою удалую силу. Перетяга не выдержала напряженной борьбы — лопнула. Огромная масса древесины устремилась на запань. Динамический удар пронзил ее правое крыло.

Бревна ринулись вперед, сметая все на своем пути.

Стихия победила.

ГЛАВА ПЯТАЯ

В то раннее туманное утро, когда Алексей уезжал на суд, Ольга пошла проводить его на пристань. Она старалась сдержать волнение, но грустные, неспокойные глаза выдавали тревогу. Почувствовав, что сейчас разрыдается и, у нее не хватит больше сил, чтобы подавить охватившую ее слабость, Ольга остановилась и сказала:

— Я не выключила утюг. Иди, я догоню.

И, поверив в мгновенно придуманную причину, побежала к дому, но возле молодого ельника остановилась. Сердце глухо металось в груди. Едва отдышавшись, она заторопилась назад к берегу, где в сизой мгле неясно виднелся силуэт катера. Ольга спешила к мужу, радуясь, что смогла удержать бабьи слезы.

— Вот дуреха. Натворила бы беды, — сказала она, прижимаясь к Алексею.

Он слышал усталый, прерывистый голос жены, и минуты расставания угнетали его.

— Все будет хорошо, — негромко сказал Алексей.

Ольга кивнула ему, остро чувствуя, как холодеет сердце.

— Знаю, Алеша, знаю.

Домой она вернулась разбитая. Растерянно ходила из угла в угол, стараясь представить, каким будет судебное разбирательство.

В комнате все было разбросано, дверцы шкафов невесть зачем раскрыты. Алексей уехал с небольшим чемоданчиком, хотя Ольга заботливо приготовила ему теплое белье, шерстяные носки, принесла из подпола банку клубничного варенья.

— Зачем это мне? — спросил тогда Алексей. — Думаешь, суд до зимы протянется? За неделю решат.

— Кто знает, Алеша? А вдруг похолодает.

— Привезешь.

На письменном столе лежало несколько папок. Алексей взял оттуда служебные бумаги, положил в портфель. Ольга заметила, что перед самым уходом Алексей вынул из портфеля какую-то страницу и оставил ее на столе.

Теперь, убирая вещи на свои места, Ольга увидела эту страницу. Исписанная чужим почерком, вся в формулах и вычислениях, она не вызвала у Ольги никакого интереса. Только положив ее в папку, она увидела на обратной стороне строчки: «Алексей Фомич! Принимаю ответственность на себя. Бурцев».

Путаясь в догадках, Ольга твердо была убеждена в одном: бумага касалась аварии.

«Но почему же Алексей не взял ее? — думала Ольга. — Странно. Он никогда не говорил об этой записке». И она с ужасом представила, что станет с Алешей, если его признают виновным в аварии.

Суд длился уже три дня, и Ольга собиралась поехать в город в пятницу.

Вчера она узнала, что Алексей признал себя виновным. Ей сказал об этом начальник отдела кадров запани Пашков, страшно недоумевая и горько сожалея:

— Что с ним случилось?

— Не знаю, Родион Васильевич. — И Ольга рассказала ему про записку Бурцева. — Когда он уехал, я очень боялась, что такое случится. Теперь все свершилось. Никого не пожалел — ни Сережу, ни меня. Как это несправедливо! — Она говорила с искренней болью, веря в сочувствие Пашкова.

— Он себя не пожалел, — услышала она неожиданный ответ Пашкова. — Раньше я тоже думал, что Алексей достоин только упрека. Теперь многое прояснилось. Милая Ольга Петровна, простите меня, ничем не могу вас утешить.

— Он даже защитника не взял.

— И это понять можно — Щербак.

— Легко вы говорите. А у меня сердце разрывается! Ну пусть он такой, его не переделаешь. Но ведь есть люди…

— Есть люди, — прервал ее Пашков. — И судьба Щербака им не безразлична.

— Да, да, — смутно согласилась Ольга. — Но Алеша уже сидит на скамье подсудимых. И ждет приговора. Мне говорили, что за это дают пять лет тюрьмы. Пять лет! — Ольга неожиданно вспыхнула от осенившей ее мысли: — Я поеду в суд! Я сама передам им записку Бурцева. Пусть они знают.

— Я бы на вашем месте сделал то же самое, — сказал Пашков.

Утром следующего дня быстроходный катер примчал Ольгу в город.

Опасаясь, что Алексей запретит ей идти к Градовой и, конечно, отберет записку, Ольга решила сразу же направиться в суд.

Она стояла у дверей кабинета Градовой и ожидала ее прихода. По длинному широкому коридору два милиционера конвоировали наголо остриженного парня с тупым выражением бесцветных глаз.

— За убийство судят, — услышала она разговор стоявших рядом людей.

Ольга уже несколько раз мысленно произносила слова, которые хотела сказать судье, и даже продумала, в какой момент ей следует вынуть записку и передать Градовой. И все-таки ее не оставляло беспокойство от необычности предстоящей встречи. Было мгновение, когда она вдруг решила уйти, но сумела побороть сомнения и страх. Ольга прижалась к стене, и от этого ей стало зябко.

— Вы кого ожидаете? — услышала она голос женщины, подошедшей к двери.

— Судью Градову, — выдохнула Ольга.

— Я Градова. Что случилось?

— Здравствуйте. Я — Ольга Щербак. Мой муж…

— Знаю.

Градову раздражали слезливые просители, назойливо умолявшие ее проявить больше чуткости к их родственнику, дело которого она ведет. И хотя Градова всегда испытывала определенную жалость к близким подсудимого, такие просьбы ее глубоко оскорбляли.

— Я не хочу вас ни о чем просить, — сказала Ольга, догадавшись о мыслях судьи. — Только скажите: как его дела?

— Странный вопрос. Суд еще не кончился. Будет приговор — сами поймете. Извините, меня ждут. — И Градова вошла в кабинет.

Только услышав стук закрывшейся двери, Ольга поняла, что все кончилось: она упустила момент, чтобы передать записку Бурцева.

Ругая себя в душе, Ольга, однако, не зашла в кабинет и направилась к выходу.

Через полчаса она была в гостинице.

Алексей опешил от неожиданного появления Ольги.

— Что-нибудь случилось?

— Нет. Просто я соскучилась. Здравствуй, Алеша.

Они поцеловались.

— Как Сережа?

— Хорошо. У мамы он.

Ольга села на диван, поставив у ног чемоданчик, где лежали рубашки мужа и банка клубничного варенья. Белую сумку она держала в руках, словно собиралась тут же уйти.

— Ты что-то скрываешь? — заметив состояние жены, сказал Алексей.

— Просто устала. Ночь в дороге. За тебя душа болит.

— Что ж делать, Оленька? — Алексей включил электробритву. — Извини, мне скоро в суд идти.

Комната наполнилась тоскливым жужжанием. Оно раздражало Ольгу и почему-то напоминало жесткий разговор с Градовой.

— Скажи, Алеша, почему ты признал себя виновным?

— А говоришь, ничего не случилось, просто соскучилась.

— Я очень боюсь потерять тебя, Алеша. Зачем ты признал себя виновным?

— Я был начальником запани. И все двадцать лет знал, что за Сосновку отвечаю я. Почему же теперь, когда случилась авария, я должен забыть про это? И кто мне поверит, что я неповинен?

— Что с тобой, Алеша? Неужели во всем виноват только ты? Каныгин сорок лет на запани. Он не подставил своей головы.

— Он может, а я…

— На таких воду возят! — не дала ему договорить Ольга. Резким движением она раскрыла сумку и, вытащив записку Бурцева, воскликнула: — Вот виновник! Почему ты прячешь эту бумагу?

— Записка здесь ни при чем.

Вскочив с дивана, Ольга всплеснула руками и умоляющим голосом попросила:

— Объясни! Я хочу понять. Если Бурцев, главный инженер треста, пишет: «Принимаю ответственность на себя», почему ты заслоняешь его своей грудью? Ведь тебе сидеть пять лет. — Она протянула ему бумагу: — Прошу тебя, отдай ее судье.

— Спрячь записку, Ольга. Она мне не нужна.

— Нельзя быть таким жестоким.

— А хорошо поступать, как ты советуешь? Прийти в суд и рявкнуть: «Бурцева судите, а не меня!» Так, что ли?

— Но они не знают об этой записке.

— Бурцев живой, могут спросить. Да и мало что изменит эта записка.

— Ты должен действовать. Нас бы хоть пожалел. — Голос Ольги дрогнул. — Я прошу тебя, ну посоветуйся с защитником. Ты ж ничего не украл. Никого не убил. Тебе нечего стыдиться. Случилось горе. Меня не слушаешь — стерплю. Зачем себя казнишь?

— Я иначе не могу. Как тебе объяснить? — Алексей вышагивал по комнате. — Оставим записку. Рассуди сама. Меня привлекли к уголовной ответственности. Идет суд. При словах: «Подсудимый Щербак» я встаю. Ты предлагаешь на все отвечать: «Моя хата с краю». Достойно ли это, Ольга?! Я сам не сплю. Здесь все горит — он дотронулсяладонью до сердца. — Не могу перешагнуть через свою совесть. Себя уважать перестану.

— Почему же твоя доброта должна спасать других? Кто Сереже заменит отца, когда тебя уведут в тюрьму? Бурцев?

— Ладно, Ольга. Мне пора. Располагайся. Обедай без меня. Я приду поздно.

Он вышел из гостиницы. Было теплое утро. Щербак постоял, невесело вглядываясь в лица прохожих, и зашагал в суд.

Страницы, которых нет в судебном деле
Возле дома Щербака остановилась машина, и кто-то постучал в окно. Это приехал шофер управляющего трестом Назарова.

— Я за вами, Алексей Фомич, — сказал он. — Хозяин велел приехать.

— Домой отпустили его?

— Куда там! Мается в больнице. Лежит и все в одну точку смотрит, как чокнутый. Не дай бог, чтобы так прихватило! Ужас! — Виктор был молодой парень, балагур, но шофер классный, за что Назаров уважал его и баловал.

— Как его самочувствие?

— Хреново, но держится молодцом. Семь флаконов лекарств извел. Кошмар! И все дни считает, когда выпишется, — шофер похрустел яблоком и погодя спросил: — А у вас как?

— Все так же, — вздохнул Алексей.

— Копает следователь? Придирается?

— Просто серьезный человек. Разобраться во всем хочет. Про аварию Назаров знает?

— А кто ему скажет? Мне Клавдия Федоровна вчера наказала: если Щербака повезешь, ему тоже скажи, чтобы ни-ни. Сами понимаете, как может обернуться: сердце пару раз стукнет — и все… Кошмар! Так что вы про заговор помните.

— Может, мне лучше не ехать?

— Не знаю, Алексей Фомич. Вам виднее. Я человек какой: сказано — сделано.

— Буду ему в глаза смотреть и брехать как собака. Куда это годится?

— А вы сами спрашивайте — как, что? Про футбол можете. Очень он интересуется. Болеет за армейцев — запомните. Ну, едем?

— Семь бед — один ответ, — вздохнул Щербак. — На месте определюсь.

— Правильно, — согласился шофер, трогая машину.

В палате было чисто и уютно. Кровать Назарова стояла у окна. Он лежал и о чем-то думал, уставившись в потолок.

— Здравствуй, Григорий Иванович, — негромко сказал Щербак.

— Здорово, Алексей, — не двигаясь, ответил Назаров. — Вот и ты меня навестил. Садись, располагайся. Давно не толковал с тобой.

— Живой, значит? — зачем-то спросил Алексей.

— Пока живой.

— Не люблю болеть, — признался Алексей.

— А кто любит? Кому нужен конфликт с медициной?

— Некоторым нравится.

— Так те больше притворяются. И от этого притворства рано помирают. Мы с тобой другие — долго жить будем, Алеша.

— Домой скоро?

— Обещают. Надоело здесь. Скучно.

— Но и «ремонт» необходим.

— На капитальный я б с удовольствием… Я так и сказал профессору, Алеша.

— Посмеялся небось он?

— Да нет. Откровенный мужик. Сказал мне: «Я, знаете ли, хитрый старик. У меня самого лечение особое. Я у гомеопатов лечусь». А мне другое лекарство прописал — покой.

— Покой тебе, Григорий Иванович, не помешает. Это уж точно. Успеешь свое наверстать.

— Ладно. Расскажи, как живешь? Что нового?

Щербак опечалился — очень уж врать не хотелось. И, вздохнув, сказал:

— Да что у нас нового, Григорий Иванович? Сам знаешь, работаем. И все тут. Один день поспокойнее, другой похуже. Так и живем.

— Что же ты ни разу ко мне не выбрался? А? Все-таки в товарищах давно ходим.

— Собирался…

— Сам видишь, какой я. И скучно мне.

— Понимаю, что плохо, — тихо сказал Щербак. — Я все понимаю. Забот было много.

— Заботы всегда будут, Алеша. А болеем мы, к счастью, не каждый день. С планом все нормально?

— Работать не разучились, Григорий Иванович, — с деликатной застенчивостью отозвался Щербак. — Нормально работаем.

— Кто знает? Отсюда мне не видно. Накапай мне из розовой посудины пятнадцать капель — пора лечиться.

Алексей долго, с терпеливым старанием отсчитывал капли в мензурку, как будто от его аккуратности зависела жизнь Назарова, и, поймав себя на мысли, что просто тянет время, огорчился. «Не умею притворяться», — тоскливо подумал он, протянув лекарство товарищу.

Тот выпил и сказал:

— Вот так каждые три часа. Что еще поведаешь про свои дела? Что-то ты сегодня не очень разговорчивый, Алеша.

— Сам знаешь, Григорий Иванович, в больнице особый разговор.

— Это ты верно сказал. И я вот историю одну слышал. Как-то заболел старик Рокфеллер, и, чтобы, значит, он поменьше волновался, ему газетку специальную печатали. Разумеется, в одном экземпляре. Мол, доходы в безопасности, рабочий класс не бастует и все в таком роде.

— Неплохо придумали, — сказал Щербак, с тревогой оглядываясь по сторонам.

— Догадливый ты у меня. Газетку уже ищешь. — вздохнул Назаров. — В тумбочке она. Достань.

Алексей заметил, что Назаров оставался спокойным, словно уже давно привык ко всем новостям, а глаза его смотрели из-под густых и лохматых бровей сумрачно, недовольно, точно уличали товарища во лжи. Когда Щербак вытащил газету, сердце его защемило — он узнал статью с крикливым заголовком «Авария» и теперь сидел молча, проклиная себя и все на свете: «Эх, несмышленыш! По глупости решил, что обведу его вокруг пальца. Гриша всех нас, вместе взятых, насквозь видит».

— Кто передал? — глухо спросил Алексей.

— Тут от скуки даже рецепты читать начал, а газетки кочуют из палаты в палату.

— Значит, обо всем уже давно известно?

— Со вчерашнего дня. А статейка жидкая. Валяй сам — все по порядку.

— Долгий это разговор.

— Убытки подсчитали? Небось на миллион нарвались?

— Почти миллион.

— Должно быть, следователь вокруг тебя уже топчется?

— Допрашивает.

— Тебе, Алексей, в священники подаваться нельзя. Плохо утешать умеешь. Рассказывай.

Может быть, душевная тоска оказалась сильнее тревоги за больного человека, а может, Алексей просто не верил в страх перед сердечными болезнями, неподвластную силу которых ему еще не довелось испытать на себе, только он в глубокой печали обо всем рассказал Назарову.

— Теперь вот жду суда, — закончил Алексей.

— У тебя еще будет, а надо мной суд состоялся. Сейчас, когда ты толковал про беду.

— Ты-то, Григорий Иванович, при чем здесь?

— Кто Бурцеву пост главного инженера доверил? Ты или я?

— Человек он у нас новый…

— Но я-то старый! — перебил с возмущением Назаров, разом забыв про свою болезнь. — Я на эту должность прочил Мягкова — мне не утвердили. Разве можно было перетягу ставить? Ты куда смотрел? Русло широкое, огромный напор пыжа.

— Нашлись люди, которые отстаивают правильность этого решения.

— И еще найдутся. Черт с ними! Я-то знаю, где правда! — закричал Назаров. — Ты что, слепой котенок, не соображаешь?!

Дверь палаты распахнулась, и вошел главный врач. Он посмотрел на Щербака и возмущенно приказал:

— Немедленно оставьте больного!

* * *
Ольга долго ходила по комнате, размышля, о муже, потом сняла телефонную трубку и позвонила Назарову.

— Мне нужно поговорить с вами, — сказала она.

— Приезжай. Жду, — ответил Григорий Иванович.

Когда Ольга вошла в большой кабинет, отделанный пахучей сосной, Назаров сразу заметил ее смятение, но не стал докучать вопросами, а тут же позвонил куда-то по делам, чтобы она могла хоть чуть успокоиться. Окончив разговор, он подошел к Ольге и сказал:

— Знаю, это тяжело.

Она кивнула головой и вынула записку Бурцева.

Назаров прочитал бумагу, задержал свой взгляд на формулах и вычислениях, потом шумно задышал, прошелся по кабинету.

Ольга заметила внезапную бледность, растекшуюся по его лицу.

— Вот как! Любопытно, — наконец выдохнул он. — Откуда это у тебя, Оля?

— Лежала у Алексея в папке.

— Мир полон парадоксов, — усмехнулся Назаров. — Черт-те что творится на белом свете. Может, Фомич просто забыл об этой записке? В таком состоянии всякое бывает.

И тогда Ольга рассказала про разговор с Алексеем.

Назаров внимательно слушал, и по глазам его было видно, как зажглись в них гневные огоньки.

— Может, вы уговорите Алешу сказать про записку?

— Нет, его не уговоришь.

— Пропадет он. Засудят. Придумал себе вину и несет чужой крест. Вас-то он послушает, уговорите его.

— Это хорошо, что ты пришла, Оля, — сказал Назаров. — Я не стану уговаривать Фомича. Зря время потратим. Тут другие должны заговорить.

Ольга слушала, растерянно прижимая к коленям белую сумку и не понимая, кто эти другие, о которых говорит Назаров. Но в том, что Григорий Иванович был искренен и честен, Ольга не сомневалась.

И она с надеждой спросила:

— Разве нельзя ничем помочь Алексею?

Два месяца назад, весной, Назаров перенес инфаркт миокарда, и только чудо спасло его. Это чудо было в силе духа больного, в его воле, желании жить; и тогда, повинуясь страстной вере, слабое сердце вновь продолжало биться.

Сейчас в сердце Назарова появилась тупая боль. Он накапал в стакан лекарства, привычно разбавил водой и, выпив, опустился на стул.

— Может, врача вызвать?

— Не надо. Пройдет. А бумагу оставь. Она нужна мне.

* * *
Как-то вечером, уложив спать Сережку — ему уже пошел шестой год, — Ольга читала журнал. За окном начиналась ночь.

В сенях хлопнула дверь, и Щербак, не сняв бахил, прошел в комнату.

— Ты опять поставила двойку Косте Котову?

— Бестолковый мальчишка. Лентяй.

— А то, что Костя в доме отца заменил, ты забыла? Мать его день работает, три болеет, после смерти Никиты нервы у нее ни к чему. Это ты забыла? А троих детей напоить, накормить и обуть надо. Разве ты не знаешь, что Костя в доме хозяином стал? По дрова — он, по воду — он, на участке — он, в магазин, — он!

— Но я не могу лгать, ставлю отметки за знания.

— Больше ты никогда не поставишь ему ни одной двойки!

— Поставлю, — ответила Ольга. — Я педагог.

Алексей сел на стул и язвительно ухмыльнулся.

— Ты довела Костю до того, что он терпеть не может ни географии, ни тебя. Неужели после этого ты можешь называть себя учителем?

Обида отозвалась в душе, но, терпеливо сдерживая себя, Ольга ответила:

— От Кости Котова я буду требовать так же, как и от ребят всего класса.

Алексей вскочил со стула:

— Ты не смеешь ставить ему двойки!

От его крика проснулся Сережка, и Ольга ушла к сыну. Потом, ночью, она плакала и не могла понять: отчего же боль чужих людей для Алеши ближе и дороже слез родного человека? Разве это справедливо?

Через день Ольга вызвала отвечать Костю Котова. Худой и испуганный, он стоял у доски, не приготовив заданный урок, и глядел на учительницу утомленными глазами. Не зная почему, она не поставила ему двойку, — должно быть, почувствовала ту правду, о которой говорил ей муж, но от этого ее обида и злость на Алексея только возросли. Может быть, с мальчишкой она и не совсем была права, но все равно не смел Алеша так обижать ее. Не всякую боль души можно утишить — есть обиды, которые проходят и забываются, но оставляют шрамы на сердце.

* * *
До начала судебного заседания оставалось полчаса. Градова мелким округлым почерком выписывала из судебного дела факты, которые предстояло уточнить при допросе обвиняемых. В коридоре послышались громкие голоса, и в комнату вошли возбужденные заседатели Ларин и Клинков.

— О чем сегодня спор? — оторвавшись от бумаг, спросила Градова. — Опять из-за футбола?

— Что вы! Вячеслав Иваныч — любитель-болельщик. В нем еще не проснулся азарт профессионала, — сказал Клинков с детской улыбкой, которую сохранил в свои тридцать лет. — Футбольные страсти посещают его редко.

Ларин молча смотрел на своего коллегу и с мудрой снисходительностью, нажитой за долгие годы, слушал его.

— Разговор о другом, — не утихал Клинков. — Уважаемый доктор не учитывает сложного процесса накопления бесспорных доказательств.

— Вот как! — удивилась Градова. — При его педантичности и профессиональной осторожности это исключено.

— Возможно, в операционной Вячеслав Иваныч неуязвим. А по поводу Щербака высказался довольно недвусмысленно: виновен.

— Позвольте, — тут же вмешался Ларин. — У меня сложилось определенное мнение, которое я откровенно высказываю. Я и сейчас утверждаю: нет необходимости расширять круг свидетелей.

— А я настаиваю на вызове новых свидетелей! — горячо возражал Клинков. — И в частности — Бурцева.

— Разве это что-либо изменит в существе дела? — Ларин чуть повысил голос. — Представьте себе такую ситуацию. Профессор предлагает мне прооперировать больного, которого я наблюдаю. По моим убеждениям, это делать преждевременно. Профессор настаивает. И я поддался его совету. А исход операции летальный. Кто отвечает за смерть больного? Я или профессор? Утверждаю — я. Ошибка доктора Ларина — вот как это надо оценить. Чувство ответственности состоит из многих оттенков. Но все они не исключают главного — собственной совести. Уверен, что я прав.

— До вашего прихода я как раз перечитала показания Каныгина и была озадачена одним обстоятельством. Почему Щербак признал себя виновным, а Каныгин отрицает свою вину? Видимо, каждый-из них по-своему оценивает какие-то факты, которые мы с вами еще не выявили. Почему же нам не сделать определенные шаги по пути исключения неизвестных мотивов? Я склонна поддержать предложение Клинкова.

— Из всех дел, которые мне довелось решать, нынешний процесс представляет особый интерес. Передо мной возникает нравственный аспект поведения людей, и я не перестаю об этом думать. В цехе, которым я руковожу, более тысячи человек. Проблема личностной ответственности моей и всех, с кем я работаю, пожалуй, самая важная. — Клинков говорил медленно, будто взвешивал каждое слово.

— Стало быть, образовалось большинство, — сказал Ларин и, сняв очки, протер стекла платочком. — Ответственность я трактую как позицию человека в жизни. Есть она у него — он личность. Нет — простите, амеба.

— Обвиняемый признал себя виновным. По вашей концепции он уже личность? — спросил Клинков.

— Вы, Глеб Кузьмич, чересчур свободно обращаетесь с моей мыслью. Истина всегда конкретна. В данном случае, говоря о Щербаке, утверждаю — личность.

— А вдруг эта личность угодит в тюрьму? — допытывался Клинков. — Останется Щербак личностью или…

Ларин не дал ему договорить:

— Для меня — да.

Градовой был по-человечески любопытен этот разговор. Она всегда старалась отступить, уйти на второй план, когда говорили или спорили заседатели. В этом она видела не только равноправие судей. Она знала, что жизненный опыт ее товарищей давал им право выносить приговор.

— Будем считать, что вопрос решенный, — сказала она. — Бурцева вызываем свидетелем.

Через несколько минут судьи уже входили в зал, чтобы продолжать процесс.

А тем временем Ольга, растревоженная поездкой в город, возвращалась в Сосновку, домой. Возле остановки автобуса стоял Костя Котов.

— Здрасьте, Ольга Петровна, — сказал мальчик, переступая худыми ногами в стареньких кедах. — Вы от дяди Алексея приехали? Да?

Она молча кивнула мальчику.

— Маманя сказала мне, что дядю Лешу никто не посмеет обидеть. И все будет хорошо. Вы не бойтесь, Ольга Петровна. Маманя никогда не обманывает.

Ольга с силой и нежностью обняла мальчика, чем напугала Костю, и, не удержавшись, заплакала…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

С того времени, когда Ольга передала Назарову записку Бурцева, Григорий Иванович не встречался с главным инженером. Он не мог и не хотел больше доверять ему техническое руководство делами треста и обстоятельно написал об этом в министерство. Назаров, конечно, догадывался, что у Бурцева найдутся защитники и они будут откладывать решение вопроса до окончания суда.

В понедельник утром в кабинет Назарова, опираясь на костыли, вошел Бурцев и сказал:

— Звонили из Климовки. Они направили запрос по поводу реконструкции запани. Ко мне их письмо не поступило. Может, оно у вас, Григорий Иванович?

— Я передал его Гридневу. Он ответит им.

— Почему Гриднев?

— Добросовестный человек и опытный инженер.

Лицо Бурцева мгновенно зарделось. Он подошел ближе к столу, шумно ударяя костылями о блестящий паркетный пол.

— Я здесь главный инженер. Мне надлежит решать этот вопрос.

— Теоретически все правильно, — сказал Назаров и неожиданно спросил: — Неужели вас не интересует суд над Щербаком?

— Я достаточно информирован о ходе процесса.

— Информированы? — нараспев повторил Назаров. — Очень удобное слово: информирован.

— Я пришел по делу и прошу ответить на мой вопрос.

— Не понимаю, — Назаров горестно покачал головой. — Чего у вас больше: подлости или наивности?

— Вы не имеете права так разговаривать со мной!

— Все это пустое, Юрий Павлович. Вы не подумали, что сплавщики больше не поверят вам, ни за что не поверят? Они ведь тоже информированы. А если хотите знать всю правду, то мне звонил начальник Климовской запани и просил решить вопрос помимо вас.

— Грязная склока! Вы задались целью скомпрометировать меня и подтасовываете факты.

— Заблуждаетесь, Юрий Павлович. Вспомните Щербака. В Сосновке случилась не только авария. Там рухнул ваш авторитет.

— Неправда! — воскликнул Бурцев и зачем-то взмахнул костылем, словно искал защиту. — Когда я приехал в Сосновку, на запани было явное предаварийное положение. Я выбрал наиболее радикальную спасительную меру. Щербак согласился с ней. Почему вы не допускаете, что могла произойти ошибка, от которой никто не застрахован, и поэтому оправданный риск не уберег запань?

— Допускаю. В том-то и дело, что допускаю. Но вы добровольно покинули капитанский мостик. Ваша ответственность исчезла, когда случилась катастрофа. А люди, которые были рядом с вами, попали на скамью подсудимых.

— Не я отдал под суд Щербака. Чего вы добиваетесь?

— Справедливости.

— Вам нужно, чтобы меня осудили?

— Нет! Сами сотворите над собой суд.

— Я достаточно пережил. Но не думаю, чтобы вас это волновало.

— Не обо мне думайте. Совесть свою призовите к ответу. И вспомните в эти минуты конструктора Туполева. Когда один из его самолетов шел на посадку и пилоту не удалось выпустить шасси, а это, как вы догадываетесь, угрожало гибелью многих людей, Туполев первым примчался на аэродром.

— Хорошо, — решительно заявил Бурцев. — Я пойду в суд. И скажу все, что я знаю.

Он цепко ухватился за костыли и вышел из кабинета. Бурцев не сказал Назарову, что у него в кармане лежала повестка в суд. Его вызывали свидетелем по делу Щербака.

В зал вошел Макар Денисович Михеев, старик неопределенного возраста, с морщинистым лицом и гвардейскими усами.

Он первый раз в своей жизни участвовал в судебном процессе и поэтому с нескрываемым любопытством разглядывал зал — познание жизни для него было беспрестанным. Особенно Михеева поразили судейские кресла, высокие, массивные, украшенные строгим орнаментом. А кресло Марии Градовой венчалось полукружьем, на котором виднелся герб, искусно сработанный резчиком по дереву.

В былые времена Макар Денисович тоже увлекался резьбой. Кое-что даже сейчас осталось: наличники на окнах, крылечный навес…

— Сколько километров от вашего водомерного поста до запани? — спросила Градова свидетеля.

— Кругленько — пятьдесят километров.

— Сколько раз в день вы производите замеры уровня воды?

— Два. В восемь утра и в восемь вечера. Вроде симметрии, — отозвался Михеев.

Он любил разные ученые слова и свято был убежден, что мог толковать с людьми на любые темы. А если чего и не знал Макар Денисович — хитростью брал. Пойди потом разберись, где он прав, а где нет.

— Вы сделали замер. Что происходит дальше?

— Беру журнал водомерных наблюдений и пишу, к примеру, три метра или три двадцать. Между прочим, пишу чернилами, карандаш-то, он блеклый — не пользуюсь.

— Дальше что? — по-деловому перебила судья, почувствовав привязанность свидетеля к разговорам.

— Записал аккуратненько, значит, и звоню в контору, на запань. Докладываю по форме: Вербинский водомерный пост в восемь часов утра — три метра.

— Что еще входит в круг ваших обязанностей?

— Я к реке приставлен. Слежу за уровнем воды. Пойдут дожди — река богатеет. А дождь, он ведь не по расписанию хлещет. Иду, замеряю. А когда лес молем идет, глаз не свожу со своего участка. Всяко случается: заторы, завалы. Лес-то в воде дичает. За ним присмотр нужен. Вот помнится…

— Это понятно, — сказала Градова. — Одиннадцатого июня вы передали сводку?

— Нет.

— Почему?

— Не смог. Заболел. Скрутило меня — дыхнуть не мог, симметрия вся моя вышла. В животе, простите, боль, будто по животу режут. Я один, вокруг ни души. Что делать, думаю? Хоть бы до утра дотянуть.

— У вас же есть телефон, — напомнила судья.

— Ясное дело, как мне без телефона? Но на дворе ночь. Кому позвонишь? Дотянул до утра — совсем худо стало. Не пропадать же задаром, думаю: сполз с койки — и к дороге.

— Бюллетень в тот день получили?

— Полная симметрия — меня ж в больницу положили. Справка при мне, — Макар Денисович полез в карман, в другой и, гордый за свою догадливость, вытащил справку. — Из-за этого аппендицита и сводки не было. Такая болезнь, знаете…

— Подсудимый Каныгин, — снова прервала судья подробности объяснения Михеева, — когда вы узнали, что Вербинский водомерный пост молчит?

— Одиннадцатого июня в восемь двадцать утра.

— И что вы предприняли?

— Случается иным часом, что бывает задержка. Но Михеев — человек надежный. Вот и решили обождать.

— И долго вы ждали?

— До вечера.

— Какие потом приняли меры?

— Хотел послать Василия на машине — это наш шофер, — чтобы он проверил на месте, в чем дело.

— А почему катер не направили?

«Вот дурная баба! Какой там катер, ей-богу», — подумал Каныгин и сердито объяснил:

— Река забита лесом.

Слегка смутившись от допущенной оплошности, судья спокойно спросила:

— Что же было дальше?

— Вызвал я шофера и говорю: «Дуй, Василий, в Вербинку». А он отвечает: «Мотор барахлит. По этой дороге я сутки добираться буду. Пусть Леший сам едет на ночь глядя». Я тогда…

Мария задохнулась, словно ее сердце было пробито насквозь шальной пулей.

«Леший, — ожгло Градову. — Точно. Того летчика звали Леший… Ну вот мы и сочлись…»

Она нашла в себе силы, чтобы успокоиться, и спросила:

— Минуточку, подсудимый Каныгин. Кого шофер Василий назвал Лешим?

— Про Щербака он так сказал, — ответил Каныгин. — К Алексею Фомичу фронтовые друзья, летчики, иногда съезжались. Рыбачили. Так они его все Лешим кликали. А возил их Василий. Вот, верно, и подхватил — язык-то без костей.

Память
Перед тем как отправить молодую радистку Машу Градову в партизанский отряд, ее пригласили в штаб командования.

Курчавый майор, у которого отчаянно скрипели новые хромовые сапоги, сообщил радистке Градовой кодовый шифр — стихотворную строку Лермонтова: «Выхожу один я на дорогу».

Маша спросила, смущаясь от робости:

— А можно из Пушкина?

Майор, конечно, мог настоять на своем, но вопрос радистки заинтересовал его. Проскрипев по комнате сапогами, он спросил:

— Не уважаешь, Градова, поэзию Михаила Юрьевича?

— Вы меня не так поняли.

— Зря. Красивый человек был поручик Лермонтов.

— Я знаю. Но мне хочется другой код: «Там чудеса, там леший бродит».

С тех пор Градова два года не расставалась с этим кодовым шифром, сказочной пушкинской строкой. А потом, когда она была тяжело ранена и лежала на окровавленной плащ-палатке в туманном осеннем лесу, Маша услышала горькие слова командира отряда:

— Возьми нашу радистку. Добром прошу тебя, Леший! Не выдержит долго она.

И ответ того летчика, который она никогда не забудет:

— Живых надо вывозить, а не покойников!

Но, видно, и вправду от судьбы не уйдешь: спустя много лет, хотя она не искала этого человека, он появился перед ней как подсудимый, доверив ей свою жизнь, как когда-то она ему. Однако Градову все же поражало совпадение случайностей, словно кем-то заранее подготовленных: и кодовый шифр — «леший», и летчик — Леший, и подсудимый — Леший.

Интуитивные предположения, смутные догадки, наконец, предчувствие никак не укладывались в систему убедительных доказательств, дающих ей право окончательно решить, что тот летчик и есть Алексей Щербак, ее теперешний подсудимый.

* * *
Во время перерыва все вышли из зала, кто покурить, а кто просто поразмяться.

День был погожий, румяный.

Алексей стоял в коридоре у раскрытого окна. Ветерок освежал его, успокаивал.

Рядом остановились Каныгин и адвокат.

— Алексей Фомич, — сказал адвокат, — показания моего подзащитного меня удовлетворили. Хочу дать вам несколько советов.

— Но вы же не мой защитник.

— Это, конечно, так, — согласился адвокат. — Но, видите ли, ваши ответы и ответы моего подзащитного не должны иметь разночтений. Вы, собственно, связаны нынче одной веревочкой. Помните главное: не торопитесь отвечать. Вы — хозяин времени.

— Что еще?

— Ваша ирония — это эмоции. Обходитесь без нее. Вы когда-нибудь были в парикмахерской?

— Заходил.

— Значит, видели, как действует хороший парикмахер? Классный?

Каныгин крякнул от удовольствия, потому что давно уже знал эту премудрость, и, не удержавшись, сказал:

— Пять минут мылит, две минуты бреет.

— Именно так, — холодно заметил адвокат.

Он сдержанно поклонился, всем своим видом показывая, что удивлен поведением Щербака, и торопливо увел с собой Каныгина.

Алексей повернулся к окну и с молчаливым достоинством смотрел на город.

Услышав знакомый голос за спиной, оглянулся и, пораженный, замер.

Перед ним стояла судья Градова.

— Мне хотелось бы с вами поговорить.

— Пожалуйста, — сказал Щербак.

— Алексей Фомич… — произнесла Градова и умолкла.

— Я вас слушаю, — напомнил о себе Щербак, не догадываясь о состоянии судьи.

— Вы летали в Кремневку? Это очень важно для меня, — чеканя каждое слово, заявила она. — И для вас тоже.

— Я говорил уже, что летал. Осенью. В гостинице я потом долго вспоминал, когда это было. И представьте себе — вспомнил! Восемнадцатого октября.

— Восемнадцатого?

— Да.

— Вы точно уверены?

— Абсолютно. — И с участием спросил: — А что, вы бывали там?

— Бывала.

— В это время?

— Да. — Градова резко повернулась и зашагала по коридору.

Вечером, когда на улице стало тихо и прозрачно, когда смирился ветер, задремав на крышах, Градова, поразмыслив, пришла к выводу, что не может вести дальше этот процесс, иначе засудит этого подлого летчика.

Ей нужен был дружеский совет мудрого человека. Таким для нее был Александр Павлович, бывший председатель городского суда, юрист больших знаний и опыта. К нему многие приходили за советом, а случалось, что и он сам, познакомившись с запутанным делом, деликатно вступал в беседу с судьей, тактично привлекая его внимание к сложным вопросам, которые не бросались сразу в глаза.

Градова ценила его чуткость, привязанность к людям и с гордостью считала Александра Павловича своим духовным наставником. А когда он ушел на пенсию, не забывала дороги к нему, каждый раз восхищаясь щедростью его сердца. Александр Павлович не ошибся, поняв, что приход Градовой в поздний час не просто визит вежливости, а вызван необходимостью посоветоваться по важному для нее делу.

И хотя она с искренним интересом расспрашивала о его житье-бытье, Александр Павлович уловил удобный момент и сказал:

— Со мной все ясно. В домино на скверике не играю — бог миловал. Пишу учебник «Тактика допроса». — И, коснувшись рукой объемистой рукописи, добавил: — А вот вы мне, мадам, сегодня не нравитесь. Не скрою.

И Градова рассказала о своих треволнениях.

— Давненько меня не баловали такими детективами, — весело сказал Александр Павлович и закурил трубку.

Она ничего не ответила.

— И что же вы хотите предпринять, мадам? — он поднял на нее глаза, продолжая улыбаться тонкими губами.

— Заявить самоотвод.

— Основания?

— Формальных оснований, к сожалению, у меня нет, — грустно сказала Градова.

— Согласен, — подтвердил Александр Павлович, прикуривая погасшую трубку.

— Но мое самочувствие мешает делу. Вы верите мне?

— Еще бы! — Александр Павлович покачал головой и неторопливо заговорил: — Помнится, в студенческом общежитии был у нас парень, который воровал у ребят продукты. И вот, представьте себе, встречаемся недавно — года три назад. И что же? Я к нему испытывал невероятное отвращение. Так и хотелось, знаете ли… А он уже солидный и достойный человек. Вот ведь как случается.

Градова вздохнула и странно улыбнулась — рассказы Александра Павловича умели успокаивать людей. Заметив, что его собеседница воспрянула духом, он спросил:

— В процессе судебного разбирательства ваше предположение, что тот самый летчик и ваш подсудимый — одно лицо, подтвердилось?

— Нет.

— Он ваш родственник?

— Нет.

— Вы лично причастны к произошедшей аварии?

— Нет.

— Вы имеете фактические подтверждения, что именно Щербак не вывез вас?

— Нет.

— Значит, мы имеем дело только с догадкой, предположением… Допускаете? А если вы ошиблись?

Градова молча кивнула.

— Я понимаю ваше желание заявить самоотвод, — продолжал Александр Павлович. — Но согласитесь, что самочувствие, вызванное догадкой, не может стать поводом для вашего устранения от участия в процессе.

— Несколько часов назад я говорила с ним…

— И что он?

— Щербак утверждает, что прилетал в Кремневку восемнадцатого октября.

— Вы не верите ему?

— Он сказал правду. В тот день к нам прилетал только Леший.

— Но Лешим мог оказаться любой из летчиков. Довольно распространенное прозвище. И еще вопрос. Зная про свой неблаговидный поступок, зачем ваш подсудимый Щербак точно обозначил злополучный день. Это не сулило ему большой радости. Подумайте. Сей факт должен предостеречь вас от поспешных выводов.

— Возможно, он забыл эту историю…

— Опять догадки, — заметил Александр Павлович.

— Не представил бывшую радистку в роли судьи.

— Можно придумать много версий.

— А подвергать себя столь трудному испытанию — можно? Неужели вы думаете, что я могу забыть тот день?

— При всех эмоциях — закон есть закон. И вы, я знаю, сумеете сохранить свое достоинство? Я бы не санкционировал ваш самоотвод.

— Но закон на моей стороне. Судья не может участвовать в деле, если имеются иные обстоятельства, дающие основание считать, что судья лично, прямо или косвенно заинтересован в этом деле…

— Вот, вот… Иные обстоятельства. А у вас только догадки. И негоже вам, Мария Сергеевна, принимать поспешное решение. А потому советую: поговорите со своими коллегами, обсудите… Кто у вас заседатели?

— Клинков и Ларин.

— Знаю. Ларин даже мою внучку оперировал. Большой виртуоз.

Когда она уходила, Александр Павлович сказал:

— Где-то я прочитал: если вам везет — продолжайте, если не везет, все-таки продолжайте.

На следующий день Градова, убежденная, что проводит свои последние часы на процессе, устроила перекрестный допрос, который тщательно продумала.

— Свидетель Михеев, — спросила она, — ваш водомерный пост причинил ущерб запани, не сообщив одиннадцатого июня уровень воды?

Макар Денисович подергал гвардейские усы и убежденно ответил:

— Нет.

— Почему вы так считаете?

— А вы разлейте на столе стакан воды — уровень один кругом будет. Симметрия природы.

— Не понимаю вас.

— Выше меня и ниже тоже посты есть. Они свой уровень сообщили, — последовал деловой ответ Михеева.

Каныгин ухмыльнулся, не ожидая, что сейчас наступит его очередь краснеть и волноваться.

— Подсудимый Каныгин! — сказала Градова. — Сколько часов вы ожидали звонка от Михеева?

— Десять.

— Вы не видите в этом нарушения служебных обязанностей?

— Нет, — обиделся Каныгин.

— Почему?

— Я учел данные других постов и понял, какой уровень в Вербинке. Поэтому особенно не тревожился.

— А если бы в том районе был затор? — спросила Градова. — Ведь лес шел сплошным молем.

Каныгин заволновался, мельком взглянул на адвоката, но сказать ему было нечего — судья загнала его в угол.

— Подсудимый Щербак! Когда вы уезжали с запани, кто вас замещал?

— Технорук Каныгин, — ответил Алексей, сразу догадавшись, куда клонит судья и что Федору Степановичу сейчас придется туго.

— Какое бы вы приняли решение, узнай, что водомерный пост не сообщил утреннюю сводку?

— Позвонил бы в правление соседнего колхоза и попросил узнать, что с Михеевым, а заодно посмотреть на водомерную отметку.

— Суд интересует, как вы расцениваете служебное поведение технорука, ожидавшего десять часов сводку? Не видите ли вы в этом проявление явной халатности при исполнении своих обязанностей?

— Это мои обязанности, — ответил Алексей, не желая делать виноватым своего старого товарища.

— Но в данном случае Каныгин вас замещал.

— При таком стечении обстоятельств он немного недоглядел. — Алексей остался честным до конца.

— Недоглядел, говорите. А может быть, на авось рассчитывал? Ведь если бы в районе водомерного поста образовался сильный затор, то через несколько часов прекратилось бы поступление леса в запань. Вот вам результат халатности! Вы никогда не задумывались, подсудимый Щербак, почему в словаре слово «авария» стоит почти рядом с другим словом, «авось»?

— Мне кажется, это к делу не относится.

— Зря вам так кажется.

В тишине зала было слышно, как от слабого ветра поскрипывают рамы распахнутого окна.

— Свидетель Михеев, скажите, я правильно представила картину возможных осложнений?

Михеев тревожно посмотрел на подсудимых и негромко отозвался:

— Симметрия бы распалась. Это факт.

Уже смеркалось, когда Каныгин и Щербак вышли из здания суда.

— В горле сушит, давай пивка попьем, — невесело предложил технорук.

Через проходной двор они направились в переулок, где бойко шла торговля в маленьком пивном ларьке. В очереди стояли недолго. Взяли по кружке пива и отошли к забору, освещенному вечерним солнцем. Каныгин бросил в кружку щепотку соли — пиво вспенилось через край. Он стал сдувать пену и вдруг заметил на заборе пожелтевший от времени плакатик. На нем была фотография Марии Градовой.

— Это ж надо такое — кружку пива и ту спокойно выпить не дают, — вздохнул Федор Степанович и подозвал Щербака. — Полюбуйся.

Алексей подошел ближе. Он увидел старый плакат, уцелевший со времени, когда в городе шли выборы народных судей. Рядом с портретом Градовой была напечатана ее биография.

— Что там про нее пишут? — спросил Каныгин.

— Хорошо пишут.

— Хоть злая баба, а мордашка у нее ничего. Видная женщина, — заметил Каныгин. — На карточке заметно лучше, чем в суде.

— Она, оказывается, партизанка. Слышь, Федор?

— Ну и что?

— Была ранена.

— Подумаешь! Будто одна наша судья воевала. Между прочим, с ней рядом заседатель — так у него в три ряда наградные планки. Пошли. Бог с ней.

Они отнесли свои кружки и отправились в гостиницу.

Еще несколько дней назад Алексей не понимал, почему Градова так дотошно интересовалась его военной биографией. Это казалось ему странной придиркой, а теперь он успокоился, оттого что узнал — она сама партизанила, натерпелась горя и, видно, растеряла фронтовых друзей. Может быть, надеялась через него найти товарищей? Это понять можно.

В гостинице Щербак и Каныгин поужинали, а потом улеглись и молчали, только скрипели пружины, когда кто-нибудь из них ворочался.

Непривычно громко и часто зазвонил телефон.

Каныгин снял трубку.

— Здоров, Родион Васильевич. Здесь он. Подойдет сейчас, — и подозвал Щербака: — Тебя, Фомич, Пашков спрашивает. Видать, беспокоится кадровик.

— Откуда звонишь? — спросил Алексей Фомич.

— С нашей почты. Тут Люба — почтарка — тебе поклон передает.

— И ей от меня привет.

— Что у вас? — спросил Пашков. — Какие дела?

— Как тебе сказать? Ну, одним словом, суд идет. Аж в две смены. Веселого мало, конечно. Устал. Алло! Алло! — В трубке раздались гудки. — Прервали нас, — сообщил он Каныгину.

— Цельный день не везет. Факт, — вздохнул Федор Степанович.

А в этот вечерний час Градова с членами суда сидела в совещательной комнате. Она кратко, не вдаваясь в особые подробности, высказала коллегам обстоятельства, препятствующие ее дальнейшему участию в процессе.

Заседатели были склонны согласиться с доводами Марии Сергеевны и, как ей показалось, хотели поддержать ее просьбу. Она начала писать протокол, чтобы все оформить как положено.

Клинков вдруг спросил:

— А как вас вывезли, Мария Сергеевна?

— Другой летчик спас.

— Все же летчик? — подчеркнул Ларин.

— Да. Смолин. Он сейчас в Аэрофлоте.

— А знаете, я бы тоже вас не взял, — задумчиво сказал Ларин.

— Отчего же?

— Я удивляюсь: как партизанский врач мог вас отпустить? Вам оказали первую помощь?

— Он был убит в бою.

— Вас нельзя было транспортировать. Заявляю вам как хирург. Это все равно что везти вас на кладбище.

— А оставить тяжелораненую на руках отступающих партизан?

— Какого числа Смолин вас вывез? — спросил Клинков. — Может, вы помните, Мария Сергеевна?

— Девятнадцатого меня оперировали — это я помню из выписки. Значит, восемнадцатого. Да, восемнадцатого!

— А что, если этот Леший не мог вас взять по техническим причинам? — предположил Клинков.

— Каким?

— Не знаю, чего там у летчиков случается, но могу выяснить для пользы дела.

— Не стоит.

— Но ведь вам не удалось установить причину его отказа?

— Нет.

— Только догадываетесь, — негромко подсказал Ларин.

Градова подумала, что действительно она ничтожно мало знает о человеке, которого звали Леший.

— Есть идея! — Клинков посмотрел на товарищей, наверно вспоминавших военные годы, и, убежденный в своей правоте, предложил: — Надо с ним поговорить. И все станет на свои места.

— Я говорила с ним, — печалясь, что все снова перепуталось, сказала Градова.

Ларин прошелся по комнате.

— Неужели сейчас, спустя столько лет, он помнит о каждом своем вылете? О каждом пассажире?

— Но Мария Сергеевна!.. — воскликнул Клинков.

— Да, она помнит, — уточнил Ларин. — А он?

— Может быть, — согласился Клинков. — Мне кажется, что вообще наш подсудимый Щербак и тот летчик — разные люди. Готов поспорить.

— Почему вы так уверены? — спросила Градова.

— Этот сплавщик из Сосновки пустил на ветер за здорово живешь миллион рубликов. А тот… Вдруг у него уже полный самолет был раненых? — осенило Клинкова. — И вообще все летчики были героями на войне. И тот, я верю, тоже!

— Адвокат из вас дохленький, — улыбнулась Градова.

Протокол о ее самоотводе остался недописанным.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Каныгин уловил пристальный взгляд судьи, брошенный на него, и понял, что Градова сейчас будет снова допрашивать его в связи с показаниями свидетеля Михеева.

Но неожиданно Градова объявила:

— Пригласите свидетеля Бурцева.

Медленно передвигая костыли и слегка опустив голову, в зал вошел Бурцев. Нога его, закованная в белый гипсовый сапог, не касалась пола, а осторожно плыла над ним.

— Суд разрешает вам давать показания сидя, — сказала Градова.

— Спасибо. Мне лучше стоять.

Появление Бурцева озадачило Алексея. «Все-таки Ольга передала Градовой записку, — подумал он. — Зачем? Я просил не делать этого. Теперь Бурцев скажет, что всю вину сваливаю на него, а себе вымаливаю пощаду».

Он затосковал и рассердился на жену.

Бурцев уже рассказывал суду об аварии на запани, Алексей все еще не мог успокоиться и с напряжением ждал, когда главный инженер вспомнит о злосчастной записке. Но, странное дело, Бурцев ни словом не обмолвился о ней.

…Восемь лет назад Юрий Бурцев окончил лесотехнический институт, получив диплом инженера-механика по сплавным механизмам.

Но молодой Бурцев всегда тянулся к иным делам, грезы романтики будили его воображение, и он вынашивал в душе красивую и мужественную надежду: стать заметным инженером. Эта надежда увлекала его дальше и дальше, заслоняя обычные дела, связанные с его профессией. По ночам ему снились летчики-испытатели, полярники дрейфующих станций, инженеры-космонавты, и среди этих людей он видел себя. Но все, что было связано с риском, вызывающим немой восторг в душе, влекло Бурцева лишь в мечтах и смутных желаниях. На земле же ему хотелось стоять прочно, долго жить под небом, зная, что знакомый, привычный ход его сердца в безопасности. Закончив самый земной институт, Бурцев понял, что ошибся, но горько не сожалел об этом.

Он был настойчивым и уверенным в себе инженером, а как современный человек понимал, что в карьере нет ничего плохого: растут по службе энергичные и способные люди.

Несколько лет Бурцев работал инженером в сплавной конторе на Каме. Когда главный механик треста ушел на партийную работу, ни у кого не было сомнений, что Юрий Павлович должен занять его место. Так и случилось.

Теперь же он, опираясь на приятелей и товарищей, перебрался главным инженером в крупный трест на Волгу…

Когда Бурцев закончил показания, судья спросила у него:

— Одной из главных причин аварии вы считаете резкое повышение горизонта воды?

— Вы правильно поняли меня.

— Другой причиной вы считаете то, что запань к этому времени не была восстановлена в рабочем положении?

— Да.

— Почему в таком случае вы отвергли предложение подсудимых о сооружении запани-времянки в районе заостровья? Они полагали, что это предотвратит вынос древесины в Волгу.

— Я руководствовался техническими условиями. Меня не волновал должностной престиж. Лишь предвзято настроенные люди могут думать иначе. — Юрий Павлович был убежден в своей правоте, и его твердый голос подчеркивал это: — Авария всегда случай гибельный. Фактор времени, порою исчисляющийся мгновениями, предопределяет эффективность принимаемых мер. Было очевидным, что стихия не сложит оружия. Время не отпустит те семьдесят часов, которые были нужны для сооружения запани-времянки.

— Однако осуществление вашего предложения тоже не спасло запань, — сказала Градова.

— Это так. Но, повторяю, перетяга была технически обоснована. Это известно специалистам.

Бурцев отвечал на вопросы судьи тоном, который придавал его ответам характер неопровержимойубедительности. Несмотря на свою нелепую позу — широко расставленные костыли казались шаткими, непрочными подпорками его плотной длинной фигуры, — он вел себя уверенно и спокойно. Главному инженеру потребовалось мало времени, чтобы положительно обрисовать свою роль в разыгравшейся катастрофе.

И тогда Градова решила проверить его стойкое мужество — к этому приему часто прибегали судьи, дипломаты и разведчики.

— Установка перетяги совершалась при вашем участии?

— Да, до момента, когда я сломал ногу.

— Какая часть работы была выполнена к этому времени?

— Дело подходило к концу.

— Были нарушены технические нормативы?

— Нет.

— Все соответствовало вашим указаниям?

Бурцев неожиданно замялся.

— В общем, да.

— В общем или конкретно?

— Будем считать, что конкретно.

— Следовательно, ваше предложение обрело характер приказа?

— Я хочу уточнить. Я исходил из технических расчетов, которые произвел на месте.

— Окончательное решение приняли вы?

— Начальник запани не опроверг моих расчетов.

— Вы исключаете, что в тот момент авторитет вашей должности имел большую силу?

— Я тогда не думал об этом.

— Вы знали деловые качества подсудимых, когда приехали в Сосновку? — спросил Клинков. — Как вы их оценивали?

Бурцев не торопился с ответом!

— Вы поняли мой вопрос?

— Да, — сказал Бурцев. — Мне показалось, что они опытные работники.

— А что вы можете сказать теперь?

— Я и сейчас утверждаю, что они были хорошими сплавщиками.

— Были? До какой поры? — вмешалась в допрос Градова.

— На их долю выпало трудное испытание. Об этом забывать нельзя, — сказал Бурцев и впервые оглянулся на скамью подсудимых, видимо, хотел увидеть, как Щербак отреагирует на его ответ.

Но Алексей в это время смотрел в дальний угол зала, где сидел Костров, второй секретарь райкома партии. И когда их взгляды встретились, Костров улыбнулся Щербаку.

* * *
О том, что персональное дело Алексея Щербака будет обсуждаться на бюро райкома партии, второй секретарь Виктор Антонович Костров узнал накануне и сразу отправился к Супоневу. Кабинет первого секретаря был напротив, его хозяин переодевался, ловко и привычно наматывая портянки, видимо, готовился к отъезду.

— Как думаешь со Щербаком поступить, Константин? — спросил Костров, закрыв за собой дверь, обтянутую дерматином.

— Будем исключать.

— Мне это кажется странным.

— Интересно, как бы ты поступил на моем месте?

— Не торопился бы.

— Звонили из обкома, просили обсудить.

— И ты сразу на всю катушку? Нельзя же так, Константин. В первую очередь мы обязаны подумать о человеке.

— Это все лозунги! — рассердился Супонев. — Вспомни историю с Полухаем. Тогда мне здорово досталось за то, что ограничились строгим выговором.

— Полухай — жулик.

— Ситуацию не чувствуешь. Мы должны пойти на крутые меры, — твердо сказал Супонев.

— Должны ли? Есть у нас полная обоснованность обвинений, предъявленных коммунисту?

— Следствие установило, что Щербак прямой и главный виновник аварии. Ты посмотри в глаза правде! В конце-то концов, мы руководители района, черт возьми! — Супонев подтянул голенища. — Мне позарез нужно выехать в рыбацкий поселок, а вместо этого я должен убеждать тебя, святого апостола, в том, что надо уметь бороться за партийную честь.

Костров погладил ладонями потертое местами зеленое сукно стола и сказал:

— Ты не задумывался над тем, что Щербаку помогли стать виновником?

— Не понимаю.

— Помогли совершить ошибку.

— Он двадцать лет на запани! — вспыхнул Супонев. — Это не вариант.

— Завтра и райком может совершить ошибку.

— Демагогия тебе не к лицу, Виктор.

— Я понимаю, что и райком не застрахован от ошибок, — продолжал Костров. — Только каждый наш промах отзовется великой человеческой болью.

— Зачем этот спектакль? Говорим о Щербаке, а не об ошибках райкома. Твое мнение, Костров?

— С бедой, которая постигла запань, пришла и неуверенность Щербака.

— Ничего себе работничек.

— Ты пойми, о чем речь. Представь себе картину, когда лес прет, все сметая на пути. С ума сойдешь! Зачем он согласился ставить перетягу? В этом ошибка.

— Все-таки ошибка. В иное время за…

— Нынче другое время, — перебил Костров.

— Ладно. Но почему, скажи мне, у Щербака не нашлось времени позвонить о беде нам, в райком? Почему своего мнения не имеет? А теперь миллион рублей козлу под хвост. Ты думаешь, нам за это отвечать не придется?

— Я готов отвечать. Я в Щербака верю.

Костров достал из кармана розовый носовой платок и вытер пот со лба. На какое-то мгновение в кабинете возник пряный запах духов.

— Щербака будут судить. Тебе известно, что, если член партии — так записано в уставе — совершает проступки, наказуемые в уголовном порядке, он исключается из партии.

— Именно! Наказуемые! Но только суд может установить виновность Щербака.

— И он признает его виновным!

— Этого никто не знает.

— Я знаю!

— У меня на этот счет есть свое мнение. Это труд, сопряженный с ежедневным риском.

— Накурил, черт. — Супонев недовольно поднялся из-за стола, открыл окно и жестко сказал: — Будем исключать Щербака.

— Разве у нас нет мужества, чтобы принять удар на себя?

— Если суд признает Щербака виновным, мы с тобой будем иметь весьма бледный вид.

— А если суд оправдает его?

— Такого быть не может. Время рассудит нас, Виктор Антонович, — сказал Супонев. — Возможно, на бюро мы сможем лучше понять друг друга.

* * *
Судья Градова, слушая показания Бурцева, улавливала в его беспокойных глазах смутную тревогу. Сначала ей показалось, что свидетель часто менял позу и разжимал кисти рук от усталости. И тогда судья снова предложила ему сесть, но Бурцев отказался. Ее поразило не столько физическое мужество свидетеля, сколько неиссякаемое упорство, с каким он соблюдал верность своему заявлению: мне лучше стоять.

Но, продолжая допрос, Градова все больше убеждалась, что беспокойство, охватившее Бурцева, вызвано каким-то душевным бореньем. Случись такое в иной жизненной обстановке, она бы просто спросила собеседника, что его тревожит, но сейчас это было невозможно. Оставался один путь — ставить перед ним такие вопросы, которые исподволь привели бы судью к пониманию другого, скрытого от глаз внутреннего мира свидетеля.

Градова спросила:

— Предусматривает ли инструкция все виды угрожаемых положений?

— Нет. Сделать это трудно. Стихия выступает всякий раз в новой роли.

— Значит, в Сосновке стихия разыграла спектакль, до сих пор невиданный?

— Возможно, в долгой истории сплава и было где-то подобное.

— Я говорю про Сосновку.

— Здесь такого не случалось.

— Следовательно, руководители запани оказались перед лицом неожиданности. Допускаете ли вы, что им была не под силу роль борцов с угрозой, навязанной стихией?

— Допускаю.

— Если бы вы не приехали в Сосновку, каким мог быть исход разыгравшихся событий?

— Судя по известным мне обстоятельствам, авария была бы неминуемой.

— Вы предложили спасительную меру?

— Я полагал, что это будет так.

— Но авария случилась. А у подсудимых был свой план ее предотвращения. Вы же предложили свой.

— Но я принял ответственность на себя.

* * *
В перерыве, когда зал уже был пуст, Костров подошел к Щербаку:

— Ты знаешь, Алексей, грустное зрелище…

— Это тебе со стороны так, а если за оградой сидишь?

— Да, — печально ухмыльнулся Костров. — Радости мало.

— Специально приехал?

— В обкоме был… Задержался. Хотел тебя повидать.

— Спасибо. А я временами думаю: сошел с круга Щербак… Отрезанный ломоть. Плыл, плыл, а на берегу рухнул.

— Зачем раньше времени поминки устраиваешь?

— Привык правде в глаза глядеть. — И, немного помолчав, спросил: — Наверное, из партии исключили?

Костров резко вскинул голову:

— Откуда ты взял?

— Всякое в голову лезет.

— Не мели лишнего… Ты уж сам себе приговор сочинил.

— Что райком-то думает? Скажи, Виктор, если не секрет.

— Все по Уставу будет. Кончится суд — разберемся. Как же иначе?

— А я, грешным делом, думал, все свершилось.

— Плохо думал.

— Раньше, бывало, Супонев три раза в день звонил… Подвел я его.

— А себя?

— Если по совести? Себя больше всех. — Щербак поднял голову, посмотрел на Кострова.

— Только кому польза от совести, доброты, если она таким, как Бурцев, руки развязывает. Человеку мало трудиться ради добра на земле. За добро нужно бороться. Яростно. До конца. Об этом подумай, Алексей.

— Думаю, Виктор, думаю. В этом доме баланс подвожу не я…

— Ошибаешься. Ты тоже. Ты коммунист.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Тяжело ударяя каблуками башмаков о пол, Девяткин прошел к судейскому столу.

— Моторист Девяткин. Явился по вызову, — сообщил свидетель и, не найдя места своим сильным рукам, спрятал их за спину.

Девяткин держался уверенно, стоял, едва заметно покачиваясь на носках.

Редкие русые волосы падали на широкий лоб, а насмешливое выражение глаз выдавало в нем человека бывалого, знавшего себе цену.

Градова, чуть склонившись над столом, сообщила свидетелю о том, что его гражданский долг — правдиво рассказать все, что ему известно по разбираемому делу, и предупредила, что за дачу ложных показаний и за отказ от дачи показаний он несет ответственность по статьям Уголовного кодекса.

— Ясно, — кивнул Девяткин и откинул со лба прядь нависших волос.

— Расскажите суду, что вы знаете об аварии на запани?

— Да разве ж я один знаю? Все знают.

— Суд интересует, что знаете вы.

Девяткин помолчал, глядя в глаза Градовой, потом сказал:

— Может, у вас вопросы ко мне имеются? А так что?

— У меня пока один вопрос, свидетель Девяткин, что вы знаете об аварии?

— Река наша норовистая, хотя и на нее управу найти можно было. Но Щербак завсегда свой гонор наперед дела выказывает. А было так. Приезжал к нам главный инженер треста Бурцев. И пошел разговор меж ними про то, как спасти запань от аварии. Главный инженер предложил поставить перетягу, а Щербак стал наперекор. Долго спорили, а время шло. Могли бы перетягу еще двенадцатого июня установить. От нее бы больше проку было. Она сдержала бы напор пыжа. Тогда еще вода не была такой высокой. — Самодовольное выражение сошло с лица Девяткина и сменилось тупой сосредоточенностью. Продолжая свой рассказ, он время от времени поворачивался в сторону Щербака и смотрел на него осуждающим, подозрительным взглядом.

Постепенно судья разобралась, к чему клонит свидетель, сообщая о подробностях аварии. Девяткин рисовал картину катастрофы, связывая ее с жизнью, привычками и характером начальника запани. В трудный день сплава улетел к своему дружку в Осокино. С рабочим людом не советовался, потому как считал всех ниже себя: как же, он начальник! В семье жил плохо, часто скандалил со своей женой Ольгой Петровной, уважаемой учительницей, да и с другими вел себя круто: то у него ругань с ревизором, то у честных рыбаков улов отнимал, себе забирал, а для отвода глаз худую рыбешку сплавлял в столовую.

* * *
Как-то поздним вечером притаился Щербак в тихих зарослях ивняка в ожидании ночного клева, колдуя над удочками. Два дня подряд он подкармливал здесь рыбу и теперь ожидал счастливого улова. Близилось время клева, когда он услышал за кустами чьи-то громкие голоса. А когда прислушался, узнал говор Девяткина и Любы Зайцевой, начальницы почтового отделения.

— Хочу домой. Поздно уже, — сказала Люба. — И зябко мне.

— Успеется, успеется, милая…

Он обнял Любу и стал целовать. Люба отворачивалась, пряча губы, и тогда Девяткин повалил ее на траву. Она отбивалась, но сильный и упрямый Тимоха, схватив ее руки, тяжело шептал:

— Подожди, милая, подожди…

Любе удалось подняться, и она испуганно закричала:

— Я не хочу! Уйди!

Послышался звонкий удар пощечины.

— Ну, стерва! — сипло процедил Тимоха и толкнул Любу с такой силой, что она упала навзничь на землю, ударившись головой, и заплакала. Он снова бросился на нее.

И тогда Щербак рванулся из кустов и, подняв Тимоху за шиворот, резко ударил его кулаком в лицо. Девяткин полетел и воду. Мокрый, фыркающий, он выскочил из реки и с воем кинулся на Щербака, но тот успел ударить Тимоху в живот. Девяткин скорчился и рухнул…

— Теперь про пожар, — продолжал свидетель. — Опять же по вине Щербака все случилось. Почему? У нас три катера. Ходим, как известно, на бензине. Вот об этом бензине и пойдет разговор.

Каныгин повернулся к Щербаку и тихо спросил, что за чепуху мелет Тимоха, но Алексей только молча пожал плечами.

— Бензин хранится в неположенном месте, будто другого у нас и нет вовсе. Предупреждали Щербака: надо убрать бензин в поле, от греха подальше. Он и мне прямо в глаза сказал, что, мол, моторист Девяткин, ты есть рабочий класс, занимайся своим делом и не суй нос куда не надо. Я тогда в пожарную инспекцию написал.

— В деле имеется акт пожарной инспекции, — сообщила Градова.

— Щербак их водкой напоил, на том и расстались.

— Свидетель, вы находитесь в зале суда, — напомнила Градова.

— Правда-то, ясное дело, всем глаза колет. Ну ладно, — ответил Тимоха и продолжал: — Когда дом загорелся, аккурат запань прорвало. Тут такое началось! И вот, представьте, начальник запани все бросил и побежал домой спасать свое имущество. Сам я не видел, не до этого было. Люба Зайцева рассказывала. Он ей как раз и передал свои чемоданы. Вот он какой, Щербак, — добро народное пропадает, а он свое спасает.

— Кто такая Люба Зайцева?

— Начальник нашей почты.

— Где вы были, когда возник пожар?

— Работал.

— Точнее?

— На причале, в ракушке. Прочищал карбюратор.

— Что за ракушка?

— Залив у нас ниже запани есть. Так его прозвали. Когда сплав идет, там катера стоят. Тихое место.

— Большой залив?

— Километра три тянется. И глубина подходящая.

— Вас кто-нибудь видел там?

— А кто его знает! Я сам себе мастер. Без помощников обхожусь.

— Может, мимо кто-нибудь проходил?

— Не заметил.

— Что было дальше?

— Надо было проверить машину на ходу.

И Девяткин принялся в подробностях рассказывать, как отошел на километр от причала и увидел на берегу ребятишек из пионерского лагеря, они хором звали его и просили перевезти. Как он потом узнал из разговора с ними, дети отбились от своих в походе. Перевез он ребятишек через залив и вернулся к причалу. Глянь, на берегу огонь полыхает как раз в том месте, где бочки с бензином стояли.

Страницы, которых нет в судебном деле
Тимофей Девяткин появился в Сосновке три года назад. В деревне Бережки, что раскинулась в пяти километрах от запани, он разыскал вдовую сестру матери. Явился под вечер, в охотку расцеловал свою тетку — не видел ее лет десять, шумно раскрыл помятый чемодан, вынул цветастый платок и небрежно накинул на плечи Серафимы, чем сразу снискал расположение и привязанность пожилой женщины.

— Жить у тебя буду, Серафима, — сказал тетке Тимоха. — В тягость не буду. Силенкой меня бог не обидел. Соображаю, что к чему. Так что и сам не пропаду, извини-подвинься, и тебе пропасть не дам. Слышишь? Не позволю! — громче добавил он, вспомнив, что тетка туга на ухо.

Биография у Девяткина была сложная, мутная, да только мало кто толком знал правду о новом мотористе. В шестнадцать лет, недоучившись, пошел работать на мясной комбинат и вскоре приноровился воровать колбасу. А однажды попался. Вот тут бы и помочь парню на ноги подняться, но на комбинате решили иначе — пожалели его, а может, просто кое-кто испугался скандала. Отпустили Тимоху по собственному желанию на все четыре стороны. В разных должностях перебывал Тимофей: был подсобным рабочим на овощной базе, торговал в пивном ларьке, служил официантом в ресторане; шоферил после армии. С автобазы уволили за пьянство, и устроился он тогда мотористом в Горьком. Получив катер, стал деньги с пассажиров собирать. Так и жил он, стараясь урвать кусок побольше да пожирнее. И все это делал с ухмылкой, с прибауточками.

«Либо ты жизнь за глотку, либо она тебя, — любил рассуждать Тимоха, встречаясь с дружками в ресторане. — Ну, вперед!»

Однажды прослышал Девяткин от приятеля, что, если на сплав податься и умеючи действовать, да еще язык за зубами придерживать, можно изрядно поживиться. Надо только завладеть золотым дном реки и обратить затопленные бревна в даровую деньгу. Потому-то он и приехал к тетке.

На следующий день утром поспешил в отдел кадров, к Пашкову:

— Слыхал, вам люди нужны.

Пашков, распечатав пачку «Прибоя», сказал:

— Сплав — что жатва… У нас теперь горячая пора. И люди нам нужны.

Девяткин вынул трудовую книжку и положил на стол.

Пашков полистал ее, посмотрел на Тимоху:

— Значит, моторист?

— Так точно.

— Пьешь?

— А кто ее нынче не пьет?

— Вон сколько выговоров и увольнений! А еще спрашиваешь, нужны ли нам люди. Нет, Девяткин, мотористом не возьмем. Сплав — дело серьезное, ответственное. Тут всегда трезвая голова должна быть.

— Вы меня на пробу возьмите, — упрашивал Тимоха. — Неужто рабочему человеку ходу не дадите? Должны иметь сочувствие…

— Можем взять в бригаду сплавщиков, а про катер забудь.

— Ладно, давайте в бригаду… Я свое докажу.

— А если что, так пеняй на себя.

То ли понял Девяткин, что здесь ему крылышки обломают, то ли решил пригнуться, осмотреться вокруг, подыскать дружков, а там взять свое, только первое время работал он старательно, выделялся сноровкой. Неуемная силища позволяла ему орудовать багром вроде бы в шутку. Туда, где были трудные заторы, бригадир посылал Тимоху.

И так случилось, что моторист катера ушел осенью в армию, а на его место поставили Девяткина, поверили, что парень одумался.

Когда лес пускали по реке молем, стремнина паводковой воды подхватывала его и гнала тысячи бревен к низовью. Но не всем бревнам суждено было пройти длинный путь сплава. Иные, наглотавшись воды, теряли свою плавучесть и гибли на дне. И если бы умудриться и посмотреть на разрез реки, то можно увидеть, как чуть пониже уныло и тяжело плывут мертвяки, лесины, которые едва держатся на воде и вот-вот утонут, обессиленные и усталые. А если заглянуть еще ниже — там кладбище: на дне в один, а то и в два ряда черным сном спят скользкие бревна, топляки, жизнь которых оказалась ненужной. Сколько их похоронено здесь?

Это кладбище и считал Девяткин золотым дном.

Кончался сплав, и в разных местах появлялись охотники за топляками. Таскали по бревнышку, не спеша. Глядишь, на берегу сколько их для дровишек, а то и для венцов новой избы.

Девяткин выискал, места, где промышляли ловцы топляков, и занялся доставкой бревен. Однако ушлый парень быстро смекнул, что зря дешевит. Тогда он начал сам поднимать топляк и продавать золотой товар по дорогой цене. Чаще всего он промышлял поздно вечером, когда шел в дальний рейс. Действовал Тимоха в одиночку, осторожно и смело, буксируя бревна к окрестным деревням. Все сходило ему с рук, и деньги плыли в его карманы.

Он даже продумал, какой следует повести разговор, если кто заметит его. Ход мысли был таков:

«…Я рыбку ловлю — меня ж не сажают. А здесь что? Я лес не рублю, спасибо лесорубам — они постарались. Мое дело — поднять топляк. Тут главное — хорошее багровище иметь и воды не бояться. Потом уж катер тащит. Вот, браток, я так думаю: жизнь наша короткая, а в ней что главное? Думаешь? А ответ простой: ты у жизни на хребте держись, а на свой хребет не давай садиться. Иди ко мне в артель. Опять же транспорт свой».

Тимоха учитывал, что человек может оказаться несговорчивым, и на этот счет имел свои суждения:

«Говоришь, что, мол, лес государственный? Извини-подвинься. Это, когда он в небо смотрит. А когда он речной покойник — тут власть ничейная».

«Это воровство!»

«Опять извини-подвинься. А ежели я клад нашел? Царское золото, к примеру?»

«Надо государству сдать. Закон имеется».

«Слыхал. В газетах пишут».

«Вот видишь».

«Опять же разговор без ажура».

«Какого ажура?»

«А то, что мне государство награду за этот клад дает. Ну, премию, что ли. Неважно, как назвать. Только кредитки те положены мне законно. А здесь? Я кто? Моторист. Мне до «утопу» дела нет. Лишь бы мой катер на этот «утоп» не наскочил. Стало быть, к службе моей касательства «утоп» не имеет. А раз так, давай наградные. Не хочешь? Так-то, значит. Сплавной конторе подымать топляк нет резону. Ей два раза одно бревно не засчитывается. Усекаешь? Невыгодно конторе. А я из всего этого итог вывожу. Власть тут моя, и я ни перед кем не в ответе. Извини-подвинься».

* * *
— Свидетель Девяткин! Какое расстояние от ракушки до места пожара?

— Метров шестьсот.

— Куда вы пошли дальше?

— Только через дорогу перебежал, тут и запань прорвало.

— Расскажите подробней, что вы знаете о пожаре. Какой был первый очаг пожара?

Девяткин ответил, что о пожаре он мало что знает, видел издали, да и только. И про очаги ничего сказать не может, потому что пожар он и есть пожар.

— Где стоит дом Щербака?

— Недалеко от летней столовой, что сгорела.

— Поточнее, пожалуйста.

— Метров полтораста будет. Если вам интересно, можете смерить.

— Измерим. Скажите, каким образом огонь переметнулся так далеко?

— А я откуда знаю? Кажется, ветер был. Помню, сено сухое в стожках лежало. Много ли для огня надо?

— Вы можете описать рельеф местности от бочек с бензином до дома Щербака? — спросила Градова.

Свидетель сердито посмотрел на судью и сказал, что он не понимает ничего про рельеф местности.

— Разве вы не помните, как выглядит местность? Ровная она или холмистая?

Девяткин покачался на носках и ответил:

— Бочки на пригорке стояли, а дальше — низина.

— За ней дом Щербака?

— Нет. За низиной овражек тянется.

— Если идти к Щербаку, овражек обойти надо?

— Зачем? Там мосток проложен.

— Как же бензин попал по ту сторону овражка? Как могли загореться дом Щербака и общежитие?

— Не знаю, — Девяткин пожал плечами. — Может быть, бочки упали, потекли. Я не видел. Костер у столовой горел. В нем подавальщицы халаты кипятили в баке.

Щербак смотрел на широкие плечи моториста, его крепкую шею и неожиданно подумал, что со стороны показания свидетеля, обязавшегося говорить только правду, выглядят убедительно.

— Может, ветер искру от костра подхватил или, может, бензин подтек к костру, кто знает? — заключил Девяткин.

— Вы вспомнили про ветер. Он сильным был? И в какую сторону дул? — спросила Градова.

— Попробуй вспомни, что было два месяца назад! Кажется, когда я от ракушки к пожару бежал, то ветер мне аккурат в грудь дул. Стало быть, в сторону дома Щербака.

Судья искоса поглядела на свидетеля, затем взяла лист бумаги и прочитала:

— «Метеосводка за четырнадцатое июня. Ветер слабый до умеренного, северо-восточный». — Потом, опустив глаза, она внимательно посмотрела на план запани и с явным сожалением в голосе добавила: — Нет, ветер как раз дул в противоположную сторону.

Девяткин охотно согласился:

— Может быть. Разве все упомнишь?..

Допрос Девяткина длился долго, до вечера. Его показания, собственно, мало чем дополнили обстоятельства дела, связанные с аварией, однако Девяткин был одним из очевидцев пожара, о котором никто из подсудимых и опрошенных свидетелей ничего точного сообщить не мог. И совершенно неожиданно для Градовой в ходе судебного разбирательства смутно обозначился еще один поток происшествия: если до допроса Девяткина все еще считали пожар следствием аварии на запани, то теперь судейским чутьем и опытом Градова поняла, что пожар — самостоятельное звено, со своим интересом и тайной, которую нужно раскрыть.

Был перерыв. Судьи собрались в совещательной комнате и пили кофе. Сидели молча, думая каждый о своем. Градова нарушила молчание первой:

— Как вы относитесь к показаниям Девяткина?

— Злой парень, — определил Ларин.

— Это вы зря! — резко возразил Клинков и, смутившись от неожиданной горячности, добавил: — Парень как парень.

Ларин отставил голубую чашечку и спросил:

— Почему он так много и страдальчески говорил про «красного петуха»?

— Говорил о том, что видел, — ответил Клинков.

— Все могло быть иначе, — сказала Градова.

— Вы чего-то недоговариваете, — насторожился Ларин. — А я хорошо помню, Мария Сергеевна, когда я впервые появился в суде, вы меня вооружили прекрасной формулой: из тысячи подозрений не составишь ни одного обвинения, из тысячи предположений не составишь ни одной улики.

— Я чувствую определенные провалы в существенных элементах обвинения. — Что-то пока еще не совсем выявленное тревожило Градову. — А что, если нам выехать на осмотр местности?

— Зачем? — не понял Клинков и, встретив удивленный взгляд Ларина, сразу пожалел, что спросил об этом.

— Я убеждена, что поездка в Сосновку более чем своевременна. Мы увидим место, где разыгралась стихия. Уточним детали пожара — тут есть ряд неточностей, допущенных предварительным следствием. И может быть, наши глаза поймут больше, чем мы знаем сейчас. Прошу вас обсудить: целесообразен выезд или нет. Мое мнение вы уже знаете.

Оба заседателя согласились с Градовой.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Поезд устало выстукивал чечетку.

Пашков смотрел в окно без интереса и радости, а желание открыть книгу не просыпалось в нем.

Возможно, думал Пашков, его поездка в Москву безрассудна, и, может быть, он, ходок за истиной, будет выглядеть в чьих-то глазах смешным и старомодным человеком, но иначе Родион Васильевич поступить не мог, да и не хотел. Он с юных лет жил верой в трудный свет своей сторожевой звезды — справедливости.

Родиона Васильевича последние дни не покидали сердечные боли, но он успокаивал жену и не хотел идти к врачу:

— Радость моя, я уже в том возрасте, когда не умирают.

— Хоть недельку полежи, — просила жена.

— Для того чтобы лечиться, надо иметь железное здоровье. Мне это один врач по секрету сказал. — Он привычно гладил лысую голову и добавлял: — И вообще, самое страшное для солдата — это умереть в кровати.

Страницы, которых нет в судебном деле
Когда следователь прокуратуры приехал в Сосновку, он не застал Щербака в конторе и отправился к Пашкову.

— Следователь Снегирев, — представился он, стараясь сделать вид, что не замечает свисавший левый пустой рукав пиджака пожилого человека.

— А зовут вас, простите, как? — спросил Пашков.

— Вадим Николаевич.

— Усвоил.

— Где мне расположиться?

— Работать можно в конторе. А проживать? Есть у нас комнаты для приезжих. Одна будет ваша.

Чистенькая комната, куда они пришли, понравилась следователю. Он откинул край легкого одеяла и, тронув рукой постель, сказал:

— Порядок.

— Вот и отдохните с дороги, — посоветовал Пашков и вернулся в контору.

Но Снегирев отдыхать не стал, а направился к запани.

Река не смогла скрыть следов своего недавнего буйства. На отлогом берегу, на песчаных косах лежали выброшенные одинокие лесины, немые свидетели происшедшей драмы. На крутых обрывах высокого берега и пустых откосах виднелись рубцы тяжелых ран. У деревьев, что росли на краю, обнажились корни, и всем своим видом они жаловались на еще не утихшую боль. Временами и сама река неожиданно становилась мутной, грязной, неся пучки сена, ободранную кору, обломанные ветки. Еще несколько дней назад эти ветки дарили свое отражение воде, и, казалось, река гордится, что становится краше от убранства природы, а поди же — проявила нрав и все как есть порушила.

Часа через два Снегирев вошел к Пашкову, явно озабоченный чем-то.

— Щербака все еще нет?

— На складе важные дела. Деньги счет любят.

— Это точно, — согласился Снегирев. — Верно сказано. Поэтому я и приехал в Сосновку. И как это вы ухитрились миллион в дырку от бублика превратить?

— Вы меня уже допрашиваете? — спросил Пашков, вынув пачку папирос.

— Да нет, просто беседую.

Снегирев помолчал.

— Могу я познакомиться с личным делом Щербака?

— Конечно.

— С этого и начнем.

Снегирев любил свою профессию. В его увлечении работой была скрытая влюбленность в собственные достоинства, которые он высоко ценил, а то, что удача жаловала его — многие дела, распутанные Снегиревым, завершались подтверждением судебного разбирательства, — создало ему репутацию дельного работника.

Однажды он присутствовал на совещании, где видный ученый-юрист назвал следователя впередиидущим правосудия. Мысль эта пришлась по душе Снегиреву. В этом определении он нашел для себя подтверждение своих взглядов, своего стиля работы.

В юридическом мире существует выражение: судоговорение. С первой и до последней минуты судебного процесса ведут допрос судьи, говорит подсудимый, выступают свидетели, произносят речи защитник и прокурор. Но тот, кто начал уголовный процесс, кто положил на стол суда обвинительное заключение, молчит. Он, следователь, не присутствует в суде. Вместо него — дело.

— Я здесь восьмой год, — заговорил Пашков, — людей узнал, в сплаве стал разбираться. И не скрою, — он тряхнул лысой головой, — молевой сплав — процесс сложный. Он людского ума и сердца требует. А сколько еще на реках допускают неразумного! Не по-хозяйски действуют. Ведут сплав на низких горизонтах. Слышали про такое? Это же, прямо скажу, беда!

— Не громко ли? — спросил следователь.

— А то, что воду отравляют, рыбу губят! Уйма леса гибнет. Из одних топляков городок можно построить. Куда уж громче? — вздохнул Пашков. — Был бы я в Академии наук, я бы публичный суд над губителями природы устроил. Вот бы следователей на какое дело направить.

— Интересно говорите, но к вашей аварии это не относится, — с ноткой раздражения сказал Снегирев. — Вы, простите, кто по специальности?

— Был учителем, председателем исполкома, командиром батальона.

— Я понимаю вашу тревогу, Родион Васильевич. Однако вы весьма категоричны и склонны к обобщениям.

— Позвольте! — воскликнул Пашков. — Но думать мы все обязаны! Я себя временщиком не считаю. — Лицо его побледнело, заострилось.

— В данном случае меня интересуют только факты, связанные с аварией. Иначе мы в трех соснах заблудимся.

— Должен тем не менее добавить, что со стихией шутки плохи. Она дама капризная. У меня вот папочка имеется. Только за прошлый год шесть аварий на разных запанях было. Так разве наша — единичный случай?

— Я познакомлюсь и с этими материалами, — неохотно ответил Снегирев.

— Стихию судить трудно. Она всегда делает первый шаг. Вот и у нас беда стряслась. А вы сразу личное дело Щербака требуете.

— Разберемся, — смело пообещал следователь.

Снегирев понимал, что дело, которое ему предстояло расследовать, путаное, сложное и застрянет он в Сосновке надолго. И Вадим Николаевич с огорчением подумал, что не успеет съездить в Ленинград к дочери.

— Знаете ли вы, сколько землетрясений происходит на земле за год? — вдруг спросил Пашков, закуривая новую папиросу.

— Не знаю, — на всякий случай сказал Снегирев.

— Триста тысяч.

— Многовато.

— А знаете, что в мире каждую секунду где-нибудь грохочет гроза?

Следователь положил ногу на ногу и, разглядывая носок пыльного ботинка, заявил:

— Это из области естествознания, а не права.

— Но ведь энергия даже самой заурядной грозы равна взрыву пятнадцати атомных бомб, — тихо сказал Пашков.

— Я понимаю, что вы имеете в виду. Природа бунтует, и, мол, с нас взятки гладки. Только ведь грозы-то у вас не было, а пожар был. Одна загадка. Как лес умудрились в Волгу выпустить — другая. И отвечать за это кому-то придется обязательно. А вот кому — для этого я и приехал. — И Снегирев раскрыл личное дело Щербака.

* * *
Поезд уносил Пашкова все дальше и дальше от родных мест. Вглядываясь в проплывающие за окном картины, он не сожалел, что ввязался в неравную борьбу за судьбу Щербака, и настойчиво, с безотчетной верой убеждал себя, что обязательно выдюжит, как когда-то в былые военные годы.

В сумерках поезд пришел в Москву.

Остановившись у родственников жены, Родион Васильевич на следующий день вечерним часом отправился держать совет с Андреем Лукичом. Академик Фролов был когда-то солдатом в его батальоне. В ту пору Андрей заканчивал институт и в первые дни войны ушел в ополчение, а нынче Фролов стал признанным теоретиком строительства гидроэлектростанций. Андрей Лукич не только реки, но и моря хотел запрячь в лихую упряжку. С Пашковым он не виделся много лет, но они тесно были связаны жизнью на фронте.

В кабинете академика, заставленном книжными шкафами и полками, Пашков ожидал его прихода, разглядывая ряды энциклопедий, научных работ, справочников; среди них неожиданно встречались томики Петрарки и Блока, Толстого и Мицкевича.

Пришел большой черный дог и, знакомясь, обнюхал Пашкоза. Морда у пса была страшная, под стать собаке Баскервилей, а глаза тихие. Потом, шлепая тапочками, надетыми на босу ногу, в халате появился и сам хозяин. Фролов долго смотрел на Пашкова, словно медленно узнавал его и безмолвно вспоминал фронтовые годы, а затем сказал:

— Здравствуй, комбат…

Они хотели обняться, но постеснялись чего-то или оробели, и Родион Васильевич вдруг ясно вспомнил, как солдат Фролов напросился в разведку, — ему не хотелось отставать от других. Но тогда Андрей скрыл от командира, что у него насморк. Ему казалось, что болезнь эта несерьезная, легкомысленная, и он не считал нужным обращать на нее внимания. А ночью в тылу неприятеля Фролов неистово расчихался. Немцы всполошились. Важное задание было сорвано. Когда Фролов стоял перед комбатом Пашковым и, бледнея, слушал, как его корил командир, именно в этот час между Родионом Васильевичем и солдатом Фроловым возникла дружба, сохранившая память о невзгодах военной жизни. Вскоре Фролова отозвали с фронта — его идеями создания сибирского гидроэнергоцентра заинтересовались солидные и компетентные лица.

— Здравствуй, Андрей, — тихо ответил Пашков.

Перед академиком Фроловым стоял пожилой однорукий человек, лысый, с пасмурными глазами, будто устал он жить на земле и теперь готовился к смерти. И Андрей Лукич неожиданно вспомнил, что, после того как его отозвали с фронта, кто-то из ребят написал ему в письме, что комбату Пашкову взрывом оторвало руку. Он поднял ее и продолжал вести батальон в атаку, пока не упал, обессиленный, в сухую траву. Бесстрашным человеком остался комбат Пашков в памяти солдата Фролова.

Свет теплого вечера проникал в окно. Однополчане стояли молча и чего-то ждали, глядя друг на друга. Вероятно, они хотели видеть себя такими же, какими расстались, но это было невозможно. Они верили, что сердца их близки, как и раньше, оттого что пережили одну боль незабываемых лет, но почему-то каждый испытывал необъяснимую неловкость. Фролов улыбался так же, как и грустил, не меняя выражения лица, потому что, должно быть, привык больше молчать и думать в одиночестве.

Пашков вздохнул и сказал:

— Я к тебе, Андрей Лукич, за советом. А может, и помощью. Беда у нас большая. — И, положив на стол план запани, он рассказал об аварии.

Фролов слушал его внимательно, только изредка брал цветные карандаши и печатными буквами писал на листе: «Комбат, комбат»… А когда Родион Васильевич умолк, спросил:

— Щербака отдали под суд?

Пашков молча кивнул головой.

Фролов разглядывал чертеж долго, сопя и почесывая грудь. Потом осведомился:

— Человеческих жертв не было?

— Нет.

— Бурцев остался жив?

— Да.

— Мне жаль его. Ибо самое парадоксальное заключается в том, что сам Бурцев знает, что он несчастный человек. Груз, который он взвалил на свои плечи, в скором времени вдавит его в землю, и он исчезнет как человек. Как главный инженер он уже погиб, — неторопливо размышлял Фролов. — Заурядный пример трагедии некомпетентного человека.

— Меня больше волнует Щербак, — заметил Пашков. — Можно ли ему помочь?

— Что касается Щербака, то, насколько я разобрался, его поведение выглядит драматично и нелепо.

— Но… — хотел возразить Пашков.

— Я понимаю тебя, комбат, — вздохнул академик. — Ты скажешь, что он выполнял приказ.

— Именно так, Андрей Лукич.

— Значит, он счел нужным выполнить этот приказ. И теперь должен нести ответ за свои поступки.

— Ты считаешь, что он виновен? — спросил Пашков.

— Со всех точек зрения.

Родион Васильевич испуганно посмотрел на академика и неожиданно спросил:

— Ты помнишь свой насморк? Тебя в два счета можно было строго наказать. Но тогда мы подошли к решению этого вопроса, исходя из конкретного поведения конкретного человека.

Фролов помолчал, глядя куда-то в пространство, мимо Пашкова. А потом упрямо и громко сказал:

— Он виновен, комбат. Ничего нет хуже на свете, чем стоять навытяжку перед начальством, хорошо понимая, чего стоит это начальство, — он покачал головой, словно соглашаясь со своими мыслями, и продолжал: — Жаль, что это твой друг… Пойми, пусть зло исходило от другого. От иных причин. Но если человек не встал на его пути, такой человек виновен.

Говорили они долго, до полуночи, и домой Родион Васильевич возвращался пешком. В глубине души он надеялся на участие Андрея Лукича, а может быть, даже на его помощь. Однако этого не случилось, и Пашков снова остался один. И вновь он спрашивал себя: возможно, он, Родион Пашков, не прав и ошибается, вступаясь за другого, пусть даже близкого ему человека. В такие минуты Родион Васильевич, казалось, слышал голос своего сердца, без колебаний и каких-либо сомнений говоривший ему, что дело его святое и правое.

Потом в течение нескольких дней он аккуратно являлся каждое утро в министерство, пытаясь попасть на прием к человеку, который мог протянуть дружескую руку и помочь. Что именно этот человек мог сделать, Пашков не задумывался, он мыслил отвлеченно, надеясь на его участие и авторитетную власть. Но министр был занят с утра до ночи — его рабочий день был плотно расписан, и встретиться с ним Пашкову не удавалось.

В конце недели, проведя в городе три утомительных дня, он с ужасом узнал, что министр улетает в командировку.

И тогда Пашков решился на отчаянный шаг.

Он караулил министра у машины, с прилежным вниманием разглядывая шофера, читавшего газеты. На какое-то время Родион Васильевич забывался вспоминая свой дом, где он часто сиживал с Алексеем Фомичом, и они говорили о близком будущем Сосновки, когда на помощь сплавщикам придет большая механизация, или с горестью толковали о войнах, шагавших по земле.

— Здравствуйте, — быстро заговорил Пашков, когда увидел солидного человека, подошедшего к машине. — Мне нужно с вами поговорить, и все как-то не получается. Можно, я провожу вас в аэропорт?

— Садитесь, — сказал министр, открыв перед старым человеком дверцу машины.

Министр сел с Пашковым на заднее сиденье. Он говорил об аварии в Сосновке четко, ясно, справедливо, вел разговор с Пашковым уважительно. Когда-то он и сам был начальником сплавной конторы.

Пашков вспомнил заключение комиссии по поводу аварии и сказал:

— Мне кажется, что этот акт односторонне рассматривает аварию.

— Члены комиссии достаточно опытные люди, — возразил министр, — и у них не было расхождений в определении причин аварии. Это авторитетный документ.

— Возможно, — согласился Родион Васильевич. — Но комиссия не рассмотрела всех вопросов, связанных с аварией.

— Например?

— В частности, устройство перетяги. Этот факт можно истолковывать двояко. В том числе и как основную причину аварии. Однако комиссия оценивает установку перетяги как положительный фактор. И только.

— Я доверяю выводам комиссии. Дальше.

— Не рассмотрен этический вопрос возникшей аварии.

— Что вы имеете в виду?

— Щербак, устанавливая перетягу, выполнял приказ главного инженера треста, — сказал Родион Васильевич.

— Имеется его письменный приказ?

— Нет. Но сам Бурцев не отказывается от своих слов.

— Это делает ему честь, — сказал министр. — Не каждый человек может в этом признаться, учитывая огромный ущерб, причиненный аварией, и всю меру ответственности, связанную с этим.

— Однако не он привлечен к судебной ответственности, — раздражаясь, сказал Пашков.

— Щербак — начальник запани. Он материально ответственное лицо. Ему и отвечать перед законом.

— Но его заставили оступиться!

— Интересно вы рассуждаете, товарищ Пашков. Разве Щербак не мог отказаться? У меня создается впечатление — вы уж простите меня, — что вы взяли на себя неблагодарную миссию — приехали выгораживать этого человека.

— Я очень хорошо его знаю, — побледнев, тихо сказал Родион Васильевич.

— Может быть. Наша практика показывает, что одни люди, долго работая на лесосплаве, становятся умелыми, требовательными руководителями. Другие, напротив, теряют ответственность и обрастают хозяйской ленцой.

— Но ведь сколько времени министерство ставило нашу запань в пример!

— Все было в прошлом.

Родион Васильевич слушал министра и злился.

— Надо иметь мужество отвечать за свои ошибки, — продолжал министр.

— Не каждый на месте Щербака признал бы себя виновным, — сказал Пашков. — Это ли не мужество? Вот вы говорили о прошлом. Решая судьбу человека, нельзя отсекать всю его жизнь. Неужели мгновение катастрофы говорит больше, чем двадцать лет труда?.. Вы можете предотвратить возможную ошибку.

— Как вам известно, даже министры не властны вторгаться в ход судебного разбирательства.

— Знаю, знаю, — торопливо проговорил Пашков, заметив, что машина свернула к аэродрому. — Не об этом речь.

— О чем же? Вы сами сказали, что Щербак признал себя виновным.

— Мне казалось, что именно это признание должно вызвать у вас желание проверить формулу истины и справедливость заключения комиссии министерства.

Министр пристально посмотрел в глаза Пашкову, словно изучая его или стараясь запомнить.

— Не за этим ли вы приехали в Москву?

— Да. Мне хотелось, чтобы вам стала ясна подлинная позиция Щербака в жизни.

— Хорошо, Родион Васильевич, я обещаю вам еще раз проверить, как вы заметили, формулу истины.

…Пашков уже не волновался, когда забирал свои вещи у родственников, и не тревожился, когда стоял на вокзале в очереди забилетом. А потом, сидя в зале ожидания, пропустил свой поезд, а когда открыл веки — увидел свет, потому что уже пришел вечер и зажглись огромные люстры.

Пашков прислушался к теплой и жуткой боли в груди, не находя в себе силы подняться с вокзальной скамьи.

Почувствовав вдруг леденящий холод, как от зимнего ветра, он согнулся и вновь забылся.

— Подвинься, дед, — беззлобно сказали ему молодые ребята, усевшиеся с рюкзаками и гитарой рядом с ним. — Ишь, расселся, как Генрих Четвертый.

Ребята запели про темную тревожную ночь. И вокруг почему-то стало тихо, даже в глубине огромного зала ожидания перестали двигаться люди.

Пашков услышал песню где-то очень далеко. На миг он увидел свой батальон, который через сухую степь шел в атаку на врага. И потом пришла сиреневая тишина, ночь, про которую пели ребята. Им было невдомек, что однорукий и старый человек, сидевший рядом с ними, только что умер.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Лето угасало медленно.

Торжествовал август, хлебосольный месяц, «густырь». Все созревало, всего было густо.

Градова шла вдоль пустынного берега.

Река дышала ровно и беззвучно, удивительно спокойно. И не верилось, что совсем недавно она неистово бушевала, проявив свой непокорный-норов.

Мария вспомнила о паводке лишь на минуту, потому что в следующий момент она уже увидела над собой холодное военное небо.

Память
Это было в Крыму.

Четыре «фокке-вульфа» летали по кругу над заросшей дубовым лесом седловиной, где сосредоточилась партизанская группа, и методически, через ровные интервалы, сбрасывали тяжелые бомбы. Гремели взрывы, разбегалось по сторонам эхо, и грохотали камни по склону горы.

Спрятаться от бомб было негде.

При каждом новом взрыве Мария все плотней прижималась к корням узловатого, коренастого дуба, подмытого злым горным ручьем. Сейчас ручья уже не было. Под корнями дуба пролегло лишь его каменистое русло. Но безжалостная схватка между деревом и водой продолжалась после каждого дождя или очередного снеготаяния, когда ручей вдруг оживал, катился вниз по склону и, клокоча, уносил из-под дуба пригоршни теплой земли. Дуб был беззащитен от нападок стихии. Он был обречен. И все же именно у него в те минуты искала защиты Мария.

А потом была ночь.

При свете головешки, вынутой из костра, отряд выбрал Марию секретарем партизанского суда. В ту страшную ночь она записала в приговоре: подвергнуть предателя высшей мере наказания — расстрелу.

* * *
Мария посмотрела на часы — кончался перерыв, объявленный после приезда в Сосновку, пора было возвращаться в контору.

У крыльца конторы стоял высокий и жилистый мастер Лагун. Сейчас он исполнял обязанности технорука запани. Пиджак не сходился на его богатырской груди. Увидев Марию, он приосанился и спросил:

— Наверное, вас дожидаюсь? Судья Градова?

— Я.

— Так я и понял. Ваши точно описали, какая вы есть. Зовут меня Павел Тихонович Лагун.

— Мария Сергеевна.

— С чего начинать будете? — Голос у него был звонкий. — Каких людей вызывать? Или дело такое, что секретом пахнет?

— Особых секретов нет. Кое-что надо уточнить. А помощь ваша потребуется.

— Пойдемте, я вам кабинет открою.

Они вошли в контору. Градова остановилась возле двери с табличкой «Начальник запани». Нижняя строчка, где раньше была написана фамилия Щербака, оказалась заклеенной ровной полоской бумаги, выделявшейся ярким белым пятном.

Градова спросила:

— Приказал кто-либо или сами поторопились?

— Говорят, следователь посоветовал… Черт с ней, с бумажкой, — ответил Лагун, открывая дверь.

И в этих простых словах Градова уловила искреннее переживание мастера.

Лагун хотел еще что-то добавить, но умолк, заметив, как Мария пристально разглядывает рабочую комнату Щербака. И сам он, столько раз здесь бывавший, почувствовал почему-то смутный интерес к тикающим старинным часам купца Кузюрина, к столу, даже к стулу, на котором еще недавно сидел Щербак. В голове сплавщика кружилось, то пропадая, то возникая, неотвратимое понятие: был человек.

Градова долго смотрела на военную фотографию Щербака, неизвестно кем и когда оставленную на его рабочем столе. Алексей Фомич был снят возле боевого самолета с пятью звездочками на фюзеляже. Градова перевела озабоченный взгляд на график уровня воды, где красная изломанная черта была неумолимым свидетелем происшедшей аварии.

— Здесь и располагайтесь, — вручая ключ, сказал Лагун.

— Мы будем осматривать место происшествия. Нам потребуется специалист, который вместе с нами засвидетельствует увиденное, вещественные доказательства, — сообщила Градова. — Прошу вас принять участие.

— Хорошо бы Евстигнеева послушать, — предложил он. — Знающий мастер, двадцать лет на запани. Видел, как случилась беда.

— Хорошо. А Зайцева Люба сейчас здесь?

— На месте, где ей быть…

— Пригласите их, пожалуйста, сюда…

Когда все собрались, Градова открыла судебное заседание. Было решено ознакомиться с местом аварии, заостровьем, где Щербак и Каныгин хотели установить запань-времянку, и осмотреть очаги пожара.

За время процесса Щербак и Каныгин свыклись со строгой процедурой судебного разбирательства. И хоть они не могли быть равнодушными к своей судьбе, безразличие порой само приходило к ним. Но сейчас неловкость и стыд заставили Щербака опустить голову. Глаза глядели на давно не мытый пол — это он отметил сразу же, как только вошел в свой бывший кабинет.

Градова огласила порядок проведения необходимого осмотра и, объяснив новым свидетелям, в чем заключаются их обязанности, попросила выйти из комнаты. А Девяткину сказала:

— Вы останьтесь.

Он уверенно подошел к судейскому столу.

— Свидетель Девяткин! В своем показании вы говорили, что подсудимый Щербак в момент аварии покинул запань и побежал спасать свое личное имущество.

— Было такое. Про это мне Зайцева сказала.

— А почему возник этот разговор?

— Шел мимо, глянь — она чемоданы тащит. Ну я и поинтересовался: мол, откуда такое добро? Тут она и проговорилась. А вот почему именно ей он передал? — Тимофей хитровато развел руками и, взглянув на Щербака, закончил: — Это у них спросить надо.

Когда пригласили Зайцеву, она настороженно огляделась и подошла к столу.

— Вы знаете свидетеля Девяткина? — спросила Градова.

— Поселок наш маленький, все друг друга знают. — И, не дожидаясь новых вопросов, горячо добавила: — Только Девяткин всегда врет! — Люба, видимо, не ожидала от себя такой смелости, потому что вдруг замолчала, лицо ее покрылось румянцем.

— Что вам передал во время пожара подсудимый Щербак?

— Два чемодана. Жена и сын Щербака в то время гостили у бабушки.

— Подсудимый Щербак! — неожиданно для Алексея обратилась к нему Градова. — Вы подтверждаете это?

— Да.

— Садитесь. Свидетель Зайцева! Что было в этих чемоданах?

— Не знаю.

Люба хорошо помнила, как Щербак, выскочив из горящего дома и увидев ее, оставил ей чемоданы, а сам убежал на запань.

Судьи молча переглянулись.

И тогда прокурор, взглядом попросив слово у Градовой, спросил:

— Где находятся чемоданы сейчас?

— У меня, — тихо ответила Люба.

— Их можно посмотреть? — спросила Градова.

— Конечно.

— Сейчас можно? — уточнила Градова.

— Дом мой рядом. Я быстро схожу.

— Мы вместе пойдем, — сказала судья и посмотрела на Щербака.

Он продолжал все так же сидеть, сложив руки и глядя в пол. Только теперь он вспомнил, что чемоданы все еще стоят у Любы.

Все направились к Любе Зайцевой.

Домик был чисто прибран. В большой комнате, в проеме между окнами, висел портрет улыбающегося парня. На фоне торосов он стоял в меховой куртке у своего трактора.

Мария посмотрела на фотографию и, встретившись взглядом с Любой, услышала:

— Это мой муж, погиб в Антарктиде…

Люба подошла к сундуку, сняла кружевную накидку собственной вязки и, подняв тяжелую крышку, вынула два старых, поцарапанных чемодана, а потом, словно оправдываясь перед Щербаком, повернулась в его сторону.

Алексей молча стоял у окна.

Когда открыли чемоданы, все удивились. В одном лежали летный шлем, планшетка с картой, испещренной разноцветными трассами, и кусок дюралевой обшивки самолета с пятью красными звездочками.

Другой был набит старыми детскими игрушками.

— Это ваши вещи? — спросила Градова.

— Мои, — сказал Щербак.

Прокурор заглянул в чемодан, повертел в руках безглазого медвежонка и захлопнул крышку.

Заседатель Ларин, которому вдруг стало стыдно, будто он без разрешения ворвался в тайну, неведомую и непонятную ему, закурил и вышел в коридор.

Мария не стала просматривать вещи, только сказала секретарю суда:

— Это не имеет отношения к существу дела. Отметьте в протоколе содержимое чемоданов. А сейчас мы отправимся на осмотр очагов пожара.

И она обратила внимание подсудимых и свидетелей, что этот осмотр является составной частью судебного разбирательства, и попросила Лагуна проводить всех к первому очагу пожара.

Когда подошли к месту, где стояли бочки с бензином, Лагун вздохнул:

— Отсюда все и началось.

— Расскажите, что вы знаете о пожаре, — попросила Градова.

— Видите, как трава погорела и земля стала бурой от огня? Здесь был сарай, а в нем бочки с бензином. Место тут тихое, нелюдное. Никто не ожидал, что бревна такое сотворят. Берег, как видите, крутой, семь метров над водой. Когда река тронулась, бревна громоздились, выталкивали друг друга на берег. В этом месте их вывалилось больше, чем где-либо. Сарайчик был хлипкий, лесины повалили его. Упали и бочки. Четыре их было. Три еще непочатые, под металлической пробкой, а одна открыта. Вместо пробки деревянная затычка торчала. Ясное дело, от удара деревяшка выскочила, а бензин пошел свободным ходом. Теперь пройдем дальше. — Лагун провел людей по выжженной земле метров на тридцать в сторону под уклон и остановился. — Здесь, — продолжал он, — подавальщицы столовой кипятили свои халаты. Видите, кирпичи лежат? На них стоял бак. Когда бензин потек, он добрался и до костра. И полыхнуло! Косичкина, которая стиркой занималась, пошла в столовую за содой. Так что пожар без нее занялся. А здесь у нас, — Лагун кивнул на обгоревший навес, — был летний павильон столовой. Сгорел. Только этот кусочек остался, — он развел руками. — По этому участку все.

— Мотористы сами имели доступ к бензину или был завхоз?

— Сами распоряжались.

— Вы говорили, что в одной из бочек вместо металлической пробки торчала деревянная затычка. Как это было обнаружено? — спросил прокурор.

— Девяткин об этом сообщил.

— Кому?

— Евстигнееву.

— Свидетель Евстигнеев, вы подтверждаете это?

— Был такой разговор.

— Когда?

— После аварии, к вечеру: Я вернулся сюда и увидел затычку.

— Разве она не сгорела?

— Я ее в луже увидел. У нас же дожди шли. Луж было много. Видно, так и уцелела…

— Вы сохранили ее?

— Зачем?

— Это очень важное вещественное доказательство.

— Не подумал. Откуда мне знать такое? Был бы револьвер или нож, а тут деревяшка…

Тем временем Лагун, обескураженный ошибкой товарища, отделился от группы и стал искать затычку. «Кто знает, может, еще лежит? Кому она нужна-то, право?» — огорчительно рассуждал он. Потом, закатав рукав, принялся шарить в мутной, высыхающей луже. Ему попадались квелые хворостинки, обломки коры, но затычки не было, будто сгинула. Но вдруг лицо его посветлело. Он вытащил руку из взбаламученной воды и, удивившись дорогой находке, зычно крикнул:

— Она!

Лагун передал затычку Градовой, та взяла ее и, почти не посмотрев, протянула Девяткину.

— Узнаю.

— А где металлическая пробка?

— Напарник мой — рыбак. Для грузила приладил.

— Почему вы не сообщили об этом начальнику запани?

— Так они вместе частенько рыбачили, — пояснил Тимофей, но, заметив, что вокруг никто не улыбнулся, добавил: — Небось сам видел.

При всех видимых и весьма полезных фактах, установленных при осмотре местности, Градова все еще находилась во власти неразгаданных причин пожара в отдаленном от костра месте. Теперь это чувство обострилось, требовало вести поиск истины, дать ответ хотя бы самой себе, о чем же умолчал свидетель Девяткин, если он действительно умолчал.

Секретарь суда, закончив запись проведенного осмотра, закрыла папку и ждала новых указаний.

Градова, щурясь от солнечного света, сказала, что сейчас суд переходит к рассмотрению причин возникновения второго очага пожара, и вся группа двинулась вперед.

Неожиданно Градова остановилась и сказала:

— Проведите нас кратчайшим путем от костра к дому Щербака.

— Понял, — четко ответил Лагун. — Дорога одна. — Он встал возле обгорелых кирпичей и шагнул вперед, словно хотел прочертить ту кратчайшую линию, о которой просила Градова.

Впереди показался дощатый мостик через зеленый овражек, нареченный в поселке злым прозвищем «тещин язык». Овражек рассекал землю замысловатой глубокой впадиной еще в редком прилесье и, дотянувшись до самого берега, смотрел на реку темным провалом, где по вечерам вели суматошную перекличку лягушки.

Лагун прошел через мостик к дому Щербака. Вслед за ним подошли остальные.

Все посмотрели на останки сгоревшего общежития и кладовки щербаковского дома.

— Дом удалось спасти, — сказал Лагун. — Только как сюда огонь переметнулся, ума не приложу.

— Сколько метров от костра до стенки дома?

— А мы измерим, — сказал Евстигнеев и стал отсчитывать метры рулеткой, а когда вернулся, доложил: — Шестьдесят четыре. Ровно.

— Вы не помните, какая погода была в день пожара? — спросила его Градова.

— Хмурая. Но тихая.

— Одному жара покажется холодом, а другой в мороз кричит жарко, — с усмешкой отозвался Девяткин. — Каждый на свой хохряк думает. Только, помню, ветер был. С катера видел, как ветер волну поднимал.

Градова смотрела в его глаза и улавливала в них тревогу. Ей показалось, что Девяткин, волнуясь, может еще что-либо добавить. И тогда она кивнула ему, соглашаясь.

— Может быть. У каждого свои приметы на погоду.

— Точно, — охотно поддакнул Тимофей. — Я ее примечаю не по облакам, а по своим бокам. А еще я скажу — на землю поглядите. Она же горбатая, под откос идет, извини-подвинься. Потек бензин? А ему здесь раздолье. Вот и добежал сюда.

Прокурор задумчиво прошелся до мостика, зачем-то заглянул в овражек и, вернувшись на место, сказал:

— Я прошу провести эксперимент. Опрокинем бочку с водой и наглядно убедимся, как поведет себя вода… Куда она потечет?

Суд охотно принял это предложение.

Вскоре все было подготовлено. У сарайчика стояли две бочки из-под бензина, наполненные водой. Лагун и Евстигнеев сильным толчком повалили первую бочку. Она покатилась, оплеснула землю водой и задержалась у бугорка. Струя хлынула из отверстия и стала растекаться. Несколько ручейков побежали к месту костра, оставив часть воды на выгоревшей площадке. А дальше уклон был еще больший. И вода быстро подобралась к мостику. Широкий ручеек уперся в торец толстых досок, служивших настилом мостика, и, обойдя их, потек в овражек. Градова попросила опрокинуть вторую бочку, но все произошло точно так же, хотя бочка прокатилась гораздо дальше и ручейки достигли кострища быстрее. Но, добравшись до мостика, вода не смогла одолеть преграду. И опять ручей зашумел в овражек.

Градова подошла к секретарю суда и попросила зафиксировать результат эксперимента, опровергавший прежнюю версию возникновения второго очага пожара.

Она неторопливо обошла с прокурором дом Щербака и остановилась около пепелища, где лежала обгоревшая детская коляска и закопченный остов санок.

— А это что? — спросила Градова, указав на какой-то непонятный круглый предмет.

Прокурор наклонился и, разглядев его, определил:

— Автомобильная покрышка. Сгорела вместе с другим барахлом.

— У вас есть своя машина? — спросила Градова, подойдя к Щербаку.

И когда Алексей равнодушно ответил, что машины у него нет, а служебные — только грузовые и стоянка у них далеко, прокурор оживился и сказал Градовой:

— Нужно пригласить шофера. Кое-что следует уточнить.

Вскоре к дому подъехала полуторка. Из кабины выскочил молодой шофер, удивленный срочным вызовом судьи.

— Вас пригласили в качестве специалиста, — сказала Градова, приглядываясь к парню. — Ваша фамилия?

— Пантюхов.

— Давно работаете шофером?

— Пять лет.

— Осмотрите эту покрышку, — предложила судья.

— Резина от «Москвича».

— Не ошибаетесь? — переспросил прокурор.

— Это и ежику известно, — отшутился Пантюхов. Но, заметив недовольный взгляд Градовой, понял, что шутка была неуместна, и добавил: — От «Москвича», точно подтверждаю. У полуторки она и диаметром побольше, и бока у нее потолще.

— Кто в Сосновке «Москвичей» имеет? — повернулась Градова к Лагуну.

— Желающие пока ждут очереди, — ответил он.

— Скажите, — обращаясь к Щербаку, спросила судья, — вы раньше не замечали у своего дома валявшейся покрышки?

— Нет.

— Свидетель Девяткин! Чем вы предохраняете борта своего катера? — неожиданно спросила Градова.

— Приспособил покрышки.

— Какие?

— А шут их знает.

— Сколько их у вас?

— Четыре.

— Где вы их взяли?

— Начальник распорядился.

Градова попросила Щербака рассказать, как и когда были выданы покрышки для катера. И он вспомнил, как минувшей весной ездил в трест на машине Пантюхова. Когда приехали на склад, Алексей увидел во дворе старые, негодные покрышки и попросил их у Назарова. Выдали Щербаку пять штук. А когда вернулись в Сосновку, передали их Девяткину для катера — он давно канючил.

— Следовательно, вы получили пять штук?

— Получил.

— Где пятая?

— Я ее тогда под навесом оставил.

— А кто же мог перетащить ее к дому Щербака?

— Это уж вы разбирайтесь. Меня в это дело не впутывайте. Если бы я украл чего — тогда ясно. А здесь — мало ли кто баловством занимался?

Солнце клонилось к закату. Небо теряло краски.

Вечером в бревенчатом доме для приезжих, срубленном из старой сосны, было прохладно и тихо. Градова лежала на диване.

«Нет, все плохо, — думала она. — Мне нужны не догадки, а улики. Хотя бы косвенные. На сомнениях далеко не уедешь. Но где взять улики?»

Она вспоминала подробности проведенного осмотра, когда услышала негромкий стук в дверь.

— Войдите, — сказала Градова, удивляясь нежданному гостю.

Им оказался Анисим, старый сторож с морщинистой шеей и кривыми ногами, обтянутыми кавалерийскими галифе. Он вошел в комнату торжественно, держа под мышкой большую пожелтевшую подшивку газет. Очевидно учитывая важность визита, старик повесил на грудь боевые награды.

Марии отчего-то стало жаль сторожа, потому что она догадалась, зачем он пришел. «Верно, подаст свой голос в защиту подсудимых, — подумала она, — и будет долго рассказывать, что знает их давно и верит в их невиновность».

Весь день сторож Анисим готовился к разговору с судьей и караулил ее, чтобы заступиться за Щербака. Ему хотелось рассказать про то, как начальник запани выхлопотал ему пенсию, как заставил его сына учиться, как уважал Алексея Фомича рабочий люд. И еще об очень многом мог рассказать старый сторож. Но когда он вошел в комнату, сразу растерялся и протянул подшивку районной газеты «Вперед» со словами:

— Тут все о нас за три года прочтете.

И, не сказав больше ни слова, ушел.

Судья положила подшивку газет на тумбочку, на которой стояли в молочной бутылке полевые цветы, а сама уселась перед зеркалом и привычными неторопливыми движениями начала массировать лицо. Ее длинные гибкие пальцы неожиданно остановились. Тонкие морщинки, похожие на мягкие паутинки, удобно устроившиеся возле глаз, обозначились сегодня более резко, чем раньше, и Мария поняла, что никакой массаж ей уже не поможет, но все равно продолжала упрямо гладить пальцами лицо.

За открытым окном покоилась тишина.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Машина шла на большой скорости.

Егор Лужин недолюбливал быструю езду, утомлявшую его, но в этой поездке скорость была его союзником — не терпелось узнать, зачем он понадобился судье. Лужин никак не мог представить ценность фотографий, которые он вез с собой, потому что отснятый материал был явно за чертой аварии и только мог свидетельствовать о поведении сплавщиков после беды.

Из телефонного разговора с Градовой он понял, что газетные публикации суд не интересуют. А жаль. Но на всякий случай Лужин захватил свою гневную статью, изобличавшую Щербака и Каныгина, которую редактор отказался печатать: остерегался, должно быть, скандала.

И не вина Лужина, что их газета, однажды громко сообщившая об аварии на запани, неожиданно умолкла, будто бы все обошлось и нет никакого смысла возвращаться к этой истории. Дважды, он выступал по этому вопросу на редакционной летучке, и в обоих случаях редактор настоятельно предлагал не торопиться и подождать окончания суда, тем самым отклоняя статью Егора, считавшегося, несмотря на молодость, первым пером редакции.

Скоро машина остановилась у конторы запани, где находилась Градова.

Лужин постучался и открыл дверь.

Склонившись над столом, Градова перечитывала протоколы суда.

Лужин представился. Он откровенно был поражен, оттого что думал увидеть на ее месте пожилую служительницу Фемиды.

— Вас, наверное, удивила моя просьба?

— Скорее озадачила.

* * *
Утром четырнадцатого июня Лужину не спалось. Он поднялся спозаранку, проверил фотоаппарат, вставил в него новую пленку и, прихватив пару запасных кассет, отправился бродить по лесу.

Небо над головой Лужина было скрыто густым зеленым сводом.

Чем дальше убегала тропа, тем больше открывалось лесных чудес.

Сквозь кустарник блеснула вода, Лужин подошел к маленькому синему озеру и замер от таинственной красоты.

Он не удержался, вынул фотоаппарат и с разных точек сделал несколько снимков.

С неохотой уходил он от озера, а потом все-таки вернулся и бросил монету в зеркальную воду.

Лес стал редеть, разбегаться. На обочине тропы лежал спиленный сушняк.

Вдали показались покатые крыши поселка.

Неожиданно легкий ветер неприятно пахнул чем-то горелым, но Лужин стоял, притихший от удивления: перед ним на низкой ветке сидела белка. Егор, затаив дыханье, щелкнул затвором фотоаппарата. Белка не тронулась с места. Он сделал несколько шагов, белка встрепенулась и легко перепрыгнула на соседнее деревце. Лужин все же ухитрился сделать еще два снимка.

Сильно потянуло гарью.

И вдруг в просветах березового редколесья полыхнуло пламя пожара.

Лужин, забыв про чудеса леса, выбежал на берег и остановился, пораженный буйством реки.

Запруженная река теснила бревна, с силой выбрасывая их на берег, и весь сплавной лес, растянувшийся на десяток километров, неудержимо рвался вперед, сосновыми дулами целился на запань, жизнь которой таяла на глазах.

Из поселка торопливо сбегались люди. Шипящими струями огнетушителей сплавщики сбивали пламя горевшей столовой. Смельчаки бросились откатывать бочки с бензином. За овражком загорелся новый дом общежития.

И в это же время запань, не устояв перед натиском штурмовавших ее бревен, тревожно захлебнулась в потоке вспененной воды и обессиленно притонула. Река залила низкий берег и стремительно, безумно помчалась вдаль, на встречу с Волгой, унося в своем потоке тысячи вырвавшихся на свободу бревен…

Через два часа мутная, недавно гневная река притихла в своих извечных берегах.

Лужин уловил момент, когда Щербак остался в кабинете один, и вошел к нему. Он еще не знал, как начнет разговор: то ли с беглых вопросов, то ли с выражения искреннего сочувствия, то ли с рассказа о том, что пережил сам. Лужин понимал, что по воле случая оказался на месте происшествия. Но прибыл он в Сосновку по заданию редакции, и неугомонная душа газетчика не могла пройти мимо аварии.

И хотя рука уже тянулась к бумаге, Лужин все еще оставался в плену многих вопросов, которые требовали объяснений, анализа, знания людей, чьи суровые, озабоченные лица прошли перед ним в этот день.

Алексей, закончив разговор по телефону, посмотрел на Лужина и сказал:

— Я знаю все ваши вопросы.

— Может быть.

— И самый первый из них таков: каковы причины аварии?

Егор, несколько обезоруженный верной догадкой Щербака, молча кивнул головой, соглашаясь и чуть разомкнув губы, — так он делал, когда внимательно слушал.

— Но на сей вопрос ответа у меня нет, — вздохнул Щербпк. — Стало быть, и все остальное не имеет для вас интереса.

— Не понимаю, — поскучневшим голосом сказал Лужин. — Как начальник запани вы должны знать…

— Вот и началось, — с усмешкой прервал его Алексей. — Еще река не угомонилась, а вы на все вопросы хотите ответа…

— Простите, Алексей Фомич. Возможно, я неточно выразился.

— И вам извиняться ни к чему, Лужин. Конечно, я знаю. Но это мое личное мнение. Вы хотите мое утверждение предать огласке и объяснить читателям, почему все произошло?..

— А что в этом плохого?

— А может, я не прав? Зачем тогда мою неправду в газету тащить? Случилась беда… Случилась… — Алексей потер переносицу. — С меня ответ потребуют. Я скажу. А другие наверняка по-своему будут отвечать. И свое будут считать правдой…

— В борьбе мнений и побеждает истина, — гордо заявил Лужин.

— Истина — что золото, Лужин. Ее не сразу среди разных мнений найдешь. Стало быть, беседу нашу отложим до лучших времен. А если уж вам так приспичило, пишите, что видели. Не часто такое бывает. Ладно. Все. Мне на рейд надо. — И, протянув руку, торопливо ушел.

Неожиданная резкость, с какой Щербак прервал беседу, обидела корреспондента. Однако, выкурив папиросу и подумав, Егор решил, что у него нет оснований держать зло на Щербака. Алексей Фомич был откровенен и честен, а в его отказе отвечать на вопрос о причинах аварии не было ни испуга, ни сомнений в ощущении своей правоты, ни соблазна воспользоваться случаем и публично обелить себя.

Проще всего для Лужина было поступить так: не посылать сейчас в редакцию никаких материалов, а затем, глубже разобравшись в обстоятельствах дела, выступить с подробной статьей. Но он не мог совладать со страстью газетчика рассказать с места событий читателям об аварии, молва о которой уже понеслась.

Лужин наконец принял решение. Он напишет информацию и тем самым избавит себя от вопросительных взглядов коллег и недовольства редактора. А потом вернется к подробному рассмотрению происшедшей аварии. Время подскажет, когда это сделать: через неделю или позже.

Он пошел на почту, уселся за маленький столик и стал писать корреспонденцию.

Эти сорок строк дались Егору трудно. Дважды переписав странички, он, как ему показалось, сумел передать драматизм события. Сложнее было с заголовком — не хотелось крикливости. И Егор пытался в самом названии подготовить возможность в будущем продолжить рассказ о случившемся. «Тревожный день в Сосновке» — назвал Лужин свой репортаж.

Минут через пятнадцать телефонистка соединила его с редакцией. Слышимость была неважная, он часто повторял фразы и, окончив диктовать, попросил машинистку срочно передать материал редактору.

Потом, побродив по берегу, Лужин вернулся в контору. Но, кроме Пашкова, все были на запани.

— Когда будет Алексей Фомич? — спросил Егор.

— Вы из треста?

— Я корреспондент, — представился он. — Лужин.

— Трудно сказать… У нас большая беда, — вздохнул Пашков.

— Я знаю.

— Теперь от забот у нашего Фомича голова кругом ходит…

— Да, да, — сочувственно произнес Лужин. — Мы не закончили наш разговор. Мне бы хотелось продолжить его.

— Посидите. Может, вам повезет. Теперь пойдут допросы, объяснения, докладные… Третьи сутки все на ногах.

Пашков с раздражением курил, глубоко затягиваясь, и дым лениво выплывал в приоткрытое окно.

Лужин неожиданно спросил:

— Кто такой Бурцев?

— Главный инженер треста, — сердито отозвался Пашков. — Авантюрист!..

Лужин молчал — только слушал: загадок прибавлялось.

— Писать собираетесь?

— Уже написал…

— Кто же, по-вашему, в этой истории виновен? — Пашков пристально посмотрел на Лужина.

— Я об этом не писал, — уклонился от ответа Лужин и вышел из комнаты.

Немного потоптавшись у крыльца конторы, он решительно направился на почту.

— Опять будете говорить? — спросила телефонистка.

— Да, пожалуйста. — И Егор назвал номер телефона.

— Я запомнила. Что-нибудь не так?

— Почему вы решили?

— Работа такая. По лицу вижу, какой разговор будет. Хмурый или с колокольчиками.

Когда Лужин взял трубку, он сразу узнал голос редактора.

— Афанасий Дмитриевич! Это Лужин. Вы прочли мой материал? Даже поставили в номер? — Он замялся. — Но… Я прошу снять репортаж.

— Как это снять? — громыхнул сердитый голос. — Разве он не соответствует действительности?

— Соответствует.

— Тогда в чем дело? — недовольно допытывался редактор.

— Мы поступим неправильно, если ограничимся зарисовкой очевидца. Тем более корреспондента.

— Что вы предлагаете?

— Снимите материал.

— Это невозможно. Вы слышите меня, Лужин?

— Слышу. Я не касался причин аварии, не копнул глубоко материал. Это непростительная ошибка.

— Кто вам мешает выступить в очередном номере? Пишите. Исследуйте.

— Я чувствую, что не имею права так выступать. Я разговаривал с начальником запани Щербаком. Он отказался говорить о причинах аварии. Теперь я понимаю — он прав. И прошу вас…

— Мы будем печатать материал, — решительно ответил редактор.

— Тогда снимите мою подпись.

— Хорошо. Подпишем: «По телефону от нашего корреспондента». Чего вы испугались?

— Афанасий Дмитриевич! В этой истории мне важно изучить всю проблему и найти истину. Разрешите остаться в Сосновке…

— Согласен. Только не поддавайтесь эмоциям. Опирайтесь на факты.

На другой день газета «Вперед» напечатала сорок строк под броским заголовком «Авария». Когда Алексей Щербак, прочитав статью, встретил корреспондента, он скупо сказал на ходу:

— Получил ваш подарок, Лужин. Только почему он безымянный?

* * *
— Меня интересуют ваши фотографии, — сказала Градова.

— Одну кассету — пожалуйста, — сразу же согласился Лужин и просмотрел пленку, на которой успел запечатлеть взбунтовавшуюся реку, рвущуюся на штурм запани. На нескольких снимках полыхал пожар; попадались портреты сплавщиков, снятые в крутые минуты их неравной борьбы со стихией, — здесь можно было увидеть Евстигнеева, Лагуна и еще несколько встревоженных и утомленных лиц; на двух снимках Щербак отталкивал багром вздыбленное бревно, а кончалась кассета фотографиями Тимофея Девяткина, стоявшего у руля в лихо заломленной на затылок форменной фуражке речного, флота и в тельняшке, плотно облегавшей его крепкую, красивую грудь.

— А вторую? — спросила Градова.

На второй пленке были фотографии лесного покоя, хоровод березок у маленького озера, лесная дорожка, усеянная шишками, цветы на поляне, белка на ветке. Лужину было почему-то неловко за эти сентиментальные кадры, и он сказал:

— Они не представляют для вас никакого интереса. Это я сделал на прогулке. Давно не был в лесу, обрадовался и пошел поснимать.

— Давайте на всякий случай все напечатаем.

Говорить с Лужиным пока Градовой было не о чем, и она посмотрела на часы — теперь можно было сходить на реку или побродить в дальней роще, полежать в пахучей траве и подумать обо всем, что она узнала здесь, в Сосновке.

Именно в эту минуту Лужин поднялся со стула, одернул пиджак и, решительно протянув судье свою статью, сказал:

— Это одна из моих работ в области публицистики. Для меня чрезвычайно важно услышать ваше мнение.

Градова с неохотой перелистала несколько страниц и, поняв, о чем идет речь, молча принялась за чтение. И странное дело — с каждой перевернутой страницей Мария все больше и больше радовалась удачно найденному слову Лужина; его гневный общественный обвинительный приговор поражал ее стройностью изложения, убежденностью. Несколько раз Мария поймала себя на мысли, что она сама давно хотела увидеть Алексея Щербака именно таким, жалким и подлым человеком, чтобы по заслугам покарать его, и даже явное отсутствие необходимых фактов в статье не смущало ее. Иной раз строчки расплывались, и она слышала страшный голос летчика: «Живых надо вывозить, а не покойников!» И вдруг другой голос, тихий и чужой, спросил:

«Ты уже заранее вынесла приговор?»

Мария закрыла глаза и откинулась на стуле.

Егор Лужин прочитал на лице судьи все, что хотел узнать от нее, хотя такого эффекта не ожидал. Однако первые же слова судьи поразили его.

— Вы зачем это написали? — спросила Градова.

— Я хотел помочь суду.

Градова, усмехнувшись, спросила:

— Вы уверены, что нам нужна ваша помощь?

Лужин нашелся сразу:

— К этому процессу следует привлечь большой читательский интерес.

— Я расскажу вам, Лужин, одну давнюю притчу. В небольшой деревне крестьяне задумали купить быка. Собрали всем миром деньги, и вскоре появился у них бык. Да такой, что на всю округу славился. Очень гордилась своим быком деревня. Как-то шел по улице пьяный кузнец с кувалдой, а навстречу ему бык. Остановились друг против друга. Кузнец взмахнул кувалдой и ударил быка промеж рогов. Погиб бык. Собрались мужики на сход — кузнеца судить. Решили: раз он быка убил, значит, и его надо убить. Но тут поднимается один мужичишка и говорит: «По справедливости оно, конечно, надо кузнеца убить. Но что ж тогда получится? Был у нас бык — теперь нет его. Есть у нас кузнец — не будет. Нет расчета нам кузнеца убивать». «А что делать? — кричит мир. — Так и простить?» «Почему простить, — отвечает мужичишка. — Прощать нельзя. У нас вот два печника в деревне. Вот и давайте одного убьем».

Лужин спрятал статью в портфель и закрыл его, думая про себя, что все равно он прав.

— Посмотрим, что вы скажете, когда прочтете эту статью в областной газете, — угрюмо сказал он.

И ему показалось, что она закричала в ответ, настолько неожиданно громким был ее голос:

— Не забудьте, что недопустимо в печати любое выступление до окончания суда, в котором суду навязывают оценку личности подсудимого! Вы бы хоть с Конституцией познакомились! — Но еще непонятней для Лужина оказались последние слова Градовой: — А мне бы, Лужин, хотелось увидеть вашу статью напечатанной, возможно, гораздо больше, чем вам.

Домой Егор возвращался в полном смятении чувств.

Градова легла спать рано — завтра предстояло вернуться в город, но сон не шел — разные мысли будоражили ее сознание. Она оделась и вышла прогуляться.

Вокруг была бесконечная тьма. Только фонарь у дома для приезжих освещал небольшой пятачок. Мария прошлась вдоль пустынной улицы. В редком доме мерцал свет. Проходя мимо клуба, услышала из раскрытой двери кинобудки знакомые слова. Пораженная, она остановилась, мгновенно вспомнив давний партизанский фильм режиссера Ивана Пырьева.

Градова стояла долго. Воспоминания былых лет проносились перед ее глазами, смыкаясь с голосом, звучащим с экрана.

Мария ушла к реке, но в ушах все еще звучали слова партизанской клятвы: «Я присягаю, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашистский гад не будет уничтожен на нашей земле…»

Потом Мария сидела у разожженного костра возле реки, слушая шуршанье воды.

Заскрипела под чужими шагами сыпучая галька, и рядом опустился на бревно человек. Приглядевшись, Мария узнала Щербака.

— Не спится? — тихо спросила Градова.

— На огонек забрел. А знал бы, что вы тут, так за версту обошел бы!

— Вот как! — Градова удивилась смелости Щербака.

— Лучше скажите: куда дальше тронемся в поисках свидетелей истины? Может быть, на Чукотку?

Мария впервые почувствовала гневную боль Щербака, но тягостная настороженность к этому человеку заставила ее ответить:

— Если будет нужно, мы и на Южный полюс слетаем.

— Деньги зря переведете.

— Вы так считаете?

— Привык отвечать за свои слова. Я ведь сказал суду: виновен! И все тут! Хватит людей мучить.

— Этого мало. Надо, чтобы суд установил вашу виновность.

В-слабом отблеске костра Градова увидела воспаленные глаза Щербака. Он встал, торопливо ушел в ночь, и скоро шаги его затихли на берегу.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

— Ваши фамилия, имя, отчество? — спросила Градова, оглядывая зал и не замечая сидящих перед ней людей.

Сегодняшнее утро началось с неожиданной новости, которую она узнала в фотоотделе судебной экспертизы. И эта новость держала судью в странном и непонятном для нее возбуждении.

— Лужин Георгий Александрович, — ответил журналист. Он был не первый раз в суде, но свидетелем проходил впервые.

Лужин ответил еще на ряд официальных вопросов, но сам размышлял в это время о том, что ему повезло: он стал участником судебного разбирательства, и это поможет ему написать интересную статью о событиях в Сосновке.

— По просьбе суда вы передали нам две отснятые кассеты. Вы представили все, что сделали в Сосновке?

— Да.

— Фотоотдел судебной экспертизы сделал фотографии с ваших пленок. Ознакомьтесь с ними. — И Градова открыла папку с карточками, веером разложив их на столе.

— Это мои снимки.

— Сколько их?

— Сорок четыре. Все они сделаны с моих негативов.

— Вы говорили, что дважды встречались со Щербаком. Когда это было?

— Первый раз четырнадцатого июня, — сказал Лужин. — Разговор был в кабинете короткий. Вторая встреча была на другой день.

— Подсудимый Щербак, вы подтверждаете свои встречи с Лужиным?

— Подтверждаю.

— Свидетель Лужин, вы встречались с мотористом катера Тимофеем Девяткиным?

— Да.

— Когда?

— Пятнадцатого июня.

— Может быть, вы запомнили, как он был одет? — спросила Градова.

— Не помню.

— Разве вы не снимали его?

— Снимал на катере.

— Покажите эту фотографию.

— Вот она.

— Девяткин знал, что вы корреспондент газеты?

— Думаю… — Лужин посмотрел на Градову и понял, что каждый ответ важен для нее. — Думаю, что знал.

— От вас?

— Нет. Об этом не говорили. Я представлялся только Щербаку. Девяткин отвез меня в район заостровья, а когда возвращались, про пожар рассказывал.

— Что именно?

Егор повернулся в сторону Щербака и громче прежнего сказал:

— «Окопался у нас начальничек Фомич. Натворил бед. Поселок едва не сжег».

«Этот моторист — шустрый парень, разговорчивый, — подумал Егор. — Он, должно быть, что-то знает про Щербака. Понятно теперь, зачем суду нужен Девяткин». И добавил:

— Девяткин мне понравился. Деловой человек.

Судья Градова невольно вздохнула и спросила:

— Где вы были, когда возник пожар?

— Точно не помню.

— Какая погода стояла в то время?

— Тихая. Безветренная.

— Садитесь.

— Свидетель Девяткин, вас фотографировал Лужин, когда вы ездили на остров?

— Уважил меня.

— Как вы тогда были одеты?

— А вы посмотрите на фото. Там видно.

— Меня интересует ваш ответ.

— На работе у нас форма одна — сапоги и тельняшка.

— А на голове?

— Фуражечка была.

Судья выбрала среди фотографий карточки Девяткина и показала их ему:

— Узнаете?

— Факт. Тут меня каждый признает.

— А как вы были одеты накануне?

Девяткин уставился на судью, будто она сама должна была ответить на вопрос. Потом осмелел и брякнул:

— Откуда я помню, как был одет? Не помню, ясное дело.

— Ну а в тот вечер, когда вы встречались с главным инженером Бурцевым?

— Так же был одет, извини-подвинься… Теперь вспомнил.

— Вы говорили Лужину, будто из-за Щербака чуть не сгорел весь поселок?

— Я своих слов не записываю. Не молитва, чай. Но, помнится, насчет пожара толковали. Не отказываюсь. Критиковал я тогда наше начальство.

Убедившись, что у прокурора и защиты нет вопросов, Градова отпустила моториста. После этого она вызвала Лужина.

— Когда вы сделали эти снимки?

— Утром четырнадцатого июня.

— Более точно можете сказать?

— Между девятью и десятью часами утра.

— Какой снимок из этой серии был последним?

Лужин выбрал фотографию с белкой.

— Вы уверены, что не ошибаетесь? — спросила судья.

— Абсолютно, — без тени сомнения ответил Лужин. — На пленке видно, это последние кадры.

— Поставьте на фотографии подпись и укажите время съемки.

Лужин выполнил просьбу судьи и вышел из зала.

— Свидетель Девяткин!

Моторист пружинисто и легко поднялся с места, успев заметить пристальный и сосредоточенный взгляд Федора Каныгина. Тогда он повернулся так, чтобы не видеть технорука запани, и с вызывающей прямотой поднял свои синие глаза на судью.

«Мне бы в лес с тобой сходить прогуляться, — с наглым озорством подумал Девяткин. — Там бы мы быстро разобрались, кто есть кто. Хороша баба!»

— В предыдущих показаниях вы сообщили суду, что с момента пожара находились на месте стоянки катера?

— Точно! И сейчас подтверждаю.

— Вспомните, когда возник пожар?

— Часов в одиннадцать. Может, чуть позже.

— Вы там были?

— Нет.

— А как вы узнали о пожаре?

— Услышал, как рельс загремел, и побежал к запани. А когда свернул от магазина на тропку — так дорога короче, тут и запань прорвало.

— Значит, о возникновении пожара вы лично не знаете?

Девяткин доверчиво улыбнулся и пожал плечами.

— Откуда, извини-подвинься?

— А в момент аварии вы где находились?

— Около катера.

— Первый пожар возник в десять утра?

— Не помню.

— Прошу пригласить свидетельницу Варвару Косичкину, — сказала Градова.

— Я свободен? — спросил Девяткин.

— Еще нет.

В зале суда появилась рослая, высокая и крепкая женщина лет тридцати, которая слегка растерянно и смущенно оглядывалась по сторонам. Простые волосы цвета вороньего крыла были свиты у женщины чуть пониже шеи в прочную косу.

— Свидетельница Косичкина, вы работаете в столовой Сосновской запани?

— Да.

— Вы помните, когда начался первый пожар?

— В десять часов утра.

— Почему вы так точно запомнили время?

— Я на работу пришла в половине десятого, мне нужно было прокипятить халаты в баке. Покуда собрала белье, разожгла костер, прошло минутпятнадцать. А потом я за содой пошла — кладовщик наш приходит в десять. При мне он кладовку открывал.

Судья поблагодарила женщину, кивнув ей как старой знакомой, хотя и видела всего-то во второй раз, и отпустила.

— Свидетель Девяткин, авария запани произошла в десять часов двадцать шесть минут. Об этом имеется официальный акт. Вот он.

— Пусть будет по-вашему, — недовольно буркнул моторист. — Я что упомнил, то и сообщаю.

— Таким образом, разрыв по времени между началом пожара и аварией составляет всего двадцать шесть минут.

— Может быть, — вздохнул Тимофей Девяткин, раскачиваясь на носках и держа руки за спиной.

— Суд предупреждал вас, что вы обязаны говорить только правду, — напомнила Градова.

И в эту минуту у Девяткина не хватило выдержки. Он с дерзкой ухмылкой заявил:

— Мне работать надо было, а не на часы глядеть! Что же это получается, извини-подвинься? Рабочий человек делом занят, а его за это по загривку? Не годится так. Может, у меня и часов-то сроду нет.

— Скажите, свидетель Девяткин, вы перевозили пионеров на своем катере?

— Было дело. Я рассказывал.

— Никого из детей не запомнили?

— Куда там! Они мне спасибо сказали и побежали. Помнится, правда, какая-то девочка с веснушками была.

— Из какого лагеря были пионеры?

— Чего-нибудь полегче спросите, извини-подвинься. Дети — они же все одинаковые. Да и зачем мне было спрашивать, сами посудите? Если бы я, конечно, знал, что вы спросите, тогда бы обязательно узнал. Это как пить дать!

— Пригласите свидетеля врача Терентьеву, — сказала Мария.

— Я свободен? — спросил Девяткин.

— Пока нет.

В зале суда было очень тихо, и люди, казалось, не дышали, увлеченные процессом, как театральным спектаклем.

По вызову судьи вошла невысокая женщина, загорелая, легкая в движениях.

— Где и кем вы работаете, свидетельница Терентьева?

— Детским врачом в пионерском лагере «Буревестник».

— Вы не помните, отлучался кто-либо из детей вашего лагеря четырнадцатого июня за пределы территории «Буревестника»?

— Хорошо помню. Никто не отлучался.

— Почему?

— В этот день проходил общий медицинский осмотр детей в связи с имевшим место случаем заболевания дизентерией.

— Когда детям было разрешено выходить из помещения?

— Только после обеда.

— Может, мои пионеры были не из «Буревестника»? — Тимофей Девяткин рассмеялся.

Отпустив врача, Градова открыла один из томов дела и прочитала:

— «Сообщаем, что в районе Сосновки и прилегающих районах имеется только один пионерский лагерь «Буревестник». Это справка, — уточнила судья, — подписанная секретарем обкома комсомола и начальником здравотдела областного исполкома. Ознакомьтесь, свидетель Девяткин.

Но моторист, не взяв справку, огрызнулся:

— Знал бы, что так все обернется, я бы у своих пионеров тоже справочку взял. Зачем перевозил их, дурак?!

— Не перевозили вы пионеров! — сказала судья, слегка повысив голос.

— Я вам рассказал, как было.

— Вы говорите неправду, тем самым усугубляете свою вину.

Тимофей продолжал запираться, и тогда Градова пригласила в зал свидетеля Лужина. Журналист подозрительно посмотрел на Девяткина, словно оценивая его заново, и подошел к судейскому столу.

— Когда вы делали свои фотографии, которые передали суду?

— Примерно с десяти до одиннадцати.

— По какому признаку вы определяете это время?

— Когда я делал последний снимок, обратил внимание, что пахнет гарью. Потом увидел пламя на берегу. Побежал. Здесь я и застал пожар. Горела столовая. Затем произошла авария.

— Свидетель Девяткин, подойдите к столу.

Мария раскрыла папку, вынула небольшую фотографию, показала ее заседателям и предъявила Тимофею:

— Кто изображен здесь?

Тимофей покрутил фотографию, не спеша с ответом. Потом глухо ответил:

— Я.

— Кто вас снимал?

— Корреспондент. На катере это было.

Судья вынула другую фотографию, снова показала ее заседателям и протянула Девяткину:

— А это кто?

Карточка была побольше, сделана умелой рукой мастера на хорошей плотной бумаге, только изображение было не таким резким, как на первой фотографии. И Тимофей был здесь снят не в фас, а в профиль.

— И это я.

Мария положила рядом обе фотографии.

— Вы узнали себя на обеих карточках?

— Узнал.

Теперь судья достала новую фотографию. Она была гораздо больше предыдущих, но две трети карточки были закрыты серой бумагой. На оставшейся видимой ее части был Тимофей Девяткин в той же позе, что и на предыдущей фотографии.

— И тут я, — сам сказал моторист.

— Не видите ли вы сходства между двумя последними карточками?

— Вроде одинаковые, извини-подвинься.

— А точнее?

— Одинаковые, говорю!

— Я тоже так думаю, — сказала Мария Градова и медленно, не торопясь, сняла серый лист бумаги, который закрывал остальную часть фотографии.

И Девяткин увидел себя изображенным теперь во весь рост. Его правая нога чуть повисла над землей, еще не успев закончить шаг, а к левому боку обе руки прижимали покрышку. При всей крупнозернистости снимка, которая обычно образуется от многократного увеличения какой-либо детали, фотография была достаточно четкой и выразительной.

— Узнали себя, свидетель?

— Мое лицо.

— А сапоги?

— Ясное дело.

— А тельняшка?

— Ну!

— А покрышка?

Тимофей сердито отбросил прядь волос со лба, без спроса взял карточку и стал вертеть ее, напрягаясь умом и памятью.

— Интересное дело. Как она сюда попала?

— Это как раз и интересует суд.

— Разве все упомнишь!

— Вам необходимо вспомнить, свидетель, потому что точно такая же покрышка обнаружена возле сгоревшего общежития и дома Щербака.

— При чем тут пожар? — обиделся моторист. — Мало ли по какой причине была у меня покрышка!

— Вот вы и расскажите.

— Было дело, — медленно заговорил он, видно соображая на ходу. — Хранил покрышку для себя. А ребята баловство затеяли — то с горки спустят, то по поселку гоняют. Вот я и отнял у них.

— А кто мог вас в это время сфотографировать?

— Кто щелкнул, не знаю. Теперь у многих аппараты имеются, извини-подвинься.

Градова, не чувствуя никакой жалости к растерянному синеглазому свидетелю, который еще недавно был таким самодовольным и непогрешимым, достала другую фотографию, еще большего размера. На ней Лужин успел снять молодую прыгающую белку. Однако на втором плане этой карточки, в глубине леса, и был виден Девяткин с покрышкой.

— Может быть, эта фотография вам о чем-либо напомнит?

Моторист тупо смотрел на карточку, должно быть от волнения еще не разглядев свою персону.

— Ну белка тут…

— Вы приглядитесь, свидетель.

Только теперь Девяткин увидел себя и шумно задышал.

Градова следила за мотористом, хорошо сознавая и догадываясь, что происходило в его опустошенной душе. Теперь она ожидала той самой последней минуты, когда вера в спасение собственной шкуры у свидетеля пропадет, и тогда можно будет сделать еще один шаг навстречу истине. Сколько таких вот злых и ничтожных людей, с неослабевающим упрямством творящих свои черные дела, видела она перед собой! Сколько раз они хотели убедить ее, что были чисты помыслами и добры намерениями! Но разве кто-нибудь знает, как она устала от чужих и унылых физиономий, от беспросветной лжи и сердечной черствости?

— Итак, свидетель Девяткин, вы узнали себя на фотографиях, предъявленных вам?

Девяткин, чувствовавший большую беду где-то рядом, разглядывал пустую стену за спиной судьи, и его потянуло прочь из суда — хотелось убежать хоть на край света и позабыть обо всем. «Сволочи! — думал он. — Как волка травят!»

— Эту последнюю фотографию корреспондент Лужин сделал в лесу перед началом пожара, — сказала Градова.

— Не знаю.

— А когда возник пожар, вы были где-то рядом со столовой.

— С чего это вы взяли, извини-подвинься? — спросил Девяткин.

— Так получается, свидетель.

— А может, этот корреспондент сфотографировал меня в другое время?

— Это просто установить. Свидетельница Косичкина, вы видели журналиста Лужина?

— Видела.

— В каком месте?

— Возле столовой, когда она уже заполыхала.

— В какое время?

Женщина вытерла капельки пота со лба белым платком и, стараясь не смотреть в сторону Девяткина, ответила:

— Пожар только начался. Гляжу — чужой человек, городской, рядом шастает. Мне, ясное дело, не до него тогда было, но я его запомнила.

— Свидетель Лужин, вы видели Варвару Косичкину около горящей столовой?

— Видел.

— Что вы делали там?

— Только что из леса прибежал.

Градова продолжала допрос Лужина.

— Вы говорили, что кроме фотоаппарата у вас был транзистор и вы слушали тогда музыку?

— По «Маяку».

— Еще вы говорили, что точно не помните, какая была музыка, но вам запомнился Юрий Гуляев.

— Да, — подтвердил Лужин.

— На запрос суда музыкальная редакция Всесоюзного радио сообщила, что четырнадцатого июня по «Маяку» в девять часов пятьдесят три минуты Юрий Гуляев исполнял песню «Вдоль по Питерской». Следовательно, именно в это время вы и находились в лесу?

— Да.

Судья перевела взгляд на моториста.

— Объясните суду, свидетель Девяткин, как вы оказались в лесу в это время — около десяти часов утра, что вы там делали и зачем вам понадобилась покрышка?

Странен и совсем непонятен был Тимофею этот допрос. Он, стоявший в недоумении, торопливо, словно стараясь поскорее угодить судье, принялся путано и несвязно рассказывать, как в то утро шел к своему катеру, чтобы поставить его в глубь заливчика, потому что подумал, что шальные бревна, не дай бог, помнут корпус машины. И вот шагает он сам по себе, и глянь — на дороге сосновские мальчишки катают покрышку. Он, конечно, отобрал ее. Очевидно, в это время его по дороге и заснял случаем корреспондент. Тут бабахнули в рельс, кто-то закричал, запахло гарью, — он понял, что начался пожар, и со всех ног пустился к катеру, потому что он лицо материально ответственное и соображение имеет.

— Что это была за покрышка? — спросила Градова.

— Покрышка как покрышка. Что в ней особенного?

— Эта покрышка одна из тех пяти, которые вам передал начальник запани?

— Может быть, — крутя пуговицу на пиджаке дрожавшей от волнения рукой, сказал Девяткин. И быстро добавил: — А может, и нет.

— Раньше ваша память была гораздо лучше, свидетель.

— Разве все упомнишь?

И тогда Градова положила на стол новую фотографию.

— Специалисты выпечатали изображение покрышки, которую вы держали в лесу. Здесь отчетливо видна заводская марка. Взгляните, свидетель.

— Вижу.

— А это фотографии ваших покрышек, которые находятся на катере. Узнаете?

— Вроде.

— Уточните.

— Узнаю, — процедил сквозь зубы Девяткин, неловко кивая, словно хотел боднуть кого-то. А сам горько и тяжело подумал: «Вот гадина! Что делает! Что делает!»

— Специалисты выпечатали заводские марки на ваших покрышках. И там и здесь — одна серия. Вы согласны с этим?

Девяткин долго и упрямо молчал, делая вид, что рассматривает фотографии. Однако деваться было некуда, врать бесполезно, и он согласился с доводами судьи.

— Следовательно, то, что эти пять покрышек одинаковые, не вызывает у вас сомнения?

— Я сказал уже: похожи. — Моторист продолжал крутить пуговицу на пиджаке.

Градова откинулась в кресле, ощущая усталость в спине.

— Теперь постарайтесь вспомнить, как эта покрышка попала к дому Щербака.

— Какая?

— Вот эта самая, которая у вас на фотографии.

— А почему вы думаете, что это та же покрышка? Мало ли покрышек на свете? — не сдавался Девяткин.

— Химический анализ сгоревшей покрышки и покрышки, взятой на вашем катере, тоже подтверждает их идентичность.

— Ч-чего? — заикнулся моторист.

— Вот заключение экспертизы. Ознакомьтесь, свидетель Девяткин.

— Зачем?

— Кроме того, здесь говорится, что в сгоревшей покрышке было много бензина.

И, не давая Девяткину ни секунды передышки, Градова сказала:

— Подойдите к плану запани, свидетель, и покажите, какой дорогой вы шли к катеру с того места, где вас сфотографировал журналист Лужин.

Девяткин, сгорбившись, подошел к плану и дрожащей рукой ткнул указкой.

— Здесь шел. Вдоль берега.

— Кто вас видел в это время?

— А я почем знаю?

— В это время здесь были люди, и вас обязательно кто-нибудь заметил бы. Но здесь вас никто не видел.

— Я шибко торопился. Сами подумайте, что случилось! Разве людям до меня было — беда-то какая, паника вокруг?!

— Вот ваши сегодняшние показания, в которых вы сообщили суду, что были на опушке леса, и именно там вас мог снять корреспондент Лужин.

— Ну?

— А потом шагали лесом к катеру.

— Перепутал я. Столько ходишь каждый день, извини-подвинься.

— Допустим. Но если бы вы шли вдоль берега, обязательно вышли бы к той части поселка, где был пожар. А людей там тоже было достаточно. И вас тоже никто не видел.

— Вгорячах бежал я. Какая разница где? Вроде через мосток перескочил.

— И через мосток вы не переходили. Там тоже были люди.

И Тимофей Девяткин замолчал. Пуговица, которую он крутил на пиджаке, оторвалась и тихо упала. Но от слабого ее стука об пол моторист вздрогнул.

— У вас была только одна дорога: вдоль опушки, потом краем поселка к общежитию и дому Щербака, — сказала Градова. — Вы подошли туда с тыльной стороны спустя несколько минут после начала пожара, облили покрышку бензином и подожгли.

— Нет! — истошно закричал Девяткин. — Не поджигал я!

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Когда Алексей вышел из гостиницы, по небу шаландами плыли тучи. Они просвечивались солнцем и казались легкими, свободными и вечными. Но небо потемнело, и шаланды превратились в большие баркасы. Сейчас, в полутьме, небо сливалось с Волгой, и, только когда вспыхивала молния, на какое-то мгновение становились заметны просветы чистого неба, похожие на птиц, улетающих вдаль.

Алексей посмотрел на небо. Тучи не торопились окатить землю ливнем, они хитрили, коварно давили темнотой. Он вошел в детский парк вместе с первым раскатом грома. Ветер поднимал пыль на пустых аллеях и гнал палые листья. Хлынул дождь. И снова весело щелкнул бичом гром.

Алексей увидел белый павильон, который дождь аккуратно расчертил в косую линейку, как тетрадь первоклассника.

— Скорее, дяденька, скорее! — услышал он детские голоса.

И этот призыв заставил Алексея улыбнуться. Наверно, со стороны он выглядел промокшим чучелом. Когда он вбежал под навес, дети расступились и с нескрываемым интересом разглядывали его.

Откуда-то доносился громкий голос репродуктора. Шла передача, посвященная поэту Уитмену. Дети шумно разговаривали, выталкивая друг друга под струи дождя. Были и храбрецы, которые сами выбегали из-под навеса, испытывая при этом восторг.

На игровой площадке он увидел качели, «чертово колесо», пеструю карусель и довольно хитрое сооружение «мертвая петля». Все стояло неподвижно. Без ребячьих голосов аттракционы выглядели сиротливо.

Рядом с Алексеем оказался мальчик в клетчатой рубашке.

— Дождь скоро пройдет, — сказал он.

— Почему ты так решил? — спросил Алексей.

— Вы на лужи поглядите! Совсем мало пузырьков… Глядите.

— Вижу.

— Так всегда перед концом дождя. Мне дедушка говорил.

— Тебя как зовут?

— Толя.

— А меня Алексей Фомич.

— А моего дедушку Николай Фомич… Вот интересно! А почему вы в детском парке гуляете?

— Разве нельзя?

Толя заразительно засмеялся:

— Тут всем можно!

— Так случилось, — скорее себе, чем Толе, ответил Алексей. — Дождь все хлещет, а ты говорил — пузырьки…

— Вы сразу хотите.

— А знаешь что? Давай покрутимся на «мертвой петле», — неожиданно предложил Алексей.

Толя удивленно посмотрел на него.

— Испугался?

— Я только темноты боюсь, — признался мальчик. — Но дедушка говорит, что это пройдет. Правда, пройдет?

— Ну, покрутимся? — снова спросил Алексей.

— Давайте покрутимся, — нерешительно согласился мальчик.

Алексей сбегал за билетами в кассу, вернулся к Толе, взял его за руку, на ходу спросил: «Не передумал?» — мальчишка решительно замотал головой, и они побежали к аттракциону.

Алексей подхватил Толю, усадил в железное креслице, защелкнул привязной ремень. Охваченный нахлынувшим желанием хоть чуть-чуть подняться в небо, уселся сам и, раскинув в стороны руки, крикнул:

— Полетели!

Маленькие пропеллеры зажужжали, рассекая веселый дождь и влажный воздух. И вот уже Алексей, описав дугу, взметнулся вверх, а мальчишка повис вниз головой, а еще через мгновенье взлетел малыш, а Щербак, ощущая всем телом забытое счастливое чувство полета, стремительно понесся к земле и вновь, увлекаемый силой мотора, взметнулся к небу. Пропеллер шумел призывно, и Алексей, притихший, улыбающийся, с новой нечаянной радостью закричал:

— Летим!

А репродуктор все еще рассказывал об Уитмене, о его любви к природе и о том, что законы природы никогда не просят извинений.

Но Алексей не слышал этих слов.

…Когда до начала суда оставалось пять, мингут, он вошел в зал.

Первым давал показания свидетель Евстигнеев:

— Я никогда по судебному делу не выступал. Поначалу немного тушевался. А потом понял: чего ж стесняться, ведь кругом свои. Я на запани работаю с того дня, как с фронта вернулся. Не поймите, что хвастаю, а для порядка должен сказать — дело знаю, потому и работу такую доверили — мастер. Одним словом, стою я перед вами и думаю… Как же так — дело знаем, а запань порушена? И лес убежал. И выходит, что и я никакой не свидетель, а чистый виновник аварии. Но так выходит у того, кто дальше своего носа ничего не видит. Потому и неверно поступает, и, я бы сказал, ошибку в мыслях своих имеет. Запань — это большое предприятие. Служащих у нас — раз, два, и обчелся. Остальные сплавщики. Одним словом, рабочий класс. Главный инженер Бурцев говорил, что надо было закрыть ворота. И тут концы с концами не сходятся. С одной стороны, надо выполнять план, а с другой — они, мол, такие-сякие, они ворота не закрыли. А подумал ли главный инженер, что для нас, для рабочих, план — это ведь не только зарплата? Конечно, получка — дело важное. Но почему на нас иные смотрят только как на работяг? Мол, чего скажут, то и сделают. Ошибочка! Мой отец у лесопромышленника на сплаве, работал. Вот там действительно было так. А здесь запань наша, государственная. Стало быть, и план наш. Поэтому, начав сплавную страду, трудишься по сознанию. Не один Шербак, не один Каныгин решали. Собирались мастера, бригадиры. Думали, обсуждали и решили работать. А то, что стихия разбушевалась, тут пока мы не властны. Коснусь перетяги. Рискованная была затея. Ненужная. А нам приказ — ставить перетягу. Сплавщики — народ не из робкого десятка. Могли бы и крепким словом ответить. Но не стали. Теперь жалею об этом. Правда, я свой характер проявил. Не стал устанавливать перетягу. Отказался. И что получилось? Руки свои не замарал, а совесть мучает. Потому как добро тоже нуждается в защите. И делать добро надо как можно раньше, ибо завтра может быть уже поздно. Так что виню я себя не для красного словца, а с загадом, дабы не забывать, что я тоже хозяин. И еще хочу сказать: ошибка в мыслях у главного инженера Бурцева. Он считает, что нам с ним работать. Пустое это. Ему работать с нами. Это другой коленкор. А иначе не будет сплава, разбегутся бревна. Слушает меня суд, потому и говорю, что на душе наболело. Сколько ж можно только наши руки в расчет брать? А про голову и сердце забыли? Вот оно как получилось. И уж совсем под конец скажу. В нашем тресте шестьдесят пять запаней. И одна из них — Сосновка. А над всеми запанями стоит главный инженер. Вот он на какой высоте, руководитель. Я так понимаю: у руководителя все как у других людей. Все. И жизнь. И любовь. И смерть. Разница только в одном — в ответственности. А как же? Он командир!

Бурцев слушал Евстигнеева опустив голову, прижимая костыли к коленям, чтобы сдержать охватившую его дрожь. Одна мысль владела им: что-то нужно сделать сейчас же, немедленно, чтобы обелить себя, остаться для всех честным и достойным человеком, иначе жизнь его будет загублена. Что же делать? Как поступить? Мозг распалялся от отчаянных решений, но они не сулили успеха, а только усиливали страх.

— Свидетель Бурцев, это ваша записка? — спросила судья.

Главный инженер растерянно ухватился за костыли, медленно поднялся со стула и, посмотрев на страничку, сказал:

— Да, моя. Я написал начальнику запани, что принимаю ответственность на себя.

— Когда это было написано?

— Двенадцатого июня.

— В день, когда вы приехали в Сосновку?

— Да.

— Кто передал записку Щербаку?

— Я.

— Подсудимый говорил вам что-либо по этому поводу?

— Нет.

— Вы задумывались над тем, что записка имеет прямое отношение к судебному разбирательству?

— Я не придавал ей значения. Я сказал Щербаку те же слова. Следовательно, моя позиция была ясна начальнику запани.

— Вы допускаете, что Щербак мог забыть этот разговор?

— Нет.

— Вам известно, что на первом же допросе Щербак признал себя виновным?

— Знаю об этом.

— Имея вашу записку, подсудимый мог бы по-иному рассматривать степень своей вины.

— Видимо, он счел нужным этого не делать.

— Когда вы узнали, что Щербак привлечен к уголовной ответственности?

— Находясь в больнице.

— Вы попали в больницу пятьдесят семь дней назад?

— Да.

— Я напомню вам, что в качестве свидетеля вы привлечены по инициативе суда.

— Это вполне законно. Я тут же явился.

— А если бы суд не принял такого решения, как бы вы поступили?

— Считал бы, что у суда нет такой необходимости.

— И все эти пятьдесят семь дней вы не были обеспокоены случившимся?

— Я давал показания по существу дела. Вопросы эмоций остаются за пределами судебного разбирательства. Разве я не прав?

— Вы не понимаете меня, свидетель. Мы с вами как на острове Доминика, где мужчины говорят на совсем ином языке, чем женщины. После выхода из больницы сколько времени вы работаете?

— Месяц.

— В медицинском заключении, которое мы получили из больницы, написано, что ваша болезнь протекала без осложнений. Вы не теряли сознания. Следовательно, для раздумий у вас было очень много времени. За столько дней можно и до Ташкента пешком дойти. А вы чего-то выжидали.

— Вы допрашиваете меня, как подсудимого.

— Нет, свидетель Бурцев. Я уточняю факты, которые фигурируют в ваших свидетельских показаниях.

— Я говорил правду и только правду.

— В этом я вас не упрекаю.

— Тогда в чем же дело?

— В той позиции, которую вы занимали все это время.

— Я принял ответственность на себя из добрых побуждений. Я не уклонялся от ответственности. Я заявил об этом на суде.

— Но это было всего лишь пять дней назад. И вы сочли, что ваша акция добра окончена?.. Во время войны одному военному инженеру было приказано срочно построить переправу. В дело были пущены телеграфные столбы, которые из-за нехватки гвоздей пришлось крепить проволокой. Когда командир танковой части увидел этот мост, у него волосы встали дыбом: «Я по нему свои танки не поведу». И тогда инженер вспыхнул: «Я сам буду стоять под мостом!» Когда последняя машина прошла на другую сторону реки, инженер вышел из-под моста. Тогда ему было столько же лет, сколько вам сейчас. Вот он действительно принял ответственность на себя.

Она только не сказала, что этим человеком был ее отец.

Лужин неудобно сидел, склонившись над блокнотом, и записывал ответы Бурцева. Он был так удивлен и подавлен услышанным, что даже не успел заметить, как в его душу вкралось сердечное расположение к Щербаку.

Он с грустью начал понимать, что его старой статье копеечная цена в базарный день.

После выступления эксперта, научного сотрудника лесотехнического института, слово предоставили прокурору.

— Я обвиняю подсудимых! — негромко сказал он.

Перед ним лежали страницы обвинительного текста, но он ни разу не заглянул в него и многие цифры произносил наизусть, щеголяя памятью. Прокурор избегал монотонности речи, легко и артистично модулировал низким голосом, особенно в тех местах, где образно живописал картины аварии. Его речь была срежиссирована смело, просто и изящно, а полная убежденность в виновности подсудимых обозначилась сразу же. Прокурор обнажил причины, которые, по его мнению, привели Щербака и Каныгина на скамью подсудимых, и главной из них — это он доказывал на ряде примеров — была потеря ответственности. Он считал, что многие удачи выработали в подсудимых уверенность в собственной непогрешимости, и нарисовал не очень приглядные портреты людей, которые потеряли перспективу завтрашнего дня, живя вольготно на проценты от былых заслуг и представляя себя в роли удельных князьков на притоке Волги. Завершая обвинительную речь, прокурор надел очки в тяжелой черной оправе, с чутким вниманием оглядел подсудимых и, повернувшись лицом к суду, твердо и убежденно отметил, что на основе всех перечисленных фактов он признает подсудимых виновными и согласно сто восемьдесят второй статье Уголовного кодекса просит их осуждения на три года лишения свободы каждого.

Щербак осторожно откашлялся и закрыл глаза.

Бурцев почувствовал теплоту облегчения, и ему захотелось встать, пройти через весь зал и молча пожать руку прокурору.

Старый технорук был во власти тяжелых раздумий.

Лужин посмотрел на защитника, руки которого таинственно гладили записную книжку, словно в ней были собраны драгоценные слова защиты.

— Подсудимый Щербак! — услышал Алексей голос судьи и весь сжался, напрягаясь, точно от ожидаемой боли. — Вам предоставляется слово для защитительной речи.

Алексей поднял голову и с достоинством встал.

— Я отказываюсь от защитительной речи, — сказал он.

Потом слово получил адвокат Каныгина. Он встал, тонкий, толстогубый, чуть забавный на вид, и заговорил быстро, с хорошим темпераментом и присущим моменту волнением. В своей психологической дуэли с прокурором он подбадривал себя стремительными движениями рук, и эти простые жесты делали его похожим на большого, и обиженного мальчика, который хочет разбиться в лепешку, но доказать, что он прав. Адвокат отдал должное ораторскому мастерству обвинителя и по этому поводу вспомнил древних. Он отметил, что прокурор говорил убедительно, но о другом, не о том, что волнует подсудимых и чем озабочен суд. Затем адвокат логично доказал, что эксперт был нетверд в своих выводах и даже заключение сопроводил многими оговорками, которые лишили его необходимой авторитетности. После этого он принялся доказывать невиновность своего подзащитного.

Адвокат закончил речь, выразив уверенность в том, что суд не допустит несправедливости, не вынесет обвинительного приговора старому техноруку, всю жизнь отдавшему сплавному делу, и оправдает его.

Градова предоставила последнее слово Щербаку.

Алексей встал, потер рукой переносицу.

— В последнем слове обычно принято обращаться к суду с просьбой. У меня нет таких просьб.

За ним поднялся Каныгин. Положив тяжелые кряжистые кулаки на барьер, он сказал с сердитой гордостью:

— Последнее слово у покойников бывает. А я жив и жить буду.

Садясь на место, Каныгин перехватил ободряющий взгляд своего адвоката.

Выслушав подсудимых, суд тут же удалился в совещательную комнату для вынесения приговора.

Три года тюремного заключения… И по всем правилам арифметики выходило, что приговор вычеркнет из жизни Алексея тысячу девяносто пять дней. И кто знает, может, с этой поры пойдет у него одно вычитание. Горе не ведает плюсов. Это всегда потеря…

Алексей заметил, что, перед тем как уйти в совещательную комнату, Градова, собрав бумаги с судейского стола, посмотрела на него. Он уловил неторопливое движение ее рук, усталость красивого лица, но ничего не смог прочесть в ее взгляде: ни сочувствия, ни осуждения, ни протеста.

Как это много — тысяча девяносто пять дней!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Алексей ехал в автобусе по городу и смотрел в окно, разглядывая улицы и тут же забывая о них, — он думал в это время о своем доме. Алексей давно проехал гостиницу, но не заметил этого и опомнился, когда услышал рев авиационных двигателей.

Здесь, в аэропорту, заканчивался маршрут автобуса. Алексей вышел из машины и, ругнув себя за легкомысленную экскурсию, направился к остановке, где была посадка на обратный рейс.

Рядом в палатке продавали апельсины. Неожиданно очередь зашумела, засуетилась.

Алексей остановился.

Какой-то летчик с независимым видом стоял у прилавка. Одна из женщин, энергично жестикулируя, отчитывала его:

— Если все будут лезть без очереди, апельсинов не хватит.

— Девушка, мне килограммчика три, — сказал летчик кудрявой продавщице.

— Не имеете права! — крикнула женщина.

— Пока я буду стоять в очереди, никто из вас не улетит. Поэтому вашу тревогу объявляю ложной и прошу всех соблюдать порядок. — Летчик повернулся к очереди и вежливо козырнул.

Алексей опешил: «Это ж Лунатик! Черт, усы отрастил!»

И тут же окликнул:

— Лунатик! Степан!

Алексея летчик узнал сразу. И, словно подхваченный вихрем, бросился ему навстречу:

— Леший! Откуда ты?

Они крепко обнялись.

Забыв про очередь, смотрели на них женщины, притихшие, взволнованные чужой радостью.

Степан крикнул продавщице:

— Девушка! Еще три килограммчика!..

— Кого из наших встречал? — спросил Смолин, когда они отошли от ларька.

— Димка приезжал ко мне с женой. Порыбачили. Профессор. Преподает в академии.

— Молодец.

— Серафим гостил пару дней.

— Полковник небось?

— Точно. Катапульты испытывает. Здоров как бык, ничего не берет его. Белоусова видел?

— На вертолет пересел. Командир отряда. Недавно по телевидению выступал, рассказывал про сибирские рейсы.

— Если встретишь, пусть пару слов напишет. Мартынов где?

— Разбился.

Алексей не поверил:

— Не может быть!

— Разбился наш Андрей…

Они умолкли, и оба посмотрели на небо. Оно было чистым, голубым.

— Новый аппарат? — спросил Алексей.

— Да.

— Что случилось?

— Клюнул на посадке.

— Наградили?

— Как положено.

— Светка его с двумя осталась, кажется?

— Никак не думал, что она такая стерва. Детей в интернат засунула, сама через два месяца замуж выскочила. Вот так! Хоть стой, хоть падай.

— Бывает. У тебя-то что? Как наследники?

— Дочь в институте, сын в армии. Я ходил все время в Сочи, а теперь вот на короткие перевели — сначала в Киев, а нынче сюда. Скоро на отдых, видно.

— Намекает начальство?

— Да нет. Уважает. Но, сам понимаешь, не молодые, как тогда, в Крыму. Вот были дни, Леший! Шарашили мы с тобой, старый черт, на полную катушку! Что у тебя?

Алексей вздохнул:

— Плохо, Лунатик.

— Чего вдруг?

— Судят меня. Сегодня как раз последний день.

— Иди ты!

— Авария была на запани. Серьезная авария.

— Минуточку! Где судят?

— Здесь. В городе.

— На набережной, что ли?

— Да.

— Ну-ка, пошли, позвоним. Тут у нас с тобой такое знакомство есть — дальше некуда. Надеюсь, помогут.

— Не стоит, — сказал Алексей.

— А в тюрьму командировочку стоит выписать? Там, Леший, суточных не платят. Ты в курсе?..

Через несколько минут они сидели в диспетчерской аэропорта. Смолин полистал записную книжку, покрутил телефонный диск и сказал:

— Попросите Марию Сергеевну Градову.

— Она на приговоре, — ответил далекий голос.

Степан положил трубку.

Потом они бродили вдоль строя воздушных машин, к которым прикипели с ранней военной юности, и Степан вспоминал, как они вместе с Алексеем спасли раненую Машу Градову осенью сорок третьего года, и та далекая ночь вновь прошла перед ними.

Память
Капитана Щербака вечером вызвали в штаб авиационного полка и поручили с наступлением ночи вылететь в Крым, в партизанский отряд, чтобы вывезти раненых. Задание было сложное. Маршрут перелета и пункт назначения Алексей получил у командира эскадрильи перед вылетом.

Через два часа Щербак посадил машину в заданном районе и принял на борт тяжелораненых. Но бородатый командир отряда, похожий на цыгана, нервно и жалко стал просить летчика взять с собой еще и умирающую радистку. Алексей не мог решиться на такой риск: его машина была перегружена, и он принял жестокое решение — отказал. Другого выхода не было.

Улетая из отряда, Алексей думал о радистке, ему было бесконечно жаль ее, и он решил, что должен к рассвету проскочить обратно в отряд и вывезти девушку — лучше умирать среди своих.

Алексей уже дважды вывозил раненых партизан и сразу же терял их из вида, но эти отважные люди, сражавшиеся за крымскую землю, оставались в его памяти.

Алексей летел низко, разглядывая привычным беглым взглядом опаленные и сваленные деревья, заросшие сады, сожженные виноградники, голые телеграфные столбы возле разбитых дорог, и в одну из таких минут заметил вдали самолет противника. «Фокке-вульф», должно быть, возвращался с бомбежки, потому что шел легко и свободно, не имея груза. Он приблизился и дал короткую очередь.

Возможно, враг устал или расстрелял патроны, или просто пелена тумана, поднимавшегося с моря, мешала ему вести хорошее наблюдение, но он улетел прочь.

Несколько пуль пробили фюзеляж машины Алексея.

За фонарем самолета сияли вечные странники неба, но свет звезд не утешал Щербака, как раньше. Он с горечью подумал о радистке и, ясно поняв, что теперь уже спасти ее не сможет, связался с аэродромом.

— Олень! Как слышишь?

— Понял вас, Леший, — ответила земля. — Слышу.

— Возвращаюсь со свидания. На борту трое тяжелораненых.

— Ни с кем не поругались?

— Да попался тут один конопатый. Поцарапал слегка, но доберусь. На свидание пошлите еще кого-нибудь. Нужно срочно забрать человека.

Земля замолчала. Должно быть, радист разбудил начальство и наводил справки.

— Забрать надо обязательно, Олень, — сказал Алексей.

— Понял вас, Леший. Послать нельзя — скоро светает. Придется подождать до завтра.

— Где Лунатик? — спросил сердито Щербак.

— Только что поднялся с постели. Повез подарочки. До связи, Леший.

— До связи, — ответил летчик и достал планшет, на котором нашел квадрат, куда пошел бомбить Степан Смолин.

Потом пощупал эфир, нашел друга и сказал ему, прижимая ларинги:

— Есть дело, Лунатик. Загляни в шестую комнату после раздачи подарков.

— Зачем?

— Девчонка там помирает.

— Вечно ты приключения на мою голову ищешь, Леший!

— Надо, Лунатик. Надо.

— Бензина у меня не хватит.

— Курс измени.

— На зенитки нарвусь.

— Я прошу тебя, — Алексей вздохнул. — Я бы сам успел, да лататься придется.

— Ладно. До связи.

* * *
И вот теперь, когда поседевший с годами Степан стоял рядом, Алексей догадался, почему так часто ловил на себе настороженный взгляд судьи, ранее непонятный ему.

Смолин посмотрел на часы.

— Ладно, Леший. Срываться надо — посадка кончается. Держи! — он протянул Щербаку руку и, простившись, пружинисто, по-спортивному зашагал к большому самолету, возле которого стоял экипаж в ожидании своего командира.

Щербаку очень хотелось посмотреть, как Лунатик подскочит со взлетной полосы, — у него ведь и раньше был коронный взлет, даже дух захватывало, — но решил не мучить себя напрасно и, ощущая отчего-то тоскливую пустоту в гулком сердце, поехал в суд.

* * *
Степан Смолин не спеша поднялся по трапу в самолет, угостил своих девочек апельсинами, что привело стюардесс в обычное смущение, потому что командир корабля баловал их. Потом он прошел в пилотскую кабину, снял галстук и, расслабившись, сел за штурвал.

— Коленька, — сказал он, включив радио и связавшись с диспетчерской аэропорта, — позвони по телефончику, — и назвал номер городского суда.

— Кого спросить, Степан Тимофеевич? — уважительно ответили из диспетчерской.

— Градову.

Смолин слышал, как диспетчер сопел, крутил диск, а потом ответил:

— На приговоре она.

— Ясно, Коленька. Через два часа я снова буду здесь. Сделай милость, приготовь машину. Хоть «санитарку», мне все равно. Очень нужно. До скорого, — и выключил радио.

Он сидел молча и вспоминал другого Лешего — молодого, бесстрашного, как тысяча чертей, который не один раз прикрывал его в воздушных атаках, который щедро подставлял свою машину, чтобы его приятель Лунатик не завалился, вытянул и чтобы, не дай бог, не оробел он от страха и непонятного чувства растерянности перед матерым фашистским асом. И уже совсем иные чувства, чуждые мужской сдержанности, несущие святую память фронтового братства, от которых в иную минуту почему-то скупо блеснет слеза и застучит закаленное сердце воина, стали терзать Смолина, настойчиво требуя соединиться с другим человеком, случайно забытым в бурном потоке будничной жизни.

«Но я еще жив, тысяча чертей! — подумал Степан Смолин. — Я знаю, что мне нужно делать».

* * *
А Щербак в этот час стоял в коридоре суда. Время тянулось мучительно долго, и неизвестность ожидания поглотила все его существо. Каныгин, заметив беспокойство друга, который часто поглядывал на часы, сказал:

— Теперь уже все равно, Фомич. Теперь по ихним часам живем.

— Такая нынче у нас планида, Федор.

— Я тут прикинул и с адвокатом по поводу нас посоветовался.

— О чем?

— Чтобы нас вместе держали. Вдвоем сподручнее.

— Типун тебе на язык!

— Лучше о плохом думать, Фомич. Тогда хорошее большей радостью обернется.

— Какой прогноз у твоего адвоката?

— Успокаивал. Божился, что три года не дадут.

Алексей промолчал, говорить не хотелось.

— Гляди, секретарша появилась, — сказал технорук. — Теперь, значит, скоро.

— Приговор без нее сочиняют, — ответил Щербак. — Судейская тайна.

— Тут все продуманно, — вздохнул Каныгин и совсем опечалился, когда увидел возле дверей зала суда двух милиционеров.

Алексей тоже посмотрел на них:

— Подоспело времечко.

— Подошли к причалу, — согласился Каныгин.

— Вид у тебя больно побитый, Федор. Как у собаки. Дрейфишь, что ли?

— Ты не думай, что я тюрьмы испугался. Нет, Фомич. Боюсь, что стыд глаза выест.

И оба старых товарища умолкли, наблюдая за милиционерами. Житейский опыт подсказал им, что эти крепкие парни прибыли в суд, чтобы взять их под стражу сразу же после объявления приговора.

Память
Курсант авиационного училища Щербак вместе с товарищами следил за контрольным прыжком своего однокашника. Жутким оказался этот прыжок: парашют не раскрылся, и курсант, сжавшись в ничтожный комок, упал на зеленую поляну. Его уже не могли спасти ни любовь матери, ни теплые слезы девчонки, где-то тосковавшей по нем. Парни растерялись, дрогнули, отчаяние засветилось в их глазах, и этот видимый страх нужно было немедленно убить, обратив его в добрую веру. Курсант Алексей Щербак сказал командиру: «Разрешите повторить прыжок?» — и зашагал на негнущихся ногах к самолету. Страх не отпускал его, уносил вихрем в небо, в ужас, но он прыгнул, и следом за ним пошли другие.

Тогда Алексею был двадцать один год…

* * *
В коридоре появилась секретарь суда и молчаливым взглядом пригласила в зал подсудимых и молодых милиционеров, которые тут же побросали в урну свои недокуренные папироски и направились за ней.

Щербак и Каныгин вошли в переполненный зал, осмотрелись.

На своем обычном месте, к которому привык за дни суда, сидел главный инженер Бурцев, только что выбритый в парикмахерской, — от него шел приятный дух легкого одеколона. Рядом с ним пристроился Тимофей Девяткин, опавший с лица, жалобно пряча синие и глупые глаза, повторяя про себя одно и то же: «Как же я, дурак, напоролся?»

Открылась дверь. Вошли прокурор и адвокат. Они заняли свои места. Стулья в полной тишине капризно проскрипели.

Секретарь суда объявила: «Встать, суд идет!» Прогрохотали сиденья, и перед стоявшей умолкнувшей публикой появились Градова и народные заседатели.

Судьи заняли свои места и тоже остались стоять.

Кто-то шумно открыл дверь.

Недовольно вскинув глаза, Градова узнала вошедшего человека.

«Маша! — послышалось ей, хотя она знала, что это совсем не так. — Здравствуй, Маша!»

Да, это был он! Что-то гулко загремело, загрохотало в ее дрогнувшем сознании, и она, стараясь скорее, как можно скорее успокоиться, нашла в себе силы, чтобы обрести хотя бы временный покой в душе, но все равно ощущение невероятной тревоги не оставляло ее.

Это был Степан Смолин.

Он сделал все, чтобы прийти на помощь товарищу, который, может быть, оступился или покачнулся от жестокого удара судьбы; он пришел, чтобы встать рядом с ним, плечом к плечу, как когда-то, когда их жизнь измерялась мгновениями отчаянной дерзости; он пришел, чтобы обнять друга, с которым не один раз бросал в котелок со спиртом боевые награды, выпивая за боевую удачу, и сказать ему: «Мы с тобой еще побарахтаемся, старый черт!» Он стоял у дверей и видел Алексея, стоящего с опущенной головой, ощущал духоту, словно в зале ожидания вокзала, и плохо понимал, отчего здесь так много людей, разных и взволнованных. Степан пристально оглядел всех, и его догадка, что Маша может осудить Лешего, обрела живую реальность, ясную до конца, и от этого летчик едва не задохнулся — случайность показалась ему такой несуразной, что захотелось горько заплакать, как в детстве, когда он был мальчишкой и его обижали.

Каныгин вдруг почувствовал неведомую боль под лопаткой. Он уперся руками в перекладину барьера и шепнул:

— Худо мне…

Алексей не услышал голоса Федора.

Каныгин, сжав зубы, старался смотреть на судью, но в глазах его рябило.

— «…Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики…» — читала Градова.

Зал медленно поплыл. Сначала влево. Затем вправо.

— Леша… — шепнул Каныгин.

Алексей не отозвался.

— «…В ходе судебного расследования суд установил, что подсудимые Щербак и Каныгин не совершили деяний, предусмотренных Уголовным кодексом…»

Каныгин весь напрягся, стараясь уловить слова приговора, но шум в голове заглушал все.

— «…Суд признает Щербака и Каныгина невиновными и выносит оправдательный приговор…»

Лицо Каныгина покрылось испариной. Он стоял с раскрытымртом и прерывисто дышал.

Алексей увидел серое мокрое лицо Федора и понял, что ему плохо. Он подхватил покачнувшегося технорука и хрипло крикнул:

— Дайте воды!

Секретарь суда проворно выскочила из-за стола и схватила графин. Все молча слушали, как булькала вода, наполняя стакан.

И снова зал вздрогнул, оттого что Евстигнеев выронил из рук очки, которые упали на пол и разлетелись вдребезги.

Дождавшись, когда Каныгин пришел в себя и виновато посмотрел на нее, Градова, стараясь не замечать статную фигуру человека, одетого в форму летчика гражданской авиации, зачитала определение суда. В связи с тем, что в процессе судебного разбирательства установлены факты совершения свидетелем Девяткиным поджога, а также за дачу ложных показаний он привлекается к уголовной ответственности.

— Суд установил меру пресечения: взять свидетеля Девяткина под стражу в зале суда, — сказала Градова.

Девяткин неловко взмахнул рукой, хотел что-то крикнуть, но только шевелил губами и мотал головой. Рядом с ним уже стояли два милиционера. Он, зло оглянувшись на судью, пошел под конвоем из зала.

Затем Градова огласила частное определение суда, из которого следовало, что в ходе судебного разбирательства установлен ряд очевидных фактов некомпетентности главного инженера Бурцева, и в силу этих обстоятельств суд рекомендует администрации рассмотреть вопрос о возможности его дальнейшего использования на руководящей работе.

Отчаяние охватило Бурцева, когда он услышал эти слова. Он понял, что проиграл.

И он ушел. Ушел один…

Когда закончился суд, Градова подошла к Смолину.

— Каким ветром, Степан?

— Попутным.

— Я рада этому ветру.

— Я тоже. Встреча с другом всегда приятна. Ты знаешь, кого ты судила?

— Знаю. Очень хорошо знаю. Этот человек когда-то предал меня.

— Маша!

— Ничего не понимаю… Сам говорил, что вывез меня ты!

— Говорил. Только пойми. Это Леший заставил меня слетать за тобой в Кремневку. Он не мог.

— Ты ради него приехал?

— Ради него.

— Боялся? И приехал рассказать, как это случилось?

— Да.

— Ничего бы не изменилось, Степан. Ты веришь мне?

ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ

Отсияло лето, и вместе с сентябрем в Сосновке грянули дожди. На одном из первых уроков литературы Костя Котов писал сочинение на вольную тему. Склонившись над тетрадкой, он смотрел на чистую страницу, будто ожидал от нее помощи или подсказки.

Перебирая в памяти отрывочные и бессвязные воспоминания своей жизни, Костя откинулся на спинку парты и повернулся к окну, за которым послушно текла река. И не верилось, что совсем недавно она с бешеной силой сокрушила запань. Мальчишка закрыл глаза, вспоминая картины недавней аварии.

Он прислушивался к спокойному плеску реки, но совсем другой, хрупкий звук, тоскливо однообразный, овладел его слухом, и ему почудилось, что все случилось сейчас, а не в тот день, когда он прибежал к дороге, где, спасая девочку, наступившую на сорванный ветром электропровод, погиб его отец. Тогда Костя упал на грудь отца и вдруг услышал, как в нагрудном кармане пиджака тикают в тишине отцовские часы.

Тоненький звук в простые две нотки «тик-так» все еще гремел в ушах, словно требовал рассказать о себе.

Костя склонился над тетрадкой. Но опять не написал ни строчки.

Память уже повела его к заливу, где был устроен учебный сплавной полигон. Здесь молодые сплавщики мерились силой с затором бревен — привыкали бегать по скользким лесинам, орудуя длинными баграми.

Костя помнил, как он стоял в отцовских бахилах, ожидая, когда Щербак скажет ему: «Развороши затор», и, едва услышав его команду, он с детской удалью прыгнул из лодки на бревно, перескочил на другое и, добравшись до места, где пучился затор, прицелился багром в главное непокорное бревно. С третьего удара он сбил его.

И тогда Щербак сказал:

— Видно, что ты на сплавной улице родился.

Костя долго еще поглядывал в окно, вспоминая всех, кто окружал его, а потом склонился над тетрадкой и начал писать:

«Когда я был маленький, мне хотелось убежать куда-то, где интереснее жить, чем у нас в Сосновке. Мама говорила, что, когда я подрасту, это пройдет. И вот мне четырнадцать лет, а пароходные гудки зовут меня в дорогу. Но вдруг все сразу проходит, когда я думаю об одном человеке. Мне хочется стать таким, как он, наш Алексей Фомич Щербак, начальник нашей сосновской запани…»

Лев Кожевников Смерть прокурора. Улыбка Афродиты Cмерть прокурора

Часть 1 Cмерть прокурора

Глава 1

По пути на разъезд Андрей Ходырев завернул к старику Устинову под окна. Крепко ударил в облупленный ставень.

— Дед? Эй! Не помер еше?

В окно высунулась широченная, сивая борода, — будто кто подал из избы добрый навильник с сеном.

— А-а… Андрюха, — Устинов широко зевнул, перекрестил рот. — Ходи в избу, что ли?

— Некогда, дед. В другой раз.

Ходырев перевесил с занемевшего плеча рюкзак, Звякнуло железо.

— Чего нагрузил в мешок-то?

— Замки, пять штук, — соврал Андрей, хотя старику Устинову можно было не врать.

Дед помолчал, обдумывая, и не согласился.

— Кабы хужей не было. Озлишь поганцев замками, они тебя вовсе спалят.

— Давно не был в Волковке? — Ходырев посмотрел на часы, не опоздать бы. Но дед жеста не заметил.

— Ваньку Кривого знал ли? Последний двор по Нагорной, пчеловод тоже.

— Кузнецов?

— Помер он, две недели как… Я у евонной старухи будку на тракторных санях купил. Насыпуха. Распродает вдова все Ванькино хозяйство задарма, считай, ну, взял. На хорошавинской дороге пасека. Там стоит.

— Та-ак! с тобой ясно, дед. Наложил в мотню, — Андрей Ходырев со злостью кинул кепку на глаза.

— Э, пустое мелешь, погоди-ка…

Устинов исчез в глубине и через минуту появился назад с плоской, жестяной банкой из-под карамели.

— В бога веришь? Аль нет? — Задал он неожиданный вопрос, пытаясь подковырнуть крышку толстым корявым ногтем. Наконец это ему удалось. — Так веришь? Или как?

«Старообрядец хренов, — ругнулся про себя Ходырев. — Без бога и на горшок не сядет, чтобы задницу не перекрестить». Однако вслух сказал:

— Так себе. От случая к случаю.

— И то дело.

Устинов добыл из коробки оловянный нательный крест на засаленном гайтане и поманил Андрея под окно.

— На-ко. Повесь на шею.

Ходырев знал, что старик с Богом шуток не терпит. Замялся:

— Зачем это?

— Бери. Бери. Завтра спасибо скажешь.

Андрей хмыкнул и повесил крест на шею, лишь бы отвязаться. Снова задал вопрос, ради которого завернул к старику:

— Давно там не был?

— Ден десять как…

— Ну?

— Дак я о чем толкую тебе битый час? Как оттудова приехал, сразу к ванькиной вдовице побег. Будку взял у ней.

— Ну, дед! Ты темнила… еще тот. — Андрей рубанул ладонью воздух и повернул прочь, жалея о потерянном напрасно времени.

— Во-во. побегай, послушай, как петухи по ночам орут. Посля приходи, поговорим!

— С кем это ты, Афанасей? — услышал дед за спиной женин голос.

— Андрюха прибегал, Ходыренок. На Волковку снарядился.

Старуха сзади заохала.

— Ты сказал ему, нет? Афанасей? Про Волковку-то?

— Дураку скажешь, — хмыкнул Устинов. — Зубы-то скалить с такими же. Пусть сам понюхат вначале.

Он грузно опустился на лавку.

— Ну. чего вытаращилась? Ставь самовар, така-сяка…


Андрей Ходырев, сухой, жесткий мужик лет тридцати пяти с глубоко запавшими глазами и постоянной щетиной на лице, которая вылезала сразу же после бритвы, сидел на скамье подле железнодорожной избушки с путевой связью. Ждал пассажирский. В самой избушке с закопченными стеклами сердитая баба неопределенного возраста в сером ватнике, в сером, грязном платке, время от времени что-то хрипло выкрикивала в телефонную трубку, эта сердитая баба сидела тут всегда, сколько Андрей себя помнил.

Со стороны города показался пассажирский — два зеленых, обшарпанных вагончика с побитыми стеклами и дверями. В кабине дизеля Ходырев издалека разглядел знакомого машиниста и на ходу забросил в кабину рюкзак, вскочил на подножку. На разъезд медленно втягивался встречный состав с лесом.

— Далеко рубят?

— На тридцать третьем. Недорубы подбирают.

— Остатки?

— Ну.

Лес шел плохонький, тонкомер, большей частью осина и березняк. Из-за многократного переруба лесоучастки, разбросанные вдоль узкоколейки, некогда многолюдные, начали хиреть, а некоторые были давно брошены и зарастали бурьяном. Печать запустения коснулась железной дороги тоже — плясали костыли в подгнивающих шпалах, шпалы меняли редко, наспех и без всякой пропитки. Давно заросли кустами противопожарные просеки, а на полосе отчуждения поднялся лиственный подрост, и зеленые ветви то и дело хлестали по кабине бегущего локомотивчика, скребли по вагонным стеклам.

В Волковке, кроме Ходырева, никто не сошел, поселок был мертв. Затих вдали перестук колес, и Андрей остался на шпалах в одиночестве.

Майская яркая зелень еще резче подчеркивала провалившиеся, черные крыши бараков, оседающих в землю. В оконных глазницах кое-где сохранились стекла, и вечернее, низкое солнце плавилось в них отраженным заревом. Кладбищенская, гнетущая тишина вокруг обессмысливала любое созидательное усилие и самое жизнь со всеми ее тщетами.

В окружающем пейзаже явно чего-то недоставало. Андрей пригляделся — еловый синий массивчик на горизонте за зиму бесследно исчез, и в привычной глазу картине появилась еще одна зияющая пустота.

Андрей закинул рюкзак на плечо и медленно двинулся в гору по обдерневшей дороге, на душе было скверно. Решив сократить путь, он свернул с дороги и пошел напрямую по кустам и бурьянам, бывшим когда-то огородами.

Его изба, купленная в прошлом году за три сотни, стояла на отшибе возле леса. Вернее, это была даже не изба, а целое крестьянское подворье, рубленное встарь из красного леса с большим толком. Леспромхозовские бараки, поставленные сразу после войны для спецпоселенцев, быстро пришли в негодность и теперь догнивали, по словам старика Устинова, чье подворье стояло на другом конце поселка, здесь был раньше крестьянский починок на две семьи с небольшими пахотными клиньями.

Не доходя до избы шагов за полсотни, Андрей Ходырев увидел, что замок на воротах сбит и висит на скобе. В проворе зияла щель.

Он сбросил рюкзак на землю и направился в обход. Дверь со стороны хозяйственных пристроек была нетронута. На сеновал по широкому бревенчатому въезду — тоже. Третья дверь, в ограду с задворок, оставалась на запоре. Андрей подобрал палку и вернулся к воротам, встав за столбом сбоку, он уперся концом палки в щеколду и толкнул дверь от себя. Дверь на смазанных солидолом петлях подалась легко, без скрипа. Он помедлил несколько и ступил во двор. Встал, давая глазам привыкнуть к полумраку. Затем по-прежнему с опаской поднялся по высокой лестнице в сени. Стоя на пороге, помахал палкой перед собой, поводил по темным углам.

Наконец шагнул в избу.

Смрадный запашок ударил ему в нос. На обеденном столе возле окна в суповой тарелке лежал темным завитком кусок говна с воткнутой в него алюминиевой общепитовской вилкой. Рядом с тарелкой стоял граненый стакан, до краев наполненный желтой, отстоявшейся мочой, на выскобленной столешнице углем была накорябана надпись:

ПРИЯТНОГО АППЕТИТА

Ходырев выбросил «угощение» за окно. Дверь и окна оставил открытыми. Огляделся.

«Угощение» у Пакостника, как он про себя его окрестил, входило в обязательную программу каждого визита, сверх того следовало ожидать какого-либо сюрприза. Возможно, не одного. В избе на сей раз, кажется, ничего тронуто не было. Стекла целы. Железная кровать… Матрас, набитый соломой. Кстати, матрас мог бы изрезать. В прошлое лето Пакостник изрезал оставленную на виду детскую раскладушку, загодя привезенную для дочери, семилетней Машеньки.

Ходырев обошел печь в центре избы. Комнат и перегородок в избе не было. Подергал задвижки, печные дверки, убрал заслонку… Вроде порядок. Даже дрова в плите остались нетронуты с марта, как он их туда сложил. Он постоял в раздумье и двинулся на двор. По опыту Андрей знал, что пакостник малым не ограничится, и лучше обнаружить сюрприз сразу, чем быть застигнутым врасплох.

В прошлом году, приехав сюда вдвоем с дочкой, Андрей открыл ворота и слегла замешкался в створе, втаскивая во двор привезенный с собой алюминиевый бак для воды. И это его спасло.

Из-под крыши что-то оборвалось, и прямо у него перед носом в землю вонзились тяжелые навозные вилы. Придя в себя, он обнаружил на черене обрывки кордной нити. Такая же нитка была пропущена через скобу засова и привязана к воротам, стоило надавить на дверь, как вилы упирались череном в поддерживающую балку крыши на высоте около пяти метров. Еще усилие — нить лопалась и…

Андрей представил на мгновение, что Машенька мимо него могла проскользнуть вперед, и белый как мел без сил опустился на бак. Дочь, оставив на дороге берестяной кузовок, присела на обочине на корточки среди ромашковой белой россыпи.

С тех пор ни жену, ни дочь Андрей с собой не брал. По сути между ним и пакостником началась война. Дважды после вил Андрей Ходырев просидел в засаде по два дня кряду, незаметно пробираясь в дом и стараясь не выдать признаков своего присутствия, но пакостник не появился, однако спустя неделю Ходырев вновь нашел на столе «угощение» и безнадежно изрубленные десять мешков с картошкой, весь собранный урожай. Очередная засада ничего не дала, и Ходырев на неделю запер в ограде двух собак.

О том, что произошло в его отсутствие, он узнал от Устинова. Старик переметывал разваленный стожок, когда услышал на другом конце поселка злобный лай. Так лают собаки обычно на человека, на чужака. Пошел проведать. Пока шел, грохнул выстрел. Один, потом другой. Опасаясь, как бы самому не нарваться на заряд дроби, Устинов двинулся в обход через подступающий к усадьбе лесок, но когда старик добрался наконец до цели, пакостник успел скрыться. На подкошенной меже валялись перевернутые четыре улья, которые старик на днях продал Ходыреву по «льготной», как он подшучивал, цене. Ульи старик поставил обратно на колья и заглянул в ограду. Обе собаки оказались застрелены. У одной еще подергивались задние лапы, но и она вскоре вытянулась и затихла.

На следующий день он доложил о случившемся Ходыреву. Андрей закопал собак в лесочке, забрал все, что могло представлять какую-никакую корысть, а для стрелка «забыл» на подоконнике пачку патронов, заряженных тройной порцией пороха, калибр стволов он знал доподлинно, поскольку ружье было украдено у старика Устинова в то же примерно время.

Больше Андрей Ходырев в Волковке не появлялся. Все было недосуг, да и охота к обустройству у него как-то пропала. Зато старик Устинов отлучался с Волковской пасеки нечасто. Лето для пчеловодов в тот год выпало на редкость удачное, с богатым взятком, поэтому старик сидел там почти безвылазно. Но в редкие свои приезды исправно докладывал обстановку. Рамки, как будто, на месте, окна тоже целы. Вроде после тебя никто с тех пор не бывал.

За лето с двадцати ульев старик Устинов накачал две тонны меду. Можно сказать, озолотился при нынешних-то бешеных ценах. Одну флягу с медом по осени он привез Ходыреву — в счет тех четырех пчелосемей, которые Андрей счел за лучшее оставить у старика под присмотром.

Такой оборот дел раздразнил Андрея и вызвал новый прилив деятельности. В марте он раздобыл и доставил на грузовой платформе в Волковку несколько мешков с цементом. На санях по насту свозил мешки на двор. В тот же приезд обошел догнивающие бараки, наковырял из печей пару тыщ кирпича и сложил на обдуве под навесом. Заодно убедился самолично — в доме с осени никто не бывал.

И вдруг — очередное «угощение», с пожеланием приятного аппетита. Пакостник открывал новый сезон.

Глава 2

С тяжелым сердцем Ходырев вышел из провонявшей избы на волю. Глубоко вздохнул. Нельзя сказать, чтобы он не ждал возобновления боевых действий вовсе, мешки с цементом, например, он позаботился запрятать подальше в темный закоулок между двумя хлевушками, а сверху забросал деревянным гнильем и слегка притрусил опревшим сеном. Схоронено было надежно, и за цемент Ходырев не беспокоился. Зато кирпич — лежал на виду.

Он обошел подворье и заглянул под навес. Штук с полсотни кирпича сверку было разбросано и разбито, однако кладь уцелела. Затея скорее всего показалась пакостнику чересчур трудоемкой, надрываться не стал.

И все же по прошлогоднему опыту Андрей Ходырев знал, что такой мелочевкой пакостник ни в коем разе не ограничится. Стоило ли ради «угощения» и полусотни битого кирпича в такую даль «хлебать киселя»? Он перекидал битый кирпич на кладь — пригодится забутить фундамент, и пошел проверить мешки с цементом. На всякий случай.

Во дворе было темно, а за хлевушками вовсе — глаз выколи. Но едва он сунулся в закут, как сразу понял — его захоронка безнадежно разорена, под ногу подвернулась гнилая доска и глухо хрястнула. Выругавшись, он сходил за электрическим фонарем и осветил очередное разорение. Все мешки до одного были вспороты и залиты водой. Цемент схватился, и теперь весь угол оказался завален каменными глыбами.

Тяжело ступая, Ходырев отправился в избу. Сел на кровать. В памяти сама собой всплыла фраза, то ли прочитанная мимоходом, то ли где-то услышанная: «Нет человеку спасения от человека». Андрей не умел сформулировать это словами, зато всегда чувствовал: вся российская бестолочь до донышка исчерпывается этой коротенькой и емкой фразой, застрявшей в памяти.

Он вяло, без аппетита сжевал кусок пирога и запил молоком из полиэтиленовой фляжки. Долго сидел в сумерках, курил, повесив меж колен широкие костлявые кисти рук.

Потом встал закрыть окна и двери. Смрадный душок из избы выветрился без следа, к тому же к ночи стало изрядно холодать. Он снял с гвоздя старенькую, изношенную лопотину, чтобы укрыться, и лег на кровать.

Вдруг ему пришло в голову, что на мешки с цементом пакостник наткнулся вовсе не случайно, он их искал целенаправленно. Ради них он бросил возиться с кирпичом, чего ни в коем случае не сделал бы, если бы не знал загодя, что сумеет сотворить пакость почище. Стало быть, он видел или знал от кого-то, что Ходырев завез к себе в Волковку мешки с цементом.

Андрей интуитивно почувствовал: мысль эта верная, прошлогодние события полностью его догадку подтверждали.

Три раза он устраивал засады и в общей сложности проторчал в кустах ровно неделю, но ни в один из этих дней пакостник ни разу в Волковке не объявился. Зато четко приходил туда на следующий день после его отъезда, иногда через день-два. Как раз во время дежурств Ходырева на работе. Выходит, Пакостник вполне в курсе всех его дел? Решил, скажем, Ходырев завести пасеку, а через день после отъезда ульи оказались на земле. И ружье прихватил не случайно, а, видимо, знал, что в ограде закрыты собаки. Тем более, что в лес с ружьем еще не сезон. Про цемент и говорить нечего.

Андрей даже вскочил с кровати. Как ошпаренный. Побегал по избе, сердито ероша волосы.

Не иначе этим самым Пакостником был кто-то из числа его знакомых, но причины?.. На кой ляд это понадобилось? Чего ради в течение вот уже года творить пакость за пакостью, рискуя в конце концов тоже нарваться? Если бы знать эти самые причины, или как их?.. мотивы, то, пожалуй, Пакостника он бы в конце концов вычислил.

Андрей с размаху сел на жалобно скрипнувшую кровать, запустил пальцы в волосы, перед глазами одно за другим вставали знакомые лица. Одних он отметал сразу, тех кто не имел даже представления о Волковке. Других просто потому, что не знал, чем он мог им до такой степени насолить. Третьих, четвертых подозревал или реабилитировал по самым разным причинам. Согрешил даже на старика Устинова. Вот уж кто при желании мог удобнее всего терроризировать своего соседа. Эта мысль особенно понравилась ему даже безотносительно к старику Устинову именно своей человеческой низостью. Таков во всяком случае должен быть почерк Пакостника, кто бы он ни был.

Прикинув по мелочам, Андрей нашел несколько существенных несовпадений, и с внутренним облегчением оправдал старика. К тому же, именно Устинов присоветовал ему приобрести эту избу. Даже подсказал адрес, у кого.

Андрей Ходырев перебрал еще несколько человек, но наконец понял, что так ничего не выяснит. Вся его жизнь была на виду — на службе, в соседях, многочисленные знакомые, родня. Многие видели, как он привез домой эти злосчастные мешки с цементом. Потом грузил на платформу, подгадывал к очередному дежурству. Да мало ли… В общем, чтобы вычислить Пакостника, не хватало одного существенного звена — побудительного мотива. Чего ради? Корысть вроде невелика… Из мести? А может, зависть? Или просто так, из любви к искусству? Мало ли придурков.

Андрею вдруг пришло в голову, что не он один оказался в числе пострадавших. У деда Устинова было похищено ружье. В другой раз Пакостник перевернул сметанный под окнами стожок. Правда, Устинов отлучался крайне редко, а потому набеги на его владения носили случайный характер. И не такой опустошительный.

«Так-то оно так, — подумал Андрей, — но дед все же сбежал? В одночасье. Бросил налаженное хозяйство с избой, с покосом. И купил будку на Хорошавинской дороге, десять кэмэ пеши!» Вот этого Андрей Ходырев и вовсе не мог взять в толк. Для расчетливого, хозяйственного старика поступок более чем легкомысленный. Пакостник тут не при чем. Старик далеко не из пугливых, при случае запросто может подстрелить. Да так, что никто знать не будет.

Новая загадка окончательно спутала Андрею весь ход рассуждений. «Чертов дед! Ни слова в простоте, все намеки да подковырки с финтифлюшками, мать его за ногу!» — выругался он, вспомнив недавний разговор, и лег.

Но не спалось. Лежал, курил. Посидел, опять покурил, походил по избе. За окнами непроглядная темень — самая полночь. Андрей взял фонарь и отправился до ветру. Мысли, словно старая кляча на водокачке, ходили по кругу, уже по инерции, ничего к прежнему не добавляя. В рассеянности он повернул в избу. Было зябко, должно быть, близко к минусу, и ощущалось какое-то движение воздуха. Видимо, подымался ветер, и порывы время от времени доносили к нему из темноты обрывки разговора…

Андрей вдруг спохватился. Голоса?! Откуда здесь было взяться голосам? Но нет… он отчетливо их различал! Баба и мужик, кажется, переругивались… И плач ребенка. Временами плач усиливался. И тотчас пропадал, унесенный порывом ветра, потом раздавался снова, совсем близко, где-то в крайних бараках.

До поселка было метров с сотню, и Андрей решил проверить, кто мог сюда забрести, глядя на ночь, да еще с дитем. Он продвигался не спеша, освещая яркий круг у себя под ногами. От этого пятна света ночь вокруг сомкнулась еще плотнее, и он уже ничего по сторонам не различал. Шел долго — на голоса, а они все как будто не приближались. Миновал ближние, незнакомые ночью развалюхи с черными провалами окон. Пробежал лучам света вдоль… Потом дорога пошла под гору, к железке. Выходит, он был где-то посреди поселка, но голоса доносились все так же далеко. Он сделал еще шагов десять, и вдруг явственно услышал перебранку, но уже у себя за спиной. Откуда пришел… И плач.

В недоумении Андрей остановился. Выключил фонарь, надеясь, что глаза привыкнут, и он сможет осмотреться.

Звон разбитого стекла, совсем рядом, заставил его вздрогнуть от неожиданности. Несколько спустя в другом месте куражливый, явно пьяный голос затянул невразумительный мотив. Пять-шесть голосов вразнобой и невпопад подхватили песнопение… На соседней улице, так ему показалось, хлопнула дверь, и женский визгливый голос огласил темноту матом. В ответ раздался недвусмысленный, чмокающий звук и похабный смешок.

Плакал ребенок. Мужик бранил бабу, баба на чем свет крыла мужика.

Взлаяла, загремела цепью собака…

Андрею сделалось жутковато. Он ущипнул себя — не спит ли? Потом, желая развеять наваждение, зычно гаркнул в ночь:

— Эге-гей! Эй!

Постоял, прислушался. Но никто, казалось, не обратил на его крики внимания. Не прекратилась перебранка. Не залаяла собака. Мертвый поселок жил своей обыденной убогой жизнью. Голоса звучали все так же неотчетливо, он не разобрал ни единого слова, о смысле догадывался разве что по интонациям.

Стуча зубами от холода, Андрей добрался наконец до ограды. Круто обернулся, сам не зная почему. Шагах в двадцати, почудилось, из темноты движется за ним белесое пятно, отдаленно напоминающее женский, размытый силуэт.

Андрей шагнул навстречу. Полоснул вдоль дороги лучом света. На обочине фонарь выхватил из темноты криво стоящую бетонную сваю, неизвестно когда и для чего тут забитую.

Андрей зло сплюнул и отправился в избу. Залез под тряпье на кровать, стараясь согреться. Ощущения после случившегося были, конечно, мерзкие. Но Андрей Ходырев, человек сугубо практический, в чудеса сроду не верил, полагая, что у всякого «чуда» имеется свое собственное объяснение. Он вспомнил деда Устинова и крест, который тот повесил ему на шею. Коротко и нервно хохотнул, представляя на своем месте набожного старика. То-то, должно быть, бородища стояла дыбом от страха.

— Тю-тю-уу!

Он даже подскочил. Да не из-за этого ли «чуда» дурной старик бросил все хозяйство? А ведь так и есть, на самом деле. Петухи, говорит, по ночам орали.

Во придурок так придурок! Домолился божий одуванчик. Таких историй «с петухами» Андрей сам мог бы порассказать с десяток, не меньше. Причем, не выдуманных, а действительно бывших, с ним лично, а не в Киеве с дядькой. Однажды, к примеру, это в сентябре было, году в семьдесят девятом, или в семьдесят восьмом? Весь день с утра в ушах орали петухи. Кругом тайга, ближняя деревня в сорока километрах, а то и все полста. А петухи орут. Не близко, правда, но слыхать хорошо. Ну, ладно если бы он один их слышал, а то вдвоем были. Толик Казенных… Кобзоном звали, в напарниках у него болтался — то же самое. Как петух заорет — оба слышат, плечами пожимают.

Ну и что с того? Живы остались, никто не помер.

В другой раз, такое же… Но тогда Ходырев уже один был. Зимой на лыжах. Идет лесом, а в носу откуда ни возьмись — запах свежей выпечки. Причем, сдобной выпечки. И до того отчетливо, что слюнки потекли. Полдня шел отплевывался, потом отстало.

Но самый, пожалуй, диковинный случай произошел с Андреем совсем недавно. В городе началась форменная голодуха, словно в блокаду. Магазины пустые, шаром покати. Даже хлеб с перебоями, с дракой брали. Ну, делать нечего, надо семью кормить. Взял Ходырев посреди зимы отпуск и — в лес. Договорился с хозяином балагана, не за так конечно, обещал поделиться, ну а там дай бог удачи, как говорится. За день добежал до места, все путем. Отдохнул, отлежался за ночь. Наутро снова на лыжи и — вкруговую, петлю километров в тридцать отмахал. Но следы лосиные нашел, в первый же день. И стоянку обнаружил на вырубке в старом ельнике. Семенник когда-то оставили. Прикинул по следам, выходило штуки четыре-пять, с лосятами. С тем и вернулся в балаган. На радостях выпил солдатские сто грамм.

Но везуха на этом закончилась. На следующий день взыграло солнце. Безветрие полное. Снег звонкий, хрусткий, лыжи за три километра человеку слыхать. Чтобы к лосям при такой погоде подобраться на выстрел, нечего и думать. День минул, другой, третий. Погода все не меняется. Так неделя прошла, вторая началась. От безделья глаза на лоб лезли. Целыми днями гонял пустой чай — чагой заваривал. Оброс бородищей, навроде деда Устинова, а когда вовсе делалось тошно, вставал на лыжи и без всякой цели бродил по лесу. Шлепнул попутно пару тетеревов на лунках.

Однажды, в очередной раз собравшись на моцион, как он называл свои вынужденные прогулки, Андрей вышел из зимовья и стал вытаскивать из-под крыши оставленные там на ночь лыжи. Потом обернулся и обмер…

По залитой солнцем, заснеженной поляне, прямо перед его зимовьем, вышли из лесу шестеро охотников. Все в белых маскхалатах, идут гуськом на лыжах, переговариваются. На валенках — белые чехлы. С палками. Даже лица разглядел, вроде знакомые. А вот кто — ни одного не вспомнил.

Первая мысль была — бежать. Если егеря, то за браконьерство в два счета срок влепят, не охнешь. Даром, что в городе жрать нечего. Но потом видит: все шестеро вроде как мимо через поляну идут. Его не замечают. И балаган мимо прошли, не увидели… Охотнички хреновы. И тут Андрей спохватился. Да ведь его ищут! Как-никак две недели уже прошло, жена извелась, поди-ко, дома. Хотя… с чего бы ей? Он и не обещался скоро. И зачем тогда маскхалаты, если на поиски отправились? Нет, что-то тут другое. Скорее всего, начальство по лицензии промышляет. Говядина со свининой надоели, которыми с баз отоваривают, вот решили лосятинкой разговеться… Жирок на боках разогнать. Точно. Только вид сделали, будто не заметили его. Дескать, мы тебя не трогаем, и ты нас знать не знаешь. В глаза не видел. Который впереди — егерь, наверняка.

Но тут Андрею пришла в голову другая мысль. За тридцать верст от дороги никакое начальство на лыжах пеши не потащится. Они лосей с машин бьют; по лесовозным дорогам в делянку заедут — они тут и есть, лоси. В домашних тапочках, считай, охотятся.

Тогда кто? Что за люди такие? Андрей решил окликнуть. В конце концов, мало ли чего он тут делает. Если бы с лосятиной, с мясом застукали, это дело другое. На, вяжи в таком разе. А намерения к делу не пришьешь. Да и любопытство разобрало — не утерпел.

— Эгей! Мужики-и?!

Смотрит, а они идут себе, как шли. Ноль внимания на него. Уходят… Уже и спины показали, да что такое? Неуж не слышали?

Заорал пуще прежнего.

— Стой!!! Портянки размотались! Эй?!

Ни один даже башку не поворотил на голос. А Андрей уже в раж вошел. Да и обидно показалось. Сдернул с плеча ружье. Раз! Раз! В воздух. На поляне с берез даже иней местами посыпался. А эти — хоть бы что… Так и ушли.

Андрей минут пять еще стоял, хлопал глазами вслед, пока вся группа не скрылась между заснеженными деревьями. Потом спохватился и встал на лыжи. «Ну уж дудки! — со злой удалью пробормотал он. — Я в ваши гордые рожи все равно загляну. Далеко не уйдете». Резво так рванул поперек поляны на лыжню. Выскочил на середину и заозирался… Никакой лыжни через поляну не было. Кроме его собственной.

Вот такие дела… Как говаривала ему, мальчонке еще, бабка-покоенка: «Мало ли че в одиночку-то почудится. Не всякому верь».

Он и не верит. Случай с петухами, надо полагать, — это слуховые галлюцинации. С выпечкой, сдобной — обонятельные. А те шестеро в маскалатах — то ли мираж, по погоде, видать. То ли зрительные галлюцинации, от безделья. Короче, все довольно элементарно.

«Ну, дед, божий одуванчик! Погоди, расскажу в улице, как ты в штаны наложил. Петухов испугался, хрыч старый…»

Эти последние мысли едва уже ворочались в голове, и, наконец, Андрей провалился в сон, как в яму. Наутро, постепенно выбираясь из «ямы», он слышал сквозь забытье какое-то хождение, тихо постанывали половицы. Приснилось, будто бабка-покоенка подошла подоткнуть на нем лопотину, чтобы не мерз. Навалила сверху еще…

И вдруг, как от толчка Андрей проснулся от одной совершенно отчетливой мысли. Старик Устинов, по его словам, был в Волковке десять дней назад. Значит ли это, что все десять дней в поселке продолжалась эта ночная тайная жизнь? Или он, Ходырев, подоспел к очередному представлению?

Если это мираж, то довольно странный.

За окнами брезжил серый рассвет. Андрей зябко передернул плечами. К утру изба окончательно выстыла. Похоже было на заморозок. Он ругнул себя, что не догадался с вечера вытопить печь. Всего-то надо было чиркнуть спичку — дрова в плите были. Встал нехотя, кутаясь в тряпье, и пошел топить.

Пока разгорались дрова, с ожесточением скоблил ножом стол, удаляя надпись, и вдруг — мимо него, едва не задев, мелькнула какая-то тень и с силой ударила в простенок. Вслед за тем в уши рванул грохот, и вся изба разом наполнилась едким дымом и летающими хлопьями сажи и пепла. Андрей метнулся в сторону, к стене, и инстинктивно выкинул в руке перед собою нож. В двух местах на полу сквозь дым увидел — что-то горело.

Поленья!

Наконец сквозь дым и сажу разглядел повисшую на одной шарнире дверцу плиты — через нее в избу валили клубы едучего с запахом серы дыма… И сразу все понял. Бросил нож. Открыл все окна, наощупь нашарил входную дверь. Толкнул. Горящие поленья выбросил за окно.

Дым потянуло наружу, и его глазам предстала развороченная взрывом плита с оборванной дверкой. Пакостник преподнес очередной сюрприз — нашпиговал плиту порохом. Должно быть, в отместку за патроны. «Что ж, на войне как на войне. Но теперь, сукин сын, охотиться на тебя буду я».

Андрей прямо из окна наломал черемуховых зеленых побегов, на веник. Связал, и сколько мог, насухо, без веды прибрал избу. Затем поправил плиту и заново навесил дверку — единственно, чтобы лишить Пакостника удовольствия.

До пассажирского оставалось часа полтора. Он вытряхнул на стол содержимое рюкзака — четыре амбарных висячих замка и завернутый в мешковину медвежий капкан с тяжелой цепью и пробоем на конце. Капкан Андрей обнаружил в свой мартовский приезд в Волковку среди старого инвентаря, которым время от времени пользовался. Он удивился, что не обратил на него внимания раньше. Правда, капкан изрядно проржавел, и одна из пружин оказалась лопнувшей. Пришлось ее заменять. он опустил капкан на пол. Взвел. Потом самодельным веником слегка придавил тарелочку, лязгнули зубатые дуги, и перерубленные черемуховые прутья брызнули в стороны…

Глава 3

Районный прокурор Хлыбов припарковал «УАЗ» на стоянке возле железнодорожного вокзала. Прибытие поезда, похоже, было объявлено, и основная масса пассажиров оживленно толпилась на посадочной платформе.

Хлыбов, плотный, крупный мужчина с тяжелым, малоподвижным лицом и набрякшими веками, отчего глаза казались сонными, неторопливо вылез из машины и, не глядя по сторонам, двинулся в опустевшее здание вокзала, похожее на опрокинутый аквариум. Молоденький сержант милиции поспешно приветствовал его, столкнувшись в дверях. Хлыбов ответил коротким кивком, прошел к киоску «Союзпечати».

— Сигареты есть? — рявкнул он, наклонись к окну.

Киоскер вздрогнул и выронил из рук раскрытый журнал, вернее, выпустил, а не выронил. И это не укрылось от внимания Хлыбова, как и голая девка, мелькнувшая глянцем на журнальнам развороте.

Киоскеру можно было дать от сорока и до семидесяти — обычный вид выпускника ЛТП с солидным в прошлом питейным стажем. Завидев Хлыбова, он расплылся радостной улыбкой, даже всплеснул руками.

— Ффу… Гаврилыч! Ты так до сроку в могилу столкаешь.

— Неохота?

— Ну, дак…

— Напрасно. Гговорят, там сейчас лучше, чем здесь.

— Вот пусть они, кто это говорит…

— Сигареты есть?

— Какие пожелаешь, Гаврилыч. «Кэмэл». «Мальборо»… есть «Космос». «Астра».

— Хм? Даже так?

— Для хорошего человека…

— У тебя что, табачный киоск? Или «Союзпечати»?

Киоскер с готовностью подхихикнул.

— Ладно, «Кэмэл», пожалуй.

— Семьдесят пять рубликов. Не дороговато?

— Не для себя беру. И прессу… по экземпляру.

— Журналы?

— Тоже. Вот этот не надо. И этот… убери.

Хлыбов рассчитался и напоследок тяжело глянул продавцу в бегающие, мутноватые глаза.

— С наваром работаешь? — он опустил глаза вниз, куда упал журнал.

— Ну… так, иногда ребята подбрасывают, случается, — замялся тот.

— Сколько?

— Дак это, по-всякому бывает…

— Соврешь, проверку устрою.

— К основному если… на круг, ну, рубликов триста случается.

Хлыбов с сомнением хмыкнул.

— Черт с тобой. Живи, бизнесмен. И службу не забывай, понял?

— Все как сказано, Вениамин Гаврилыч. Приглядываю…

— Ну, ну. Бывай.

Во время разговора с киоскером Хлыбов уцепил боковым зрением высокую фигуру парня с кожаным баулом через плечо. Тот топтался под расписанием, пока не тронулся поезд. Теперь он встречал Хлыбова возле «УАЗа» обаятельной белозубой улыбкой.

— Хлыбов? Вениамин Гаврилович? — осведомился он, делая шаг навстречу.

«Ишь ты, Карнеги выискался, — хмыкнул про себя Хлыбов. — Порядочному человеку эти улыбочки ни к чему». Он равнодушно кивнул, бросил кипу газет и журналов на заднее сиденье. Сверху блок «Кэмэла». Жестом пригласил молодого человека в машину.

— Прошу.

Тот нимало не смутился весьма сдержанным приемом. Уже сидя в машине, не таясь, некоторое время с любопытством разглядывал Хлыбова. Затем протянул руку.

— Валяев Алексей Иванович. Прибыл в ваше распоряжение.

— Первомайская районная прокуратура?

— Да.

— Так. А где остальные?

— Остальные? Про остальных, увы, ничего не знаю. Могу отвечать только за себя.

— Понятно, — Хлыбов включил зажигание, положил руку на рычаг. Но трогаться не спешил, о чем-то размышляя.

Валяев Алексей Иванович тоже молчал, но было видно, что молчание не особенно его тяготило.

— Надолго? — спросил Хлыбов, не поворачивая головы.

— Как ко двору придусь.

— То-то у расписания торчал. На обратный рейс прикидка? Или как?

— Отнюдь. Я не хотел светиться возле вашего джипа.

Хлыбов, недоумевая, поднял на него тяжелые веки.

— Не понял?

Вместо ответа Алексей сунул руку за отворот куртки и вынул костяную рубчатую рукоять, нажал никелированную кнопку, и с десяток сантиметров хищно мерцающей стали с мягким щелчком вылетели наружу.

— Это еще откуда?

— Выкидуха. Купил у проводника. Мордастый такой жлоб. За стольник сторговались.

— Стольник? Надо было изъять, и точка. И оформить привод.

— Ни в коем разе. Я еще на ствол договорился. Через пару недель.

Хлыбов присвистнул.

— Ну, ты лопух, Леша Иванович… Или Попович?

— Иванович.

— Стволами торгуют в темных подворотнях. Это раз. Мимоходом. Это два. Через третьи руки. Три. И чтобы рыло нельзя было разглядеть. Четыре. — Хлыбов фыркнул. — Проводник… хы!

— Я думаю, так и будет, Вениамин Гаврилович, — ничуть не обидевшись на «лопуха», согласился Валяев.

— Ладно. В подробности не вникаю. Готовь акцию.

«УАЗ» неторопливо вырулил со стоянки и покатил по разбитой с остатками асфальта дороге в центр города. Хлыбов отрешенно молчал и только проезжая приземистое здание из светлого силикатного кирпича, обронил:

— Прокуратура.

Через сотню метров кивнул направо.

— РОВД… На соседней улице суд.

Некоторое время машина петляла по старой части города с однообразными старокупечеокими домишками и перерытой в нескольких местах проезжей частью. Мелькнули деревянные корпуса, похожие на больничные, и через минуту Хлыбов с душераздирающим визгом посадил машину на тормоза, как будто наехали на кошку.

— Конечная. Вагон дальше не идет.

«Конечная», судя по всему, располагалась на окраине города, и, пожалуй, это было единственное отрадное для глаза место из всего, что Алексею удалось разглядеть по дороге сюда. С полгектара крупного соснового леса и премилый, рубленый из сосны же коттедж с высокой мансардой-теремом и кирпичными пристройками. В сотне шагов от них сквозь желтеющие стволы отливала закатным блеском узкая полоска воды. В другой стороне маячил еще коттедж, целиком из кирпича, но, кажется, незаконченный — наполовину в строительных лесах.

Хлыбов перехватил взгляд, усмехнулся.

— Местный приходской поп. Жорка Перепехин, это в миру. А в сане — отец Амвросий, ни больше ни меньше. Хва-ат, тот еще. У прокурора власть, связи, а этот божьим словом кормится. И неплохо кормится! Я стороной кой-какие справки навел о доходах. Усопших родственников помянуть — десять, пятнадцать, двадцать пять деревянных в зависимости от поминального списка. Свечку поставить за упокой — трояк. Родины, крестины, свадьба, покойника отпеть — четвертак и выше. Молебен заказной — полсотни с носа. Пожертвования на храм — полпенсии, плюс трудовое участие. Кто уклоняется, тем с амвона гееной огненной навечно грозит. Или стыдит персонально каждого, сам слышал. Грехи ни в какую не отпускает. Словом, разбойник. Зато храм — вот он. Прокурора переплюнул. И личная «Волга», двадцать четвертая. У попенка прихода пока нет, но на храм с гаражом батька со своих прихожан насшибал. Где-то на Белгородчине. Торговлишка у него… Пластмассовый образок — десятка. Крестик, алюминиевая штамповка — пять. Свечи… Ну, и до бесконечности. Как говорится, не сеем не пашем — только ху… пардон! Кадилом машем. Вот так, Леша Попович…

— Иванович.

— А я что сказал? А… ну, да. Конечно. А теперь скажи, на кой ляд русскому мужику еще раз сажать себе на шею этого спиногрыза Жорку Перепехина? С его чадами и домочадцами? Ведь сказано: «Бог не в церквах, а в душах ваших». А потому «молитесь втайне, а не как фарисеи».

Хлыбов забрал прессу, сигареты и распахнул дверь на веранду.

— Проходи. Гостем будешь.

Вслед за хозяином Алексей миновал просторную веранду с набором плетеной мебели и через тамбур попал в полутемную прихожую со множествам дверей, свет в которую проникал через витражное узкое окно с цветными стеклами. Из прихожей наверх в мансарду вела полукруглая лестница с ажурными резными перильцами.

Пока Алексей озирался, Хлыбов исчез. Потом его голос раздался откуда-то из глубины.

— Анна! У нас гость. Принимай!

Алексей почувствовал легкое движение у себя за спиной и обернулся. Одна из дверей справа бесшумно отворилась, и через порог в прихожую ступила роскошная, чуть тяжеловатая шатенка в чем-то длинном, густо вишневого цвета. Возможно, это был просто халат, Алексей не слишком разбирался, но от обычного халата это одеяние отличалось столько же, сколько уссурийский тигр от обычного домашнего кота. Правда, в данном случае не халат украшал хозяйку, а скорее наоборот — это была совершенная северная роза. Мягкая ткань откровенно подчеркивала кустодиевские чувственные пропорции, и Алексей, пожалуй, только сейчас, глядя на хозяйку, до конца прочувствовал смысл небезызвестной фразы: женщине надо уметь одеться так, чтобы выглядеть как можно более раздетой.

По тому, как Анна на мгновение приостановилась в дверях, тоже разглядывая его, он понял, что оценка была взаимной и для него вполне положительной.

Алексей улыбнулся дежурной, ничего не значащей улыбкой, инстинктивнодогадываясь, что таких женщин в большей мере задевает мужское безразличие к ним, нежели навязчивый интерес. Представился:

— Алексей. Вечер… добрый.

Хозяйка, неслышно ступая, приблизилась к нему почти вплотную и подала руку.

— Анна… Кирилловна. Очень приятно.

И вдруг на ее липе явилась такая откровенно кокетливая явно вызывающая гримаска, что от неожиданности он смешался. Желая скрыть растерянность, гость поспешно склонил голову и слегка коснулся губами узкой руки с удлиненными, розовыми пальчиками.

«Вот это да, — промелькнуло в голове. — Настоящая танковая атака… Но какого черта?»

Когда он поднял наконец глаза, на губах хозяйки еще дрожала легкой тенью улыбка удовольствия от маленькой победы. «Понятно, — решил он про себя. — Демонстрация боевой мощи. От напускного равнодушия противника не осталось даже следа. Опасная женщина. Пожалуй, следует держаться начеку».

— Что же мы стоим? Право, этот Хлыбов, он ужасный мужик. Мало того, что оставил вас тут в одиночестве, мы еще вынуждены сами знакомиться. Словно на улице.

Голос у Анны был грудной, низкий.

— Да оставьте же вашу ужасную сумку здесь. А может, вы мне не доверяете?

— Ну, что вы!

— Бог ты мой, какая тяжелая…

— Позвольте, я сам.

— Знакомься, Аннушка, это Алексей Иванович Валяев, наш новый следователь. — И с некоторым значением в голосе Хлыбов добавил. — Вместо зарезанного Шуляка.

Мгновенная искра, похожая на электрический разряд, проскочила в воздухе. Гость тоже почувствовал ее. По лицу Анны словно промелькнула тень, а Хлыбов, круто развернувшись, двинулся в гостиную.

— Прошу следовать за мной, — раздался в дверях его голос.

Ужинали молча, обмениваясь изредка незначительными репликами. Декоративная, низкая люстра освещала лишь центр массивного стола с приборами и руки, оставляя лица в тени. Углы просторной гостиной и вовсе терялись в темноте, лишая интерьер каких-либо подробностей. Хозяйка дважды вставала из-за стола за какими-то мелочами, которые находились тут же в гостиной, и настенное бра в одном случае, в другом скрытая подсветка выхватывали из темноты прелестный со вкусом обставленный уголок — словно зеленая лужайка посреди сумеречного леса.

Хлыбов, кажется, совершенно ушел в себя. Иногда пропускал обращенные к нему реплики, или вставлял свои невпопад, Анну это почему-то тревожило, то ли раздражало, — понять Алексей пока не мог. Внезапно Хлыбов уперся в него тяжелым, вопрошающим взглядом. Грубо спросил:

— Они что, не верят мне там? Или за дурака держат?

Алексей салфеткой вытер губы.

— По существу о «них там» я мало что знаю, Вениамин Гаврилович. Но напутственные слова, когда я пришел за направлением, были такие: «В районе в прокурорах сидит небезызвестный Хлыбов». Я сказал: «Я знаю». «Что ж, тем лучше. В прошлом он был отличным оперативником, настоящий волкодав. Имеет на счету десятки опасных задержаний, но законник из него оказался слабоват. Последнее время он вовсе мышей не ловит, на районе повисло несколько тяжких преступлений, в том числе убийство Шуляка, профилактика на нуле, а Хлыбов в оправдание несет какую-то параноидальную чушь с запахом серы и требует людей».

— Кодолов?

— Что?

— Кодолов напутственные речи держал?

— Да.

— Свиной огузок. Его стиль.

— Хлы-ыбов! — с укоризною протянула Анна. — Ф-фу… какой.

— Молчу, молчу! — Хлыбов махнул рукой и действительно надолго замолчал, глядя перед собой невидящими, неподвижными глазами. Хозяйка и гость оказались на неопределенное время предоставлены самим себе, и тотчас последовал расхожий дамский допрос:

— Алексей Иванович, вы женаты?

— Мм? Не уверен.

— О-о!

На милом лице хозяйки впервые за весь вечер появился неподдельный интерес.

— Все предельно просто, уважаемая Анна Кирилловна. За что моя супруга в свое время меня возлюбила, за это же самое после загса стала меня презирать. Тогда я был щедр, после стал мотом. Я человек честный, но уж лучше бы мне быть взяточникам и вором. Я человек необидчивый, покладистый, и она обнаружила, что во мне нет ни капли мужского самолюбия. Раньше я считался человеком деликатным, в меру скромным, теперь я — шут гороховый. Каждый, говорит она, может вытереть о тебя ноги, потом взять взаймы, сколько захочет, и ты сто лет не решишься напомнить негодяю о долге. Тьфу на тебя!

Анна засмеялась так искренне и заразительно, что Алексей, глядя через стол на мрачного Хлыбова, невольно подумал: «Неужели, многоуважаемый прокурор, можно быть несчастным в присутствии такой чудной женщины, как твоя Анна?» Впрочем, ему тут же пришло в голову, что всякое «чудо», становясь привычным, теряет в конце концов свои чудодейственные свойства.

Допрос на этом, разумеется, не закончился.

— Алексей Иваныч, бедненький, и что же теперь? Что вы станете делать дальше? — еще смеясь, продолжала она.

— Мы решили разбежаться. На время. Тем более, что я знал уже, куда и зачем мне бежать.

— Так вы попросту сбежали сюда?

— Ну, можно назвать это так.

— Конечно, вы сделали это из деликатности?

— Да.

— По причине душевной щедрости? Уважая собственную замечательную скромность?

— Мм… да. Кроме того, заметьте, я поступил как честный человек, чья карьера на семейном поприще приказала долго жить.

— Это ужасно как благородно, благородный Алексей Иванович. Но я бы предпочла послушать кроме вас и вашу супругу. Ее версию, как говорит Хлыбов.

— Вот видите, вы тоже не поверили ни единому моему слову.

— Почему тоже?

— Точь-в-точь как моя супруга.

В это время снаружи послышался глухой удар, словно чем-то тяжелым задели по обшиву. Зимой так обычно трещат венцы на крепком морозе. Смех замер у хозяйки на устах, а лицо Хлыбова передернула неприятная гримаса. Он встал и решительными шагами с поспешностью вышел из гостиной. Хлопнула за ним дверь. Гость удивленно посмотрел на хозяйку.

— Что это?

— Не обращайте внимания, Алексей Иванович, это к Хлыбову.

Она чуть приметно усмехнулась.

— Хотите еще кофе?

— Очень.

— А сами из скромности вы бы не решились спросить? Не так ли?

С кофейником в руках она обошла стол и встала у гостя за спиной, наклонилась, чтобы дотянуться до чашки, и Алексей вдруг с трепетам ощутил у себя на плече ее горячее мягкое бедро. Тонкая душистая струя из кофейника медленно наполняла чашку. Он замер, чувствуя, как жар подымается по спине к затылку, — прикосновение было явно намеренным.

Очередная танковая атака оказалась настолько внезапной, что вновь застала его врасплох. Пока он приходил в себя, чудная Анна Кирилловна со своего места с любопытством за ним наблюдала.

— Алексей Иваныч, что же вы не пьете? Вы, кажется, о-очень хотели кофе?

«Баловница, черт бы тебя…» — подумал гость, а вслух, не подымая от чашки глаза, вяло отшутился:

— Вы слишком круто завариваете, Анна Кирилловна. Боюсь, сегодня мне уже не заснуть.

Снова был выброшен белый флаг, и Анна, отметив это, зашлась тихим грудным смехом.

В гостиную вошел Хлыбов, чернее тучи. С порога мрачно взглянул на смеющуюся Анну, затем прошел к столу и набулькал в бокал из-под шампанского с полстакана коньяку. Проглотил. С минуту он стоял, словно прислушиваясь к себе. Затем буркнул что-то… Алексею послышалось: «Каналья, дохлая!» И сел в кресло.

— Алексей Иваныч, ты при деньгах? — вдруг спросил Хлыбов тоном, каким обычно говорят: «руки вверх!»

Гость удивился.

— Ну… до первой зарплаты, разве что.

Хлыбов встал, подвигал в темноте ящиками и шлепнул на стол перед гостем пачку денег в банковской упаковке.

— Взаймы. При случае отдашь.

— Чтобы вернуть такой заем, Вениамин Гаврилович, мне придется, как минимум, брать взятки, — вежливо отказался гость.

Хлыбов фыркнул.

— Не хочешь ли ты сказать тем самым, что взятки беру я?

— Ну… зачем же так?

— Бери! Здесь всего триста, и пусть тебя не смущает эта упаковка.

Гость, не глядя, почувствовал на себе выжидающую улыбку Анны Хлыбовой. Пожал плечами.

— Сто, Вениамин Гаврилович. Единственно, чтобы не наживать себе врага в лице начальника. За сто рублей я продаю вам этот нож, — Алексей выложил на стол свою давешнюю покупку. — Вам проще будет эту штуку оприходовать. Как прокурору.

— Хлыбов, перестань. Алексей Иваныч не любит делать долги, ты же видишь.

— Было бы предложено, — буркнул Хлыбов и тут же забыл о деньгах.

Анна Кирилловна мягкими, точными движениями опытной курильщицы вскрыла пачку «Кэмэла». Щелкнула зажигалкой. Хлыбов вдруг снова замолчал, совершенно уйдя в себя, и Алексей подумал, что программа вечера на сегодня, похоже, исчерпана. Пора и честь знать.

Он встал из-за стола, поблагодарил за прекрасный ужин и просил хозяев о нем больше не беспокоиться. Дорогу до гостиницы он найдет сам. Половина девятого вечера, так что… Хлыбов решительно отмахнулся.

— Анна может не беспокоиться, это ее дело. А мне беспокоиться положено. По штату. Я, Алексей Иваныч, препровожу тебя по месту жительства, а по дороге мы еще поговорим. Без свидетелей, что называется.

— Это значит, Алексей Иванович, мой Хлыбов будет вам всю дорогу хамить, — немедленно отреагировала Анна Кирилловна. Хлыбов пропустил ядовитую реплику мимо ушей.

— Завтра кошмарный день. Боюсь, нам будет не до разговоров.

Глава 4

В прихожей Алексею бросился в глаза нанесенный мелом крест над входной дверью. Это не была метка, оставшаяся от строительных или ремонтных работ, косая перекладинка внизу вносила однозначный сакральный смысл. «Параноидальная чушь с запахом серы», — вдруг вспомнил Алексей слова Кодолова из следственного отдела облпрокуратуры.

Что-то удержало его от немедленных вопросов, и он, терзаясь жгучим любопытством, молча вышел наружу в светлые майские сумерки.

Хлыбов махнул рукой.

— Сюда, Алексей Иванович. Напрямую. Немного прогуляемся, а заодно, — он хмыкнул, — я покажу тебе здешние достопамятные места.

Некоторое время шли молча, среди редких сосен в ту сторону, где, как Алексею показалось, блеснула полоска воды. Поискав глазами, Хлыбов вдруг свернул и остановился возле ивового разросшегося куста.

— Здесь, кажется? Да, на этом самом месте в прошлом году лица кавказской национальности, в количестве трех человек, распивали спиртные напитки. В состоянии сильного алкогольного опьянения изнасиловали семидесятилетнюю бабку. Она собирала по кустам пустые бутылки. От бабки в прокуратуру на следующий день поступило заявление. А вечером того же дня бабка заявление забрала, хотя преступники уже были нами установлены. По простоте душевной заявительница объяснила этот шаг следующим образом.

И Хлыбов старушечьим голосом мастерски изобразил ответ заявительницы:

— Дак у меня пензия сорок рублев от мужа досталася. А оне тыщу принесли, кавказцы, в гумажке завернута. Еще в ногах валялися. Нет уж, батюшке, за таки деньги пущай хоть кажин день до самой смерти меня пичужат. Заберу я у тебя заявление-то, давай сюды.

Оба посмеялись.

— И как? Заявление вернули?

— Пришлось войти в положение.

Через полсотни метров Хлыбов снова остановился.

— Вот случай гораздо серьезнее. Группа подростков от пятнадцати до восемнадцати лет в вечернее время остановила на этом месте пенсионера. Как выяснилось позднее, ветеран войны, инвалид, орденоносец. Спросили закурить. Пенсионер давно не курил и посоветовал им это дело тоже бросать. Его сбили с ног, пинали, прыгали на нем, месили ногами. Заключение медицинской экспертизы: «… смерть наступила от открытой черепно-мозговой травмы, сопровождающейся ушибом головного мозга тяжелой степени с кровоизлиянием под мягкие оболочки. Перелом костей основания черепа и лицевого скелета, перелом подъязычной кости слева, перелом костей носа, переломы верхней челюсти многооскольчатого характера… Многочисленные переломы ребер..». И так далее, там много понаписано. Короче, двое ублюдков держали третьего ублюдка под руки, и тот прыгал на инвалиде, как на батуте.

На другой день милиция оцепила место. Работали криминалисты. Вставную челюсть потерпевшего отыскали за пятнадцать метров от места убийства. Была выбита изо рта ударом ноги. Но самое любопытное, за работой криминалистов с интересом наблюдал один из преступников. Выгуливал утром собачку и остался поглазеть. Даже давал советы. Кстати, из вполне благополучной семьи. Сын главврача местного профилактория при металлургическом комбинате. Мама на суде сказала, что инвалиду через год-другой все равно помирать, а у мальчика вся жизнь впереди.

Они вышли на берег длинного узкого заливчика с разбросанними тут и там низкими деревянными строениями на сваях прямо в воде.

— Лодочные гаражи, — пояснил Хлыбов. — Обворовывают еженощно. Иногда просто жгут. Ради кайфа, надо полагать. Между прочим, преступление для наших ублюдков… пардон, для народонаселения — единственный способ развлечений. Имей это в виду, когда станешь прорабатывать мотивацию. Культура, друг мои, в здешних местах ниже нулевой отметки, самодеятельность, черт бы ее… два притопа, три прихлопа. И хор ветеранов. «Широка страна моя родная». Все.

Под негами словно сама собой появилась асфальтовая дорожка, проросшая по трещинам молоденькой травкой. Навстречу им медленно прогуливалась степенная пожилая пара — квадратный невысокий мужчина в костюме, при галстуке, в новенькой сетчатой шляпе и такая же квадратная женщина в летнем плаще, оба с одинаково сосредоточенными лицами. Поравнявшись с Хлыбовым, мужчина приподнял шляпу и слегка согнул квадратный, негнущийся стан. Хлыбов с преувеличенным почтением изобразил то же самое.

— Моционите, уважаемый Илья Семеныч?

— Да. Видите ли, когда у тебя…

— Прекрасная вещь, эти вечерние моционы! — шумно восхитился Хлыбов, пресекая в зародыше готовый начаться поток словоизвержения. — Я, уважаемый Илья Семеныч, решил взять пример с вас, как видите. Приятной вам прогулки. До свидания. И он решительно потянул Алексея за собой.

— Завфинотделом Возжаев. Редкий зануда. Недавно принес заявление на супругу, просит возбудить уголовное дело. Десять страниц убористым почерком, и все какие-то цифры, колонки. Приход, расход… А в конце сумма: итого, 83 рубля 23 копейки. В чем дело, спрашиваю? Объясните, пожалуйста, доступным мне языком… Самолюбив, к тому же, до поноса. Не дай бог обидеть такого. Оказалось, они с супругой ведут семейный бюджет каждый на особицу. Сходил Илья Семеныч, скажем, в продмаг, а вечером выставляет своей супружнице счет в половину стоимости покупок. В дом отдыха ездят обычно поодиночке, чтобы не оставлять на посторонних квартиру. При этом остающаяся сторона дает отъезжающей стороне ссуду под небольшой процент. По весне супруга уважаемого Ильи Семеныча заболела гриппом и вылежала полторы недели сроку, по выздоровлении Илья Семеныч хладнокровно предъявил любимой супруге счет, куда включил стоимость всех лекарств, расходы на кормежку и по уходу. Его девиз: «За все надо платить!» Оно как будто девиз правильный, но у нас в России, Алексей Иванович, все правильное превращается в совершенную ахинею. Согласись?

— А по какому поводу заявление? — смеясь, спросил Алексей.

— Разные системы счета, как оказалось. Подбили бабки по итогам года, и у Ильи Семеныча баланс не сошелся. 83 рубля 23 копейки! Супруга возмещать убытки решительно отказалась, выставила встречный иск. Разодрались, и наш фининспектор, пылая гневом, написал заявление. Но, в конце концов, ума достало. Отошел сердцем и забрал заявление назад.

— Скорее всего, заставил уплатить.

— Возможно.

Через минуту прокурор Хлыбов остановился на перекрестке двух улиц. С одной стороны углом шел забор, из-за которого виднелись крыши приземистых корпусов — что-то похожее на автобазу или механические мастерские. С другой тянулись деревянные домишки с палисадниками, черемухами и поленицами дров.

— Тоже в известном смысле достопамятное место, — отрекомендовал Хдыбов. — Обрати внимание: фонарь с производственной территории отбрасывает за забор густую, черную тень, так что часть перекрестка всю ночь остается в тени. Постоянно ходит транспорт, в основном грузовые. Так вот, в одно прекрасное утро обитатели этих живописных трущоб обнаружили на дороге под заборам раздавленного колесами мужчину. Транспортное происшествие? Несчастный случай? Отнюдь. Экспертиза установила, что ко времени наезда потерпевший был мертв уже два дня. Естественно, документов никаких. Способ совершения убийства установить тоже не удалось. Тело было буквально расплющено под колесами. Личность опознанию не подлежала по той же причине. Опросы ни к чему не привели. Заявлений о розыске в милицию не поступало. В общем, дело в конце концов приостановили.

От каких-либо выводов Хлыбов воздержался. Он вдруг замолчал и, казалось, забыл про своего спутника. Однако знакомство с местными достопримечательностями на этом не закончились. Как, впрочем, и встречи с интересными людьми.

Едва они вышли на набережную, с Хлыбовым громко, но заискивающе поздоровался неопрятный тип неопределенного возраста с малопривлекательной лисьей физиономией. Хлыбов, едва взглянув, брезгливо сморщился и махнул рукой.

— Иди, иди себе!

— Кто это? — с улыбкой спросил Алексей, ожидая услышать очередной местный анекдот.

— Так себе, — Хлыбов фыркнул. — Вначале изучал экономику развитого социализма, вел даже какие-то курсы при ДК. Потом запил. А теперь развлекается тем, что в подворотнях демонстрирует малолеткам, по преимуществу девочкам, свои половые органы. Через неделю оформляем сукина сына в психушку.

— Действительно болен?

— Не думаю. Очень связно, даже доказательно, и даже с эстетических позиций объясняет, почему он это делает и почему это непременно надо делать. Ну, просто нельзя не делать. В человеке, говорит он, все должно быть прекрасно — и мысли, и душа, и тело. Если что-то естественно, что дано человеку самой природой, то оно не может быть безобразным… Ну, и так далее, полный набор штампов, усвоенных из известных источников, цитируя каковые, наш марксист начинает расстегивать ширинку.

Хлыбов усмехнулся.

— Ты, кстати, не думай, Алексей Иванович, сумасшедших в этом городе нет ни одного. Просто на удивление. Даже напротив — народонаселение отличается удивительным здравомыслием, до утилитарного. К примеру, та мама восемнадцатилетнего преступника. Ведь она точно все высчитала: жить инвалиду год, от силы два. Пользы от инвалида государству никакой — одни убытки. Лечение, инвалидский паек, жилплощадь занимает — вред один. По сути, мальчик избавил общество от вредителя. За что же наказывать? Она даже исторический прецедент вспомнила: у северных народов некогда сын душил престарелого родителя, набрасывая на шею удавку, чтобы не кормить в условиях сурового севера лишний рот. Такая смерть от руки сына считалась почетной. А чем мы хуже, спросила на суде образованная мама? У нас в стране в настоящее время с пропитанием дела обстоят не лучше, и мы это понимаем — перестройка хозяйственного механизма требует от всех нас, советских людей, определенных жертв… Логика железная, в пределах четырех арифметических действий. И что ты ей возразишь на это? Скажешь, нехорошо, мол, старичка было убивать, безнравственно как-то? Она не поймет тебя. Какая, ей-богу, нравственность, если от нее никакой пользы? А завфинотделом Возжаев, который за все желает платить? То же самое, вместо нравственности голая арифметика. Если эту так называемую нравственность нельзя просчитать на калькуляторе и разнести постатейно, сделать бухгалтерскую проводку, стало быть, никакой нравственности в природе нет. Так, баловство одно. При всем том, Возжаев человек честный, на чужое никогда руку не поднимет.

Оставшуюся часть дороги Хлыбов уже не умолкал, одна история следовала за другой с одновременным осмотром достопамятных мест. только на этом маршруте их набралось десятка три, а то все четыре — Алексей давно сбился со счета. К тому же, к центру города публики на улицах становилось больше, и редкий из встречных не обменялся с Хлыбовым сердечным рукопожатием. Хлыбов всех знал, и люди в массе своей все были чрезвычайно интересные.

Поначалу Алексей смеялся от души. Потом замолчал, а к концу в нем созрело и постепенно оформилось некое апокалиптическое ощущение конца…

Мир с подачи Хлыбова, вывернутый своей изнаночной стороной, на глазах превращался в чудовищный паноптикум. Какая-то нечисть крутилась вокруг, выродки улыбались со всех сторон исковерканными лицами и протягивали для рукопожатия искривленные или же сросшиеся пальцы… Безобразно обнажались и что-то убежденно доказывали друг другу, срываясь на визг, требуя возмездия, шельмуя, обличая, негодуя…

Алексей тряхнул головой, прогоняя наваждение. Все, что говорил Хлыбов, было абсолютно верно, было запротоколировано и давно превратилось в документ, но в то же время Алексея не оставляло чувство, что перед ним тяжело больной человек, спустя еще какое-то время он уже не сомневался, что Хлыбов, действительно, болен «прокурорской» болезнью. Та самая изнаночная жизнь постепенно вытеснила здоровые ее формы, и в душе Хлыбова с некоторых пор воцарился этот ужасный паноптикум.

Они остановились перед подъездом пятиэтажного типового дома.

— Пришли, — коротко резюмировал Хлыбов. — Но у меня вопрос, Алексей Иваныч, прежде чем мы расстанемся.

— Хоть два, Вениамин Гаврилович.

— Какого черта тебе здесь понадобилось? В этой дыре? Тебе что, некуда было деваться?.. Ну, чего молчишь?

— Думаю, Вениамин Гаврилович. Если я скажу правду, вы все равно не поверите, поэтому стою вот и думаю, как бы соврать убедительно, чтобы вы удовлетворились.

— Ха! А я помогу, пожалуй. Я тут на днях получил насчет тебя рекомендации. Прямо скажем, великолепные. Расхвалили, у-у! Дальше ехать некуда. Как на похоронах. А когда хвалят, сам знаешь, обычно хотят спихнуть, во что бы то ни стало. Это как цыган на базаре старую кобылу продавал.

Алексей кивнул.

— Все так, Вениамин Гаврилыч. Могу только добавить…

— Ну?

— Первомайский район, вы знаете, в областном центре самый престижный, прокуратура, стало быть, тоже на высоте, кадрами укомплектована на все сто. И работы в меру. Но вот гляжу, с нового года одно дело на меня сверх навесили, второе, третье. И все неподъемные, я чуть дышу. Сроки прохождения начали требовать, а у меня — завал. До десяти вечера каждый день торчу на работе, и так из месяца в месяц. Наконец, зампрокурора Сапожников…

— Знаю такого.

— Вызывает к себе. Давай, говорит, Леша, поговорим начистоту. Тебя отсюда выталкивают, ты, наверное, понял? Не потому, что ты плохой следователь, не подумай. Понадобилось твое место для одного высокопоставленного отпрыска. Только-только закончил московский юрфак и хотел бы иметь работу недалеко от места жительства. Прокурор, сам понимаешь, тут не при чем. Самого в два счета вышибут. Так что не мучай себя и нас, пиши заявление. А уж рекомендации тебе будут, какие хочешь и куда хочешь. Вот такие дела, Вениамин Гаврилович.

Хлыбов фыркнул.

— Я так и думал в этом роде что-то. Ладно, вот ключ… Квартира сто восьмидесятая, четвертый этаж. Две комнаты, так что в любую на выбор заселяйся.

Алексей шагнул в темный подъезд.

— Стой! — раздался сзади голос Хлыбова. — А версия? Насчет соврать… Или не придумал еще?

— Версию, Вениамин Гаврилович, я вам и доложил.

— Ну да? Соврал, что ли?

— До последнего слова.

— От шельма! Молоде-ец… на голубом глазу. Экспромтом! Хлыбова, а?! — шумно восхитился Хлыбов. — А я, голубчик, признаться, поначалу тебя за дурака держал, ты уж извини, но теперь вижу, сработаемся, ха-ха! Кстати… на кой ляд тебе наша дыра? Если по правде? Здесь мухи от тоски дохнут.

— Из любопытства, Вениамин Гаврилович.

— Чего, чего?

— Из любопытства. Это сущая правда, как на духу. Если не слишком торопитесь, я в двух словах объясню.

Хлыбов качнулся с пяток на носки, махнул рукой.

— Ладно. Валяй.

— Все началось с моего студенческого диплома. По статистике правонарушений. С дипломом я разделался скоро, а вот в статистике увяз. Поначалу меня интересовала динамика правонарушений, цикличность, периоды вспышек, затухание, характер преступных действий и тому подобное, но потом я выделил для себя особую группу так называемых нераскрытых преступлений. Не тех, которые были завалены по халатности или по недомыслию следствия, а совершенно особую — в некотором роде таинственных преступлений, из числа тяжких.

— Ну-ка, ну-ка? Садись, — заинтересовался вдруг Хлыбов, и почти насильно усадил Алексея на скамью. Сам сел напротив.

— Несколько таких дел я по архивам раскопал, и ничего из них не понял. Изложено на первый взгляд бестолково, в свидетельских показаниях разнобой. Внятные мотивы отсутствуют, одни домыслы, свидетели все на подозрении. Улик либо нет вовсе, либо одна взаимоисключает другую. В результате с большой натяжкой списывают косвенное соучастие на первого попавшегося. Словом, неразбериха полная, я, правда, попытался установить некую определенную сумму качеств, то общее, что позволяло выделить эти дела в особую группу. Кроме неразберихи, все преступления такого рода относятся к особо тяжким, это раз. Направлены против личности, два. Личность потерпевшего, как правило, образцом для подражания не являлась. Но это дело обычное, я заключений не делаю, В-третьих, все преступления имели характер возмездия. И самое главное, большая часть свидетельских показаний, кроме явных оговоров или попыток свести счеты, по сути совершенная чертовщина, в прямом смысле. Или новейшая наукообразная ахинея: «резонансные орбиты», «лунные фазы», «сверхактивность солнца»… «Полтергейст». «Земная энергетика», «орбитальная». Вплоть до «биополей». Да! Еще одно свойство. Эти преступления носят, как правило, локальный характер. Привязка к определенной местности, к определенному, я бы сказал, социальному градусу.

Хлыбов опустил тяжелые веки, как бы притушив неподвижный взгляд.

— Так. И поэтому ты здесь?

— Да. Я ждал этой вспышки. Может быть, не один год. Следил за всеми оперативными сводками. Из вашего района тоже, Вениамин Гаврилович. Даже читал докладную, помните? «Параноидальная чушь с запахом серы» — довольно точное определение для этого рода преступлений. Но вам, кроме меня, пока никто не верит. Да вы сами, кажется, принимаете происходящее у вас в районе за бред, не так ли?

По каменной неподвижности Хлыбова он вдруг понял, что пробный шар упал-таки в лузу. Похоже, крест над входной дверью появился не случайно.

Некоторое время Хлыбов молча обдумывал сказанное. Потом спросил:

— Имеешь ввиду конкретное дело?

— К сожалению, я не видел в глаза ни одного, пока все выводы только по сводкам.

— Угу.

— Кстати, что за дело такое Золотарева?

Хлыбов хмыкнул.

— Пожалуй, то самое. С запахом серы. Суть вкратце такова. Трое местных ублюдков призывного возраста торчали у видеосалона на набережной, подъехал четвертый, Золотарев, на «девятке». Вышел из машины и присоединился к компании. Минут двадцать стояли, курили, приставали к девушкам с вопросам: за сколько она бы согласилась? Потом Золотарев распрощался и сел в машину. По показаниям ублюдков, мотор вдруг взревел, и с места на скорости, никуда не сворачивая, «жигуль» выскочил на набережную и — прямиком ахнул в воду. Со своего места все трое видели выброс воды, фонтаном. Но когда прибежали, приятель уже пускал со дна пузыри. Никто, разумеется, нырять за ним не стал. Стояли, глазели, пока не приехала милиция, но вот дальше… запах серы делается ощутимее. Один из ублюдков настаивает, что в машине у Золотарева на заднем сидении находилась женщина, или девушка, лица он не разглядел, поскольку стекла были типа «хамелеон», с затемнением. Когда Золотарев сел за руль, она положила ему на плечо руку. Другой ублюдок вроде подтверждает слова первого, но сомневается, потому что заглянул перед этим в салон. В салоне в это время никого не было и, если бы подошла женщина, чтобы сесть, он бы обратил внимание. Третий свидетель вообще ничего не видел.

— Машину подняли?

— Разумеется. Глубина всего четыре метра. Но Золотарев даже не сделал попытки выбраться. Судя по всему, при вхождении автомобиля в воду его сильно ударило головой о лобовое стекло, и он потерял сознание. Когда машину подняли, кроме трупа Золотарева, в салоне никого не было. Все дверцы оказались закрыты. Было приспущено стекло рядом с водителем, и теоретически выбраться через него наружу можно. Но на практике… едва ли. На всякий случай дно вокруг пробагрили вдоль и поперек. Результата никакого, конечно. Версия о самоубийстве тоже — под большим сомнением.

— Может заклинило рулевую колонку?

— Машина в исправности. Проверили первым делом. Течения нет… пруд.

Хлыбов поднялся, давая знать, что разговор окончен. Протянул руку.

— Четвертый этаж. Квартира 180, не забыл?

Алексей кивнул.

— Вчера сделали уборку, сняли печати. Так что все в лучшем виде.

— Квартира была опечатана?

— Ах да! — Хлыбов усмехнулся. — Я уже начал забывать, что ты приезжий. Это хорошо… хорошее качество. В одной из комнат, Алексей Иванович, проживал покойный Шуляк. Там его и нашли, с заточкой в спине. Соседняя комната числилась за одним придурком из агропрома, но он появлялся редко. Пригрела какая-то бабенка, как оказалось. Теперь находится под следствием. Вот так. Завтра, в девять ноль-ноль, быть на службе.

Хлыбов круто повернулся и, не оглядываясь, двинулся прочь. Алексей глубоко вздохнул, передернул плечами. Общение с Хлыбовым явно действовало на психику.

Он взбежал на четвертый этаж. Дважды провернул ключ.

Обычная двухкомнатная квартира с гостиничным набором стандартной мебели в обеих комнатах. Алексей вдруг остро почувствовал, что не хотел бы поселиться в комнате, где был убит следователь Шуляк. На мгновение он ярко до деталей представил себе, как бы сам проводил осмотр места происшествия, мысленно определил положение трупа — почему-то оказавшегося под кроватью. Опрокинутую на истертый палас пепельницу. Даже сладковатый трупный запах почудился в воздухе… И пожалел, что не догадался спросить у Хлыбова, в какой комнате проживал Шуляк. Хотя не исключено, что Хлыбов сам, вполне намеренно, пустил ему под череп этого ежа.

Алексей включил трехпрограммник и открыл окна. Затем отправился в ванную.

…После дороги и освежающего душа он уснул быстро, хотя и прежде на бессонницу никогда не жаловался. Но ближе к утру стали сниться кошмары. Он увидел себя на пожаре, сквозь пламя. Потом языки пламени вдруг ужались в светящуюся точку — огонек сигареты в темном окне мансарды… Чуть отодвинутая штора. Они с Хлыбовым бегом спускаются с веранды. Он оглянулся на окно, но вместо светящейся точки ему в спину глядел темный зрачок ствола, испугаться он не успел — зрачок потух, прикрывшись тяжелым веком, и из тьмы надвинулось малоподвижное лицо Хлыбова. Затем голос Анны с Хлыбовскими грубыми интонациями произнес отчетливо: «Каналья..». И все исчезло…

На стуле возле своей кровати Алексей с удивлением обнаружил широкоплечего, крутолобого блондина в темном блузоне с золотистой шерстью на толстых запястьях. Тот что-то говорил ему, напряженно двигая бескровными губами, но Алексей сквозь сон ничего не мог разобрать.

И вдруг проснулся.

На стуле у изголовья никого не было. Алексей сел, провел по лицу ладонью. Услышал, как в прихожей хлопнула входная дверь. На часах было около пяти утра. Он встал и вышел в прихожую, проверить дверь, — она оказалась на замке.

«Наверное, сосед… из агропрома, — лениво подумал Алексей. И, заглянув на всякий случай в пустующую комнату, отправился досыпать.

На полу возле его стула остались сырые грязные потеки с обуви. Он посмотрел в окно — мелкий дождь стучал звонкими каплями по жестяному карнизу. День обещался быть пасмурным.

Глава 5

В 9.00 Алексей вошел в здание районной прокуратуры. Огляделся. Просторный коридор буквой П, вдоль стен несколько стульев, стол в углу с обсохшей чернильницей, выкрашенные зеленой масляной краской стены и одинаковые дерматиновые двери с безликой нумерацией — типичное присутственное место, при необходимости годное также под склад, под следственный изолятор, музыкальную школу, стоматологическую поликлинику и т. п.

Алексей остановился перед открытой дверью в приемную. За электрической машинкой сидела миловидная женщина в строгой пиджачной паре и бойко выстукивала на клавиатуре.

— Здравствуйте, Людмила Васильевна.

Секретарша вскинула на мгновение глаза на посетителя и продолжала печатать.

— Мне к Хлыбову, пожалуйста, моя фамилия Валяев. Алексей Иванович.

Ответа не последовало. Алексей помедлил и сел на стул напротив, с добродушной улыбкой уставился на неприступную Людмилу Васильевну. Хлыбовский хамоватый стиль, кажется, вполне укоренился в стенах руководимого им учреждения. Правда, лишенный напрочь обаяния личности самого Хлыбова. Поведение посетителя показалось хозяйке приемной явно бесцеремонным. Она сердито кивнула на дверь.

— Подождите в коридоре.

— Вениамин Гаврилович занят? Или отсутствует? — мягко спросил Алексей, не замечая раздражения, но и не двигаясь с места. Вместо ответа прозвучала пулеметная очередь на машинке. Вторая, третья. Наконец Людмила Васильевна освободила закладку, и Алексей внутренне приготовился к атаке.

— Я же сказала вам: подождите в коридоре. Вы русский язык понимаете?

Обаятельная, белозубая улыбка и добродушнее молчание ставили раздраженную женщину в очень неловкое положение. Алексей видел, что ее уже понесло. Поднявшись со стула, она вонзила в посетителя испепеляющий взгляд.

— Немедленно выйдите. Если не хотите для себя неприятностей!

— Людмила Васильевна, уважаемая, давайте попробуем для начала познакомиться.

— Вас вызвали повесткой? — непримиримо официальным тоном перебила женщина и протянула руку. Алексей сокрушенно пожал плечами.

— Увы. У меня даже повестки нет, — он поднялся. — Хорошо, я подожду в коридоре, с вашего позволения.

В дверях еще раз обернулся.

— Извините. Это надолго?

Ответа, конечно, не последовало. Он сел в коридоре на один из стульев. Сердитая Людмила Васильевна теперь не казалась ему даже миловидной, минут через пять из кабинета Хлыбова в приемную отворилась дверь, и Алексей увидел на пороге знакомого следователя из областной прокуратуры Игоря Бортникова. Поднялся навстречу.

— Валяев… Леша! И ты здесь?

— И я.

— В командировку?

— Определяюсь на службу.

— Ну да? К Хлыбову… в этот гадюшник?! За какие грехи, помилуй?

Сказано было намеренно громко, в расчете, что вышедший следом хозяин кабинета тоже услышит. И Хлыбов услышал.

— Наш гадюшник, молодой человек, производное от вашего. И далее, по восходящей, чем выше, тем гаже.

— Старый кадр, — иронически подмигнул Игорь, обращаясь к Алексею. — Винтик! Ни за что не отвечает. Исполнял приказ, и точка. Все концы в воду.

Он повернулся к Хлыбову спиной, отвел Алексея в сторону.

— Я тут, в гостинице торчу. Забегай ближе к вечеру. Поболтаем.

Хлыбов сидел у себя в кабинете за длинным, полированным столом. Дверь к нему была распахнута настежь. Алексей остановился возле сосредоточенно уткнувшейся в бумаги Людмилы Васильевны, мягко спросил:

— Вы позволите?

— Теперь, пожалуйста, — отчеканила Людмила Васильевна, и в мимолетном взгляде, брошенном на него, Алексей разглядел едва скрытую неприязнь.

— Извините, — он вошел в кабинет и закрыл за собою дверь.

— Не поладили? — усмехнулся Хлыбов. — Она это умеет. Заградотряд. Ладно… к делу. Сейчас познакомлю тебя с коллективом, кто на месте. А с остальными сам, в рабочем порядке.

Он порылся в столе, достал тощую папку.

— Это тебе для начала. Изучи и приступай. На все про все — недели сроку. Ублюдка надо найти.

— Розыскное?

Хлыбов уловил нотку разочарования в голосе следователя. усмехнулся.

— Твой приятель прав на все сто, здесь действительно гадюшник, редкий. Качественно новая криминогенная ситуация. Все сплелось в один клубок, поэтому, Алексей Иванович, за какой конец ни тяни — конца не будет, — Хлыбов взял папку в руки. — Почему такая срочность? Ублюдок, возможно, еще жив. Но появятся основания, а они появятся обязательно, возбуждай уголовное дело. Картина ясна?

— Разберемся.

Спустя полчаса Алексей сидел за столом на новом рабочем месте и, уткнувшись в папку, изучал материалы — «Дело 4279 по факту исчезновения гр-на Суходеева Владимира Геннадиевича. Начато 15 мая 1990 года. РОВД, оперуполномоченный Ибрагимов».

Две фотографии Суходеева, анфас и профиль. Молодое, вполне заурядное лило. Учащийся СПТУ 13… Паспорт, протокол, заявление на пропавшего без вести. Анкетные данные… Предполагаемое время исчезновения — 10 мая. Обстоятельства исчезновения — таковых не имеется, вернее, заявитель не знает. Предполагаемые причины — отсутствуют, вероятные места нахождения — тем более… Хм. Не густо.

Та-ак. Рост… Возраст…. Телосложение… Словесный портрет… Характерные приметы… Описание одежды, обуви, личных вещей на момент исчезновения.

Привлекался ли в прошлом к уголовной ответственности? Привлекался в качестве свидетеля.

Странно. В таком случае, откуда взялись в розыскном деле две судебные фотографии — анфас и профиль? Следует уточнить. Алексей поставил красный крест и продолжал читать.

Сведения о заявителе — Борисенкова Евдокия Семеновна, сожительница… сожительница отца пропавшего Суходеева. 1955 года рождения, место работы — столовая райобщепита.

Протокол допроса Суходеева Г.Я., отца… Хм. Ничего не видел, ничего не слышал, ничего не знаю.

Протоколы допросов свидетелей по месту учебы… То же самое.

Запрос-поручение в город Мегион Тюменской области по адресу в записной книжке… Протокол допроса следователем г. Мегиона.

Запросы в рай- и горбольницу. В морг — на предмет установления неопознанных мужских трупов на период с 10 мая по 17-е. Еще запрос, в Днепропетровск…

Постановление о возбуждении уголовного дела по факту пропажи гр-на Суходеева В.Г. расследование которого поручить старшему следователю районной прокуратуры Шуляку. Число. Подпись: прокурор Хлыбов.

План расследования по делу…

Алексей отодвинул папку и поднялся из-за стола. Розыскное дело, как почти все дела такого рода, было сляпано наспех, поверхностно, вероятно, в расчете, что разыскиваемый отыщется, сам. Хотя… если исходить из сроков (к тому времени Суходеев отсутствовал почти неделю) можно было бы и озаботиться. Не озаботились. Протоколы допроса даже основных свидетелей составлены крайне примитивно, в лоб. Обычно большая часть допрашиваемых ведут себя совершенно, как дети. На прямые вопросы отвечают путано, невпопад, зато косвенными, наводящими из них можно вытянуть больше, чем они сами подозревают, ибо не имеют склонности к анализу пусть даже хорошо известных им фактов. Папаша Суходеева, кажется, из этого числа.

И все же, какие были основания передавать дело в прокуратуру? Вместо того, чтобы активизировать розыск?

Хлыбов намекал на какую-то уголовщину, кажется. Но почему в деле это никак не отражено? Разве что две судебные фотографии, анфас-профиль. И свидетельство по делу. По какому делу пропавший Суходеев выступал в качестве свидетеля?

Ставим еще крест. Это все надо будет уточнить. А пока, чтобы получить представление, придется начать с нуля. С установления круга знакомых, с допроса свидетелей.

Алексей открыл последний лист в деле — план расследования, составленный, по всей видимости, покойным Шуляком. С первого же взгляда он почувствовал хватку квалифицированного следователя. Круг первоначальных следственных действий во многом совпадал с тем, что он себе мысленно наметил. Та-ак… допросить… допросить… СПТУ. Школа… Изучить документы. Поручить обыск, снова допросить… А вот тут появились новые фамилии, которых в розыскном деле Алексей не встретил. Гражданка Черанева Т.Д… и вот она, фамилия… Золотарев! Алексей даже присвистнул.

Уж не тот ли самый каскадер-самаубийца? На «Жигулях»… Правда, в свидетели он теперь не годится. Однако круг, кажется, замкнулся. Один круг… Один из… Он вспомнил недавние слова прокурора Хлыбова: «Качественно новая криминогенная ситуация. Все сплелось в один клубок. Поэтому за какой конец ни тяни — конца не будет».

Тогда, быть может, исчезновение Суходеева, прыжок в воду Золотарева и убийство следователя прокуратуры Шуляка… между собою тоже как-то связаны?

Ну, нет! Это было бы слишком. Алексей мысленно над собой посмеялся. Одна фамилия, Золотарев, а как сразу взыграла фантазия!

Из коридора в приоткрытые двери он услышал возбужденные голоса. Вышел взглянуть. К нему тотчас обернулся низенький, плотного сложения следователь Махнев, сосед по комнате, явно в поисках сочувствующей аудитории.

— Валяев, душа, у тебя сколько дел на руках?

— Одно. Розыскное.

— Счастливчик, а? Всего одно! Слушай, бога ради, возьми у меня младенца, а? Возьмешь? Если возьмешь, я прямо счас на колени встану, хочешь?

Круглый Махнев вдруг сделал подозрительное лицо и, придвинувшись вплотную, с оглядкой страшным голосом зашептал:

— Нет, он что, Гаврила, сукин сын, сам их мочит, что ли? Раз в месяц. И мне! И мне! Мне! У меня мальчики кровавые в глазах по ночам. Я забыл, что такое сон.

— Где нашли? — спросил Алексей, догадываясь, что Гаврила — это Вениамин Гаврилович Хлыбов.

— В мусорном баке, на улице Парижской коммуны, угловой дом. В коробке из-под обуви. И ленточкой шелковой розовой перевязана. Бантик! С любовью так, представляешь? Особенно этот бантик, — ужасно как умилительно! Дворничиха увидела: ну, думает, привалило. Импортная, ха-ха! Цап коробку — и к себе. Развязывает бантик, представляешь? открывает коробку, а там сверток спеленутый. Размотала дурочка и в крик. Короче, папа, или мама, что не исключено, взяли младенчика за ножки и головкой о стол… шаррах! Чтобы не мяукал, надо полагать. Крепко так взяли — на ножках следы от пальцев остались. Все пять. И в области шеи, сзади, тоже синяки, правда, странного происхождения, ну? Возьмешь?

Алексей кивнул:

— С Хлыбовым поговори.

— С Гаврилой? Хы! Гавриле где скажешь, там и слезешь.

Импульсивный Махнев вдруг круто обернулся к другому собеседнику, который невозмутимо курил,никак не выражая своего отношения.

— Вы еще не знакомы? Это Вася. Просто Вася, без фамилии. Она ему без надобности. Его и так все в Союзе знают. Душа человек! Если где увидишь на заборе или в сортире имя «Вася», это он. Помнят, любят, уважают, ценят! И по службе — прекрасный специалист! В основном по изнасилованиям. Мне Хлыбов младенцев подбрасывает из месяца в месяц, а ему этих — трахнутых. Я был у него как-то на допросе. Вася — сплошная любезность. Спрашивает потерпевшую: почему вы решили, что вас собираются изнасиловать? Та молчит. Вася дальше: он что начал в вашем присутствии расстегиваться?.. Производил над вами насильственные действия?.. Нет, ты чувствуешь, каков слог? Какая мягкость в обхождении? Не оскорбить, лишний раз не травмировать.

— Ботало коровье, — добродушно отозвался Вася и, бросив в урну окурок, отправился к себе.

Махнев вслед ему восхищенно вздохнул:

— Засмущался скромняга. Не любит, когда хвалят.

Вернувшись в свою комнату, Алексей порылся в телефонном справочнике, набрал нужный номер:

— СПТУ?

— Точно! — хрипло гаркнули в трубку.

— Здравствуйте, мне нужен замдиректора по учебно-воспитательной работе, следователь прокуратуры Валяев говорит.

— Слушаю вас.

— По делу Суходеева, если помните.

— Суходеева? Это какого? А, да-да! Сейчас, одну минуту.

Трубку на том конце провода положили на стол. Алексей различал удаленные голоса. Мужской, хриплый и женский, с кокетливым смешком. Стук каблучков… Прошло минуты три, он начал уже терять терпение, как вдруг трубка ожила.

— Суходеев, говорите, нужен? Суходеев в данный момент на занятиях.

От неожиданности Алексей не нашел что ответить.

— Если есть срочность, пожалуйста, можем снять, но лучше после трех. Устраивает? Алле?!

— Вы можете сказать, когда Суходеев появился на занятиях? С какого числа?

— Минуту… — в трубке, слышно, зашелестели страницы. — Вот, нашел. С десятого мая и по сегодняшний день.

Черт те что! Алексей заглянул в папку на первой странице. Парень с пятнадцатого мая в розыске и в то же время исправно посещает занятия.

— Вас как по имени-отчеству?

— Иван Андреевич.

— Иван Андреевич, этот Суходеев знает, что он в розыске? Почему ни разу не появился хотя бы дома? Не дал знать в милицию?

Трубка хрипло захохотала.

— Много хотите от них. Такой возраст, олигофрены! В голове единственная мысль гвоздем: кому задрать подол? Вторая — выпить!

Алексей молчал, вот и весь розыск. А он собирался туда с опросником. Однако в деле Суходеева содержатся протоколы допросов других учащихся, не меньше трех. И несколько вопросов к заму. Ни из одного не явствует, что Суходеев, отсутствуя, тем не менее присутствует.

— Через полчаса, Иван Андреевич, я буду у вас.

Он положил трубку, похоже, произошла накладка. «Олигофрены», вероятнее всего мудрят — покрывают или скрывают приятеля по неизвестной пока причине. А зам — тот попросту не был в курсе. Или перепоручил. Мало ли может быть вариантов. Плюс халтурная работа органов дознания.

Алексей доложился в приемной, что уходит. Заодно расспросил, где СПТУ 13 расположено, на сей раз, к его удивлению, Людмила Васильевна была очаровательна и исключительно любезна, настолько, что ему показалось, будто он имеет дело совсем с другим человеком. Пользуясь моментом, Алексей выложил перед ней фотографию размером 3х4, только что найденную им у себя в столе.

— Мне кажется, Людмила Васильевна, этого человека я знаю? Недавно видел? — неуверенно произнес он, пытаясь припомнить, где именно. И не мог.

С фотографии смотрел крутолобый, очень светлый блондин с прямыми, резкими чертами лица и такими же светлыми глазами.

— Это Виталик, — тихо сказала женщина, едва взглянув. — Виталий Шуляк. Он недавно погиб.

Алексей тотчас вспомнил утренний визит незнакомца. А ведь он принял его за соседа по комнате из агропрома? Но грязные потеки под стулом… И дверь! Он отчетливо слышал, как хлопнула за ним входная дверь…

Черт знает что такое! Алексей крепко провел ладонью по лицу и в совершенной прострации вышел на улицу.

Глава 6

В этой части города Алексей был вчера с Хлыбовым. Он вышел на конечной остановке автобуса. До училища оставалось пройти метров триста через пушистый молодой ельник. Здесь, за металлическим сварным забором, располагался целый учебно-производственный комплекс — с общежитием в три этажа, с отдельной столовой и огромным актовым залом. Железные, тоже сварные ворота на территорию училища были смяты неведомой и злой силой. Одна створа с серпом и молотом в центре еще держалась на верхней петле, другая валялась неподалеку, ржавая, с прорастающей сквозь нее яркой щеточкой майской травы. Бросились в глаза разбитые кое-где стекла учебного корпуса и обшарпанные двери с засохшей на ступенях старой грязью. Пустые коридоры, плакаты на стенах выглядели не многим лучше.

Алексей зафиксировал картину лишь краем глаза. Фотография Шуляка в кармане и его утренний визит что-то необратимо сместили в сознании, привычная почва была выбита из-под ног, и в голове заезженной пластинкой крутилась одна и та же фраза: этого не может быть потому, что не может быть никогда. Скорее всего, фокус! И как у всякого фокуса, у этого тоже должно быть очень простое, даже до глупости объяснение. Останется только развести руками, успокаивал он себя.

Ивана Андреевича на месте не оказалось. Директор уже месяц как в отпуске по горящей путевке. Возможно, появится через три дня. Замдиректора по производству? Да, у нас есть такая должность, но человека недавно проводили на пенсию. Место вакантно.

— Будем ждать Ивана Андреевича, — Алексей сел к столу. Кудрявая, пухлая секретарь-машинистка с шестимесячной «химией» на голове и тонко подщипанными, покрасневшими бровками смотрела на товарища из прокуратуры радостно и беспрестанно невпопад улыбалась. Приглядевшись внимательнее, Алексей вдруг понял, что дама попросту пьяна и — улыбнулся в ответ широко и обаятельно, как мог. В ответ она не то мурлыкнула, не то кокетливо хихикнула. Контакт был установлен.

— Я поищу Ивана Андреевича, только ради вас… мужчина, — добавила она и сделала попытку выбраться из-за стола. Покачнулась. Алексей вовремя поддержал ослабевшую даму, и она благодарно привалилась к нему пухлой грудью.

— Какая я пьяная, боже! — с беззащитной доверчивостью пожаловалась она и вышла, задев дверь плечом. «У секретарей-машинисток определенно я пользуюсь сегодня ошеломительным успехом», — хмыкнул про себя Алексей.

Вскоре он услышал в конце коридора голос Ивана Андреевича.

— Я же тебе сказал, меня нет… ни для кого. Прокуратура, прокуратура… заладила. Я плевал на нее, ясно?

С одного взгляда Алексей понял, что перед ним отставной хрипун в чине майора или капитана. Физиономия Ивана Андреевича была багровой, он ковырял в зубах, — судя по всему, его сдернули с места в самый разгар застолья, но мужик он был крепкий и форму держал.

— А-а, прокуратура! Ждем, ждем. Но должен предупредить, уважаемый, э?..

— Алексей Иванович.

— …Алексей Иванович, неувязочка вышла, честно признаюсь вам, дезинформировал органы, ха-ха-ха! Не по своей вине, разумеется, но… дезинформация прошла. Этот, как его?..

— Суходеев.

— Суходеев, точно. Суходеев на занятиях отсутствует. Вот так. Вопросы еще есть ко мне?

Иван Андреевич явно считал вопрос исчерпанным и повернулся, чтобы уйти.

— Сегодня отсутствует? Или вообще? С какого числа?.. Да вы присядьте, Иван Андреевич, дорогой. Я вас долго не задержу, — Алексей говорил нарочито мягко и вкрадчиво, и хрипун немедленно насторожился. Кто знает, какой финт эта прокуратура через минуту выкинет. Он упер трезвеющий, пытливый взгляд в следователя и мгновенно переориентировался.

— Заходите. Прошу! — толкнул сильно дверь в кабинет.

— Иван Андреевич, скажите, откуда у вас «дезинформация»? Из какого источника?

Алексей демонстративно выложил из «дипломата» бланк протокола, ручку. Отставник ткнул блестящим от жира пальцем в кнопку селектора.

— Зинк… кхм! Зинаида Петровна, зайди.

В дверях не сразу появилась голова с «химией».

— Ну? Чего?

— Журнал. Живо!

— Сча-ас, — лениво зевнула Зинаида, и каблучки неуверенно застучали по коридору. Иван Андреевич молча барабанил крепкими пальцами по столу и глядел в сторону, потом выхватил заляпанный, в пятнах журнал у Зинаиды и энергично начал листать.

— Вот, взгляните. Сведения о посещаемости. Сухо-де-ев… С десятого мая и по сегодня. Полный марафет.

— Кто его наводил?

— Классная дама! — Иван Андреевич весело хохотнул. — Есть у нас такая, есть. Охорзин Кирилл Кириллович, мужик что надо, но с отчетностью хоть плачь. Пример налицо. Вот.

Истину следователь Валяев узнял спустя примерно час от двоих «олигофренов», которых во время большого перерыва затащил в комнату общежития для разговора. Усадил перед собой.

— Гнилой вернется, ему теперь неделю Киряй Киряича водкой поить, — буркнул один.

Другой не согласился.

— Припух Гнилой. С концами. — Гнилой, это кто? — перебил Алексей кое-как разговорившихся «олигофренов», которые, впрочем, были не прочь Гнилого заложить.

— Воха, ну?

— А Воха кто такой?

— Суходеев Вовка, ты че?

— Понятно. А за что вы его так… Гнилой? За какие заслуги?

— А-а… тухляк. Местный.

— Вы с местными не в ладах? Враждуете?

— По-разному. Когда как.

— А Киряй Киряич, это кто?

— Классный… в группе.

— Охорзин Кирилл Кириллович?

— Ну.

— А почему Воха должен поить Киряй Киряича водкой? За что?

— Такса у него. Два дня прогула — с тебя пузырь. Еще два — еще пузырь. А Гнилой две недели уже в отгулах.

— Значит, за пузырь он вас в журнале не отмечает? Так надо понимать?

— Ну. Если хочешь, можно зараньше договориться. Хочешь — потом, без разницы.

— Краснухой не берет.

— У нас иногда полгруппы в бегах, Киряич тогда ваще не просыхает. Целыми днями на бровях.

— А другие преподаватели? Тоже так?

— По-разному.

— Как это по-разному? Иван Андреевич, например, замдиректора, он тоже… водкой?

— Воруют.

— У вас воруют?

— Че у нас-то? В столовой. Еще в общаге, с жильцов навар. Хватает.

Из дальнейшего разговора Алексей понял, что комендант общежития, женщина, с ведома администрации сдает пустующие якобы из-за ремонта комнаты в левом крыле под жилье. Иногда просто на ночь. Жили у них цыгане, например. А в прошлом году с весны и все лето торчали шабашники с Кавказа… Алексей сразу вспомнил о «лицах кавказской национальности», которые изнасиловали в кустах семидесятилетнюю старуху. Уже на следующий день «лица» были установлены. Значит, Хлыбов должен быть в курсе происходящего здесь. К тому же, училище находится почти рядом с его местом жительства.

Алексей расспросил «олигофренов», на какие деньги Суходеев станет поить Киряй Киряича водкой, да еще в течение недели. Разумеется, это его заботы, а все же? Оказалось, деньги у Суходеева иногда водились. Отмазаться от Киряича для него не проблема. Откуда деньги? Ну… порнуха. Кассеты еще записывал… Потом даже слух прошел, будто Гнилой мотоцикл заимел.

Мало-помалу Алексей выяснил, что в прошлом году Суходеев два месяца отработал грузчиком на продуктовой машине. В гор- или райторге, они не знают, и нынче собирался туда же. Насчет мотоцикла полной уверенности у них нет. Суходеев ездил на разных, наверное, одалживал у друзей. В общежитии ночевал, да, довольно часто. Иногда не одну ночь. Тут посторонних много кантуется.

Алексей опросил еще трех «олигофренов», но информацию в том или ином виде получил все ту же, без особых дополнений, что в общем-то говорило о ее достоверности.

Не без внутреннего облегчения он, наконец, покинул территорию учебно-производственной зоны и свернул по тропе через пушистый веселый ельник к берегу пруда. Ему требовалось минут двадцать одиночества и тишины, чтобы осмыслить полученные данные.

Под ноги выбежала узкая асфальтовая дорожка, та самая, на которой вчера они встретили завфинотделом Возжаева с супругой, и Алексей, не спеша, двинулся по ней, но в обратную сторону, наслаждаясь веселым птичьим щебетом и настоянными на хвое весенними ароматами.

…Сбыт мясопродуктов по спекулятивной цене — это не игры на детской площадке. Тут возможны два варианта. Либо со стороны Сухсдеева это мелкое воровство, от случая к случаю, то, что может позволить себе несун-грузчик, либо задействована устойчивая криминальная цепочка «хищение товара — сбыт», за которую придется подергать. И еще важный момент — мотоцикл. В розыскном деле транспортное средство почему-то не фигурирует. Если все так, к поискам необходимо подключать госавтоинспекцию.

Асфальтовая дорожка шла теперь вдоль металлического забора с указателем в виде длинной стрелы с надписью «санаторий-профилакторий Н-ского металлургического комбината», забор был точно такой, как тот, что окружал территорию учебно-производственной зоны. Правда, здешний поблескивал свежей битумной краской, и территория за ним выглядела ухоженной. Вскоре Алексей оказался перед центральным входом с подстриженными кустами акации. Сквозь молодую березовую рощицу в глубине светлело здание профилактория, справа блестела, зеркальной гладью живописная лагуна.

Он повернул назад.

И вдруг на одной из боковых аллей раздались громкие, явно не трезвые голоса. Последующая за тем сценка показалась ему примечательной, и он остановился. Двое изрядно подгулявших мужичков, держась друг за дружку, заступили дорогу трем женщинам. Особенно хорош в своем роде был маленький, тщедушный мужичонка с зычным не по росту голосом. Он с трудом отлепился от приятеля и, растопырив руки, двинулся на женщин.

— Стой, бабы! Я говорю, стой! Мы вас счас е…. будем. Поял? Кому говорю!

В ответ раздались заполошные взвизги, смех, и одна из бабенок, побойчее, задиристой сорокой выскочила вперед.

— Айда-ко….! Нас вон трое против вашего. Айда, попробуй!

— Во! Я тя счас, кучерявая, захомутаю… — мужичонка стянул с головы кепку и шмякнул с размаху под ноги. — Ии-ех! — наступил, растер. — Колька-а! Окружай бабье дырявое, не ушла чтобы ни одна, поял?

Он враскорячку двинулся на кучерявую, загребая воздух руками, но та и не думала никуда бежать, а стояла, уперев руки в бока, и дразнила:

— Давай. Пробуй давай, пробуй… стручок немытой.

И когда тот уже готов был облапить, она толкнула его двумя руками с силой в грудь. Но мужичонка, хотя и вдрызг пьяный, успел-таки схватить бойкую бабу за рукав, и оба с визгом и матом повалились в кусты. Собутыльник в это время, исполняя приказ, тоже враскорячку и тоже с матом ловил по кустам двух других бабенок, которые однако, далеко от него не убегали.

Визг, хохот, пьяная возня свидетельствовали, конечно, не о преступлении, а о веселье.

Тщедушный мужичонка оказался-таки хватом. Кучерявая кое-как, на коленках, задом, отбиваясь от домогательств, выбиралась из кустов на аллею. Плащик и юбка на ней были завернуты на голову, а трусы спущены и держались на коленях. Майский прохладный ветерок, должно быть, приятно освежал бело-розовые ягодицы.

Уже удаляясь, Алексей слышал зычный голос «насильника».

— Дак че, бабы? Пошли к нам в номер. Коль, а Коль? У нас там осталось, кажись, а?

— Они не пьют. Ишь, прыткие.

— Айда-ко не пьют! — загалдели возмущенные женские голоса. — И пьем, и это самое… Токо не в кустах.

— Го-го-го!

После всего увиденного и услышанного следователь Валяев, уходя, чувствовал себя совершенным иностранцем.

Глава 7

После училища Алексей зашел на несколько минут в прокуратуру забрать из сейфа папку с делом Суходеева. Затем отправился в райотдел милиции.

Оперуполномоченный Ибрагимов, усатый, смуглый татарин, расположенный к полноте, долго изучал удостоверение работника прокуратуры, выданное Валяеву. Потом, словно бы нехотя, возвратил документ и уставил на Алексея блестящие, навыкате глаза.

— Рафик Хымматович…

— Хамматович, — поправил Ибрагимов, и это были его первые слова с того момента, как Валяев вошел в кабинет и представился.

— Рафик Хамматович, в розыскном деле, которое вы начинали, имеются две сигналетические фотографии гражданина Суходеева. Вот они, анфас-профиль. Здесь же, в графе «привлекался ли в прошлом к уголовной ответственности», вы пишете: привлекался в качестве свидетеля. В связи с этим у меня к вам вопрос: Суходеев привлекался в качестве свидетеля или все же обвиняемого?

После продолжительной паузы последовал односложный ответ:

— Все же свидетеля.

— В таком случае, откуда эти снимки?

Снова последовала пауза.

— Из данных учета.

— Я это понимаю. Но до сих пор свидетелей в фас, в профиль у нас, кажется, не снимали. Обвиняемых, да. Ну, еще трупы для последующего опознания, но свидетеля?..

Рафик Хамматович смотрел на него в упор, не мигая, и… молчал. Алексей почувствовал, что не в силах сдерживать улыбку. Пояснил:

— Я человек здесь новый. В городе второй день. На работе — первый, только-только начинаю входить в курс, так что за глупые вопросы не обессудьте.

— Я вам ответил. Фотографии из данных учета, это все.

— Но как-то они туда попали?

Снова пауза. И расплывчатое начало:

— Среди молодежи от семнадцати до двадцати пяти — двадцати семи лет у нас каждый третий имеет судимость, поэтому в данных учета…

— Вот видите, — перебил Алексей. — У Суходеева, стало быть, судимость имеется. А вы пишете, что проходил свидетелем, и в то же время приобщаете к розыскному делу две фотографии из старого уголовного. Поэтому, Рафик Хамматович, ставлю вопрос уже конкретно: по какому делу гражданин Суходеев проходил в качестве обвиняемого?

Вновь последовала пауза, и лаконичный ответ, с явной опаской в голосе:

— Суходеев проходил свидетелем, а не обвиняемым.

Алексей вздохнул, получалась сказка про белого бычка.

— Ну, хорошо, в таком случае, по какому делу Суходеев проходил свидетелем? Раз уж вы сами на этом настаиваете.

«Восток — дело тонкое,» — усмехнулся он, терпеливо ожидая, пока Рафик Хамматович обдумает свой очередной ответ.

— Почему об этом вы спрашиваете меня?

— То есть? — удивился Алексей, не ожидая такого поворота.

— Дело находится у вас в прокуратуре. Я думаю, будет лучше, если вы сами истребуете его из архива.

— С обстоятельствами дела вы лично знакомы?

— В общих чертах. Насколько я помню, оно квалифицировалось по статьям 117 и 102 Уголовного кодекса, умышленное убийство с целью сокрытия изнасилования.

«Сначала изнасиловали, потом убили, чтобы скрыть. Нет, дорогой Рафик Хамматович, ты, наверняка, не ошибаешься, но кто же, ребята, вас так перепугал, что вы по полчаса обдумываете каждое свое слово? Прямо-таки международная пресс-конференция получилась, по скользким вопросам», — подумал Алексей.

Он встал.

— Все ясно, Рафик Хамматович. Большое спасибо за исчерпывающие ответы. До свидания. — В дверях он обернулся еще раз и улыбаясь, пообещал в шутку: — наш разговор, обещаю вам, останется между нами. Так что не беспокойтесь.

И по тревоге, промелькнувшей в глазах оперуполномоченного, понял, что шутка принята им всерьез.

Тревога и взвешенность в каждом слове вполне объяснимы, если учесть, что после убийства Шуляка все начальство и здесь, и в области до сих пор стоит на ушах. Нагнали в район кучу народа с проверками, с перепроверками, устраивают свирепые выволочки за малейшую небрежность в работе, словом, вовсю ищут «козла отпущения», как это обычно бывает, вместо того, чтобы искать преступника. А тут еще он, Валяев, — свалился неизвестно откуда, неизвестно с какими полномочиями, когда у них, местных работников, уже все морды в кровь разбиты.

Что ж, понять можно. А поняв — простить.

Спускаясь с этажа, он услышал внизу, перед дежуркой, рыкающий голос прокурора Хлыбова. С разносными инновациями.

— … дерьмо собачье! Я тебя посажу сейчас в камеру к уголовникам. А завтра ты выйдешь оттуда девочкой!

Хлыбов крепко держал за ухо в полуподвешенном состоянии зареванного подростка лет четырнадцати. Тот тихо скулил, цепляясь за карающую десницу руками.

— Что? Не слышу?! Громче… Ах, не будешь больше. Сержант? это первый случай у него, или приводы были?

— Первый. Пока.

— Так вот, юноша, на первый раз мы тебя прощаем. Первый и последний, пшел отсюда, ублюдок!

Хлыбов крепко поддал коленом пониже спины малолетнему правонарушителю, и тот, ударяясь о двери, через тамбур вывалялся наружу.

Заметив Алексея, Хлыбов недовольно буркнул:

— Профилактика. Отбирал у малышни деньги, с мордобоем.

— Надолго урок, — улыбнулся Алексей.

— Не думаю, — на ходу бросил Хлыбов, поворачивая в коридор.

«Кто сказал, что Хлыбов не занимается профилактикой правонарушений? Они глубоко не правы», — подумал Алексей, выходя на улицу вслед за начинающим грабителем. Того уже простыл след.

В прокуратуре прямо с порога Алексей встретился глазами с Людмилой Васильевной. Она прошла мимо него с ворохом бумаг, ослепительно улыбаясь, овеянная изысканными ароматами французских духов, и скрылась в левом крыле здания. У нее оказалась весьма недурная фигура и походка совершенно как у профессиональной манекенщицы. Странно, что он заметил это только сейчас.

Из угла за спиной раздалось насмешливое покашливание. Валяев обернулся. Оба приятеля, Махнев и Вася, окутанные сигаретным дымом, с удовольствием наблюдали его задумчивую физиономию.

— Валяев, душа, ты знаешь, что такое цунами?

— Ну-у…

Подвижный Махнев в отчаянии схватился за голову.

— Цунами, Валяев, это когда женщина еще, или уже не замужем, а возраст поджимает. И вот она, наметив жертву, вдруг ринулась в атаку. Блузка расстегнута, бюст наполовину открыт. Глаза томны, сияют. Она вся внимание и трепет, обворожительна. Но ум холодно-трезв и просчитывает все на несколько ходов вперед. Женщина в атаке! Прекрасное и жуткое зрелище. Кстати… ты женат?

— Теперь уже нет.

— У-у-у! Вася, скоро нам предстоит свадьба, нашего бычка зарежут, разделают, расфасуют на порции, завернут в хрустящий целлофан и на веревочке доставят прямо в загс. И бычок, бедняга, еще будет радоваться, что у него все так здорово получилось. Валяев, душа, поздравляю тебя заранее.

— Ну, спасибо! — Алексей искренне расхохотался, удивляясь, что не сумел сообразить сам, хотя еще утром оставил в приемной для оформления свои документы. Пожалуй, его сбил с толку внезапный переход — от ледяной неприязни к очаровательному вниманию.

Сославшись на дела, он отправился к себе и сразу сел за машинку, но вдруг задумался, не следует ли выяснить для начала, что именно он собирается истребовать, а уж потом… Обругав себя нелестными словами, Алексей выглянул в коридор. Махнева в углу уже не было, но Вася, «специалист по изнасилованиям», продолжал сосредоточенно смолить, даже не поменял позу. «Кажется, это то, что нам сейчас нужно».

— Василий, э-э… Николаевич?

— Ну, если Вася не устраивает, тогда…

— Вполне.

Алексей вкратце изложил нестыковку с фотографиями в розыскном деле и, сославшись на оперуполномоченного Ибрагимова, задал тот же самый вопрос: по какому делу пропавший Суходеев проходил в качестве то ли свидетеля, то ли обвиняемого?

После продолжительной паузы Вася добродушно осведомился:

— Почему ты спрашиваешь об этом меня?

Алексей не выдержал и рассмеялся.

— Извини.

— Дело в том, — невозмутимо проговорил Вася, — что никакого «дела» нет.

— Нет? А, понимаю. Дела нет, а убийство с изнасилованием есть?

— Убийство с изнасилованием есть, — согласился Вася и надолго замолчал. — Тут как получилось? Твоему Суходееву вначале было предъявлено обвинение в совершении преступления. Затем в ходе следствия обвинение с него сняли, и он уже проходил как свидетель. К сожалению, настоящий преступник установлен не был, поэтому дело приостановили, вот и все. Так что на твоего Суходеева, повторяю, никакого дела нет.

Алексей кивнул и отправился к себе. Но в дверях обернулся.

— Ты знаешь, я как-то не понимал раньше, почему в сортирах рядом с другими нехорошими словами обычно пишут «Вася»? А, скажем, не Леша, не Иван? Но послушал тебя и, кажется, понял.

Вася вздохнул и щелчком отправил окурок в угол.

— Ладно, пойдем поговорим.

Алексей почувствовал, как у него за спиной Вася плотно прикрыл дверь. Желая поддразнить, он посмотрел в окно по сторонам и плотно прикрыл форточку. Понизил голос.

— Сугубо между нами. Обещаю.

Вася добродушно кивнул.

— По крайней мере, на источник не ссылайся.

— Договорились.

В обычной неторопливой манере Вася (Василий Николаевич Соковкин) рассказал следующее:

— В прошлом году, в июне, был обнаружен женский труп возле железнодорожного переезда. В черте города. Труп опознали — Калетина Ирина Георгиевна, пятнадцать лет, школьница. Левая нога отрезана железнодорожным составом ниже колена. Факт изнасилования установили на месте при наружном осмотре. Но была это попытка самоубийства, или потерпевшую убили, чтобы замести следы, мы узнали уже из заключения судмедэкспертизы. В крови трупа Калетиной эксперты обнаружили большое количество алкоголя. Факт изнасилования тоже подтвердился. Повреждена вульва, разрыв девственной плевы. На теле множественные ушибы, ссадины. Но это все не смертельно. Причину смерти показало вскрытие. В легких обнаружена вода. Это поначалу нас озадачило. Одежда на трупе совершенно сухая, кое-где даже со следами утюга, воды в радиусе пяти километров от переезда не найти. Нет хотя бы лужи, куда можно спьяну угодить. Оставалось предположить одно: потерпевшую утопили, погрузив голову в какую-то емкость, например, в ванной. И вынесли в ночное время к переезду. Почему к переезду, тоже не ясно. Место достаточно оживленное, в темное время суток освещено. Хотя рядом, даже не надо переходить линию — небольшой хвойный перелесок. Ну, начали как обычно с опросов. Когда Калетину последний раз видели? С кем? В каком месте?.. В результате, уже к вечеру вышли на трех человек.

— Один из них Суходеев?

Вася кивнул, ногтем выбил сигарету.

— Ты куришь?

— Кури. Проветрим.

— Тебе фамилия Золотарев о чем-нибудь говорит?

— Автородео? Со смертельным исходом? Вчера узнал от Хлыбова.

— От Хлыбова? — Вася с некоторым сомнением, как показалось Алексею, качнул головой. — Ладно. А в масштабе области?

— Неужели… Золотарев Ростислав Александрович?!

— Он самый. — Вася повесил в воздухе безупречное колечко дыма. Полюбовался. — Заместитель председателя облисполкома. Родной папа насильника и убийцы Золотарева. Для полной ясности: наш бывший первый. Сволочь из последних. При нем только права первой ночи не существовало. Не додумались как-то. Но у самого Золотарева в смежной с кабинетом комнате в райкоме партии стоял так называемый «диван распределения квартир». Сколько я знаю, на прием по квартирному вопросу записывались не одни только женщины.

— Мда… своих холопов надо любить на деле, а не на словах, — усмехнулся Алексей. — Ну, и кто был третий?

— Третья, некая Черанева, знакомая Калетиной. Возраст примерно тот же. Год разницы. Вот с нее и с Суходеева мы начали, а младшего Золотарева оставили на потом, тем более, что папа уже ходил в замах, а святое семейство еще раньше перебралось в областной центр. Поначалу Золотарев в деле вообще не фигурировал. Мы решили собрать все возможные доказательства, улики и с ходу загнать его в угол. Сделать папе сюрприз, пока не очухался.

— Кто это мы?

— Шуляк и я. Взяли обоих сразу и начали работать. Сначала Суходеев и Черанева все отрицали. Видно было, что договорились заранее. Но на мелочах начали колоться и на другой день дали показания. Показания мы тут же закрепили с выездам на место, с видеозаписью, с фотосъемкой, с «пальчиками». Нашли бочку с водой, где Калетину утопили. Топил, кстати, Золотарев, в общем-то случайно. А тут и он сам на ловца, что называется. Успел прослышать и приехал в город узнать поточнее. Взяли прямо из машины, в нежном обмороке. Вот здесь, пока допрашивали, три раза сукин сын под себя сходил. Стул пришлось после него выбрасывать. Но хлопот не было никаких; все признал, подписал, анализы стопроцентные. К вечеру мы отправили его в изолятор, а сами до утра всю ночь клепали на машинке и в девять ноль-ноль с обвинительным заключением — к Хлыбову, на подпись. У него даже глаза на лоб. «Мол-лодцы, хвалю!» День, говорит, можете отсыпаться.

Ладно, ушли. Вечером, после семи, Хлыбов присылает за нами «УАЗ». Входим в кабинет, а Хлыбов с порога матом минут на пятнадцать. Стоим, слюной обрызганные, ниче не понимаем. Сплошной мат, как с цепи сорвался. Витя Шуляк, мужик крутой, пообещал Хлыбову дать в зубы, если не заткнется. Но за что люблю Хлыбова — прямой, как бревно, только в сучках и со свилью. Посмеялся, махнул рукой. Ладно, говорит, садитесь, мудаки. Я и сам не меньше вашего виноват. Недоглядел. Вы, спрашивает, марксизм-ленинизм изучали?.. Ну, изучали. Хреново вы изучали. Так вот, раз и навсегда зарубите мудрую ленинскую фразу: «Органы подавления не работают против тех, кто их создал. Не работали, не работают и не будут никогда работать». Если кого-то там, вверху, задвинули, вывели из состава, кого-то даже посадили, то это не значит, что заработал закон. У них там свои дела, свои счеты. Могут выкинуть толпе на растерзание политический труп, чтобы отмазаться. Найти «козла». Могут затеять вонючую перестройку и вонючую демократию «а ля рюс»! Чтобы в результате приватизировать в полную собственность то, что и без того им принадлежит. И заставят оголодавшее быдло хлопать при этом в ладоши и поторапливать приватизацию. Если вы, мудаки от юриспруденции, этого еще не поняли, если собираетесь ссать против ветра, вам хана. Поэтому или вы принимаете их правила игры, или окончательно выпадаете в осадок. Вас достанут из-под земли, и, если выживете, будете доживать век с переломанными костями, как последние ублюдки… Не вякать! Я еще не закончил. Есть, говорит, такой эстрадный номер. «Нанайская борьба». Два человечка борются на сцене. Ну, кидают, ну, ломают друг друга! Того гляди расшибут. А в конце номера артист выпрямляется, и оказывается, что это был один человек. Вот сейчас наши правительственные структуры исполняют перед ублюдками этот эстрадный номер. «Демократы» с «партократами». Но это, зарубите себе на носу, один и тот же человек. Например, Золотарев Ростислав Александрович. Полтора года назад секретарь райкома партии, если вы не знали. Сейчас — самый левый демократ, левее не бывает, плюс к должности зампреда — генеральный директор и совладелец производственно-коммерческого кооперативного объединения «Русь» с оборотам полтора миллиарда рублей в год. Но связи не рвет, боже упаси! Более того, совместно с партийными структурами умело держит быдло в полуголодном, подвешенном состоянии. Чтобы громче хлопали в ладоши нашей «бархатной революции». За это кое-кто из быдла получит право до кровавого пота ковыряться на своем клочке земли. Под чутким руководством, но теперь уже демократов.

— Что с «делом»? — спрашиваю.

— Перед младшим Золотаревым я за вас извинился и вручил ключи от машины. Теперь он дома в объятиях мамочки. А ваши «изыскания» укочевали в облпрокуратуру и сейчас, надо полагать, находятся в сейфе у папы Золотарева.

— Что дальше?

— По данному факту мы обязаны возбудить уголовное дело. И мы его возбуждаем. Но фамилия Золотарева в нем даже не упоминается. Обвинение вы предъявляете Суходееву, затем вместе с Чераневой делаете его свидетелем, и «дело» на этом придется приостановить. Шуляку задача ясна?.. Я спрашиваю, Шуляку задача ясна?!

— Служу Советскому Союзу.

— Значит, договорились. И чтобы без выкидонов, ибо бороться нет ни капли смысла, ребята. Россия теперь — старая шлюха с морщинистой задницей. Народонаселение — рабы либо воры, операция лоботомии успешно завершена, и каждый держит у другого перед носом свой грязный кукиш. Будет лучше, если вы предоставите ублюдков их собственной участи. Другой они не поймут. Или распнут благодетеля в куче собственного дерьма.

— Ты знаешь, впечатляет, — задумчиво произнес Алексей, когда Вася закончил. — Он меня почти убедил.

— Пожалуй, меня тоже.

— А Шуляка?

Вопрос повис в воздухе. Наконец Вася пожал плечами.

— Не знаю.

— Ладно. Пару слов, Василий Николаевич, о самом преступлении. Где? При каких обстоятельствах? Как говаривал протопоп Аввакум, «пса тянет иногда на свои блевотины».

Вася взглянул на часы.

— Познакомились они на дискотеке. С помощью Чераневой, она в данном случае сыграла роль подсадной утки. Правда, Суходеев знал потерпевшую Калетину раньше. С дискотеки ушли, отправились в видеозал с мороженым, потом в ресторан. Золотарев всегда при деньгах, официанты перед ним ходят на задних лапах, наобещал девочкам какие-то импортные тряпки. Словом, очаровал. А тут пришла «идея» скататься ночью за город. Июнь, светлые ночи, соловьи свищут. Отправили Суходеева по приятелям, у кого есть мотоцикл. А чтобы те были сговорчивей, Золотарев дал деньги. Утверждали потом, будто все складывалось стихийно, без плана.

— Почему на мотоциклах?

— На машине туда не проехать, нет дороги. Только тропа вдоль железки.

— Это где?

— Тридцать второй километр, по УЖД. Бывший поселок Волковка.

— Угу, — Алексей записал. — Гони дальше.

— В ресторане набрали коньяку, закуси. И, хотя под балдой, часам к одиннадцати благополучно добрались. Там есть пара уцелевших изб, даже со стеклами. Вот в одной из них устроили шабаш, девочку, разумеется, споили вмертвую. Насиловал Золотарев на глазах у других. Следы спермы обнаружены также на лице и на губах потерпевшей, в заднем проходе. Но в какой-то момент Калетина очнулась почти трезвая, и с ней случилась истерика. Кричала, билась, потом выскочила на улицу. Одежду ей не отдавали, стала звать на помощь. Золотарев выпрыгнул в окно, схватил Калетину за волосы и сунул головой в бочку под водостоком. Говорит, хотел привести в себя, но передержал.

— Как труп оказался возле переезда? Да еще без ноги?

— Они все, конечно, перепугались. Калетину стали откачивать, но никто делать этого не умел. Наспех одели. Привели помещение в порядок, как им казалось, и вынесли труп к железной дороге. Зачем? Сначала не знали: говорят, растерялись. Но потам Суходеев сказал, что тут ходят составы с лесом и порожняк, можно пристроить труп на платформу. Только надо как-то остановить состав. Суходеев отыскал в кювете обрезок рельса, положили обрезок поперек полотна и набросали старых шпал. Так труп Калетиной доехал до города. Возле переезда состав, надо полагать, сильно дернулся, и тело сползло под колеса.

— Это уже что-то. С меня причитается, дорогой Василий Николаевич.

— Еще бы, — Вася поднялся. — Ну, давай. Крутись.

— Погоди. Золотарев мертв. Погиб при весьма загадочных обстоятельствах. Суходеев исчез. Полагаю, мы попросту ищем его труп. Что если на очереди Черанева, подсадная утка?

— Мотив мести?

— Почему нет?

— Едва ли. Калетина проживала вдвоем с матерью, но после смерти дочери у нее… ну, словом, поехала крыша. Есть, правда, родственники по дальней линии, но… они годами даже не встречались.

После ухода следователя Соковкина Алексей позвонил в горторг и выяснил, что продуктовая, машина марки ГАЗ-53Ф, номерной знак 48–60 КВН, в семь ноль-ноль утра, как правило, выезжает из гаража на мясокомбинат. По пути водитель забирает экспедитора Терехину и грузчика Карташова. Экспедитор и водитель те же, с которыми в прошлом году работал пропавший Суходеев.

Потом Алексей сел за машинку и отпечатал в адрес начальника Н-ского РОВД подполковника Вологжина отдельное поручение с просьбой проверить вероятное местонахождение гр-на Суходеева в бывшем поселке Волковка на 32-м километре УЖД. Кратко изложил обстоятельства.

Глава 8

Участок земли перед домом Суходеева Г.Я. напоминал территорию нижнего склада местного леспромхоза, где он работал последнее время автослесарем. Две машины дров были свалены у ворот. Часть из них испилена, и даже исколота, но осталась лежать в куче, и было видно, что лежат они тут давно, возможно, с осени. Кубометра два горбыля, уложенного в кладь. Жерди. Машина песку, машина щебня. Отдельной кучей разный дровяной хлам, который продают обычно «на слом».

Алексей постучал в дверь, звякнул несколько раз щеколдой. В доме не отзывались, хотя дверь была заперта изнутри на засов.

— Эй! Чего барабанишь, хрен моржовый? Тебе, тебе говорю! — раздался сзади через дорогу хамоватый, сиплый голос.

Алексей обернулся. На крыльце соседнего дома напротив появился хозяин в одних трусах, чрезвычайно живописной наружности. Был он приземист и невероятно толст. Шарообразный живот свешивался ему на колени, поэтому чтобы соразмерить центр тяжести, он заваливал толстые конопатые плечи назад и глядел из-под выгоревших бровей эдаким рассерженным «бонапартом».

Приглядевшись, Алексей увидел, что на «бонапарте» вовсе не трусы, а женские голубые рейтузы с резинками выше колен, вероятно, потому, что мужских трусов такого размера в природе попросту не существует. Пришлось одалживаться у супруги.

Алексей подошел к крыльцу и теперь уже вблизи с явным любопытством разглядел все это живописное безобразие, выставленное напоказ и нимало себя не стесняющееся. «Что позволено козлу, — усмехнулся про себя Алексей, — едва ли позволено Юпитеру».

— Дядя, тебе не кажется, что своим видом ты позоришь отечество?

— Ххы! Чего это… чего боронишь тут?

Алексея обдало запахом водочного перегара и жареного лука.

— Кстати, почему хрен? Да еще моржовый? Ведь ты первый раз меня видишь?

— А кто ты мне такой? — брюхом вперед двинулся дядька. — Кум? Или сват? Может, брат? Хрен и есть… Хрен с горы! Ха-ха-ха!

Конопатый, обросший светлым волосом пуп колыхался у Алексея перед самыми глазами. Хотя Алексей уже понял, что дядька хамит ему не из злого умысла, а по причине дурного воспитания.

— Вот что, дядя. Пожалуй, я тебя сейчас арестую. «Особо циничные действия, совершаемые в общественном месте». Статья 266 часть 2-я, до пяти лет лишения свободы, — он оттянул резинку на рейтузах, и резинка звучно шлепнула по тугому животу.

Дядька сделал шаг назад и величаво ткнул веснушчатым, толстым пальцем в Алексея.

— Ты кто?

— Из прокуратуры.

— Ну да? Еще чего?

— Плюс оскорбление представителя власти при исполнении служебных обязанностей.

— Из прокуратуры… хы! Так бы и сказал сразу. А то мозгу конопатит тут, хрен не хрен…

Договорить хозяину не позволила супруга. Она вдруг вывернула у него из-за спины, такая же крепкая, дородная, и с бранью выставила его с крыльца в дом.

— И пьют, и пьют! Кажный божий день. Куда чего лезет в паразитов?!

Хозяин однако тут же ее срезал из-за двери:

— А ты, мать твою… не пьешь, и чего тогда? Жизни не видала, дурища!

Женщина захлопнула за ним дверь и с искательной улыбкой повернулась к Алексею.

— Вы уж, молодой человек, не взыщите с дуролома пьяного. Он так-то мужик ниче, хороший. А разговору с людями не понимает, как надо-то. Наговорит, наговорит спьяну, они и отворачиваются.

— Я уже понял, — Алексей примиряюще улыбнулся. — скажите, а соседи ваши… Суходеев, он дома сейчас или нет?

— Ой! Вы из-за Вовки к ним? Отец по времени дома должен быть с работы, а не видала, не знаю. Дуська у него с полдня на огороде крутилась, баню вытопила. Может куда в магазин умелась за хлебом, или еще чего?..

— Дверь изнутри закрыта на засов.

— А она огородами ходит, ближе ей. На два дома живут нерасписаны, туда-сюда бегает.

— Стерва твоя Дуська, — важно обронил в раскрытое окно «бонапарт». Он сидел там с самым победительным видом и решительно сплюнул, выражая презрение.

— А она не каждому дает! Вот и сволочат такие-то, кому не досталося!

Но «бонапарт» не удостоил вспыхнувшую порохом супругу даже взгляда. Проплыл мимо величавый, словно корабль мимо болтающейся на волнах выеденной, арбузной корки. «Надо же, сколько осанки в человеке», — с изумлением подумал Алексей, чувствуя себя некоторым образом в приемной у важного лица. — И все зря пропадает. Хотя почему же зря? За осанку, должно быть, и полюбила его эта милая женщина. Вот ревнует даже. Совсем как в известной частушке: «Полюбила Феденьку да за походку реденьку».

— Мужа вашего, простите, как звать?

— Федор он. Да вы, молодой человек, не взыщите уж… — вновь начала она привычно заступаться за своего «бонапарта», — с простой души лепает чего ни попало, а люди, конечно, верят поначалу-то…

Минут через пять на разговор подошли еще три соседские женщины. Остановился послушать древний дедок, у которого на лохмотьях — засаленном, дырявом пиджачишке от плеча и до оторванного кармана красовались многочисленные орденские планки. Разговор покатился сам собой, и Алексей многое успел узнать из тайн этой «растеряевой» улицы, которая с тех достопамятных пор едва ли существенно изменилась, разве что обветшала и сделалась еще гаже, так что классические «растеряевские» времена, если бы здешние обитатели о них знали, показались им золотым веком.

Зато все знали о Суходеевых. Кроме одного — куда исчез Суходеев-младший? Сестры живут здесь же, в городе, их две, обе замужем. Другая родня, знакомые — все тут. И сам… учеба ведь у него, никуда ехать не собирался, знали бы. Целыми днями глаза на углах мозолил, и вдруг на тебе, пропал, как провалился. Утонуть не мог, нет. Другие люди рыбачат, много таких, а у них не заведено. И отец, и дед такой же был, рядом с водой живут, а на берегу не бывали… На мотоцикле куда-нибудь уехать мог, это да. Шею себе, поди-ко, свернул и валяется в канаве… Чей мотоцикл? Да кто его знает? Друг у дружки берут, а своего у Володьки не бывало. Про мотоциклы, если конечно интересно, лучше у друзей его поспрашивать. Вон, через два дома… третий. С утра свою керосинку починяют перед воротами, вот у них про мотоциклы все узнаешь, что надо.

Алексей в конце концов так и сделал. Два типичных «олигофрена» сосредоточенно возились у полуразобранного мотоцикла. Рядом на куске брезента были разложены промасленные детали и ветошь вперемешку с инструментам.

Разговор с первой же фразы зашел в тупик. На прямые вопросы оба «олигофрена» отвечали односложно «да», «нет», «не знаю», «не видел». Пожимали плечами, а то ивовсе отмалчивались. Алексей терпеливо вслух анализировал вырванные у них же случайные сведения, разматывал, ловил на нестыковках, ставил в тупик, и чем дальше, тем все сильнее зрело в нем ощущение, что «олигофрены» блефуют. Он уже начал жалеть, что заговорил с обоими сразу. Таких легче колоть по одному с глазу на глаз, на основе элементарного здравого смысла и банальной ответственности, а в группе они мгновенно тупеют, утрачивая даже это немногое.

Он терпеливо, буквально на пальцах объяснил «олигофренам», что для следствия любая, даже маленькая зацепка может оказать неоценимую услугу. Как-то сориентировать розыск, чтобы установить местонахождение трупа Суходеева и напасть на след возможного убийцы.

Про труп и убийцу Алексей упомянул не без умысла, зная, что это поможет обоим приятелям избавиться от обета молчания перед Суходеевым, если таковой имел место в действительности. И не ошибся. «Олигофрены» переглянулись, как бы испрашивая один у другого согласия, наконец, кадыкастый парень с крашеными, пегими волосами буркнул, глядя в сторону:

— Был у него мотоцикл.

— Какой?

— «Восход».

— Номерной знак помнишь?

— Без номеров, так ездил.

— С рук купил?

— Зачем? Новый… два месяца всего.

— Отец подарил?

— Сам.

— На какие деньги?

— Ну, были у него… Откуда я знаю?

— Полторы тысячи? А может, за этот должок с ним кто-нибудь посчитался? А?

— Не-а, — мотнул головой парень.

— Почему «не-а»?

— Так… знаю.

— Ты же сам сказал: откуда я знаю… только что.

— Да ладно, скажи ему, — подал голос другой, тоже глядя в сторону. — Чего теперь?

— Сам скажи.

— Так он что? Украл эти деньги? Или кого-то ограбил? — наводящими вопросами, мягко Алексей старался подтолкнуть начавшийся разговор в нужную сторону, «дожать» потихоньку «олигофренов».

— Ну, украл.

— У кого?

— У своего пахана.

— Снял со сберкнижки, — буркнул другой.

— И что деньги ему выдали? По чужой книжке? — изумился Алексей.

— Ну. Он шесть раз ходил снимать, и ниче ни разу. Даже паспорт не спросили.

— Отец знает? У Суходеева?

— Мы-то откуда… Он нам не докладывает.

— Это понятно. А Суходеев… Воха, ничего не говорил?

— Не-а.

— И про мотоцикл отец тоже не знает?

— Наверно. Он дома мотоцикл не держал. Так, заедет иногда, будто на чужом. А оставлял у ребят, у кого когда.

— Если не ошибаюсь, мотоциклы продаются по записи? Очередь лет эдак на десять.

— Блат у Гнилого. Сестра зятя… Золовка, что ли? Замдиректора в торге.

— Все равно сверху дал. Хоть и родня.

«Пожалуй, по факту мошенничества со сберкнижкой придется возбудить уголовное дело. Если Суходеев жив еще», — подумал Алексей.

— Десятого мая куда мог ваш Воха поехать на своем новом мотоцикле? Как думаете? Если бы вам пришлось искать его?

— Без понятия, — отозвался один.

Второй «олигофрен» глядел в сторону. Алексей однако почувствовал в его молчании некоторое смятение, что ли, как у застигнутых врасплох. Но о причине оставалось пока только гадать.

— Возможные места или излюбленные маршруты у него были?

«Олигофрены» замкнулись намертво. Алексей сменил тему:

— У него подруга есть?

— Постоянная? Не-а, не было.

— Есть тут одна телка. Так… общак.

— Одна на всех?

— Ну. Она часто с ним.

— Как фамилия?

— Черанева Танька.

— Ладно, орлы. Вот вам две повестки на завтра в прокуратуру. Кой-какие из ваших показаний придется оформить официально. За вашей подписью. Явка обязательна, так что не опаздывайте. Ну, пока.

Алексей решил, что поодиночке с глазу на глаз он заставит хотя бы одного из «олигофренов» выложить все до конца. Официальная обстановка тоже иной раз неплохо действует.

Возле суходеевского дома, когда он вернулся к воротам, стоял тяжелый «КРАЗ» с прицепом, груженный бревнами. Алексея обдало запахом разогретого масла и солярки, свежеспиленной древесиной. Двое мужчин, орудуя вагой и крючьями, скатывали вниз с возу еловые, один к одному, бревна.

«Да у него никак пунктик на заготовке древесины», — подумал Алексей, стараясь угадать по повадке в одном из работников хозяина.

— Суходеев? Геннадий Яковлевич?

Дюжий, медлительный мужчина в промасленной спецовке едва покосился на него и продолжал крючком дергать бревна.

— Ну, я Суходеев, — наконец обронил он.

Алексей представился, и по тому, как хозяин и шофер «КРАЗа» на мгновение замешкались, догадался, что дровишки эти, похоже, незаконные, и рейс скорее всего тоже — левый. Некоторое время он с улыбкой наблюдал за суетливыми действиями обоих, потам решил, что хозяина следует успокоить.

— Я к вам по поводу сына. Поговорить надо.

Тот не без облегчения кивнул. Потом неторопливо спустился с воза.

— Нашли, что ли?

— Ищем.

Суходеев задумчиво почесал в затылке. Алексей обратил внимание, что на левой руке у него недостает трех пальцев.

— Слушай? Надо бы отпустить человека, — он кивнул на шофера. — Поговори с Дуськой вначале, пока управлюсь, она знает.

— Да. Так даже лучше, — согласился Алексей.

Вслед за Суходеевым он двинулся через двор, тоже захламленный, заваленный старой обувью, какими-то мешками, ящиками и прочей рухлядью, которая, похоже копилась тут поколениями. Вышли на огороды и межой, ярко-желтой от одуванчика, направились к притулившейся на задах бане. Суходеев, не заходя в предбанник, торкнул культяпистой рукой в низкую дверь.

— Евдокия, тут человек пришел. Из прокуратуры. Поговори с ним, пока разгружаемся.

В бане двигали тазами, плескалась вода. Женский певучий голос со смехом откликнулся:

— Так что? Штаны пусть снимает да заходит, чего не поговорить? Место есть.

В закопченном окошке светлым пятном помаячило лицо. Алексей придержал хозяина за руку.

— Геннадий Яковлевич, и в самом деле, лучше обождать. Пусть домоется.

— Ее не переждешь, — хмуро обронил тот и повернул назад.

Алексей опустился перед дверью на широкий, щелястый чурбак.

— Борисенкова? Евдокия Семеновна? Я правильно называю?.. Заявительница?

Из-за двери послышался смешок.

— Розыском, Евдокия Семеновна, теперь занимаюсь я. Моя фамилия Валяев. Из прокуратуры района.

— Слышь, миленький? — дверь скрипнула и в образовавшуюся щель пошел изнутри ядреный банный дух. — Венички висят, вона на перекладинке… Не подашь ли?

На еловой жерди через весь предбанник были подвешены попарно сухие березовые веники. Алексей усмехнулся, однако ж отказывать в такой пустяковой просьбе было неловко. Ослепительно белая, гибкая рука приняла у него пару веников, сверкнул в притворе лукавый глаз.

— Сам-то чего не заходишь?

Он рассмеялся, сел на свой чурбак.

— У нас это называется «злоупотребление служебным положением в корыстных целях».

— Ай-ай, страсти какие! Даже в бане у них не моются, начальство не пускает?

Алексей вдруг понял, что с Евдокией Семеновной, развеселой сожительницей Суходеева-старшего, говорить возможно только в игриво-кокетливом тоне, иначе не получится, она попросту не умеет.

Вон, щель какую оставила. Ну и ну!

— Дуся Семеновна, у тебя баня не выстынет?

— Так а чего делать-то, коли не идешь? Через дверь кричать?

Резон в ответе был. Хотя двусмысленность положения, кажется, доставляла развеселой Дусе немалое удовольствие.

— Я с вашими соседями сейчас разговаривал, — начал Алексей, тоже принимая игривый тон. — Говорят, вы жутко страстная женщина, даже пальцы можете откусить, если в страсть войдете.

— Кто говорит-то? Это мерин толстый, напротив, что ли?

— Ну… да, в общем.

— Вот, скажи, паразит! Сам целый год за мной от Нинки воровски ухлестывал. Ладно, думаю, лешак с тобой. Убудет, что ли? Шарилась, шарилась у него под пузом-то, а там ничегошеньки нету. Все салом заплыло и травой заросло. Осердилась тогда. Иди, говорю, отсюда, глобус рыжий, и чтобы глаза мои больше тебя не видали. Еще Нинке рассказала. Ты, говорю, присматривай за своим, проходу паразит не дает.

— Значит, сосед напраслину сказал? Про пальцы?

— А то нет? Сбрехал паразит, в отместку.

— Ну, допустим. А у Суходеева, сожителя вашего, что с рукой?

Дуся вдруг расхохоталась, да так заразительно, что тазы начали между собой перезвякивать.

— А я-то думаю, чего ты такой напуганный? Никак не зазову. Боишься, кабы не откусила чего?

— Да. Страшновато, пожалуй.

— У него как с рукой-то получилось? — отсмеявшись, начала Дуся. — Он когда с Люськой со своей расплевался вконец, запил сильно. Тогда еще на лесовозе работал, а тут рейс не в рейс каждый день пьянка у него. Два раза перевернулся с машиной, машину угробил и сам чуть не убился. Его за это в слесари определили гайки крутить. В позапрошлый год, осень уж была, заморозки ночами, два шага до дому не хватило, упал чуть не в лужу, да так и уснул. Утром просыпается, а руку левую никак из лужи не вытащит. Вмерзли пальцы, черные сделались. Так со льдиной на руке домой пришел. Взял дурак топор и три пальца… вон на чураке, где ты сидишь, разом себе оттяпал. Да один, говорит, лишний прихватил, не разобрал с похмелюги.

После некоторого молчания Алексей спросил, что случилось с женой Суходеева, где она?

— Сдохла Люська. Грех вроде сказать такое, а как собака сдохла. Сгорела баба на водке. Ты приезжий, видать, а тут два года мужичье-кобели на рогах стояли, весь город. Все из-за нее, из-за Люськи. Она красивая была. Особенно смолоду. У них в родове и мужики, и бабы такие часто попадаются. На лесопилке работала сортировщицей. Горбыль налево, доска направо. Десять лет так с утра до вечера бросает, потам домой бежит — трое ребят на руках, скотина не поена — не кормлена. К ночи управится, а с утра опять — горбыль налево, доска направо. Заработок — слезы одни собачьи. Ладно Генка тогда зарабатывал. Маялась она, маялась так-то, и сорвалась баба в одночасье. Запила, загулебанила. Мужик в рейс, а у нее в избе — дым коромыслом, кобелей… Все равно как водку в магазин завезли. До того обнаглели, что Генка, муж, с полдороги воротился когда, они избили и связали его, еще рукавицу в рот сунули, чтобы не матерился. Ну, он и выгнал ее из дому на другой день. Была я потом у ней, может образумится, думаю. Ты чего это, спрашиваю, Люсь? Неужто детей, мужа тебе не жалко? Хозяйство бросила. А она пьяная вдрызг, платье ухажерами облевано. Засмеялась так страшно… А меня, говорит, кто когда жалел? Генка, что ли? И я не буду, провались оно все. Я, говорит, свою жизнь, как эту вот тряпку, грязную, облеванную, скомкаю и Господу-богу в его харю поганую брошу. Забирай, сволочина, не нужна она мне такая. И ты, говорит, иди, Дуся, отсюда… от греха подальше. Выскочила я, будто из помойной ямы тогда, и с тех пор не видала ее. Только на похоронах до кладбища проводила.

Судя по голосу, Дуся там, на банном полке, всплакнула от жалости. Но разбитной характер не позволял ей долгое время предаваться скорби.

— Детишки, миленький, уже без матери выросли. А Генку, дурака, я в позапрошлом годе из жалости подобрала. Думаю, сопьется совсем без бабы. А он, на тебе — по Люське тоскует, не женится. То Люська, то Дуська, так и путает по сю пору. Тебе, миленький, тоже ничего бы не было, если бы зашел ко мне. Что за беда веничком похлестать? — рассмеялась она.

— Не ревнует, значит, Геннадий Яковлевич?

— Ни капельки, даже обида берет. Вот кабы Люська на моем месте мылась, он тебя и близко к бане не допустил.

Алексей с внутренним облегчением вздохнул. Отпала необходимость задавать неприятно томивший его вопрос: не ревновал ли Суходеев-старший свою разбитную сожительницу к Суходееву-младшему? И не случалось ли на этой почве семейных ссор?

Если даже из озорства Евдокия сбила парнях с панталыку, отец за топор не схватится.

Пока женщина хлесталась веником, Алексей уже через закрытую дверь задавал ей обычный круг вопросов. Кто и как обнаружил отсутствие Суходеева-младшего? При каких обстоятельствах? Уезжал ли он раньше из дому, не поставив родных в известность? Когда, где и с кем его видели в последний раз? Есть ли кто-то, кто заинтересован в его смерти? Склонен ли к самоубийству? Ходит ли на охоту, и не могло ли что-нибудь случиться в лесу?.. Но нет, ни рыбаком, ни охотником Суходеев-младший никогда не был, и ружье в доме сроду не держали. На мотоциклах целыми днями ездят, а своего у него нет, отец только отмахивается…

Про деньги, снятые с отцовской книжки, Алексей упоминать пока не стал. О мотоцикле тоже промолчал, чтобы потом в разговоре с Суходеевым-старшим увидеть его первоначальную реакцию.

На этом разговор можно было заканчивать. Евдокия, похоже, вконец себя захлестала, голос у нее был вялый и истомленный, даже постанывала от жару. Алексей уже поднялся, чтобы попрощаться, как вдруг дверь распахнулась настежь, и Евдокия распаренной свеклой, прижимая к груди полотенце, вывалилась в предбанник.

— Ой, миленький, отворотись на минуту! Моченьки терпеть больше нету, запарилась насмерть.

Она рухнула на низкую скамеечку в предбаннике, хватая раскрытым ртом свежий воздух, будто выброшенная на берег большая рыбина. На полной груди женщины родинкой темнел налипший березовый лист.

От неожиданности Алексей не вдруг успел отвести глаза, да и не слишком сожалел об этом. Потом уже, отойдя в сторону, рассмеялся.

— От общения с вами, дорогая Евдокия Семеновна, я получил сегодня массу удовольствия. Спасибо вам и, извините, я должен идти. Служба.

— Вот у меня всегда так. Как мужик хороший попадется, пять минут поговорили, и побежал. А от дерьма иной раз не знаешь, как отделаться, проходу не дают, — не без грусти в голосе посетовала Евдокия.

Глава 9

«КРАЗ» перед домом стоял разгруженный, но ни шофера, ни хозяина поблизости не было. Голоса доносились из избы в открытые окна.

Алексей нашел их в узкой комнатушке с двумя кроватями вдоль стен и узким проходом. На голом столе возле окна стояла наполовину пустая бутылка «Пшеничной», вскрытая банка говяжьей тушенки, зеленый лук, хлеб, частью порезанный, частью наломанный от каравая. Матрасы на панцирных сетках были скатаны и открывали под кроватями и в углах солидный склад стеклотары, перезванивающий на разные голоса при ходьбе по половицам. Пол, к тому же, был заляпан засохшей грязью, висели на вбитом в стену гвозде штук с десяток цепей от бензопилы, и вообще все помещение напоминало скорее каптерку, но никак не спальню.

При его появлении хозяин поднялся.

— Садись, прокурор.

Он сходил на кухню, принес еще стакан и для себя табурет. Не спрашивая, набулькал Алексею с полстакана водки.

— Закусывай, — сам повернулся к шоферу, который было замолчал. — Ну?

— …Сидим, значит. Человек десять-двенадцать на поминки позвала она. Водки — залейся. Он, правду сказать, и сам закладывал, не дай Бог. Я как-то захожу по соседству, а у него фляга молочная во дворе под брагу приспособлена. Гляжу, змеевик присобачил. Посудину. А к фляге с двух сторон паяльные лампы на полную катушку врубил. Через пять минут потекла сивуха. Отрава чистая. Как на пенсию вышел, два года попользовался и копыта откинул.

— Пятьдесят два было. По горячему вышел, — пояснил для Алексея хозяин.

— Ну, сидим, значит, пьем. А она бутылку за бутылкой на стол… Последний раз, дескать, годину справим по-людски, и ладно. Пили-пили; рожи, правду сказать, от водки повело. Кричат друг дружке кто чего, покойника само собой поминают. Баба евонная в углу ревет, потом, глянь: а он сам над стаканом за столам сидит и голову повесил, вот так…

Рассказчик изобразил, как сидел покойник, сделал недоумевающее лицо.

— И я-то, дурак, забыл, что покойник он. Сколько раз чего-то спрашивал у него, тормошил. Рядом сидели. Ну, он сроду так, когда выпьет: голову повесит и мычит, если спросишь чего.

— Перепились вы. Мало ли?..

— Это было, — согласился рассказчик. — Ну так, если бы кто один видел. А то…

— Ну и?

— Ну… сидим. Глаза на него вытарашили. А он услышал — молчат все. Башку поднял, оглядел нас вроде… да и вышел.

— Пятьдесят два… Это он не от самогонки помер, — после паузы не согласился хозяин. — Зря в пятьдесят лет на пенсию не отправят. Тут у них под обрез рассчитано, годик-два еще прошебуршится человек, как выйдет, и нет его. Ваську, по Воровского жил, помнишь? Брат у него еще задавился? Тоже в пятьдесят один копыта откинул. Лекомцев Серега… в пятьдесят три. Татьяничев, этот и вовсе через месяц. Да все, кого ни возьми. У нас зря деньги работягам платить не станут, не говори.

Хозяин с шофером выпили еще. Алексей от второй отказался. Он только сейчас спохватился, что за весь день с утра ничего не ел, и бутерброд с тушенкой, щедро наваленной хозяином на ломоть, был не лишним.

— У нас в леспромхозе, знаешь, счас чего творят? Лес насобачились по бартеру заграницу сплавлять. Напрямую, через какое-то СП в Москве. Эшелон за эшелоном. Эшелон лесу, пиломатериалов отправят, а обратно в котомке десять пар этих… кроссовок, да какой-нибудь миксер везут. Эшелон лесу отправят, обратно опять с одной котомкой. Тьфу… глаза бы не глядели. Все равно как у папуасов на бусы лес у нас выменивают.

Алексей понял, что хозяин рассказывает это не без задней мысли, а желая как-то оправдать привезенные левым рейсом бревна.

— Все по начальству расходится. Обнаглела сволота вконец.

— Не скажи. Народ у нас тоже разбаловался, — не поддержал шофер, видимо, не уловив оправдательного оттенка в речи хозяина. — На делянке вон, в марте было, надо лес трелевать на погрузочную площадку, а Гришка Рузмаков… знаешь такого?

— Ну?

— Сел на трелевочник и за двадцать верст по сугробам на речку потарахтел. Ухи, говорит, свежей захотелось. Целый день на зимнюю удочку ершей сидел из лунки дергал. А трактор на берегу на холостом постукивает. Одной солярки бочку сжег. К ночи уж, в одиннадцатом часу вернулся. И ниче… посмеялись только, да бригадир обматерил.

Мужики приняли еще по одной, и шофер поднялся.

— Пора ехать.

Стеклотара под кроватями жалобно зазвенела, когда тяжелый «КРАЗ» с могучим ревом тронулся с места. Алексей подождал, пока гул затихнет вдали, спросил:

— Геннадий Яковлевич, у вас какая сумма на сберегательной книжке? Помните?

Суходеев удивился, но спрашивать, к чему это, не стал.

— Тыщ пять, как будто. С рублями.

— Как будто?

— Нет. Точно.

— Проверьте книжку.

Суходеев с сомнением посмотрел на следователя, но опять ничего не спросил и тяжело двинулся в комнату. Алексей встал у него за спиной в дверях. Наконец, после довольно-таки продолжительных поисков сберкнижка была найдена в шкафу, под клеенкой.

— Полгода как не дотрагивался, — пояснил хозяин свою нерасторопность. Протянул Алексею.

— Нет, проверьте сами.

Суходеев молча начал листать, отыскивая страничку с последними записями, нашел и поглядел на Алексея непонимающим взглядом. Заглянул в титул — проверить фамилию. Наконец пробормотал:

— В марте снято последний раз. Вроде бы не снимал, не помню. Две с половиной тут… ну?

Алексей взял у него книжку. Шестью записями выше, октябрем прошлого года, была записана сумма вклада в размере пяти тысяч двадцати трех рублей с копейками пени.

— Вы эту сумму имели ввиду?

— Ну, вот! Пять тыщ с рублями… Так это как получается? Снято, что ли?

Суходеев-старший был в полном недоумении, хотя, Алексей видел, его беспокоила сейчас не пропавшая сумма денег, а сам факт пропажи. Актерская игра исключалась начисто: слишком много привходящих нюансов и оттенков — не всякий мастер сцены такое вытянет. Выходит, о деньгах Суходеев до этой минуты ничего не знал. Да если бы даже знал, по мужику сразу видно — за топор из-за денег не схватится.

Еще одна версия, похоже, накрылась…

— Погоди. А ты сам-то откуда про мою книжку знаешь? — подозрительно осведомился он.

— От людей, Геннадий Яковлевич. Ваш сын решил приобрести мотоцикл, втайне от вас. Но на ваши деньги, как видите.

— Вовка? Ну… сволоченок! — Суходеев вдруг захохотал отрывистым, лающим смехом. Потом махнул рукой, сморщился. — Весь в мать пошел.

— Так что, Геннадий Яковлевич? Дело возбуждать будем?

— Какое дело?

— Уголовное дело по факту мошенничества против Суходеева Владимира Геннадиевича.

Суходеев, сообразив, о чем идет речь, решительно отрезал:

— Считай, мотоцикл я ему подарил. Сорняком растет парень. Что сам надыбал, то и его. Тут впору на себя заявление писать.

Он осекся и замолчал надолго, отвернувшись в окно. Дальнейший разговор с Суходеевым ничего существенного к уже известным фактам не добавил. Алексей положил перед ним на стол бланк протокола, подал ручку.

— Прочитайте, и ваша подпись: с моих слов записано верно.

* * *
По дороге домой Алексей зашел в магазин взять бутылку молока и батон на вечер. Но от кассы его грубо завернули. Хлеб, как оказалось, продавался в городе по карточкам из расчета четыреста граммов в день на человека, молоко — по каким-то рецептам. Чай, масло, сахар он спрашивать не стал, тут все ясно. Вышел из магазина, неподалеку, запримеченное еще днем, находилось кафе-стекляшка, отправился туда. Но с кафе тоже не повезло, оно было закрыто с полчаса назад. Алексей потоптался в раздумьи перед дверью. Оставалось набиться к кому-нибудь в гости, на ужин. Или пойти в ресторан. Пожалуй, ресторан сейчас как раз то, что ему нужно.

Алексей расспросил у первого встречного дорогу и, гадая, какой сюрприз ожидает его на этот раз. Двинулся в указанном направлении.

В зале, когда он вошел, царил полумрак. Вспыхивали стробоскопы, грохотала новомодная музыка, обычная для такого рода мест. Свободных столиков было предостаточно, но Алексей заметил слева от себя одиноко сидящую девушку, темноволосую, в чем-то белом, не то светло-кремовом. Перед ней стояла чашка с кофе и мороженое в металлической штампованной вазочке. Густая волна волос закрывала большую часть лица, и разобрать, хороша она собой или дурнушка, было нельзя.

«Порядочные девушки по ресторанам в одиночку не ходят, — подумал Алексей. — Ночная бабочка? Здесь?.. А может, у нее обстоятельства, вроде моих собственных? Или кто-то с минуты на минуту обещал подойти?.. Почему бы не подойти, скажем, мне?»

— Простите. У вас не занято?

Она слегка повернула к нему голову. Цветомузыка сверкнула в ее глазах зеленоватым, кошачьим блеском.

— Нет.

— Вы позволите?

Она кивнула, молча, никак не выразив своего отношения к неожиданному соседству. Кажется, ей было все равно. Алексей сел.

— И все же, — он улыбнулся. — Я вам не помешал?

— Вы не можете мне помешать, — медленно произнесла она, как будто даже с трудом. Лицо ее по-прежнему было в тени волос, и выражения Алексей разобрать не мог.

«Наверное, местная дурочка? — с некоторым сомнением предположил он. — Тогда я рискую оказаться в дурацком положении. Ну да, не привыкать».

— Меня звать Алексей.

Он уже подумал, что за грохотам музыки она не услышала его слов, но девушка, хотя и не сразу, отозвалась:

— Ира.

Пожилая официантка мимоходом положила на их стол меню и удалилась. Алексей протянул меню девушке, но она отрицательно качнула головой.

— А если я закажу для вас что-нибудь?

— Благодарю, не нужно.

— Жаль. В таком случае, Ира, что вы делаете здесь, в ресторане? Извините за прямой вопрос, но иначе я лопну от любопытства.

Она взглянула на него с некоторой даже улыбкой. Или усмешкой?.. В которой Алексей не заметил никакого интереса к себе.

— Не знаю, — медленно выговорила она. И было похоже, что действительно не знает.

Подошла официантка.

— Что будем заказывать?

— Первое, второе и третье, — сказал Алексей.

— Все?

— Да. Умираю, хочу есть.

Наконец заказ был перед ним на столе. Общепитовская котлета, которая теперь почему-то называлась бифштексом, показалась ему вершиной кулинарного искусства. Соседка по столу, пока он ел, похоже, совершенно забыла о его существовании Она сидела с безучастным видом в прежней своей позе, и Алексей вдруг отчетливо понял, что эту стену равнодушия ему не пробить. Кажется, она была права, когда сказала, что он не может ей помешать. В ее словах не было рисовки или кокетства, как ему вначале показалось. Он, действительно, для нее не существовал.

Алексей знал психологию некоторых странных девочек этого возраста, склонных к суициду, задумчиво-отрешенных, скрытных, и только из посмертной записки и альбомов становится ясно, что самоубийца была безнадежно влюблена в какого-нибудь Пола Маккартни.

Через зал возле пустой эстрады веселилась компания молодежи человек шесть; Алексей сидел боком и не особенно всматривался. В компании были две подвыпившие девицы, судя по взвизгам, и с одной из них неожиданно случилась истерика — слезы, хохот, истошные выкрики. Кажется, она требовала кого-то убрать, куда-то рвалась, ее не пускали и, наконец, увели.

На Иру, его соседку, истерика произвела неожиданно сильное впечатление, она задрожала вся и неосторожных движением опрокинула чашку с остатками кофе на стол. Часть пролилась на платье, оставив на нем след.

«Так и есть, с психопатией тоже», — отметил про себя Алексей, подавая салфетки. Она салфеток не заметила, однако ж ему почудилась странная радость во взоре, она как будто была знакома с той истеричкой, и Алексей решил, что за какую-то вину Иру попросту изгнали из компании.

Пока он расплачивался с официанткой, девушка вышла из зала. Он успел увидеть ее уже в дверях.

— За девушку тоже… получите с меня.

Официантка удивленно на него посмотрела и что-то буркнула, возвращая деньги. Алексей сунул сдачу в карман и устремился за Ириной. Она слегка прихрамывала при ходьбе, это было заметно — типичный гадкий утенок в молодежной компании, редко прощающей телесный недостаток. Хромота, пожалуй, многое объясняла в ее поведении, но не все.

— Разрешите, я провожу вас?

Она не ответила и никак не выразила своего отношения к его словам, ни жестом, ни выражением лица. Он решил расценить это как согласие и пошел рядом.

— Она вас напугала? Своей истерикой?

— Нет, — последовал равнодушный ответ.

— Нет? А пролитый кофе? И вы так поспешно ушли…

— Да, я ушла.

— Почему?

— Не знаю.

— Вы знакомы с этой компанией?

— Нет.

— Мне показалось, ту девицу вы, как будто, знаете?

— Кажется.

Разговор и дальше продолжался в этом роде. Равнодушно с большими паузами она отвечала на все его вопросы, словно исполняя обязанность. Но сама не задала ни одного. Ответы были односложны, часто непонятны или невразумительны, в своих действиях отчета себе она, видимо, не отдавала и не знала, почему поступает так, а не иначе. Алексей почувствовал, что ни на шаг не смог к ней приблизиться, хотя бы зацепить за живое. Даже напротив, она все более отдалялась от него, он чувствовал это почти физически — они шли рядом, почти касаясь один другого, и в то же время, как бы по разным сторонам улицы.

Прогулка, впрочем, оказалась короткой. Ира остановилась под фонарем возле одноэтажного в три окна домика, утонувшего среди черемух и погруженного в синие майские сумерки.

— Мы пришли? — спросил Алексей, косясь на свою черную, шевелящуюся тень.

— Да.

Алексей понял, что тень шевелится из-за раскачивающегося на столбе фонаря. Но тень была одна — его собственная. Он обернулся. Ира уже стояла за калиткой, и на ее лице ему почудилась улыбка… Или усмешка? Ему сделалось неприятно и, если бы не извечное его любопытство, он сейчас просто повернулся бы и ушел. Но, сделав над собой усилие, спросил:

— Вы уходите?

— Да.

— Я, наверное, несколько стар для вас? — неловко пошутил он, намекая на поспешное бегство.

— Вы не можете быть для меня старше.

Алексей усмехнулся, каков привет таков и ответ.

— Ира, а если я вас как-нибудь навещу? Вы позволите?

— Навестите, — донеслось до него с крыльца, и белесый силуэт, сверкнув из темноты глазами, тихо скрылся за дверью. Он остался один.

«Наверняка, состоит на учете. Обратись в психдиспансер, и узнаешь о ней все, что тебе нужно», — мысленно обругал себя Алексей.

Прогулка сюда показалась ему короткой, однако, чтобы выбраться из этих оврагов и кривых, незнакомых улочек, понадобилось плутать в темноте часа полтора. Домой Алексей вернулся лишь в двенадцатом часу ночи, и без сил рухнул на кровать. Тяжелое забытье навалилось на него, едва он расслабился и перестал себя контролировать. Сказывалась усталость минувшего дня.

И вдруг… он разом очнулся. Открыл глаза. Мозг работал ясно и отчетливо. Перед его внутренним взором с голографической ясностью всплыла последняя сцена, под фонарем. Фонарь качался, и он, помнится, скосил глаза на свою шевелящуюся независимо от него тень. Сумасшедшая Ира в тот момент стояла рядом, но ее тень… У нее не было тени! Поначалу до него это не дошло, он что-то еще ей говорил, она ответила… То есть, они продолжали стоять рядом. Но когда он повернул голову, чтобы убедиться окончательно, она вдруг оказалась за калиткой. Несколько странная прыть при ее хромоте? Калитка, к тому же, была шагах в десяти. Он, собственно, только успел поворотить голову…

Глава 10

Андрей Ходырев вернулся с дежурства, поиграл во дворе с трехмесячным щенком и вошел в избу. Жена на кухне собирала ему завтрак. Он потерся колючим подбородком о ее щеку, зная, что ей это нравится.

— Где Марья?

— Спит еще.

Андрей сел к столу и пока ел, жена выкладывала торопливой скороговоркой последние новости.

— …Вчера у Суходеевых следователь был. В восьмом часу уже. Из прокуратуры, говорит. Но не из местных, не похож вроде, по соседям ходил.

— Не нашли еще?

— И конь не валялся. Только спохватились, видно. Когда две недели прошло.

— У них так…

— Я про Волковку ему тоже сказала. Никакого, говорю, житья от паразитов не стало. Два заявления в милицию отнесли, а участковый только отмахивается. К каждому улью, говорит, милицейский пост не поставишь.

— А он?

— Заинтересовался вроде. Что да как? На кого думаете? Разобраться обещал, а там кто его знает? На обещания нынче все скорые, только подставляй. Полный карман насыплют.

После недавней поездки Андрей в душе поставил на Волковке и на своих планах крест. Одних убытков, он подсчитал, выходило тысячи на полторы, поэтому перевел разговор на дочку.

— У Марьи каникулы?

— Первый день. Андрюш?.. — в голосе у жены появились просительные нотки. — Может, отстал паразит, а? Как раз еще картошку посадить успели бы.

Андрей не ответил.

— Съездите с Машкой, что ли? Хотя поглядели бы.

— Нельзя с ней туда.

— Ой! Да ты сам смеялся… ерунда же все на постном масле. И папка рядом.

— А как напугается? Что тогда?

Жена вроде согласилась. Однако мысль посадить картошку, чтобы зиму пережить без заботы, видимо, ее не оставляла.

— Старик твой чего говорит?

— А че он скажет? — Андрей усмехнулся.

На днях он встретил старика Устинова с двумя поллитровками в авоське возле магазина, переговорили. С заковырками и всякими финтифлюшками старик все же рассказал, что на его памяти такое, как в Волковке, два раза уже было. Первый раз — в двадцатом годе. И перед самой войной, второй.

— Так чего… старик?

— Кровь, говорит, это ходит.

Жена смотрела на Андрея во все глаза, и, конечно, сразу поверила, с полуслова. Вот же бабы! Он неожиданно схватил ее за нос, но она только отмахнулась.

— Как это… ходит?

— Ходит, и все. Земля ее не принимает. Не расступается. Глаза у жены сделались совсем круглые.

— И чего теперь?

— Стращает дед. Беды, говорит, много наделает.

— Кто?

— Ну кровь, кто! Многим, говорит, кровника эта аукнется. Держаться надо подальше от этих мест. Я, говорит, видишь куда, на Хорошавинскую дорогу забрался. Место доброе, часовенка там стояла, до большевиков еще. Пересидеть хотя бы.

Жена молчала, и Андрей понял, что вопрос с картошкой можно считать закрытым. Больше она к нему не вернется.

Проводив жену на работу, Андрей Ходырев занялся по хозяйству. И вдруг страшная догадка, словно обухом, ударила по голове. Он выронил звякнувшее ведро и медленно опустился на колодезный обруб, глядя перед собой невидящими глазами.

…Последний раз в Волковке он был накануне праздников, восьмого мая. Суходеева хватились где-то числа десятого. Дуська еще по всей улице бегала, колоколила. По времени, как будто, совпадает, и повадки — те самые. Как только Андрей возвращался домой и шел в очередное дежурство на работу, через день-два в Волковке появлялся пакостник. Ни раньше, ни позже. Как-никак соседи; считай, рядом живут. Все на виду, и секретов от них он никогда не держал. Вроде незачем было.

Андрей сходил в избу за куревом. Вернулся обратно, к колодцу.

С другой стороны, кроме этих двух дат, все остальное, пожалуй, одни домыслы без фактов. С Володькой Суходеевым, да и с отцом его, душа в душу жили всегда. Взаймы одних трешников сколько перетаскал без отдачи. Бензином одалживался постоянно. Дядя Андрей, дядя Андрей… Да ладно, зарабатывать станешь, отдашь. И вдруг на тебе — навозные вилы, тяжеленные. Чтобы уж насмерть пришить. Андрей не видел в такой злобе ни грамма логики. А если обе даты совпадение, и только? Праздники, они и есть праздники. Мало ли народу спьяну тонет, дохнет? Шею себе сворачивают, режут друг друга, гробятся! Тогда от его домыслов и вовсе камня на камне… Да и зачем? На кой черт Суходееву Володьке сдалась эта Волковка? Туда-сюда мотаться ради пакости? С ума можно сойти! Да и накладно.

И все же, пытаясь глядеть на дело с двух разных сторон, чтобы не ошибиться, Андрей уже прозревал истину. Вспоминались непонятные прежде ухмылки, косые, испытующие взгляды, вопросики, когда он, злой и раздраженный, возвращался с Волковки, переживая очередное разорение. Еще сочувствовал говнюк, советы давал! Андрей вспомнил, как в августе прошлого года остановил Суходеева на улице со вспухшей до черноты щекой. Присвистнул. «Кто это тебя так приложил, парень?» И ключица — с трещиной оказалась, это Андрей уже через жену от Дуськи узнал позднее. И тоже все совпадало: он сам за неделю до этого «забыл» для пакостника на окне пачку патронов с тройной порцией пороха. Сработало… А отсюда и злоба, и все остальное.

Андрей вспоминал мелочь за мелочью, сопоставлял, сводил концы с концами и знал, что прячется за мелочами от главного — почему Суходеева нет уже две недели? Угодил в капкан? Но не медведь же он, в конце концов. Неужели недостало толку выбраться?

И вдруг новая мысль промелькнула в голове, от которой по спине поползли омерзительные мурашки, что если следователь сдержит слово? В милиции тоже бывают исключения из правил. Тем более, что Суходеева ищут теперь уже всерьез. По словам жены, следователь заинтересовался… Может быть, они уже что-то знают? Иначе просто отмахнулся бы, как участковый. Ведь зачем-то Володька Суходеев мотался в Волковку. Не из-за одной только пакости, должно быть?

Все! Надо ехать, не мешкая. Если даже там ничего не произошло, он изведется здесь от черных мыслей.

Через час Андрей был на разъезде возле избушки с путевой связью. Поджидал попутный состав. Предчувствие беды не отпускало. Минут через двадцать, словно по расписанию, громыхнул на разъезде, взвизгивая буксами, бесконечный порожняк. Андрей Ходырев поднялся в кабину.

— Курить можно?

— Если табачком поделишься, — ухмыльнулся машинист.

Андрей поделился. На тридцать второй километр доехали молча. На прощание Андрей выбил с полпачки «Астры» для машиниста и спрыгнул на насыпь.

— Давай!

Он махнул рукой и долго стоял, пережидая набирающий скорость состав, грохот и лязг мелькающих мимо пустых платформ. Наконец, перестук колес затих вдалеке, и Андрей медленно двинулся в гору. За то время, что он здесь не был, трава местами успела вымахать по колено и вязала ноги, стоило сойти с тропы. В остальном все выглядело по-прежнему.

Андрей круто обернулся, вокруг было пусто и тихо, на удивление. Казалось, от тишины в воздухе стоит звон.

— Как вор, — он криво усмехнулся.

Но перед избой он снова остановился, даже присел на обочине в траву, озираясь по сторонам. Ощущение постороннего присутствия не оставляло, хотя Андрей догадывался, что страхи его надуманные, скорее от неизвестности. Он попросту боится взглянуть правде в глаза и всячески оттягивает минуту.

С первого же взгляда Андрей понял, что Пакостник здесь побывал. Вновь сбит замок вместе с накладкой. Оторваны на окнах доски. По привычке он обошел усадьбу кругом. Задняя дверь осталась не тронута, замок тоже на месте. Он выломал в кустах палку и вернулся к воротам, стоя сбоку за столбом, толкнул створу от себя. Подождал с минуту и шагнул во двор, в сырой, прохладный полумрак. Когда глаза попривыкли, он обнаружил разбросанный в проходе железный инвентарь. Пакостник, похоже, выбирал в ящике подходящий инструмент, чтобы сбить на сенной двери два висячих замка килограмма по три каждый.

И вдруг Андрей увидел возле заплота прислоненное ружье. Одностволка. Его сразу бросило в жар. Значит, из дому Пакостник уже не вышел? Он там, стоит подняться в сени и толкнуть дверь… в нескольких шагах.

Но жив ли?

Андрей сходил к рюкзаку, достал электрический фонарь. Осмотрел попутно ружье. Шестнадцатый калибр. Бескурковка. Патрон оказался с крупной дробью. Но незнакомое. Ружье деда Устинова со склепанным цевьем, с истертыми до блеска стволами, дряхленькое, он хорошо знал.

Дверь в сени оказалась сильно изрублена топором, оба замка выворочены с мясом и валялись на полу рядом с ломиком. Андрей пошарил лучом по двери, она была слегка приоткрыта, и вдруг внизу, под дверью, увидел вцепившиеся в порожек, скрюченные пальцы. В крови. Дверь как бы защемила их. И на самой двери внизу темными полосами тоже насохла кровь. Почти в ту же секунду он почуял тошнотворный, гнилостный запах. Невольно отступил, не в силах оторвать глаза от скрюченных пальцев.

— Что ж ты, сука, глупее медведя оказался, — пробормотал Андрей и, стиснув зубы, шагнул вперед, потянул дверь на себя.

Мертвец лежал лицом вниз, вытянув к нему руки, будто желая схватить. Черные, жирные сгустки крови заляпали пол, стены. Кровь засохла и на одежде, но капкан оказался в стороне, в углу, спружиненный. Рядом лежал сапог, тоже перемазанный кровью, и вид этого сапога почему-то настораживал, гонцом палки Андрей не без усилия перевернул его. Из голенища, из кровавого месива остро торчала кость.

Луч света медленно переполз на мертвеца. Левой ноги ниже колена не было, зато на обрубке поверх штанины был наложен жгут. Из поясного ремня.

Ему показалось неправдоподобным, что дугами могло отхватить ногу напрочь, но гадать он не стал. Ухватил мертвеца за волосы и повернул голову к себе, чтобы увидеть лицо… Мертвый, стеклянный взгляд. Застывший в кривом оскале рот с окровавленными зубами. Он разжал пальцы. Голова с деревянным стуком упала на пол.

Суходеев…

Андрей вышел со двора и тяжело опустился на бревно под окнами. Но запах черемухи, которая обильно сыпала цвет, походил на трупный, и он пересел подальше, на обочину. С полчаса жестоко смолил одну сигарету за другой, пока во рту не появилась горечь.

О явке с повинной не могло быть и речи. И не потому, что боялся за себя или за семью — просто не чувствовал на себе вины. И в глубине души не слишком раскаивался. На войне как на войне. Враг пришел в его дом, покушался на его жизнь и на жизнь его близких. В результате, враг уничтожен. Хотя лучше бы этой смерти не было. Но теперь — все эмоции по боку — необходимо уничтожить следы, он не собирается доказывать легавым, что он не верблюд, пусть докажут сами.

Про капкан Андрей никому не рассказывал, даже жене. И сейчас мысленно похвалил себя. Если успеть управиться, то он сможет вернуться домой еще до ее прихода с работы и избежит лишних расспросов. Все знать ей ни к чему.

Андрей заплевал окурок и отправился во двор. Пошарив рукой под сенями, он отыскал в углу два свернутых мешка, припасенных прошлым летом под картошку. На мешках, когда он их вытащил, тоже оказалась кровь. Бурые, засохшие пятна. Андрей принес фонарь и осветил закут.

В щелях, между сенных половиц, кое-где виднелись темные потеки, даже сосульками.

Преодолевая отвращение, Андрей Ходырев сложил мертвецу руки по швам и кое-как затолкал его в два мешка. Туда же засунул сапог с торчащей из голенища костью. Затем он выволок труп на двор и погрузил на тележку с деревянным самодельным кузовам.

Во дворе среди железного хлама он отыскал тяжелый балансир от железнодорожной стрелки, тоже погрузил в тележку и вышел перевести дух. Осмотреться.

Вокруг было пусто и тихо. Толкая перед собой тележку, он двинулся в поселок и остановился на одной из улиц возле обвалившейся, колодезной будки. Разбросал полусгнившие доски и добрался до обруба. Верхние бревна прогнили насквозь, но их никто не трогал, и они держались. Андрей вытащил из прясла длинную жердь и осторожно пошарил в колодце — нет ли выпавших и застрявших крест-накрест бревен. В стволе было чисто. Он бросил на всякий случай камень. Далеко внизу раздался всплеск.

«Обсох, но на это дело как раз сгодится.» Он перетащил мешок к колодцу. Проволокой примотал вместо груза тяжелый балансир и перевалил мешок через край…

В усадьбу он воротился через час. Заглянул в бочку, которая стояла под потоком. Но дождей давно не было, и бочка тоже обсохла. Он забросил в тележку алюминиевую флягу и двинулся лесом по заросшей кустами дороге.

Речку Андрей поначалу не узнал. Она обмелела и походила разве что на ручей. По ее поверхности плыли радужные пятна, и когда он зачерпнул кепкой, чтобы напиться, от воды явственно припахивало керосином. Поколебавшись несколько, он оставил тележку с флягой на дороге, а сам двинулся берегам вверх по течению и метров через триста оказался на краю огромной, свежей вырубки, уходящей за горизонт.

В прошлом году здесь стоял тридцати-сорокалетний березняк с еловым густым подростом. По сути, рубить еще было нечего. Но вырубили, и не столько вырубили, сколько искорежили гусеничными траками землю, испакостили и — бросили гнить. По всей вырубке, куда хватал глаз, спичечной россыпью белели березовые стволы.

Одолевая буреломы и тракторные отвалы, Андрей прошел еще метров с сотню и увидел то, что искал.

Нож мощного бульдозера попросту сковырнул у речки оба берега на отрезке около полусотни метров, и вода разлилась по всей площади, образовав широкую лужу. Посреди лужи были брошены пустые, промасленныебочки из-под горючего. Лежала на боку горловиной в воде бочка с остатками автола, и фиолетовое, радужное пятно вокруг нее было густым неподвижным.

Андрей выругался и, отыскав подходящую вагу, взялся выкатывать бочки из воды на сухое.

Местный леспромхоз, пакостники, вместо того, чтобы оборудовать под ГСМ специальную площадку — снять дерн, оканавить, провести на случай пожара минерализацию, насобачились устраивать склады и базы ГСМ в лесных речушках и ручьях. Расплющат оба берега или сковырнут и — готово. А там трава не расти. И не растет. Ни леса, ни речки, даже болота нет. Только ржавая хлябь под ногами с осокой да мутная вонючая жижа течет по пересохшему руслу вниз.

Андрей провозился с бочками не меньше часу и вдруг понял, что возвращаться не хочет, нет сил. Даже здесь, возле этой изгаженной и поруганной речушки, на краю безобразной вырубки он не чувствовал себя столь отвратительно.

…В сенях, замывая половицы, он нашел раскрытый перочинный нож. В сгустках крови. И вдруг понял до деталей, что тут произошло.

От удара дуг по ноге Пакостник сразу получил открытый перелом голени. Нечто подобное Андрей уже видел, приходилось. Промаявшись в капкане, когда малейшее движение причиняет страшную боль, потеряв много крови, он так и не смог из него освободиться, да еще в темноте наощупь. И тогда перочинным ножом он ампутировал ногу. Последнее, на что у него достало сил — это наложить жгут. Но выбраться уже не смог. Наверно, лишился чувств и то ли от потери крови, а может ночью от переохлаждения умер.

Андрей вспомнил, что и сам в ночь на восьмое мая изрядно перемерз в нетопленной избе. «Что ж, поделом козлу и мука», — непримиримо подумал он и прополоскал находку в ведре, смывая кровь.

Нож — это, конечно, улика. Стоит показать нож отцу Пакостника и назвать место, где нашли, будущее для Андрея сразу запахнет парашей. И капкан — тоже улика.

С помощью ломика Андрей вырвал пробой из стены, смотал цепь и вынес капкан на двор, где на старой тряпке уже лежало разобранное ружье. Все это необходимо было уничтожить. Хотя капкан и ружьишко (наверняка, тоже краденое) при других обстоятельствах он бы, разумеется, приберег. Для дела.

На речку Андрею Ходыреву пришлось съездить еще раз и приготовить щелок. Но зато он был уверен теперь, что ни одного пятна крови нигде не осталось. Верхний слой земли под сенями он снял и насыпал сухой с гряд. Закут завалил разным пыльным старьем, собранным по углам. Припорошил пылью неправдоподобно чистые ступени и половицы в сенях, дав предварительно просохнуть. В остатках воды тщательно простирнул собственную одежду. Промыл сапоги. Протер оконные стекла, посуду, чтобы ничего суходеевского, ни одного следа не осталось. Мало ли как в скором времени обернется дело? Но изрубленные двери, вывороченные с мясом замки, щеколды, битый кирпич — все оставил, как есть. У легавых в анналах Пакостник зарегистрирован, и тут уж лгать не приходится. От жены сегодняшнюю поездку тоже лучше не скрывать. Ну, был. Посмотрел. Сама же говорила… Чтобы потом не вышло накладки.

Андрей собрал вещи и напоследок еще раз придирчиво все проверил, до мелочей. Как будто ничего упущено не было.

Погода, пока он возился в доме, сильно переменилась. С запада густо наволокло туч, и далекие раскаты грома становились все слышнее. Но солнце в эти последние минуты, похоже, взбесилось и прожигало одежду насквозь. Спускаясь через поселок к железке, Андрей вдруг краем глаза заметил странный просверк в лесочке в полутораста шагах вправо от себя. Как будто солнечный зайчик. Так могли бликовать линзы бинокля, или очки.

Андрей постоял. Спятился несколько, и блеск снова появился.

Если бы кто-то наблюдал за ним, то понял бы, что тоже замечен. Но блеск не исчезал, и тогда Андрей повернул в сторону леса, решив все же проверить причину. Возможно, блестела консервная банка или пустая бутылка, надетая на сучок.

Однако, к своему удивлению, он обнаружил в кустах возле тропы мотоцикл. Даже ключ зажигания был оставлен в замке… «Восход». Красного цвета. Но номеров почему-то не оказалось. Новый, поэтому не зарегистрирован, решил Андрей.

Он огляделся по сторонам, прислушался — не раздадутся ли поблизости голоса. Но уже было ясно, кому принадлежит мотоцикл, и от этой случайной находки ему сразу сделалось не по себе. Вся его сегодняшняя работа при такой улике гроша ломаного не стоит, и, как знать, не осталось ли незамеченным что-нибудь еще? Такая же вот «мелочь»?

Андрей замерил уровень бензина в баке и включил зажигание…

Глава 11

В семь утра следователь прокуратуры Валяев созвонился с гаражом горторга. Узнал: продуктовая машина ГАЗ 53Ф номерной знак 48–60 КВН сейчас находится на мясокомбинате, стоит под погрузкой. Затем отправится по магазинам развозить товар.

— Рабочий день у них когда заканчивается?

— По-разному. Иногда до девяти-десяти вечера раскатывают.

— А под погрузкой?

— Тоже по-разному. В зависимости от очереди. Могут час и два простоять.

Алексей отправился на мясокомбинат по адресу: улица Шоссейная, 2.

Вся здешняя округа представляла собой средоточение каких-то баз, складских помещений, безымянных контор, свалок в перекрестии железнодорожных ниток и подъездных путей. Все пыльное, деревянное, перекосившееся, и только мясокомбинат, детище трех соседних районов, выглядел более капитально — серый, каменный куб. Забор вокруг него, опутанный поверху колючей проволокой, большей частью был повален, и видно, что не вчера.

Алексей подошел ближе. Возле правого крыла здания друг другу в хвост выстроились несколько грузовых машин. Здесь, посреди просторной, крытой платформы, стояли одинокие весы, и с них шел отпуск и загрузка товара. Из открытых дверей мясокомбината, со склада готовой продукции по подвесному монорельсу весовщица палкой толкала перед собой к весам партию колбас, взвешивала, помечая в блокноты, и шла за следующей. Иногда помечать забывала, и тогда из стоящей полукругам кучки ожидающих, едва весовщица отворачивалась за довеском, хищной птицей выскакивала краснорожая баба в брезентухе, хватала с весов несколько палок колбасы или связку и прятала за полой.

Эту операцию у всех на глазах баба повторила раза три-четыре и сделалась похожа на беременную. Впрочем, не надолго. Она тут же сбегала к машине, той самой ГАЗ 53Ф, номерной знак 48–60 КВН, и разгрузилась с помощью водителя у него в кабине. Затем все повторилось снова, еще и еще раз.

Алексею показалось странным, что весовщица не видит происходящего. Но, кажется, и все прочие тоже происходящего не замечали.

На какое-то время он отвлекся от бабы. В дверях, откуда по монорельсам подавались колбасы, появилась замечательной красоты девушка. Белый короткий халатик и белая шапочка, изящно пришпиленная к черным волосам, делали ее похожей на модель из рекламного буклета. Она никак не вписывалась в здешний уныло-производственный антураж, и Алексей решил, что скорее всего на мясокомбинате эта девушка — лицо эпизодическое. Возможно, представитель санитарно-эпидемиологической службы. Или какая-нибудь инспектор какого-нибудь отдела по качеству.

Она бросила несколько небрежных слов весовщице и удалилась, никого не поразив своим появлением. И Алексей усомнился тотчас в истинности своих предположений.

Между тем, баба с красным лицом вновь растолстела, и Алексей решил, что пора сунуть в мясокомбинатовский муравейник палку и посмотреть, что из этого выйдет: он выждал момент, когда баба выдернула из кучи на весах три полена колбасы разом, и крепко схватил ее за воротник.

— Прокуратура! — зычно объявил он и приставил бабе к носу удостоверение.

Жидкая толпа тотчас отхлынула от весов.

— Всем стоять! — приказал Алексей. — Номера машин переписаны. Личности будут установлены. Ближе, ближе сюда! Не стесняйтесь. А вы, милая, — он обернулся к растерянной весовщице, — быстро к телефону, 2-31-93. Вызывайте ОБХСС. Живо!

Он распахнул на бабе брезентовую робу. Под робой на пришитых с внутренней стороны крючках висело несколько палок колбасы. Весовщица исчезла.

Однако дальнейшие события приняли неожиданный оборот. Краснорожая баба вдруг забилась, затрепыхалась у Алексея в руке, словно пойманная курица, и повалилась на цементный пол. Истошный визг ножом полоснул по ушам. От неожиданности он выпустил воротник, и баба с воем задергалась в конвульсиях, биясь головой об пол. Платок на ней съехал, юбка задралась, обнажив застиранные, неопрятные панталоны.

— Встать! — рявкнул Алексей, догадываясь, что вся эта истерика разыграна на холяву. Известный воровской прием. Но баба продолжала колотиться головой о цементный пол. Обильная пена выступила у ней на губах, глаза выворотились, лицо уже было разбито в кровь.

Алексей махнул двоим из толпы.

— Держите ее. За руки и за ноги. А ты, — он ткнул пальцем в третьего, — быстро за водой, с ведром.

Ни один не пошевелился. Алексей подошел к толстомордому верзиле вплотную.

— Ты плохо слышишь?

— Да иду, иду, — лениво отозвался тот. — Только людей зачем бить?

— Не понял?

Верзила смотрел на него с нагловатой ухмылкой.

— А че не понял-то? Еще женщину… Вон свидетелей сколько.

Свою последующую реакцию Алексей не успел даже осознать. Правая рука сработала автоматически. Мощным крюком снизу он насадил небритую челюсть на кулак. И когда удар приподнял верзилу на цыпочки и выгнул дугой, коленом сильно ударил в пах. Верзила взвыл неожиданно тонко, по-бабьи и, согнувшись пополам, рухнул на колени.

«Месяц, ублюдок, будешь носить свою драгоценную мошонку в руках. Есть время подумать.» С нехорошей улыбкой Алексей повернулся к публике.

— Ну? Кто еще видел, как я избивал бедную женщину? Ты?

— Че я-то?

— Не видел, значит?

— Не-ет.

— Может, ты?.. А ну, иди сюда!

Мужичонка в надвинутой на глаза кепке, к которому он обратился, вдруг вильнул задом и бросился наутек. Алексей вновь вернулся к верзиле, приподнял за волосы.

— Как фамилия?

Тот что-то замычал, не разжимая зубов.

— Как его фамилия?

— Карташов, — испуганно ответил кто-то из публики. — Грузчик.

— А фамилия этой женщины? — он кивнул на дергающуюся бабу.

— Терехина, экспедитор.

— Который убежал?

— Шофер ихний, горторговский.

— Фамилия?

— Пыжьянов.

— Понятно, наставники подрастающего поколения…

Алексей выписал три повестки. Одну, плюнув, пришлепнул верзиле на лоб.

— Сегодня, в пятнадцать ноль-ноль, в прокуратуру. Явка обязательна.

Вторую сунул бабе в нагрудный карман.

— Я думаю, ты меня хорошо слышишь. В пятнадцать ноль-ноль прошу в прокуратуру. А эту повестку, — он обернулся к зрителям. — Вот ты, лично… передашь водителю. Я за ним бегать не стану.

«Как Хлыбов», — раздраженно подумал Алексей, чувствуя и в поведении, и в собственном голосе совершенно хлыбовские нотки. Даже словечко «ублюдок» где-то промелькнуло. Тоже хлыбовское.

— Здравствуйте, — услышал он за спиной приятный женский голос. — Что здесь происходит?

Обернулся. Перед ним в двух шагах стояла очаровательная девушка, та самая в белом халатике, и разглядывала его с явным любопытством. За ее спиной из глубины дверного проема маячило испуганное лицо весовщицы.

«Разумеется, в ОБХСС не дозвонились. Было занято, — догадался он. — И красотка отлично знает, что здесь происходит»».

Он улыбнулся, недоуменно развел руками.

— Видите ли, сам решил спросить. А эта дама услышала и — сразу упала в обморок. С товарищем тоже дурно сделалось, прямо беда.

Он замолчал с выжидающей улыбкой, девушка тоже улыбнулась и протянула руку.

— Тэн, Светлана Васильевна. Мастер колбасного цеха.

— О! Так это вашу колбасу здесь расхищают?

— Нашу, — просто согласилась она.

Алексей представился.

— Ну и… что будем делать?

— Наверное, стоит обсудить? — неуверенно предложила она.

— Согласен.

Алексей отправился следом за мастером колбасного цеха. По пути она отдала распоряжение весовщице, чтобы погрузку продолжали.

— Вы в ОБХСС позвонили? — остановил Алексей.

Весовщица заполошно всплеснула руками.

— Ой, звонила, звонила… никто трубку не берет.

— А может, занято?

— Ага, занято, — поспешно закивала женщина и осеклась. Прикрыла ладошкой рот.

Алексей усмехнулся, но промолчал. Вслед за Тэн он вошел прямо со склада готовой продукции в небольшую, опрятную комнатушку. Отметил про себя, как элегантно, без крика и шума Светлана Васильевна удалила его с места происшествия. Сейчас там спешно заметают следы, чтобы к прибытию сотрудников ОБХСС выглядеть святее самого папы. Звонить, правда, он не собирался. Но хотя день пусть проживут честно, без воровства.

Светлана Васильевна предложила ему стул. Сама же, открыв сейф, достала пару объемистых папок и положила перед Алексеем.

— Что это?

— Накладные, Алексей Иванович, на отгрузку мясопродуктов по госдоговорам. За май-апрель месяц. Пожалуйста, обратите внимание на пункты назначения.

Алексей без интереса полистал папку. Пожалуй, его мысли больше занимала сама Светлана Васильевна Тэн, а не эти накладные.

— Свердловск. Пермь. Ижевск… А это морские порты. Клайпеда, Мурманск, Ленинград, — она встала у него за спиной, чуть сбоку и изящными, удлиненными пальцами с безупречно налаженным маникюрам отмечала, на что именно ему следует обратить внимание.

— Что означают морские порты? — из вежливости спросил он, возвращая просмотренные папки.

— Что груз предназначен для отправки заграницу.

Она убрала папки на место, закрыла сейф и села за стол напротив. Ее темные, большие глаза мерцали из-под длинных ресниц, волосы отливали свежим, юным блеском, на загорелых щеках тлел нежный румянец, и Алексей подумал, что перед женской красотой все остальное пустая тщета и бессмыслица. Поразительно, как подобная жемчужина могла оказаться в этой навозной куче?

— И какие я должен сделать выводы, уважаемая Светлана Васильевна?

Тэн улыбнулась.

— Весь объем нашей продукции, Алексей Иванович, уходит на сторону. Куда — вы это сейчас видели. Зато в районы, в наш и в соседние, мы не отгружаем совсем. Только в райцентры. Девятьсот килограммов на шестьдесят тысяч населения. У нас, — она быстро простучала на калькуляторе. — Пятнадцать граммов на человека в сутки.

— На днях я прочел, что ваш мясокомбинат из месяца в месяц срывает госпоставки. В апреле, если не ошибаюсь, недоотгружено до сорока процентов продукции. Хотя, Светлана Васильевна, с планами переработки мясокомбинат как будто справляется, не так ли?

— Даже перевыполняем.

— Тогда в чем дело?

— В пятнадцати граммах в сутки на человека.

— То есть, расхищают? До сорока процентов?

— Да.

Алексей подумал, пожал плечами.

— Мне, впрочем, все равно. Я сюда по другому делу.

— Я знаю.

— Вот как! Это каким образам?

— С помощью телефона. Позвонила в прокуратуру Хлыбову. Он сказал, что вас с проверкой на мясокомбинат никто не уполномочивал. Вы проявляете самодеятельность, скорее всего попутно. Но предупредил, что вы способны на неожиданные поступки, поэтому с вами лучше не лгать, а побеседовать предельно откровенно.

— Что вы и делаете? — Алексей был уязвлен до глубины души, и вопрос прозвучал достаточно грубо.

— В любам случае это лучше, чем ложь.

— Разумеется. Но у меня в связи с этим появилась одна нескромная мысль. В вашем городе, похоже, я единственный честный человек.

Тэн пожала плечами.

— Я тоже.

Алексей промолчал и сразу почувствовал — его молчание истолковано как сомнение. Румянец на щеках обозначился ярче, глаза сверкнули почти сердито, и он убедился окончательно, что задел за больное. Однако продолжал молчать с некоторой даже иронией.

— Вы можете мне не верить, если угодно, — она явно оправдывалась! — С точки зрения закона, наверно, так и есть. Соучастие, недоносительство… Сокрытие? Я не знаю всех юридических формулировок в этом плане. Но моя совесть чиста, своим служебным положением я никогда не пользуюсь.

— Вам хватает пятнадцати граммов в сутки?

— Мне и этого много.

— Вы что ж, не употребляете мясного?

— Не употребляю. Зато у экспедитора Терехиной шестеро внуков. Она бабушка. И сотни три родственников, все с неотоваренными талонами на руках. И все к ней обращаются.

— Выходит, там на весах я вел себя как последний негодяй?

Тэн улыбнулась. С сомнением пожала плечами.

— Не знаю.

— Весы, надо думать, не единственный канал хищений?

— Не единственный. Хлыбов, например, пользуется другими каналами.

Алексей хмыкнул.

— Не слишком ли вы откровенны со мной?

— В следующий раз, если захотите кого-то ударить, вы можете сделать это у себя в прокуратуре. А не добираться в такую даль на мясокомбинат.

Алексей расхохотался.

— Все, сдаюсь! Вы выиграли бой чистым нокаутам, ха-ха-ха!

Она неожиданно взяла его за руку.

— Хотите, я вам обработаю?

Алексей только сейчас увидел, что костяшки пальцев на тыльной стороне руки сбиты в кровь, и рука перемазана. Ухмыльнулся.

— Если это не взятка.

Глядя, как мягкими, точными движениями она обрабатывает ссадины, Алексей подумал, что уходить ему отсюда совсем не хочется. Проворчал:

— Мне кажется, муж не слишком вас любит.

— Почему? — она взглянула на него с любопытством.

— Красивые женщины устраиваются как-то иначе. Здесь не очень подходящее для вас место.

— Вы просто не знаете настоящую цену моего места.

— Я знаю, что своим служебным положением вы не пользуетесь. Стало быть, вашему месту грош цена.

Тэн отрицательно качнула головой.

— Я буду пользоваться, как только выйду замуж.

Алексей даже растерялся.

— Так вы… не замужем, хотите сказать?

— Нет.

— Бог ты мой! Какая удача. В таком случае, я делаю вам предложение.

Она изумленно посмотрела на него и рассмеялась.

— Хлыбов предупреждал, что вы способны на неожиданные поступки. Кажется, он был прав.

— Нет, кроме шуток. В городе всего два честных человека. Почему мы с вами должны друг друга избегать?

— Не знаю, — подумав, ответила Тэн.

Алексей записал номер своего телефона на перекидном календаре. Шутя пригрозил:

— Если вы, Светлана Васильевна, в течение двух дней не позвоните по этому номеру… хотя бы для того, чтобы сказать «нет», я снова нагряну сюда с проверкой.

* * *
Направляясь в прокуратуру, он еще и еще раз мысленно прокрутил отдельные эпизоды, связанные с хищением мясопродуктов, и меру возможного участия в них Суходеева. «Мелкий несун, не более того, — решил он. — Вся цепочка налицо: экспедитор, водитель, грузчик. Что успели стянуть с весов, идет на стол и, видимо, родственникам. Мокрухой тут, пожалуй, не пахнет.»

Он вспомнил улепетывающего водителя в надвинутой на глаза кепке и усмехнулся. Терехина, экспедитор, тоже не в счет. Карташов в то время еще не работал. Словом, очередная пустышка. Для очистки совести он допросит всех троих, и можно ставить на мясокомбинате точку…

Рядом с ним, взвизгнув тормозами, остановился прокурорский «уазик». В окно высунулась улыбающаяся физиономия Махнева.

— Валяев, душа! Полезай в карету.

Алексей подошел. В салоне на заднем сидении расположился с чемоданом эксперт-криминалист Дьяконов, полнощекий, с толстыми красными губами и сочным, густым голосом. Поздоровались.

— Нам по пути? — засомневался Алексей.

— По пути, по пути. Садись. На тот свет всем по пути.

«Уазик» рванул с места и, рывками набирая скорость, запрыгал по ямам.

— Водила хренов, — проворчал эксперт-криминалист вздрагивающим от езды голосом. Его полные щеки тряслись на ухабах, и даже губы заметно пришлепывали.

— Помнишь, я тебе рассказывал про младенца? В мусорном баке нашли, угол Парижской Коммуны? в коробке с розовым эдаким бантикам, ха-ха! — Махнев был радостно возбужден, хотя предмет как будто к веселью не располагал.

— Помню, еще бы.

— Так вот. Убийца нашелся. И даже понес наказание. Высшая мера. Через повешение, ха-ха! Есть справедливость на земле. Есть! И, между прочим, уже третий случай подряд. Сегодня, скажем, мы обнаруживаем труп убиенного младенца, а через день… максимум, два-три — труп убийцы. Как правило, родителя. Даже дрожь берет, словно это возмездие. Свыше! Ха-ха!

— Как это случилось?

— Вот сейчас приедем, и сам все увидишь, — подмигнул Махнев. — Не пожалеешь, обещаю.

Но Махнев не выдержал и полминуты. Начал выкладывать историю.

— Представляешь, баба потеряла своего мужика! Вышел ночью в сортир, с постели поднялся и — нет его. Поворочалась она с боку на бок, и опять спит. Дескать, покурит, придет сам. А не придет, так и леший с ним. Утром бабе на работу надо бежать, а в постели рядом пусто. Нет мужика, не пришел. Во двор сунулась, покричала, по улице туда-сюда… Нету. Вышла на огороды, а он, глянь — возле плетня стоит, на коленках. Да как-то странно стоит… голову на бок повесил. А на голове ворона, глаз ему долбит. Подошла баба ближе, а мужик у ней мертвый, на колу висит. Воротником рубахи за кол зацепился, когда через плетень пьяный перелезал, и сорвался, видать. Как петлей шею перехватило. Высшая мера, ха-ха!

— Почему ты решил, что это убийца?

— Баба опять же! Живого боялась до смерти, а как увидела, что сдох, палку из плетня выломала и давай лупить его куда попало. С воем. Соседи понабежали, оттаскивают, а она, как чумная. Он, кричит, гадина, ребеночка моего зашиб. В коробку затолкал. А ей отнести велел и в мусорку бросить. Куда отнесла ребеночка, говори, баба? На парижскую коммуну? Эта коробка? Эта, эта! — кричит. — Туда отнесла.

«УАЗ», не разбирая дороги, вихрем промчался по одноэтажным, окраинным улочкам и, вильнув, юзом, тормознул возле открытых настежь ворот и кучки зевак.

На огороде возле плетня тоже было людно. Двое милиционеров сдерживали граждан на приличном расстоянии. Граждане в свою очередь удерживали простоволосую, худую женщину с испитым лицом. Она грязно бранилась и все норовила доплюнуть до мертвеца. Но иногда поворачивалась и, вставая на цыпочки, из-за голов грозила длинной, мослатой рукой в соседские окна рядом.

— Не угомонилась еще, Мариша? — мимоходом спросил Махнев.

— …Я ее, суку, выведу на чистую воду! Дрянь мокродырая. Вижу тебя, вижу, не спрячешься. Выглядывает гадина из-за занавески-то… Ох ты, бесстыжая! — вопила Мариша, не обращая внимания на следователя. — А то не знаю, куда он, паразит, ходил с бутылкой-то ночью. К тебе, мокрощелка долбана! То-то носа не кажешь, стыдно на люди показаться… Чужих мужиков сманывать, паразитка косорылая!

Махнев брезгливо махнул рукой.

— Уведите ее в дом. В ушах звенит.

Алексей остановился перед трупом. Все было так, как рассказывал Махнев. Дородный мужик лет около пятидесяти стоял на коленях возле плетня. Вернее, висел на воротнике с подогнутыми ногами. Трудно было представить, как это могло произойти в действительности, но воротник прочно зацепился за кол. У мертвого было типичное лицо удавленника, налитое кровью, распухшее, с вывалившимся желтым языком. На нем были надеты одни кальсоны, и те съехали, обнажив волосатый пах. Видимо, потерпевший некоторое время еще дергался, но уже в конвульсиях.

Подошел Махнев.

— Помнишь, у младенчика в области шеи были обнаружены царапины и ушибы непонятного происхождения? Это он… этот подонок. Как только младенчик начинал плакать, он хватал его из кроватки, спеленутого, и — за дверь, на гвоздь, подвесит, а сам спать. Теперь вот — висит голубчик. Точь-в-точь. Разве что не плачет. Слушай, сержант? — Махнев обернулся к милиционеру. — А где бутылка? Я же не велел ее трогать.

Сержант смущенно развел руками.

— Виноват, не доглядел.

— Что значит, не доглядел?! Это же вещдок. Следы!

— Стащили эти, — сержант кивнул в сторону зевак. — Только отвернулся, уже нет.

Махнев вытаращил на него глаза.

— Как? У мертвого из рук? Бутылку? О, господи, терпение твое бесконечно! — он с самым свирепым видом двинулся к зевакам. — А ну, прочь отсюда… Мрразь!

Обратно он шел держась от смеха за живот.

— Великолепно, а?! Этот подонок сдох в петле, но бутылку из руки не выпустил. А соседи так называемые, стоило сержанту отвернуться, тут же ее увели… И распили, наверняка. Грамм двести было, не больше, ха-ха-ха! Замечательный у нас народ, душевный! С таким народом реки вспять поворачивать. Ха-ха-ха! Ой, не могу больше. Уморили сволочи.

Он похлопал удавленника по гладкой, полированной лысине.

— Ну. хватит, голубчик, повисел, и ладно, снимайте его.

Из двора, шагая прямо по грядам, подходили санитары с носилками, из числа указников.

Глава 12

В прокуратуре перед дверью Алексея дожидался один из «олигофренов», кадыкастый парень с крашеными, пегими волосами. Молча протянул повестку.

— Заходи, приятель, я сейчас, — Алексей усадил свидетеля у себя в кабинете, сам заглянул в приемную. — День добрый. Людмила Васильевна, для меня что-нибудь есть?

— Да. Пожалуйста.

Алексей пробежал глазами по исписанному листу бумаги.

В следственный отдел прокуратуры

РАПОРТ

По вашему поручению произвел проверку двух уцелевших строений в бывшем поселке Волковка, а также визуальный осмотр прилегающей местности. Местонахождение пропавшего без вести Суходеева В.Г. установить не удалось.

В домовладении, принадлежащем Ходыреву А.Д., в ограде, мной обнаружен тайник и разобранные на запчасти три мотоцикла, два «Восхода» и «Ява». Сохранились номерные знаки. По данным учета все три находятся в розыске, начиная с сентября 198… года.

По существу заявлений, сделанных Ходыревым А.Д. в райотдел милиции от 22 августа 1989 года и от 23 мая 1990, дополнительно сообщаю: факты, указанные в заявлениях, при осмотре в основном подтвердились. Имели место неоднократные кражи со взломом, о чем свидетельствуют сбитые замки и поврежденные, изрубленные двери, бессмысленная порча имущества, а также следы взрыва, произведенного в печи и др.

Участковый инспектор, старший лейтенант Суслов.

Кратко, но содержательно. Алексей удовлетворенно хмыкнул. Предстоящий разговор с «олигофреном» сразу обретал жесткую направленность.

Едва ли хозяин домовладения в Волковке, Ходырев, имеет отношение к тайнику. По крайней мере, один из мотоциклов, если верить рапорту, находится в розыске с сентября 198… то есть, был угнан почти за год до того времени, когда Ходырев приобрел усадьбу в частное пользование. И кроме того, от Ходырева поступило два заявления, что тоже свидетельствует в его пользу. Вряд ли кому придет в голову обращаться в милицию, имея у себя во дворе три украденных мотоцикла. Пусть даже в разобранном виде. Скорее всего, не знал.

Алексей вошел в кабинет.

Для начала он предупредил свидетеля об ответственности за дачу ложных показаний. Произошла, по всей вероятности, трагедия, и сейчас в его силах помочь следствию разобраться. Но «олигофрен» набычился и после нескольких односложных ответов перестал реагировать на вопросы совсем. Однако молчание, Алексей это чувствовал, стоило ему усилий — мешала все та же стая, которая незримо стояла у парня за спиной даже здесь, в кабинете следователя.

Тогда Алексей решил помочь. Небрежным тоном, как бы не придавая своему вопросу особого значения, сказал:

— А чего ты скрытничаешь? Ваш тайничок, в Волковке, мы раскопали. Три мотоцикла, и все краденые. Ну?

— Че наш-то? — разом вскинулся «олигофрен». — Никакой он не наш. Гнилой там хозяйничал.

— А угонял?

— Тоже он.

— И ты будто бы не при чем? Почему тогда молчал?

— Че я дурак, что ли?

— Дурак, можешь в этом не сомневаться. Я тебя предупредил об ответственности, и еще раз предупреждаю: или ты говоришь мне правду, или я сделаю из тебя соучастника в угоне мотоциклов. Два из них, так и быть, повесим на гнилого. Третий будет висеть на тебе.

— Не докажете, — подумав, буркнул «олигофрен».

Алексей улыбнулся.

— Еще как. Тебя я возьму сейчас под стражу, назначим техническую экспертизу, и, я уверен, на твоем мотоцикле обнаружатся снятые запчасти. Он же у тебя разноцветный.

«Олигофрен» смотрел в угол и затравленно шмыгал носом.

Алексей тоже молчал, давая ему время вполне прочувствовать положение. Потом, как о решенном уже вопросе, сказал:

— Значит, Суходеев подбрасывал вам запчасти. За так?..

Парень мотнул головой.

— За бабки, по черной цене.

— Понятно. Но в Волковке теперь хозяин появился, сосед. Что же вы сразу не перепрятали?

— Пусть у Гнилого голова болит. Это его хаза была.

Парень помолчал, потом нехотя признал:

— Вообще-то, говорили ему ребята.

— А он?

— Выкурю, говорит, как таракана. Больше не сунется.

— Это соседа, что ли? Ходырева?

— Ну.

— Понятно.

Алексей еще некоторое время поработал с «олигофреном» в разных режимах, но тот явно иссяк. Разговор пошел вхолостую, по кругу. Он предложил свидетелю подписать протокол допроса и отпустил.

Полученная информация представлялась достаточно ценной. Кажется, впервые дело начало принимать конкретные очертания. Так называемая «хаза» в бывшем поселке Волковка и обнаруженный тайник свидетельствовали, что в этом месте Суходеев имел или имеет определенный устойчивый интерес. Во-вторых, угроза выкурить хозяина, которая вполне подтвердилась двумя заявлениями Ходырева. В-третьих, насколько он уяснил из разговора с женой Ходырева, последний акт «терроризма» — взрыв в печи, порча имущества, произошел совсем недавно. Уже в мае, накануне исчезновения. Пожалуй, дату следует уточнить, но сам факт налицо: в конце апреля, в мае Суходеев там был. Готовил акт.

Что против?.. Участковый инспектор в Волковке Суходеева не обнаружил. Не исключены два варианта. Если это несчастный случай дорожно-транспортного характера, то скорее он произошел по дороге в Волковку. Или обратно. Красного цвета «Восход» — приметная деталь в пейзаже. Значит, следует проверить дороги, тропы, которыми возможно добраться в поселок из города.

В случае насильственной смерти убийца наверняка позаботился труп спрятать. Достаточно надежно. Поэтому инспектор его не обнаружил, хотя… если судить по найденному тайнику, усердие проявил. Очевидно, потребуется более детальный осмотр местности и обыск в «хазе», в домовладении, принадлежащем Ходыреву, где обнаружен тайник.

Алексей взялся за телефон, набрал номер.

— Участковый инспектор, слушаю?

— Здравствуйте, Анатолий Степанович, это Валяев из прокуратуры. Получил рапорт. Очень толково, оперативно и, главное, ко времени. Но кое-что желательно обсудить.

— Через двадцать минут я к вам… Черанева, сядь на место! — голос участкового внезапно отдалился, потом вновь зазвучал в трубке. — Алле?.. Через двадцать минут я к вам подойду. Надо тут с гражданкой закончить.

Алексей насторожился.

— Минуту, Анатолий Степанович. Как вы назвали фамилию гражданки?

— Черанева. Татьяна Дмитриевна. — Четко, без ненужных расспросов ответил тот.

— Понятно. Меня эта дама тоже интересует, так что не спешите. Я выхожу.

— Комната восемь.

Через несколько минут Алексей входил в комнату участкового инспектора на первом этаже. В Чераневой он сразу узнал вчерашнюю истеричку из ресторана. Кажется, она до сих пор окончательно не протрезвела. Марафет на лице был смазан. Взгляд плавал по сторонам, ни на чем не фиксируясь, и она, похоже, не заметила появления в комнате нового человека, хотя Алексей сел напротив нее спиной к окну.

— Что произошло?

— Вчера в одиннадцатом часу ночи была задержана на дискотеке. В невменяемом состоянии. При задержании оказала сопротивление работникам милиции, употребляла в их адрес нецензурные выражения. Доставлена в вытрезвитель.

Слог, каким изъяснялся старший лейтенант Суслов, напоминал его рапорт. Прямолинейный и исполнительный малый, решил Алексей. Любопытно, как они находят с гражданкой Чераневой общий язык?

— И часто она так?

— Регулярно. Особенно в последнее время. Хотя по сути школьница. Недавно исполнилось семнадцать.

Черанева никак не реагировала, как будто разговор шел не о ней. Пепел с сигареты сыпался ей на кофточку, на руки, на стол, она не обращала на это внимания и не стряхивала, хотя пепельница стояла рядом. Выглядела она много старше своих семнадцати. Рискованно короткая юбка, белые рыхлые ноги, без чулок, в заметных синяках. Когда она закинула ногу на ногу, Алексей с изумлением отметил, что под юбкой у нее ничего нет, голое тело.

— Почему на даме нет нижнего белья?

— Мода такая. На танцы они ходят теперь без трусов. Некоторые даже бреют лобок.

— Товар лицом?

— Говорят, для остроты ощущений. Так, Черанева?

Черанева ответила не сразу, вялым, словно спросонья, голосом.

— Дурак… где ты купишь приличные трусы? Чтобы носить не стыдно?

— Давай без дураков, Черанева! — повысил голос участковый. Помолчав, продолжал: — Допустим, приличного белья в продаже нет. Но бриться тоже не обязательно.

— Для эстетики! — Черанева вдруг визгливо рассмеялась, и Алексей сразу вспомнил ее вчерашнюю истерику. Пожалуй, она была не столько пьяна, как показалось вначале, а скорее не в себе. Невменяема, как правильно отметил старший лейтенант Суслов.

«Если с ней что-то произойдет, — подумал Алексей, — как с теми двумя, это никого особенно не удивит. Удивительнее будет другое — если ничего не произойдет.»

— Таня, вы помните меня? Вчера… вы были в ресторане?

Обращение по имени здесь, в стенах милиции, было непривычно, и Черанева наконец его заметила. Но упоминание о ресторане заставило ее вздрогнуть. Ее глаза вдруг расширились, на лице появилось выражение страха. Спустя мгновение она вся сжалась, словно затравленный зверек, готовый вот-вот сорваться с места и бежать.

Такой реакции Алексей не ожидал. Участковый, судя по всему, тоже. Они переглянулись, и, стараясь говорить по возможности мягко, Алексей спросил:

— Вы знакомы с Ирой?.. Она сидела со мной за одним столиком?

— Нет! — истерически взвизгнула Черанева. Губы, а затем все лицо у нее исказилось мучительной гримасой. Руки бесцельно метались по одежде, по волосам. Лейтенант поднялся к ней из-за стола со стаканам воды и окончательно спровоцировал истерику.

На хлопоты вокруг Чераневой ушло около часу. Пришлось даже вызывать врача. Разумеется, о продолжении разговора с ней не могло быть и речи.

Оставшись вдвоем с участковым инспектором, Алексей кое-как уточнил предстоящие следственные действия и в смятенных чувствах вышел из отделения. В его голове давно брезжила ужасная догадка, но он раз за разом упорно гнал ее от себя, хотя косвенных доказательств набиралось предостаточно. Однако теперь впервые, кажется, появилась реальная возможность получить прямое свидетельство, что он действительно напал на след, ради чего, собственно, сюда приехал.

Возле прокуратуры Алексей увидел стоящий «УАЗ». Похоже, Хлыбов был на месте. Он вошел в приемную.

— Шеф у себя?

— Нет… в отгуле, — замялась Людмила Васильевна.

— Мне нужна машина. На полчаса.

— К заму, Алексей Иванович.

Через некоторое время, выправив кой-какие бумаги, в том числе постановление на обыск в бывшем поселке Волковка, Алексей сел за руль.

Дорогу туда он запомнил неплохо. Наверное, потому, что ночью пришлось изрядно проплутать. Вскоре «УАЗ» остановился возле одноэтажного дома, утонувшего среди старых черемух. Алексей отворил калитку и взошел на высокое крыльцо с деревянными резными кружевами и перильцами. Несомненно, дом знавал лучшие времена, но с тех пор осел, сделался темен, и деревянный узор местами выкрошился. Запах гнили, едва уловимый, подсказывал, что где-то начала течь крыша. Дом умирал.

Оглядевшись по сторонам, Алексей пошарил рукой возле двери. Кнопки звонка, кажется, не было. Он позвякал скобой, еще и еще раз. Дом молчал.

Алексей собрался было пойти к соседям, узнать, где хозяева, но случайно нажал на дверь, и она легко, без скрипа отворилась. Из глубины дверного проема на него неподвижно смотрели глаза. Бледным пятном маячило лицо. Это была женщина лет тридцати пяти-сорока с темными волосами, одетая в темное платье и темную, вязаную кофту. Темнота дверного проема совершенно съедала силуэт, и ее худое, бледное лицо поэтому, казалось, висит в воздухе.

Зрелище было неприятным. Тем более, что Алексей не услышал за дверью ее шагов, когда стучал, или хотя бы шороха.

— Здравствуйте, мне хотелось бы видеть Иру.

Лицо качнулось в темноте и слегка подвинулось к нему.

— Вы ее мама, я полагаю?

Лицо снова поплыло из темноты, однако ответа долго не было, и он уже не чаял его дождаться, когда она наконец с трудом выговорила:

— Мама, да.

Она повернулась спиной и двинулась внутрь дома.

— Проходите, — услышал Алексей тихий голос.

Он двинулся следом, наощупь отыскивая дорогу. Запнулся за ступени, их было три. Прошел одни двери, другие, и рука ткнулась во что-то мягкое, пушистое. Оно как бы откачнулось, едва он задел, и снова сунулось ему в руку, слегка царапнув.

Алексей постоял несколько, давая глазам привыкнуть. Хозяйка ушла вперед и куда-то исчезла, а перед ним оказалась стена и угол, заваленный бумажным хламом. Он понял, что нужную дверь прошел мимо, и повернул вспять. Пальцы снова уткнулись во что-то пушистое. Он пригляделся внимательнее и тотчас отдернул руку. В дверном проеме на бельевом шнуре была повешена кошка.

Откуда-то сбоку, словно из стены, к нему подплывало бледное лицо. Тихий голос скорбно и бессвязно начал пояснять.

— Кошечка недавно совсем, вчера… Но я раньше заметила. Рассада стала пропадать. Помидорная. Я ее высадила в ящики с землей, две недели назад. А вчера заметила… Эта кошечка сходила в ящик по нужде. Как уксусом полила. К вечеру рассада у меня пожелтела… Пропала. Вот, пришлось кошечку примерно наказать.

«Точно, крыша поехала», — подумал про себя Алексей, теперь уже различая хозяйку, но тем не менее стараясь не отстать.

Она остановилась посреди комнаты, которую наверное можно было назвать гостиной. Повернулась к нему, и Алексей смог наконец разглядеть ее лицо. Пожалуй, они были очень похожи с дочерью. Если бы не возраст и манера носить одежду — совершенно двойняшки.

Она слегка коснулась лба, словно припоминая.

— Вы хотели видеть Иру?

— Да.

— Она умерла.

— Как… когда?!

— В прошлом году, — тихим голосом отвечала она. Ему показалось даже, что он ослышался.

— Простите за назойливость, но вчера я проводил Иру сам. До калитки. Или я что-то путаю?

Она молчала, потом, поколебавшись, кивнула.

— Идемте.

Алексей прошел вперед, в следующую дверь.

— Вот ее комната. С тех пор… когда… ее не стало, — с усилием выговорила она.

Алексей огляделся. Большая и неожиданно светлая для этого дома комната. Удобная тахта. Трельяж с косметикой. И пуф. Платяной шкаф в углу. Стеллаж с книгами; живописной россыпью журналы. И портрет Иры. На стене, в траурной раме. Он даже отшатнулся, но взял себя в руки.

— В прошлом году, вы говорите?

Женщина молчала, потупясь.

— Вчера я сидел рядом с ней. В ресторане. Мы разговаривали.

— Да.

— Что… да? — не понял он.

Но ответа не деждался.

— Вы были дома вчера? Когда она вернулась?

— Я теперь редко выхожу.

— Значит, вы не могли ее не видеть?

Не слыша ответа, он хотел повторить вопрос, но женщина подняла голову и рассеянно невпопад улыбнулась.

— Иногда она приходит, — тихо прошелестело в воздухе, и Алексей остро ощутил атмосферу безумия, царящую в этом доме.

— Ваша фамилия… и дочери, Калетина?.

— Калетина.

Алексей невнятно извинился за причиненное беспокойство и, ничего не объясняя, благо что его ни о чем не спрашивали, вышел из дому. С крыльца оглянулся еще раз: в дверном проеме маячило бледное лицо с исплаканными глазами, — и сел в машину.

«…В границы здравого смысл происходящее никак не укладывается, но мыслить иначе я, кажется, не умею», — с некоторым даже ожесточением думал он, чувствуя, что выбит из колеи напрочь.

Минут пять небыстрой езды несколько его успокоили, и он начал прикидывать варианты.

…Сходство матери с умершей Ирой было просто поразительно. Бросалось в глаза, но почему, собственно, он решил, что провожал вчера Иру, а не ее мать? Только потому, что она назвалась Ирой? Не отсюда ли проистекает их поразительное сходство, что Калетину-младшую он сравнивает с Калетиной-старшей? Тем более, что дочь Иру впервые он увидел на стене в траурной раме.

Допустим, вчера Калетина выглядела моложе. Ну и что? Шестидесятилетние травести иногда недурно играют двенадцати-четырнадцатилетних золушек и джульетт. При свете софитов, а не в ресторане при цветомузыке. И не в майских сумерках по дороге домой.

Наконец, если все так, значит ли это, что маскарад понадобился ради мести? Быть может, безумие, замкнутое на одной навязчивой идее, подсказало этот нестандартный, даже изощренный ход? Он сам имел возможность убедиться вчера в ужасной силе избранного средства. Чераневу вывели, почти вынесли из зала на руках в припадке истерики. Даже сегодня, стоило упомянуть имя жертвы, как припадок повторился. На старые что называется дрожжи. Еще несколько подобных сеансов, и устойчивый истерический синдром закрепится навсегда.

В итоге… Золотарев мертв, и, кажется, не без участия какой-то женщины. Второй преступник, Суходеев, пропал без вести, и надежда, что он еще жив, ничтожна. Осталась Черанева из всей компании, и если она в скором времени не погибнет, то обязательно отправится в сумасшедший дом.

Глава 13

Во второй половине дня оперативно-следственная группа прибыла в Волковку. Старенький локомотивчик, сопя и вздыхая, затащил пассажирские вагоны на запасной путь и там затих. Алексей и эксперт-криминалист Дьяконов, оглядевшись по сторонам, двинулись в гору мимо осевших, полуразрушенных бараков. Впереди с хмурым, отчужденным видом шагал Андрей Ходырев, приглашенный в качестве свидетеля и хозяина домостроения.

Эксперт Дьяконов закатал намокшие штанины до колен, недовольно буркнул:

— Дождь был, черт бы его…

Алексей промолчал, хотя эксперт был прав. После такого дождя часть следов на открытой местности окажется смытой. Он обернулся. Их догонял участковый инспектор Суслов.

— Договорился?

Участковый подмигнул.

— Час-полтора нам гарантировано.

— В самый раз. Минут пять пусть погалдят, успокоятся. Потом можно просить.

В молчании, озираясь по сторонам, добрались до подворья. Затем Алексей, один, обошел поселок по периметру, прикинул рельеф местности и направился к поезду. Пестрая, голосистая толпа человек сорок разбрелась по насыпи, обмахиваясь сломленными ветками от овода и комаров.

— Что случилось, люди? — нарочито громко спросил он, обращаясь ко всем разом.

— Грибы собирам, не видишь? — отозвался из толпы бойкий женский голос. — Сморчки, харчки… прям на шпалах высыпали. И сама же засмеялась. Алексей широко улыбнулся.

— А я думал, случилось чего?

— Слушай ее, сороку. Одни сморчки на уме. Вон керосинка наша гробанулась, не едет.

— И надолго?

— А кто знает?

Алексей подошел к машинисту локомотива, который с недовольным видом копался в железных, промасленных внутренностях. Переговорил, потам вернулся назад.

— Граждане пассажиры! Работы, примерно, на час, от силы полтора. Сменить шкив. Досадно, конечно, но разрешите воспользоваться вашим бедственным положением. Дело в том, что здесь, на территории поселка, по нашим данным, находится пропавший во время майских праздников подросток…

Алексей в двух словах обрисовал ситуацию и объяснил, в чем должна состоять помощь: необходимо построиться цепью и прочесать поселок с прилегающей к нему местностью. Особое внимание при этом следует обращать на естественные впадины, углубления, лесные завалы, кучи хвороста, на свежевскопанную землю или поврежденный дерн. Труднодоступные места, вроде чердаков, подвалов, колодцев, трогать не надо. Лучше предупредить. Следственная группа займется ими особо.

Переждав шум, вызванный сообщением, Алексей предложил всем разойтись вдоль железнодорожной насыпи с интервалом в десять метров один от другого. Цепочка получилась внушительная, не менее полукилометра, и флангами захватывала опушки леса по обе стороны поселка. Он дал знак начать продвижение, а сам с двумя понятыми отправился в усадьбу Ходырева, где занялся осмотром и составлением описи предметов, изымаемых из тайника. Хозяин, как он и предполагал, про тайник ничего не знал. Ни разу, по его словам, в курятник не заглядывал, не доходили руки. На вопрос, кому мог принадлежать этот тайник, пожал плечами.

— Не знаю.

— А предположения есть?

— Он же, чего тут… Его захоронка.

— Кто он?

Андрей Ходырев усмехнулся.

— Имя, что ли? Тогда я и без вас разобрался бы. Без заявлений, — он повернулся и ушел в избу. Но в избе обстоятельно и по-хозяйски расположился эксперт-криминалист Дьяконов, производил осмотр, и Ходырев отправился на улицу.

В неприязненном отношении хозяина резон был, Алексей это понимал. Правоохранительные органы в данном случае сработали задним числом, когда человек исчез. Наверняка, Ходырев знает, что исчез не безымянный человек, а сосед Суходеев, догадаться теперь нетрудно. И он знает также, что из свидетеля в случае смерти Суходеева вполне может превратиться в подозреваемого, хотя оба его заявления в свое время были оставлены без внимания.

Прошло около получаса, когда неподалеку от усадьбы раздались оживленные выкрики, и цепочка с обоих флангов вся собралась вокруг одного из бараков. Алексей вышел за ворота, мимоходом спросил Ходырева:

— Что там у них?

— Нашли чего-то, — равнодушно отозвался тот и остался сидеть на обочине у поваленного плетня.

Алексей пошел взглянуть, протиснулся через толпу ко входу в барак. Навстречу с кривой усмешкой появился участковый. Мотнул головой. — Нашли, да не того.

Под одной из сгнивших половиц возле стены, едва присыпанные землей, белели голой костью человеческие останки. На лицевой части черепа даже сейчас был виден длинный, рубленный след, скорее всего, от удара топором.

Вслед за Алексеем в барак хлынули любопытные, и скуластый, худой мужчина, явно коми по национальности, уже в который раз рассказывал, как он вошел, как наступил на половицу, она хрястнула у него под ногой и перевернулась, и что он потом увидел. Кто-то из пожилых вслух по памяти прикидывал, кого и за какие грехи могли здесь угробить. Набиралось человека три-четыре возможных кандидатов, но, кажется, это был еще не предел. Список дополняли другие. Участковый решительно прекратил начавшуюся дискуссию и взялся восстанавливать цепочку.

Однако дальнейшие поиски результатов не дали. Цепочка прочесала поселок до конца, углубилась в лес и лесом же, разделившись надвое, возвратилась на железнодорожную насыпь.

Алексей поблагодарил людей за оказанную помощь и просил двоих доброхотов, если такие найдутся, остаться с группой до конца поисков. Вызвался коми по фамилии Веремеев. Сказал, что он в отпуске и дома ему все равно делать нечего. Вторым к следователю подошел пенсионер из местных старожилов Кропачев и ткнул пальцем в барак, в котором вырос и откуда его призвали в армию.

…Эксперт-криминалист Дьяконов с недовольным видом продолжал возиться теперь уже во дворе. Результаты были малоутешительные. Найдено несколько отпечатков пальцев, которые после сравнения с образцами предположительно были идентифицированы как принадлежащие Суходееву. Его «пальцы» нашлись также на никелированных частях разобранных мотоциклов. Но это лишний раз подтверждало уже известные выводы, и только.

По расчетам Алексея усадьба Ходырева была наиболее вероятным местом совершения преступления. Эту задачу он, собственно, и поставил перед криминалистом: отыскать следы, предметы, орудия с тем, чтобы доказать их отношение к преступлению.

Дорожно-транспортное происшествие после разговора с участковым, а потом с местным старожилам Кропачевым пришлось исключить. Железнодорожная ветка была единственной дорогой сюда из города. Вдоль нее прямо по насыпи была набита мотоциклетная колея, по которой добирались в город жители лесоучастков, а когда наступал сезон — многочисленные грибники, ягодники, позднее охотники. Правда, стороною, низиной шла еще дорога, но это был зимник, а летом даже в сухую, жаркую пору он превращался в непролазное болото и зарастал местами осокой и камышом. То есть, произойди ДТП, то красного цвета «Восход» и сам потерпевший были обнаружены на железнодорожной ветке в течение нескольких часов.

Скорее всего, имело место преступление. Не исключено, что преступник мог свести счеты с Суходеевым не здесь, а где-то на стороне. Во временной раскладке дыр покамест достаточно, но вся собранная информация так или иначе замыкалась на Волковке, даже по приблизительным временным прикидкам. Из остальных версий ни одна не сработала. Поэтому он считает — интересы Суходеева и интересы предполагаемого преступника сошлись здесь.

Возможно, «олигофрены» (не сумели миром поделить тайник), это во-первых. Во-вторых, Ходырев, хозяин усадьбы, вполне мог по своим каналам вычислить Суходеева и рассчитаться с ним, что в общем и целом было бы даже справедливо. Если по совести, конечно, а не по закону. В-третьих, Устинов, хозяин другой усадьбы, который, примерно, в это же самое время перебрался с пасекой на новое место.

Но главное — найти труп. На худой конец, красного цвета «Восход», без номеров. Потом можно разматывать дальше.

Участковый Суслов передал Алексею набросанную от руки схему местности, включая поселок, с результатами осмотра. Крестиками были помечены места, которые следовало проверить дополнительно: три колодца, два барака с пометкой (чердак), и еще крест — на опушке леса справа, если встать лицом к железной дороге.

— Что тут?

— Пятно масла. Возможно, протек картер.

— Понятно. Анатолий Степанович, возьми себе этих помощников и начни с чердаков. А я пока приценюсь к колодцам, лады?

— Годится.

— Постой, — Алексей придержал его за руку, заметив в глазах участкового азарт. Даже схема, составленная с большим толком и дотошностью, несколько выходила за обычные служебные рамки. — Скажи, что ты об этом думаешь?

— Что думаю?.. Честно?

— Желательно.

Алексей улыбнулся, но старший лейтенант шутливого тона не принял. Он скосил глаза на сидящего с безучастным видом Ходырева и коротко, со злостью отрубил:

— Он. Его рук дело.

— Есть основания?

— Без оснований.

— Тогда каким образом?

— Двоюродный братец. Знаю, как облупленного.

Алексей разочарованно присвистнул.

— Ну, братья-славяне, вы даете! А меня, стало быть, за золотоордынца держите? Так, что ли?

— Его почерк, — упрямо повторил Суслов, вновь не принимая шутку. — И поза, когда нашкодит, та самая. Мол, знать ничего не знаю. Мое дело сторона.

— А если, действительно, не знает? Поза, увы, не доказательство.

— Для меня доказательство, — отрубил участковый и с добровольными помощниками отправился исследовать чердаки.

История с двумя проигнорированными заявлениями Ходырева теперь сделалась яснее. Хотя подобная практика в милиции повсеместна независимо от родственных отношений.

Алексей отыскал все три колодца. Трава вокруг них была отоптана. Гнилые доски от развалившихся колодезных будок частью раскиданы по сторонам, частью сгружены. Разрушена у всех трех верхняя часть сруба, стволы завалены бревнами. Время, кажется, сделало свое дело, но, возможно, постарались неумелые помощники, проявив излишнее рвение. Наконец рвение мог проявить и преступник, скрывая следы.

Алексей тщательно обследовал каждый колодец с прилегающим участком земли, но ничего подозрительного не обнаружил. Пятен крови такой дождь после себя, разумеется, не оставит — трава была слишком мокрая. Следов волочения тоже. Не нашлось хотя бы клочка ткани, пуговицы или зацепившейся нитки, обломанного куста, чтобы отдать приоритет одному из колодцев, а не расчищать все три. Будучи городским жителем, он плохо представлял, как это лучше сделать.

Подошли участковый с Веремеевым и Кропачевым, тоже ни с чем. Переговорив, пришли к выводу, что колодцы — последнее, что им осталось проверить на территории поселка. И желательно сделать это засветло.

Веремеев, когда составляли опись, заприметил у Ходырева во дворе пару крючков, какими орудуют грузчики на лесоповалах, и вместе с Кропачевым они вызвались изготовить багры. Участковый Суслов взялся расчищать от досок и прочего хлама площадку вокруг колодца. Алексей отправился прогуляться по поселку — осмотреться, и, когда вернулся, багры были уже готовы — длинные, из сухих легких лесин, с намертво примотанными на концах крючками.

Орудуя на пару и с большой сноровкой, Кропачев с Веремеевым цепляли в колодце обвалившееся, рыхлое звено сруба и, с гаканьем, перехватываясь, вытягивали наружу. Получалось споро, и вскоре колодцы были от завалов очищены. Но трупа, сколько они ни шарили по дну, ни в одном из них не оказалось. Последняя из отрабатываемых версий, похоже, оборачивалась пустышкой. Другие в собранном материале попросту не просматривались.

Подошел эксперт Дьяконов. Трехчасовой осмотр в усадьбе Ходырева никаких дополнительных сведений не дал. Ни малейшей зацепки. Дьяконов хмыкнул, оглядев их работу, с наслаждением закурил.

— Что-то ты, братец, недодумал в этом деле. Не вытанцовывается.

В снисходительном тоне, в голосе с ленивой бархатной развальцей Алексей почувствовал соответствующую оценку, пусть ненамеренную, своим профессиональным качествам. Он промолчал, но спустя некоторое время с вежливой категоричностью отправил Дьяконова с аналогичным осмотром в покинутую избу Устинова.

— Может, плывуном затянуло? — высказал предположение Веремеев, провожая эксперта глазами.

— Это как?

— Ну, как сказать-то тебе?.. Сруб, он когда дырявый, прогнил то есть, в щели глина, песок, жижа всякая лезет. Плывун называется. Мелеет тогда колодец. Ну, люди это дело чистят. Иной раз и сруб переберут наново.

— Да нет, — решительно возразил Кропачев. — Плывун, это когда вода есть. А колодцы, все три, вишь, обсохли. Ушла вода, — он зло сплюнул и подытожил какую-то давнюю свою мысль: — На дурное дело трава не растет, не то что…

Не договорил.

— А ты, Анатолий Степанович, чего молчишь?

Участковый с хмурым видом решительно отрубил:

— Плохо искали.

— Ты думаешь?

— Знаю. Голыми руками, на шару Ходыренка не возьмешь. Что-что, а концы хоронить умеет.

Алексей, хотя был расстроен неудачей, рассмеялся. Братская неприязнь становилась забавной.

— Что значит хоронить концы? Например?

— Охотник он. Пушник. Да и по рыбе тоже мастак, не отнимешь, — нехотя проговорил Суслов, и было понятно, что сказано не в похвалу. — Вреде леса кругом повывели, а Ходыренок даже в поскотине умудряется, по десятку лис берет за сезон капканами. Больше, чем все райохотобщество. Браконьерит, конечно. Кое-что похуже сдает для отвода глаз, остальное — налево по черной цене. И ни разу, кстати, не попался. Ни с мясом, ни с рыбой, ни с пушниной.

— А может, слухи? Мало ли, прихвастнул раз-другой. И покатилось?

— Не слухи. Сам с ним бывал, знаю. Вон, второй «жигуль» добивает. В пожарке таких денег не платят.

Теперь Алексею была понятна причина неприязни участкового к двоюродному брату. Отнюдь не по долгу службы. Удачников и вообще талантливых людей худо терпят, сразу ставят вне закона и травят непримиримо до скончания дней. Он поднялся, постучал по циферблату.

— Через сорок минут собираемся. На этом самом месте. Желательно, каждый с вариантом.

Пенсионер Кропачев и Веремеев, оба с важностью кивнули и углубились в размышление. Алексей один отправился к Устиновской избе, которая располагалась рядом с железной дорогой. Под «хазу», да еще с тайником, она разумеется не годилась. Слишком торное место в отличие от ходыревской усадьбы, расположенной в полукилометре от железки, к тому же на отшибе, почти в лесу. Другое дело, что Суходеев, воруя, наверняка, не ограничивался одним ходыревским имуществом. Мог заглянуть сюда тоже и нарваться… А если нарвался, то зачем отсюда тот же Устинов или Ходырев, или кто-то из «олигофренов» потащит труп на себе в гору за двести метров, чтобы свалить в колодец? Гораздо проще перенести за линию. А там — дикая вырубка десятилетней давности, черт ногу сломит. Лучше места не придумаешь. Через месяц зверье обгложет труп до костей, и тех не оставит. Но пусть поработает криминалист, с выводами забегать не стоит.

В избу он заходить не стал. Поднялся по насыпи. Его внимание привлекла неглубокая выемка в десятке шагов от тропы. Насыпь была — шлак с песком, но местами она успела обдерниться, местами сохранились проплешины с редкой щеточкой травы. Пожалуй, яма выглядела здесь не вполне логично. Зеленые травинки, подрезанные, надо думать, лопатой, не успели даже подвялиться. Правда, под действием дождя контуры ямы оплыли, и она походила теперь на воронку.

Алексей постоял, соображая, потом сунул в карман пригоршню песку из ямы и повернул назад. По пути он сделал небольшой крюк мимо барака, где были обнаружены человеческие останки, подобрал возле крыльца проржавелый, но крепкий еще ковш.

Веремеев с Кропачевым сидели вдвоем, как он их оставил, в глубоком размышлении. Посасывали папироски. Алексей попросил перевязать на конец шеста вместо крюка ковш, мол, у них это неплохо получается. Когда черпак был готов, он опустил шест в колодец и повозил черпаком по дну. Потом, перехватываясь, вытащил его наружу, заполненный вонючей, липкой грязью. Оба помощника наблюдали за его действиями с озадаченным видом.

Алексей опрокинул содержимое на землю и, волоча шест за собой, двинулся к другому колодцу. Веремеев с Кропачевым молча последовали за ним.

Второй колодец оказался гораздо глубже, и пробу грунта удалось подцепить только с третьей попытки. Зато в черпаке вместо липкой, вонючей грязи оказался сырой песок с частицами шлака.

— Ну? И че будто бы? — подсунулся Веремеев. Даже сунул в песок палец, потрогать.

Алексей вывернул из кармана на ладонь принесенный с собой песок, подмигнул.

— Плывун.

— Дак это… где взял-то?

— С насыпи.

— Вот так да-а… — Веремеев поскреб в затылке, потом подхватил с земли черпак и, спотыкаясь, едва не вприпрыжку устремился к третьему колодцу, через пять минут он показался назад.

— Ну? — грозно издали спросил Кропачев.

— Грязь, гольная.

— А я тебе че говорил? — удовлетворенно кивнул Кропачев, хотя ничего такого он не говорил. — Откапывать теперь надо.

Помощники засуетились. Шустрый Веремеев куда-то убежал, кажется, за веревками. А Кропачев принял руководство на себя.

— Ты вот чего, парень, сходи за участковым пока. А то нам вдвоем не справиться тут. В ту сторону, кажись, пошел, — он махнул рукой.

Когда Алексей, участковый и Дьяконов подошли к колодцу, у помощников все необходимое было уже готово. Верхние венцы, которые находились вровень с землей, теперь оказались вынуты и валялись в стороне, а поперек зияющего отверстия в вырытой по краям канавке лежало тонкое бревно с переброшенной через него вниз веревкой. На конце веревки поперек они привязали короткую палку, чтобы можно было стоять, опираясь на палку двумя ногами. Сухой, легкий Веремеев держал в руках лопату с перерубленным пополам черенком, и, судя по азартной решимости на лице, лезть в колодец собирался именно он.

— Ты токо за стены не цепляй, — строго напутствовал Кропачев. — А то завалит, не дай бог.

— Ну дак…

— Кричи, если чего.

Веремеев сел на бревно поперек и пристроил ноги на палку. Начали спускать втроем. Дьяконов тем временем возился с фотоаппаратом. Наконец веревка ослабла. Кропачев сложил руки рупором.

— Вода есть?

— По колено… — глухо прозвучало из колодца.

— Песок?

— Песок…

Минут через десять Веремеев велел опустить к нему багор. Потом дернул за веревку, чтобы поднимали. Вскоре голова Веремеева с жидкими, спутанными волосами показалась из ямы. Его подхватили с разных сторон и выдернули на поверхность.

— Ну?

— Как будто зацепил, то ли дерюга какая, то ли за одежу?

Он выкатил бревно из канавки, чтобы не мешало, и теперь все начали подымать багор с грузом.

Одного взгляда на вытащенный мешок было достаточно, чтобы определить — в нем труп. Эксперт Дьяконов защелкал затворам фотоаппарата, фиксируя на пленку различные ракурсы. Потом с осторожностью, словно с тяжелобольного, стащили один мешок, затем другой. Шустрый Веремеев заглянул в лицо, позеленел и тут же засеменил в сторону травить. Больше к трупу близко не подходил. Зато пенсионер Кропачев глядел вокруг победителем. Он и заметил первым приближающегося к ним Ходырева. Усмехнулся.

— Еще помощник топает.

Перед Ходыревым молча все расступились, и каждому было понятно, почему они так сделали. Ходыреву, должно быть, тоже. Он постоял, не без любопытства озирая труп с подогнутыми к подбородку коленями. Обошел его. Заглянул в лило и, не сказав ни слова, ни на кого не взглянув, отправился назад.

— Знакомый, или как? — не утерпев, бросил ему в спину участковый.

Ходырев не ответил, даже не повернул головы. Такая реакция ни на один вопрос однозначного ответа не давала.

С осмотром трупа и с протоколом провозились до темноты и, когда уходили, набросили сверху дырявый брезент, придавили по краям кирпичами. Эксперт-криминалист Дьяконов от каких-либо категорических заключений отказался, сославшись, что трупы — это не по его части. Но в качестве предположения… если судить по распространению трупных пятен и гнилостных изменений, смерть наступила с неделю назад, может чуть больше. Очень похоже на большую потерю крови, поскольку ни один из жизненно важных органов не поврежден. Почему нога оказалась отдельно, он, Дьяконов, хоть убей, не понимает, чем могло оторвать, когда, при каких обстоятельствах? Нужна медэкспертиза. Могла ли смерть произойти от утопления? Скажем, оглушили, потом столкнули в колодец? Да, могла. Но необходимо вскрытие на наличие воды в легких. О сроках пребывания в воде тоже он судить не берется, там масса взаимодополняющих признаков. Но опять же, если в качестве предположения, тогда дня два, три, четыре… Где-то в этих пределах он бы дал. Но и то ориентируясь больше на состояние одежды, нежели трупа.

Они уже подходили к усадьбе Ходырева, когда поднялся ветер, и стал накрапывать мелкий дождь. Враз потемнело.

Дьяконов прошел в избу, а Алексей задержался у ворот возле железной бочки под водостоком. Вначале он намеревался ополоснуть в ней руки после осмотра, но вспомнил, что это именно та бочка, в которой Золотарев, намотав на руку волосы, утопил Иру Калетину. Вероятно, на глазах у Суходеева и Чераневой.

Он обошел бочку кругом дважды, представляя в подробностях разыгравшуюся здесь сцену убийства, как если бы сам был свидетелем. Поверхность воды в бочке шла мелкой, ровной рябью. Так бывает, когда рядом проходит железнодорожный состав, но состав не проходил, тем более рядом, и ветер сюда тоже не задувал, поэтому рябь выглядела несколько странно.

Алексей сунул руку к воде, желая зачерпнуть. Но в воздухе раздался легкий треск, похожий на щелчок, и кончики пальцев словно наткнулись на иголки. «Электрический разряд? — он удивился. — Но грозы, кажется, нет. Дождь сеет.» Он повторил попытку — и снова раздался треск электрического разряда. Он резко отдернул руку, потряс, чувствуя, что рука в локте занемела.

— Не бочка, а конденсатор, черт бы его… — пробормотал он, заглядывая внутрь. Из воды, ему показалось, бледным, плоским пятном глянуло на него неживое лицо.

Он отшатнулся. Но взял себя в руки, решив, что лицо в бочке — его собственное. Отражение. Хотя тут же усомнился: какое может быть отражение при такой ряби?..

Чувство неуверенности, даже подавленности навалилось на него и, казалось, оно исходит от этой проклятой бочки, чем дольше он тут торчит, тем сильнее. Алексей отступил пару шагов, затем еще, и злобная, гнетущая раздражительность в нем как бы истаяла. Дышать стало легче.

Он провел дрожащей ладонью по мокрому от пота лицу и отправился в избу.

Ходырев сидел на кровати, свесив между колен широкие кисти рук. Курил. Эксперт Дьяконов разложил на столе содержимое своего вместительного кофра, тасовал катушки с пленкой, что-то помечал. При появлении следователя обернулся.

— Ты чего такой кислый? Смотреть противно.

— Не смотри, — вяло огрызнулся тот.

— И в самом деле…

Напевая себе под нос, Дьяконов упаковал кофр и отправился в угол к рукомойнику. Через минуту из угла донесся его удивленный возглас.

— О, черт… Не понимаю?

Алексей в раздумье опустился на лавку и поначалу не обращал на него внимания. Но вскоре Дьяконов сам обернулся к ним, совершенно растерянный.

— Что за ерунда? Взгляни.

В руке он держал крышку от рукомойника на отлете, словно лягушку, и с любопытством ее разглядывал.

— Ну? Взглянул, — грубо отозвался Алексей, удивляясь собственной раздражительности.

— Не льется, — Дьяконов постукал снизу по соску, подержал. — Вода не льется, видишь?

— Значит, надо налить.

— Полный! В том и дело.

Алексей подошел. В избе было темно, и он осветил угол фонарем. Рукомойник, действительно, был полон, с краями. По его поверхности бежала мелкая рябь. Дьяконов нахлобучил сверху крышку, и она задребезжала, позвякивая. Он поднес руку, чтобы поднять сосок, и крышка запрыгала, как на кипящей кастрюле.

— Откуда вода? — Алексей обернулся к Ходыреву.

— Из бочки.

— Ты что-нибудь понимаешь?

Скрипнула кровать. Ходырев поднялся и молча прошел к рукомойнику. Алексей видел, как он что-то снял с шеи. Вероятно, нательный крест и сунул под крышку. Дребезжание в ту же минуту прекратилось. Алексей попробовал воду — она бежала. Он сполоснул руки и остановился перед тлеющим огоньком сигареты над кроватью, повторил вопрос.

— Что это?

Ходырев пожал плечами.

— Говорят, дурное место, Волковка. — В его голосе прозвучала усмешка.

— Типичный полтергейст, — подал из угла бодрую реплику Дьяконов. — Я, правда, раньше с подобными делами, не сталкивался, но признаки те же самые, уверяю.

— Что такое полтергейст? — спросил Ходырев.

— Ну… аномальное явление, так сказать.

— Ненормальное, что ли?

— Ну, да. А в чем, собственно, дело?

— Дело, собственно, в том, что если ни черта не понял, надо так и сказать. А не квакать на ученом волапюке! — взорвался Алексей, испытывая необъяснимую досаду, и в то же время сознавая правоту Дьяконова, упоскольку словом «полтергейст» эксперт обозначил ряд однородных явлений, и только.

— Да что с тобой? — вскричал с обидой Дьяконов.

— Извини, Вадим Абрамыч… накатило, — Алексей тряхнул головой и ушел в другой угол.

Некоторое время держалась напряженная тишина. Неожиданно первым подал голос Ходырев.

— Уезжать надо.

— Почему?

— Перегрыземся здесь… до утра.

— Он прав, — буркнул Дьяконов.

Внутренне Алексей с ними согласился. В скором времени подойдет участковый Суслов, который отправился проводить понятых на попутный состав, тогда образуется еще одна зона конфликта. Но почти за полдня поисков они так и не установили место преступления, не нашли орудие убийства. Понятно, что потерпевший скончался не возле колодца, труп был перемещен. Откуда?.. Если смерть наступила от потери крови, значит, где-то она должна быть пролита, и в большом количестве. На открытой местности? И ее заполоскало дождем? А если в помещении? в этом случае следы кто-то уничтожил. Тщательно и умно уничтожил. Едва ли на такую кропотливую, тщательную работу способны «олигофрены», да еще после совершенного убийства. Хотя убийства, строго говоря, не произошло. Суходеев скорее всего был оставлен в беспомощном состоянии в безлюдной местности. Возможно, труп был обнаружен позднее… кем-то, кто не хотел связываться с милицией (с участковым Сусловым?), опасаясь подозрений в свой адрес. Поэтому этот кто-то спрятал труп, а следы уничтожил?

Алексей продолжал прокручивать в голове различные варианты, и все явственней проступала фигура Ходырева, хотя против него прямых улик пока не было. На многие вопросы даст ответ судмедэкспертиза, и, пожалуй, парню придется не просто. Все из-за мерзавца, который в течение года терроризировал его, как хотел. Теперь он, Алексей, занял место мерзавца и тоже пытается загнать его в угол, оставить семью без мужа и без отца. Чем он лучше того, кто настораживал вилы и набивал порохом печь? Ничем. Война закона против собственного народа продолжается…

— Хорошо, мы уедем, — согласился он. — Но Ходыреву я должен задать несколько предварительных вопросов. Для ясности.

— Мне уйти? — все еще обиженным тоном осведомился Дьяконов, и Алексей вновь почувствовал к нему необъяснимое раздражение.

— Вам задание, Вадим Абрамыч. Пока окончательно не стемнело. Обследуйте бочку под водостоком.

— С какой целью?

— В этой бочке утопили человека, Калетину. Мне кажется, тут есть определенная связь.

Дьяконов вышел. Алексей пересел ближе к Ходыреву, возле окна. Спросил:

— Что у вас за отношения с участковым?

— У меня никаких.

— А у него?

— Это пусть он скажет.

— И все же?

— Двоюродный брат по матери, — в голосе послышалась усмешка.

— Почему он не отреагировал на два заявления в милицию, тем более от брата?

— Некогда, говорит, пустяками заниматься.

«Что ж, для начала неплохо, — подумал Алексей. — Вину признавать не станет. И, кажется, не болван. Ладно, продолжим. Топить не буду, но не вздумай срезаться на пустяках. Помочь тогда не смогу.» Он про себя пожелал Ходыреву удачи.

— Когда последний раз вы были в Волковке?

— Вчера.

— Была причина?

— Хозяйство тут. Какая еще причина?

— А до вчерашнего дня… когда последний раз были?

— Перед праздниками. Седьмого, то ли восьмого. После дежурства.

— Две недели прошло, что же вы раньше не наведывались в хозяйство?

— Жена уговорила. Картошку садить приспичило, вот она и… Битый час препирались.

— Значит, она может подтвердить?

Ходырев промолчал, как бы не придавая такому пустяку значения.

— Вчера в какое время вы приехали в Волковку?

— Около десяти. Вроде.

— На чем?

— Обычно, попутным.

— А назад?

— Тоже.

— В каком часу?

— Ну… перед дождем, в три или в четыре.

— Машинист локомотива знакомый?

Это была ловушка. Если запрятанный труп и все остальное — дело рук Ходырева, значит, мотоцикл, масляный след от которого остался в лесочке, тоже исчез не без его помощи. Возможно, Ходырев на нем и уехал. Сейчас парень начнет крутиться и запутает себя сам.

Наступила пауза.

Алексей сочувственно выжидал. Именно эти паузы в «скользких» местах, когда допрашиваемый чувствует опасность и начинает обдумывать ответ на простой в общем-то вопрос, нередко выдают его с головой. Однако голос хозяина прозвучал спокойно, с некоторым даже сомнением.

— Это какой машинист? Вперед или назад?

— В город. Из Волковки в город. Вы его знаете?

— Этого знаю. Емельянов Сашка. А туда — нет. Вспомнит, наверно. Я ему полпачки «Астры» оставил.

Алексей облегченно вздохнул.

— Где он вас посадил?

— Здесь, в Волковке. С горы заметил, что бегу, остановился.

«Отличная подробность. Если по-настоящему, то надо взять тебя сейчас под стражу и все эти подробности уточнить. Я, разумеется, делать этого не буду. Если закон не защищает человека, то пусть не мешает человеку защищаться.»

Хотя мотоцикл не обязательно дело рук Ходырева. В кустах без хозяина он простоял с десятого мая. При нынешних криминальных нравах его мог увести всякий, кто случайно там оказался, и кто мало-мальски владеет техникой.

— Вы находились здесь с десяти утра и до трех-четырех часов вечера. Что вы делали все это время?

— Уборкой занимался. После погрома.

— Целых пять часов? Чем именно?

Пока Ходырев перечислял, Алексей наблюдал в окно за Дьяконовым, который кружил вокруг бочки с такой же идиотской физиономией, какая была недавно у него самого.

— Довольно, Андрей Дмитриевич, — перебил он Ходырева. — Вот, прочитайте внимательно и подпишите.

«Первая проба, кажется, прошла удачно. Теперь моли Бога, парень, чтобы график твоих дежурств и заключение медэкспертизы о сроках смерти совпали. Чтобы оперативники не нашли «Восход» с твоими лапами и ту штуковину, которой ты, если это ты, оторвал мерзавцу ногу. Кое о чем я тебя предупредил, так что… крутись.»

Он сунул протокол в папку, поднялся.

— Когда состав?

— Пора бы. Давно не проходил.

— Без расписания, что ли? — и, не ожидая ответа, шагнул за порог.

Странная мысль пришла на ум Алексею в это самое мгновение. Калетина была утоплена здесь, в этой бочке. Убийца Золотарев, который утопил девушку, вскоре утонул сам. У трупа потерпевшей железнодорожным составом отрезало ногу. Труп Суходеева, извлеченный из воды, тоже оказался без ноги. Тоже без левой, и ниже колена. Наконец, Черанева, сообщница — близка к помешательству. Как и мать потерпевшей Калетиной, которая от горя помешалась в уме…

Можно допустить, разумеется, что все это совпадение, прихотливая игра случая. Но убийства младенцев, расследованием которых занимался Махнев, продолжали эту цепь совпадений, свидетельствующих скорее о железной закономерности.

Он вспомнил вживе висящий на колу труп пятидесятилетнего убийцы с подогнутыми ногами, с вывалившимся, толстым языком и его манеру подвешивать плачущего младенца на гвоздь за дверь. Похоже, жертвы хватали своих палачей за ноги.

Участкового поблизости не было. На насыпи тоже. После некоторых поисков его нашли на другом конце поселка. Он кружил вокруг бараков со злобным и одновременно встревоженным выражением лица. Подкравшись, он вдруг выскакивал из-за угла и озирался по сторонам, словно надеясь кого-то увидеть. На оклики не реагировал.

Все трое переглянулись. Подошли вплотную.

— В чем дело, лейтенант? — Дьяконов крепко и с непонятным озлоблением схватил его за рукав.

— Почему они прячутся?!

— Кто они?.. Кто?!

Лейтенант наморщил лоб.

— Кропачев с этим… понятые.

— Разве ты их не посадил?

— Уехали оба, мать твою…

— Тогда в чем дело?

— Не знаю. Я шел назад и слышу — разговор. Говорят между собой Кропачев с этим… понятые. За углом. Я повернул к ним, а их уже нет. Спрятались. Вот! Слышишь? Опять…

Он рванулся было за угол, но его удержали.

— Уходить надо, — с тоской, озираясь, пробормотал Ходырев.

Все вчетвером добежали до оставленного трупа, перевалили его на брезент и, ухватив брезент за углы, бегом бросились к насыпи.

Из-за леса явственно доносился звук приближающегося состава.

Глава 14

Открывая ключом дверь своей служебной квартиры, Алексей услышал в прихожей резкие телефонные звонки, вошел, снял трубку.

— Да. Я слушаю.

В трубке молчали.

— Говорите, слушаю вас.

На том конце провода звякнул зуммер, и раздались короткие гудки. Трубку положили. Алексей пожал плечами и отправился в ванную. Включил душ. Второй звонок он услышал сквозь шум воды, уже стоя под душем. Нехотя выбрался из ванной и прошлепал в прихожую.

— Да?

Трубка молчала, как и первый раз. Потом ее положили. Алексей постоял, прикидывая, насколько случайны оба звонка, а если не случайны, то чем они могли быть вызваны? Кому-то понадобилось знать, дома он или нет? Тогда почему два звонка, а не один? Допустим, кто-то установил, что он сейчас дома. Что дальше?.. Собираются нанести визит? Зачем? Кому он мог понадобиться в столь поздний час? Хотя, собственно говоря, телефон чужой, квартира тоже, да и город… Он здесь два дня с небольшим. Скорее всего, оба раза звонили не ему и, не признав голос, промолчали. Хлыбов, помнится, упоминал о какой-то женщине, которая пригрела соседа из агропрома. Не она ли?

Он вновь забрался под душ. Некоторое время спустя, уже заканчивая процедуру, услышал невнятный звук, похожий на щелчок дверного фиксатора и мгновенно насторожился. Затем разом перекрыл оба крана. В наступившей внезапно тишине почудилось короткое, тотчас оборвавшееся движение. Из прихожей…

Он снова пустил воду. Даже что-то пропел себе под нос, будто ничего не услышал. Однако его мозг уже стремительно отматывал назад события минувших дней и череду лиц, которые могли быть заинтересованы в подобном визите почти в полночь. То, что визитер (или визитеры?) пожаловали именно к нему, он уже не сомневался. Но кто? Каким образом?.. Открыли дверь ключом или попросту отжали язычок замка? В любом случае ничего доброго ждать от ночного визита не приходилось, хотя явных врагов как будто нажить он еще не успел. Кроме грузчика Карташова, пожалуй. Но этот мститель оправится от удара не раньше, чем через месяц.

Алексей толкнул дверь и бросил взгляд в прихожую… Никого. Однако среди казенных, устоявшихся запахов по квартире сильно тянуло сигаретным дымом. Кажется, курили в его комнате, в темноте. Ему даже почудился всхлип.

Он нащупал возле косяка выключатель.

— Анна?! Вы…

Она обернула заплаканное лицо и уставилась на него недоумевающим, изумленным взглядом. Почему-то Алексею сделалось неловко, как будто это он пробрался ночью в чужую квартиру, а не наоборот. Он молча выжидал. Анна виновато опустила голову.

— Простите, вы не заперли дверь, забыли, и я… вошла.

Это походило на правду, телефонные звонки в прихожей он услышал, еще стоя на лестничной площадке, открыл дверь и сразу взялся за телефон. Должно быть, дверь сама собой прикрылась, и он потом о ней забыл.

Алексей зажег настольную лампу и выключил верхний свет, чувствуя, что Анну это раздражает.

— Вы звонили?

— Да. Но я не знала, как объяснить и… у меня не повернулся язык. Оба раза.

Она говорила тихим, прерывающимся голосом, и Алексей, чтобы дать ей успокоиться, предложил:

— Я приготовлю по чашке чаю. Посидите минуту.

— Нет… не нужно! Спасибо, — она почти вскрикнула, словно ей причинили боль. Алексей остановился.

— Что-то случилось? С Хлыбовым?.. В прокуратуре мне сказали, у него отгул.

Анна брезгливо дернула плечом и сама пошатнулась от своего движения.

— У Хлыбова запой. Он не-вы-но-сим!

Алексей только сейчас понял, что она пьяна, даже слишком. Он подвинул к ней кресло, подождал, пока сядет.

— Я могу вам чем-то помочь?

— Не знаю, — она остановила на нем темный, малоподвижный взгляд, но, кажется, едва ли его видела. — Не думаю.

«Хлыбов невыносим, у него запой, — подумал Алексей. — Но это не причина, чтобы посреди ночи, без приглашения оказаться в квартире малознакомого мужчины, к тому же, Анна не похожа на взбалмошную девицу, чтобы так безрассудно рисковать своей репутацией и репутацией мужа. Или я, чего-то попросту не понимаю».

Алексей молча взял ее за руку. Она вдруг всхлипнула и отвернула лицо.

— Ужасно тяжело. Я не знала, куда себя деть.

— Разве у вас никого здесь нет?

Анна качнула головой.

— Я приехала с мужем. С первым мужем. Он умер.

— Давно?

— Два года уже.

— Он что болел?

— Разбился на дороге.

— А Хлыбов?

Анна невесело рассмеялась.

— Я, кажется, из тех вдов, которые за гробом мужа и пары башмаков не износили.

— Извините. Мне, наверное, не следовало бы совать нос…

Она дернула плечом.

— Все равно расскажут… другие. Представляю, сколько гадостей вы обо мне услышите.

— Да уж наверное.

— Это почему? — она вдруг повернула к нему лицо очень близко, глаза в глаза. — Или вы тоже станете говорить обо мне гадости?

— О женщинах гадостей я никогда не рассказываю.

— О-о!

Она рассмеялась низким, грудным смехом и вдруг порывисто прильнула влажным ртом к его губам. Он ответил, но Анна так же внезапно отстранилась. С усмешкой произнесла:

— Кажется, Алексей Иванович, вы собирались распорядиться насчет чаю?

— Ну… если хотите?

— Хочу.

Когда Алексей вернулся с кухни с двумя чашками дымящегося чаю, Анны Хлыбовой в квартире не было. Входная дверь оказалась слегка прикрытой. Запах табачного дыма и тонкий аромат дорогих духов остро подчеркивали внезапно образовавшуюся пустоту.

Он недоуменно пожал плечами. Цель столь позднего визита осталась не ясна, хотя он допускал, что «некуда себя деть» и «ужасно тяжело» — достаточно серьезная причина для такого характера, как Анна.

На следующий день с утра следователь Валяев произвел опознание найденного трупа родственниками потерпевшего. Затем отправился в центральную сберкассу, изъял фальшивые ордера, по которым были выданы деньги со сберкнижки Суходеева-старшего, копии лицевых счетов, выписки из служебных документов, отобрал объяснения у бухгалтера-ревизора сберкассы, подтверждающие подделку подписи и изъятие денег, допросил работников сберкассы. В оставшееся до обеда время он подготовил несколько письменных предписаний для прокурора — по мясокомбинату, училищу и сберкассе, — пусть Хлыбов решает сам дать им ход или нет, — отправил отдельные поручения в ГАИ и райотдел милиции по розыску мотоцикла «Восход» красного цвета без номеров. Наконец, докончив с бумагами, зашел в приемную.

— Людмила Васильевна, сколько в городе кладбищ?

— Было два до последнего времени. Но на старом долгое время захоронений не производили. Сейчас, я слышала, там отрыли котлован и бьют сваи. Кажется, под будущую школу.

— А новое?

— Туда ходит автобус, по четвертому маршруту. Алексей Иванович, вы завтракали сегодня?

— Как обычно, кофе с трюфелями.

— На обед у вас тоже — кофе с трюфелями?

— Вообще-то, я стараюсь меню разнообразить, — он улыбнулся и вышел из приемной.

…Новое городское кладбище имело вид неухоженный, с чахлыми, редкими березками и топольками, которые чуть возвышались над бесконечным лесом крестов и звездочек. Из-за отсутствия забора среди могил кое-где греблись куры и даже бродили козы, обгладывая кору на молодых деревцах, объедали поросшие майской зеленью, ископыченные холмики. Оградки вокруг некоторых могил были в основном сварные, из того же прокатного профиля, что заборы СПТУ и лечебного профилактория. Нередко догадливые родственники усопших оформляли дорогие сердцу могилы, выкладывая их по периметру стеклоблоками. В последнее время это, по-видимому, стало модой, и самая новая, «свежая» часть кладбища синела и блестела на солнце обильной стеклянной кладкой. Но попадались могилы, выложенные паркетной дощечкой, силикатным кирпичом, чугунными чушками и даже пластинами из нержавейки — кто как расстарается.

Кладбищенского смотрителя по фамилии Тутынин, инвалида войны без руки, Алексей отыскал в одном из примыкающих к кладбищу, деревянных, перекошенных домишек. Здесь он жил, здесь же и была городская похоронная контора.

Алексей представился, предъявил документ, который был тщательным образом изучен. И постановление.

— Эсхумация, стало быть? Опять? — пробормотал смотритель, возвращая бумаги.

— Почему опять?

Но смотритель, погрузившись в изучение книги регистрации умерших, вопроса не услышал. Толстым, корявым пальцем, предварительно послюнив его, он листал страницу за страницей, долго водил по графам.

— Как, говоришь, фамилие? Повтори?

— Калетина И… Гэ.

Инвалид воткнул палец.

— Нумер девяносто восемь. Ее нумер, гляди.

— Ее, — согласился Алексей.

— Сейчас узнаем, кто тут у нас занаряжен?

Инвалид порылся в столе и вытащил на свет «журнал выдачи нарядов». Минут через пять он нашел нужную строчку. Вслух по слогам прочитал:

— Ко-ма-ров!

— Это кто Комаров?

— Если не напился, то там… копать должон.

Алексей понял, что Комаров — это землекоп, который по выписанному наряду обслужил в прошлом году заказчика, то есть кого-то из родственников Калетиной. Вслед за смотрителем Тутыниным он отправился на кладбище. Ветер дул им в лицо и наносил ощутимо запах тления и нечистот. Тутынин, кажется, этого не замечал, но Алексей вскоре не выдержал.

— Вы покойников закапываете? Или так… присыпаете только?

— Это ты насчет запаху, что ли? Свалка у нас тут, по соседству. Рядом, считай, могилок пять вовсе засыпали паразиты. Только расчистим, через неделю, глянь — того больше. — Тутынин помолчал. — Я вот, погоди, узнаю, кто за умник свалку сюды распорядился устроить, завтра весь мусор с дрянью к нему на могилы велю перетащить, пусть придет помянуть родителей, недоносок.

Они пересекли новую часть кладбища, расцвеченную стеклоблоками, и остановились у крайних могил.

— Здесь она. Девяносто восемь.

Неприметный холмик земли, без памятника, с деревяннойтабличкой из крашенной фанеры, на которой написаны фамилия умершей с датами рождения и смерти, и регистрационный номер — девяносто восемь.

— Был у ней памятник, — словно извиняясь за могилу, пробормотал Тутынин. — Спалили кто-то. Родню проведали, видать, а когда напились, на костре спалили у ней памятник. За дрова.

— Николай Николаевич, вы, кажется, упомянули вначале о повторной эксгумации? Я что-то не понял вас?

Тутынин нахмурился.

— Это вроде как шутка у меня получилась. А тут реветь впору, в голос.

— Что так?

— А вот бабу помоложе схоронят когда, или девку какую, на другой день, считай, обязательно вытащат из могилы.

— Кто?

— А кто знает? Опаскудел народишко вконец. Эту вот… как ее? Девяносто восемь, Калетину… два раза вытаскивали. Прихожу как-то, могила разрыта. И гроб торчмя из ямы. А самой нет. Искали, искали… нашли. На пустыре вон, в кустах голая лежит. В другой раз на свалке, под бумагой отыскали. Уж на что девка безногая, а и той покою не дают, паразиты. Местные, должно, пошаливают, шпана. Ты вот чего, прокурор… побудь тут пока, а я за Комаровым сбегаю, чтоб начинал.

— Второй раз вы в одежде ее похоронили?

— Откуда у ней? Так… тряпицу набросили сверх. И в яму. Не до жиру было.

Тутынин ушел и в скором времени появился назад с Комаровым, высоким, костлявым мужчиной в спецовке, который сразу взялся за дело. Копать, впрочем, долго не пришлось. Гроб в полузасыпанной могиле оказался на глубине не более полуметра.

— Наверх подавать? Или как?

Солнце падало отвесно в могилу, и гроб был весь на виду, как на ладони. Алексей опустился на корточки на край. Пробормотал:

— Оставь.

— Крышку… крышку сымай, — засуетился Тутынин.

Землекоп рукавицей смахнул остатки земли и подкрючил крышку какой-то плоской железякой, похожей на отмычку. Крышка легко подалась, даже как бы подпрыгнула и съехала набок. Алексей почувствовал, что все внутри него напряглось в ожидании.

— Дерюжку убери, что ли? Не стой пеньком-то.

Комаров медленно потянул с покойной дерюгу, подобранную, должно быть, попутно на свалке, и разом всю сдернул. Алексей невольно качнулся назад. Лицо покойной было обезображено тлением, и он, пожалуй, не узнал бы ее. Но на юбке светло-кремового цвета темнело пятно. Он сразу вспомнил, что во время истерики в ресторане она вскочила и опрокинула чашку с остатками кофе на себя.

Ему казалось, будто он сходит с ума. Одна нелепица громоздилась на другую с такой железной последовательностью и очевидностью, что волосы на голове подымались дыбом. Тутынин с Комаровым тоже выглядели обескураженными.

— Гляди ты, приоделась когда-то, — пробормотал инвалид.

— Приодели, — угрюмо поправил землекоп.

Наступила гнетущая пауза. Алексей с трудом разжал зубы:

— Закрывай, — и отошел в сторону.

«Вы не можете быть для меня старше», — вспомнил он тихий, равнодушный голос. Тогда, под фонарем, эти слова прозвучали странно. Алексей зябко передернул плечами.

Оставшуюся часть дня он пребывал в трансе, плохо представляя свои дальнейшие действия в подобных обстоятельствах. Это раздражало, но поделать с собой он ничего не мог.

Воротясь с кладбища, он переговорил с судмедэкспертом Голдобиной. Местные следственные работники между собой называли ее Дина Потрошительница. У этой средних лет женщины были зеленоватые, светлые глаза и большие красные руки. Говорила она хриплым голосом, отрывисто и много курила. Несколько раздражительным тонам Голдобина сообщила, что труп Суходеева обследован, произведено вскрытие, но подробное письменное заключение с обоснованием будет готово позже. По существу поставленных вопросов вкратце она может сказать следующее: предположительно, смерть наступила около двух недель назад, одиннадцатого-двенадцатого мая из-за значительной потери крови и, как следствие, общего переохлаждения организма. Причина — открытый перелом голени, вероятно, в результате сильного удара или ущемления с последующей ампутацией. Для ампутации было использовано острое орудие с короткой, режущей кромкой. На отдельных частях мышечной ткани имеются следы зубцов правильной треугольной формы. В воду труп потерпевшего попал значительно позднее и пробыл там не более двух дней.

Алексей не перебивал, хотя все сказанное в общих чертах он себе представлял. Слушая вполуха хриплый раздраженный голос, он вспомнил чью-то реплику, брошенную мимоходом: «Медэксперт Голдобина полноценно ощущает жизнь только в морге, когда вспарывает трупам полости. В другом качестве люди ее не интересуют.» Пожалуй, в этой шутке что-то есть.

— Дина Александровна, вам не приходилось сталкиваться затем с вашими покойниками, как если бы они были… Ну, скажем, живыми людьми?

— Сколько угодно! — она не то хрипло рассмеялась, не то каркнула вороной. — Мужчины мрут, как мухи. Сейчас вы судите передо мной, задаете вопросы, но я не дам гарантии, что через день-два вы не окажетесь у меня на столе в прозекторской, и я не буду делать вам трепанацию черепной коробки.

Алексей внимательно посмотрел ей в глаза. Кажется, для нее он и в самом деле представлял собой потенциальный труп.

— Вы не вполне меня поняли.

— У вас есть еще вопросы? По существу, разумеется? — Эксперт встала из-за стола, давая понять, что разговор закончен.

— Если мой вопрос представляется вам не по существу, в таком случае прошу извинить.

— До свидания.

Алексей вышел. Разговор был закончен слишком круто. Похоже, он застал Голдобину врасплох. Может быть, она не восприняла вопрос всерьез? Посчитала за неудачную шутку? Но нет, реакция была почти болезненной. По какой-то причине Голдобина не захотела на эту тему распространяться.

Алексей еще более утвердился в мысли, что вопрос необходимо с кем-то срочно обговорить. Чтобы не свихнуться окончательно. Пожалуй, лучше всего подошел бы Хлыбов. В общении с ним он почти физически ощущал удельный вес каждой его фразы, способность к независимым и конструктивным выводам.

Алексей набрал домашний телефон Хлыбова, но трубку никто не взял. Заявиться просто так, без предварительной договоренности, не решился. Он вдруг почувствовал, что кроме Хлыбова в этом чужом городе у него ни одной родственной души. Уж не из-за Анны ли, если быть честными, ему стало чудиться, что он нашел в Хлыбове родственную душу? Пожалуй, это довольно опасное родство… Любопытно, откуда в ней эта непонятная, шаловливая доступность? Тут определенно кроется какая-то тайна.

Проблема с нужным собеседником решилась сама собой. В девятом часу вечера ему позвонил Игорь Бортников, направленный сюда из облпрокуратуры в составе следственной группы. Алексей в душе ругнул себя, что не догадался позвонить приятелю раньше, потому что сегодня в ночь Бортников уезжал из города. Заканчивалась его командировка.

Слушая резкий, возбужденный голос приятеля, Алексей заподозрил неладное.

— Ты один?

— Да. Приходи. Правда, я жду еще гостя, но… не уверен.

— Кто такой?

— Покойник, по сути, — в трубке раздался короткий смех. Затем последовали короткие гудки.

Глава 15

Спустя полчаса Алексей постучал в дверь гостиничного номера.

— Открыто, входи, — услышал он за спиной голос Игоря Бортникова. Приятель поднимался следом по скрипучей, деревянной лестнице. — Рассчитался за постой, — пояснил он. — Знаешь, сколько я здесь торчу, в этом гадюшнике? С небольшими перерывами уже два месяца. Приехал в марте еще по снегу. Можно сказать, по сугробам. Потом запахло весной, солнышко стало припекать, птички чирикают…

— Если чирикают, это воробьи.

— А что воробей — не птичка?

— Я просто уточнил.

— Так вот… из-под снега по всему городу, в окрестностях начали вытаивать трупы. Утопленники и удавленники. С колотыми, резаными ранами, изнасилованные. Просто замерзшие по пьянке. Застреленные. Расчлененные. Мужчины и женщины, дети, старики. Милиция работала, как похоронная команда во время чумы, день и ночь. И тогда, Леша, я понял: здесь идет необъявленная война всех против всех. Правда, неизвестно во имя чего.

— Наверное, как всегда во имя чего-то благородного.

Бортников коротко хохотнул.

— Ты унылый ортодокс, Леша. Настоящая жизнь поэтому проходит мимо тебя.

— Очень унылый?

— Однова живем! Ты оглянись вокруг со вниманием — народ развлекается. До упора. Ты пробовал когда-нибудь у себя на кухне или в ванной ночью расчленить труп любимой женщины? Обливаясь при этом горькими слезами? Это тебе, брат, не партия в шахматы. Это потрясает! Ты остро переживаешь могучий всплеск разнообразнейших ощущений — ужас, запах крови, животную радость палача, сладострастие, боль по поводу тяжелой утраты, чувство опасности, сознание собственной исключительности и вседозволенности, — все вместе, все разом! Короче, это и есть жизнь. Все остальное лишь слабая ее тень.

Алексей усмехнулся.

— Ну и, сколько любимых женщин ты расчленил за эти два месяца?

— Увы! Я только завидую, глядя со стороны.

Бортников прошел к столу, на котором возвышалась гора свертков и начатая бутылка армянского коньяку. Налил в стаканы.

— Леша, давай выпьем с тобой. Знаешь, за что?..

— За самоуничтожение, — подсказал Алексей.

— Вот! Ты отлично меня понял.

Он ударил стаканам о стакан и залпом опрокинул коньяк в рот. Потом подвинул всю гору свертков на столе гостю.

— Не обращай внимания, ешь. Это все местные мерзавцы натащили в номер, пока меня не было. Подорожники. Ты даже названий таких не знаешь. Взятка, разумеется. Оставлю тете Маше, здешней горничной. Такая чудесная тетечка! Зато сын у тетечки дважды убийца, даже оторопь берет. Теперь яблочко от яблони далеко катится.

Он снова налил в стаканы.

— Когда я приехал сюда впервые и осмотрелся, мне показалось, что единственный выход из ситуации — оцепить этот гадюшник по периметру колючей проволокой, поставить на вышках пулеметы и… та-та-та-та! На поражение. Праведника в этом городе нет ни одного, патронов поэтому не жалеть…

Он замолчал и вдруг с усмешкой воззрился на гостя.

— А ты оказался пророком, Леша.

— В чем?

— Относительно меня. Помнишь каламбур? «Быть Бортникову за бортом.»

— Мой, ты уверен?

Бортников не ответил. Они были одногодки. Но когда после армии Алексей стал студентом юрфака, Бортников учился на третьем курсе и слыл в университете звездой первой величины. Всегда элегантный, даже несколько англизированный, с превосходной памятью, Бортников уже тогда прилично владел тремя языками. Одновременно учился в финансово-экономическом и год спустя получил второй диплом о высшем образовании. Лекции он всегда записывал с помощью стенографии. Превосходно боксировал, был исключительно точен, исполнителен и в то же время обладал мертвой организаторской хваткой. Он выстроил себя сам и как специалист суперкласса был безупречен. Но не безупречна и во многом порочна оказалась система правоохранения, в которой ему предстояло работать. Она вся, словно метастазами, была повязана родственными связями и пронизана коррупцией, лжива, необязательна и унизительно зависела от реальной власти. Ошибка Игоря Бортникова состояла в том, что до сих пор он не принял правил, по которым система функционировала. И, кажется, не собирался их принимать.

После университета прошло семь лет. Алексей отметил, что Бортников сделался несколько раздражителен, болтлив, но прежний европейский лоск сохранил вполне. Даже сейчас во время дружеского застолья в обшарпанном номере захолустной гостиницы он сидел в элегантном галстуке, лишь слегка ослабив узел, безукоризненно причесанный, и благоухал приличным одеколоном.

На столе напротив Алексея стоял еще стакан, чистый. И третий стул, явно не из комплекта, положенного в одноместном номере.

— Для покойника?

Вместо ответа Бортников молча опрокинул коньяк в рот. Потом выкатил из объемистого пакета на стол с десяток золотисто-ярких, промаркированных апельсинов. На одном ловко срезал верхушку и круговым движением снял всю кожуру разом.

— Со мной был случай два года назад, третьего августа. Договорились с хорошим знакомым, он работал в НИИлеспроме, выбраться в выходной за грибами. До этого мы не виделись около месяца, а тут смотрю — что-то в нем переменилось. То ли налет на лице… какое-то стало чужое? То ли запах — как в заброшенном доме? Или отстраненность? Не могу взять в толк, да и не пытался, если быть точным. Вернее, не продал значения. Мало ли какое лицо бывает у человека с похмелья. Не говоря уже о запахе или о поведении. Но внимание обратил. И наутро, когда он подкатил к подъезду на мотоцикле, я заметил это еще раз.

Выехали мы с ним за город, он за рулем, я сел сзади — все благополучно. Но скорость такая, что в ушах стоит рев. Я прошу придержать — он не слышит. Хлопаю по плечу раз, другой, бесполезно. Только головой покачал. И вылетаем мы с ним на этой скорости к Вишере, к мосту. Вижу, перед въездом полосатый шлагбаум, и мужичонка при нем. Поднять — опустить. Думаю, ну сейчас обязательно притормозит. Но нет, летим… «Стой!» — ору в ухо, и в сторону. Пригнулся… Потом глухой удар, и меня выбросило с сиденья, будто вырвало. Очнулся я, Леша, в воде. Не то, чтобы очнулся, а просто начал соображать. Вижу — плыву к берегу. Вышел. Поднялся на мост. Мотоцикл проломил ограждение, но завис на самом краю и даже не заглох. Заднее колесо крутится. А хозяин под шлагбаумам, посреди дороги лежит, без головы. Голова в синем шлеме скатилась за обочину. Я ее по следу нашел. Разумеется, лица не было, не осталось. В тот момент я сразу все вспомнил: странный налет на его лице, запах заброшенного дома… затхлость, чужесть в чертах, в выражении. Ощущение отсутствия у присутствующего рядом с тобой человека. И я понял тогда — это была печать смерти. Запах заброшенного дома был запахом смерти. Она проявилась также в цвете лица, проступила в чертах. По сути, я ехал на мотоцикле с мертвецом. Где-то там, на небесах, он был уже приговорен к смерти. Не знаю, за какую провинность, но смертный приговор был ужасен, а казнь — я видел собственными глазами.

Бортников плеснул в оба стакана.

— Давай помянем, что ли?

Они молча выпили.

— После этого случая со мной что-то произошло: на улице, в толпе я стал различать этих… приговоренных. Даже со спины. Даже не глядя на них, по одному запаху. Кажется, пока не ошибался.

Алексей взглянул на третий, чистый стакан, перевернул его и поставил вверх дном.

— Хочешь предупредить?

— Попробую. Если придет.

— Я знаком с ним?

Бортников внимательно посмотрел на гостя и вдруг захохотал. Потом также резко оборвал смех.

— По-моему, еще нет.

Алексею почудилась в ответе некоторая двусмысленность, но настаивать не захотел.

— Что там у вас по Шуляку? Результат есть?

— Шуляка, кстати, я тоже предупреждал.

— Да! А он?

— А он, земля ему пухом, долго и весело смеялся. Потом мы с ним выпили. Я по нем плачу, а он, покойник уже, надо мной, над живым, смеется. Так и расстались. До сих пор в ушах его смех стоит.

— Люди охотнее верят в ложь, чем в правду. Потому что правдоподобнее.

— Ну, да. Эффект Кассандры. Давай помянем Витю?

— Давай.

Они разлили остатки коньяку по стаканам, но Бортников, повозив лентяйкой под кроватью, выкатил еще бутылку.

— Слушай? Ведь нахрюкаемся, а?

— Однова живем, Леша! Кстати, насчет результата ты спрашивал. Так вот, никакого результата нет… Ф-фу! Все наше расследование — это один большой мыльный пузырь. Помпа. Куча широковещательных заявлений, разносов, совещаний. Куча народу, мероприятий, инфарктов, а результата, увы… нет. Два месяца ржавое колесо со скрипам и лязгом впустую мололо воздух. И знаешь почему?

— Почему?

— Потому что старые жернова давно стерлись. А на новые срочно нужна валюта, которой у нас, как известно, нет.

— А если всерьез?

Бортников на некоторое время задумался, с явной неохотой восстанавливая картину. Потом заговорил, все более и более оживляясь.

— К приезду следственной группы в квартиру Шуляка набилось человек двадцать начальства. Никогда не подозревал, что в милиции в районе столько полковников. После нас прибыл даже генерал неизвестно откуда, орал на всех и вся. Кого-то, говорят, здорово приложил по мордам. Дом весь оцепили, врубили переносные прожекторы, устроили в квартирах, по подъездам, на чердаках повальные обыски. Двери настежь, жильцов выбросили на площадку, всюду милиция, детский плач, визг, лай… розыскные собаки. Короче, все следы, даже если какие были, оказались затоптаны и захватаны. Тело до приезда группы несколько раз перемещали. Свидетели может быть и нашлись бы, но после такого шмона с мордобоем и руганью люди были перепуганы. До сих пор либо молчат, либо поддакивают. К тому же, осмотром занялись сразу три следователя, самостоятельно. То есть, полный академический набор того, как нельзя производить осмотр места происшествия. Начальство, все изгадив, с присущей ему дальновидностью с ходу уцепилось за единственный оставшийся след.

— Заточка?

— …Выдернули из Вити заточку и начали совать ее в нос всем подряд. Чья? Твоя?.. Нет? У кого видел? Опознать можешь, сволочь?.. Теперь эту злополучную заточку знает полгорода, и каждый третий припоминает, у кого видел. Потом начались проверки всех освободившихся из мест заключения за последние полгода. Начальство рвет и мечет, каждый день требует отчета, давит, телефон трезвонит даже ночью. Короче, бурная имитация успешной работы, и никакой валютой, Леша, это дерьмо никогда не смоешь. Только развоняется.

— Это все? — Алексей усмехнулся.

— А что ты хочешь? Дело поставили на особый контроль. Ни одного шага без согласования с начальствам, ни-ни! Вот это меня особенно насторожило. Но! Во-первых, заточка. Ее оставили в теле демонстративно, желая навести на след. Иначе какая необходимость? И дальновидное начальство эту нехитрую наживку немедленно заглотило. Полтора месяца шерстило свои картотеки и гоняло людей по колониям в поисках уголовника-мокрушника. Во-вторых, великолепная, с полным академическим наборам глупостей организация осмотра места происшествия. В-третьих, жестко организованный контроль за следствием. Даже не столько контроль, сколько руководство следствием в заданном направлении. В-четвертых, три дня спустя на улице был обнаружен труп раздавленного под колесами мужчины, которого опознать не смогли, никаких документов, бумаг при нем не оказалось. Но экспертиза установила, что ко времени наезда он был мертв уже два дня. То есть смерть наступила на следующие сутки после убийства Шуляка. Под колеса этого человека попросту подложили, мертвым. Мне показалось, что для простого совпадения тут много подозрительных деталей.

— И ты сразу решил, что этот человек убийца?

— Исходя из вышесказанного… исполнитель заказного убийства. Будем говорить так. И очень опасный свидетель, которого позаботились немедленно убрать. Даже рискуя навлечь подозрения. Дальше возникает естественный вопрос: кому до такой степени мог насолить Виталий Шуляк… следователь Шуляк, что его решили замочить с помощью наемного убийцы? Спустя полтора месяца, когда начальственный пыл иссяк, я затребовал из архива все дела, которые Шуляк в последнее время вел. Вкратце одно дело я тебе сейчас доложу, оно вполне типичное, не хуже и не лучше других, но в ряду других дел наводит на весьма любопытные размышления.

В июле прошлого года работники ОБХСС обнаружили в магазине номер четырнадцать горпромторга сто штук неучтенного листового железа. Так появилось на свет уголовное дело. Расследование поручили Шуляку. На первоначальном допросе заведующая магазином показала, что железо привез на машине некий Козлов. Они договорились, что заведующая реализует железо через магазин, а затем вырученные деньги они разделят. Козлова оперативники установили. Им оказался шофер автобазы номер один, а до этого он работал шофером же в совхозе «Северный», откуда и было похищено листовое железо. Витя с ним хорошо поработал, и Козлов назвал ему своих сообщников: рабочего совхоза Вартаняна и шофера Бабкина. Оба в совершении кражи в конце концов признались. Казалось, на этом дело можно закрывать? Но Витя ставит на разрешение следующие вопросы. Первое. Откуда и каким образом железо похищено? Второе. В течение какого времени совершалось хищение? Третье. Кто еще, кроме установленных лиц, принимал участие в хищении?

Он установил, что заведующая магазинам работает в этой должности всего год, что при приеме материальных ценностей бывшая заведующая Балабанова передала ей восемьдесят килограммов неучтенного железа, столько-то гвоздей, пиломатериалов и шифера. Тоже для реализации через магазин. Через Балабанову всплыла еще одна фигура — техник-строитель совхоза «Северный» Лузгин.

Первый допрос Лузгина ничего не дал. От участия в хищениях он наотрез отказался. На вопрос, откуда совхоз получает листовое железо, показал, что поставщик — местный электромеханический завод. Но по результатам проверки оказалось: получив на заводе пять тысяч килограммов листового железа, в совхозе Лузгин оприходовал всего четыреста шестьдесят килограммов. Остальные пошли налево. С учетом результатов проверки Витя допросил Лузгина еще и еще раз, и тот признал, что часть железа отвез в магазин номер четырнадцать, часть в магазин номер двадцать четыре, а остальное с помощью шоферов Козлова, Рабкина и рабочего Вартаняна распродал в северных районах области.

Казалось, на этом дело можно закрывать, но Витя отправился с проверкой по северным районам области, а в совхозе в это время приступила к работе ревизия. Во время поездки Витя выявил десятка два покупателей и установил, что коробейники из совхоза «Северный» гастролируют по северным районам области уже в течение пяти лет. Ведут бартерные сделки. Причем торгуют не только стройматериалами, но также пшеницей. Понятно, что к пшенице техник-строитель Лузгин отношения иметь не мог, и Витя снова навалился на коробейников. Из их показаний были выявлены новые участники хищений: заведующий зернотоком Аюпов, главный агроном Урванцев и директор совхоза Гирев.

Гирев и Урванцев категорически отрицали свою причастность к хищению пшеницы. Но заведующий зернотоком заявил, что неоднократно получал от Урванцева и Гирева устные распоряжения: отпуск пшеницы в документах не отражать, накладные уничтожить, а пшеницу списать на посев. Его показания подтверждались отсутствием в бухгалтерии документов об отпуске пшеницы. В конце концов, и Гирев, и Урванцев что называется под тяжестью улик тоже признались.

Итак, преступная группа, годами расхищавшая зерно и строительные материалы, была разоблачена. Но Витя по открывшимся обстоятельствам ставит перед собой новые вопросы. Каким образом совершались хищения строительных материалов? Как создавались резервы для хищения?

Работу ревизоров по проверке финансово-хозяйственной деятельности совхоза он направляет по трем параллельным версиям. Первая — хищения за счет неоприходования строительных материалов. Вторая — путем списания материалов на строительные объекты по завышенным нормам. Третья — за счет завышения в нарядах объемов работ. Не буду утомлять тебя подробностями, скажу сразу: из выводов ревизии и приобщенных документов все три версии блестяще подтвердились. Плюс приписки к нарядам, переплаты шабашникам, подставные и вымышленные лица в платежных ведомостях, работа на левых объектах, поборы, исправления в бухгалтерских документах и так далее, до бесконечности.

К уголовному делу Витя приобщил список обескровленных совхозных объектов. Так называемого долгостроя: гараж на тридцать семь машин, овчарня, столовая, склад запасных частей, детский сад, жилье. Рядом — список левых объектов, на которых работали шабашники, используя совхозные стройматериалы и технику.

— Очень любопытно! И кто же владельцы этих объектов?

— Да уж, любопытнее некуда. К сожалению, список левых объектов из дела был благоразумно изъят.

— Он, действительно, был?

— Шуляк, сам понимаешь, работал не в одиночку. Существование списка мне подтвердили несколько человек. Категорически.

— Стало быть, список ты восстановил?

— Частично.

— Скажи, — Алексей потер лоб. — Шабашники, о которых ты то и дело упоминал, лица кавказской национальности?

— До одного. Бригадиром у них тот самый рабочий совхоза Вартанян. Якобы рабочий совхоза.

Алексей заметил, что Бортников смотрит на него с выжидательной усмешкой. Видимо, пытается подвести к какой-то мысли.

— Так вот, Леша, как я уже сказал, в ряду других дел это все наводит на весьма любопытные размышления. Что такое несколько листов неучтенного железа? Казалось бы, мелочь. Возьми за горло непосредственного исполнителя, состряпай на него дело и — точка. То же самое торговля списанным товаром с лотков. Нарушения в отпуске пива. Перерасход бензина в каком-нибудь гараже… Но Витя шаг за шагам по каждому факту разматывает клубок до упора. То есть, до самых первых лиц. Поэтому над Витиными делами до того, как я получил их на руки, кто-то хорошо посидел. Многих документов в папках недостает, особенно к концу. Много насовано бумажного хлама, дурацких справок, выписок, так что суть иной раз совершенно исчезает. Но при этом не настолько, чтобы при сопоставлении ничего нельзя было разобрать. Особенно когда знаешь, что искать. Так вот, если отдельные имена первых лиц фигурируют в делах два-три… от силы четыре раза, то одно имя сквозит по всем двадцати, которые он вел.

— Хлыбов?! — выдохнул Алексей.

Бортников при упоминании с досадой поморщился и разлил по стаканам коньяк.

— Но это бессмысленно.

— Лбом о шлагбаум всегда бессмысленно.

Алексей качнул головой.

— Я не о том.

— А, понял. Насчет расправы, не так ли?

— Нейтрализовать Шуляка можно было без мокрухи. Особенно Хлыбову.

— Можно, — охотно согласился Бортников. — Если бы в этом деле не была замешана Анна.

— Хлыбова… Анна?! Это каким образом?

Лицо у приятеля, по-видимому, имело забавный вид, потому что Бортников резко и коротко рассмеялся.

— Еще не знаешь, выходит?

— Наверно, нет. Не успел.

— Ну да, ну да… — Бортников рассеянно покивал. — Насколько я Витю знаю, для него это была не просто интрижка, и он пустился во все тяжкие — начал обкладывать Хлыбова, как медведя.

Алексей задумался. Отдельные эпизоды последних дней, словно при игре в кубики, складывались теперь перед его мысленным взором в целостную картину. Двухэтажный коттедж посреди соснового бора, на окраине — это, конечно, свадебный подарок дорогой Анне. Ради самого себя Хлыбов стараться бы не стал. Строили этот левый объект шабашники из бригады Вартаняна в прошлом году, используя совхозные стройматериалы и технику. Однажды после рабочего дня несколько членов бригады, «лица кавказской национальности», изнасиловали семидесятилетнюю бабку, которая собирала по кустам пустые бутылки. Вот почему уже на следующий день преступники были прокуратурой установлены. Коттедж к тому времени, наверняка, достроить не успели, поэтому Хлыбов так легко позволил бабке забрать заявление. Но не исключено, что он сам посоветовал своим незадачливым подрядчикам откупиться от потерпевшей деньгами.

Разумеется, Хлыбову известно, что бригада из года в год квартирует в общежитии училища номер тринадцать и платит за постой лично коменданту. Так что, письменное предписание по училищу, которое он составил, наверняка, отправится в корзину.

Наконец, сделалась яснее причина ночного визита к нему Анны. Если Бортников прав, то начавшийся запой у Хлыбова, и тот факт, что в день запоя он был совершенно «не-вы-но-сим», вещи вполне объяснимые. После возможной семейной разборки Анна почувствовала себя «ужасно тяжело» и не знала куда деваться. Она порядочно выпила, может быть, с Хлыбовым, но скорее напилась в одиночку, и тогда в подавленном состоянии, в душе не веря случившемуся, набрала знакомый номер. Она не хотела верить в случившееся и тогда, когда неожиданно услышала в трубке незнакомый мужской голос. Впрочем, голос в телефонной трубке, даже хорошо знакомый, не всегда узнаваем. И она страшно взволновалась. Ей хотелось верить, что все по-прежнему, и с ним ничего не случилось. Возможно, какие-то нотки в голосе даже показались ей знакомыми. Она набрала номер еще раз, второй звонок, но вновь ничего для себя не выяснила.

Дверь в квартиру, несомненно, была заперта. Но Анна открыла ее как обычно — своим ключом, который сдублировал для нее Шуляк.

Разумеется, к ее визиту Алексей не имел никакого отношения. Когда он неожиданно вошел в комнату и включил свет, она обернула к нему заплаканное лицо и уставилась недоумевающим, изумленным взглядом. Ему сделалось почти неловко, как будто это он пробрался ночью в чужую квартиру, а не наоборот. Не сразу, но Анна поняла свою оплошность и виновато опустила голову. Для нее это тоже была не просто интрижка. Только поцелуй, нетерпеливый, страстный, под влиянием минуты, предназначенный конечно же не ему, убедил ее окончательно, после этого она исчезла…

Бортников лениво крутил на столе апельсин, но оказалось, он тоже думал об Анне.

— За красивой женщиной, словно за редким драгоценным камнем, как правило, тянется кровавый след. В данном конкретном случае это так и есть.

— Кто-то еще?

— Первый муж Анны. Заправлял трестом. В свое время Хлыбов точно так же обложил его со всех сторон. Но это было страшнее, потому что Витя, не в обиду ему будь сказано, опрометчиво плевал вверх. Слушай, Леша, давай дернем с тобой за красивых женщин, а?

— Трупы которых мы будем потом расчленять ночью на кухне, обливаясь горькими слезами!

Бортников расхохотался.

— Не знаю, не знаю. В данном конкретном случае все обстоит как раз наоборот.

— Я слышал, первый муж Анны разбился на дороге.

— Хлыбов оставил ему два выхода, либо тюрьма, либо самоубийство. Ну и, хватит об этом!

— За красивых женщин!

Проглотив коньяк, Бортников отправился к зазвонившему телефону.

— Да?.. Да, я дома. То есть, тьфу! В гостинице. Что?.. Нет, через полчаса выхожу. Минут через двадцать, то есть. Надоело! Смотреть не могу на эти грязные стены с тараканами… А, ну… пожалуйста, в течение двадцати минут коньяк я могу пить даже с Хлыбовым. Жду, Вениамин… как тебя? Гаврилыч. Жду!

— Хлыбов?

Бортников зловеще усмехнулся и сел на свое место.

— Налей ему, — он перевернул чистый стакан и со стуком поставил на стол. — Едет третий покойник.

Глава 16

Хлыбов приехал через пять минут. Снаружи раздался истошный визг тормозов, как будто наехали на кошку. Затем грохнула внизу входная дверь, и на скрипучей лестнице послышались грузные шаги. Алексей с сомнением взглянул на Бортникова.

— О твоей версии еще кто-то знает?

— Никто, кроме Хлыбова, разумеется.

— Поэтому ты пригласил меня, не так ли?

— Нет, не поэтому. Он знает, что доказать я все равно ничего не смогу. Но стану ли я молчать, это вопрос? Он приехал поговорить по душам. Если не получится, попробует купить. Возможности у него есть. Если не получится, станет грозить. Возможности тоже есть.

Вошел Хлыбов, без стука. Он был пьян, это бросалось в глаза сразу. С его появлением в номере сделалось тесно и неспокойно. Он как бы выдавливал собой окружающих. С минуту Хлыбов качался в дверях, наконец ткнул пальцем в Бортникова.

— Мне надо с ним поговорить. С глазу на глаз.

Бортников отрицательно качнул головой.

— Валяев — мой друг и однокашник. От него секретов у меня нет.

— Это как прикажешь понимать? — мгновенно насторожился Хлыбов, переведя подозрительный взгляд с одного на другого.

— В самом прямом смысле.

— Рассказал, выходит?

— Повторяю еще раз, секретов от него у меня нет.

Алексей крякнул и с досадой провел рукой по лицу. В своей конфронтации с Хлыбовым приятель по сути сделал его заложником.

— Так…

Хлыбов тяжело, по-хозяйски прошел к столу. Сел, глядя перед собой неподвижным, остекленевшим взглядам. Потом молча набулькал стакан до половины. Выпил.

— Ладно. Собака лает, ветер носит. — Он поворотил голову и насмешливо, в упор уставился на Бортникова. — Что же ты, друг-однокашник, подложил другу такую свинью? Ему, между прочим, со мной работать.

— Ну-у. Хлыбов! Ты меня совсем за дурака держишь.

— Не понял?

— Я объясню. Только не вздумай понимать меня фигурально. Или как-нибудь эдак… в переносном смысле. Ты, Хлыбов — мертв.

— Обратно не понял?

— Уже мертв. У тебя времени — выкурить последнюю трубку и проститься с женой.

Хлыбов привстал, трезвея на глазах.

— Не дергайся! — рявкнул Бортников. — Здесь тебя никто пальцем не тронет, коньяк тоже не отравлен.

Он плеснул себе из бутылки и опрокинул в рот. Пробормотал:

— По себе судит, мерзавец.

В наступившей затем тишине оба гостя молча наблюдали, как Бортников надел пиджак, перекинул через плечо плащ и с чемоданом в руке двинулся к выходу. В дверях он остановился и с нехорошей улыбкой обернулся к Хлыбову.

— Каждому воздается по делам и по вере его. Прощай, Хлыбов. Ну а с тобой, Леша, мы еще свидимся, я думаю.

Он ушел. Проскрипели ступени, хлопнула входная дверь. Хлыбов вдруг захохотал и тоже поднялся.

«Кудри вьются, кудри вьются,

Кудри вьются у б….

Не бывает таких кудрей

У порядочных людей», —

Неожиданно тонким частушечным голосом пропел он и, не глядя на Алексея, двинулся к выходу.

Алексей ушел последним. Только на улице, расслабившись, он почувствовал, как крепко они нагрузились. Хотя почему бы нет, тем более, что сегодня он был всего лишь зрителем, но никак не участником разыгравшегося финала спектакля.

Взглянул на часы — первый час ночи. На центральных улицах горели несколько уцелевших фонарей, остальная часть города лежала во мраке. Было безлюдно и тихо. Он дошел до сквера, пропахшего пылью, насквозь прогазованного, и опустился на скамью. Прикрыл глаза.

Вопреки пророчествам приятеля, Хлыбов впечатления покойника на него не произвел. Пока они там препирались, он пытался разглядеть на лице районного прокурора характерный налет, как он себе это представлял. Даже была попытка принюхаться, но ничего похожего за Хлыбовым не обнаружил. Время, впрочем, покажет.

Неподалеку от него разговаривали мужской и женский голоса. Почему-то по ночам, отметил он, среди здешних граждан принято изъясняться матом.

Алексей встал, чтобы идти дальше, но мимо торопливо простучала каблучками женская фигура, зябко кутаясь в шуршащий плащ. Он переждал, опасаясь напугать женщину неожиданным появлением, затем, не торопясь, двинулся в обратную сторону. И вдруг круто обернулся. Что-то в этой фигуре решительно настораживало. Он проследил, как женщина пересекла пятно света на выходе из скверика и исчезла в черноте. Издалека, чуть слышный, доносился перестук ее каблуков. Алексей остолбенел. Он готов был поклясться, но — тени у нее не было!

Через мгновение он бросился следом. Мимоходом, пересекая пятно света, обратил внимание на собственную тень. Она была жгуче-черной и длинной, не заметить такую от скамьи он не мог.

Алексей шел за женщиной в двух десятках шагов, ориентируясь в основном на стук. Но асфальт здесь лежал не везде, в любую минуту она могла свернуть в сторону, и тогда он ее неминуемо потерял бы. Алексей сократил расстояние, чтобы возможно было различать силуэт, на худой конец шорох шагов на мягкой почве. Они свернули куда-то раз, другой… Пролезли сквозь дыру в штакетнике, повернули еще раз в другую сторону, и он окончательно сбился со счета. Его подопечная ориентировалась впотьмах превосходно, и Алексей чувствовал, что общее направление они выдерживают, правда, не знал, какое именно.

Только сейчас, преследуя эту странную женщину, он вспомнил о цели, ради которой направлялся в гостиницу к Бортникову. Подобный провал в памяти, совершенно ему несвойственный, признаться, крепко озадачивал.

Они шли так около получаса. Один раз Алексей оступился и едва не упал, наделав при этом шума. Дважды под ногой что-то звонко хрустнуло, то ли стекло, то ли битая черепица, и наконец он перестал сторожиться вовсе, но женщина не побежала и не питалась спрятаться от преследования, она даже не повернула головы, когда, поспешив, он неожиданно для себя оказался совсем рядом, за ее спиной. И это тоже озадачивало.

Наконец вслед за женщиной Алексей продрался сквозь колючий кустарник и оказался перед стеной бревенчатого двухэтажного здания, которое что-то смутно ему напоминало. Стена была задней, с ветхим, перекосившимся пристроем в виде тамбура, заросшего бурьяном и крапивой, заваленного деревянным хламом. Алексей однако успел заметить, что его подопечная серой мышью просунулась именно в этот тамбур и там исчезла. Балансируя на битом кирпиче, бревнах, он пробрался ко входу, низко вросшему в землю, пригнулся и по гнилым ступеням спустился в нечто, похожее на подвал. Рука, поднятая на головой, уперлась в потолок. Он поводил руками по сторонам и наткнулся на холодную кирпичную кладку. Затем осторожно двинулся вперед.

Слабая полоска света впереди подсказала, что он идет правильно. Он вновь нащупал ногой ступени, теперь их было намного больше. Поднялся по ним и, нашарив дверь, шагнул в освещенный, низкий коридор.

В нос ударили специфические больничные запахи с примесью чего-то сладковато-приторного. Он огляделся, и опять у него появилось смутное ощущение, что здесь он уже был. Алексей двинулся по коридору направо, наугад, повернул и уперся прямо в дверь, обитую светлым металлом, с блеклой табличкой —

ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН

И сразу все вспомнил. Это было здание судмедэкспертизы. Оно же морг. Именно сюда сегодня утрам он доставил на опознание Суходеева-старшего. Отыскивая нужную дверь, он остановился и вдруг услышал через оставленную в притворе щель дружные приступы смеха, заразительного, жизнерадостного настолько, что усомнился, туда ли в действительности он попал. Но нет, все было правильно. Смеялись в этой юдоли скорби и печали работники медперсонала.

Когда Алексей вошел, его присутствия никто не заметил. В помещении стояло около десятка оцинкованных столов, на которых лежали обнаженные женские и мужские трупы. Некоторые из них были вскрыты, один — женский, со скрещенными на груди руками — был выкачен на столе к самой двери, видимо, готовый к выдаче родственникам, но тоже нагой. Из-за малости помещения трупы лежали также по углам и вдоль стен, штабелями, ожидая своей очереди.

Причиной веселья оказались два трупа, судя по всему, они были наспех уложены и скатились со штабеля на пол. Женский труп лежал на спине с раздвинутыми ногами и запрокинутой головой. Мужской, с обильной татуировкой по всему телу, оказался на нем сверху в весьма характерной позе, оба с привязанными на ногах опознавательными бирками. У мужского трупа к тому же был проломлен череп, и половина головы по этому поводу была обрита.

Среди шести человек медперсонала Голдобина выглядела старше других. Остальным на вид не было и тридцати. Двое мужчин, две женщины и одна почти девчонка. Она сидела за пишущей машинкой, лихо удерживая в ярко-красных, напомаженных губах тлеющую сигарету, и выколачивала под диктовку очередное заключение.

Татуированного покойника, состязаясь в остроумии, попеременно называли то «шустриком», то «бонвиванам», а женщину притворно осуждали за то, что дала себя «уговорить». Жизнь кипела посреди смерти взрывами хохота и профессионального молодого цинизма.

…Алексей толкнул обитую дверь, и она легко без скрипа подалась. Внутри было темно, как в могиле, и запах тлена оказался столь силен, что невольно заставил содрогнуться. В другое время Алексей, наверняка, отказался бы от этой затеи, но выпитый коньяк придавал отваги, и он с некоторой даже лихостью шагнул внутрь. Нашарил кнопку выключателя. Затем беглым взглядом окинул помещение и прошел налево в предбанник, где вновь прибывших подвергали первоначальной обработке. С утра здесь ничего как будто не изменилось. Только убрали свалившихся со штабеля друг на друга мертвецов. Оцинкованные столы тоже все были заняты — и в предбаннике, и здесь. И никого больше. Ни одной живой души.

Возвращаясь, он увидел в проходе под ногами скомканный, темный плащ. Поддел носком башмака и услышал знакомый шорох. Несомненно, именно этот плащ был на женщине, которую он разыскивает.

На цинковом столе слева лежал пожилой мужчина с неправильно сросшейся после перелома берцовой костью и длинным, рваным шрамом на боку. Глаза его были полуприкрыты, и на оскаленных, желтых зубах застыло выражение хитроватой полуулыбки.

Алексей оставил мужчину и обернулся к другому столу справа, на котором лежала женщина лет тридцати. Медики потрудились над ней основательно. Грудная клетка и живот были вспороты от гортани и до лобка. Ребра обнажены от мышечной ткани, распилены и торчали вверх, словно шпангоуты на разбитом шлюпе. Одна грудь покоилась на месте, а вторая с потемнелым соском мешком свисала со стола на снятой с ребер коже и — покачивалась над белой, эмалированной лоханью с внутренностями.

Качание, впрочем, продолжалось недолго. Алексей стоял перед истерзанным телом, как пень, мучительно соображая, насколько он все-таки пьян, и не есть ли происходящее с ним сейчас всего лишь дурной сон?

Сквозь гулкие удары сердца он услышал донесшийся из коридора стук каблуков. Метнулся к двери и тотчас отпрянул назад. Укрытия здесь не было решительно никакого. На цыпочках он проскользнул между столами в предбанник и, поколебавшись, лег на пол рядом с бородатым покойникам, которого не успели даже раздеть. Отсюда ему хорошо была видна входная дверь.

Стук каблуков уверенно приближался, и в мертвецкую, слегка замешкавшись в дверях, вошла судмедэксперт Голдобина. На ней был белый халат, шапочка, и одной рукой она прижимала к себе красную картонную папку.

Похоже, Голдобина дежурила где-то поблизости и, увидев свет в окнах, пришла проверить. Лежа на полу рядом с бородатым тухляком, Алексей прислушивался к ее шагам, пытаясь по стуку определить характер выполняемых действии. Через какой-то промежуток времени, показавшийся ему томительно длинным, шаги направились в предбанник. Он тотчас вытянулся на полу и осклабил зубы в полуулыбке-полугримасе, подсмотренной у большинства здешних покойников. Полуприкрыл глаза.

Голдобина неплохо знала свое хозяйство, и появление нового трупа тотчас было еюотмечено. На некоторое время, походя, взгляд судмедэксперта задержался на нем, потом вернулся еще раз уже более внимательный. Наконец она подошла и, кажется, узнав, склонилась над ним. Сквозь опущенные ресницы Алексей увидел приблизившееся к нему лицо с холодними, немигающими глазами и — замер, стараясь не сморгнуть, не дернуться от напряжения.

Голдобина, заложив руки в карманы халата, удалилась и вскоре из соседнего помещения послышался треск печатаюцей машинки. Только тогда Алексей позволит себе расслабиться и пошевелил носками, сгоняя в икрах «трупное» окоченение. Он надеялся, что Голдобина выключит свет и уберется, но прошло не менее получаса, а машинка все трещала, не переставая, и он вознамерился как-нибудь незаметно за спиной выбраться в коридор, но в этот момент услышал шаги, направляющиеся в предбанник. Пришлось снова изображать труп.

Голдобина остановилась перед ним и опустила ему на грудь несколько листов машинописи, схваченные канцелярской скрепкой.

— Ваше заключение по Суходееву. Надеюсь, вы за этим сюда пришли?

— Не надейтесь, — грубо отозвался он. И сел.

— В таком случае, я жду объяснений.

— Вначале я выслушаю ваши, любезная Дина Александровна. У меня вопрос, на который в соответствии с уголовно-процессуальным кодексом вы обязаны отвечать следователю. Желательно без хамства.

Она посмотрела на него с изумлением и вдруг захохотала гулко, по-мужски, с явной издевкой. Он хладнокровно переждал смех.

— Ну-с… прохихикались?

— Я слушаю, наконец!

— Так-то лучше. Вопрос тот же самый. Не замечали ли вы, что некоторые из ваших… клиентов, будем говорить так, имеют обыкновение разгуливать по вечерам и в ночное время по городу?

Голдобина некоторое время молчала, глядя на него с холодным любопытством.

— Вы, молодой человек, пьяны, давайте так договоримся: вы вначале проспитесь, и если завтра на трезвую голову у вас возникнет желание задать этот дурацкий вопрос еще раз, я готова с вами разговаривать. В присутствии свидетелей.

Алексей знал двусмысленность и ущербность своей позиции, ее полную бездоказательность. Но нежелание Голдобиной хотя бы вникнуть в ситуацию выглядела, на его взгляд, подозрительно.

— Я здесь всего три дня. Но мне показалось, что город кишит безвинно убиенными. Каждого преступника персонально опекает его собственная жертва. Ходит по пятам.

Он приблизился к ней вплотную, глаза в глаза.

— У вас, лично, в этом плане все в порядке? — и вдруг увидел мгновенно расширившиеся зрачки.

— Вон! — взвизгнула судмедэксперт Голдобина и, бросившись к двери, пинком распахнула ее настежь.

— Хорошо. Завтра я повторю вопрос. Уже при свидетелях, любезная Дина Александровна.

Дверь за ним с лязгом захлопнулась, и, когда Алексей уходил, ему почудилось, что за спиной он слышит рыдания.

На следующий день, к вечеру, город всколыхнула очередная новость. Ударом ножа в спину убит районный прокурор Хлыбов Вениамин Гаврилович. В рапорте на имя областного прокурора сообщалось, что труп потерпевшего обнаружили на веранде собственного дома в кресле, навалившимся грудью на стол. Судя по количеству посуды и расстановке мебели, с ним находился некто неизвестный, которого следствие определяет как предполагаемого убийцу. Анна Хлыбова (по счастливому для нее стечению обстоятельств) дома не ночевала. По причине ссоры с мужем две ночи подряд она провела у подруги. Способ совершения преступления, как и в случае с Шуляком, однозначно свидетельствует — убийство было совершено одним и тем же лицом. В первом случае в теле жертвы была оставлена заточка, во вторам — выкидной нож импортного производства. Нож опознан женой потерпевшего и следователем прокуратуры Валяевым в качестве вешдока, проходящего по другому делу. Ничего из ценных вещей и денег преступник в доме не тронул. Это дает повод считать главной причиной убийства мотив мести по отношению к работникам прокуратуры. Дело поставлено на особый контроль. Ведется следствие.

Примерно неделю спустя, посреди всеобщей неразберихи и запарки, следователя прокуратуры Валяева пригласили для разговора в городскую мэрию, так называла теперь горисполком местная номенклатура в связи с новыми веяниями. Внутри самого здания демократический дух проявлялся в отсутствии былого официоза и особенно в одежде. На служащих из числа женщин и девушек были открытые, яркие платья, сверхкороткие юбки, бросающийся в глаза макияж. Мужчины даже в возрасте, таких, впрочем, здесь было явное меньшинство, предпочитали цветные сорочки, пестрые свитера, кожанки, а на щеках отращивали баки. Очень часто звучал смех, радостный, в полный голос, говорили тоже громко, не стесняясь иной раз употреблять демократические выражения.

В приемной, едва посетитель назвал себя, какой-то юноша, отрекомендовавшийся помощником мэра, предложил пройти в кабинет.

— Вас ждут, — по-дружески улыбнулся он.

Алексей вошел. В глубине просторного кабинета, в конце длинного стола сидели двое, словно в воде отражаясь на его полированной поверхности. При появлении следователя оба с вежливым достоинством поднялись со своих мест, и хозяин кабинета, улыбаясь, двинулся навстречу. Это был молодой еще человек, явно склонный к полноте, поэтому поверх цветной, яркой сорочки без рукавов он носил подтяжки. Круглое, добродушное лицо мэра украшали небольшие, аккуратные баки, тронутые преждевременной сединой, они придавали его внешности легкий латиноамериканский колорит.

— Давайте, Алексей Иванович, станем знакомиться, что ли? Это Шкурихин Леонид Матвеевич, первый секретарь райкома партии. Вот, поджидаючи вас, сидим обсуждаем вопросы приватизации. Где как, не знаю, а у нас с нашим райкомом партии полное взаимопонимание.

Он рассмеялся своим словам радостно, в полный голос, и Алексей со Шкурихиным, переглянувшись, тоже улыбнулись, «консенсус достигнут», — отметил про себя Алексей.

После прощупывающего обмена любезностями, расспросов об устройстве, о семейном положении, о видах на будущее, которые в конце концов начали Алексея раздражать, мэр посерьезнел и перевел разговор на создавшуюся в районе и в городе криминогенную обстановку. Говорил он легко, свободно, иногда с пространными отступлениями, не теряя при этом основной темы разговора, его сути. Часто обращался за подтверждением или наоборот за опровержением к Шкурихину и, наконец, завершил общую картину преступности упоминанием о последних трагических событиях — злодейских убийствах работников прокуратуры.

— Алексей Иванович, мы тут посоветовались с Леонидом Матвеевичем, с другими нашими товарищами, проконсультировались в областных инстанциях, навели о вас кое-какие справки и в результате пришли к единодушному мнению, что нам в настоящее время некого, кроме вас, рекомендовать на должность прокурора района. Минуточку… не перебивайте и не спешите отказываться. Хлыбов Вениамин Гаврилович, мы сейчас не будем говорить о нем плохо, в этой должности несколько, ну, что ли… пересидел. Это не только мое мнение, Леонид Матвеевич подтвердит, поскольку сам неоднократно указывал ему на недоработки по тем или иным вопросам.

Мэр в общих чертах, но очень дельно, по существу проанализировал деятельность Хлыбова, напомнил его упущения, например, отсутствие профилактической работы и, наконец, замолчал, глядя на кандидата с дружелюбной и вместе с тем выжидающей улыбкой.

Велеречивость мэра утомила Алексея, — к концу встречи у него невыносимо разболелась голова, поэтому он ограничился краткой репликой.

— Я благодарен за доверие, но мне необходимо подумать над предложением.

— Безусловно. И для вас лично, и для района это весьма и весьма ответственный шаг, так что… — и мэр снова ударился в пространные рассуждения, а когда закончил, задавать вопросы Алексей уже не рискнул, чтобы не спровоцировать очередную тираду, хотя вопросов возникло предостаточно. С тем и вышел, обещав за ночь все хорошо обдумать и дать ответ завтра в это же время.

Предложение, признаться, его ошеломило. Человек совершенно новый в городе, он никого по сути здесь не знал и считал, что его тоже никто толком не знает, по крайней мере из числа тех, от кого зависит принятие решений. В своей следственной практике он ничем особенным выделиться не успел. К тому же, находится в разводе… Правда, не алиментщик, поскольку детей от брака не имеет, но, ей богу, этого для назначения на должность районного прокурора маловато.

Промаявшись в догадках до конца рабочего дня, он наконец решил, что предложение ему было сделано по законам смутного времени, поэтому нет смысла искать логику там, где ее быть не должно. Но день оказался щедр на сюрпризы. Когда он собрался уходить, в дверях его остановил телефонный звонок.

— Да?

— Вечер добрый. Мне нужен Валяев Алексей Иванович.

— Здравствуйте. Я Валяев, слушаю вас?

— Вы меня узнаете?.. Тэн, Светлана Васильевна. Алле? Алле?.. Вы слышите?

— Да, — не сразу собрался он. — Извините, со мной случился небольшой обморок.

Она рассмеялась с явным облегчением и не без лукавства спросила.

— Мой звонок, должно быть, очень вас расстроил?

— Напротив, я рад. Но позвольте напомнить, Светлана Васильевна. Ваш звонок в соответствии с нашими договоренностями автоматически подтверждает, что мое предложение вы приняли.

Трубка молчала.

— Алле? Алле?! Вы слышите?..

— Да, — услышал он наконец тихий, смущенный голос.

— Да, согласны? Или да, слушаете?

— Согласна, — едва слышно прозвучало в ответ. — Извините, Алексей Иванович, со мной тоже случился небольшой обморок. Но сейчас мне, кажется, лучше.

Оба расхохотались, и вдруг Алексей услышал вопрос, который его решительно озадачил.

— Алексей Иванович, вы были сегодня в исполкоме?

— Да. А в чем дело?

— Вы согласились на их предложение?

— Пока нет. Но вы-то откуда?!

— Простите, вы не рассердитесь?

— На вас? Разумеется, нет. А в чем дело?

— Это я… попросила, — тихо, с некоторой опаской произнесла она.

— Вы?! — Алексей рассмеялся. — С каких это пор прокуроров назначают на мясокомбинате?

— Давно.

— А… Ну да!

— Если помните, я предупреждала — вы не знаете настоящую цену моего места.

Алексей вместо ответа хмыкнул: «Похоже, господа демократы тоже не равнодушны к колбасе».

Часть 2 Да здравствует прокурор!

Глава 1

Превозмогая пульсирующую боль в висках, Глухов нашарил в кармане пиджака сигареты и, раздражаясь, долго щелкал в темноте зажигалкой. Через минуту-другую, придя в чувству, он поднялся с кровати и враскоряку, хватаясь за косяки, побрел на кухню в поисках спиртного. Странное дело, в трезвом состоянии он брезгливо вздрагивал при одной только мысли о Зинаидиной перине. Но после всякой очередной попойки с совершенно необъяснимой и железной закономерностью на следующее утро просыпался у нее. Причем инициатором, это он знал наверняка, был он сам.

Обругав себя последними словами, Глухов прихватил полстакана водки и вернулся в спальню. Включил свет.

Постель была смята и истерзана, словно поле боя после хорошей бомбежки. Женщина лежала на животе, неловко подвернув под себя руку. Вторая безвольной плетью свисала на пол. На заднице губной помадой была ярко намалевана мишень.

Он подобрал с полу одеяло, набросил на бесчувственное тело. Поставил рядом полстакана водки. «Адье, мадам!» — пробормотал он, чувствуя, что фраза получилась отменно пошлой. Как и все остальное, что было у него с этой женщиной.

С поднятым воротником, сунув руки в карманы, Глухов бледной тенью скользнул в туманном переулке и вышел на остановку. До прихода автобуса успел выкурить еще сигарету и последним кое-как втиснулся в переполненный салон.

Дома, подымаясь на третий этаж, Глухов увидел на коврике перед дверью громоздкую тушу Саттара. Пес лежал, опустив тяжелую морду на лапы и из-под вывороченных, красных век наблюдал за хозяином. Мясистые брыли широко разъехались по грязной циновке, будто спущенная резина, и сочились обильно слюной.

— Экая мразь, однако, — с неприязнью пробормотал Глухов, перешагивая через кобеля. — Брысь… пошел!

Отодвинул кобеля ногой в сторону. В ответ послышался короткий, угрожающий рык. Не сразу, а выждав паузу, Саттар лениво поднялся и сел в стороне, спиной, не удостоив хозяина даже взглядом. Глухова так и подмывало влепить этой твари носком башмака под ребра и добавить по ходу еще, влет, по нагло выпирающей сзади мошонке, величиною с добрый кулак. Он вдруг поймал себя на том, что в горле у него начинают перекатываться точно такие же рыкающие звуки.

«Не хватало еще сцепиться на лестничной площадке со своим кобелем», — хмуро подумал Глухов. Провернул ключ.

Первым в квартиру вбежал Саттар, грубо потеснив в дверях хозяина. Сунулся в комнаты, на кухню и лег у дверей в спальню. Вывалил язык.

— Откуда ты взялся, подлец? — мимоходом грубо осведомился Глухов. Ответа, разумеется, не последовало, хотя это не означало, что вопрос не был понят.

В дверь постучали.

Обыкновение стучать, не обращая внимания на кнопку звонка перед носом, имела соседка из квартиры напротив. Так и оказалось. В пространных выражениях она извинилась за вторжение и передала телеграмму, которую принесли вчера, когда Глухова дома не было. Ее очень удивило, что супруга и дочь, отправившиеся в Крым, судя по почтовому штемпелю, так скоро возвращаются. Должно быть, там тоже беспорядки, как и везде.

— Но вы не подумайте, Иван Андреевич, бога ради, что я чересчур любопытна. Телеграмму мне передали в открытом виде, так уж волей-неволей…

Глухов с трудом выпроводил соседку за дверь и с непонимающим видом уставился на телеграмму. Перед глазами, словно живые, прыгали три слова:

ВСТРЕЧАЙ 17-го ТАНЯ

Семнадцатое сегодня. Значит, прибывают с дневным поездом. Еще целых шесть часов ожидания. За это время он трижды успеет сойти с ума. Глухов стиснул в кулаке телеграмму так, что затрещали суставы пальцев и надолго уставился свинцовым взглядом в стену перед собой.

На вокзал он приехал на учебном грузовичке с двумя дополнительными педалями. До прибытия поезда из кабины не выходил, стараясь держать привокзальную площадь и двери в поле зрения. Но все догадки решительно оставил на потом, до получения необходимой информации.

Первой на подножке вагона появилась дочь. Пятнадцатилетняя Даша с радостным визгом повисла у отца на шее. Глухов почувствовал, как у него отлегло от сердца.

— Папа, а где Саттарчик? Почему не пришел? Па-а?

— Дома ваш Сортирчик, успокойся. Готовится к торжественной встрече.

— У-уй, опять! Обзывает…

— Не буду, не буду. Все. По лицу жены, едва взглянув, Глухов сразу понял, что дела обстоят не лучшим образом. Он вздохнул и молча взялся за сумки. Даша куда-то исчезла, но вскоре появилась возле грузовичка.

— Па-а, тут наши девочки из класса. Оказывается, мы вместе ехали. Я с ними, хорошо? Я сама доберусь.

— Доберись. Но не позже восьми вечера.

Дочь упорхнула. Глухов молча наблюдал, как жена Татьяна неловко боком поднялась на подножку и так же боком пристроилась на дерматиновое сиденье. Спросил:

— Что случилось?

— Дома, Ваня, расскажу. Поезжай, — и отвернулась в окно. Но когда грузовичок неторопливо вырулил со стоянки и запрыгал на ухабах, не выдержала — всхлипнула.

— Я боюсь.

Глухов промолчал, чувствуя, что худшие из его опасений, похоже, сбываются. Он приобнял жену свободной рукой за плечи, успокаивая. Дома тоже торопить с рассказом не стал, предоставив событиям идти своим чередом. Сам отправился на кухню варить кофе.

— Госпопи, запах-то! Ты что, не проветриваешь совсем?

— Обыкновенно, псиной, — ухмыльнулся он. Однако форточку на кухне открыл.

Но Татьяна не услышала. С рассеянным видом она села на табурет, сжав узкие, уже загорелые кисти рук между колен. Глухов вдруг подумал, что хотя они с женой прожили в браке почти семнадцать лет, он все же плохо знает ее. Даже не уверен, любит ли она его. Обычно, уступив настояниям, она скучно и монотонно справляла явно постылую ей супружескую обязанность и нередко прерывала в самом разгаре, начав вдруг с увлечением рассказывать, кто и что ей сегодня сказал при встрече, или что ей необходимо купить к завтрашней замечательной кулебяке. Глухов даже фыркнул при этих воспоминаниях. Татьяна шевельнулась на табурете.

— Я боюсь, Ваня, — слабый голосом повторила она.

— Уже слышал. Дальше что?

— Ты… ничего не скрываешь от меня?

— Не понял. Что именно?

— Не знаю. — На некоторое время она замкнулась. И вдруг ее словно прорвало. — Почему они требуют от нас какие-то деньги? Кто они? И сумма… это какая-то фантастика! Откуда у нас такие деньги? Почему именно у нас?

— Погоди. Мы, кажется, достаточно на эту тему говорили. Что тебя не устраивает?

— Не знаю. Я ничего не знаю! — Она уже плакала. — Но это не шутка… Не розыгрыш, как ты утверждал!

— Черт возьми, ты сама только что сказала — это абсурд. Фантастика требовать от нас такую сумму. Надо быть придурком…

— Почему ты отправил нас в Крым?

— Я? Вас?

— Ты испугался, что они исполнят угрозы. Поэтому решил нас с Дашей спрятать у родственника.

— Все с ног на голову! Вспомни, дорогая, напрягись. Подошло время твоего отпуска, так? Ты сама не раз этот разговор начинала — куда бы съездить, хоть ненадолго, отвлечься. Я и предложил. Мне лично было все равно. Но раз уж ты всерьез весь этот розыгрыш восприняла, мы с тобой решили: вы едете к моему двоюродному брату в Крым. Тем более, что Дарья там вообще ни разу не была. Кстати, как он? Чем занимается?

— Работает, — машинально отвечала Татьяна.

— Хм… надо думать.

— Говорит, шабашку нашел, выгодную. Очень довольный.

— Что именно?

— Виллу какому-то тузу строит. С бассейном. Он даже свозил нас на стройку, показывал.

— Вас-то зачем?

Жена не услышала вопрос. Вздохнула.

— Это не розыгрыш. Они… напали на меня.

Глухов поперхнулся и едва не выпустил из рук чашку с остатками кофе. В голове словно лопнула противопехотная мина. Спустя некоторое время хрипло спросил:

— Как это произошло? Где?

— Дикий пляж, помнишь? Сразу за волнорезом, вправо. А дальше бухточка с тенью. Скалы близко подходят. На пляже было многолюдно, мы отправились туда, — Татьяна произносила слова медленно, едва слышным голосом. Голова ее была опущена, и на юбку, на руки падали крупные слезы.

— Кто мы?

— Сева, племянник. Он на год старше Дарьи, длинный. Оба, как пришли, сразу в воду, купаться. Когда я переоделась, они уже заплыли с Дарьей, метров триста от берега. Море блестит, кое-как разглядела две точки. Даже голосов не слышно…


…Татьяна тоже забрела в воду и минуты две-три с наслаждением плескалась, пока не задела рукой медузу, к которым так и не смогла привыкнуть. Выбравшись на берег, расстелила циновку и взялась читать детектив, начатый еще в поезде. Горячее солнце, легкий, ласковый бриз с моря заставили ее смежить глаза, поэтому когда услышала чужие шаги, было уже поздно. Она откинула волосы и хотела повернуть голову, но кто-то грубо наступил ногой прямо ей на шею и вдавил лицом в песок. Кричать она не могла, но почувствовала, что купальника на ней уже нет, его разрезали ножом и сорвали. Она забилась, словно выброшенная на берег рыбина. Еще немного и ей удалось бы освободиться, но в этот момент ее схватили за волосы, рванули вверх и с такой силой снова вдавили лицом в песок, что она потеряла сознание и обмякла…

До Глухова слова жены доходили сквозь красноватый, пульсирующий туман. Он словно получил удар в челюсть. Несмотря на слезы, Татьяна заметила его состояние.

— Наверное, мне не надо было рассказывать тебе. Но я боюсь, что в следующий раз на моем месте окажется Дарья.

Глухов по-прежнему молчал, сцепив зубы. Наконец, дар речи начал к нему возвращаться. Хриплым, лающим голосом спросил:

— Зачем вас туда понесло?

— Ва-ань, откуда же мы… Ты сам сказал, это все розыгрыш. И потом, Крым все-таки.

— Дура! — рявкнул Глухов. — У тебя одно на уме. Забрались в безлюдное место… Голая по сути! Твои две тряпки, величиной с конверт, не в счет. А тут местные подонки… подбирают таких. Тьфу!

На глазах у жены блестели слезы. Она довозилась с застежкой на боку и поднялась с табурета. Цветастая, тонкая юбка скользнула с бедер в ноги. Глухов невольно сглотнул слюну. Коротконогая, развратная Зинаида по сравнению с его Татьяной выглядела жалкой дворняжкой.

Татьяна повернулась к нему правым боком и спустила трусики. На смуглою ягодице сбоку красовался тампон, перехваченный крест-накрест кусками лейкопластыри. Кожа вокруг заметно воспалилась.

— Что это?

— Они ткнули ножом, когда уходили.

— Сколько их было?

— Двое, я думаю.

— Они переговаривались?

— Не знаю… нет. Все молча. Только в самом конце я услышала, кто-то сказал: «Уходим». Одно слово.

— И ничего не видела?

Татьяна молча покачала головой, поправила на себе юбку.

— Они не местные. Они знали, кто я. И знали тебя.

— Меня? — Глухов дернул плечом. — Ну-ка, поясни.

— Ваня, ты, действительно, не понимаешь? Или прикидываешься? — Татьяна смотрела на него с упреком, и он видел, что глаза у нее опять наливаются слезами.

— Отставить слезы! В чем дело, ну?

Слезы хлынули из глаз рекой. Глухов бросился успокаивать. Наконец, она сумела проговорить:

— У тебя шрам, старый. На том же месте. Они, эти двое, твои знакомые… они знали про шрам. Они нарочно меня ткнули ножом, чтобы ты не думал, что это случайность.

— Возможно, ты права, — сдержанно согласился Глухов. — Хотя таких знакомых у моей задницы прибавляется. После каждого банного дня.

— Вань, может, в милицию все-таки? Написать заявление?

Глухов с досадой поморщился.

— Записку читала? Помнишь содержание?

Татьяна слабо кивнула.

— Ты пойми, у легавых свой бардак, дальше некуда. Там сволочь одна осталась и придурки. Как обычно, заволокитят дело и бросят. Вдобавок весь город будет знать, что тебя изнасиловали в Массандре. — Он взглянул на жену, и гордо перехватил колючий спазм. Она казалась совершенно раздавленной свалившейся бедой, и вина за ее жалкую беспомощность лежала на нем. Он порывисто склонился и поцеловал ее в мокрую от слез щеку. — Не бойся. На этот раз я, действительно, вас спрячу. Ни одна собака не сыщет.

— А потом?

— Потом стану разбираться. Сам. Мужики помогут.

Она молча к нему прижалась. Глухов понял, что она почти согласна.

— Ты день-два отдохни с дороги. Я за это время договорюсь.

— Вань, из ведра вынеси. Воняет же. — Она отправилась в спальню, так и не притронувшись к кофе. — Я пойду переодеться.

— Сейчас вынесу, — Глухов приподнял крышку, чтобы убедиться, но ведро было пустым. В этот момент в спальне раздался отчаянный вскрик. Глухову показалось вначале, будто крик донесся с улицы, и он не сразу разобрал, что это голос жены. Метнулся в спальню…

Татьяна с перекошенным от ужаса лицом, бледная, появилась в дверях и мимо него, не глядя, двинулась в ванную, то ли в туалет. Запах вони ударил Глухову в нос, едва он переступил порог. Услышал, как жену в туалете выворачивает наизнанку. Недоумевающим взглядом он обшарил комнату и — невольно отступил. На кровати лежала отрубленная человеческая голова. На него в упор глядели пустые окровавленные глазницы…

Глава 2

Алексей проснулся разом, как от толчка, и сел. Бледный рассвет наполнял комнату, лишая предметы теней. Через форточку сильно сквозило, вздувая парусом шторы. Он нехотя выбрался из постели и босиком прошлепал в прихожую к дребезжащему телефону.

— Валяев. Слушаю.

— Леша, выгляни в окно, — раздался в трубке насмешливый голос Махнева. — Посмотри, дорогой, что там внизу? Возле подъезда?

— Карета, надо полагать?

— Приятно, ей богу, иметь дело с умным человеком. В общем, повязывай галстук и срочно на место происшествия.

В трубке раздались короткие гудки.

Алексей проглотил вчерашний кофе и сошел вниз. Едва хлопнула за ним дверь подъезда, из-за угла вынырнул, кренясь набок, прокурорский «УАЗ» и с визгом осадил у самых ступеней. Алексей отметил про себя, что хотя прокурора Хлыбова давно нет в живых, хлыбовский нахрапистый стиль, даже его манера вождения прочно вошли в обиход работников здешней прокуратуры. Определенно, был в этом человеке некий божественный замысел.

В салоне, кроме водителя, сидел эксперт-криминалист Дьяконов с обиженным на всех и вся видом. Машина рванулась с места и на вираже обоих пассажиров бросило друг на друга.

— Что случилось, Вадим Абрамыч?

— Понятия не имею, — Дьяконов втянул коротко остриженную голову в плечи. — Говорит, сурприз!

— Махнев?

— Все потешается, забавник хренов.

— Нормальная позиция.

— Бог с вами, Алексея Иванович. Это психоз. Способ самозащиты слабого человека. Весьма уязвимого. Уверяю вас, долго не протянет, сдаст позицию.

— Что так?

Дьяконов сокрушенно вздохнул и не ответил.

Машина с асфальта нырнула вправо, в гору. Мелькнула вывеска продовольственного магазина, и они въехали во двор мимо деревянного забора, ограждающего строительную площадку. Из-за кустов с поднятой рукой вышел участковый Суслов. Слегка козырнул.

— Садись, лейтенант, — Алексей толкнул переднюю дверцу. — Проинформируешь.

— Сегодня восемнадцатое? — начал Суслов. — Ночью… время можно уточнить, в дежурную часть поступило устное заявление от гражданки Запольских Веры Ильиничны. Заявительница местная, пенсионерка, проживает по улице Красноармейская, дом 3. Это рядом. Из заявления следует, что ее дочь Глухова Татьяна Васильевна в присутствии мужа Глухова Ивана Андреевича обнаружила у себя в квартире отчлененную человеческую голову. Как голова попала в квартиру, гражданка Запольских объяснить не сумела. Сама она ничего не видела, но со слов дочери знает, что ее и мужа Глухова Ивана Андреевича с помощью угроз шантажировали неизвестные лица. Требуют выплатить крупную сумму денег.

— Сколько?

— Миллион. Заявление Запольских сделала вопреки воле зятя. Глухов будто бы сказал жене, что отчлененную голову необходимо скрыть. Насколько она знает, опять же со слов дочери, неизвестные лица угрожали им расправой в случае, если они обратятся в милицию.

— Голова-то чья?

— Трупа.

Дьяконов фиркнул в своем углу.

— Это понятно. Личность установлена?

— Пока нет.

— К опознанию не предъявляли?

— Головы тоже нет. Пока.

— То есть?

— Глухов ее закопал.

— Понятно. Стало быть, он пошел закапывать, а теща вопреки воле зятя отправилась в милицию? С заявлением? — Дьяконов снова фыркнул.

Алексей посмотрел на него с укоризной.

— Глухов сейчас где?

— Откапывает, — усмехнулся Суслов. — Это в районе гаражей СМУ-7. На свалке.

— Хозяева в квартире есть?

— Нет. Там наши, Суляев с напарником работают.

— Пойти взглянуть, — Алексей выбрался из машины и придержал дверцу.

— Суляев, говоришь? — Дьяконов выставил полную ногу, но вылезать не спешил. — Я тогда на кой нужен там?

Алексей рассмеялся.

— Ладно, коли так. Но уж на свалку, извини, мы тебя сегодня доставим.

Нога убралась.

— Остряки долбаны…

Квартира оказалась точной копией той, где проживал Алексей. Значит, дома принадлежали к одной серии. И замки, он сразу обратил внимание, внешне выглядели одинаково. Алексей нашарил в кармане ключ и попытался вставить. Ключ легко входил в замочную скважину, но провернуть его не удалось. Других запоров, кроме цепочки на косяке, не было. Криминалисты подтвердили:

— Повреждений на замке нет. Дверь открывали ключом.

— Как насчет лоджии?

— Лоджия застеклена. На шпингалетах, на стекле, на переплетах толстый слой пыли.

— Закрыта, что ли?

— Там вообще свалка. Вернее, склад, — вмешался Суслов. — Квартира на самом деле принадлежит другому человеку.

— Выходит, Глуховы — поднаниматели?

— Все трое прописаны у тещи, улица Красноармейская, 3.

— Анатолий Степанович, ключи пусть будут за тобой. Проверь, пожалуйста. В том числе основного квартиросъемщика. Узнай, кто такой? Кто из посторонних мог иметь к ключу доступ? Не терялся ли?

— Проверим.

Обстановка в квартире на миллион явно не тянула. Похоже, Глуховы сидели на чемоданах. Суслов подтвердил догадку: уже два года. Впрочем, ничего удивительного в этом не было. Пол-России, в том числе он, сидят на чемодане. Иногда всю жизнь.

В прихожей, на вешалке, Алексей заметил смотанный поводок с толстым кожаным ошейником, украшенным бляшками. В углу — собачий коврик и миска. Судя по размерам ошейника, собака была крупная. Любопытно, где она находилась в тот момент, когда сюда вошел преступник?

— Из квартиры что-нибудь пропало?

— Еще не выяснили.

— Место работы Глухова?

— Замдиректора в СПТУ номер 13 по учебно-воспитательною работе.

Алексей сразу вспомнил этого человека. Отставной хрипун в чине то ли майора, то ли капитана — так, кажется, он определил его для себя. Наверняка, жертва повальной демобилизации. В таком случае сидение на чемоданах и убогость обстановки вполне объяснимы. Но тогда миллион повисает в воздухе.

— Анатолий Ступанович, ты с нами?

— Да. Приказано дождаться и проводить.

На улице почти рассвело. Появились редкие и вялые, как осенние мухи, прохожие. Один из таких, с трехлитровой банкой в авоське, еще полусонный, ковырял в носу и с лицом идиота беззастенчиво пялил глаза на машину. На нем было выцветшее трико, заправленное в пестрые носки, и некогда лакированные штиблеты. Признак мужественности, еще не опавший после утреннего сна, выпирал под тонкой тканью, словно ручка на боковой дверце «УАЗа».

— А? Каков гусь? — Дьяконов разглядывал типа с нескрываемым удовольствием. — Хар-рош! Целая эпоха. Представь, когда он, такой вот, предстанет перед Господом, а? То-то смеху будет.

— Поехали.

Машина тронулась с места, и «эпоха» с пальцем в носу скрылась за ржавыми кустами акации.

Свалка оказалась за городом, в перелеске, одна из тех стихийных, нижем не узаконенных, которые возникают, как грибы, на окраинах, неподалеку от строящихся объектов. Бытовых отходов здесь было мало. В основном строительный мусор, опил с отходами древесины, кирпичный бой, смятая «мазовская» кабина и прочий разный хлам. «УАЗ» свернул с тракта через широкое поле, изъезженное вдоль и поперек тяжелыми машинами. Весной здесь было что-то посеяно, какая-то кормовая культура. Теперь из-под колес переваливающегося с боку на бок «УАЗа» серыми, грязными клочьями срывалось воронье и носилось в воздухе с многоголосым ором.

— Анатолий Степанович, съезди за понятыми, — попросил Алексей, выходя из машины.

К нему подошел старший в опергруппе сержант Скобов, представился. Потом кивнул на Глухова. Тот сидел на опрокинутом ведре ко всем спиной. Курил.

— Почти час искал. Мне, говорит, она ни к чему. Сами ищите.

— Обидели дядю? — осведомился Алексей, оценив позу.

— Задаю вопрос: где остальное? Ну, туловище? А этот сразу на дыбы. Все, без адвоката не разговариваю. Теперь молчит.

— Пожалуй, я бы тоже обиделся.

Обогнув кучу деревянных отходов, они подошли к вырытой яме. На дне ее, из земли, перемешанной с опилом, торчали края истертого полиэтиленового пакета. Рядом валилась лопата с укороченным черенком. Обычно такие лопаты возят с собой по бездорожью водители легковых автомашин. По знаку сержанта один из оперативников начал осторожно огребать землю вокруг пакета. Углубившись до середины, взял пакет с двух сторон за края и вытянул наружу. Представшее их глазам зрелище напоминало дурной сон. С большим трудом верилось, что подобное зверство могло быть сотворено человеческими руками.

Судя по помаде на губах, остаткам макияжа и проколотым мочкам ушей, голова принадлежала женщине. Достаточно молодой. Голова была обрита наголо — грубо, наспех, с многочисленными глубокими порезами и снятыми лоскутами кожи. Брови тоже были выбриты. Оба глазных яблока вырезаны, многочисленные глубокие порезы имелись на лице, надрезы на веках и в углах глаз. В окровавленных зубах была закушена раздавленная сигарета.

Подошел Суслов с понятыми.

— Будем предъявлять к опознанию?

— В таком виде? Не думаю. Тут живого места нет.

— Значит, на экспертизу?

— Да. Пусть поработают медики. Желательно знать дату смерти. Потом, Анатолий Степанович, вам придется побывать на кладбище. Проверьте, нет ли разрытых могил и обезглавленных женских трупов. Кто был похоронен и когда? Когда разрыли? Если концы сойдутся, три даты нетрудно будет сопоставить.

Алексей заполнил протокол осмотра и дал подписать понятым. Затем подошел к Глухову.

— Здравствуйте, Иван Андреевич.

Тот слегка повернулся и кивнул, молча. Но, похоже, узнал.

— За сержанта я должен принести вам извинения…

— Давайте так, — перебил Глухов. — Никто никому ничего не должен. И без подходов. Вы спрашиваете, я отвечаю. Все.

— А как же адвокат? — Алексей улыбнулся.

— Какой адвокат?

— Сержант сказал, что без адвоката вы разговаривать отказываетесь.

— Шутит казарма. Знает, что мы не в Европе.

— Тогда начнем. Но лучше в машине, там удобнее.

В машине Алексей достал из папки бланк протокола, заполнил анкетную часть и предупредил об ответственности за дачу ложных показаний.

— Иван Андреевич, первый вопрос по существу дела. Почему вы не обратились в милицию, а решили скрыть преступление?

— Чье преступление? Мое?

— Ну, зачем же так сразу?

— Хорошо, давай не сразу. Я, дорогой прокурор, свидетелем убийства не был. Как я мог что-то скрыть?

— По-вашему, это не убийство?

— Все повреждения на голове носят посмертный характер. Я на трупы нагляделся, десятерым гаврикам достанет. — Глухов небрежно кивнул в сторону оперативников. — Голову отрезали у трупа. Но я при этом, уверяю вас, не присутствовал. Не говоря уже об убийстве.

Он говорил резко, насмешливо и смотрел прямо в глаза. Алексей понял, что разговор предстоит длинный и, возможно, безрезультатный.

— Мне, Иван Андреевич, почему-то казалось, мы с вами в этом деле союзники.

— Хреновые из вас союзнички, — отрезал Глухов.

— Это почему?

— Потому что вы видите во мне преступника. Сержант требует показать, где я закопал туловище. Вы пугаете меня ответственностью за дачу ложных показаний. Обвиняете в том, будто я скрыл факт убийства. С союзниками, дорогой прокурор, так не поступают.

— Полно ребячиться, Иван Андреевич, за сержанта я перед вами извинился. Об ответственности за дачу ложных показаний мы обязаны предупредить свидетеля, прежде чем допросить. Такая форма, и вы это знаете. Что касается вашей находки, то вы обязаны были об этом заявить. Вы же скрыли, а теперь становитесь в позу. Зачем?

— Хотите, скажу, какой следующий вопрос вертится у вас на языке? Вот-вот сорвется. Даже удивительно, что вы до сих пор его не задали. Ну, так как?

— Я слушаю.

— Вам, уважаемый прокурор, не терпится выяснить, откуда у меня взялись такие деньги. Аж целый миллион! А может, два? Это при моей-то должностенке, да еще в системе образования. Так?.. Наверняка, тут дело не чисто, думаете вы. И нельзя ли этот миллион, а может два, обратить в доход государства. Преступник думает так же. Он желает слупить с меня миллион. Правда, в свою пользу. И тоже пугает. Но в отличие от вас поступает честнее, не хитрит и не набивается в союзники. Он так и говорит: я собираясь тебя ограбить.

Алексей рассмеялся.

— Ваш ответ, Иван Андреевич, я знаю заранее. Миллиона у вас нет, так?

— Вот именно. И никогда не было.

— Дело в том, — продолжал Алексей, — что на данном историческом отрезке заработать миллион честным путем невозможно. Нет законодательной базы. Любой миллион, тем более два, оказавшись в частных руках, имеют криминальное происхождение. Спекуляция, бандитизм, наркотики, махинации с валютой и тому подобное. Вы меня понимаете. Стало быть, честный человек с миллионом в кармане — абсолютным нонсенс. Поэтому на честный ответ с вашей стороны я и не рассчитывал. Особенно в том случае, если бы миллион у вас, действительно, имелся. А то, что вы скажете, и что в конечном счете сказали, я знал без вас.

Некоторое время оба молчали. Было ясно, что черта под дискуссией подведена. Наконец, Глухов сказал:

— Ладно, прокурор. Хватит воду в ступе толочь. Спрашивай, что надо. И разбегаемся.

— Вопрос тот же самый. Почему вы не обратились к нам сразу?

— Вначале не придал значения, да и сейчас… Хотя далеко зашел гад.

— До этого случая вам угрожали?

— Обещал пришить всех троих. В случае неуплаты. Или в случае, если надумаю обратиться в милицию.

— Вас это остановило?

— Я же сказал: не придавал значения.

— Преступник сообщался с вами письменно? Или по телефону?

— Две записки. Вторая там, в пакете. Он ее к голове на гвоздь приколотил.

Алексей выглянул из машины:

— Вадим Абрамович! Записку нашли?

Через минуту подошел Дьяконов. На руках у него были надеты резиновые перчатки. Подал следователю перемазанную, в подозрительных пятнах четвертушку бумаги. Пояснил.

— В пакете валялась, на дне.

На четвертушке крупными печатными буквами, вероятно, шариковой ручкой было написано:

ИВАН ЭТО ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ У ТЕБЯ ОСТАЛОСЬ ТРИ ДНИ НА ОЧЕРЕДИ ТВОЙ ДОЧ

Без знаков препинания и прописных букв, с ошибками. Но неграмотный текст вполне мог оказаться имитацией.

— Что-то еще?

Дьяконов с сомнением пожал плечами.

— На срезе шеи налипли частицы какого-то вещества. Надо сделать смыв. И тоже на экспертизу. Кстати, — он просунул голову в машину к Глухову. — У вас дома дырокол имеется?

— Чего нет, того нет.

— Угу. Кусочки бумаги на шее — от дырокола.

— Бумага та же? — Алексей ткнул пальцем в записку.

— Трудно сказать. Хотя дырокол, как будто, с изъяном. С индивидуальными признаками, пригодными для идентификации.

Переговорив с Дьяконовым, Алексей снова обернулся к Глухову. Тот молчал, глядя отсутствующими глазами в окно. Он настолько ушел в свои мысли, что Алексею пришлось дважды повторить свой вопрос.

— Первая записка?.. Валяется где-то, в столе. Небось, ваши орлы уже нашарили.

— Конверт сохранился?

— Лежала в почтовом ящике. Без конверта.

— Что в записке?

— Как я должен отдать миллион. — Глухов усмехнулся.

— Ну-ка, ну-ка?

— Я должен повесить в окне, на кухне, красную тряпку. Знак. И ждать дальнейших указаний.

— А вы повесьте.

— Поздно, прокурор! Теперь ваши дознаватели бегают по подъездам и каждого спрашивают: вы тут не видели на днях подозрительного гражданина? Он зашел в девяносто вторую квартиру к Глухову. Под мышкой держал отрезанную голову. Вон… взгляни.

Он кивнул в сторону дороги, через поле. Там, на обочине, собралась кучка людей. В одном из них Алексей разглядел понятого, дежурного вахтера из соседних гаражей. Тот что-то говорил и часто тыкал рукой в сторону милицейских машин возле свалки, на одной из которых безмолвно вращалась синяя мигалка.

— Да, реклама солидная, — согласился Алексея.

— И миллион жалко отдавать, — мрачно съязвил Глухов.

— Иван Андреевич, поскольку миллиона у вас нет и не было, то шантажировать вас не имеет никакого смысла. Однако вам угрожают, в том числе действием. У вас есть соображений на этот счет? Скажем, друзья-хохмачи? Враги? Или знакомые психи? Обиженная и оскорбленная женщине?

— Женщина… ха! — Глухов рассмеялся, хрипло, надреснуто.

— Напрасно недооцениваете, — Алексей пожал плечами. — Недавно допрашивал, из совхоза «Северный» обвиняемая. Пришла баба домой после вечерней дойки. Вхожу, говорит, во двор и слышу — на сеновале хихикают. У меня, говорит, сердце от злости зашлось, насилу на ногах устояла. Походила по двору, будто ничего не знаю, а потом — к лестнице на сеновал. Вытащила из угла ржавую борону. И зубьями вверх опрокинула. Сама ушла в магазин. Когда вернулась, во дворе толпа народу собралась. Мужа с одной конторской дамой с зубьев снимают. Он первый впотьмах на борону спрыгнул и закричал. Любовница перепугалась, хотела убежать. И тоже на зубья спрыгнула. Нога насквозь у обоих. Жаль, говорит, соседи помешали, я бы топором посекла их тут же, на бороне.

— Вы с «олигофренами», кажется, имели дело? — перебил Глухов.

— Учащийся контингент?

— Они самые. Единственный способ привести эту публику в чувство — поголовная кастрация. Все остальное пустая трата времени.

— У вас есть основания кого-то подозревать?

— Два разбойных нападения, не считая мелочей. Это как? Основание?

— Лично на вас?

— Главным образом.

— Значит, на других из вашего коллектива тоже нападали? В двух словах — об обстоятельствах?

— Какие там обстоятельства! Первый раз напали возле подъезда. Похоже, поджидали. Человека три или четыре, темно было. Лиц тем более не разглядел. Но просчитались ребятки. Им бы по куску арматуры взять, а они… В общем, не получилось. Я и сам люблю помахаться. Ей богу, даже удовольствие подучил.

— Понятно, и когда это произошло?

— Сейчас скажу. Сегодня восемнадцатое? В конце прошлого месяца дело было, двадцать третьего. Ровно неделю спустя — второй случай. Мы с Охорзиным возвращались.

«Это который Киряй Киряич», — вспомнил Алексей из показаний эспэтэушников.

— Тоже ввечеру было. Идем не спеша, разговариваем. Вдруг мимо носа кирпич… вернее, половина. Это на улице Шмидта произошло, возле новостройки. Судя по траектории, кирпич саданули из окна. Сверху-вниз.

— Квартиры проверили?

— Да. Но Охорзин со мной не пошел. Даже у подъезда отказался стоять. Короче, «олигофрены» смылись, пока я из подъезда в подъезд по этажам бегал. Правда, лежбище нашел. В углу матрас, бутылки под ногами катаются. И табаком воняет… не выветрилось еще. Мочиться и срать ходили в соседнюю комнату.

— По времени последовательность вроде просматривается. Но этого маловато, как вы думаете?

— Чего маловато?

— Маловато, если мы хотим увязать шантаж с этими двумя эпизодами, разнопорядковые вещи.

— А миллион?! — рявкнул Глухов. — Дурацкая цифра! Предел мечтаний подрастающего идиота. Насмотрятся телерадиобредятины, и с ножом на большую дорогу.

— Убедительно, но, увы, не факт.

— Голова смущает? Изуродовали?

— Голова тоже. Смущает способ доставки ее на дом.

— Ерунда, —отмахнулся Глухов. — Если ключ изготовить, в два счета сообразят. У меня самого два ключа… вот они, а я почти все кабинеты в училище ими запираю. Универсальные. У «олигофренов», кстати, отобрал.

— И когда, вы полагаете, голову пронесли?

— Позавчера. Меня сутки не было дома. Надеюсь, алиби не придется доказывать?

Алексей кивнул.

— Когда утром позавчера уходил, головы не было.

— А собака?

— Собака у тещи пропадала. А вчера с утра и до полудня, до нашего прихода, караулила квартиру. Не выпускал.

— Супруга с дочерью были, кажется, в отъезде?

— Были.

— Ну, хорошо. — Алексей дал подписать протокол и захлопнул папку. — В ближайшие день-два вы мне понадобитесь. Где вас удобнее найти?

— По рабочему телефону. Если куда-то уйду, Зинаида доложит.

— Иван Андреевич, если не возражаете, еще вопрос. Не для протокола. Вы, как я понял, года три не дослужили?

— Верно. Три года. Теперь таким, как я, досрочникам, пенсию начисляют со дня увольнения в запас.

— Сами подали?

— Сам! Ввиду полной и окончательной победы! — Глухов вдруг хохотнул и крепко ударил себя кулаком по колену. — Военно-промышленный комплекс, дорогой прокурор, наголову разгромил собственную страну. Ни одна чужая армия такого разору нанести не способна.

Он выбрался из машины.

— Бывай, прокурор, — и двинулся через поле в сторону тракта.

Глава 3

Когда Алексей вошел в кабинет начальника РОВД, подполковник Савиных и его заместитель, словно по команде, обратили в его сторону любопытные, прощупывающие взгляды. Он понял, что о возможном назначении его на должность прокурора района этим людям вполне известно, хотя решение с ними никто не согласовывал. В лучшем случае поставили в известность. Сейчас оба терялось в тревожых догадках, поскольку причины подобного назначения представлялись им абсолютно невразумительными.

Внимание начальства было столь явным, что остальные присутствующие тоже начали оборачиваться в его сторону. Сидящий у окна Крук, следователь облпрокуратуры по особо важным делам, со скрипом развернулся на стуле и уставился на вошедшего сонными, неподвижными глазами. Желая снять грозящую стать неловкой паузу, Алексей взглянул на часы.

— Я опоздал?

— Начнем, пожалуй, — не отвечая прямо на вопрос, буркнул подполковник. Перевел взгляд на дверь. — Кто там в коридоре? Пусть заходят.

Оперуполномоченный Ибрагимов бесшумно скользнул в коридор.

— Итак, слово за вами, Евгений Генрихович. Прошу.

Крук шевельнулся, давая понять, что слышит, но продолжал пребывать в полудремотном состоянии. Наконец, когда все расселись, он заговорил, медленно роняя слова:

— К великому моему сожалению, оба раза я не участвовал в осмотре места происшествия. Ни в случае убийства следователя прокуратуры Шуляка, полгода тому назад. Ни в случае убийства Вениамина Гавриловича Хлыбова, вашего районного прокурора. К великому моему сожалению, дело Шуляка попало ко мне из третьих рук, что, сами понимаете, не способствует успеху расследования. Кроме того, у меня масса претензий по методам ведения следственной и оперативно-розыскной работы, как в том, так и в другом случае. Что я имею в виду? Прежде всего поражает непрофессионализм. Вопиющий.

— Следователи ваши. Из областной прокуратуры, — вставил полковник Савиных, перебирая лежащие на столе бумаги.

— Знакомясь с материалами дела, я понял так, что к приезду следственной группы место происшествия оцеплено не было. Болтались случайные люди. Не приняты необходимые меры по сохранению и фиксации следов преступления. Первоначальное положение трупов неизвестно. Найдено множество отпечатков, не имеющих отношения к делу. И так далее. В результате, картина получилась искаженной.

— Беспрецедентный случай в нашей практике, — развел руками замначальника Шутов, грузный мужчина с хриплым, надсаженным голосом. — Естественно, паника. Самые крутые меры. Переборщили, словом.

— В случае с Хлыбовым прецедент имелся. Однако все повторилось, до мелочей.

Крук помолчал и, не дождавшись возражений, продолжал разворачивать перед членами оперативно-следственной группы общую невеселую картину. Алексей слушал с возрастающим интересом, хотя все так называемые претензии знал наперед до последнего слова. По редким, настороженным взглядам вокруг он видел, что остальные члены группы испытывают те же чувства, что и он. Доверия здесь никто ни к кому не питал, тем более к словам. То, что Крук называл «непрофессионализмом», на самом деле было сработано достаточно профессионально под непрофессионализм. Сейчас на его глазах в номенклатурно-бюрократических играх начинался новый этап. Начальство, пусть нехотя, сквозь зубы, но признает допущенные в ходе следствий «ошибки и просчеты». Следующим шагом будут намечены неотложные меры по их исправлению на основе «глубокого анализа». Все это протоколируется и будет подшито с единственном и абсолютно шкурной целью — обезопасить себя на будущее, если, не приведи господи, когда-нибудь придется держать ответ.

Новый этап может означать одно: следствие по делу окончательно загнано в тупик. Все настолько безнадежно, что любые мероприятия при любой глубине анализа с привлечением следственных работников самой высокой квалификации ни к чему не приведут. Начальство в этом, кажется, уверилось, поэтому не исключено, что для следственной работы будет предоставлена необходимая свобода действий.

Особый интерес у Алексея вызвала фигура самого Крука, который лишь на днях принял к своему производству дело Хлыбова и, похоже, намеревался объединить оба дела в одно. По прежней своей работе в Первомайской районной прокуратуре ему не раз приходилось встречаться с Круком. Похоже, именно ему выпала роль следственного работника самой высокой квалификации, который, возглавляя группу, своими умными, по-немецки скрупулезными действиями при полной и всесторонней поддержке местных органов дознания блестяще докажет в конце концов полную безнадежность этих дел, ибо все возможное и даже невозможное будет сделано. В результате, «непрофессиональные» действия заинтересованных лиц на начальном этапе расследования окажутся полностью реабилитированы и, возможно, забыты.

Любопытно, знает ли Крук о назначенной ему роли? Или «его играют» втемную?

Атмосфера подозрительности и безнадежности особенно сгустилась, когда следственные и оперативные работники по настоянию Крука один за другим стали отчитываться за отработку закрепленных за ними в ходе официального расследования версий. Крук, помимо отчета, предлагал каждому внести собственные предложения или сделать выводы из проделанной ранее работы; двум следователям из соседнего района учинил настоящий допрос, подняв их на ноги, как школьников. Видно было, что Крук таким способом хотел переломить прежнее исполнительское, равнодушное отношение к делу. Но его расчет задеть самолюбия, оскорбить, быть может вызвать огонь на себя и заставить высказать обиды, чтобы в конечном счете извлечь из заварухи рациональное зерно, успеха не имел. Самолюбия были давно растоптаны, обиды всерьез никто не принимал, даже напротив: такого рода накачки и разгоны были привычны и почитались за должное. Поэтому стена недоверия вместо того, чтобы рухнуть, продолжала расти.

Было бы лучше, подумал Алексей, если бы Крук явился на оперативку со свежей, неординарной идеей. Тогда он без труда втянул бы присутствующих в обсуждение и тем самым заставил людей откровенно высказаться. Скорее всего, такой идеи у Крука не было.

Некоторую разрядку внес своим выступлением оперуполномоченный Ибрагимов. В очередной раз не добившись результата, Крук остановил взгляд полусонных глаз на смуглом, непроницаемом лице уполномоченного.

— Рафик Хамматович, вы имеете что-то добавить к словам коллеги?

Ибрагимов поднялся.

— Прошу вас.

— Давайте попробуем исходить из характера потерпевшего Хлыбова. Это человек крайне самолюбивый, свои обиды он никому никогда не прощал. Здесь многие с ним работали, думаю мои слова подтвердят. Предположим, Хлыбов вдруг узнал, чем занималась его жена наедине с потерпевшим Шуляком. Какие могли быть последствия, нетрудно догадаться. Если кто-то все же сомневается, вспомните загадочную смерть первого мужа Хлыбовой, который оказался у него поперек дороги.

При обыске у Анны Хлыбовой был изъят ключ от квартиры потерпевшего Шуляка. Что если этот ключ на короткое время попал в руки Хлыбова, и он им воспользовался?

Крук криво усмехнулся.

— По-вашему, заполучив ключ, Хлыбов зарезал любовника жены? Потом угрызения совести заставили его покончить жизнь самоубийством?

— Ударом ножа в спину, — послышалась мрачная реплика. Ибрагимов выставил ладонь.

— Мы все хорошо знаем, что потерпевший Шуляк и жена Хлыбова относились к возникшему у них чувству серьезно. Зато семейные отношения Хлыбова с супругой день ото дня ухудшались и часто заканчивались скандалом или запоями. Поэтому не исключено, что во время скандала в состоянии опьянения или аффекта Хлыбова схватилась за нож и нанесла тот роковой удар. Другой вариант: потерпевший Хлыбов сам спровоцировал удар ножом, когда однажды рассказал ей, как он расправился с любовником, наверняка зная, что доказать на него она не сумеет. Наконец, Хлыбова могла знать сама или подозревать мужа в смерти любовника. Долгое время она вынашивала свой замысел мести, это в какой-то степени объясняет характер нанесенного удара. Сзади в спину. То есть, способом, которым был убит Шуляк.

— У вас имеются доказательства?

— Я изложил свою версию.

Крук пожал плечами.

— Выходит, от фонаря?

— Вы прекрасно знаете, Евгений Генрихович, каким ножом был убит потерпевший Хлыбов. Коли бы преступник был кто-то другой, я не думаю, чтобы он пошел убивать в расчете, что найдет орудие преступления по месту жительства своей будущей жертвы. И последнее. Не слишком ли доверчиво опытный розыскник, прокурор района подставлял свою спину возможному убийце? Или убийца находился у него вне подозрений, что маловероятно, или убийцей являлась его собственная супруга.

— Разрешите мне, — подал голос исполняющий обязанности районного прокурора Сапожников.

— Прошу, Семен Саввович.

— С покойным Вениамином Гавриловичем бок о бок я проработал около пятнадцати лет и достаточно хорошо его знал. Так вот, прошу принять к сведению: до женитьбы Хлыбов запоями не страдал. Выпивал, это случалось, но как все нормальные люди. Не более. И еще момент. До женитьбы около двух лет Хлыбов втайне от первого мужа крутил с чужой женой что называется преступную любовь. После женитьбы, не прошло и двух лет, преступную любовь втайне от Хлыбова начал крутить с его женой Шуляк.

— В итоге, мы имеем три трупа, — просипел Шутов.

Сапожников поморщился от подобной категоричности, однако опровергать не стал.

— Во всяком случае, закономерность просматривается.

Алексею сделалось не по себе. Предложенная версия своей простотой и наивностью напоминала кувалду и была столь же сокрушительно. Беспрецедентная резня в районною прокуратуре исчерпывалась таким образом обычной любовною интрижкой и обрубала все концы. Бедная Анна!

После непродолжительного молчания Крук остановил полусонный взгляд вновь на Ибрагимове.

— Рафик Хамматович, дело за малым. Вам осталось объяснить, каким образом Анна Хлыбова умудрялась оказаться дома в то самое время, когда она сидела в гостях? У подруги, кажется? На этот счет у вас тоже имеются соображения?

— Имеются, — невозмутимо подтвердил оперуполномоченный. — Если помните, в тот роковой вечер подозреваемая Хлыбова находилась в состоянии сильного алкогольного опьянения.

— Не только Хлыбова, — перебил Шутов. — Они затем и собирались у этой… подруги.

— Это так, — подтвердил Ибрагимов. — Но вначале они занимались сеансами спиритизма. Крутили тарелочки и вызывали духов. После очередного сеанса Хлыбова почувствовала недомогание и ушла в спальню. Хозяйка проводила ее и тут же вернулась к столу. Сколько прошло времени с момента ухода и до момента появления подозреваемой, остальные гости, занятые вызыванием духов, сказать не могли. От десять минут до получаса, такой разброс мнений. Я специально еще раз уточнил. Теперь… Дом частный, окно спальни легко открывается и выходит в сад. Давайте на минуту допустим, что подозреваемая неожиданно решила вернуться домой и, чтобы не мешать сеансу, выбралась через окно. Я проверил хронометраж, получается десять-двенадцать минут быстрой ходьбы. Обратно после случившегося под влиянием сильного душевного волнения подозреваемая могла добежать за пять-семь минут. И лечь в постель. В том виде, как ее застала впоследствии хозяйка. Таким образом, — подытожил Ибрагимов, — алиби подозреваемой представляется весьма сомнительным.

Крук молчал. Подполковник Савиных сосредоточенно крутил в руках красно-синий карандаш и тоже не спешил с заключительным вердиктом.

Следует отдать Ибрагимову должное, его версия удачно разрешала многие запутанные и противоречивые моменты. При умело подобранном доказательственном материале местные правоохранительные органы в перспективе могли свалить с плеч сразу несколько дел из разряда безнадежнх, связанных с тяжкими преступлениями. Это становилось опасно. Еще несколько минут подобной болтовни, и ни один аргумент в пользу Анны не станут даже слушать.

Алексей попросил слова.

— Насколько я понял, Рафик Хамматович пока не имеет ни одного проверенного факта, который мог бы его версию подтвердить. Поэтому нам не следует на уровне догадок и сомнительных предположений выносить Анне Хлыбовой окончательные оценки.

— Какие оценки? Вы о чем? — не понял Шутов.

— Пожалуйста, могу повторить. Низкий морально-нравственный облик подозреваемой, — Алексей интонацией выделил слово «подозреваемая» и подождал, пока смысл сказанного вполне дойдет до присутствующих. — Пристрастие к употреблению алкоголя. Вплоть до запоев. Преступная любовь. Хотелось бы знать, уважаемый Семен Саввович, на какую статью в Уголовном кодексе вы ссылаетесь, оценивая это деяние как преступное? В итоге, мы с вами договорились до того, что готовы повесить на подозреваемую ни много ни мало — целых три трупа.

— А что? Три трупа вокруг одной дамы — не факт?

Подполковник Савиных постучал карандашом в стол, пресекая начинающиеся разговоры. Затем с ворчливой нотой в голосе заметил:

— Критиковать чужие версии мы умеем неплохо. Вероятно, Алексей Иванович, у вас есть своя, более взвешенная?

— В состав оперативной группы меня включили вчера. По настоянию Евгения Генриховича Крука, вы это знаете. Поэтому с материалами дела я знаком поверхностно.

Подполковник откинулся на спинку кресла и сделал глубоко разочарованное лицо. Дескать, о чем вообще можно говорить с человеком, который не владеет материалом.

— У вас все, Алексей Иванович?

— Не совсем. Ради пользы дела я могу предложить вниманию группы версию Игоря Бортникова.

— Не нужно! — отрезал Савиных. — Все соображения Бортникова в материалах дела имеются. Советую ознакомиться, молодой человек. И побыстрее.

По его налитому свинцом, отчужденному взгляду Алексей понял, что слова не получит, если немедленно, сию минуту не выложит крупный козырь. Чтобы ударило по мозгам.

— Кстати, накануне отъезда следователь Бортников в моем присутствии предсказал районному прокурору Хлыбову смерть.

Он произнес фразу спокойным, без выражения голосом, но у старого лицедея, несмотря на известную выдержку, отвалилась челюсть.

— Разумеется, лучше узнать все от самого Бортникова. Еще лучше включить его в состав следственной группы.

— Игорь переходит в коммерческую структуру, — заметил Крук.

— Я знаю. Но в помощи он не откажет, особенно если гарантировать ему определенную свободу действий.

— Это каким же образом Бортников предсказал смерть Хлыбову? Что за чушь? — Савиных хотя и заглотил наживку, но глядел с подозрением.

— Каким образом, знает только он сам. А произошло это при следующих обстоятельствах. В ночь перед отъездом я зашел к Бортникову в номер гостиницы. Мы переговорили, и он собрался уходить, когда в номере появился Хлыбов. Между собой они находились в неприязненных отношениях, и разговаривать с ним Бортников не захотел. Стоя в дверях, одетый, он сказал Хлыбову, что тот по сути уже покойник. «У тебя, Хлыбов, времени осталось — выкурить последнюю трубку и успеть проститься с женой», — его дословная фраза. На следующий день, вы знаете, Хлыбова нашли мертвым.

Рассказанный эпизод произвел эффект разорвавшейся бомбы. Даже Крук утратил обычное сонное оцепенение и слегка подался вперед.

— Выходят, Бортников знал, кто убийца?

— Предполагал, вы хотите сказать? Не думаю. Скорее всего он хорошо просчитал обстоятельства и вывел систему координат. Смерть Хлыбова, я полагаю, вписывалась в эту систему с точностью до минут.

В данном случае Алексей блефовал, но разыгрывать парапсихологические пассажи перед подобной аудиторией сейчас было бы неразумно.

— Знал и не предотвратил, — буркнул подполковник, буровя следователя глазами.

— Он предупредил Хлыбова. Имеющий уши да услышит.

— Вы знакомы с его системой? — осведомился Крук, уводя разговор от опасного направления.

— В общих чертах. Я бы назвал это методом исключений.

— Продолжайте.

— Прежде всего Бортников поднял все дела, которые Шуляк вел в течение года. И тщательно проанализировал. Одно из дел о крупных хищениях в совхозе «Северный» он изложил в качестве примера. От пересказа я сейчас воздержусь, отмечу только результат. Совхоз разворован дотла, по сути его больше не существует. Кстати, Шуляк составил два любопытных списка: список обескровленных совхозных объектов, с одной стороны, с другой, список левых объектов, на которых работали шабашники, используя совхозные стройматериалы, технику, а также деньги, вырученные от продажи неучтенной сельхозпродукции. Вот этот второй список с именами так называемых владельцев после смерти Шуляка таинственным образом исчез. Исчезли подобные списки по другом делам, а вместе с ними многие документы, имеющие доказательственное значение. Но, как вы понимаете, Шуляк работал не в одиночку. Одновременно была задействована масса людей, назначались экспертизы, финансовые проверки, живы и здравствуют многочисленные свидетели. Короче, за непродолжительный срок Бортников сумел многое восстановить из утраченного. Картина привела его в шок. Во время нашей последней встречи он выразился коротко:

— У власти воры. Практически у Шуляка не было ни одного шанса выжить.

Напомню, что во время осмотра квартиры Шуляка, когда его впервые обнаружили мертвым, неизвестно откуда на голову следственной группы свалился генерал-майор милиции Свешников. Господин Свешников, как выяснилось, проживает и благоденствует в Москве. Но именно он один из организаторов официального расследования. Его имя, кстати, тоже числится в списке, который удалось восстановить Бортникову.

— Бред! — рявкнул подполковник с плохо скрытой угрозой в голосе. — Бред сивой кобылы, господин начинающий!

— Заговорила вохра лагерная, — пробормотал кто-то у Алексея за спиной.

— Не стоит так волноваться, Василий Васильевич. Вас ни в одном из списков нет. Но ваше понятное чувство долга, привычку военного человека подчиняться распоряжениям сверху, наконец ваше личное мужество используют иногда не лучшим образом.

Алексей выдержал налитый кровью, свирепый взгляд подполковника.

— Мне продолжать?

— Василь Васильич? — Крук вопросительно вскинул бровь, повернувшись к подполковнику. Савиных явно колебался. Однако прекратить разговор лично для него означало признание собственной вины. Он махнул рукой.

— С убийством Шуляка, а затем Хлыбова господа свешниковы поторопились, — продолжал Алексей. — Сейчас все без разбору хозяйственные преступления именуются бизнесом. Крупные хищения социалистической собственности — приватизацией. Но убийство, пусть даже в интересах бизнеса, пока квалифицируется как тяжкое преступление.

— Давайте ближе к делу, — буркнул Шутов.

— Так вот, о методе исключений. Бортников сопоставил восстановленные списки и обнаружил: если одни имена встречаются раз, от силы два, и достаточно случайно, то другие сквозят по всем спискам. Вместе они составляют устойчивую преступную группу с наработанными, криминальными связями.

Убийство Хлыбова, спустя полгода после убийства Шуляка, позволяет еще раз сократить список подозреваемых. Каким образом? Рафик Хамматович верно заметил: опытный в прошлом розыскник, прокурор района безбоязненно подставил преступнику спину. Вероятно, он не подозревал его истинных намерений. Кроме того, преступник был вхож в дом Хлыбова на правах старого знакомого. Если кто-то сомневается, вспомните: часто ли, пусть даже по долгу службы, Хлыбов принимал у себя дома посторонних? Тем более, когда у него наступали запои. Это обстоятельство ввиду служебного положения тщательно скрывалось. Отключался даже телефон. Но преступник хорошо знал, что Анны Хлыбовой дома нет. То есть, опять же был в курсе семейных событий. Я думаю, с помощью Хлыбовой мы сможем установить круг лиц, которые были вхожи в дом, несмотря на замкнутый образ жизни потерпевшего.

Надеюсь, здесь не надо доказывать, что оба убийства совершены одним и тем же лицом. Удар хорошо поставлен. Он был нанесен Хлыбову сквозь спинку плетеного кресла с сокрушительной силой. Рукоять ножа вдавилась в тело вместе с элементами плетения и оставила на коже отчетливый след. В обоих случаях он пришелся в область сердца с точностью до квадратного сантиметра. Среди подозреваемых, мне кажется, следует поискать человека, проходившего службу в ОМОНе, в ВДВ, в войсках специального назначения, в горячих точках. Это еще раз поможет сузить круг.

Алексей замолчал.

— Вы не допускаете, что оба убийства могут быть заказные?

— Допускаю.

Глава 4

Обед в кафе «Лакомка» оказался на редкость отвратительным. Красно-синий борщ из гнилых овощах, недоваренный, есть было невозможно. Алексей отставил тарелку в сторону. На второе за отсутствием выбора пришлось взять котлету с перловой кашей и подливкой. Перловая каша была сварена на воде, котлета слеплена из перловой каши, сваренной на воде с хлебом, а от подливы пахло больницей и помоями. При таких тошнотворных обедах администрации следовало бы на выходе завести ящик с гигиеническими пакетами для пострадавших. А вообще, по данному факту вполне можно было возбуждать уголовное дело, квалифицируя его как сознательную попытку массового отравления.

— Не любите вы нас, девушки, — невесело пошутил Алексей, возвращаясь к стойке за своим чаем, который, судя по цвету, заваривали неделю назад.

— А за что вас любить? — огрызнулась плотная молодуха в высоком кокошнике, едва скосив на него накрашенные глаза.

— И в самом деле, — согласился он.

Продолжать разговор молодуха не пожелала. Тяжело покачивая бедрами, она двинулась от стойки вглубь кухни и плюхнулась там на стул между плитой и хлеборезкой.

После кафе Алексеи заглянул к себе в канцелярию. Людмила Васильевна хорошела день ото дня, и эту заслугу Алексей скромно приписывал себе, опасаясь, однако, что однажды она похорошеет настолько, что, как порядочный человек он просто обязан будет на ней жениться. И не дай бог, ему жениться где-то на стороне. Он даже боялся представить, с какими глазами явится однажды сюда, в канцелярию, будучи женатым на другой. Наверное, после этого с ним будут разговаривать точь-в-точь, как та молодуха из кафе «Лакомка».

— Для меня что-нибудь есть?

— Две телефонограммы. Справка. Одно заключение, — мягким, неуловимо грациозным жестом она передала ему бумаги, и ее пальцы невзначай коснулись его руки. Но недавний обед, с которым молодой организм яростно сражался за выживание, помешал ему в полной мере оценить всю прелесть момента. Не уловив ответного движения, сдержанным тоном она добавила:

— Вас ждал Сапожников. Просил зайти, когда вернетесь.

— Почему ждал?

— Он будет через два часа.

— Угу.

С этим глупым «угу» Алексей отправился к себе в кабинет, испытывая нечто вроде угрызений совести. Это показалось ему нехорошим симптомом, поскольку его совесть была кристально чиста. В кабинете Алексей сел на стул и, после некоторых раздумий, пришел к выводу: если он хочет иметь чистую совесть и не испытывать угрызений, ему следует купить цветы, бутылку шампанского и вступить с Людмилой Васильевной в ни во что не обязывающие отношения. Пока не обязывающие. А вообще, если у человека есть совесть, то у него часто нет выхода.

Он вздохнул и взялся за поступившие на его имя бумаги.


Районная прокуратура

Валяеву

СПРАВКА

1. По Вашему поручению мной проверены все захоронения трехнедельном давности на городском кладбище. Разрытых могил и расчлененных женских трупов не обнаружено. Проверка проведена с привлечением обслуживающего персонала и администрации.

2. Основной квартиросъемщик Самоуков Г.Г., сдавший квартиру в поднаем Глухову И.А., в настоящее время проживают в п. Нефтеюганск Ханты-Мансийского национального округа. Свой ключ от квартиры оставил сестре Самоуковой А.Г. по адресу… Ключ по моей просьбе Самоукова А.Г. показала, а также сообщила, что ключ не пропадал, и она никому его не передавала.

Участковый инспектор

Суслов


Обе телефонограммы и заключение к делу о вымогательстве отношения не имели. Алексей отложил их в сторону. Затем поставил перед собой пишущую машинку и начал печатать.

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

о возбуждении уголовного дела и принятии к своему производству.

16 июля 1990 года старший следователь прокуратуры Н-го района, юрист 3-го класса Валяев ознакомился с заявлением гр-ки Запольских В.И. по факту вымогательства крупной суммы денег у дочери Глуховой Т.В. и зятя Глухова И.А. неизвестными лицами с применением угроз. В результате, 16 июля в квартиру Глуховых вымогателями была подброшена отчлененная человеческая голова. Принимая во внимание, что по этому делу в силу ст. 108 УПК требуется производство предварительного следствия, постановил:

1. Возбудить уголовное дело о вымогательстве, а также убийстве по признакам преступления, предусмотренным ст. ст. 148, 102 УК РСФСР.

2. Дело принять к своему производству.

3. Копию настоящего постановления направить прокурору Н-го района.

Стар. следователь, юрист 3-го класса

Валяев


В адрес ЭКО УВД Алексей отпечатал постановления о назначении физико-химической экспертизы для определения микрочастиц вещества, обнаруженных на шее потерпевшей по месту отчленения. На экспертизу направлялись также частицы бумаги, выбитые дыроколом, для определения ее вида и сферы использования и образцы бумаги, на которых в адрес Глуховых были написаны две угрожающие записки.

Затем через УВД области он отправил запрос в городские и районные отделы внутренних дел с требованием сообщить о зарегистрированных женских трупах с признаками насильственной смерти, расчленениях.

Еще около получаса Алексей формулировал вопросы, которые собирался поставить на разрешение судмедэксперту Голдобиной. Он делал это скрупулезно и не раз перемарывал, чтобы избежать мелочных придирок вплоть до пропущенных в спешке знаков препинания, которые Голдобина, вероятно, не снимая резиновых перчаток, проставляла в его бумагах жирным черным фломастером. С известных пор эта крутая дама начала презирать его за глупые разговоры о разгуливающих по ночам мертвецах, еще пуще — за обещанный допрос в присутствии свидетелей, который не состоялся. А не состоялся он потому, разумеется, что предмета для разговора, по мнению Голдобиной, попросту не существовало.

И все же, если его разговоры такие глупые, а фантазии такие невыносимо дурацкие, то это скорее повод для смеха, и только. Чтобы длительное время испытывать к дураку презрение, близкое к ненависти, и не лениться при этом устраивать мелочные придирки нужно иметь более веские основания.

Алексей представил на мгновение, что сделает с его трупом паталогоанатом Голдобина, если когда-нибудь он попадет к ней на стол… Брр!

Алексей передернул плечами и повернул голову. В дверях с сигаретой в руке стоял Вася… Василий Степанович, в своем обычном сером костюме с галстуком и сквозь дым молча за ним наблюдал.

— Чего тебе, Вася? — помолчав, спросил Алексей проникновенно ласковым голосом. Таким голосом, по его понятиям, обращались к юродивым выходящие из церковных дверей после службы богатые прихожане. Вася, как ни странно, обращение понял.

— Так, — односложно ответил он. — Посмотреть.

— На что смотреть, помилуй?

— На героя, — отвечал Вася. И со значением добавил. — На живого героя.

Алексей рассмеялся.

— Ты знаешь, — признался он, — как раз сейчас я представил себе, что я — труп. И лежу я на столе у Голдобиной, уже вспоротый. От сих до сих… Запустила она в меня обе руки и говорит: «Вот видишь, голубчик? А ты боялся.» Потом показала красной рукой на другой стол и засмеялась. «Зато Васенька у нас ничего не боится. Правда, Вася?» Но ты почему-то ей не ответил.

Вася окутался дымом.

— Почему?

— Не знаю. Наверное, задумался. Надолго.

Алексей щелкнул несколько раз пальцем по кнопкам пишущей машинки и снова повернулся к дверям. Но Васи там уже не было, и очередная порция черного юмора осталась невостребованной. Вместо него в комнату сквозь тающий слоями дым вплывала Людмила Васильевна. Было видно, что юбка на ней сегодня сантиметров на двадцать короче обычного и явно на грани риска. Выглядела она ослепительно. Алексей чуть дольше приличного задержал взгляд на круглых с очаровательными ямочками коленях.

— У вас замечательно красивые ноги! — с наивно-простодушным видом громко восхитился он. И даже покачал головой. — Особенно левая.

— Спасибо! — фыркнула Людмила Васильевна и круто развернулась, как на подиуме. — Вас просит к себе Сапожников.

Она обиженно двинулась к выходу, не забывая однако демонстрировать ноги. Между прочим, для вызовов удобнее пользоваться внутренней связью. Хотя это выглядит не столь эффектно. С этой мыслью он вошел следом в приемную и демонстративно скосил глаза под стол.

— Удивительно красивые ноги.

— Да ну вас!

Сапожников сидел на месте. В одной руке ИО держал перед глазами заполненный бланк, другой машинально помешивал в чашке дымящийся кофе. Едва Алексей открыл дверь. Сапожников поднялся навстречу и предложил стул.

— Хотите кофе?

— Не откажусь.

На взгляд Алексея, Сапожников был вечный зам. На редкость усидчивый, вполне интеллигентный человек и очень большой дипломат, он вез на себе всю бумажную, рутинную работу в прокуратуре, в том числе за Хлыбова. Но тот же Хлыбов однажды в сердцах на него прикрикнул: «Да будьте вы немного сволочью, Семен Саввович! Нельзя же так.» И это было справедливое замечание.

— Есть что-нибудь существенное? — спросил Сапожников, наблюдая, как из кофеварки душистой струйкою сцеживается кофе. Алексей понял, что его спрашивают о сегодняшнем деле, по факту вымогательства.

— Существенного ничего.

Сапожников поставил перед ним кофе. Сел сам.

— Дело серьезное, Алексей Иванович. Все основания думать, что объем работы предстоит большой. В общем, так. Собирайте, какие сможете, материалы, а мы постараемся организовать оперативно-следственную группу. Группу возглавите вы.

— Ну-у, об этом говорить рано, Семен Саввович, — удивленно протянул Алексей. — Ни одной мало-мальски приемлемой версии, никаких фактов. И потом, где вы возьмете людей?

— Люди найдутся. Тот же Соковнин Василий Степанович.

Алексей засмеялся.

— У Василия Степановича на шее десять поруганных девственниц. И три замужних. Два розыскных дела. Одно самоубийство под вопросом. Василии Степанович — конченый человек.

— Предоставьте нам решать…

Алексей вдруг обратил внимание, что Сапожников уже не в первый раз говорит «мы», «нам», вроде от себя, но во множественном числе. Это показалось ему странным. Он с любопытством уставился на Сапожнйкова.

— В чем дело, Семен Саввович?

Сапожников маленькими глотками, не торопясь, допил свои кофе и отставил чашку в сторону на поднос.

— Объем работы чрезвычайно большой, — задумчиво повторил он. — Мы тут посоветовались и решили, Алексей Иванович, в группу Крука вас пока не привлекать. Мера, правда, временная, но на первоначальном этапе распыляться вам не следует. Тем более, что приказ даже и не подписан.

Алексей подумал и легко согласился.

— Это разумно.

— Значит, не возражаете? — Сапожников даже порозовел от удовольствия. Кажется, он ожидал неприятного разговора, объяснений, и это его тяготило.

— Нисколько.

— Вот и хорошо. Кстати, здоровее будете, — улыбнулся он.

Алексей снова согласился.

— Угу. Живой шакал лучше дохлого льва.

Они вместе посмеялись шутке. Потом Алексей усомнился.

— Хотя сразу, Семен Саввович, меня убивать не стали бы. Обычно это мероприятие проводится в три этапа.

— То есть? — не понял Сапожников.

— Первый этап, это когда на неугодного человека пытаются воздействовать чисто административными мерами. Скажем, устранить от ведения дела под каким-нибудь благовидным предлогам. Ради его же собственной пользы. Или ради пользы другого дела, параллельного, чтобы человек не распылялся особенно на первоначальном этапе. Если административные меры почему-либо не срабатывают, начинается второй этап обработки. Неугодного человека — покупают. Или подкармливают. Предлагают должность. И только на последнем, третьем этапе, когда все гуманные способы полностью исчерпаны, а человек так ничего не понял, только тогда с полным основанием ему выписьвавт путевку на тот свет. Самый свежий пример, вы знаете, Виталий Шуляк.

Когда Алекеей закончил. Сапожников смотрел мрачнее тучи и молчал. Наконец, тяжело ворочая языком и уже без дипломятии, спросил:

— Значит, я вас обрабатываю. Я правильно понял?

— Нет, Семен Саввович, не вполне. Вы честный и порядочный человек. Очень покладистый. Иначе на эту тему с вами я не стал бы откровенничать. Но вашими руками меня пытаются обрабатывать.

— Моими руками? И кто они… эти?

— Вероятно, те, с кем вы советовались. Действительно, кто они?

Сапожников хмыкнул:

— В ваших с Бортниковым списках этого человека нет.

— Понятно. Полковник Савиных?

— Да.

— Имя полковника Савиных есть даже в сводном списке, Семен Саввович. Но я не советую информировать его о том, что вы это знаете. Прежде всего для вашей личной безопасности.

— Погодите. Но вы же сами на оперативном совещании…

— Да, солгал. Ну и что?.. Тоже в целях личной безопасности. Тем не менее, вы видите, первоначальная обработка уже началась. Кстати, лично для вас могу пояснить, кто такой генерал-майор милиции Свешников. Этот человек, Семен Саввович, является близким родственником президента так называемого акционерного общества «Российский лес», которое занимается вывозом нашей древесины за границу. Валютная выручка, как вы правильно догадываетесь, оседает в Москве. Этот бизнес доступными ему методами прикрывает именно господин Свешников. Через полковника Савиных в том числе.

Сапожников некоторое время молчал, переваривая неожиданно свалившуюся информацию. Потом настороженно-испуганным голосом спросил:

— Мое имя в списке есть?

— А вы сами как думаете?

— Я думаю, никаких списков нет вообще.

Алексей ухмыльнулся.

— Хотите зарыть голову в песок?

— А вы?..

Это «а вы?» прозвучало совсем некстати, беспомощно, и Алексей вдруг хорошо прочувствовал его состояние. Пятнадцать лет Сапожников тихо-мирно отсиживался за широкой спиной Хлыбова и тянул на себе весь бумажный воз, не вникая, как это ни странно при его должности, в то, что творится вокруг. Эдакий уютный со здоровым румянцем эгоизм. После смерти Хлыбова на короткое время Сапожников возглавил районную прокуратуру и впервые почувствовал себя на пронизывающем до костей сквозняке.

Желая скрыть внезапную растерянность. Сапожников заслонил лицо ладонью. Потом, чтобы хоть что-то сказать, грубо спросил:

— Что вы предлагаете?

— Я? — Алексей удивился вопросу, но тут же понял, что Сапожников открывает и закрывает рот чисто механически, и смысла собственных слов он не понимает.

— Семен Саввович, я хотел бы от первичного, административного этапа обработки моей шкуры перейти сразу ко второму.

— Что?

— Ко второму этапу. Меня это хоть как-то стимулирует. Только пусть черный полковник, с которым вы советуетесь, не перепутает второй этап с третьим.

Сапожников машинально кивнул, и это получилось забавно. Почти договорились.

— Я могу идти?

— Да. Конечно.

Глава 5

Вначале Алексею показалось странным, что Крук так легко сдал его, словно фигуру на шахматной доске ради сомнительного позиционного преимущества. Но, поразмыслив, он решил, что за спиной у Крука и без его ведома кашу варит полковник Савиных. Пятидесятилетняя девственница Семен Саввович Сапожников, как обычно не вникая в обстоятельства, пошел у старого лицедея на поводу. Уже завтра полковник Савиных через того же Сапожникова поставит Крука перед свершившимся фактом. Правда, не очень понятно, почему полковник вдруг так мелко, по-бабьи засуетился? Даже если убийцу удастся в конце концов вычислить, едва ли следствие сумеет предъявить ему мало-мальски обоснованное обвинение.

Еще один темный момент. Для убийцы Шуляк являлся врагом номер один и своими действиями представлял вполне понятную угрозу. Однако «свой человек» Хлыбов спустя время был тоже убит. Почему?.. Разошлись интересы? Или Хлыбов для убийцы никогда своим человеком не был?

На столе звякнул телефон. Какой-то бес внутри будто толкнул Алексея под локоть. Он потянулся за трубкой в полной уверенности, что абонент на том конце провода Хлыбова Анна.

— Здравствуйте, Анна Кирилловна. Я слушаю вас.

Трубка молчала.

— Говорите же, — с улыбкой в голосе повторил он. — Я слушаю.

— Алексей Иванович, вы не могли бы появиться сегодня у меня дома? — услышал он голос Анны. — Я очень, очень прошу вас.

— Разумеется. Но в чем дело?

— Это трудно объяснить в двух словах.

— Вы чего-то боитесь?

— Да! — Она почти вскрикнула. — Боюсь. Я боюсь возвращаться домой.

— Но почему? К вам что, пристают? Преследуют?

— Не знаю. Мне кажется… может быть, это глупо, но там кто-то появляется.

— Это происходит днем?

— Не знаю! С тех пор, после убийства, я была там два раза. Оставалась на ночь.

— Откуда вы звоните?

— Из автомата с набережной.

Алексей взглянул на часы. Было без пятнадцати шесть.

— Анна Кирилловна, давайте встретимся с вами через полчаса. Случайно.

— Случайно? Это как?

— Скажем, в магазине «Фиалка». Вы передадите мне ваши ключи. И постарайтесь сделать это незаметно.

— О-о!

Алексей понял по восклицанию, что своими словами скорее напугал, а не успокоил ее. Он рассмеялся.

— Не расстраивайтесь так, Анна Кирилловна, это всего только мера предосторожности. На всякий случай, вы понимаете?

Она молчала.

— Пока я тоже ничего не знаю. Поэтому приходится действовать с подстраховкой.

— Да, — тихо откликнулась Анна.

— Значит, договорились. Через полчаса в магазине «Фиалка». И, пожалуйста, Анна Кирилловна, пусть наш разговор останется между нами.

— На всякий случай? — Ему показалось, она уже шутит.

— Для чистоты эксперимента.

К магазину «Фиалка» Алексей подошел чуть раньше назначенного времени. Оставшиеся несколько минут он потолкался в гастрономе напротив, изредка оглядывая через оконное стекло улицу. Анна появилась не одна. Рядом с ней по выщербленному тротуару, оживленно болтая, шла какая-то женщина примерно одного с ней возраста. Когда обе скрылись за дверью, Алексеи пересек проезжую часть и вошел следом. Женщины стояли в отделе белья продолжали что-то обсуждать. «Самое время купить себе пасту и шнурки для туфель, — подумал он. — Когда еще удастся сюда заскочить?»

Через минуту за спиной прозвучала совершенно очаровательная, вполне музыкальная фраза:

— Алеша, это вы? Что вы здесь делаете?

— Здравствуйте, Анна Кирилловна. Я выбираю шнурки.

Она рассмеялась.

— Шнурки?

— Да. Мне сказали недавно: если у мужчины такие драные шнурки, как у меня, значит, этот мужчина совершенно не уважает женщин.

— Вы опять на себя наговариваете. И знаете, почему?

— Почему?

— Вы хотите, чтобы вас пожалели.

— Очень хочу.

— Хорошо. В таком случае я помогу вам выбрать шнурки.

— Шнурки я уже выбрал. А нельзя пожалеть меня как-то иначе?

Она взяла его за руку, и Алексей ощутил в ладони связку ключей.

— Я должна прийти домой после вас?

— В половине девятого. И пожалуйста, дождитесь какого-нибудь попутчика.

— Это настолько серьезно?

— Не знаю.

— А вот и Ирина, моя подруга. Знакомьтесь, Алексей Иванович.

Из соседнего отдела со свертком в руке к ним подошла весьма миловидная женщина, одетая разве что не от Кардена. Возможно, на улицах Парижа она выглядела бы элегантно, но здешний убогий антураж любого человека в приличной одежде, кроме телогрейки, превращал в ряженого. Алексей с удовольствием поболтал с дамами, в то же время фиксируя входные двери и стараясь запомнить лица новых посетителей. Наконец, сославшись на неотложные дела, он оставил дам в магазине и отправился на остановку.

В связке, которую передала ему Анна, оказалось семь ключей. Три из них, судя по виду и размерам, были от наружных дверей, остальные от внутренних помещений.

Чтобы не рисоваться лишний раз возле коттеджа, Алексей обошел прокурорскую усадьбу стороной и по сосняку, держась кустов, вышел на зады, к хозяйственным пристройкам. Тяжелая, металлическая дверь с чугунным, литым декором отворилась на удивление легко, как если бы тройные шарниры были запрессованы в подшипники. Алексей ступил внутрь и оказался в длинном переходе с зенитным освещением. Прямо перед ним была еще одна дверь, вероятно, во внутренний дворик, но ключа к ней в связке не оказалось. Влевопереход упирался в гараж, как минимум на три-четыре машины, похоже, с подвальным помещением. Рядом — недостроенный бокс с кладями кирпича, теса и аккуратно уложенными кипами гофрированного железа.

Алексей повернул назад, пробуя ключами все попадающиеся двери. Осмотрев, где это оказалось возможным, хозяйственные пристройки, он вошел в дом и запер за собой дверь, ведущую на усадьбу. После убогой казенной квартиры хлыбовский коттедж производил сильное впечатление.

Вдруг, подняв голову, он наткнулся глазами на полустертый крест, начертанный мелом над резной причелиной. Косая перекладинка посередине напомнила ему, что такие же кресты мелом он видел в день приезда у парадного входа. Но до появления хозяйки ломать голову над этим не имело смысла. Алексей прошел на веранду и устроился в углу, в кресле, так, чтобы со стороны его нельзя было разглядеть.

…Когда он взглянул на часы, время приближалось к девяти. Здесь, в лесу, сумерки сгустилось настолько, что окружающие предметы начали терять свои краски и постепенно тускнели. Если до наступления темноты Анна не появится, ему, вероятно, придется ее встречать. Алексей потянулся, разминая затекшие мышцы, и вдруг почувствовал, что под левой лопаткой его что-то царапает. Он повернулся в кресле и — невольно привстал. Плетеная из поливинилхлоридных нитей спинка кресла оказалась прорезана посередине, чуть слева. Несомненно, это было то самое кресло, в котором нашли убитым прокурора Хлыбова. Поэтому оно оказалось в стороне, задвинуто в дальний угол.

Изучая характер повреждений на спинке, Алексей краем глаза заметил мелькнувший между стволов знакомый плащик. Это была Анна. Правда, ее походка показалась ему несколько странной, она дважды споткнулась, видимо, на корнях. Алексей присмотрелся повнимательнее и понял, что женщина явно под шафе!

Она долго возилась с дверным замком и, кажется, нервничала, но Алексей не встал, опасаясь быть замеченным, если за ней, действительно, кто-то следит. Заперев за собой дверь, Анна быстро прошла через веранду, не заметив его в темном углу. Запах ее духов и дорогих сигарет озоном просквозил в воздухе. Он вдруг явственно ощутил, как меняется химический состав его крови. Некоторое время Алексей продолжал оставаться на месте, вглядываясь в сумерки. Но ничего подозрительного снаружи не происходило. Он поднялся и шагнул следом в неосвещенный холл.

— О боже!

Она стояла тут же, за дверью, без сил привалившись к стене, и от неожиданности отшатнулась.

— Как хорошо, что вы пришли, — наконец с облегчением выдохнула она. Только теперь Алексей понял, как тяжело ей возвращаться в огромный пустующий дом, ставший местом страшного преступления. Он подобрал с полу сумочку и взял руку Анны в свою, давая понять, что бояться не нужно. Она качнулась к нему. Всхлипнула.

— Какой кошмарный день. Мне казалось, он никогда не кончится.

— Что-то случилось? Еще?

— Нет, то есть, да! В городе за весь день я не увидела на улицах ни одного интеллигентного, хотя бы просто человеческого лица. Сплошь рожи, какие-то рыла. Порочные, мерзкие, ужасно злые, даже у детей. И все-все угрюмые! Только один, одно лицо, мужчина, мне показался счастливым. Но когда я присмотрелась, то поняла, что он местный дурачок, убогий… Он улыбался каждому и скалил зубы. Это ужасно, ужасно!

Она спрятала мокрое от слез лило у него на груди, но тут же вновь заговорила:

— Нет… вру! Вру, кажется. Десять минут назад, я, уже возвращаясь, увидела рыжую собаку. На канализационном люке. У нее была очень добрая, интеллигентная морда, очень грустная. Я погладила ее, и она лизнула мне руку. — Анна заглянула Алексею в глаза и вдруг спросила:

— Почему вы молчите?

— Потому, что слушаю вас.

— Наверное, мне не следовало так напиваться, — смущенно призналась она. — Но сегодня… это свыше моих сил.

— Не стоит оправдываться, Анна Кирилловна. На вашем месте я сделал бы то же самое.

Она слегка приподнялась и коснулась губами его щеки.

— Как та рыжая собака, да? — И засмеялась. — Алеша, вы, наверное, голодны. Хотите есть?

Алексей сразу вспомнил свой обед в «Лакомке». До сих пор его подташнивало.

— Нет, не думаю.

— Я вам не верю. Мужчины всегда ходят голодные. Я знаю по Хлыбову.

Она провела его в гостиную, где он уже бывал, и хотела включить свет. Но Алексей остановил.

— Вначале, Анна Кирилловна, я спущу гардины. На всякий случай.

Она улыбнулась.

— Распоряжайтесь. Мне необходимо переодеться.

Анна вернулась минут через двадцать, толкая перед собой сервировочный столик с закуской и бутылкой сухого вина. От недавних слез и депрессии не осталось следа, и, судя по играющей на губах улыбке, она готова была в любой момент превратить гостя в испытательный полигон для проверки своей боевой мощи.

— Второе я поставила в духовой шкаф. Но мы можем начинать. Вы готовы?

Алексей поднялся из кресла, намереваясь помочь.

— Нет, нет! Пожалуйста, сидите, Алеша. Я буду за вами ухаживать.

— Анна Кирилловна, пока общение с вами окончательно не вскружило мне голову, я хотел бы прояснить некоторые обстоятельства.

— Что ж, проясните.

— Я понял так, что за два с половиной месяца после убийства Вениамина Гавриловича, вы были здесь всего два раза? Это так?

— Нет. Днем я заходила довольно часто. Здесь у меня вещи и многое, без чего нельзя обойтись. Но на ночь я старалась не оставаться.

— Почему?

— Потому, что я ужасная трусиха.

— По-моему, вы на себя наговариваете. И знаете, почему?

— Не будьте злопамятны, Алеша. Вам это не идет. И потом, я, действительно, трусиха.

— Но вы же не для того меня пригласили, чтобы я помог скрасить вам одиночество?

— А если да, то что?

Алексей хмыкнул, вдруг представив, что телефонный разговор и все последующие действуя Анны всего лишь дамская шутка — весьма оригинальный способ зазвать недогадливую особь мужского пола в гости. Потом обе подруги, Ирина и Анна, за чашкой кофе будут с удовольствием перемывать его косточки. Хотя едва ли. На Анну это мало похоже.

— А если да, то что? — Она повторила вопрос и даже заглянула в глаза, чтобы он не вздумал уклониться.

— Если да?.. Признаться, меня бы это больше устроило.

— Почему-у? — протянула Анна, явно толкуя его слова как признание.

— Потому что я не люблю рисковать своей жизнью. Особенно, если не знаю, что вокруг меня происходит.

— Значит, вы тоже трусиха?

— Ужасная!

На губах у Анны появилась лукавая улыбка.

— Вот ваш бокал, Алеша. Надеюсь, вино добавит вам храбрости.

— Спасибо, — он подержал бокал в руках, слегка пригубил. — Значит, в светлое время суток вы бывали в доме довольно часто. И кроме того дважды оставались здесь на ночь?

— Да.

— Что именно вас напугало? Или кто?

Анна достала из пачки сигарету, щелкнула зажигалкой.

— После смерти Хлыбова я не появлялась здесь недели полторы-две. Потом привела все в порядок… кажется, был воскресный день. Но остаться не смогла. Просидела до темноты, наревелась, а потом… потом собрала кой-какие вещи и ушла.

— Насчет вещей, кстати. У вас ничего не пропало?

— Нет. Но мне показалось, они что-то искали.

— Они?

— Не знаю, — она пожала плечами. — Кажется, у вас это действие называется осмотр места происшествия, да? Мне показалось, был обыск.

— То есть, в ваших вещах рылись? Но почему вы решили, что это были люди из милиции? А не преступник?

— Преступник тоже. Если помните, в милицию и в прокуратуру позвонила я. До их приезда у меня было время осмотреться, — дрожащим голосом произнесла Анна и опустилась на софу, закрыв лицо руками. — Это была ужасная ночь. Я думала: сойду с ума.

Алексей насторожился.

— Я не ослышался? Вы сказали, ночь?

— Да, — она слабо качнула головой.

— Но вы, как известно, появились дома только утром, не так ли? И обнаружили, что Хлыбов мертв, после этого вы стали звонить нам и в милицию?

— Хлыбова я обнаружила мертвым еще в одиннадцатом часу вечера. Накануне.

— Вы были здесь в одиннадцать вечера? — тупо переспросил он.

Анна кивнула. Алексею сделалось не по себе. Нелепая на первый взгляд версия Ибрагимова, в которою алиби Анны ставилось под сомнение, вдруг подтвердилась.

— Но каким образом?

— В тот вечер мне сделалось плохо, когда мы сидели. Противная, ноющая боль под лопаткой. Словно схватило сердце. И голова буквально раскалывалась на части. Я встала и кое-как вышла на улицу. Потом, помню, остановила проходящий грузовик, очень тяжелый. И назвала адрес. Метров двести он не довез меня, молодой парень с усиками. Ему оказалось не по пути.

— И что Хлыбов? Был мертв?

— Вначале я решила, что он пьян. По поза… его голова лежала в тарелке лицом вниз. Я подошла чуть ближе и — увидела нож.

— После чего вы бросились бежать?

— Да! — Анна встала и нервно прошлась по комнате.

— Почему вы решили вернуться, Анна Кирилловна? Время позднее, и потом вы, кажется, были в ссоре с Хлыбовым?

— Я не решала. Все получилось как-то само собой.

Анна извинилась и вышла из комнаты. Вернулась она через несколько минут с маленьким, цветастым подносом, на котором стояли две тарелки, аккуратно прикрытые фольгой.

— Если второе подгорело, в этом виноваты только вы, Алеша.

Он потянул носом.

— Запах чудный.

— В таком случае приступайте. Пока не съедите все, я не стану отвечать на ваши вопросы.

— Согласен.

Итак, никакого алиби у Анны нет. В этом Ибрагимов оказался абсолютно прав, если не считать некоторых малозначительных деталей. Как только Крук и прочие доберутся до нее, она тотчас все выложит, даже не подозревая, какой опасности себя подвергает.

Любопытно, что они там искали у Хлыбова? С одной стороны, милиция. Вернее, кто-то из оперативных работников. С другой, преступник. А может, они искали одно и то же? Или шмоном занималось одно и то же лицо? Почему бы нет, если учесть, что в ночь убийства заняться шмоном ему помешали?

— Совсем недавно, Анна Кирилловна, вам очень крупно повезло. Боюсь, вы об этом даже не подозреваете.

— Повезло… мне? И я об этом не подозреваю?

— Да.

— Тогда какое же это везение, помилуйте?

— Вы, Анна Кирилловна, чудом остались в живых.

— Ради бога, перестаньте меня пугать! И сейчас закричу, слышите? — вилка из рук Анны выпала на тарелку.

— Кричите. Если от этого станет легче.

— Вы жестокий человек, Алеша. Говорите же, в чем дело?

— И знаете, что вас спасло? То, что вы ужасная трусиха. В ту ночь Хлыбов был убит минут за пять-десять до вашего появления. Когда вы вошли, убийца находился в доме. Возможно, он наблюдал за вами, стоя за дверью, и ждал, что вы войдете.

— О Боже…

— Вот именно. Вы однако вовремя испугались и бросились бежать. Не знаю, почему, но преследовать вас он не решился. Возможно, не был уверен, что сумеет догнать. Таким образом вы спугнули преступника. Но он ошибся в вас еще раз. Он рассчитывал, что вы немедленно броситесь в милицию, поэтому вслед за вами сделал ноги. Хотя до вашего появления на веранде намеревался хорошо все обыскать.

Алексей вдруг увидел, что бутылка перед Анной на три четверти пуста. Вылил оставшееся вино в свой бокал.

— Похоже, вы успели здорово набраться храбрости? — с укоризной сказал он.

Анна отрешенно молчала.

— В ту злополучную ночь, Анна Кирилловна, вам повезло еще раз. Не менее крупно. О происшествия вы заявили только на следующий день и тем самым обеспечили себе хорошее алиби. Очень хорошее алиби.

— Меня подозревают в убийстве Хлыбова? — неожиданно спросила она, и Алексей понял, что для нее это не такая уж и новость.

— Им нужен кто-то, на кого можно повесить преступление.

— Хлыбов как-то предупредил: если с ним что-то случится, у тебя… у меня тоже могут быть крупные неприятности. — Она глубоко затянулась и после некоторого молчания вяло добавила: — Не беспокойтесь, Алеша, я все поняла. Пока я молчу, у меня очень хорошее алиби.

Алексей встал. Состояние Анны ему нравилось все меньше. Большое количество выпитого уже начинало сказываться, и он спешил.

— Анна Кирилловна, давайте вернемся к событиям последних дней. Сегодня вы позвонили мне и сказали, что боитесь возвращаться домой. «Мне кажется, — сказали вы, — но там кто-то появляется.» Кто он, вы его знаете? Или, может, догадываетесь?

— Не знаю. И даже не догадываюсь.

— Этот кто-то, кого вы не знаете, появлялся в ваше отсутствие?

— В присутствие тоже.

— Вот как! В таком случае, Анна Кирилловна, с самого начала. И поподробнее, пожалуйста.

— С начала? — Она слегка откинула голову, сбрасывая упавший на глаза темный локон. — И не знаю, где тут начало… Впрочем, да! После обыска у меня пропали кое-какие безделушки. Они симпатичные, но, право, недорогие.

— После обыска?

— По-моему.

— Что именно?

— Браслет… в виде ящера. Две сережки. И цепочка, тоненькая, с нефритом. Это мой камень. Хлыбов не любил украшения, предпочитал дарить вещи.

— Но вы о пропаже не заявили?

— Да… то есть, нет.

— Хм? Да или нет?

— Нет.

— Ну, хорошо. Продолжайте.

— Алеша, почему вы ведете себя со мной, как… как прокурор в следственном изоляторе? Это неумно, в конце концов. Я не настолько пьяна, чтобы не понимать, о чем вы меня спрашиваете.

— Извините, Анна Кирилловна. Я больше не буду.

— Что не будете?

— Ну, прокурором, наверное?

Анна слегка подвинулась, уступая место рядом с собой.

— В таком случае, садитесь сюда и задавайте мне ваши вопросы шепотом. Еще лучше нежным шепотом, если получится.

Алексей не сразу нашел, что сказать. Даже не понял по интонации, шутка это, или она говорит вполне серьезно.

— Почему вы молчите?

— Я не могу, Анна Кирилловна, сесть рядом с вами.

— Почему?

Он не ответил.

— Почему не можете? — В ее голосе почудились слезы.

— Потому, что возле вас я перестаю что-либо соображать, — наконец, пробормотал он. — Вы это хотели услышать?

— Ах, вот почему вы грубите.

Анна поднялась с софы и подошла к нему вплотную, глядя в глаза. Он видел, что с ней что-то происходит безотносительно к нему, и не сделал ни малейшего движения навстречу. Она слегка коснулась пальцами его волос, лица, задержала руку на плече.

— Вы, Алеша, обиделись тогда? Я ушла без объяснений.

— Конечно, нет.

— Почему?

— Потому, Анна Кирилловна, что вы приходили не ко мне.

Он почувствовал, как дрогнули ее пальцы. Но Анна не отвела взгляд.

— Если не обиделись, тогда… — Она запнулась, подбирая нужное слово. — Тогда почему вы так старательно храните дистанцию?

Он пожал плечами.

— Не знаю. Наверное, чтобы ее пройти.

Анна закрыла глаза, словно раздумывая над смыслом его слов. Потом слегка качнулась к нему, и он почувствовал у себя на губах ее влажный, полураскрытый рот.

Глава 6

Ночь за окнами была непроницаема для глаза. Ни огонька. Только в шорохе крон гулял, набирая силу, верховой ветер. Глухо скребла о кровлю близко-растущая ветка.

Алексей опустил край гардины и обернулся, услышав в коридоре нетвердые шаги Анны. Хочет он того, или нет, но события сегодня развиваются в точности по Ибрагимову. Злоупотребление алкоголем, раз. Отсутствие алиби, два. Возможно, последует преступная любовь. Уже имеются три трупа. По логике вещей, ему, вероятно, надлежит быть четвертым в этой компании. Тем более, что мадам Голдобина давно приготовила место у себя в прозекторской и, кажется, его поджидает.

— Алеша, чему вы так гадко ухмыляетесь? — Анна стояла в дверях.

— Над собственной глупостью.

— Вам кажется, вы совершаете глупость? — быстро спросила она.

— Да. Сошел с ума и делаю одну глупость за другой.

— Например?

— Ну, во-первых, я до сих пор не понимаю, как Хлыбов умудрялся чувствовать себя несчастным человеком возле такой роскошной женщины, как Анна?

— Не так уж вы и поглупели, — усмехнулась она. — И потом, прекратите мне постоянно льстить. Это утомляет в таких дозах.

— Не могу, — честно признался он. — Хотя знаю, что делаю еще одну ужасную глупость.

— Хорошо. Видимо, мне придется терпеть. А во-вторых?

— Что, во-вторых?

— Вы сказали, во-первых. Значит…

— А! Ну да. Во-вторых, Анна Кирилловна, у меня дурные предчувствия, а я настолько сделался глуп с вашей очаровательной помощью, что до сих пор не могу прояснить ситуацию.

Анна прошла в гостиную и опустилась на софу.

— Я слушаю, гражданин прокурор. Задавайте ваши вопросы.

Алексей сел рядом и взял узкую ладонь Анны в свою.

— Вы никому не передавали ваши ключи? Кроме меня.

— Нет. Кажется, необходимости не было.

— Значит, все двери в ваше отсутствие обычно закрыты и ключи всегда при вас?

— Да.

— Но кто-то в доме появлялся? И как часто?

— Не знаю. Но недели две назад, три… я обнаружила незапертой дверь в переходе. Там сильно сквозит, если дверь открыта, и я пошла проверить.

— Вас это насторожило?

— Да. В глаза сразу полезли мелочи. Сдвинутый в сторону коврик у порога. Не на месте стопка белья. Бумаги… особенно в кабинете Хлыбова. Хотя, мне показалось, они не хотели оставлять после себя следов.

— В результате, у вас пропали украшения?

— Украшения пропали раньше, после обыска. И прекратите меня ловить на слове. Я не знаю, что они, или он, искал. При желании, имея ключи, можно было вынести все. Здесь некому помешать.

— И вы, зная это, однажды рискнули остаться на ночь?

— Я устала от гостей, ужасно. Мне захотелось остаться в одиночестве, дома. В своей постели. Но потом… потом, конечно, испугалась и заложила дверь в спальню шваброй. Спустя буквально полчаса… я готовилась лечь, как вдруг увидела в зеркале, что ручка замка медленно поворачивается. Раздался щелчок, и дверь подергали. Потом ее рванули, очень сильно, потому что швабра от рывка съехала и заклинила в ручках. Наутро я с трудом сумела ее вынуть.

— Это было вчера?

— Три дня назад.

— Почему вы не позвонили мне сразу?

— Я была в шоке, — тихо отвечала Анна. — Сразу я не сообразила.

— К тому же, ваш телефон не работает? — предположил Алексей. — Вероятно, недели две?

— Почему вы это знаете?

— Анна, милая, дело обстоит очень серьезно. Преступник что-то здесь ищет. Скорее всего, это документы. Или крупная сумма денег, поскольку вещи его не интересуют. Ради этого он убил Хлыбова и намеревался обыскать дом. Но своим неожиданным появлением в тот вечер вы ему помешали. Потом ему мешало начавшееся по делу следствие. Несмотря на это, он точно знает, что документы или деньги, я говорю условно, по-прежнему находятся в доме. Правда, он не знает где и спустя время возобновляет поиски. Вы, Анна Кирилловна, вовремя заметили, что в доме кто-то побывал, очень вовремя испугались и заложили дверь шваброй. Это еще раз спасло вам жизнь.

Анна смотрела на него в упор широко раскрытыми глазами, в которых однако читалось недоумение.

— Алеша, вам что, нравится меня пугать?

— Нисколько. Просто по роду службы я в курсе некоторых обстоятельств, о которых вы знать не можете.

— Но почему я? Что ему от меня нужно?

— То же самое, что он хотел получить от Хлыбова. Ради чего проник в ваш дом. Уже не в первый раз.

— Но я ничего не знаю! Слышите? Ничего, — она беспомощно всхлипнула и ткнулась мокрым от слез липом ему в плечо.

— Анна Кирилловна, пока эта штука находится в доме, вам угрожает опасность. Даже если он ничего из вас не вытянет, вы окажетесь опасным свидетелем. — Алексей слегка придержал ее за плечи, успокаивая. — Сейчас вы соберетесь с мыслями, и мы вместе попробуем просчитать ситуацию, хорошо?.. Преступника, видимо, очень интересовали бумаги. Особенно, сказали вы, в кабинете Хлыбова. Это так?

— Да.

— Почему вы решили?

— Я заметила, что ящики стола и бюро задвинуты наспех, неровно. Корешки книг на полках пляшут. У двух папок развязались тесемки. Хотя Хлыбов бумаг дома не терпел и никогда не приносил, особенно служебные.

— В доме есть сейф?

— Н-нет…

— Почему так неуверенно?

— Сейфа точно нет. Алеша… связки ключей, я вам передавала, у вас?

Алексей взял со стола связку.

— И сумочку, пожалуйста.

Анна поискала в сумочке и выложила перед ним еще одну связку ключей.

— Обычно с собой мы их не носим все. Но одна связка хранилась у меня. А эту Хлыбов держал при себе. Здесь, видите, на ключ больше. Я как-то спросила Хлыбова, откуда взялся у него этот ключ, но он отмахнулся. Я подумала вначале, наверное, ключ служебный. А сейчас, мне кажется, Хлыбов с собой на работу его не носил.

Алексей покрутил в руках круглый никелированный ключ с весьма затейливой бородкой. Замок, судя по размерам ключа, невелик. Скорее всего, мебельный.

— Для начала, Анна Кирилловна, неплохо, — пробормотал он. — Даже очень. И давно он появился, этот ключ?

— Когда я обнаружила? Это было в октябре прошлого года. Я вернулась из Ялты и, кажется… Да, именно тогда.

Алексей улыбнулся.

— Вот видите. Если не сейф, то тайничок в ваше отсутствие Хлыбов себе оборудовал. Я думаю, не ради любовной переписки.

— Зачем? — Анна пожала плечами. — В прокуратуре у Хлыбова был сейф. Огромный, с тремя замками.

— Этим сейфом, Анна Кирилловна, сейчас распоряжаются другие люди. И потом Хлыбов знал, что в прокурорах долго не продержится. Последнее время ему начали подыскивать замену.

— Его боялись?

— На мой взгляд, он сделайся непредсказуем. Извините, Анна Кирилловна, мы отвлеклось от темы. Вспомните, пожалуйста, Хлыбов когда-нибудь пользовался этим ключом в вашем присутствии?.. Какая-то перестановка мебели? Повреждения, царапины? Может, неожиданно для вас появилась обивка на стене? Обычно хозяйки обращают на подобные мелочи внимание.

— Я поняла, о чем вы спрашиваете. Мне надо подумать.

Алексей кивнул и, чтобы не мешать, вышел в прихожую, которая своими размерами скорее походила на холл. Часы показывали около одиннадцати. Приблизительно в это время был убит Хлыбов. Когда Алексей вернулся, Анна сидела в той же позе и задумчиво раскатывала в тонких пальцах сигарету.

— Алеша, я не могу ничего припомнить, — виновато проговорила она.

— Хорошо. Давайте рассуждать иначе. Хлыбов часто что-нибудь мастерил? Скажем, по хозяйству?

— Нет, что вы. Обычно приглашал кого-нибудь со стороны.

— Но тайничок, надо думать, оборудовал сам. Причем незадолго до вашего приезда.

Анна согласилась.

— Когда вы вернулись из Ялты, вас, вероятно, поджидала большая уборка?

— Как обычно. Особенно, если я возвращалась из поездки. Хлыбов вообще был жуткий неряха.

— Я это заметил. Но нас интересует октябрь. Октябрь прошлого года. Вспомните, не остались ли на полу, на ковре или на мебели следы его мастерства? Скажем, металлические опилки. Стружка, щепа. Может, кирпичная крошка?

— Еще бы! Мне прошлось вытаскивать на улицу тяжеленный ковер. К вечеру я была совершенно без рук.

— Где он лежал?

— Ковер? Наверху. Он и сейчас там.

— Мы можем осмотреть?

— Пожалуйста.

Они поднялись на второй этаж по полукруглой деревянной лестнице с резной балюстрадой. Толстая ковровая дорожка на ступенях совершенно скрадывала шаги. К удивлению Алексея, Анна привела его не в кабинет Хлыбова, а в небольшую, очень симпатичную залу с высоким окном и двумя боковыми дверями в смежные помещения. Бронзовая люстра над головой давала ровный, рассеянный свет.

Как только место поисков удалось локализовать, Алексей без труда обнаружил хлыбовскую заначку. Кусок плинтуса длиной сантиметров шестьдесят был аккуратно выпилен, в конус, и плотно вставал на место. Ножовочный рез Хлыбов не поленился закрасить, хотя краска имела более темный оттенок. Алексей отложил кусок плинтуса в сторону и отогнул ковер, действительно, тяжелый и плотный. Под ковром оказался паркетный набор из готовых модульных плит, и тут пришлось повозиться. Наконец, ему удалось с помощью отвертки вывести модуль из шипов и сдвинуть сторону. Скользнувшая вниз отвертка звякнула о крышку металлического сварного ящика, замурованного в потолочном перекрытии. Похоже, Хлыбов приспособил под тайник строительный брак — провалившееся в этом месте бетонное основание пола.

Алексей открыл первую попавшую под руки папку. Ему было достаточно одного взгляда, чтобы понять, какого рода бумаги составляли тайный архив Хлнбова. Из текущих дел главным образом изымались самые убойные документы: акты ревизий, липовые платежки, наряды, фиктивные процентовки, показания самих преступников с их чистосердечными признаниями, показания свидетелей и имена, имена, имена, выведенные из-под удара одряхлевшего советского правосудия.

Для Хлыбова, похоже, этот промысел стал весьма прибыльной статьей дохода. Изъятие из уголовного дела хотя бы одного подобного документа по нынешним правилам игры обходилось клиенту в круглую сумму.

В ворохе бумаг неожиданно промелькнула фамилия Тэн Светланы Васильевны. Алексей хмыкнул и вернулся к началу подборки, озаглавленной: «Выпуск нестандартных колбасных изделий на мясокомбинате местного райпо». В переводе на общепонятный язык это означало — хищение в особо крупных размерах. Алексей углубился в содержание бумаг, которые, хотя и по отдельным эпизодам, вместе давали некоторое общее представление. К тому же, кое-где имелись комментарии, сделанные для памяти рукой Хлыбова.

Все началось с контрольных закупок колбасы органами БХСС. Лабораторнне анализы первых же образцов показали, что колбаса содержит повышенное количество влаги и крахмала. В результате расследования работники БХСС вышли на устойчивую группу расхитителей во главе с директором комбината Завадским. Суть махинации состояла в том, что сверх рецептуры в фарш преступники систематически добавляли муку и воду. Таким образом они создавали излишки колбасы и, соответственно, мяса, якобы пошедшего на изготовление. Об излишках мяса сообщалось на скотобойню, на базу заготовителям и товароведу. Здесь появлялись либо бестоварные накладные, либо излишки, созданные на мясокомбинате, оказывались уже как бы в заготконторе. На эти излишки заготовители оформляли подложные квитанции о закупке скота у населения и из кассы заготконторы получали по ним деньги.

Существовало еще несколько аналогичных каналов превращения излишков мяса в деньги: через межрайсбытбазу и через холодильник, минуя магазины коопторга, чтобы не вовлекать в сбыт торгашей и не увеличивать риск. Такое передвижение «излишков» на стадии приемки скота позволяло присваивать крупные денежные суммы.

Таков был механизм хищений в самых общих чертах. Его удалось воссоздать по крупицам со слов экспедиторов, коптильщиц, шприцовщиц и других рабочих цехов, не вовлеченных в группу. Но на этом все застопорилось. На момент передачи дела из органов милиции в прокуратуру ни один эпизод хищения не был конкретизирован привязкой к подложным документам и, следовательно, не доказан. Объяснялось это, во-первых, тем, что махинации совершались на протяжении длительного времени, начиная с 1972 года, поэтому никто конкретных эпизодов с указанием на определенные документы назвать не мог. Во-вторых, в производственном акте на изготовление ежедневной партии колбасы излишки не отмечались, выход колбасы показывался по норме, и за многие месяцы ревизия такого превышения не установила. По сути, единственным реальным доказательством хищении оставались все те же результаты лабораторных исследований.

Дело сдвинулось с мертвой точки, когда следствие привлекло к ревизии независимого специалиста из областного управления по мясомолочной промышленности. Этим специалистом оказалась Тэн Светлана Васильевна. В архиве Хлыбова находилось несколько протоколов допроса Тэн, из которых Алексей понял, каким образом в технологической цепочке — от закупки скота до выхода готовой колбасы — удавалось создавать и утаивать излишки мяса и превращать мясо в наличные деньги, не выходя за вертушку. Вся преступная группа, в основном родственники, начиная от директора Завадского и кончая заготовителем Черных, всего около десяти человек, были выявлены, каждый со своей мерой участия. Вина каждого была полностью доказана.

Однако протоколы допросов эксперта в конечном счете оказались в архиве у Хлыбова. Завадский, Алексей это знал, второй год благополучно пребывал на пенсии. Стало быть, до правосудия дело так и не дошло. Тэн из областного управления перебралась в район и стада мастером колбасного цеха. Правда, с правом назначать прокурора района.

Алексей невольно усмехнулся. Странная рокировка. Наверняка, у этой историй имеется любопытное продолжение.

Изъятые из дела документы тянули лет на восемь-десять каждому из расхитителей. Чтобы не оказаться за решеткой и благополучно выйти на пенсию, Завадский и компания должны были притащить Хлыбову по чемодану деревянных, как минумум. И поставить до конца жизни на довольствие. Похоже, так оно и случилось. Баранью вырезку мясокомбинатовская экспедиция доставляла Хлыбову в парном виде прямо на кухонный стол. Слухи об этом ходили.

Словно в подтверждение догадки, в очередной раз запустив руку, Алексей наткнулся в тайнике на увесистый падет, заклеенный крест-накрест лейкопластырем. Он отодрал ленту и развернул провощенную бумагу прямо на полу. В пакете, завернутые в целлофан, лежали тугие пачки приватизационных чеков — сотни по три в каждой. Отдельно, тоже в пачках, акции различных акционерных объединений и предприятий на весьма крупную сумму. И доллары. Количество зеленых Алексей не взялся определять.

— Анна. Кирилловна, вам снова крупно повезло. Вы сказочно богатая женщина.

Анна с бокалом в руке приблизилась и узким носком туфли тронула пакет. Ее слегка качнуло в сторону, и она оперлась на его плечо.

— Это все принадлежит мне?

— Думаю, да.

— Разве я не должна сдать бумаги и деньги в доход государства?

Он не ответил.

— А что посоветуете вы, Алеша?

— Вы, Анна Кирилловна, законная наследница и вправе распоряжаться на свое усмотрение.

Алексей выудил из тайника очередную папку и с головой погрузился в бумаги. На этот раз речь шла о хищениях денежных средств, совершаемых при заготовке леса. Дело, как он понял, было выделено в самостоятельное Виталием Шуляком за полгода до смерти. Сам Шуляк в это время занимался расследованием хищений в совхозе «Северный».

В обосновательной части постановления красным карандашом размашисто была отчеркнута фамилия — Вартанян. Судя по тому, что кончик карандаша вспорол бумагу, отчеркивал Хлыбов.

Алексей постарался вспомнить, что он слышал о человеке по фамилии Вартанян… Пожалуй, не стишком много. Бригадир шабашников из Закавказья, одновременно числится рабочим в совхозе «Северный». Вошел в сговор с совхозным начальством. Торговал краденой пшеницей и стройматериалами в северных районах области. Фигура, похоже, третьестепенная, хотя фамилия исправно кочует из одного дела в другое.

Он вновь углубился в документы: в служебную переписку, бесконечные наряды на отпуск леса, платежные поручения, кассовые ордера, ведомости о начислении заработной платы, приходные и расходные документы по складу, путевые листы, подложные доверенности, липовые платежки, поддельные подписи, свидетельские показания различных лик. Постепенно перед его глазами начала вырисовываться картина тотального разбоя, который творится в государственных лесах на территории района.

Директора трех местных леспромхозов, пользуясь тем, что совхозы и колхозы, а также приезжие заготовители испытывают большую потребность в деловой древесине, выделяли им для разработки лесные делянки. Но деньги за это взыскивали как за уже готовую продукцию. Председатели колхозов и директора совхозов, в частности, директор совхоза «Северный» Гирев, вместо того, чтобы на выделенных под разработку делянках организовать разработку древесины силами рабочих совхоза, привлекал для этого бригаду шабашников Вартаняна и в течение многих лет заключал с ними договора. Но шабашники из Закавказья разработку делянок фактически не производили. Сам Вартанян являлся скорее «коммерческим посредником». На деле это означало следующее. Вартанян вступал в преступный сговор с должностными липами леспромхозов различных уровней, и те за взятки продавали им готовую продукцию, причем в объемах многократно превышающих потребности самого совхоза. Судя по товарным накладный, «лишний» лес уходил налево и, в частности, в Армению.

Должностные лица леспромхозов, чтобы скрыть факт реализации готовой продукции, заполонили всю отчетность подложными документами на якобы проводившиеся работы, как то: валка леса, трелевка, раскряжевка, вывозка, погрузка и т. п.

Подложные документы чаще всего оформлялись на представителей совхоза «Северный», направленных якобы на заготовку. То есть, опять же на членов бригады Вартаняна. Кроме того, членов бригады принимали на работу в штат леспромхоза и начисляли им и на других подставных лиц заработную плату. Начисленные незаконно деньги за «работы»» которые никогда не производились, изымали по подложным доверенностям или путем подделки подписей в платежных ведомостях…

Алексей задумался. Соцэкономика в лице собственной номенклатуры взрастила на свою шею беспощадного могильщика. Виталий Шуляк вывел следствие на расхитителей и теперь мертв. Совхозное дело, которое вел Шуляк, и дело о разбое в лесу оказались похоронены. С другой стороны, на базе преступной группы леспромхозовских деятелей, плюс сюда шабашники Вартаняна, выросло и процветает акционерное объединение «Российский лес» со своими торгово-посредническими конторами в Москве и за границей. Деятельность объединения прикрывает господин из Москвы, генерал-майор Свешников с подвластными ему силовыми структурами. По сути, акционерное объединение бесконтрольно вывозит даровую государственную древесину за бугор, имеет карманную милицию, которая содержится за государственный счет, то есть за счет рядового налогоплательщика, и по бешеным ценам продает лес все тому же налогоплательщику. Чем не Эльдорадо?

Бортников прав. В подобной ситуации у Шуляка, действительно, не было ни малейшего шанса выжить.

Алексей оторвался от бумаг и посмотрел в сторону Анны. Пакет с «наследством» был водружен посреди стола, две пачки с ценными бумагами свалились и лежали забытые на полу. Сама Анна сидела, подпирая голову руками, и незрячим взглядом смотрела перед собой в пространство. Перед ней стояла новая бутылка вина, уже открытая, и два бокала. Она почувствовала на себе его взгляд и повернула голову. Алексей увидел на щеках следы слез.

— Хлыбова жалко, — тихо произнесла Анна.

Он кивнул. Среди перевернутых папок в глубине тайника что-то изжелта блеснуло. Алексей пошарил рукой на дне и извлек обойму к пистолету Макарова. Потом еще одну, и еще. Пистолета, правда, не обнаружил.

— Анна Кирилловна, у Хлыбова оружие имелось?

— Да. Он привез что-то.

— Привез?

— Хлопковое дело, вы знаете. Хлыбов был там в командировке. — Анна наполнила бокалы. — Алеша, вам не надоело копаться в бумагах? В конце концов, это невежливо.

— На мой взгляд, Анна Кирилловна, этот архив стоил Хлыбову жизни. Возможно, стоил бы должности, останься Хлыбов в живых.

— Почему вы решили?

— Однажды он использовал материалы архива для шантажа. И довел клиента до самоубийства. Поскольку клиентов здесь, причем весьма серьезных, десятка три, то они естественно, насторожились. Кто-то, возможно, испугался по-настоящему и решил принять меры превентивного характера.

— Клиент, которого он довел до самоубийства, мой муж?

Алексей промолчал.

— Наверное, я приношу людям одни…

Она не договорила. Внезапно ее глаза расширились, и Анна шатнулась в угол, непроизвольно вскидывая перед собой руку. Алексей буквально кожей почувствовал легкое движение воздуха у себя за спиной. Мелькнула тень. Он резко отшвырнул назад громоздкое кресло, на котором сидел, и метнулся в сторону, с грохотом опрокидывая подставку возле зеркала. Под руку попал бронзовый старинный шандал. Но когда он вскочил на ноги, держа двумя руками шандал перед собой, то увидел в дверях только спину убегавшего. С силой Алексей швырнул тяжелую бронзу в дверной проем и кинулся следом, но Анна с криком повисла у него на шее.

— Нет! Алеша… у него нож!

Он грубо сбросил ее руки с шеи, однако Анна повисла на нем, с неожиданной силой ухватившись за одежду, и протащилась следом несколько шагов. Время было потеряно.

— Да отпустите же наконец! — рявкнул он, освобождая рукав. — Так-то вы помогаете ловить преступников.

Ни слова не говоря. Анна исчезла в соседней комнате и тотчас появилась назад. В руках у нее был «Макаров». Алексей выхватил у нее из рук пистолет и по весу понял, что магазин пуст. Нашарил в тайнике обойму.

В это время свет мигнул, и дом погрузился в темноту. Алексей тотчас вспомнил, где он видел распределительный щит — в подсобном помещении, возле выхода на зады усадьбы. Значит, преступник в данный момент там, а не поджидает где-то за дверью или за углом.

— Заприте дверь, Анна Кирилловна.

Впотьмах, держась за перила, он в два прыжка махнул с лестницы, рискуя переломать ноги, и через окно веранды выпрыгнул наружу. Бросился в обход дома.

Светло-серая металлическая дверь смутно маячила в темноте и, кажется, была открыта. Но находится ли преступник все еще в доме? Или успел выскользнуть и засел в кустах, выжидая, когда фигура преследующего обозначится не светлом фоне? Это в случае, если кроме ножа у него имеется огнестрельное оружие. Но тогда зачем понадобилось вырубать свет? Может, он остался в доме и решил поиграть в кошки-мышки?.. Вариант возможный, поскольку напасть врасплох не удалось. Тогда почему он не воспользовался пистолетом или обрезом сразу после того, как не успел достать ножом? Вывод один: огнестрельного оружия у преступника с собой нет. Выходя на дело, он полагал, что в доме окажется только женщина. Это, во-первых, а во-вторых, свет он выключил, желая задержать преследующего. Не всякий сунется в темноту, да еще в незнакомом доме, опасаясь угодить под нож.

Алексей нашарил в темноте у ног два увесистых булыжника и швырнул по очереди в близко-растущие кусты. Все было тихо. Он выждал некоторое время и быстро скользнул мимо открытой двери, провоцируя возможное нападение. Припал к земле…

Нападения однако не последовало, и Алексей двинулся вдоль стены, с осторожностью ощупывая пространство перед собой, у ног. Где-то недалеко от входа, он вспомнил, валялось брошенное строителями пустое ведро. Пошарил рукой — нащупал ведро, поднял его, крепко зажав дужку между пальцев, чтобы не звякнула. Вновь повернул к выходу. Стоя за косяком, примерился и с силой швырнул ведро в черный проем подсобки. Расчет был на то, что нервы у преступника, если он затаился, натянуть до предела, и так или иначе он обнаружит свое присутствие — откроет стрельбу или хотя бы отвлечется от входа.

Пустое ведро ударило в противоположную стену и загремело в глубине помещения, подобно гранате. С дребезгом покатилось по полу. Алексей был уже внутри и лежал на полу, вжавшись в угол.

Никакого движения, кроме угасающих вибраций пустого ведра на полу. Он выждал минуты две, напряженно вслушиваясь в тишину. Или у преступника исключительно крепкие нервы, или он давно сбежал. Это называется, ловить в темной комнате черную кошку, которой там нет. Алексей встал.

Внезапно дверь из коридора открылась, и луч света от фонаря мотнулся по стенам. Он едва успел прянуть в тень в сторону и лег ничком за какой-то мебелью. Выкинул перед собой ствол. Луч неторопливо обежал помещение и остановился на распределительном щите с открытой дверцей. Каково же было его удивление, когда в отраженном свете возле щита он увидел Анну. Некоторое время она всматривалась в расположение переключателей, а затем включила именно тот, который был нужен. Из коридора через дверной проем упал на пол квадрат света. Анна закрыла щит и направилась к наружной двери, видимо, желая ее запереть. Луч от фонаря скользнул по полу и словно наткнулся на высокую фигуру, прислонившуюся к косяку.

— Ах! — Она испуганно вскрикнула, и фонарь выпал из ее рук на пол.

— Что-то я не пойму, — проворчал Алексей, — то ли вы безрассудно храбры, то ли наивны по безрассудства?

— Как вы меня напугали, Боже мой! — Анна тяжело оперлась ему на руку.

— Разве? По-моему, если б вы чуть-чуть поторопились, Анна Кирилловна, мы успели бы блокировать преступника с двух сторон, — язвительно заметил он.

— У нас часто выскакивают пробки, и я подумала, что… — Она виновато запнулась. — Алеша, я, наверное, ужасно глупая, да?

— Не стану возражать, — буркнул он, запирая дверь на внутренний засов.

Он вспомнил вдруг, что с вечера тоже запер дверь на засов. Следовательно, попасть в дом снаружи через эту дверь было невозможно. Алексей пересек холл и вышел на веранду. Парадная дверь была по-прежнему закрыта. Он вернулся в соединяющую галерею и снова проверил все двери, Анна молча следовала за ним.

— Алеша, в чем дело?

— Такое впечатление, будто существует еще одна связка ключей. Третья.

— Да-а. Хлыбов хранил ее в хозяйственном шкафу. Наверху.

— Стоит пойти взглянуть. Но в любом случае вам следует сменить в доме замки. Кстати, вы не узнали его?

— На нем, на голове, была натянута лыжная шапочка. До подбородка.

— Мне тоже так показалось.

— И потом, все произошло так быстро, что я…

— Хорошо, а фигура? Манера держаться? Постанов головы? Руки? Между прочим, Анна Кирилловна, это один из ваших знакомых. Хорошо знакомых. Настолько, что он не хуже вашего знаком с расположением комнат, а также где и что у вас лежит. В том числе запасные ключи. Думаю, без маски вы видели его десятки раз.

Анна покачала головой.

— Возможно, завтра при встрече он поцелует вам ручку и скажет, как расчудесно вы выглядите.

— Это ужасно, я понимаю, но я… никого не могу вспомнить.

Они поднялись в гостиную комнату на втором этаже. По пути Алексей подобрал бронзовый шандал, который бросил вслед убегающему преступнику. Мысленно представил траекторию полета и пришел к выводу, что шандал должен был разбить витражное окно, занимающее пролет высотой около трех метров. Больше деваться ему было некуда. Но поскольку этого не произошло, бросок пришелся в цель. После удара таким предметом преступник предпочел унести ноги, а не играть в кошки-мышки.

Ключи, третьясвязка, лежали на месте, во встроенном шкафу, дверь которого Алексей принял поначалу за отделочную панель. В ответ на вопрошающий взгляд Анны он пожал плечами и налил полный бокал вина. Залпом опрокинул его, желая снять напряжение.

— Вот так, да? Надираетесь в одиночку, — возмутилась Анна. — А я?

— Вы надирались в одиночку весь вечер, Анна Кирилловна, и вас никто не стыдил. Хотя… я готов повторить.

— Это вы виноваты, что я надиралась в одиночку.

— Почему я?

— Воспитанные люди после стольких комплиментов женщину в одиночестве не бросают. Не сидят в стороне, уткнув нос в бумаги.

— В таком случае, когда вы звонили мне в прокуратуру, надо было так и сказать. Мне одиноко и скучно, я ищу собутыльника.

— И вы бы пришли?

— Хотел бы я посмотреть на идиота, который откажется от такой компании, — ухмыльнулся он.

— О-о! Тогда, почему вы все время ворчите?

— Ворчу? Я? На вас?!

— Ага, так вы даже не замечаете, какой брюзгливый тон взяли по отношению ко мне!

— Еще чего? Недавно вам показалось, будто я говорю слишком много комплиментов, и вам приходится терпеть. Спустя полчаса вы доказываете мне, будто я на вас ворчу. Где правда, Анна Кирилловна?

— И то и другое правда! Я…

— Стоп! Эдак мы далеко зайдем.

— Но я…

— Минуту, Анна Кирилловна. Вы хотели иметь собутыльника, считайте, он перед вами. И прекратим эти семейные дрязги.

Она вздохнула и прижала тонкие палью к вискам.

— Господи, я так давно не скандалила. Меня несет…

Алексей наполнил бокалы.

— Давайте выпьем за сказочно богатую женщину Анну Хлыбову. Он поднял валявшееся в стороне кресло и сел. Анна с непринужденной грацией устроилась у него на коленях.

— Алеша, вы прошли, наконец, свою дистанцию? Мне наскучило ждать.

И жест, и слова были настолько неожиданны, что он совершенно смешался. Не дождавшись ответа, она заглянула ему в глаза.

— Выглядит так, будто я вас соблазняю?

Он кивнул.

— В известном смысле, да.

Анна вскочила на ноги, едва не расплескав бокал, который был у нее в руке. Но Алексей удержал ее.

— Вы слишком красивы, Анна Кирилловна, и… словом, нужно много нахальства, чтобы претендовать на вас. Извините, у меня с этим не густо.

Некоторое время Анна обдумывала его слова, потом вновь опустилась к нему на колени. Лукавая улыбка заиграла у нее на губах.

— Кажется, теперь я понимаю, почему мне так редко везло на хороших людей. Они недостаточно нахальны?

— Тем не менее, отдельные экземпляры все же вам попадались, — заметил он. Анна уловила ревнивую нотку в его голосе и отозвалась тихим смехом.

— О, да! Но мне проходится соблазнять их самой, — она поцеловала его в губы и зашептала, дыша в ухо: — Они или ворчат в моем присутствии, глядя в сторону, или говорят комплименты. Признайтесь, Алеша, что вы таким образом защищались?

Он замотал головой.

— Не стану признаваться.

— Почему-у?

— Потому что стыдно…

— Ага!

— Вам стыдно, Анна Кирилловна, припирать меня к стенке. В конце концов, это вы ведете себя как прокурор…

* * *
…Измученная ласками, Анна неподвижно лежала рядом, положив голову ему на грудь. В свете ночника он видел только темную, тяжелую россыпь волос, скрывающих лицо и плечи. Он с наслаждением погрузил в них руку. Волосы Анны слегка потрескивали и искрились в темноте голубоватыми сполохами, струясь меж пальцев — явный признак страстной натуры.

— Алеша, почему ты не спишь? — низким, глухим голосом спросила она.

— Сплю. Уже сплю.

— Я слышу, ты хлопаешь глазами.

Он рассмеялся:

— Мне спать нельзя.

— Нельзя? Почему?

— В данный момент я на дежурстве.

Анна мгновенно села, откинула назад волосы:

— Ты думаешь, он может вернуться? Снова?

— Не исключено. Или выкинет какой-нибудь номер.

— Это как?

— Например, подожжет усадьбу. Чтобы уничтожить архив.

Она подумала и не согласилась:

— Он мог сделать это еще при Хлыбове. Не убивая.

— Здравая мысль. Значит, архив ему нужен.

— Зачем?

— Ну, там собран неплохой компромат. А это дает известную власть, рычаги.

— В таком случае, он обязательно придет, — мрачно подытожила Анна.

— Полагаю, он уже здесь. Возможно, не один.

В испуге она вскочила с постели и спохватилась, только поймав на себе его откровенно восхищенный взгляд.

— Швабра в углу, за бюро, — подсказал он, коварно оттягивая момент ее возвращения в постель. И выдал себя с ушами. Тем не менее, Анна прочно заклинила дверь шваброй и неторопливо забралась под одеяло.

— Ты нарочно разыгрываешь эти сцены, да? Чтобы подглядывать?

Он ухмыльнулся.

— По-моему, ты сама воспользовалась случаем, чтобы устроить это шарман-шоу. Разве нет?

Анна вспыхнула от негодования, но он, смеясь, закрыл ей рот поцелуем и не отпускал до тех пор, пока она не утихла.

— Кстати, у меня вопрос. И задаю его уже в третий раз, но никак не получу ответа. То ли у меня слишком тихий голос, то ли у вас, уважаемая Анна Кирилловна, плохой слух.

— Ужасный! Обычно я пропускав глупости мимо ушей.

— Не думаю. За вашим молчанием, Анна Кирилловна, мне чудится какая-то тайна.

— Что за вопрос? — наконец с осторожностью спросила она.

— Меня интересует, каким образом Хлыбов умудрялся чувствовать себя несчастным человеком возле такой роскошной женщины как вы? Вы тоже, если не ошибаюсь, не были с ним счастливы?

Она долго не отвечала.

— В чем дело? Я обидел тебя?

Она покачала головой. Всхлипнула:

— Жалко… Хлыбова.

— Ты любила его?

— Да. Это было как наваждение. Я и сейчас, кажется, продолжаю любить.

Он промолчал.

— Ты мне не веришь?

— Не знаю. Факты, во всяком случае, говорят о другом.

— Известные тебе факты… известные всему городу факты, Алеша, не говорят ни о чем.

Он понял вдруг, что допустил бестактность, бесцеремонно вторгшись в отношения Анны с Хлыбовым.

— Извини, ради Бога. И давай прекратим этот разговор. Но Анна неожиданно воспротивилась.

— Я отвечу на вопрос. Хлыбову теперь все равно, а я… едва ли я смогу рассказать такое кому-то еще. — Она помолчала, собираясь с мыслями. — Ты знаешь уже, Хлыбов сделал все, чтобы уничтожить Павла. Павел — мой первый муж. И он заметался. Начал искать старые связи, покровителей, но однажды, возвращаясь из области, попал в автомобильную катастрофу. Здесь все говорят о самоубийстве, нет, это была случайность. Такие люди добровольно с жизнью не расстаются.

Что касается Хлыбова, я была без ума от него. Мы оба вели себя как безумцы. Помнишь строчку: «…и утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я!» Что-то в этом роде происходило с нами. Накануне похорон Хлыбов не выдержал и явился прямо на квартиру, ко гробу. Минуты две он молча стоял над телом, сунув руки в карманы. Потом обошел гроб и взял меня за руку выше локтя.

— Мне нужно сказать вам пару слов, Анна Кирилловна.

Я была оглушена всем случившимся. Значение слов, последовательность тех событий, лица я восстановила в памяти лишь позднее. Он проводил меня в задние комнаты, дверь у меня за спиной запер на ключ. Когда я поняла, чего ради он это сделал, было поздно. Хлыбов набросился и начал сдирать с меня одежду. Вначале я пыталась оттолкнуть его, но неожиданно с каким-то тайным, сатанинским восторгом ощутила, что мне это даже нравится. Порочная, ужасная любовь у гроба! Летишь вниз, замирая от страха, словно тебя сбросили в пропасть. Наверное, это и есть грехопадение, да?

Алексей не перебивал.

— Меня можно осуждать. Но мы оба, повторяю, были поражены безумием. Ничего подобного прежде я не испытывала. И все же было стыдно, гадко, когда я увидела вдруг, что мы занимаемся этим на нашей с Павлом супружеской постели, которая еще не остыла от тела покойного. Мне даже показалось, Хлыбов проделал все это намеренно, глумясь над покойным. Не одна страсть была тому причиной.

Потом за дверью раздались чьи-то шаги. Они приближались, и я, помню, сильно напугалась, что кто-нибудь войдет. Я знала, дверь заперта. Но меня охватил такой ужас… шаги отзывались в ушах грохотом железнодорожного состава. Казалось, дрожат сами стены. Под дверью они стихли. Минутой спустя кто-то сильно ударил в дверь. Хлыбову это не понравилось, и он с бранью рванулся к порогу.

— Пошел прочь, дурак!

Ответа не было, хотя под дверью кто-то стоял. Потом шаги удалились. Подавленные, мы вскоре вернулись в залу. Она была пуста. Все ушли. Только гроб с телом, один, стоял в углу, и удушливо пахло сиренью. Я боялась смотреть туда, но Хлыбов остановился и больно стиснул мне пальцы. Тело покойного лежало в гробу лицом вниз. Его правая рука свисала на пол, и свеча была смята в кулаке. От ужаса я оцепенела и не могла сдвинуться с места, но Хлыбов, кажется, пересилил себя. С кривой усмешкой он направился к гробу и похлопал покойного по спине.

— Не переживай так, Павлуша! — его дословная фраза. Я выбежала вон.

Спустя время мы поженились, — продолжала Анна после некоторой паузы. — Но Хлыбов… Хлыбова поразило мужское бессилие. Он много лечился, ездил даже за границу. Мы продолжали любить друг друга — все напрасно. Когда у нас в доме появились вы, Алеша, Хлыбов, действительно, выглядел несчастным возле обожаемой им Анны. Мне он сказал, что я свободна от каких-либо обязательств перед ним. Могу поступать, как угодно. Разумеется, он тяжело переживал случившееся. Потом у него начались эти ужасные запои.

Она снова расплакалась, и Алексей не сразу сумел ее успокоить. Наконец, сквозь слезы Анна попыталась улыбнуться.

— Право, я не хотела устраивать истерику, Алеша. Это обычная реакция на сочувствие, со мной бывает.

Он поцеловал ее в мокрое от слез лицо, и Анна с доверчивостью прижалась к нему, затихла.

— Кресты над дверью, они имеют отношение к вашей истории? — спросил он.

— Какие кресты? — вяло переспросила Анна. — Ах, да! Кресты? Разумеется. Когда мы вселялись сюда в прошлом году, отец Амвросий, он по соседству строит, благословил нас, а дом, жилище, как это называется? Освятил? Да, освятил. И над дверями проставил везде эти кресты. «Чтобы нежить зря не шаталася», — сказал он. Они вначале дружили с Хлыбовым, а потом, как сказал Хлыбов, «расплевались».

— Что так?

— Трудно сказать. Мне отец Амвросий нравится, занятный дядечка. А Хлыбов однажды взъелся. У этого попа, говорит, за душой ничего святого. Он своим богом груши околачивает. Прихожан, то есть. Хлыбов, вообще, лобил красно выражаться.

Алексей улыбнулся, вспомнив свои разговоры с Хлыбовым.

Глава 7

Наутро Алексей побросал папки в одолженную у Анны сумку и распрощался с хозяйкой.

— Алексей Иванович, — Анна глазами указала на сумку, — это не слишком опасно? Для вас лично?

— Пожалуй, — согласился он. — Но я не собираюсь хранить бумаги у себя. К тому же, большая часть устарела. Морально.

Оба чувствовали, что в отношениях между ними осталась некая недосказанность. Но так было даже лучше.

Алексей прошел через веранду и, открыв дверь, внезапно столкнулся нос к носу с бородатым плотным человеком, одетым в рабочий комбинезон. Тот слегка отпрянул, придерживая дверь, но маленькие, острые глазки ощупывали фигуру молодого человека с явным любопытством.

— Фамилия? — грубо осведомился Алексей, мысленно примеряя на незнакомца лыжную шапочку с прорезями для глаз.

По росту вчерашний налетчик и бородатый незнакомец в комбинезоне, пожалуй, соответствовало друг другу, но комплекцией сильно различались. Тот, вчерашний, был резок, подвижен и, несомненно, худощав. Этот напротив того казался грузен, плечист, но плечист как-то по-бабьи, округло. Голые до локтя руки, пухлые, белые, без волосяного покрова тоже выглядели совершенно по-бабьи. Разумеется, преступников могло быть двое, даже трое. Если они продолжают охотиться за архивом, то почему бы им не сделать еще одну попытку? Момент, кажется, удачный.

Алексей бросил взгляд через дверь, по сторонам и шагнул через порог, заставив незнакомка попятиться.

— Ваша фамилия, гражданин? — настойчиво повторил он и подержал возле бороды, довольно редкой, свое удостоверение.

— Это отец Амвросий, — сказала Анна, появляясь следом на веранде. — Знакомьтесь, Алексей Иванович.

— Правду говоришь, ласточка, чистую правду. Отец Амвросий я, это в сане. А в миру фамилия моя Перепехин, Георгием нареченный. По батюшке Васильевич, позвольте отрекомендоваться. А вы, стало быть, Алексей Иванович, из прокуратуры?

— Из прокуратуры, — подтвердил Алексей.

Каким-то непостижимым образом отец Амвросий просочился мимо него на веранду и уже пожимал руки Анны своими большими, пухлыми ладонями.

— А вы чудненько выглядите, ласточка. Прелесть, как чудненько. Глядя на вас, впору Богу молится. Экую красотищу сотворил. Вот не хотите ли, я вас попадьей сделаю? А? Ха-ха-ха!

— Да ведь у вас есть попадья, Георгий Васильевич, — тоже смеясь, отвечала Анна.

— А мы в шею ее, в шею! Пущай в миру попрыгает, блоха некована.

— Как можно в шею? Ведь это грех! Что вы такое говорите?

— Эва, грех! Грехи мы сами отпускаем. Другим, — похохатывал отец Амвросий, обнимая Анну за плечи. — Неуж себе не отпустить, ласточка, а? Дак у нас в без того на десять годов вперед отпущено. Греши не хочу!

Голос у отца Амвросия был звучный, полетистый и разом заполнил веранду густыми, округлыми звуками. Стоя на веранде, Алексей услышал доносящиеся из-за деревьев, видимо, с соседней дачи, голоса, глухой рев тяжелого дизеля, лязг.

— Мы ведь зачем обеспокоить вас решили? — продолжал отец Амвросий, обращаясь теперь уже к обоим. — Ваш благоверный, ласточка, царствие ему небесное, когда жив был, изрядний запасец сделал. Железо, шифер, стекло, кирпич опять же. С большим избытком. Сам сказывал. И от щедрот своих лишнее собирался на нашу бедность пожертвовать. За умеренную плату, разумеется. Не по курсу. Ну, правду сказать, мы тогда с покойничком дружбу крепко водили. За рюмочкой вечерами сиживали, все было. Тогда и пообещал. А потом, когда кошка промеж нас пробежала, он помнить забыл про обещанное. Так уж вы, ласточка, ежели насчет распродаж чего надумаете, про нас, Христа ради, тоже не забывайте. А мы в наших молитвах по три раза на дню вас поминать будем.

Анна охотно обещала разобраться с хлыбовскими неликвидами в ближайшее время, как только ее оставят в покое, и со слезами пожаловалась попу на ночной налет и преследования. Алексей искоса наблюдал за реакцией отца Амвросия на рассказ. Ему показалось, что женщинам, должно быть, нравится ходить к нему на исповеди и плакаться.

— Алексей Иванович! — спохватилась вдруг Анна. — Я, наверное, разглашаю материалы следствия, да? Я такая болтушка!

Алексей покачал головой.

— Георгий Васильевич, — обратился он к священнику. — По какой причине вы так круто разошлись с Хлыбовым? Что-то серьезное?

— Именно разошлись, молодой человек! Это вы точнехонько употребили, — оживленно подхватил отец Амвросий. — А вот серьезная причина или нет, все зависит от точки зрения на предмет.

Анна неожиданно рассмеялась, но тотчас сделала виноватое лицо.

— Извините. Я приготовлю кофе.

— Вот-вот! Точкой зрения на предмет мы и достали Хлыбова, покойничка, царствие ему небесное. А вот забавница наша, Аннушка, — он с огорчением покивал ей вслед, — считает, что на точке зрения у нас пунктик навязчивый образовался, оттого смеется.

Алексей ничего не понимал.

— Что за предмет, Георгий Васильевич? — нетерпеливо спросил он.

— Основополагающий! — пухлый указательный перст батюшки вознесся высоко над его головой. — Душа у него не на месте сделалась, у покойничка. Почву из-под ног выбило, он и заметался, аки лист на ветру. Как сядем бывало, все о добре и зле пытался толковать, стержень себе нащупывал. Слушали, слушали мы, как он, болезный, в понятиях путается, сам себе противоречит, да и говорим: «Нету, уважаемый Вениамин Гаврилович, никакого добра. И зла в природе тоже нету. Вот так-то. Не пре-ду-смот-рено! Природой-матушкой не предусмотрено.»

Он, душа неприкаянна, так глаза на нас и повыпучил. Мол, чем докажешь, анафема? — Отец Амвросий хохотнул с подмигом и взял доверительно Алексея под руку. — Ну-с, а мы ему для наглядности, чтобы ярче било, анекдотец старый, с бороденкой, примера ради. Про двух девок. Да вы, молодой человек, и сами слышали. Вот две девки собрались однажды по ягоды. А одна, поробчее, говорит другой: «А может, не ходить, а? Того гляди, изнасилуют. Вон народ какой нынче пошел, одни паразиты.» А подружку, глядя на нее, смех разбирает. «Дура, — говорит, — ты дура. Тебя-де когда насиловать станут, ты только расслабься хорошенько и постарайся получить удовольствие.»

Вот мы тогда спрашиваем у покойничка, у Хлыбова: где тут есть добро, а где так называемое или предполагаемое зло? Нету тут ни того, ни другого, и быть не может. Зато есть две точки зрения на известные обстоятельства у двух озабоченных дурех. На факт изнасилования, выражаясь языком вашей родной прокуратуры. Голубчик, говорим, Вениамин Гаврилович, если вы в данных интимных обстоятельствах разбираючись, станете опять понятиями добра и зла оперировать, то враз и запутаете все дело. Потому как не предусмотрено, повторяю, природой-матушкой. Есть одно понятие — точка зрения, продиктованная личным, групповым или общественным интересом. Отсюда и пляши, как от печки, тогда все тебе будет ясненько.

Глядим мы, вроде задумался покойничек. Мозгует сидит. Потом скривило его, как от клюквы, и говорит: «Да ты марксист, батюшка, а не священник!» Обозвал, словом, вместо того, чтобы резоны представить.

Ладно, думаем, бранное слово на вороту не виснет. Мы тебя, голубчик, с другого боку сейчас объедем. Вот ты, Вениамин Гаврилович, все про добро мне толкуешь. А что такое добро, по-твоему? Если ты мне добро делаешь, то в надежде, что и я к тебе тоже с добром приду. На худой конец рассчитываешь, что тебе твое добро свыше зачтется? Дак ведь сие эгоизм, голубчик, чистой воды! Ты — мне, я тебе получается? Бартер! И стоит за твоим добром не что иное, как расчет, основанный на личном интересе. Ибо, в третий раз повторяю, матушкой-природой никакое добро не предусмотрено. Хитродумцы всякие навыдумывали, желая скрыть от других свой шкурный интерес. Дымовая завеса! Ну, а ежели интерес не свой, а чужой, да еще поперек своего? Тогда у них это зло называется. У хитродумцев. И вся арифметика.

Милосердие, любовь, сочувствие, сострадание… Что там еще? Тоже суть понятия вторичные, производные. Как добро или зло. Стало быть, тоже ничего нам не объясняют, а только запутывают. Да вы поразмыслите, говорю, сами, Вениамин Гаврилович, голубчик, что такое, к примеру, есть сострадание? Сопереживание чужому страданию, не так ли? Но… перенесенное на себя. А каково бы я-то себя чувствовал, если бы не его, а меня угораздило, такого доброго, хорошего? Бр-р! Дай пожалею бедолагу, авось и пронесет беду, цел останусь.

Ну? Где тут оно, ваше так называемое сострадание, голубчик, с милосердием? Тут эгоизм один, да еще с задней опасливой и лицемерной мыслишкой: «если хорош покажусь, то, авось, пронесет». Разве нет?

Правду сказать, молодой человек Алексей Иванович, не всякая сострадательная душа понимает это опасливое, трусливое лицемерие. Большей частью люди неразвитые упиваются собой, сострадаючи другому. Красуются перед Господом, вот он я, какой хорошенькой! А, стало быть, грешат, голубчик. Грешат! Дорогу в ад себе топчут!

— А бескорыстие? — быстро спросил Алексей. — Тоже из этого порядка? Что и сострадание? Или как-то иначе?

— Вот-вот! — весело подхватил отед Амвросий, подмигивая. — Покойничек Хлыбов тоже про бескорыстие осведомился единожды. Да ядовито так! Дескать, где он тут, эгоизм с интересом, коли бескорыстие? Поди растолкуй ему. А что толковать, когда это самое бескорыстие, по сути, является синонимом преступления. Или скажем так: скрывает под собой преступление. Наворовал человек, награбил или там наторговал, что по нынешним воровским временам одно и то же, а кусок проглотить весь не в силах. Велик кусок, не по брюху. Он с ним туда, сюда. Главное, люди знают, что вор, по глазам догадываются. Вот тогда он начинает бескорыстие проявлять, благодетельствовать. Толику на больных детишек пожертвует. Или меценатом вдруг объявится. На храм отпишет от краденого. Да не просто так, а по телевидению, в печати свое бескорыстие всенародно отрекомендует. Поэтому, голубчик вы наш, Вениамин Гаврилович, говорим мы, нет ничего отвратительнее из всех ваших добродетельных понятий вот этого публичного бескорыстия. И потом, что есть бескорыстие вообще? Ведь это жест, не более того. Чтобы опять же покрасоваться, если не перед людьми, то перед Господом себя выставить: какой я хорошенькой. Лицемерие одно, бескорыстие. Это ежели в общих чертах рассуждать о самом понятии. Но, не дай бог, конкретного человека взять, кто с бескорыстием носится, такая клоака откроется…

Мы, молодой человек, каждодневно по роду занятий имеем удовольствие лицезреть, каким образом прихожане возносят молитвы Богу в местном храме. «Дай мне, Господи… дай. Дай! Дай!! Дай!!!» Со скрежетом зубовным, без смирения. Без благодарности за дарованное. Требуют, едва не кулаком стучат. Подобное молебствование точнее назвать отправлением религиозных потребностей граждан, как в официальных документах значится. По нужде в церковь людишки ходят. Кто по-большому, кто по-маленькому, кто по тому и другому. Дорогу в ад торят, сами того не ведая.

Отец Амвросий замолчал, не выпуская однако руку собеседника из своей, и снизу вверх засматривал ему в глаза. Кажется, ждал очередного вопроса с азартом записного полемиста. Наконец, вопрос последовал:

— Если бескорыстие, по-вашему, на самом деле лицемерие, или даже преступление, я правильно понял? Не говоря уже о сострадании, о милосердии, тогда выходит, что человек изначально сидит по уши в дерьме? Безвылазно?

— Эва, заладили с Вениамин Гаврилычем-то! Слово в слово, — рассмеялся священник, искренне дивясь совпадению. Потом уставил пухлый палец Алексею в грудь. — Отчего же безвылазно? Вовсе нет. Вы не воруйте шире пуза-то, господа хорошие, тогда и бескорыстие проявлять не понадобится. Ведь это вы прежде, чем крохи на бедность пожертвовать, тысячекрат у детишек отняли и в болезнь вогнали. Поэтому от Господа всем нам заповедано: «Не укради!» А не «яви бескорыстие», ибо оно есть преступное лицемерие.

Алексей вдруг почувствовал, что отупел от этого напористого глубокомыслия, и украдкой зевнул. Вошла Анна с подносом в руках и, судя по улыбке, заигравшей на губах, с одного взгляда оценила его состояние.

— Алексей Иванович, не обращайте внимания. Отец Амвросий — это тип зануды, очень опасный. Хлыбов после таких разговоров всегда жаловался, что у него скулы сводит судорогой от зевоты.

— Отшучивался покойничек, царствие ему небесное. Но мы-то, ласточка, всегда знали, что вы его мнений на наш счет никогда не разделяли.

Алексей пожал плечами, спросил:

— Я все же не понял, Георгий Васильевич, из вашего доклада, почему вы с Хлыбовым разошлись?

— Вот по этому самому и разошлись, молодой человек. По причине уязвленного самолюбия. Вы, небось, на экране наблюдали, как боксеры на ринге меж собой хлещутся? Один другому как ни ударит, все по мордам да по мордам. А противник его один воздух кулаками впустую месит. Так и у нас. Не терпел покойничек возле себя никакого инакомыслия. Вот ежели бы мы в рот ему глядели, поддакивали бы на его глупые разглагольствования, вот тогда, глядишь, и по сю пору в друзьях ходили.

— Значит, вы по мордам его? Я правильно понял?

— По мозгам, оно точнее будет, крепко прикладывался. Отрицать не стану. Дак ведь на том церковь стоит, чтобы в веру заблудшую овцу обращать. Кого мытьем, кого катаньем. Кого просто так — за компанию.

— И что? Не захотел Хлыбов в веру обращаться?

— А куда ему, душе неприкаянной, деваться было? — Отец Амвросий широко и удивленно развел руками. — Догматы советские давно все похерены, идолы пали. До денег тоже не великий охотник был. Правду сказать, такие души тяжко к вере идут, обиняками, с большим сомнением. Однако идут. И Хлыбов, покойничек, туда шел. Вот ласточка наша не дадут соврать, если бы захотела, — весело заключил он, принимая из рук хозяйки чашку с кофе.

— Пожалуй, да, — не сразу подтвердила Анна. — У нас… у него была возможность кое в чем убедиться. Самому. Я вам рассказывала, если помните.

— Да. Это весомый аргумент, — согласился Алексеи.

— К сожалению, не единственный, — сухо произнесла Анна, почувствовав в его голосе усмешку.

— Извините, Анна Кирилловна, я по другому поводу. Не помню от Хлыбова в адрес церкви ни одного ласкового слова. Скорее наоборот.

— Что правда, то правда! — вновь встрял отец Амвросий. — Ну дак, одно дело церковь вдоль и поперек лаять, другое совсем на Господа нашего хулу клепать.

— Именно так, Георгий Васильевич. На Господа, нашего. И на Святое писание. Кстати, Святое писание Хлыбов назвал самой лживой и человеконенавистнической книжонкой, какую ему доводилось держать в руках. «Если, — сказал он мне, — Господь наш сотворил человека по образу и подобию своему, то подобие божье — вон оно, в коридоре под конвоем дожидается. Насильник и педераст, растлитель малолетних, вымогатель, вор, редкий подонок Семен Фалалеев, по кличке Елдак. Это, что ли, подобие божие? Если нет, тогда одно из двух: либо место Господа нашего за решеткой, как насильника и педераста, либо Святое писание лжет напропалую, и человека по образу и подобию своему сотворил Сатана. Для чего сотворил? Чтобы гармонию божественную, миропорядок в дерьмо превратить.» Вот если, говорит, переписать Святую книгу, исходя из того, что человека сотворил Сатана, а Господь с тех пор творение Сатаны изничтожить пытается, свести под корень, вот тогда все становится на свои места.

— Сатана творение божье в искушение вверг. Ибо сам к созиданию не способен!

Священник с подозрительностью оглядел Алексея.

— Что-то мы за Хлыбовым таких рассуждений вроде не слыхивали прежде. Хотя манера та самая, признаться… — Он с сомнением покрутил головой.

— Это понятно. Вы разошлись, и давно, кажется?

— Разошлись, верно. А вы от себя, молодой человек, ничего часом не добавили? К рассуждениям?

— Совсем немного разве. Слова кое-где переставил. — Алексей повернулся к Анне: — Анна Кирилловна, вы, кажется, упомянули, что случай убедиться у Хлыбова был не единственный. Вы не могли бы рассказать подробнее?

— Да, конечно. Правда, свидетелем я не была, — Анна заколебалась. — Может, отец Амвросий вам лучше расскажет?

— Нет, нет! Рассказывайте, ласточка. Мы с вами одинаково знаем.

Анна кивнула.

— Хлыбов пил, вы знаете. Часто один, — медленно начала она. — Но пил как-то угрюмо, с раздражением. Потом я стала замечать, что нередко он прислушивается к звукам извне. Ему чудились шаги, иногда удары в стену. Однажды ему показалось, кто-то стоит под дверью и бормочет.

— Вы тоже слышали?

— Не знаю… Нет. Некоторое время Хлыбов вслушивался, даже привстал. Потом в ярости запустил в дверь кофейником и разбил вдребезги. Вышел сам. Долгое время Хлыбова не было. А когда он наконец вернулся, лицо было перекошено уродливой гримасой. Так бывает, когда у человека порез. Руки дрожали. Я спросила, с кем он так задержался?

— Один мерзавец, — и Хлыбов грязно выругался.

Я продолжала настаивать, несколько раз повторила вопрос. Наконец он ответил:

— Не знаю. У него темное лицо.

— Павел?

— Он черный! — рявкнул Хлыбов. Больше расспрашивать я не решилась, но подумала, что у него, безусловно, белая горячка, и он бредит наяву. Некоторое время мы… отец Амвросий тоже, так и считали.

Однажды я оставила их вдвоем в гостиной и поднялась наверх. Прошло, наверное, около получаса, когда сквозь сон я услышала выстрелы. Их было шесть или семь. Хлыбов, когда я спускалась вниз, стоял в холле, глядя в одну точку, явно не в себе. Сильно пахло порохом. Сзади него, в дверях, я увидела отца Амвросия. Вы, кажется, были растеряны?

— Напуган, ласточка, до смерти! Чего уж там… Все разговоры говорили, тихо-мирно. Вдруг вскочил, глаза бешеные, да — в дверь! Пистолет из кармана на ходу рвет. Потом за дверью давай палить. В кого, батюшка, спрашиваю, палишь? Здесь, отвечает, на этом самом месте стоял, каналья. Возле стены. Оглядели мы потом стенку, когда в себя пришли. Вокруг поискали — ни одной отметины. Куда пули делись? А гильзы стреляные тут, под ногами валяются. Все собственноручно собрал. И усмехается. Я, говорит, с такого расстояния мухе глаз вышибу… Вот такая история, молодой человек. Хотите верьте, хотите нет, — отец Амвросий широко развел руками.

— Похоже, с запахом серы история-то?

— Истинно так! — подтвердил священник, не уловив обычной в таких случаях иронии. — С того самого раза мы тоже уверовали, что не от запоев это, как поначалу думали. Наяву он приходил.

— Кто он? — с осторожностью спросил Алексей, боясь, что священник оставит эту скользкую тему.

— Да ведь и мы со слов знаем, — уклонился тот. — За что купили, за то и продаем.

— Отец Амвросий, — с досадой проговорил Алексей. — По-моему, это вопрос именно вашей компетенции. По роду занятий, как священник, вы обязаны были составить какое-то мнение. Поверьте, я спрашиваю не из досужего любопытства.

— Мнение? Отчего ж не сказать, — усмехнулся священник, пожимая округлыми, полными плечами. — Только проку от наших рассуждений вам много не будет.

— И все же. Кто он?

— Нежить.

— ???

— Мертвец это был. Души в нем нету, а потому ликом темен. Стерт лик.

Алексей почувствовал, как у него по спине пробежали мурашки.

— Ну, допустим. А где душа?

— Мытарят ее, бедную. Там… Не допускают до Господа. И телу мертву покою в земле нет. Бродит оно.

— Значит, Хлыбов стрелял в мертвеца?

— Убить хотел, — усмехнулся священник. Алексей представил мертвое тело в темном углу, нашпигованное свинцом.

— Вы, Георгий Васильевич, как это все себе объясняете?

— Никак! Своим скудним умишком мы и пытать не стали. Однако в церковных анналах полюбопытствовали, признаться. По летописным сводам полистать пришлось, изрядно. Так вот… в Радзивиловской летописи от 1082 года наткнулись мы на упоминание о древнем городе Полоцке. Вернее сказать, о нашествии навий на Полоцк и нападении на тамошних жителей.

Священник заметил в глазах у собеседника вопрос и поспешил уточнить:

— Навии… сие и есть мертвецы. В летописи, что вовсе удивительно, даже гравюра оказалась приложена. Правда, до крайности примитивная, но тем ценнее, ибо ближе к источнику. Безликий мертвец раздирает надвое несчастного на пороге его дома. В самом тексте безымянный летописец сообщает, что смута была на Руси великая, и вся во граде Полоцке, стар и млад, в окаянстве погрязли и опаскудели до потери образа человечего. Тогда чаша терпения господня иссякла, отворотил он лик от малых сих, и хлынули на Полоцк навии злы, и зачали грызти и терзати, на части рвати всякого, не разбирая полу и возрасту…

Летописные разыскания отца Амвросия для Анны были тоже в новинку. Бросив на нее взгляд, Алексей увидел широко раскрытые глаза, полные страха, и подумал, что в ближайшие дни этому дому суждено пустовать. По своей воле хозяйка навряд ли сюда вернется.

Отец Амвросий тоже заметил состояние Анны и взялся ее утешать. По его словам выходило, что нынешние мертвецы смирны, безвинного человека нипочем не тронут, а он сам — сущий дурень, такого страху зазря нагнал.

По этому поводу на столе появилась бутылка вина, и Алексей, сославшись на дела, поспешил откланяться.

Глава 8

Алексей рассортировал архив Хлыбова на две части. Необходимые документы сунул в свой кейс, остальное запер в сейфе. Затем сел на телефон.

Первый звонок — председателю местного райпо. Официальным тоном законника-буквоеда он справился, какие меры приняты на мясокомбинате по представлению прокурора за номером таким-то от такого-то?.. Никакого представления по мясокомбинату в природе не существовало, и, если бы председатель вздумал уточнить, то Алексею пришлось бы выкручиваться. Но, как он и рассчитивал, выкручиваться начал сам председатель райпо. Он уверил старшего следователя, что на мясокомбинате произведена комплексная проверка и по ее итогам две недели назад состоялось общее собрание коллектива. На всех виновных наложены взыскания, произведены денежные начеты. Причины, позволяющие расхищать продукцию мясокомбината, устраняются. Алексей ухмыльнулся. Обычный словоблок, почти идиома. От прокуратуры он выразил удовлетворение проделанной работой, кроме того высказал предположение, что после приватизации мясокомбината подобные кражи станут бессмыслицей.

— Мы на это рассчитываем, — после некоторой паузы последовал осторожный ответ.

— Приватизация пойдет как обычно? Через акционирование?

— Думаю, да.

— Кто согласился быть учредителем? — продолжал блефовать Алексей.

— Вам список организаций? — голос председателя звучал все более сдержанно.

— Да, для сведения. Ваши данные пройдут у нас в комплексе мер, принятых вами для предотвращения в дальнейшем подобных краж, — успокоил Алексей.

— Одну минуту. Я продиктую. Но это все предварительные наброски. Сами знаете, закона о приватизации еще нет.

«Тем не менее, приватизация продолжается», — мысленно досказал за него Алексеи. Под диктовку он составил список из нескольких организации-учредителей и напротив каждой организации, выписал из справочника фамилию ее руководителя.

Следующий звонком в администрацию района он запросил список членов недавно назначенной комиссии по приватизации. Затем оба списка положил на стол перед собой. Полюбовался и выложил рядом третий. Из кейса. Теперь картина была полной. Учредители, они же члены комиссии по приватизации, они же — организаторы хищений…

В дверь постучали.

— Открыто. Входите.

В кабинет вошел участковый инспектор Суслов. Поздоровался.

— Садись, Анатолий Степанович. Новости есть?

— Соседка Глуховых по лестничной площадке утверждает, что жена и дочь вернулись из поездки в Крым раньше запланированного. Накануне отъезда она разговаривала с Глуховой. По ее словам, первоначально они хотели провести отпуск в Массандре целиком.

— А провели?

— С учетом дороги около трех дней. Можно уточнить.

— Выглядит так, будто сбежали?

— Похоже на то.

— Сама Глухова чем объясняет свой отъезд?

— В городе их нет. Скрываются. Глухов тоже сегодня в ночь отсутствовал. Домой вернулся под утро.

— Понятно. Значит, показаний Глуховой у нас нет.

Алексей снял трубку, намереваясь позвонить в СПТУ, но в дверь просунулась крупная физиономия Дьяконова.

— Так мы едем или нет, господа хорошие? — недовольным тоном осведомился он.

— Мы, Вадим Абрамович, ждем вас. Чтобы ехать, — уточнил Алексей, подымаясь из-за стола.

Судмедэксперт Голдобина встретила их в больничном коридоре, насквозь провонявшем хлоркой, и предложила надеть белые, до дыр застиранные халаты. Убедившись, что халаты надеты, двинулась впереди.

— Ваше экспертное заключение, извольте получить.

На ходу, не оглядываясь, Голдобина подала через плечо несколько страниц машинописи.

— Гнилостные изменения в тканях, состояние головного мозга, состояние сосудов позволяют судить, что ваша подопечная скончалась около двух недель назад. Более точный срок можно определить, имея труп. Что касается причины смерти, ничего нового вам не сообщу. Ищите труп.

Голдобина рубила фразы резко, акцентированно, словно вбивала в череп гвозди. По крайней мере именно так ее манеру излагать Алексей ощущал на себе. Интересно, подумал он, была ли эта мадам когда-нибудь замужем? А если была, то кто, любопытно знать, ее муж? Он представил себя на мгновение в роли мужа Голдобиной. В одной с ней супружеской постели! И содрогнулся.

— Голова, — продолжала судмедэксперт, раскуривая на ходу сигарету, — отделена посмертно острорежущим предметом. Режущая кромка длиной около пятнадцати сантиметров, с зазубринами. Линия отчленения проходит между первым и вторым шейным позвонком. Возраст потерпевшей, учитывая состояние зубов, кожных покровов, других признаков, от шестнадцати до двадцати-двадцати одного года. Остальные подробности найдете в экспертном заключении.

Сильным движением Голдобина открыла обитую листовой сталью дверь с табличкой «Посторонним ход воспрещен».

— Прошу проходить.

Из-за густого трупного запаха Алексею пришлось сделать над собой усилие, чтобы ступить через порог. Голдобина заметила это.

— Откройте фрамуги, черт бы вас… — промычал сквозь зубы Дьяконов.

Голдобина передернула плечом и хрипло прокаркала какой-то белой фигуре, копошащейся среди мертвых тел.

— Эрнестик, я попрошу вас открыть на время форточки. У нас сегодня дамы.

Из разных углов послышался смех. Худощавый Эрнестик в длинном, явно на вырост халате бросил в таз нечто вроде садового секатора. Недовольно буркнул:

— Я открою. Но мух. Дина Александровна, ловить будете сами.

Голдобина повернулась к гостям.

— Пройдите сюда.

Вслед за ней они протиснулись в небольшую боковушку, служащую лабораторией, с несколькими стеллажами и вертушками, уставленными сплошь множеством разноцветных пробирок, колб, бутылей с химреактивами и оборудованием. В лаборатории трупов но было, за исключением одного, женского, с наброшенным на лицо дерюжным мешком. Одежда на трупе была высоко забрана, между ног, забитая до половины, блестела пустая бутылка из-под водки. Голдобина невозмутимо поправила на трупе одежду. Окуталась густым облаком дыма.

Алексей поискал глазами по сторонам:

— Ну и где наша подопечная?

Голдобина молча приблизилась к подоконнику и сняла накрахмаленную салфетку с какого-то бесформенного предмета. Скомкала салфетку в руке.

— Ваша подопечная.

С эмалированного подноса на сотрудников взирала вставными глазами голова Чераневой Тани. Участковый инспектор и следователь с минуту подавленно разглядывали этот шедевр ритуального искусства.

Работа по туалету обезображенной преступником головы, действительно, была проделана профессионально. Глубокие разрезы на лице, на веках аккуратно зашиты и замазаны тональной крем-пудрой. На голове красовался роскошный рыжий шиньон. Брови и накладные ресницы подклеены именно те, какие были у живой. Правая бровь слегка приподнята, что придавало выражению лица чуть удивленный и наивный вид. Даже цвет глаз был подобран светло-коричневый, Алексей хорошо это запомнил.

Смерть выдавила на губах покойной ту самую загадочную полуулыбку-полугримасу, какую он замечал на лицах большинства здешних покойников.

— Превосходная работа, — глухим голосом отметил он. — Даже цвет глаз угадали.

— Мы не гадали, — отрезала Голдобина. — У потерпевшей сохранился в глазнице обрывок радужки. Залип. По нему были подобраны протезы.

— Ни разу не слышал, что в городу практикует протезист, — буркнул Дьяконов, распаковывая свою фотоаппаратуру.

— Протезиста нет. Это мои личные связи. Кстати, обязана вас уведомить. фиксирующих растворов и морозильных емкостей, как видите, мы не имеем. Поэтому хранить вашу подопечную, пока отыщется труп, не намерены. Постарайтесь иметь это в виду.

Голдобина вышла.

— Анатолий Степанович, доставь сюда Черанева-папашу. Будем проводить опознание.

Итак, последняя соучастница дикого преступления в Волковке мертва. Алексей вновь обернулся к окну. Живая Черанева, циничная, зачуханная давалка из подворотни с размалеванной физиономией, сильно проигрывала этому мертвому лицу. Смерть стерла с него убогую суетность, и теперь с эмалированного подноса взирало величавое лицо красивой женщины. Похоже, только расставшись с жизнью, она сумела обрести себя.

Голос участкового инспектора вывел его из задумчивости.

— Черанев в коридоре. Ждет, — сухо доложил он. Алексей кивнул.

— Веди родителя.

Лицо Черанева-папаши показалось знакомым. Лисья, испитая физиономия с обильными складками кожи, словно отставшими от лицевых костей. Вел он себя с неприятной угодливостью и походил на собаку, которую много били.

— Где вы работаете?

— От Союзпечати… продавец я. Продавцом, значит, — бегая глазами по сторонам, отвечал тот.

— Это в киоске, что ли? На вокзале? — вспомнил наконец Алексей, где он мог видеть это лицо.

Черанев охотно закивал и начал было намекать на какие-то особые отношения с покойным Хлыбовым, на поручения и вдруг смолк. Его глаза, похожие на две стертые пуговицы, испуганно остановились, наткнувшись на стеклянный взгляд дочери. Спустя минуту Черанев суетливо зашарил по карманам в поисках папирос. Но закурить забыл.

— Узнаете?

— А?..

И неожиданно, невпопад хихикнул. Алексей понял, что смешок нервный, но сдержать себя не мог.

— Смешно, правда?

— Ну! — угодливо поддакнул тот, явно не сознавая, кто и о чем его спрашивает.

— Допрыгалась, дурочка, — наконец выдавил он. — Я вроде как не отец ей теперь, по закону-то. Лишили меня. Ей двенадцать лет было, ну… когда запил. А вон как, еще хуже вышло.

Алексей предложил Чераневу подписать протокол опознания и сам вывел его в коридор. 3адав несколько вопросов, он выяснил, что никаких отношений в последнее время отец с дочерью не поддерживал. Куда Черанева могла уйти две недели назад, с кем, он ничего не знает. Сам Черанев живет примаком у одной женщины, она вдовая, из-за нее, собственно, он перестал встречаться с дочерью.

Из прежних дел Алексей знал, что мать Чераневой скончалась от рака легких после десяти лет работы в аккумуляторном цехе металлургического комбината. Сам Черанев, как оказалось, не знал даже этого.

В райотделе милиции Алексей затребовал данные на гражданку Чераневу Т.Ф. с дактокартой обеих рук и фотографиями. Вернувшись в прокуратуру, он подготовил запрос в адрес ИЦ УВД о розыске трупа. И задумался.

Обезображенное до неузнаваемости лицо наводило на мысль, что преступник из числа старых знакомых Чераневой. Или опасается, что его могли видеть в обществе потерпевшей накануне смерти, поэтому позаботился обрубить ниточку. Если все так, то свидетели где-то существуют. С другой стороны, со дня смерти потерпевшей прошло две недели, а труп до сих пор не обнаружен. И вдруг «всплывает» голова. Сомнительно, чтобы преступник хранил ее эти две недели у себя. Можно предположить, что, задумав новоепреступление, он решил использовать голову убитой для устрашений очередной жертвы. Для этого убийца вернулся на место преступления, затем отрезал у трупа «острорежущим предметом» голову и, приколотив гвоздем записку, подкинул голову в квартиру… Если все так, труп Чераневой пока цел и в настоящее время находится на месте преступления. Или там, куда убийце удалось его переместить. Возможно, он расправился с жертвой в другой местности, с иным административным подчинением. Пожалуй, после сцены в ресторане, перепуганная, Черанева могла уехать из города сама, куда угодно.

Алексей отправил подготовленный запрос и набрал номер телефона СПТУ номер 13.

— Иван Андреевич?

— Я.

— Добрый день. Валяев из прокуратуры. Мне необходимо побеседовать с вашей женой. И дочерью.

— Исключено, — отрубил хриплый голос. — В городе их нет. Причину вы знаете.

— Догадываюсь.

— Вот так. Если невтерпеж, беседуйте со мной. Я знаю столько же.

Алексей подумал и спросил в лоб:

— Ваши жена и дочь провели в Крыму три дня. Хотя, мы знаем, они рассчитывали провести там отпуск. Что произошло?

— Насчет отпуска, чушь. Дура-баба вам надвое сказала. А уехали раньше срока, это правда. Сейчас вся уголовная сволочь, которая два года назад на Колыме мерзлоту долбила, на курортах болтается. Татуировку на пляжах нежат. Поэтому порядочные люди едут отдыхать на Колыму… Минуточку… Тебе чего?

Было слышно, как Глухов прикрыл мембрану ладонью. Потом, ничего не объясняя, бросил трубку на рычаги. Алексей подождал с минуту, слушая короткие гудки, и вновь набрал номер. Как он предполагал, телефон на том конце провода взяла Зинаида. Он представился, напомнил свой прошлый визит, сказал пару удачных комплиментов и наконец услышал в трубке нежно расслабленное мурлыканье.

— Зиночка, э-э… ласточка, я только что разговаривал с Иваном Андреевичем. Вы его случайно не съели? Куда он запропастился?

Зиночка фыркнула и сказала, что такую бяку она нипочем есть не станет. А к Ивану Андреевичу пришел… ворвался Охорзин Кирилл Кириллович. Такой смешной, перепуганный какой-то. Они теперь к гаражам поскакали. Я в окно их вижу. Глухов впереди, а Охорзин… ой! Упал! Упал, бедненький…

Алексей наконец поблагодарил Зинаиду и пообещал перезвонить позднее.

* * *
Возле гаража, оглянувшись, Глухов увидел, что Охорзин отряхивает от грязи штанину и прячет в карман пиджака выкатившуюся бутылку. Зло покатал желваками.

— Комедию ломаешь? — процедил он, когда Охорзин, прихрамывая, подковылял к дверям гаража.

— Какую комедию? Ты о чем это? — растерянно замигал тот по-стариковски блеклыми, голубыми глазками.

— Если выпить захотел, так и скажи. А ты… по больному, как сука!

Наконец до Охорзина дошло.

— Стой! Стой, дурак! Куда? Ты взгляни вначале, не поленись. Ну?!

Глухов неуверенно остановился.

— Иди давай. Сучить меня потом будешь, щенок!

Он с лязгом отбросил сварную дверь и вслед за Глуховым шагнул в каменное нутро гаража. Щелкнул выключателем. Грузовик стоял на месте, как оставил его сам Глухов после ночной поездки.

— Я, понимаешь, кой-какую мебелишку соседу обещал перевезти. Полез в кузов, а там эта… нога!

Глухов уже стоял на скате, держась руками за борт. Среди пустых ведер и мешков, которые валялись тут неизвестно зачем, увидел желтеющую ступню, явно женскую. Одним рывком он поднялся в кузов и отбросил в сторону пыльную мешковину.

Нога была отрезана по коленному суставу. Кое-где на ногтях еще держались остатки педикюра. К икроножной мышце булавкой была пришпилена записка.

ДАЛЕКО НЕ УБЕЖИШ НА ОЧЕРЕДИ ТВОЙ ДОЧ ВКЛЮЧИЛИ СЧЕТЧИК

Глава 9

В конце рабочего дня Алексей забрал в местном отделении связи две посылки, которые перед отъездом отправил себе сам. Дома, вскрывая один из ящиков, он обнаружил, что из вложенных вещей исчезли две шерстяные фуфайки и несколько пачек индийского чая. Вместо них для веса ящик на треть был забит кипами пожелтевших бланков какого-то госснабовского ведомства. К счастью, вторая посылка со справочниками по криминалистике и юридической литературой оказалась нетронута.

Красть, собственно говоря, у него было нечего. Все движимое и недвижимое свободно помещалось в большой дорожный баул. Однако за последний месяц это была третья по счету кража его личного имущества.

В восьмом часу вечера Алексей спустился вниз. По пути забросил пустые ящики в бак для мусора. Какая-то старуха, не дожидаясь, пока он скроется с глаз, выудила оба ящика из помойки и, грузно переваливаясь, поволокла добычу в соседний подъезд.

Было еще светло, когда Алексей выбрался на одну из окраинных улочек. Опасаясь забрести не туда, остановил случайного прохожего.

— Улица Либкнехта, это где? Дом 85.

Плотный, лет пятидесяти дядька с минуту разглядывал его с головы до пят. Алексей заподозрил даже, что впопыхах надел пыльник наизнанку. Повторял вопрос. Красное, с прожилками лицо вдруг разъехалось в широкой ухмылке.

— Пошел ты на х… Козел!

И дядька повернул прочь. Алексей с трудом подавил в себе вспышку ярости. Физически ощущая, как сгорают в этом огне миллионы нервных клеток. Затем, успокоясь, утешил себя тем, что поступил по-христиански.

Нужный адрес Алексей отыскал сам. Это была почти окраина города. Маленький, покосившийся домишко с одним оконцем на фасаде едва выглядывал из-за стоящего подле громадного «Кировца». Когда Алексей подошел ближе, то увидел, что все четыре ската у трактора-гиганта проколоты. Выбиты стекла в кабине, железное нутро тоже разворочено и растащено. Судя по облупленной краске и ржавым пятнам на корпусе, он простоял тут не один год и начал врастать в землю.

Под окошком, заклеенным синей изолентой, на табуретке сидела бабушка. Как и табуретка, бабушка была невероятно ветхая и даже не пошевелилась, когда Алексей остановился рядом. Он поздоровался и опустился перед старухой на корточки, чтобы она могла видеть его лицо. Но старуха глядела сквозь него пустим, стылым взглядом.

— Бабуля? Скажите, Таня Черанева здесь проживает?

Он смотрел, как сознание медленно возвращаются в ее пустые глаза. Потом дрогнули пальцы на коленях, уродливые, покрытые пигментными пятнами. Как будто своим вопросом он возвращал старуху с того света. Наконец, она его увидела.

— Кричи шибче, милок. Глухая я, — услышал он слабый, шамкающий голос.

Алексей прокричал свой вопрос ей на ухо, и старуха закивала.

— Здеся, здеся она. Ушла куды-то.

— Куда?!

Но на большее старухиных сил не хватило. Сознание вновь покинуло ее, взгляд опустел и подернулся ледком. Алексей оставил старуху и вошел в избу. Внутри оказалось довольно опрятно. Стены без обоев, но бревна выскоблены и промыты дочиста. Частые, свежекрашенные половицы. В Таниной комнате вдоль стены стояла узкая кушетка, в изголовье на тумбочке — увядающий, осенний букет. Чем-то неуловимым эта комнатка напоминала комнату Иры Калетиной. Такая же стопка модных журналов и несколько забытых на кушетке кассет.

В шкафу среди упавших блузок, тряпья он нашел спрятанный однокассетник. Однокассетник оказался японский, правда, китайского производства. И то, что он был спрятан, единственная здесь ценная вещь, давало повод думать о намеренном отъезде или же бегстве хозяйки из дома.

С полчаса Алексей гонял магнитофонные записи в слабой надежде на какое-нибудь звуковое послание, но ничего, кроме современного музыкального хлама, на кассетах не оказалось. Он заглянул в буфет, в хлебницу — всюду было пусто.

Рейд по соседям тоже ничего не дал. Хотя двое супругов уверенно доказывали ему, будто видели Чераневу то ли вчера, то ли позавчера возле дома. Алексей закончил тем, что попросил одну из соседок, чье лицо показалось ему приветливым, приглядеть за старухой до завтра в накормить ее.

Уходя, он еще раз оглянулся на покосившуюся избушку. Картина показалась ему примечательной. Разграбленный, ржавый трактор (наверняка, болтается на балансе у какой-нибудь организации) и дряхлая старуха под окном возле догнивающей избы. Крыша избушки едва достигает коньком до кабины гиганта социндустрии.

— И осталась старуха у разбитого трактора, — невесело усмехнулся он, глядя на этот скорбный памятник эпохе развитого социализма.

Некоторое время Алексей шагал, погруженный в раздумья. Было непонятно, за кем он гонится по этому порочному (или выморочному?) кругу. Может, в самом деле, как во граде Полоцке, мертвые хватают живых, рвут их на части? Хотя… как правило, когда преступника находят, то оказываются, что это вполне конкретный злодей.

Алексей свернул в боковую улочку и остановился. Место показалось знакомим. Он стоял напротив дома Калетиной. Под знакомым, качающимся фонарем. Лампа над головой горела, но свет не достигал полотна дороги, теряясь на полпути.

Алексей поколебался и толкнул калитку. Мелькнула мысль, что ему трудно будет объяснить полубезумной хозяйке этого дома цель своего визита. Впрочем, она не любопытна. В этот момент в просвете между зарослями черемухи он увидел удаляющуюся женскую фигуру. Она была в темном платке и платье, шла торопливо с опущенной низко головой. Что-то почудилось в ее облике знакомое. Вернее, в том чувстве, которое она вызывала — чувство замкнувшегося в себе несчастья. Это была Калетина. Алексей вышел следом на улицу, оставив калитку открытой.

— Здравствуйте. Вы помните меня?

Она вздрогнула, слегка даже отшатнулась, но продолжала идти, по-прежнему не подымая глаз.

— Мне хотелось бы поговорить с вами, — продолжал Алексей с мягкой настойчивостью. — Вы, я вижу, уходите?

— Ухожу, — прошелестело в ответ.

— Может, мне проводить вас? Или я мог бы подождать?

— Да, — услышал он после паузы. — Подождите.

Она ушла, так и не взглянув на него, скрылась в каком-то переулке, между дворами. Алексей повернул назад к дому, не слишком уверенный, что сумел договориться.

На противоположной стороне улицы перед кучей песка он увидел тщедушного мужичонку с недельной щетиной на лице. Тот стоял, опершись на лопату, и сверлил его глазами из-под надвинутой на глаза кепки. На нем была заляпанная старой краской спецодежда и галоши на босу ногу. Когда Алексей поравнялся, мужичонка вопросительно буркнул:

— Из органов?

— Допустим.

— В позапрошлый месяц, во вторник приезжал, ну? К этой… На «УАЗе», кажись.

Алексей промолчал, выжидая не без любопытства, что последует дальше. Мужичонка поскреб щетину и неожиданно грязно выругался.

— Под замок ее, стерву, мать-размать… Ну? Дело говорю.

— За что под замок? — усомнился Алексей.

— Степана Гирева знаешь? В СМУ на автокране вкалывает, три года как с химии…

Мужичонка зашелся опять длинно и грязно матом по одному ему известному поводу. Потом в его пространном и путаном рассказе появились какие-то кроли, две пары. Выяснилось в конце концов, что это кролики, которые были куплены то ли у Степана Гирева, то ли у кого-то из Степановых родственников, и сколько его, суку, пришлось поить водярой. Потом вновь мужичонка начал перебирать чью-то родню, матерился и сплевывал под ноги, тыкал большим пальцем за плечо и рубил ребром ладони воздух.

Алексей понял, что из затянувшейся тирады без посторонней помощи этому пошехонцу не выбраться. «Типичная клиника, — заключил он, с любопытством наблюдая оратора. — Нечто вроде разжижения мозгов в запущенной стадии сифлиса.»

— Ну, и при чем тут Калетина?

Мужичонка вдруг с подозрением, исподлобья уставился на Алексея, как на недоумка. Тот в очередной раз остро почувствовал себя совершенным иностранцем, Миклухо-Маклаем.

— Ты че, бля, думаешь? Ушла? Квартал вокруг обежит, и домой!

Он оглянулся по сторонам и с видом заговорщика поманил Алексея к себе. Алексей подставил ухо.

— Дома! Дома, говорю, сидит, ну? Торкнись поди в ворота, падло буду!

Алексей недоверчиво хмыкнул. Но мужичонка, шаркая галошами и озираясь, уже семенил к своему палисаду. Однако не ушел, а встал поодаль, зорко наблюдая за дальнейшими действиями «органов».

Как и в прошлый раз дверь легко подалась. Похоже, ее тут никогда не запирали. Алексей поднял глаза и застыл от неожиданности. Перед ним в дверном проеме плавало бледное лицо с вопрошающе устремленными перед собой глазами. Темнота внутри съедала очертания фигуры, и оттого лицо казалось картонной маской, подвешенной под притолокою на невидимой нити.

— Извините, я не заметил, когда вы прошли.

Бледная маска едва заметно шевельнулась.

— Я думаю, нам следует поговорить. Если позволите? — Он сделал шаг вперед и остановился, выжидая.

— Проходите.

В доме царил полумрак с запахом гнили и сырости. Алексей осторожно двинулся следом, едва угадывая впереди легкое движение воздуха. Хозяйка остановилась посреди комнаты лицом к гостю. Оглядевшись, Алексей узнал комнату покойной дочери. Портрет Иры в траурной раме, выполненный халтурщиком из местного фотоателье, смотрел на них со стены с напряженной, вымученной улыбкой.

— В мае месяце я был у вас. Вы помните?

Женщина молчала. Было похоже, внешние события нимало ее не занимали. В том числе он сам — всего лишь очередная докука, которую необходимо перетерпеть и забыть.

— Мы тогда говорили о вашей дочери. Ире Калетиной.

— Да.

Веки дрогнули, и она остановила на нем встревоженный взгляд. «Помнит, — отметил Алексей. — Во всяком случае то, что касается дочери.»

— Вы говорили, она бывает у вас? Это так?

— Приходит.

— Вам не кажется это странным, учитывая, что Иры вот уже год нет в живых?

Калетина вновь потупилась. В быстро густеющих сумерках ему показалось, что плечи ее вздрагивают. Алексей подошел к портрету на стене, чтобы как-то разрушить дурацкую мизансцену и собственную не менее дурацкую роль строго вопрошающего учителя.

— Она привязана ко мне и не может уйти совсем, — тихо прошелестело в темноте.

— Вы тоже любили ее?

— Да.

— В прошлый раз, когда я провожал Иру, я просил разрешения навестить ее еще раз. Она согласилась, как будто. Могу я поговорить с ней?

Он затаил дыхание, чувствуя, что в своем любопытстве зашел слишком далеко. Ответ как всегда последовал не сразу.

— Не знаю.

— Мне бы очень хотелось. Если возможно, — с настойчивостью добавил он, не слыша в ответе категорического отказа.

— Это зависит от Ириши.

— Когда? Сегодня, завтра?.. Где она?

— Здесь.

Калетина неловко повернулась и вышла из комнаты. Алексей постоял в растерянности и опустился на софу. Прошло минут десять-пятнадцать, хозяйка не возвращалась. Он подумал вдруг, что ответ Калетиной мог означать что угодно. Например, память о покойной, которая, как боль, постоянно здесь, в сердце матери. Или что-то в этом роде.

Он заметил белеющий в сумерках возле двери выключатель и пощелкал кнопкой. Свет почему-то не горел. Алексей потуже прокрутил лампу в люстре и снова пощелкал. Безуспешно. Ждать больше не имело смысла. Впотьмах, ударяясь плечами о многочисленные косяки, он кое-как выбрался наружу. И вдруг столкнулся с хозяйкой в калитке. Похоже, она откуда-то возвращалась, одетая в темное, в темном платке, прошла мимо, даже не взглянув. И скрылась в доме.

— Черт знает что… — Он пожал плечами и вышел на дорогу, чувствуя себя идиотом.

На столбе бросились в глаза обрывки провода на изоляторах, около полуметра длиной. Остальное было смотано и висело на заборе Калетинского палисада.

— Ну? Теперь видал? А я че говорил? — Прежний небритый мужичонка стоял в нескольких шагах от него и делал руками какие-то знаки. Алексей сообразил наконец, что его зовут.

— Айда в дом, поговорим. А то на виду у этой…

В прихожей, склонясь над оцинкованным тазом, поставленном на табурет, мыла голову дебелая баба. Халат на ней был спущен с плеч до пояса, и белые, непомерно большие груди тяжко колыхались в такт движениям рук. Мужичонка фыркнул и с порога обложил бабу матюгами.

— Выставила вымя, корова недоена! Тут человек у меня из органов, а ей хрен по это самое!

Баба протерла глаза от мыла и, ойкнув, скрылась за занавеской. Мужичонка протопал следом. Алексей услышал его приглушенный бормоток, из которого удалось разобрать всего два слова — «гость» и «из органов». Еще «дура». Обратно он появился с торжествующей ухмылкой на небритой физиономии, зажав в горсти бутылку «Пшеничной».

— Айда, по такому случаю.

Сели за стол на кухне, довольно грязной и больше напоминающей кладовку. Мужичонка ловко скусил зубами пробку и набулькал водки в два грязных, захватанных стакана до самых краев.

— Ну, бывай! — бормотнул он, вытягивая губы сосочкой. Острый кадык заходил у гостя перед глазами. Алексей понял, что ушлый мужичонка довольно ловко его использовал. Человек из «органов» и «по такому случаю» произвели на супругу необходимое впечатление. Иначе «Пшеничной» супругу было бы не видать как собственных ушей.

Вскоре появилась она сама в туго повязанной на голове косынке. Молча прошла к лавке и уселась напротив гостя, скрестив руки под грудью. С этого момента она ни разу не пошевелилась и, кажется, не сморгнула. Хозяин уже нес околесицу, яростно напирая на какие-то свои права. Но его разговоры, сколько Алексей мог разобрать, по-прежнему крутились вокруг Степана Гирева, который «робил» в СМУ на автокране, и все тех же злополучных кролей, которые сдохли вместе с приплодом из-за «этой стервы». Алексей отодвинул стакан с водкой в сторону.

— Провода у Калетиной твоя работа?

— Ну дак… бля такая, она во у меня где!

Мужичонка полоснул ребром ладони по кадыку и заматерился скороговоркой, бросая на гостя подозрительные, сверкающие взгляды. Тот жестом остановил его.

— Теперь слушай. Завтра провода у Калетиной должны быть на месте, а не на заборе. Если она пожалуется, или узнаю сам, пеняй на себя. Все понял? — С порога он еще раз обернулся. — Я не продаюсь.

Дом Калетиннх на противоположной стороне улицы показался ему в темноте похожим на черный гроб, случайно забытый в кустах.

— Вот и сходили подружки по ягоды, — пробормотал он, вспоминая анекдот отца Амвросия про двух озабоченных дурех. Пожалуй, при встрече стоит рассказать батюшке продолжение анекдота. Заодно поинтересоваться его «точкой зрения» на обстоятельства.

Глава 10

В начале рабочего дня Алексей заглянул в отдел социального обеспечения, но проторчал там около часу, пока не убедился, что с бабушкой Тани Чераневой все будет в порядке.

По дороге из райсобеса в прокуратуру он нос к носу столкнулся со следователем облпрокуратурн Круком. Не ответив на приветствие, Крук уперся в него сонным, невыразительным взглядом.

— Сбежал, Леша?

Алексей усмехнулся.

— Выпал из поля зрения, так скажем.

— В следующий раз, — промямлил Крук, — придержи свои соображения для приватной беседы.

Он неторопливо двинулся дальше. Ни здравствуй, ни до свидания. Но из его реплики Алексей понял: Крук нацелен на результат и дает понять, что на него можно рассчитывать.

В приемной Алексея дожидалась телефонограмма из ЭКО УВД.

Срочно!

Следственный отдел прокуратуры

Валяеву

На Ваш запрос высылаем справку о результатах физико-химического исследования.

1. Частицы вещества, представленные в смыве по месту отчленения головы потерпевшей, являются микрочастицами олова и канифоли, имеют следы термического воздействия.

2. При исследовании кусочков бумаги, выбитых дыроколом, установлено: бумага типографская, изготовлена Камским целлюлозно-бумажным комбинатом, имеет ГОСТ 9095-73.

3. Тип бумаги от дырокола и образец бумаги, на который написана угрожающая записка, совпадают.

Полное экспертное заключение будет направлено Вам после оформления.

Эксперт Морозов


Возле его кабинета, под дверью, чадили сигаретами следователи Махнев и Соковнин. С ходу, не давая открыть рот, Алексей предупредил:

— Взаймы не дам.

— Это почему? — подозрительно осведомился Махнев,

— Берите с граждан взятки. И никаких проблем.

— Не хватает! Даже на курево.

— Не с тех берете, значит. И вообще, какого черта тут?..

Махнев сделал руками ослиные уши и заревел:

— И-и-и О-о-о! И-и-и О-о-о!

— ИО направил. К тебе в распоряжение, — пояснил Вася.

Алексей хмыкнул.

— Ладно. Проходите, дурачки.

— Почему дурачки? — обиженно протянул Махнев.

— Все потому же. Я — теперь начальник, значит, ты — дурак. Вася тоже дурак, хотя и молчит. Но это к слову, чтобы субординацию не забывали. — Алексей выложил на стол тощую папку с делом, открыл настежь окно. — Можете познакомиться, господа. Потом я готов выслушать ваши дурацкие предложения.

Оба следователя одновременно погрузились в изучение документов. Наконец Махнев перевернул последнюю страницу и толкнул папку через стол Валяеву.

— Так. Что дальше?

— Дальше я намерен распределить обязанности. Вася как безусловный специалист по копанию в грязном белье возьмет на себя потерпевшую Чераневу и ее связи. Где, когда, куда, с кем? Предсмертные маршруты Чераневой, возможные свидетели. Сексуально озабоченная публика с криминальным уклоном Василию Степановичу до боли знакома. Так что карты в руки и пожелание всяческих успехов. Я, так и быть, беру на себя самую рутину. Проверю результаты физико-химической экспертизы. Где-то в городе есть точка, где должны сойтись паяльник, дырокол и типографская бумага ГОСТ 9095-73. Наконец, Махнев…

Алексей на некоторое время задумался.

— Тебе, как обычно, придется взять на себя младенца.

— Опять?! — взревел Махнев.

— Это майор в отставке Глухов Иван Андреевич. Во-первых, свяжись с райвоенкоматом и установи возможных сослуживцев Глухова. Выясни действительную причину увольнения в запас. Во-вторых, Глухов сейчас активно перемещается, поэтому необходимо фиксировать каждый его шаг. И, в-третьих… с этого, на мой взгляд, следует начать: срочно допроси мастера производственного обучения Охорзина.

Алексей вкратце пересказал события, известные ему по телефону со слов секретарши.

— Минуту, начальник, — перебил его Махнев. — Допустим, я дурак. По штату, разумеется. Из материалов дела я понял, будто Глухов терпящая сторона? Но после разговора с умным человеком с удивлением узнаю, что Глухов злодей! Отрезал бедной девушке голову, подкинул себе в квартиру и хочет заставить себя выплатить себе миллион. При этом, заметьте, активно перемещается. Что за хреновина? Почему я должен за этим мудаком в отставке следить?

Алексей рассмеялся.

— У меня есть подозрение, уважаемый господин Махнев… подозрение, переходящее в уверенность, что ваш подопечный ведет двойную бухгалтерию. Дело в чем? Когда Глухов закапывал голову и пытался скрыть от нас, что его шантажируют, это было понятно. Преступник угрожал семье расправой. Теперь все знают все, но Глухов тем не менее продолжает темнить. Говорит, разберусь сам. Хотя, по логике вещей, должен цепляться за любой шанс.

— Ну, и что из этого следует?

— Представьте, господин Махнев, что преступник вдруг оказался в наших руках. Какой первый вопрос вы ему зададите?

— Про миллион, разумеется, — догадался Махнев. — Почему ты, злодей, решил, что у бедняги Глухова есть миллион? А?

— Вот именно. Поэтому я делаю вывод: Глухов рассчитывает добраться до преступника первым.

— Понял. Вопрос снят.

Оставшись один, Алексей взялся прорабатывать план собственных действий. Микрочастицы олова и канифоли со следами термического воздействия означали одно: профессия преступника связана с пайкой и лужением. Телерадиомастерские, ремонт бытовой техники, контрольно-измерительные приборы, электромонтаж, гаражи и т. п. Кусочки бумаги, выбитые дыроколом, безусловно, указывают на учреждение, а не на домашнего радиолюбителя. К тому же, дырокол с четкими индивидуальными признаками, а бумага имеет установленный ГОСТ. Хлопотно, но обнаружить такую контору вполне возможно. Город в конце концов не велик.

Однако при детальном анализе исходных данных Алексей почувствовал, что искомая контора становится все более призрачной, а ее контуры размытыми. Появилось даже подозрение, что такой конторы может не быть вообще.

В городе, как он выяснил, действует несколько десятков отраслевых и ведомственных снабженческих организаций со своими базами, которые снабжают район бумагой. Бумага потребительских форматов, например, продается во всех магазинах «Спорткульторга». Алексей поискал у себя в столе початую пачку бумаги с уцелевшей упаковкой. На обороте прочел:

Камский целлюлозно-бумажный комбинат

Типографская бумага 2

Ординарных 250 листов

ГОСТ 9095-73

Он вздохнул… Что еще? Дырокол? У него на столе тоже имеется дырокол. Еще один — в ящике письменного стола. В шкафу, если память не изменяет, среди бумаг завалялся третий, правда, сломанный. Не надо большой фантазии, чтобы представить количество дыроколов, валяющихся по разным конторам. К тому же, дефект того единственного, которым пользовался преступник, может оказаться заводским браком, поэтому не исключено, что в продажу поступила целая партия брака одновременно.

То же самое с паяльником. Они имеются едва ли не в каждой семье. Стационарных бытовых паяльников, как известно, не бывает. Они все переносные. Поэтому олово, канифоль, паяльник может таскать в авоське по городу любой гражданин независимо от профессии. Скорее всего, на этом направлении его ждет его большая рутина. Поразмыслив, он решил наконец ограничиться выборочной проверкой. На всякий случай.

Опасения оказались не напрасны. К вечеру ему и его сбившимся с ног оперативникам удалось выяснить только то, что утром он был прав.

Вернувшись домой, Алексей принял душ и с кипой свежих газет рухнул на кровать. Но газетное чтиво на ум не шло. По нескольку раз он возвращался глазами в начале только что прочитанного абзаца и наконец отложил газеты в сторону. Сквозь дрему ему почудились неуверенные шаги на лестничной площадке. Кто-то остановился напротив его двери. Алексей тотчас открыл глаза и сунул руку под подушку…

Сегодня при встрече с Круком мелькнула мысль передать архив Хлыбова ему. Он даже рассортировал, оставив нужные бумаги себе. И не отдал. Лучшей приманки для преступника невозможно было придумать.

Он сел, выжидая, что последует дальше. Однако в дверь просто позвонили. Алексей сунул пистолет глубже под подушку и отправился открывать.

На пороге, смущенно улыбаясь, стояла Светлана Тэн.

— Вот это да-а! — наконец пробормотал он и тряхнул головой. — Вы сон? Или я сошел с ума? Брежу?

Большие черные глаза скользнули по его лицу всполохами далекой зарницы. Она не ответила.

— Значит, сон, — подумав, заключил он. — В таком случае поцелуй в щеку не возбраняется.

Он взял девушку за руку и прижался к ее нежной щеке губами. Это продолжалось почти минуту. С тихим смешком она отстранилась наконец и прошла в комнату, оглядывая убогое жилище.

— Бог мой! Как тут у вас неуютно.

— Это гостиничный номер. — Алексей пожал плечами. — Я, кажется, привык и не замечаю. Хотя, когда вы вошли, я сразу понял: в этом номере не хватает персидских ковров, лепнины с позолотой и византийской кудрявой росписи. Поверьте, мне стыдно, что ничего этого нет.

Она быстро повернулась к нему, и он, словно брошенный в воду камень, разом утонул в черной бездне ее глаз.

— Вам не стыдно, что за месяц вы ни разу не позвонили своей невесте? Не пытались встретиться? Или ваше предложение всего лишь циничная шутка?

— О! Что ни вопрос, то пощечина. — Он взъерошил волосы. — Э-э… хотите кофе?

— Я хочу услышать ответ.

— Чудесно. Угощать мне все равно нечем. Я, признаться, не ждал вас.

— Это я уже поняла. — Она не отводила взгляд, и он лишний раз убедился на собственной шкуре, что камни плавать не умеют.

— Да, мне стыдно, — скорбно признался он.

— Это все?

— Мне стыдно потому, что я, увы, все еще не районный прокурор. Я просто следователь, ищейка! По сути, розыскная собака. В номере нет персидских ковров, нет лепнины на стенах и, если невеста разборчива, подумал я, ей не за что уважать такого жениха. Несколько раз я порывался позвонить, но вспоминал, кто я есть на самом деле, и бросал трубку. Зато теперь, когда вы пришли, пришли сами, я понял, что глубоко заблуждался. Моя щепетильность кажется мне абсолютной глупостью, и я готов принести извинения в любой доступной форме.

— Мне кажется, вы хамите, — тихо произнесла она.

— Возможно, мне не хватило вежливости, но я ответил искренне. За это ручаюсь.

— Вы тешили свою щепетильность столько времени, а о моей щепетильности подумали?

— Зачем? Вы же пришли…

— Ах так! — Ее взгляд вспыхнул, словно пламя электросварки, и звонкая оплеуха гранатой взорвалась у него на щеке. Алексей дернулся назад, как от сокрушительного удара, и, потеряв равновесие, всем телом грохнулся о платяной шкаф. Сверху повалились книги и стопы газет, а его тело безвольно сползло на пол. Вдобавок, он ударился головой об угол шкафа. Чтобы падение выглядело убедительно, он незаметно ударил ладонью об пол. Бух!

— Ой… мамочки!

Она с ужасом уставилась на распростертое тело. Потом до нее дошло, что он продолжает ломать комедию, и она выбежала вон, с треском захлопнув за собой дверь. От удара еще одна пыльная кипа газет обрушилась со шкафа ему на голову.

Алексей сел в задумчивости, начиная сомневаться, что его выводы относительно Тэн верны. Потом снова лег на кровать и уставился в потолок.

В прихожей звякнул телефон.

— Меня нет, — пробурчал он и отправился к телефону. — Да?

В трубке молчали.

— Я слушаю вас! — рявкнул он.

— Алексей Иванович, — голосок Тэн звучал сухо и холодно, но и с этими интонациями, признаться, ласкал слух. — Я, наверное, слишком быстро согласилась выйти за вас замуж, и сожалею и беру свои слова назад.

— Все? — спросил он, помедлив.

— Да.

— Почему вы не бросаете трубку?

Она не ответила. Алексей терпеливо ждал. Потом в трубке послышался тяжелый вздох.

— Я похожа на грязную девку?

— Нисколько.

— Тогда почему?! — в голосе Тэн звенели слезы. Он почувствовал, как к горлу подступает острый комок.

— Так, — буркнул он. — Валял дурака. Фамилия такая. Валяев.

Она помолчала, потом осторожно, как с больным, которого лишний раз нельзя беспокоить, спросила:

— Я хочу знать, что заставляет вас обращаться со мной подобным образом?

— Хорошо. Давайте попробуем поговорить откровенно. Я жду.

— Нет! Приходите вы. У себя дома я буду чувствовать себя уверенней.

— По-моему, я не знаю вашего адреса.

— Соседний подъезд. Девяносто шестая квартира.

Алексей изумленно присвистнул. Положив трубку, он сунул пистолет в кейс вместе с бумагами и выбрался на балкон. Огляделся. Затем, с перил, он осторожно просунул кейс через балконное ограждение верхнего этажа. Там, среди мебельного хлама и пыли, имелась весьма подходящая на этот случай щель.

Глава 11

Дверь открыла сама Светлана. Ее глаза еще блестели от слез, но на лице цвела чуть растерянная улыбка. Вслед за хозяйкой он вошел в одну из комнат. Судя по количеству дверей и размерам прихожей, квартира была трехкомнатной.

— Мы одни? — спросил он, озираясь по сторонам.

— Я бы не хотела отвечать на этот вопрос.

— Понял. Вы надеетесь, что я буду вести себя скромнее?

Она проигнорировала реплику.

— Что вы будете пить?

— Даже так… гм? Предпочитаю водку. С содовой.

Полубогемная обстановка в комнате, куда его пригласили, не указывала, что обитательница работает на мясокомбинате. На стенах, на стеллаже, в углах было полно гравюр и акварелей, содержание которых не имело к действительной жизни ровно никакого отношения. Пожалуй, только одна, в простенке между окнами, изображала чье-то лицо, кажется, мужское. Манера писать выдавала в художнике истерическую, неорганизованную натуру. Все линии казались случайны, нелепы, но из этого хаоса смотрели глаза, проступал лоб, подбородок и определенно что-то ему напоминали.

Алексей обернулся и увидел, что Светлана внимательно наблюдает за ним.

— Моя подруга. Она вроде пифии. Художница. Рисует только в трансе с закрытыми глазами. Свои наброски называет предсказаниями. Говорили, они сбываются.

— А этот тип, он кто?

— Я попросила ее однажды, она наркоманка, очень больна, попросила сделать для меня портрет человека, которого когда-нибудь я полюблю. Однажды она принесла мне вот этот.

Алексей подошел ближе.

— Заурядная физиономия. Весьма даже.

— Да. — Она слабо улыбнулась.

— Но вы, я полагаю, уже испытываете какие-то чувства к этому типу?

— К сожалению, он оказался хамом. Любитель валять дурака.

— Вот как!

Алексей с любопытством уставился в чудовищный хаос линий, пытаясь отыскать черты сходства. Но чем дольше он всматривался, тем отчетливее проступали на поверхности беспорядочные, неряшливые штрихи, разрушая образ как таковой.

— Хотите сказать, этот симпатяга на портрете и я — одно и то же лицо?

— Да. Именно поэтому ваше хамство сошло вам с рук.

— Если не считать, что я перестал слышать на левое ухо. — Он подергал себя за мочку. Потом не без самодовольства улыбнулся. — Значит, вы влюблены в меня?

Она вспыхнула.

— Почему вы хотите казаться хуже, чем на самом деле?!

— Это вы вообразили обо мне черт знает что. А я должен отдуваться за ваши фантазии.

— Вот ваша водка, — она с грохотом поставила на столик возле бара граненый стакан. — С содовой!

— Водка не отравлена?

— Нарочно пытаетесь меня дразнить?

— А что?

— Зачем?!

Он опрокинул содержимое стакана в рот.

— Когда я впервые увидел вас посреди разделанных туш и мясокомбинатовского ворья, вы показались мне ангелом, спустившимся в ад. Я слаб перед женской красотой, это однозначно, и с ходу, если помните, выдал вам предложение.

— Я помню.

— Вы, вероятно, сравнили меня с этой дурацкой рожей на портрете, углядели некое сходство, всплакнули в одиночестве и решили, что я — ваша судбба. На следующий день я получил от вас согласие. Но фактически мы друг о друге не знаем ничего. Ваши хрупкие романтические фантазии в данном случае не в счет. Согласны?

— Кажется, да, — с застывшим лицом произнесла Тэн.

— Отсутствие информации о человеке, тем более, когда я намерен предпринять важный для себя шаг, не в моих правилах, — значительно произнес он.

— И вы весь месяц прилежно занимались сбором информации?

— Да, — он скромно потупился.

— Судя по поведению, вы насобирали обо мне столько гадостей, что они вот уже второй час бьют из вас фонтаном.

— Не совсем так. Представьте себе на минуту, что вы — двигатель, созданный в каком-то НИИавтопроме.

— О-о!

— Вначале вас гоняют на стенде в разных режимах. Потом ставят на ходовую и испытывают на полигоне. Потом в дорожных условиях и по бездорожью, вдоль и поперек. Так вот, наша с вами беда, что предложение сделано и принято еще месяц назад, а испытания от стенда до бездорожья — все сошлись в эти два часа.

Ее глаза изумленно расширились.

— Вы хотите сказать… вы меня испытываете?

— А что мне остается делать? Брать замуж кота в мешке? Я хотел сказать кошку.

— Вы уверена, что кошка пойдет за вас замуж?

— Не забывайте, согласие вы уже дали.

— Хорошо, — зловеще произнесла она. — И что ваши испытания показали?

Алексей загадочно улыбнулся и плеснул себе еще водки.

— Вас очень волнуют результаты испытаний, я вижу? — язвительно спросил он.

— Нет!

— Не лгите. Вы внушили себе, что влюблены в меня, а мнение любимого человека не может быть вам безразлично.

— Ваше мнение, кажется, я уже знаю. Но готова испить чашу до дна. Чтобы у меня не осталось больше иллюзий. А потом… потом я набью вам физиономию.

— Вы очаровательны, — со вздохом признался он. — Вы деликатны и не горды. Но за вашей изящной хрупкостью, Светлана Васильевна, скрывается огнеупорная мощь доменной печи.

— Доменной печи?

— Да.

— Я что-то не совсем понимаю. Это признание в любви или разновидность хамства?

— На ваше усмотрение. Тем более, испытания еще не закончены.

— О боже! — простонала девушка, но румянец удовольствия уже тлел на ее щеках. Она откинула со лба темный, блестящий локон. Безотчетным движением он перехватил ее падающую руку и прижал к губам. Девушка вздрогнула от неожиданности, но с одного взгляда угадала в нем безмолвное восхищение.

— Испытания закончились?

Он помотал головой.

— Что еще я должна продемонстрировать?

— К сожалению, сексуальные способности моей невесты для меня полная загадка. Ни малейшего представления, если не считать оплеухи.

Она резко повернулась и отошла к бару. Он сзади обнял ее узкие, напряженные плечи. Поцеловал.

— Я не могу переломить себя, — прошептала девушка.

— Почему?

Она долго молчала.

— Это надо сделать сейчас?

— Кажется, ты собиралась испить чашу до дна.

Не дождавшись ответа, он отошел и сел в низкое кресло. Она стояла так минут пять, спиной к нему. Потом, словно решившись, опрокинула в граненый стакан бутылку, пока водка не полилась через край. И, страдая физически, насилуя себя, выпила мелкими глотками почти весь. Медленно повернулась к нему.

— Я попробую… выпью чашу унижения до конца.

Язык у нее заплетался, веки тяжелели. С трудом она расстегнула пуговицу на блузке. Другую…

— Довольно, — Алексей поднялся. — Можешь ограничиться оплеухой. Я заслужил, кажется.

— Нет! — Она вскрикнула и с силой толкнула его обратно в кресло. — Я не хочу больше никаких иллюзий! Никаких, слышишь? Не-на-вижу!

Она содрала с себя блузку. Юбка вслед за ней плавно скользнула с бедер в ноги. Она переступила через нее и едва удержалась, чтобы не упасть. Кое-как стащила коротенькую сорочку и осталась перед ним в узких прозрачных трусиках.

Алексей рывком поднялся.

— Прости, если можешь, — пробормотал он и направился к двери. Уже открывая, услышал за спиной плач. Она сидела на тахте, уткнув лицо в колени. Узкие плечи вздрагивали от рыданий. В нем шевельнулось чувство раскаяния. «Что, если подозрения относительно Тэн напрасны? — подумал он. — Тогда эта египетская казнь, которую я устроил, долго будет висеть на совести.»

Алексей вернулся и сел рядом.

— Не уходи, — всхлипывая, чуть слышно попросила она.

— Да.

Светлана разжала пальцы, и толстый лист ватмана, содранный со стены, медленно, с натугой расправился.

— Здесь даже имя. Но ты просмотрел, кажется.

В хаосе линий, прямо через лицо, он вдруг отчетливо разглядел собственное имя…

А Л Е Ш А

Зачем-то спросил:

— Где сейчас эта пифия?

— Не знаю.

Алексей провел нетерпеливо ладонью по черному, сверкающему водопаду волос. Она встрепенулась и быстро обвила его шею руками, смеясь и плача одновременно.

— Кошмарное лето! Я, кажется, успела сойти с ума.

* * *
…Спустя час Светлана выбралась из его объятии и, набросив на себя халатик, едва прикрывающий стройные бедра, побрела к бару. Но дойти не смогла и без сил опустилась в кресло.

— Мне необходимо выпить, наверное. Мне плохо.

Влитый насильно стакан водки, похоже, оглушил ее. Лицо было бледным. Алексей открыл бар и удивился обилию разномастных бутылок с яркими наклейками. Впрочем, все они были непочаты.

— Даже коллекционное, о! Откуда?

— Ну, ты не знаешь настоящую цену моего места, — вяло отозвалась она. — Я говорила, кажется…

— Не знал. До последнего времени.

Он сбил сургуч с какой-то толстой, непрозрачной бутылки и штопором вырвал пробку. Рубиновая струя тяжело пролилась в глубокий хрусталь. Себе плеснул в стакан водки. «Нищий, но гордый», — хмыкнул он. Зато невеста, похоже, досталась с приданым. Под ногами белый ковер или палас с густым по самые щиколотки ворсом. Не меньше сотни иллюстрированных, чудесно изданных альбомов. Видюшник. Видеоплеер. Еще что-то. Хотя в ее положении это все мелочи, надо думать.

Вино вернуло на ее щеки румянец. Блестя глазами, она забралась к нему на колени и неожиданно опрокинула навзничь. Затем с победительным видом уселась верхом.

— В такой позе тебе не придет в голову валять дурака, — строго заявила она. Он подумал и вынужден был согласиться.

— Теперь, Алешенька, ты выложишь все до последней гадости, какие собрал обо мне в последнее время. Пора отрегулировать отношения. Но, имей в виду, за всякую ложь я буду вливать в тебя по стакану водки.

Она вдруг всхлипнула от недавней, еще свежей обиды.

— Второй раз я такой экзекуции не вынесу.

Он промолчал, старательно кося глазами. Светлана проследила его взгляд и запахнула разъехавшийся в низу живота халатик.

— Не отвлекайся, пожалуйста.

— Хорошо. Начнем с того, моя прелесть, что вы, номинально являясь мастером колбасного цеха, фактически уже полгода исполнительный директор акционерной компании… назовем условно «Рога и копыта»». Кстати, это одна из причин, по которой из областного управления мясомолочной промышленности вы перешли в район на вашу нынешнюю скромную должность. Это так?

— Да, моя прелесть.

— Среди ваших учредителей восемь крупнейших организаций и предприятий. Это для широкой общественности. На деле, я полагаю, под видом структурного подразделения одного из предприятий-учредителей создано ма-аленькое общество с ограниченной ответственностью, которое возглавляет узкий, скажем так, круг лиц. Мясокомбинат вот уже полгода как передан на баланс этого общества, хотя пока еще является госпредприятием. Но настанет час, и общество с ограниченной ответственностью будет объявлено банкротом. Испарится. Зато останется тот самый узкий круг физических лиц, а в новом учредительном договоре строчку «владелец предприятия» заменят на «гражданин такой-то». Это махинация чистой воды. Но это вдвойне махинация, поскольку члены районной комиссии по приватизации и руководители предприятий-учредителей составляют тот узкий круг лиц, в чью собственность переходит ваш комбинат.

Алексей проследил, как она потянулась за бокалом и поднесла рубиновый хрусталь к ярким губам.

— Ну, и как тебе эти гадости?

— Надеюсь, ты не из-за этого меня третировал?

— Не из-за этого, — согласился он.

— Уже хорошо. Между прочим, Алешенька, то, что ты называешь гадостями, на самом деле называетсягосударственной программой приватизации. Для осликов, вроде тебя, через полгода-год выпустят бумажки номиналом в десять тысяч рублей. Это одна приватизация, она для нищих, и еще не действует. Мне ты рассказал о другой. Это одна из схем, которая действует и уже давно по всей территории страны. Ее называют дикой, номенклатурной, обзывают всякими гадкими словами, иногда даже приостанавливают, если кто-то, вроде тебя, подымает большой шум. Но это и есть действительная, настоящая приватизация, санкционированная в правительстве. Передел собственности в пользу партхозноменклатуры. Все, что не сгнило, что приносит доход и не требует капиталовложений, государственной собственностью давно не является. Наш комбинат тоже, между прочим.

— Мясокомбинат — частная собственность? Уже?

— Ну, не совсем. Если ослик обещает быть умненьким и не брыкаться, я расскажу.

— Не брыкаться не обещаю.

Она наклонилась в чмокнула его в нос, как несмышленыша. При этом халатик снова разъехался…

— Все равно расскажу. Необходимо расставить все точки над i. На мясокомбинате к приватизации готово все. Но пока мы не спешим. Во-первых, закупается новое импортное оборудование. Разумеются, за счет государственных бюджетных вливаний. Кстати, чем не гадость, с точки зрения ослика? Это при том, что наши основные фонды, имущество уже оценены по остаточной стоимости. К тому же, многократно заниженной… Эй? Ты меня слышишь? О боже!

Она снова запахнула полы халатика, и Алексей обрел способность соображать.

— Но мы, совет учредителей, на этом не остановились. Никто пока об этом не знает, но скоро, очень скоро грядет обвальный рост цен. Может быть, в сотни и тысячи раз. А вот переоценку госимущества в связи с отпуском цен производить год, два, может три в правительстве воздержатся. Ослик понимает о чем идет речь?

— Да. Мясокомбинат сможет купить даже прокурор. На свою зарплату.

— Но только в одном случае. Если женится на исполнительном директоре.

— Кстати, каким образом, моя прелесть, вы попали в компанию этих мерзавцев-учредителей? Одно время, кажется, я был очень наслышан о вашей честности.

Она рассмеялась.

— Именно поэтому. Кучке мерзавцев желательно было оставаться постоянно в тени. Зато в качестве представителя и исполнительного директора нужен был человек с безупречной репутацией. Это раз. И сильный профессионал, это два.

— Видимо, ты плохо представляешь себе, в какую компанию затесалась, девочка, — резко перебил он. — Там махровая уголовщина по самым тяжким, расстрельным статьям. Вплоть до организации убийств.

— Это не мои проблемы, — она равнодушно пожала плечами.

— Они станут твоими. Эти люди замазаны по самые уши, и все повязаны. По правилам игры они обязаны замазать тебя тоже. В целях личной безопасности. Поэтому будь уверена, если кто-то погорит, все, что ты мне рассказала будет висеть на тебе одной.

— Бог мой, какой ты глупенький! Все давно не так, и ты ничегошеньки не понимаешь. Эти люди не из тех, кого привлекают к ответственности. А из тех, кто привлекает. Почти каждый из них — депутат, со статусом неприкосновенности.

— О да! Тем более, что всегда под рукой стрелочник.

— Зачем? — удивилась она. — Зачем резать курицу, которая несет для них золотые яйца? Они заботятся о моей репутации и безопасности пуще собственной. Все мои желания немедленно принимаются к исполнению. Но я редко злоупотребляю.

— Ага, если не считать должности прокурора для любимого ослика.

Она рассмеялась.

— Я преподнесла это иначе. На собрании совета я сказала: если вы хотите иметь на будущее карманного прокурора, прочно завязанного в деле, вот вам кандидатура. Мой будущий муж.

Услышав такое, Алексей едва не сделал кульбит. Наконец, кое-как взял себя в руки.

— Таким образом ты подарила им еще одно золотое яичко? — прорычал он. Она улыбнулась, словно не замечая его состояния.

— Наши акционеры, которых ты называешь мерзавцами, ухватились за эту идею двумя руками. Сейчас, считают они, очень подходящий момент, когда необходимо посадить прокурором своего человека. Где-то, неизвестно где, гуляют очень опасные бумаги. Для кого опасные, я, к сожалению, не знаю. Но этот компромат, по их мнению, необходимо отловить. Или нейтрализовать.

Краем глаза он поймал на себе ее испытующий взгляд, и черные подозрения вновь угрожающе зашевелились в его душе.

— Бумаги все у меня. Так называемый архив Хлыбова, моя прелесть.

— О-о! Я что-то в этом роде подозревала.

— Не сомневаюсь.

Светлана не отреагировала на реплику. Скорее всего, не услышала. Но он почувствовал почти физически, как заработали в ее очаровательной головке все извилины разом.

— Это настоящая удача, — прошептала она, наливая в свой бокал. — Об этом никто не знает?

— Кроме тех, кого это не касается, — ухмыльнулся он.

— То есть?

— Позавчера из-за этих бумаг мою спину пытались ковырнуть ножом. По счастью, обошлось. Так что твои друзья-акционеры, надо полагать, в курсе. Они знают, что весь архив у меня, и я никуда его не пристроил. Попросту не успел. Поэтому очередного визитера я ждал сегодня вечером. И вдруг — появляешься ты. Я вначале опешил, но должен был признать, что задумано неплохо. Вместо очередного убийцы в маске за архивом приходит очаровательная женщина. К тому же, моя невеста.

— Но почему за архивом, Алешенька? Ведь это не так? — В черных, больших глазах застыла боль и непонимание.

— Не знаю. Мы не встречались все лето. Ни одного звонка. И вдруг твой визит. Как снег на голову, едва я успел заполучить бумаги. Ни раньше, ни позже.

Она отрешенно молчала.

— Я не люблю, моя радость, когда меня убивают. Или питаются выудить что-то обманом. Правда, в какой-то момент мне показалось, что я глубоко не прав. И готов был просить прощения за свое хамство, пока тебе не пришло в голову отрегулировать наши отношения. Расставить точки. Ты живо нарисовала радужную картинку нашего светлого будущего. В центре картинки счастливый Я, карманный прокурор, который в уплату за свою должностенку подарил кучке мерзавцев компрометирующие документы. Потом твои мерзавцы со статусом будут использовать меня, как шестерку бубей, чтобы щелкать по носу других мерзавцев и покрывать собственные сволочные грешки. Извини, Светлана Васильевна, эта перспектива меня как-то не прельщает.

— Алешенька, милый, я же не просила тебя отдать твои бумаги им?

— Хочешь сказать, не успела попросить?

Она покачала головой.

— …И карманный прокурор, это только предлог? Способ заинтересовать, согласись?

— А кем еще, черт побери, я стану в вашей компаний? Среди мерзавцев?

— Но я же не стала. И потом, от мерзавцев, хотя бы от части из них можно легко избавиться. Особенно сейчас, — вкрадчиво произнесла она, и ее глаза покрылись мечтательной дымкой.

— Не понял?

— Ослик, ты ужасно какой недогадливый!

— Снова не понял?

Он попытался убрать ее руки с шеи. Но девушка, смеясь, толкнула его на постель и снова уселась верхом. Он тотчас затих со скошенными к носу глазами.

— Это потрясающая удача, Алешенька, что архив теперь у нас. Правда, я не знаю, насколько хорош компромат?

— Убойный, — буркнул он, стараясь держать себя в руках.

— Чудесно! Узкий круг мерзавцев может стать еще уже, если ты мне поможешь. В рамках закона, разумеется.

— Разбираться с мерзавцами моя работа. Но в рамках закона, девочка, круг твоих акционеров может только расшириться. И значительно.

— Это почему? — она мгновенно насторожилась и, он это почувствовал, сделалась вдвое тяжелее.

— Твои рабочие и управленцы знают, что работают на частном предприятии?

— Нет, разумеется.

— Но узнают, это неизбежно, и тогда обратятся в арбитражный суд. После суда я не уверен, что они захотят видеть тебя хотя бы мастером колбасного цеха.

Светлана нехотя сползла с него и отправилась в угол к стеллажам. Наугад выдернула из стопы пару папок и бросила на тахту.

— У меня тоже архив.

Алексей, недоумевая, открыл одну из папок, набитую какими-то фотографиями, выписками из протоколов товарищеского суда, выговорами, чьими-то свидетельскими показаниями и так далее.

— Что это?

— Компромат, мой милый, на… — Она заглянула в начало. — На Веретенникова Вэ Эф. Несколько раз задерживался на вертушке при попытках вынести из цеха мясопродукты. Есть фото. Здесь товарищ Веретенников преодолевает забор. В руках сумка. Еще фото, в момент задержания. А здесь, как это?.. В особо крупных размерах? Уже в составе преступной группы по предварительному сговору. Управленец, кстати. Солидно, да? В общем, Алешенька, на всех крикунов, а это человек десять-пятнадцать, у меня заведены такие папки. Я могу уволить этих людей в любой момент на законных основаниях. Или, если это хороший работник, специалист, поговорю с глазу на глаз и предложу альтернативу. Либо передача материалов в суд, уголовное преследование, либо человек остается работать. При этом я расписываю новые перспективы, обещаю участие в доходах, льготы… Между прочим, один такой разговор уже состоялся. Все условия приняты без возражений.

— Заурядный шантаж. Статья 95 УК РСФСР. — Алексей фыркнул. — Удивительно, что при такой акульей хватке ты рождена женщиной.

— Тебе это не нравится?

— Ты очаровательная хищнипа.

— Это признание в любви?

Он хмыкнул.

— Мне надо посоветоваться вначале. Со своей пифией.

Она вспыхнула и тигрицей бросилась к нему на грудь.

— Злоде-ей!!!

Под тяжестью ее тела оба рухнули на постель и завязалась жестокая схватка, преимущественно в партере. Спустя полчаса истерзанная хищница, жалобно пискнув, на коленках покинула поле боя и поплелась к бару. Однако взгляд, брошенный на него из угла, полыхнул зловещим огнем. Обратно она вернулась с бутылкой водки и граненым стаканом.

— Алешенька, сознайся, что ты был не прав, когда хамил?

Голосок звучал вкрадчиво и убаюкивающе, а он уже напрочь утратил бдительность.

— Скажи: ты был не прав. Ну?

— Ага. Я был не прав.

И тут же раскаялся. Тигрица, даже не потрудившись одеться, снова уселась на него верхом и с торжествующим видом набулькала полный стакан водки.

— Уговор помнишь? За каждую ложь или клевету я вливаю в тебя по стакану водки.

— О боже!

— Пей.

— Я раскаиваюсь, моя радость.

— Ослик, будь мужчиной. Фи!

— Закусить хотя бы… А? — робко попросил он.

— После первой настоящие мужчины не закусывают.

— После первой? Значит, будет вторая?

— За все надо платить. За клевету тоже. Пей.

Он выпил. И заслужил половину холодной курицы с куском хлеба. Но рядом с тарелкой она поставила второй стакан водки. И тоже до краев.

— Это тебе? — с надеждой спросил он.

— Бедненький! — Она поцеловала его в лоб, утешая. — Пей.

— Это же преднамеренное убийство!

— Если бы ты, Алешенька, сегодня ушел, я… покончила бы жизнь самоубийством.

Он внимательно посмотрел на нее и — взялся за стакан. Закрыл, собираясь с духом, глаза. Девушка вдруг встревожилась.

— Ослик? А ты не умрешь?

— Я хочу умереть. Мне стыдно, — мрачно произнес он. Она поспешно забрала стакан из его руки.

— Мне этого достаточно.

Глава 12

В последующие два дня Алексей окончательно потерял надежду отыскать контору, где бы преступник добывал себе на пропитание с помощью паяльника, а бумагу ГОСТ-9095 дырявил с помощью бракованного дырокола, пригодного для идентификации. Вероятно, связь между уликами имела более опосредованный и многоступенчатый характер.

У следователя Соковнина дела тоже подвигались не лучшим образом. Он опросил десятка полтора оболтусов, из числа половых партнеров Чераневой, опросил подруг, а также знакомых и родственников, но на след не вышел. Кто-то видел Чераневу недели три назад возле синего «жигуленка», но, возможно, это был «москвич», она болтала с водителем. Правда, машина потом уехала без нее. Чераневу видели также в районе автовокзала. Нет, была не одна, в компании, с кем — неизвестно, свидетельница не приглядывалась, просто услышала смех и посмотрела вскользь, потому что спешила. Еще видели в парикмахерской. Когда Соковнин заявился в парикмахерскую, мастера подтвердили: да, такая у них была, недели две-две с половиной, кажется. Она из клиенток, но толком о ней никто в парикмахерской не знает, подруг здесь нет.

Чуть больше повезло Махневу. Войдя в кабинет, он с порога выложил Алексею на стол протокол допроса Охорзина, мастера производственного обучения из СПТУ номер 13 и изъятую записку с очередной угрозой.

— К ноге была пришпилена булавкой, — с брезгливой гримасой сообщил Махнев, выбивая из пачки сигарету. Алексей пробежал глазами протокол и взял целлофановый пакетик с запиской. Вслух прочел:

— Далеко не убежиш на очереди твой доч включили счетчик.

Тот же неграмотный до неприличия текст, печатные буквы вкривь и вкось, от руки, на грязном, в желтых пятнах, клочке бумаги.

— На очереди? Это как понять?

— Нога и голова, примерно, одной степени протухлости. Скорее всего, это Черанева. Первая на очереди. Если бы в записке подразумевалась маман, то нога должна быть как минимум на две недели свежее. Но, гражданин начальник, есть обстоятельство, которое позволяет рассуждать иначе. — Махнев встал и стряхнул столбик пепла с сигареты за окно. — Вчера наш майор запаса Глухов оформил по месту работы очередной отпуск и отбыл на отдых в Крым.

— Один?

— Как перст! Если учесть, что жена и дочь Глухова смотались из Массандры в три дня, сбежали по сути, то я склонен думать, что маман Глухову преступники каким-то образом достали. Полагаю также, он догадывается, кто преступники. Иначе чем объяснить скоропостижный отъезд Глухова в Крым?

— Поехал разбираться?

— Что угодно. Искать компромисс, устроить разборку, откупиться, покаяться, просто выйти на след. Не знаю. Пока судить рано.

— В военкомате был?

— Да. Со скрипом, но дело Глухова выдали.

— Что так?

— Ба-альшой секрет! Есть сорт людей, которые сами готовы приплачивать, лишь бы состоять при тайне. Но в деле Глухова ничего любопытного нет. Подал рапорт и был уволен из рядов СА по собственному желанию. Вот список лиц, которые служили в Закавказском военном округе в одно время с Глуховым. Правда, в разных частях. На днях постараюсь опросить.

— Опросить надо, — согласился Алексей. — Но это дело второе…

— Понятно, начальник! Можешь не продолжать. Оперуполномоченный Ибрагимов, по происхождению крымский татарин, уже пакует вещички. Милицейское начальство поставлено в известность, осталось оформить поручением.

Алексей улыбнулся.

— Ладно, пусть Ибрагимов. У тебя все?

Махнев замялся.

— Леша, — тихим, но жестким голосом произнес он, — мне нужна квартира. Если не дашь, считай, мое заявление лежит у тебя на столе.

Алексей вытаращил глаза.

— Квартиру? Я… тебе?!

Потом до него стало доходить, и он расхохотался. Махнев внимательно пронаблюдал все его реакции, неопределенно хмыкнул.

— Слушок прошел. К нам едет прокурор. Фамилия прокурора мне показалась знакомой.

— Может, подождем? Пока приедет?

Махнев упрямо покачал головой.

— Ладно, — ухмыльнулся Алексей. — Допустим, я стал прокурором. Если почему-либо я не дам квартиру, ты пишешь заявление. Ну, а если дам, где гарантия, что, получив квартиру, ты все же заявление не напишешь? Гарантий нет никаких, и ты таким образом загоняешь меня в угол. Поэтому, желая сохранить ценного работника, я предпочитаю вместо квартиры дать тебе твердое обещание, что в ближайшие десять лет, как только представятся возможность, изыскать необходимую жилплощадь.

Но Махнев шутливого тона не принял:

— Вот смотрю на тебя, Леша, и такое ощущение, как будто сукин сын Хлыбов как сидел на своем месте, так и сидит. Слово в слово, ажно дрожь пробирает. Единственная разница, что эти слова впервые я услышал от него десять лет назад!

Алексей обреченно кивнул:

— Хорошо, давай свое заявление, я подпишу.

— А… пошел ты! — вспыхнул Махнев и выскочил в коридор. Вслед за ним тяжело хлопнула дверь. Алексей пожал плечами. На проклятом квартирном вопросе даже у Махнева напрочь пропадало чувство юмора.

Он еще раз внимательно прочитал протокол допроса Охорзина. С его слов, Глухов прямо из гаража сел в машину и уехал. Куда — неизвестно. Ему сказал, что выбросит находку на свалке (там ее впоследствии нашли). Но, когда машина вернулась, на спидометре набежало лишних девяносто километров. Почему запомнил километраж? Потому что сам на неделе заменил трос спидометра на новый и никуда с тех пор не выезжал.

Алексей порылся в ящиках стола и отыскал циркуль. Ножки циркуля он развел с учетом масштабов карты района, которая висела за спиной. Потом воткнул иглу в райцентр и обвел на карте круг диаметром в сорок — сорок пять километров. Линия окружности пробежала через деревня Загарье, Шепели на юге и поселок Черная Слобода на северо-западе. Наверняка, свою страшную находку Глухов выбросил ПОПУТНО — на той же свалке рядом с трактом, где несколькими днями раньше закопал голову Чераневой. В таком случае, из трех возможных пунктов остается один — Черная Слобода.

Значит ли это, что жену и дочь Глухов прячет в Черной Слободе?

Несколько поразмыслив, он пришел к выводу, что Слобода — наихудшее место, какое можно найти для подобной цели. Уже то, что поселок, где все друг друга знают, стоит на оживленном тракте, плюс к тому сообщается с районным центром внутренней железнодорожной веткой, и по ней два раза в сутки курсирует пассажирский состав, исключало возможность даже на короткое время сохранить место пребывания в тайне. Но если не семья, если не желание удостоверяться, что с женой и дочерью все в порядке, то ради встречи с кем Глухов проделал эти девяносто километров?

Зазвонил телефон.

— Валяев. Слушаю вас?

— Участковый Суслов говорит. Здравствуйте, Алексей Иванович.

— Есть новости, инспектор?

— Да. Сегодня с нарочным из информцентра доставили регистрационную карту. На Чераневу.

— Почему в райотдел? Запрос, кажется, исходил от нас?

— Нарочный прибыл с ночным поездом. Тут еще кое-что…

— Ладно. Я жду, — отрезал Алексей и бросил трубку. Пока он гадал на кофейной гуще, необходимые документы преспокойно вылеживались в райотделе и, возможно, гуляли по рукам!

Спустя пять минут участковый положил перед ним конверт из толстой провощенной бумаги. Тяжело опустился на стул напротив. Глаза у Суслова были воспалены, а кожа лица приобрела землистый оттенок.

— На здоровье не жалуешься, Анатолий Степанович?

— Это недосып. Подряд вторую ночь.

— Что так? — рассеянно спросил Алексей, вытряхивая содержимое конверта на стол.

— Вчера ларек подломили, угол Рубинштейна и Свердлова. Школяры. Пришлось до утра по кустам отлавливать. Сегодня в три ночи черножопые гранату в общаге грохнули, по пьянке. Я только-только из оцепления. Полчаса назад сняли.

— Пострадавшие есть?

— Два трупа и раненый.

Алексей удивленно присвистнул.

— Чье общежитие?

— СПТУ номер 13.

— Армяне? Ну-ка, чуть подробнее, Анатолии Степанович, изложи?

Голосом, севшим от усталости, инспектор рассказал, что после взрыва в одной из комнат, где проживали армянские шабашники, нашли еще две гранаты РДГ-40, но никто из уцелевших за свои их не признал. Мамой клянутся, никакого оружия ни один из членов бригады не имел. Тем более, гранаты. Откуда взялись эти три, не знают. Кто взорвал и с какой целью, тоже. Говорят, все были пьяные после расчета по одной коммерческой сделке. Правда, чтобы замять дело, предлагали каждому по тридцать кусков.

— Ми сами рэзбэремся, — со злостью передразнил Суслов.

Алексей отпустил инспектора отдыхать и взялся за бумаги. Как явствовало из регистрационной карты, обезглавленный женский труп был обнаружен два дня назад при случайных обстоятельствах в лесопарковой зоне микрорайона Заречный, в областном центре. На трупе имеясь многочисленные ножевые ранения в область спины, на бедрах и животе. Кроме этих повреждений была отчленена левая молочная грудь и левая нога по коленному суставу. Повреждена также одежда, в частности, брюки были разрезаны ножом, половые органы обнажены.

Идентификация трупа произведена после получения запроса с помощью дактилоскопической регистрации.

Далее шло описание одежды, обуви, перечень обнаруженных при трупе предметов. Особые приметы…

Дата вскрытия трупа и патолого-анатомический диагноз, из которого следовало, что группа крови головы и группа крови туловища совпадали; линия отчленения головы от туловища проходила между первым и вторым шейными позвонками, что соответствовало выводам Голдобиной. Наконец, установленная при вскрытии причина смерти. Алексей пробежал глазами последние строчки медицинского заключения и почувствовал, что волосы на голове зашевелились. «…Проникающее ножевое ранение в области сердца.»

Удар ножом в спину!

Как говорил покойный Хлыбов, за какой конец ни тяни, конца не будет. Алексей походил по кабинету, пытаясь унять взыгравшее воображенье. Потом взялся за оставшиеся бумаги.

По запросу, который он сделал несколькими днями раньше, из ИЦ УВД поступили дополнительные сведения на неопознанные женские трупы за последние три месяца по районам области. Список занял ни много ни мало — пять страниц машинописного текста. Дата, место обнаружения, примерный возраст, предполагаемое время смерти, рост, телосложение, цвет волос, глаз, форма уха, другие особые приметы, одежда… причина смерти…

Стоп! Еще один женский труп с ножевым ранением в спину. Обезображенный.

Он поставил напротив цифры восемь красный крест и продолжал чтение. К концу выморочного списка на полях появились три креста и один знак вопроса. На трупе, который он пометил знаком вопроса, обнаружены множественные ножевые ранения, нанесенные прижизненно. Очевидно, смерть наступила в результате общей потери крови. Все жертвы, в том числе Черанева, имели с убийцей половой контакт. Возможно, были изнасилованы.

Нечто в этом роде Алексей предполагал с самого начала, но результат превзошел все ожидания. К тому же, действительная картина могла оказаться еще страшнее. Равно и количество жертв. Что если преступник умерщвлял их другими способами? Например, с помощью удавки. Такие в списке тоже имеются. Алексей задумался.

В глухой стене, на которую до сих пор натыкалось следствие, наконец появилась брешь. Во-первых, стало ясно, что отдельного дела о вымогательстве энной суммы денег у гражданина Глухова не существует. Это лишь эпизод в бесконечной цепи хищений государственной собственности, расследовать которые начал Шуляк. Во-вторых, стало возможным очертить сферу интересов преступника — от убийства на сексуальной почве какой-нибудь бродяжки до устранения прокурора района и неудобного следователя. Скорее всего, оба этих убийства были заказные.

В-третьих, география убийств — в основном райцентр и северные районы области, наводила на мысль о разъездном характере его работы, вероятно, связанной с частыми командировками.

В-четвертых, удивительная легкость, с какой преступник проникал сквозь закрытые двери, используя, по-видимому, поддельные ключи. Квартира Шуляка, квартира Глуховых, коттедж Анны Хлыбовой, гараж СПТУ номер 13… Ни на одном из замков не осталось следов повреждения, даже царапин.

В-пятых, каким-то образом преступник жестко задействован в обвальной лавине номенклатурных хищений, плавно переходящих в криминальную приватизацию… Вхож в дом Хлыбова, даже Хлыбов, районный прокурор, не подозревал в этом человеке наемного убийцу. Сквозная фигура, кочующая из одного дела в другое на протяжении длительного времени.

И вдруг… Алексей понял, что знает убийцу.

Глава 13

Он убрал бумаги в сейф, закрыл кабинет и отправился в приемную. Очаровательная Людмила Васильевна, разложив на столе перед собой косметичку, точными, мягкими движениями наносила на лицо «боевую» раскраску.

— Машина на месте? — рявкнул Алексей нарочито грозно.

— Ах! — Она едва не выронила из рук зеркальце и уставилась на него с ошарашенным видом. — Ну, вы прямо как Хлыбов Вениамин Гаврилович, с ума сойти! И голос…

Они действительно, с ума посходили, раздраженно подумал Алексей, вспоминая, что за последние дни слышит эти слова уже не в первый раз.

— На машине Махнев уехал, Алексей Иванович. В соседний район.

— Куда-а?!

— В Черную Слободу, кажется.

Алексей одобрительно крякнул. «Молодчина Махнев! Просчитал ситуевину!» Он внимательно посмотрел на Людмилу Васильевну, которая сидела к нему вполоборота в дьявольски соблазнительной позе. Ему даже показалось, что юбки на ней сегодня нет вообще. Хотя бы мини.

На автобусе он доехал до конечной остановки и через ельник направился к СПТУ номер 13. Со времени последнего посещения здесь мало что изменилось. Сорванная с петель сварная створа валялась там же, под забором. Только трава над ней давно проросла, побурела и украсилась посередине коровьей сухой лепешкой.

В фойе учебного корпуса Алексей наткнулся на коменданта, маленькую, ярко рыжую женщину с высокой копной волос на голове. Представился и предложил показать место взрыва.

— Дверь опечатана, — сухо сообщила она, глядя в сторону.

— Это неважно, любезная. Проводите.

Когда они огибали угол общежития, под ногами захрустело стекло. Алексей поднял голову. В двух окнах первого этажа стекол почти не осталось. Кое-где были повреждены переплеты, пахло горелым. Алексей без труда дотянулся рукой до подоконника.

— Здесь?

— Все гостиничные комнаты у нас в этом аппендиците. На первом этаже.

Через черный ход они попали в пахнущий свежей краской полутемный коридор и сразу же свернули в «аппендицит». Не узнать нужную дверь было трудно. В развороченном картоне зияла дыра величиной с кулак. Замок тоже был выворочен с мясом, поэтому ключ не понадобился. Внутри комната выглядела так, как она должна выглядеть после взрыва боевой гранаты. Стены и потолок посечены осколками, опалены. По-видимому, в результате взрыва возник пожар; искореженные кровати, кровь черными потеками на полу, на стенах, разбитая в щепы тумбочка, битое стекло, бутылки, перевернутый стол с остатками вчерашнего застолья.

Рыжая женщина осталась за дверью, сославшись, что не выносит вида и запаха крови. Алексей выглянул в коридор.

— Вартанян в этой комнате жил?

— Когда как. Чаще на стороне пропадал. Это вчера они как на грех все собрались. Отмечали чего-то.

— Где его кровать?

— В углу которая, налево стояла… Другие люди как люди. Выпили, поговорили и спать. А этот, будто бес, из угла в угол… То не это, это не так, вроде подраться ему надо. Вчера, если бы лег со всеми, точно на куски разнесло. Возле кровати бахнуло, в углу.

По отдельным интонациям Алексей понял, что рыжая участие в застольях тоже принимала. И не только в застольях.

Внимательно, шаг за шагом он осмотрел все углы, уцелевшую мебель, паркет, выбитый в эпицентре взрыва, обугленный, и вдруг под обломками того, что оставалось от тумбочки, заметил… дырокол! Желая убедиться, что дырокол тот самый с дефектом, хотя в душе он в этом почти не сомневался, Алексей поискал глазами по сторонам какую-нибудь бумагу. Но, похоже, все легко воспламеняющиеся вещи во время пожара сгорели.

— Вас Алла Леонидовна, кажется?

— Да?

— Будьте добры пригласить еще человека, любого. Эту штуковину я должен оформить протоколом. Кстати, у кого-нибудь из ваших жильцов личная машина имеется? Здесь, я имею в виду?

— У Вартаняна.

— Синий «москвич»?

— Почему «москвич»? — Рыжая несколько даже обиделась. — У него «жигули».

— Синяя?

— Да.

— Где он ее держит?

— В прошлом году у нас. В гараже место арендовал. Теперь не знаю. Он в совхозе «Северный» работает, а сюда от случая к случаю приезжает. Как вчера.

Когда комендант удалилась, Алексей достал из папки бланк протокола, вложил лист в щель и лязгнул дыроколом. Подошел к окну. Что-то такое на выбитых кусочках бумаги как будто просматривалось. А может и нет?

Тем не менее, поток информации, кажется, начал приобретать лавинообразный характер. Синие «жигули», то ли «москвич» уже фигурировали в показаниях свидетелей. Если провести опознание, Вартаняну от знакомства с потерпевшей Чераневой отмазаться не удастся. Поездку в областной центр тоже не скроешь. Пусть приблизительно, с поправкой на экспертное заключение, но дата поездки и дата смерти Чераневой, наверняка, совпадут.

Теперь стала понятна та легкость, с какой преступник по фамилии Вартанян проник в гараж СПТУ, где он в течение длительного времени арендовал место, а значит, имел доступ к ключам. Доступ к ключам Вартанян имел также в усадьбе Хлыбова, поскольку именно его бригада эту усадьбу строила и врезала замки.

Естественно, на правах бригадира Вартанян был вхож в дом Хлыбова; по-видимому пользовался некоторым доверием, по крайней мере настолько, что убийцу в нем районный прокурор Хлыбов не подозревал. Не говоря уже об Анне…

Прикидывая одно за другим известные ему обстоятельства, Алексей все больше утверждался в своих предположениях. Сцепленная в воображении маска намертво прирастала к действительной физиономии преступника, совпадая иногда в мелких деталях. Сейчас в качестве меры пресечения следовало бы немедленно взять Вартаняна под стражу, пока тот не почувствовал опасность и не исчез. С другой стороны, Алексей вдруг понял, именно сейчас делать это никак нельзя. Вартанян не просто сексуальный маньяк, действующий в одиночку. Он круто завязан в номенклатурных хищениях последних лет и в качестве свидетеля представляет чрезвычайную опасность для определенного круга лиц.

Если все так, Вартаняна уберут прежде, чем он успеет открыть рот. Прямо в камере предварительного заключения. Особенно когда станет известно, какую самодеятельность на сексуальной почве он организовал помимо того, что вменялось ему в обязанности. Или уберут следователя, как это случилось год назад с Виталием Шуляком.

Сразу вспомнился Хлыбов, когда он орал на следователей у себя в кабинете:

— …Если вы, мудаки от юриспруденции, собираетесь ссать против ветра, вам хана! Или вы принимаете их правила игры, или окончательно выпадаете в осадок. Вас достанут из-под земли, и, если выживете, будете доживать век с переломанными костями. Как последние ублюдки!

Без особого энтузиазма Алексей оформил изъятие дырокола в присутствии понятых и, не спеша, направился к остановке автобуса.

Обдумывая свои дальнейшие действия, он окончательно понял: любой предпринятый им шаг в любую сторону грозит лично ему физическим уничтожением. Он оказался вдруг перед той роковой чертой, которую Шуляк в свое время переступил. Возможно, не задумываясь. Разумеется, можно не предпринимать ничего, но тогда монстр по имени Вартанян будет убивать и впредь. В среднем, по две жертвы в месяц, плюс заказные.

Любопытно, кто платит и кто заказывает всю эту музыку? Едва ли Вартанян на свое усмотрение взялся убрать с дороги вначале следователя прокуратуры, а затем районного прокурора. За этими убийствами должна стоять некая доминирующая фигура. С организаторской хваткой. Обычно такие решения коллегиально не принимают. Значит, этот кто-то должен быть один.

Начальник милиции Савиных на такую фигуру, пожалуй, не тянул. Службист и мелкий лукавец, он мог быть только шестеркой и за свои услуги Хозяину, наверняка, довольствовался жалкими подачками. Он, как и районный прокурор Хлыбов, тоже мог не знать, что на самом деле представляет из себя Вартанян.

Может быть, Свешников?.. В тот день, вернее, в ту ночь, когда Шуляк был найден мертвым с заточкой в спине, столичный генерал не поленился приехать сюда, в глушь, и сделать максимум возможного, чтобы надолго дезорганизовать следствие. Есть еще одно доказательство в «пользу» Свешникова — следователь Шуляк убит именно в то время, когда он раскручивал дело о «хищениях денежных средств, совершаемых при заготовке леса». Это уже впрямую относится к деятельности так называемого акционерного объединения «Российский лес».

«Значит, рука Москвы? — с усмешкой подумал Алексей, забираясь в подошедший автобус. Жадная и загребущая.»

В коридоре прокуратуры он встретил эксперта-криминалиста Дьяконова. Тот осторожно нес на раскрытой ладони два пирожных с розовыми цветочками поверху и алчно причмокивал толстыми губами, предвкушая удовольствие. Алексей сунул ему в карман пиджака изъятый дырокол.

— На экспертизу.

— Еще один?!

— Ох, не любите вы свою работу, Вадим Абрамыч.

— Я люблю пирожные, голубчик! — ласково пропел Дьяконов. — Что мне ваши дыроколы. Тьфу на них!

— Старый, ленивый сладкоежка, — обозвал Алексей вслед.

Через пятнадцать минут Дьяконов ворвался к нему в кабинет с торжествующим воплем.

— Это он! Он! Тот самый дырокол, с дефектом. Где вы нашли его, Алексей Иванович?

— Не скажу.

— То есть? — Дьяконов от неожиданности опешил. Но лицо Алексея было непроницаемо:

— Существует такое понятие, уважаемый Вадим Абрамович, как служебная тайна.

— От меня тайна?! Ну, знаете…

— Извините, больше мне нечего добавить. — Он примиряюще улыбнулся. — Ваши пирожные, Вадим Абрамович, наверно, доедают тараканы. Без вас.

Когда Дьяконов, вконец разобиженннй, удалился, Алексей с запоздалым раскаянием подумал, что отдав дырокол на экспертизу, он тем самым устроил себе западню. Максимум через неделю его «служебная тайна» вылезет наружу, и местное гестапо в лице Савиных доведет информацию наверх. Хозяину, будь это Свешников или кто-то еще.

Он уставился невидящими глазами в стену напротив. После глупости, которую он только что сморозил, оставалось либо идти напролом, как Шуляк, но — гласно, с широким привлечением общественности, при этом делая упор на преступления, совершенные Вартаняном на сексуальной почве, либо… либо срочно надо искать неординарный ход.

На следующий день Алексей пришел на работу на полчаса раньше, пока другие не успели воспользоваться машиной. И вовремя. Выруливая на проезжую часть, он увидел боковым зрением, что кто-то яростно машет ему с обочины, требуя остановиться. Это был ИО Сапожников. Алексей сделал вид, что не заметил, и наддал газу.

Спустя полчаса он подъезжал к центральной усадьбе совхоза «Северный». Усадьба (деревня не деревня, но и не поселок) вся состояла из полутора десятков домов барачного типа, на две семьи каждый, которые почему-то местные жители упорно называли коттеджами. Наверное, и впрямь — красиво жить людям не запретишь. Окраинные избы давно полегли и торчали из чертополоха печными черными остовами. Зато контора была каменная, добротная, в два этажа и со своей кочегаркой. Кроме конторы, в совхозе имелось еще одно кирпичное здание — ферма на сто пятьдесят голов скота, но она по самую кровлю заросла навозом и крапивой. Должно быть, сами коровы давно забыли, из чего она сложена.

Алексей притормозил перед конторой и выключил зажигание. Деревня была пуста — что влево, то и вправо, ни одной даже курицы. Зато где-то близко грохотала по-над крышами коттеджей попсовая музыка на английском языке.

Поднявшись на второй этаж, в бухгалтерию, Алексей запросил путевые листы за три последних месяца на рейсы, где экспедитором был Вартанян. Из принесенной пачки он отобрал несколько «бартерных» рейсов по северным районам области. Рядом выложил на стол список, полученный из информотдела УВД. Даты смерти жертв, отмеченных крестами, и даты командировок экспедитора Вартаняна совпадали по срокам безо всяких натяжек.

Алексей переговорил с конторскими дамами и выяснил, у кого квартирует Вартанян. Оказалось, что постоялец не появляется дома вторую ночь подряд. Это обстоятельство несколько насторожило Алексея, но до поры гадать о причинах отсутствия он не хотел и отправился на машинный двор.

Совхозный машинный двор представлял собой просто участок земли, истерзанный гусеницами и обильно политый соляркой, на котором годами копился и ржавел разный железный хлам. Ни крыши, ни забора, все дельное давно было растащено. Он отыскал посреди этой свалки какого-то мужика с забытой раз и навсегда в углу рта папиросиной. Спросил:

— Земляк, мне Бабкин нужен. Не подскажешь?

— А вон на колесо мочится. Этот и есть Бабкин.

— Он что пьяный, как будто?

— Других тут не держат. — Мужик подмигнул ему, и Алексей увидел, что этот тоже не вполне трезв. — Бабкин, эй, сучара сраный?! Тебя тут человек спрашивает!

— Счас… иду, — отвечал Бабкин, не трогаясь однако с места и не меняя позы.

— Вот всегда так, — ядовито сказал мужик, перебрасывая окурок из одного угла рта в другой. — Прихожу с утра на работу, Бабкин стоит у колеса и мочится. Пошел на обед — Бабкин стоит у колеса, мочится. Ухожу с работы. Бабкин опять стоит у колеса и мочится. Годами так! Так я че предлагаю? Возле конторы у нас, видал, памятник Ильичу, бюст? Не надо нам бюст, не заслужили. Надо Бабкину памятник на этом месте поставить. Стоит он, сучара, с расстегнутой мошней и на каменное колесо мочится. Весь в светлое будущее устремленный.

— Да ладно тебе, трепло, — беззлобно упрекнул Бабкин, на ходу застегивая пуговицы. Поздоровался.

Был Бабкин неуклюж, косолап и простодушен, как робинзоневский Пятница. Вслед за Алексеем он забрался в машину. Спросил без любопытства:

— Опять чего-то?

— С Вартаняном часто приходится ездить?

Бабкин махнул рукой.

— Мне, Леха, один хрен. Кого посадят, того и везу. Хошь Вартаняна, хошь черта лысого. Знай крути баранку, делов-то?

— Он как? Нормальный мужик, без придури?

— Ну, как сказать?.. Армян, одно слово.

— Что значит армян?

— Так как? Армян, он и есть армян. Чего с него взять?

Бабкин помолчал несколько. Снова повторил, убежденно:

— Армян… куда там.

— Ну, например? — недоумевал Алексей, пытаясь понять, какой смысл вкладывает Бабкин в слово «армян».

— А во! Идем мы с ним, значит, по улице. Это в Афанасьеве было. Собаки — как с ума посходили. Такой лай подняли — из кажной подворотни. Понять ничего не могу. Один когда жду, бывало, ни одна не сгавкнет. А с ним… Это уж не первый раз такое замечаю. Я и спросил тогда: «Скажи, Ашотка, чего это собаки тебя не любят? Слышь, ругаются как?» Он оскалился не по-хорошему и говорит: «Им, — говорит, — бизнес мой не нравится. Гы-гы-гы!» Потом и рассказал, что шкуры раньше с собак снимал и ездил шапками торговать, шкуродером, значит, был. Особенно с живой собаки, говорит, если шкуру снять, на ней волосы долго дыбом стоят, пока моль не побьет. Хорошие шапки получаются.

Бабкин вздохнул.

— А ты не боишься, Николай, что он с тебя шкуру однажды снимет? А? Армян все же.

— Не-е. Я с людями лажу, любого спроси.

— А вдруг?

Бабкин задумался.

— Да было как-то, — неохотно промямлил он. — Выпили мы с ним. В командировке, в Лузе дело было. А он, когда выпьет, совсем дурак делается. На стены лезет, егозится чего-то. Ночью проснешься когда его нет. Ушел приключений себе на жопу искать. И до утра нет. Ну, значит, выпили мы тогда и домой идем, где на постой определились. К Ваське Готовцеву, дружок мой. В калитку заходим, вдруг, слышу, телогрейка у меня на спине трещит. Жжих-ххих! Оглянулся я, а Ашотка с бритвой, паразит, весь белый, только глаза светятся. Как у кота. Располосовал телогрейку крест-накрест. «Ты че, охломон?! — Я уж заорал, не выдержал на него. — Рехнулся совсем!» Он вроде как опомнился немного. А злой, зубами так и скрипит…

Так че оказалось, ты думаешь? Я как-то год назад свою собаку при нем оговорил. Ты, говорю, Дамка, на моего Ашотку зазря не гавкай. А не то он тебя покусает. Ну так ведь в шутку сказано было, не в обиду. А вишь, какой человек — год злобу про себя таил. И вылезло-таки.

— Мстительный, что ли?

— У-у! Сроду таких не видал. Армян, одно слово. Но, правду сказать, к кому надо, подход всегда найдет. Что есть, то есть.

На этом Алексей с шофером Бабкиным расстался. Пока ехал обратно в город, он взвесил все возможные «за» и «против» и решил, что Вартаняна надо использовать против самого Вартаняна. Змея, заглатывающая собственный хвост и пожирающая самое себя. Главная проблема сейчас — засунуть хвост ей в пасть.

Глава 14

Несколько настораживало отсутствие Вартаняна. На работе в этот день его не видели. Дома ни там, ни здесь не ночевал. Алексей позвонил в милицию, но после того, как выяснилось, что взрыв произошел в отсутствие Вартаняна, его отпустили. Вместе с Вартаняном исчезла машина, синие «жигули» с московскими, как оказалось, номерами, поставленная в местном ГАИ на временный учет.

Еще одно предположение высказал участковый инспектор Суслов: в городе у Вартаняна есть подруга. Правда, кто она и где живет, инспектор не знал.

Но Алексей ни минуты не верил, что Вартанян мог сбежать, не имея на то достаточных оснований. Просто так налаженные годами связи, тем более «бизнес», не бросают. Возможно, он выехал временно по каким-то своим делам. Или — затаился. Вот это последнее предположение должен был подтвердить или опровергнуть следователь Махнев, с которым Алексей не успел переговорить с тех самых пор, когда отказался предоставить квартиру.

Он снял трубку и набрал номер.

— Махнев, у тебя как со временем?

— Как всегда. В дефиците.

— Тогда сразу в машину. Договорились?

— Это надолго? А то у меня в коридоре один засранец дожидается с повесткой.

— Час, от силы.

Когда Алексей подошел к «УАЗу», Махнев уже сидел в салоне и дымил.

— Как в бане по-черному, — проворчал Алексей, опуская стекло. — Кстати, в Черной Слободе был?

— Знаешь, кого я там нашел? Замполита, той самой части, где служил Глухов. Фамилия бывшего замполита Урванцев. Теперь господин Урванцев и еще один господин по фамилии Глухов на паях владеют пилорамой. Кроме пилорамы, эти господа арендуют, а может, уже и откупили цех по переработке древесины у местного лесхоза.

— Вот это новость, — пробормотал Алексеи.

— Так как? — Махнев хмыкнул. — Поездка отменяется?

Алексей, покачал готовой.

— Глухов был у него? Перед отъездом?

— Точно.

— С какой целью?

— Ну, ты хватил! Цель ему подавай. Могу добавить, в эту ночь компаньон Глухова дома не ночевал. Если тебе это о чем-нибудь говорит.

Алексей кивнул и тронул машину с места. Собранные Махневым факты необходимо былообдумать, поэтому он ехал медленно.

…В ту самую ночь, когда компаньон Глухова отсутствовал, в общежитии у армян грохнули бомбу. Еще две РДГ-40 предположительно были подброшены тем же путем, через окно на первом этаже, чтобы свалить ответственность за взрыв на самих армян. Надо сказать, затея вполне удалась. Теперь становится понятным внезапное исчезновение Вартаняна, который спасся по чистой случайности. Из охотника он сам вдруг превратился в дичь. И, разумеется, понял, чьих это рук дело. Понял также, что пощады не будет, поэтому затаился.

Дело о вымогательстве денег у гражданина, теперь уже господина Глухова И.А., таким образом приобретало все более характер мафиозной разборки. «Что если между двумя коммерческими структурами?» — неожиданно подумал он.

Дикая на первый взгляд мысль, едва он начал ее прокручивать, легко, словно патрон в обойму, улеглась в известные ему обстоятельства. Так называемое акционерное объединение «Российский лес» под неусыпной охраной генерала Свешникова продолжало грабить провинцию по старой коммунистической схеме: лес-кругляк эшелон за эшелоном перегонялся за границу по бросовым ценам, а вся долларовая выручка оседала в Москве. Это было в порядке вещей всегда. Но, кажется, времена стали меняться. Местные деятели, вроде Урванцева, во-первых, пытаются наладить переработку леса, а во-вторых, наверняка ищут выход за бугор, минуя московские карманы с генеральскими лампасами. Наверняка, местные деятели стали оформляться в серьезного конкурента и сделались опасны для «акционеров» с московской пропиской. В таком случае, демарш против Глухова с вымогательством денег — это попытка щелкнуть провинцию по носу и поставить на место.

Возня с той и с другой стороны, разумеется, шла вне рамок закона. Поэтому Глухов упорно отказывался от какой-либо помощи со стороны правоохранительных органов, возможно, знал, чью сторону они примут в случае разборки.

— Куда мы едем? — подал голос Махнев.

— Уже приехали.

Прокурорский «УАЗик» миновал знание районной больницы, свернул в узкий боковой проезд и остановился возле хирургического корпуса. В комнате старшей медсестры им навстречу поднялась миловидная женщина средних лет.

— Как наш больной? — спросил Алексей, поздоровавшись.

— Ничего серьезного. Сейчас отправим на перевязку, и вы переговорите.

— Спасибо. Надеюсь, окно не забыли открыть?

— День теплый, поэтому окна у нас открыты. С утра.

— Это вам. — Алексей выудил из-за спины багряно-красную роскошную розу и протянул женщине. Ослепительно улыбнулся. Она изумленно вспыхнула, и на щеках заиграли две обворожительные ямочки. Перемена в лице показалась настолько разительной, что Махнев, улучив момент, ядовито осведомился:

— Я тут не лишний?

— Пока нет, — ухмыльнулся Алексей, направляясь вслед за старшей медсестрой в перевязочную.

— Может, объяснишь наконец, какая тут моя роль?

— Объясню обязательно. Но пока ты просто молчи. Желательно с суровым видом. Действуй на нервы.

Медсестра вышла в коридор.

— Я предупредила больного, что вы хотите с ним поговорить. Но, пожалуйста, не слишком долго. У нас здесь очередь.

Надев халаты, оба следователя вошли в перевязочную. Больной по фамилии Патевосян сидел в каталке и с отсутствующим видом глядел в окно, напоминая в профиль подбитого, нахохленного грача. На вошедших никак не отреагировал. Правая рука у него была прибинтована к туловищу, нога, тоже правая, целиком закована в гипс.

— Вардгес Арутюнович? Я правильно называю?

Грачиный профиль после паузы слегка клюнул вниз.

— Уроженец деревни Джагазур Лачинского района Нагорно-Карабахской автономной области. Год рождения 1946. Последнее место жительства город Степанакерт. Все так?

Снова кивок.

— С вашими показаниями сотрудникам милиции мы знакомы. У вас больше нечего к ним добавить?.. Нет. Ну, хорошо. Повторяться не будем. Вот эта записка вам известна?

Алексей подержал перед глазами Патевосяна вложенную в пакет записку с последней угрозой. «Далеко не убежиш на очереди твой доч включили счетчик.»

— Нэт. Нэ знаю такой записка.

— Может, знакомый почерк? Рука? Не припоминаете?

— Нэт.

— Вы пострадали сами, поэтому подозревать вас во взрыве неразумно. Но кому-то из ваших товарищей по комнате гранаты тем не менее принадлежали. Вы в них так же уверены, как и в себе?

— Нэ знаю.

— С бригадиром вы раньше ссорились? Или ваши товарищи?

— Я нэт. Про мертвих нэ знаю. Ти, парень, луче бригадира спроси. Он за сэбья сам скажет.

— Сбежал бригадир, дорогой Вардгес Арутюнович. Вот поэтому мы к вам пришли.

— Пачэму я? Там другие есть. Руки, ноги цэлий. Они знают.

— Других тоже спросим. Но взорвали вас. Вернее, взрыв произошел в вашей комнате, а не в другой.

— Я нэ знаю, гдэ бригадир. Нэ знаю, клянусь мамой.

Алексей сделал еще несколько попыток выяснить, у кого в городе может скрываться Вартанян, и наконец отступился.

— Все-таки, дорогой Вардгес Арутюнович, я советую хорошо подумать. Для вашей безопасности, возможно.

Когда они вышли в коридор, Махнев брезгливо поморщился.

— Что за комедию ты ломал? Может, объяснишь наконец?

— Сейчас будем ломать вместе. Когда я пихну тебя в бок, ты должен меня спросить: «Как ты на него вышел?»

— Не понял?

— Как ты на него вышел? — еще раз отчетливо повторил Алексей. — С естественной интонацией, между прочим как бы. Потом я все тебе объясню.

Он уже тащил Махнева за собой на улицу…

…Человек с грачиным профилем слегка пошевелился в каталке, желая сменить позу. Помял здоровой рукой ноющее плечо. В это время на дорожке под окнами послышался голос человека, который только что его допрашивал. Потом второй голос, вероятно, того низенького придурка, который молча сверлил его в продолжение допроса глазами, спросил:

— Как ты на него вышел?

— На Вартаняна?.. Никак. Это генерал Свешников сработал. По своим каналам.

Человек в каталке дернулся к окну. Голоса удалялись.

— А я по дурости Глухову ляпнул, что…

В перевязочную вошла медсестра и с шумом, как ему показалось, передвинула стул. Потом один за другим начали заходить служащие из медперсонала, и продолжение разговора утонуло в посторонних звуках. С трудом дождавшись конца перевязки, больной Патевосян за пару косых «уговорил» санитара доставить его к телефону…

В машине Махнев демонстративно вынул из замка ключ зажигания и уставился на приятеля.

— Ну?

Алексей молчал. До тех пор, пока спланированная им акция не сработала, раскрываться он не хотел. Даже Махневу.

— Видишь ли, — осторожно начал он, — я вдруг оказался в той же ситуация, что Шуляк. Он первый ковырнул эту навозную кучу. Результат мы все знаем. Короче, Махно, мне нужна неделя сроку. Для чистоты эксперимента, понял?

— Утечка информации? — догадался Махнев. И в лоб спросил: — Убийца — Вартанян?

— Да.

— Та-ак! — умница Махнев мгновенно все сообразил и протянул ключи. — Я ничего не слышал и ничего не знаю.

Алексей кивнул.

В приемной прокуратуры очаровательная Людмила Васильевна (еще более очаровательная, чем вчера) сообщила ему, что вскоре после отъезда был звонок из мэрии, и дала телефон помощника, по которому его просили срочно перезвонить. Алексей тут же в приемной набрал номер. Представился.

— Минуточку, Алексей Иванович, я сейчас справлюсь.

Ровно через минуту веселый юношеский басок сообщил, что мэр на месте и очень хотел бы с Алексеем Ивановичем переговорить. Если вы подойдете в течение получаса, это будет как раз то, что надо.

Через полчаса Алексей входил в знакомый кабинет мэра города. Хозяин кабинета вышел к нему из сопредельной с кабинетом комнаты, вытирая руки небольшим махровым полотенцем. За два месяца, что они не встречались, внешний облик мэра претерпел значительные изменения. Обладая телесной конституцией, которая остро реагирует на смену общественного положения, мэр раздался в щеках, в талии, а кожа лица обрела свинцово-помидорный оттенок. Такое случается, когда человек вдруг начинает много и вкусно есть и проводит рабочее время на разного рода презентациях и деловых ланчах.

«Наверное, я тоже хочу много и вкусно есть. Иначе зачем бы я тут сейчас сидел?» — подумал Алексей.

Он хотя и не интересовался впрямую, но кое-что о первом лице города до него доходило. Слышал, что мэр является членом правления какого-то торгового дома и соответствующего банка, возглавляет товарищество с ограниченной ответственностью на металлургическом комбинате, президент гуманитарного фонда, то ли филиала фонда «Демократическая инициатива», член ЮНЕСКО. У мэра, это знали все в городе, имелся личный автопарк из четырех автомобилей, правда, пока отечественных марок. Зато две дочки учились за границей в школе менеджеров, и мэр, когда доводилось, охотно делился своей отцовской радостью через прессу с широкой общественностью.

— Алексей Иванович, надеюсь, вы помните наш давешний разговор? К сожалению, мне срочно пришлось выехать за границу, поэтому окончание разговора непозволительно затянулось. Во всяком случае, мы так не планировали. Но, знаете ли, это даже к лучшему. Наши товарищи успели узнать вас, вы узнали их, составили мнение друг о друге. Кстати, мнения о вас самые хорошие. Даже у недругов, смею заметить, — с тонкой улыбкой произнес мэр. — Так что все наши прежние договоренности, я думаю, остаются в силе. Согласны?

Алексей покивал.

— Мы провели вашу кандидатуру через областные инстанции. Время, как видите, зря не теряли. Теперь ваша очередь, Алексей Иванович. На днях, видимо, вам придется съездить в область и со следующей недели, милости просим, принимайте дела у Сапожникова Семена Саввовича. Правьте службу, как говорится.

Далее мэр горько посетовал на удручающее положение в экономике района, о том, что в трудовых коллективах по три месяца и более не получают заработной платы, а маятник хозяйственной, политической, культурной жизни стремительно падает, и конец этого падения, к сожалению, не просматривается.

Затем очень дельно, по существу, мэр проанализировал криминальную обстановку в городе и районе, напомнил упущения Хлыбова, отсутствие профилактической работы и попросил Алексея, как только тот освоится в новой для себя должности прокурора района, подготовить обстоятельный доклад на предстоящую сессию — своего рода программу действий по борьбе с негативными явлениями, в том числе с преступностью.

Велеречивость мэра утомила Алексея настолько, что он уже всерьез начал подумывать об отказе от должности и в ответ ограничился краткой благодарностью за оказанное доверие и выразил надежду, что работать им придется вместе плечом к плечу.

«Мерзавцы сердечно пожали друг другу руки», — подумал он, пожимая большую, мягкую, как подушка, ладонь.

Мэр города проводил новоиспеченного прокурора до двери и вдруг по-приятельски эдаким чертом подморгнул.

— Светланке, как встретишь, ба-альшой привет. И… ку-ку!

Что означало «ку-ку», Алексей так и не понял, но решил передать непременно. Однако, возвращаясь в прокуратуру, он заподозрил, что его таким образом попросту говоря потрепали по щечке. Щипнули, если угодно, за ягодицу, как девочку.

Войдя к себе он плюхнулся на стул и вдруг подумал: что если жениться не на Тэн, а на Анне Хлыбовой? Любопытно, долго ли после такой свадьбы ему удастся просидеть в прокурорском кресле?

Зазвонил телефон.

— Валяев. Слушаю?

— Алеша, здравствуйте, — услышал он мягкий голос Анны. — Вы меня слышите, алле?

— Да, конечно, и рад, что вы позвонили, Анна Кирилловна. У вас все в порядке?

— Не совсем.

— Не совсем? Это как?

— Совсем никак, — отвечала Анна, тихо смеясь. — Алеша, мне скучно. И страшно.

— Я могу чем-то помочь?

— Да. Если придете.

— Пожалуй…

— Сейчас вы сможете?

— По-моему, да. Да, конечно.

— Хорошо. Буду ждать.

По дороге он купил блок сигарет «Кэмэл» для Анны и пачку газет. Бросил на сиденье рядом и резко рванул машину с места.

Глава 15

Спустя неделю в кабинет районного прокурора вошел следователь облпрокуратуры Крук. Оглядел помещение, в котором ровным счетом ничего не изменилось. Кроме хозяина. Сел за стол.

— Все служат, но не все дослуживаются, — сонным, безразличным голосом обронил Крук.

— Не все, — согласился прокурор и нажал на клавишу.

— Я слушаю, Алексей Иванович?

— Чашку кофе для гостя. И сигарету?.. Нет, сигарету, кажется, не надо. Кофе покрепче.

Он с любопытством повернулся к Круку и, не ожидая, когда тот нарушит молчание, спросил:

— Чем обязан, Евгений Генрихович? Вы, чай, неспроста заглянули?

Вместо ответа Крук вытащил из кармана сложенную вчетверо шестнадцатиполосную газету «Щит и меч». Толкнул через стол к прокурору. На второй полосе черным, жирным кеглем в траурной рамке был опубликован некролог: «Пал смертью храбрых… СВЕШНИКОВ ЮРИЙ АНТОНОВИЧ, генерал-майор милиции, заместитель начальника УУР ГУВД г. Москвы, народный депутат Российской Федерации, сопредседатель парламентской комиссии по борьбе с организованной преступностью, преподаватель уголовного права Академии МВД, Заслуженный работник милиции…» Далее шли соболезнования родным и близким покойного, выражения скорби. В конце, под некрологом, около десятка подписей первых лиц в правительстве и высших милицейских чинов.

Алексей с любопытством рассмотрел портрет человека, довольно заурядной, незапоминающейся наружности при полных генеральских регалиях. Отложил газету в сторону.

— Я в курсе, Евгений Генрихович.

— Генерал Свешников найден убитым у себя на даче. Это в районе Волковского шоссе. Удар нанесли сзади, в спину. Предположительно, ножом.

Крук помолчал, глядя перед собой ничего не выражающими глазами. Потом добавил:

— Гениталии на трупе вырезаны. Забиты в рот.

Медлительность Крука была неподражаема. Алексей усмехнулся.

— По поводу генеральских гениталий, Евгений Генрихович, я готов скорбеть вместе с членами правительства. Кстати, убийцу задержали?

— Вартанян при задержании убит. На стоянке в аэропорту Внуково. Кажется, это была ваша законная добыча?

— Да, упустили, к сожалению, — искренне посетовал прокурор под внимательным взглядом Крука.

Вошла Людмила Васильевна с двумя чашками кофе, лучезарно улыбаясь. Крук поблагодарил.

— Я полагаю, Алексей Иванович, вы передадите нашей группе свое расследование. Мы оба дела объединяем и ставим на этом точку. Думаю, такой вариант нас всех устраивает?

— Думаю, да.

Прощаясь, Крук задержался в дверях.

— Дырокольчик не забудьте приобщить.

— Разумеется.

Алексей проводил Крука в приемную. Из коридора навстречу ему шагнул Глухов Иван Андреевич. Бросил раздраженный взгляд на секретаршу.

— Не поладили? — улыбнулся Алексей, пропуская посетителя в кабинет. — Она это умеет. Заградотряд.

— Вызывали? — Глухов бросил повестку на стол.

— У меня к вам, Иван Андреевич, имеются вопросы. Неофициальные, скажем так. А повестка, извините, это мера вынужденная. Мне, откровенно говори, надоело за вами бегать и уговаривать. Садитесь, прошу.

— Что значит, неофициальные?

— Не для протокола. — Алексей помолчал, потом как можно более дружелюбным тоном продолжал: — Есть мнение, Иван Андреевич, ваше дело закрыть, как законченное, поскольку преступник, вымогавший у вас деньги, мертв. Как прокурор я ничего против не имею. Зато имеются неясности, которые мне хотелось бы уточнить. Не для протокола, повторяю.

— Кто мертв? — В лице Глухова сквозило явное недоверие.

— Для вас это новость? — в свою очередь удивился Алексей. — Вартанян убит при задержании в аэропорту Внуково.

Он дал Глухову время осмыслить новость и подвинул через стол газету, оставленную Круком.

— Еще сюрприз для вас. Надеюсь, не менее приятный. Прочтите.

Это были царские подарки, Алексей понимал, и рассчитывал в качестве благодарности как минимум на взаимопонимание. Но лицо Глухова вновь замкнулось. Прочитав некролог, он с равнодушным видом отложил газету в сторону. Пожал плечами. Алексей понял, что договориться не удастся — придется давить.

— Как видите, Иван Андреевич, свою часть работы мы сделали, вопреки вашим прогнозам. И без вашей помощи. Теперь давайте сравним работу, проделанную нами, с тем, что натворили вы. Задачу вы поставили перед собой чисто по-армейски: уничтожение живой силы и техники противника. На поражение. Чтобы создать себе алиби, вы, Иван Андреевич, отправились в Крым. А ваш компаньон по пилораме Урванцев забросал неприятеля гранатами РДГ-40. В результате, два трупа и раненый. Разумеется, невиновные, как это всегда и бывает, когда в действие вступает наша доблестная и непобедимая.

Итак, преступника вы спугнули. Он исчез из поля зрения и сделался стократ опаснее. Представьте на минуту… впрочем, вы уже представляли, я думаю… Представьте, что станется, когда он найдет вашу семью? Вы снова будете получать руки, отрезанные ноги, головы с прибитыми гвоздем записками. Но это будут руки, ноги, головы вашей жены и дочери.

В Крым, Иван Андреевич, вы поехали не ради отдыха, разумеется. Вашу жену или дочь там изнасиловали. Возможно, избили. Но это мои предположения, поэтому не настаиваю.

Алексей вынул из папки лист бумаги. Положил перед Глуховым.

— Докладная записка, Иван Андреевич. Наш человек, оперуполномоченный, случайно оказался в Массандре в одно время с вами. И вновь — два трупа. По странному стечению обстоятельств, оба армянской национальности. Оба строительные рабочие. И что немаловажно, оба срядились на строительстве загородного особняка с бассейном под началом вашего двоюродного брата. Оперуполномоченный не поленился выяснить имя заказчика. Землевладение было оформлено на подставное лицо, но действительным владельцем, опять-таки по странной иронии судьбы, оказался покойный ныне господин Свешников.

Таким образом, Иван Андреевич, вы получили четыре трупа с сомнительной степенью вины. Зато действительные виновники оказались в стороне, вне пределов досягаемости. Вот результат вашей армейской самодеятельности.

Глухов покрутил головой.

— Все ерунда, прокурор. «Одна баба где-то чего-то сказала.» Доказательства? Доказательства где?! Четыре трупа! Да вы с ума посходили.

— Ну, что ж? С меня вы имеете право требовать доказательства. А я обязан вам их предоставить. Но, Иван Андреевич, акционеры из «Российского леса» существовать не перестали, не так ли? Несмотря на нашу вам помощь. Интересно, какие доказательства вы потребуете от них? Или надеетесь, что четыре армянских трупа сойдут вам с рук?

Глухов молчал.

— Не думаю. И вы тоже так не думаете. Поэтому давайте попробуем найти общий язык. Дело о вымогательстве, я уже говорил, мы можем закрыть. Лично я ничего против не имею. Готов, если хотите, рассматривать ваши действия как необходимую оборону. Признаться, я так их и рассматриваю. Поэтому разговариваю с вами не как с обвиняемым.

— Тогда чего вы хотите? — тяжело, исподлобья взглянул на него Глухов. Алексей почувствовал, что воз как будто двинулся с места.

— Во-первых, мне необходима информация по этому вопросу. В полном объеме. Если вы думаете, что мы здесь застрахованы от смерти, то глубоко ошибаетесь. Я подставился на вашем деле, точно так же, как вы. Во-вторых, в стране скрытно, исподтишка идет передел собственности. В условиях правового беспредела фактически это означает вооруженный разбой и грабеж. Надеюсь, на собственном примере вы оценили ситуацию? Поэтому, Иван Андреевич, давайте впредь будем союзниками. У нас с вами есть свои интересы. Местные, так скажем. Попробуем защищать их вместе от московского демворья. Поверьте, в этом деле я вам гораздо нужнее, чем вы мне.

Глухов долго молчал. Алексей вышел в приемную минут на пять, давая ему возможность взвесить предложение. Когда он вернулся, решение, кажется, было принято.

— Что вы хотите от меня услышать?

— Иван Андреевич, я хочу знать досконально, откуда у вашей истории растут ноги? И куда? Почему вокруг вас так много лиц кавказской национальности?

— Ладно, прокурор. Свои секреты, так и быть, доложу. Насчет чужих, не обессудь. Не сейчас во всяком случае.

— Согласен, — Алексей кивнул. — Мои условия вы знаете.

— Так вот, — начал Глухов после некоторого раздумья. — Один такой тип кавказской национальности подсел ко мне за столик в кафе. Было это два года назад в Шуше. Назвался Меликяном. Подробности разговора опускаю; короче, он предложил мне сделку.

— Оружие?

— Разумеется. Чем больше, тем лучше. Расценки известные. В армии этим не промышляет только ленивый. Через неделю встретились еще раз, чтобы обговорить операцию по передаче оружия. Дальше все прошло как по-писаному. На дороге из Агдама в Шушу армянские фераины, как и договорились, устроили мотоподразделению засаду. Завалили камнями узкий участок дороги по курсу. Потом, когда колонна втянулась, устроили сход лавины сзади. Все это в темноте, глядя на ночь, со стрельбой, с матом через усилители, с прожекторами… Потом начались переговоры о сдаче оружия и техники. Парламентеров с нашей стороны взяли в заложники. Словом, эффект от театральной постановки был что надо.

Глухов скривил губы в усмешке.

— Только ты, прокурор, не думай, будто эту кашу варил я один. Я был главный исполнитель, и в случае провала, мне, конечно, грозила участь главного козла. Ну, а что дальше?.. Дальше я подал рапорт, и меня уволили из рядов с чувством глубокого облегчения. Деньги все до копейки я вколотил в пилораму и в деревообрабатывающий цех. Но пока прибыль, как в прорву, уходит обратно в производство и в налоги. Живу, хочешь верь хочешь нет, на зарплату.

— Вы сразу поняли, кто вымогает деньги?

— Не сразу. В Шуше, когда я остался «заложником», кто-то из толпы армян сзади сунул мне в ягодицу нож. «Алыби!» Шутка вроде как, армянский народный юмор. Ну, я со зла вмазал первому попавшему по сусалу, на том все кончилось. Потом эту шутку они повторили в Крыму с женой. По недомыслию, конечно. В общем, поставили подпись.

Глухов говорил через силу, сквозь зубы, комкая рассказ и явно избегая подробностей. Алексей настаивать не рискнул.

— Ублюдков я вычислил просто. Брат, двоюродный, зачем-то повез жену и дочь показывать эту стройку. Больше нигде побывать они не успели. Когда я приехал туда и расспросил брата, что и как, он мне ублюдков показал. А чтобы тебе, прокурор, степень их вины не казалась сомнительной, доложу: ублюдки меня узнали и начали торговаться!

Он с силой ударил кулаком по столу, пытаясь взять себя в руки. Прошло около минуты, прежде чем он заговорил снова.

— Насчет лиц кавказской национальности. В лесу их больше сейчас, чем грибов. Заготовители, мать вашу! В центральной гостинице в области эта сволочь годами снимает под офис несколько люксов. Штаб! Если хочешь, координирующий центр по перекачке крови в масштабах области. Плюс московское дерьмо в лампасах, в масштабе России! Ты, прокурор, не думай, — заключил Глухов, — я твою помощь оценил. И поверил, как видишь. Если мои мужики поверят, как я, одного не оставим.

Алексей улыбнулся.

— Лады, майор. Будем держать друг друга в курсе.

Проводив Глухова, прокурор приказал никого к себе не пускать и в очередной раз сел за бумаги, доставшиеся в наследство от предшественника. Хотя многое он уже знал, о многом догадывался, общая картина тем не менее складывалась удручающая. Мерзость запустенья повсюду и — воровство, повальное, сверху донизу, как образ жизни и как способ мышления, нечто вроде религии; наконец, как великая, национальная, объединяющая все и вся идея. Вероятно, та самая, о которой так долго и так задушевно рассуждает жирующий, столичный бомонд.

Пожалуй, если эту идею сформулировать в виде лозунга, то она прозвучала бы, примерно, так: «Кто не ворует, тот не ест!» Дальше, как говорятся, ехать некуда. Один из страшных смертных грехов превращен в государственную национальную идею…

Алексей откинулся на спинку кресла и посмотрел на часы. 22.15… Ну и ну! Пожалуй, он засиделся, даже чересчур. Не мог вспомнить, когда отпустил секретаршу.

Возвращаться в пустой гостиничный номер не хотелось. Хотя у него, кажется, есть выбор. Можно, например, отправиться к Тэн? Или, скажем, навестить Анну? Нежеланным гостем он не будет ни там, ни тут. Но Тэн, Светлана… визит к ней, так уж получалось, связан с определенными, малоприятными обязательствами, с видами на будущее. А он, если быть честным, еще не отошел от прелестей холостяцкой жизни. Прежний отрицательный опыт застрял где-то на клеточном уровне, и теперь он малодушно бегает от любящей женщины, боясь влюбиться в нее сам.

С Анной гораздо проще. Они симпатичны друг другу, и только. Ну, еще любопытны. Без слез, без сцен, без взаимных обязательств и притязаний на будущее…

Алексей посидел с минуту и снял трубку. Правда, на душе в эту же самую минуту появилось чувство какой-то подавленности. Скорее по инерции он набрал номер, уже жалея о своей поспешность и втайне надеясь, что Анны не окажется дома.

— Да? — услышал он тихий, спокойный голос. И не ответил. — Алеша… это вы?

— Да. Извините.

— Что-то случилось?

— Нет.

Она помедлила, и Алексею показалось, что Анна не одна. Он не услышал, он ощутил там чье-то присутствие, тягостное, раздражающее все его чувства.

— Алеша, вы хотите проехать?

— Не знаю. Нет… наверное.

— Почему нет?

Он снова не ответил.

— Хорошо. В таком случае я вас приглашаю. И не вздумайте улизнуть.

— Я еду. Сейчас… спасибо.

Он тяжело брякнул трубку на место. И затих. Ощущенье чьего-то присутствуя не проходило. Но уже не там, на том конце провода, а здесь. В кабинете. Тягостное, раздражающее присутствие малоприятного человека. Очень знакомое… очень… Он никак не мог вспомнить, с чем это ощущенье связано? Или с кем?.. С человеком, от которого исходит напряжение… давит, как пресс, на окружающих? Выдавливает…

Хлыбов?!

Он вспомнил вдруг свои ощущения, когда в гостиничный номер к Бортникову ввалился пьяный Хлыбов… «К нам едет третий покойник!»

«Неужто Хлыбов… каналья?! Он что, собирается меня пасти? Или пасти свою Анну?.. Ну, нет, приятель. Черта с два! Сегодня в ночь, если это ты… ты будешь стоять у меня на часах, в изголовье. Помнится, этот финт ты тоже проделывал, а? Ха-ха!»

— Ну-с… едем, приятель, — с усмешкой пробормотал он, усаживаясь за руль. — К твоей Анне.

Козлов Игорь Рапорт лейтенанта Климова

В ту ночь начальник заставы капитан Михайленко как нормальный человек спал дома… В ту ночь на заставе дежурил его молодой заместитель лейтенант Климов.

Под утро, когда снился капитану удивительный сон, неожиданно зазвонил телефон. Михайленко ошалело вскочил, схватил трубку и тихо, чтобы не разбудить жену, сказал:

— Слушаю…

— Извините, товарищ капитан, — робко начал Климов. — Тут вот какое дело… Приехал из тайги геолог. У них рабочего убили.

— Сейчас буду.

Михайленко положил трубку и на цыпочках вышел в соседнюю комнату. Здесь он надел форму, чертыхаясь, натянул не просохшие за ночь сапоги всю неделю лил прямо-таки тропический дождь.

Облачившись в плащ-накидку, Михайленко открыл входную дверь и нырнул в сплошной поток воды. "Вот и ладушки — умываться не надо…" — усмехнулся он.

Часовой, нахохлившись как воробей, стоял посреди океанской лужи. Казалось, этим он выражает свой протест природе: прятаться куда-либо не имело смысла.

Увидев командира, солдат строевым шагом направился к нему, чтобы доложить по всей форме. Брызги из-под его сапог разлетались фонтаном.

— Отставить… — поспешно махнул рукой Михайленко и понуро побрел к заставе.

В углу канцелярии, чинно положив руки на колени, в напряженной позе сидел сухощавый мужичишка. Вода медленно капала из каждой складки его одежды, так что под стулом уже образовалось маленькое озерцо. Увидев начальника заставы, он вскочил, четко, стараясь угодить военному, представился:

— Прораб Иван Кириллович Тихомиров.

Михайленко пожал ему руку, как бы между прочим спросил:

— Что у вас стряслось?

— Вот ведь беда какая… — сбивчивой скороговоркой залепетал Тихомиров. — Убили промывальщика Мохова. За что — неясно… Будь он неладен! Зачем я его только взял…

— Вы не торопитесь, Иван Кириллович… — Михайленко снял с вешалки вафельное полотенце, вытер лицо. — Расскажите все по порядку. Где труп обнаружили? Когда?

— В камеральной палатке обнаружили… ночью… — Тихомиров подался вперед, как-то неестественно вытянул ладонь, хрипло прошептал: — И ведь… самородок в кулаке зажат. Прямо жуть…

— Что такое камеральная палатка?

— Ну, навроде вашей канцелярии. Там у нас все это хранится… Карты, шлиховые пробы…

— Золото нашли?

— Похоже, на россыпь напали…

Михайленко и Климов переглянулись. Лейтенант сразу понял своего командира, тихо встал, вышел из канцелярии. Через несколько секунд все наряды, охранявшие границу, получили «вводную»: в пограничной зоне убит человек; преступник может попытаться уйти за границу; усилить бдительность.

А тем временем Михайленко продолжал уточнять обстановку.

— Чем его убили?

— Сюда тюкнули… — Тихомиров показал на свой висок.

— Ваши все на месте?

— Так точно. На месте.

— В лагерь кто-нибудь приходил?

— Никак нет. Кто ж туда доберется в такую погоду.

— Значит… кто-то из своих?

Тихомиров неопределенно пожал плечами.

— Вас начальник послал?

— Да… Вадим Петрович… Езжай, говорит, доложи. Пусть на Большую землю сообщат.

Михайленко задал еще несколько вопросов, затем вызвал старшину, велел выдать Тихомирову сухое обмундирование, накормить, напоить чаем… Потом он некоторое время размышлял над картой, оценивая возможные маршруты нарушителя от лагеря геологов до границы, дал соответствующие распоряжения. И наконец, приказав связистам соединиться с управлением пограничного отряда, доложил дежурному о происшествии.

Не успел он отойти от аппарата, как отряд сам вызвал его на связь.

— Что у вас случилось, Михайленко? — Это был голос начальника штаба.

Капитан еще раз доложил о всех обстоятельствах.

— Ваши действия? — строго спросил начальник штаба.

— Охранять границу… — спокойно сказал Михайленко и после небольшой паузы добавил: — Усиленно… — Он считал, что в любом случае для пограничника это самый правильный ответ.

В телефоне слышался монотонный шелест. Начальник штаба куда-то пропал. Михайленко даже дунул в микрофон, проверяя, не оборвалась ли связь.

— Прекратите свистеть в трубку! — раздраженно крикнул начальник штаба; он еще немного помолчал и наконец сказал: — Я проконсультируюсь с товарищами из прокуратуры, потом дам указание…

Через час он снова вызвал Михайленко.

— По такой погоде следователь будет добираться к вам несколько суток… Поэтому приказываю: границу охранять усиленно; лейтенанту Климову вместе с инструктором службы собак направиться к месту происшествия, постараться уточнить все обстоятельства гибели, по возможности выявить преступника… Вопросы?

— Вопросов нет.

Дождь нежно шуршал по капюшону. Лейтенант Климов, покачиваясь в седле, боролся со сном. Впереди мутным пятном маячила спина прораба Тихомирова. Климов обернулся — сержант Исаев, положив собаку поперек лошади, старался укрыть ее полой плаща.

Климов сомкнул тяжелые веки, неторопливо размышлял о превратностях судьбы пограничника. Месяц служит он на заставе, но, честно говоря, так и не привык к калейдоскопу событий.

В первый же день граница подарила ему боевое крещение. Климов только представился капитану Михайленко, и вдруг: "Застава, в ружье!"

Дерзкий лазутчик — днем, в легком водолазном снаряжении — преодолел пограничную реку. Он тихо вышел к протоке, стал осторожно пробираться в наш тыл. Контрольно-следовую полосу нарушитель перескочил очень лихо: только один плоский отпечаток остался в центре бугристой ленты. Его-то и заметили пограничники, бывшие в наряде. Началось преследование… Климов прямо в парадной форме поехал с тревожной группой. Лазутчик, зажатый заслонами, забрался в кусты, вяло отстреливался… Михайленко ломал голову: как выкурить без потерь нарушителя из его убежища?

И тут Климов вспомнил повесть «Казаки». Еще на первом курсе училища кто-то из курсантов с удивлением открыл, что она о пограничниках: "Вся система охраны границы описана!" — радостно восклицал он. Володя тогда внимательно перечитал сочинение отставного поручика Льва Толстого. И теперь наскоро пересказал начальнику заставы, как казаки брали противника, толкая впереди себя арбу с сеном. Плащ-палатки набили землей, связали узлами, уложили в «уазик», сняли дверцы — ни дать ни взять танк получился!

И вот на полной скорости машина задом влетела в кусты. Она буквально выдавила из них лазутчика. Михайленко с нарядом наступал с фронта; Климов выскочил из «уазика», выбил пистолет из рук ошалевшего нарушителя…

Так в настоящем деле познакомился начальник заставы со своим новым заместителем. Михайленко неделю таскал его по участку, чтобы тот знал каждый бугорок, каждую ложбиночку, "как дорогу к крылечку любимой". Потом солдат, который нес службу на наблюдательной вышке, доложил, что границу перелетел воздушный шар и упал где-то в сопках. Михайленко выделил Климову опытный наряд и послал на поиски. Несколько дней утюжили они лес и наконец обнаружили этот проклятый шар: он повис на кедраче, к нему был прикреплен какой-то контейнер. Находку передали в отряд… Потом внезапно пошли нескончаемые дожди. Сухие низины превратились в озера, овраги — в бурные реки. Пришлось эвакуировать склады, восстанавливать линии связи. Дозоры готовились на службу, как водолазы перед погружением. Основная нагрузка ложилась на них — потоки воды практически смыли контрольно-следовую полосу… В общем, забот хватало, и вот теперь геологи эти…

К лагерю геологов добрались только к обеду. Лошади выехали на плоскую поляну, лежащую уступом на склоне сопки. Здесь стояли две палатки: одна побольше — над ней торчала жестяная труба, сделанная из консервных банок; вторая поменьше — видимо, это и была здешняя «канцелярия».

Тихомиров сполз со своей кобылки, громко высморкался, вопрошающе глянул на Климова:

— Так что… товарищ лейтенант… куда пойдем?

— А где люди?

— Работают… Там, у реки… — Тихомиров махнул рукой в сторону, откуда доносился гул воды. И тут же раздался глухой взрыв. Прораб усмехнулся: — Во, Вадим Петрович шурфы рвет.

— И дождь не помеха?

— Что поделаешь?.. Сезон-то один — надо приноравливаться. — Тихомиров немного помолчал, потом сказал: — Может, зайдем погреемся? Мы тут печурку сложили. Или… труп пойдете смотреть?

Климов сглотнул слюну, торопливо ответил:

— Погреемся…

Пошли к большой палатке. Прораб отдернул полог, жестом предложил войти.

Палатка была сделана добротно: каркас сколочен из тонких жердей, на него натянута белая «наволочка», потом байковый «утеплитель», потом уже сам "брезентовый дом". Вдоль одной стены тянулись нары, в центре стояли самодельный стол, чурбаны-стулья; в углу сверкало гранитом некое сооружение — что-то вроде камина; пол устлан свежей хвоей.

— Хорошо устроились, — похвалил Климов.

— Стараемся… — Тихомиров начал хлопотать по хозяйству. — Вадим Петрович до аккуратности очень строг. Свинства не любит.

Прораб подбросил в печурку сухие поленья — их заготовили впрок, чиркнул спичкой. Весело затрещал огонь, осветив полумрак палатки. Тихомиров сунул свои лапы прямо в языки пламени.

— О-о-о… — радостно прорычал он. — Сейчас ушицу подогреем, вкусную… Вчера… сам приготовил…

Сержант Исаев и его пес Джек расположились у входа.

— Товарищ лейтенант, — обратился сержант, — мне собаку покормить надо.

— Действуйте.

Исаев тоже подошел к печке, достал из вещмешка продукты, металлическую миску, стал стряпать немудреную собачью еду. Джек, повизгивая, нетерпеливо смотрел на хозяина.

Климов еще раз окинул взглядом палатку — простая рабочая обстановка. Неужели здесь зрела трагедия? И на этих нарах бок о бок спали враги, затаенно лелеяли в душе ненависть… А пришло время — выплеснули ее наружу, и один убил другого. Убил, как дикарь, древним способом — ударил в висок, и все…

За что они поцапались, что не поделили? Кусок металла — золото… Зачем оно им? Куда они его денут?.. Ох, люди, люди, как же вы дошли до такого?..

…Тихомиров звякнул ложками, достал из фанерного ящика сухари.

— Ваши придут обедать? — задумчиво спросил Климов.

— Нет… — Прораб начал разливать уху. — Они с собой берут, чтобы время на переходы не терять.

— Ну и ну… — удивился лейтенант. — Эксплуатирует вас начальство. Не ропщете?

— Мы же в разведке, — усмехнулся Тихомиров. — У нас тут строгие законы: приказ командира — закон для подчиненных.

— Как фамилия вашего начальника?

— Шаронов… Вадим Петрович Шаронов… Угощайтесь…

"С чего же начать?" — разомлев от еды, неторопливо размышлял Климов.

— Иван Кириллович, вас всего пять человек?

— Так точно… — Тихомиров тыльной стороной ладони провел по влажным губам. — Было пять…

— Назовите их.

— Значит… Я, стало быть, — прораб… Вадим Петрович… Шурфовщик Петя Никишин; промывальщики Вася Тужиков и этот… Мохов. Вот и все…

— У Мохова враги были?

Тихомиров покачал головой, тихо ответил:

— Кто ж его знает?.. Работа у нас тяжелая… народ мы нервный… — И снова повторил: — Кто ж его знает?

— Убитый в руке самородок держал… Так?

— Так, — подтвердил Тихомиров.

— Значит, что?.. Он его похитить хотел?

— Не знаю, товарищ лейтенант… Мохов этот «золоточек» сам нашел… Вадим Петрович радовался самородку, как ребенок: понял, на жилу идем… А Мохов… он из старателей. Может, он пожалел, что не утаил «золоточек» кто ж его теперь узнает? А душа-то болит… День болит, два болит — своими руками такой «золоточек» выложил. На третий день пошел в камеральную палатку, взломал сундучок и ку-ку…

— Просто в сундуке хранился?

— А куда же его положить? Сейфа в тайге нет!

— Охранял кто-нибудь палатку?

— Так в ней Вадим Петрович спит.

— А где же он в ту ночь был?

Тихомиров недоуменно пожал плечами.

Вся сонливость мгновенно слетела с Климова. "Вот как поворачивается!" — возбужденно подумал он. Лейтенант хотел тут же начать осмотр камеральной палатки, но еще какой-то неясный вопрос смутно копошился в нем. Наконец он уловил, что его волнует, строго спросил:

— Как старатель Мохов попал в вашу партию?

— Тут такое дело… — кисло прищурился Тихомиров. — Группа наша трудно формировалась… Руководство управления не одобряло и всячески того… Ну, вы сами понимаете. Промывальщиков не хватает, а Мохов сам пришел… Узнал, что мы в этот район идем, и пришел… Сказал, что мальчонкой с дедом здесь старательствовал, тянет его сюда… Я и взял…

— А почему руководство было против?

— Это я не знаю… Это вы у Вадима Петровича спросите… — засуетился Тихомиров.

В камеральной палатке тоже было строго, опрятно: стол, топчан, сундучок… На топчане лежал труп крупного мужчины: руки сложены на груди, ноги ровно вытянуты, глаза закрыты… Климов первый раз видел убитого человека. Он с некоторым трепетом готовился к этой «встрече», но с удивлением обнаружил, что никакой дрожи в его душе нет.

Лейтенант всмотрелся в лицо убитого. На вид ему было лет пятьдесят; широкие скулы, маленькая курчавая бородка, подернутая легкой сединой, высокий лоб, на левом виске — лиловое пятно.

— Кто обнаружил? — хрипло спросил Климов.

— Вадим Петрович… Меня позвал, мы вдвоем сюда положили, а вообще-то он вот здесь лежал… — Тихомиров подошел к сундучку, показал широким жестом.

Климов обернулся — сержанта рядом не было, крикнул:

— Исаев, где ты?

— Здесь я, товарищ лейтенант, — донеслось снаружи. — Джек волнуется, я его увел.

— Ладно…

Вышли из палатки. Климов глянул на сержанта.

— Что-то ты загрустил, Исаев?

— Нет, товарищ лейтенант… Все в порядке.

— Молодец!.. — Климов уже пообвыкся и начал действовать.

— Товарищ Тихомиров, укажите основные маршруты вашего передвижения… Исаев, улавливайте!

— По этой тропинке ходим на делянку, — четко доложил прораб. — По этой, извиняюсь, в тайгу… по нужде… Все.

— Вот так, Исаев, вам задача: проверить следовую обстановку в районе лагеря. Вопросы?

— Вопросов нет.

— Действуйте… А мы с вами, товарищ прораб, пройдем, стало быть, на делянку.

Тихомиров впервые за сегодняшний день улыбнулся.

Дождь несколько поутих. Хрустальные капли висели на хвое, словно неведомые сказочные ягоды. Лес вздыхал, шевелился, жил…

Климов зорко глядел по сторонам, впитывал в себя дикую красоту. Когда его направили на участок, где на десятки километров вокруг не было никакого жилья, он вначале загрустил: как-то воспримет все это "боевая подруга"?

Жена Климова оканчивала пединститут. Они поженились, когда Володя учился на третьем курсе. А сам лейтенант удивительно быстро полюбил здешний край: вот за эту первозданность, суровость.

Преодолев невысокую каменистую гряду, Тихомиров и Климов вышли в долину реки. Справа и слева она была зажата мохнатыми сопками. Обычно зеленые, во время дождей они обросли ковром голубики и приобрели жутковатый ультрамариновый цвет.

Вся долина была покрыта свежими воронками шурфов. И на всем этом огромном полигоне жалкими козявками копошились три человека: один, согнувшись, стоял на берегу реки; второй долбил лунку, чтобы заложить очередной заряд; третий таскал к реке грунт.

Тихомиров зорким взглядом окинул долину, обращаясь к лейтенанту, удовлетворенно сказал:

— Все на месте… К кому пойдем?

— К начальнику.

Прораб понимающе кивнул, заковылял вдоль берега.

Вадим Петрович Шаронов в резиновых сапогах стоял в воде, нежно, как люльку младенца, качал лоток, выбрасывая пустую породу. Наконец он довел пробу до кондиции и дрожащими от возбуждения пальцами достал из кармана непромокаемой куртки большую лупу. Он с надеждой глянул в нее, как в волшебное зеркало, и тут же среди желтых пылинок кварца сверкнули золотые чешуйки. "Вот так-то…" — ехидно сказал Шаронов и кому-то невидимому погрозил кулаком.

— Вадим Петрович… — услышал он за спиной.

Шаронов оглянулся: на берегу стоял прораб Тихомиров и рядом с ним румяный коренастый пограничник; накинутый плащ скрывал егопогоны.

"Кто это? Офицер или солдат?" — тревожно подумал Шаронов.

— Вот… товарищ лейтенант… с заставы.

— Сейчас…

Шаронов вышел на берег, осторожно собрал пробу в полотняный мешочек, завязал его. Затем вытер тряпкой воспаленные, красные кисти, протянул офицеру руку, представился:

— Шаронов, начальник поисковой партии.

— Лейтенант Климов. Прибыл по сигналу… Следователь будет через несколько дней.

Вадим Петрович пристально глянул на пограничника, кадык его нервно дернулся.

— Замени меня, — приказал Шаронов прорабу и кивнул на лоток; затем предложил лейтенанту: — Отойдем в сторонку, потолкуем…

Пошли к небольшому переносному навесу, сели на пустые ящики.

— Курите?.. — с надеждой спросил Шаронов.

— Нет.

— Жалко… А то мои промокли… — Вадим Петрович приподнялся, посмотрел, как Тихомиров начал промывать очередную пробу, снова недоверчиво зыркнул на лейтенанта: — С какой миссией прибыли?

— Выяснить обстоятельства преступления… — Климов кашлянул и для солидности добавил: — В целях охраны границы…

— Вот как? — Шаронов удивленно вскинул брови. — А я думал, сейчас заломите нам руки и поведете под конвоем.

— Такого указания не было.

— И на том спасибо… — Вадим Петрович облегченно вздохнул. — Ну что ж… выясняйте…

— Скажите, вы… кого-нибудь из своих подозреваете?

— Любой мог угробить! — спокойно заявил Шаронов. — Дрянь народ…

— Не понял.

— Тужиков — бывший уголовник. Ему это дело оформить — пара пустяков… А Петя Никишин — ординарец начальника нашего управления товарища Власенко. Он ко мне специально приставлен, так сказать, для досмотра… Из стратегических соображений тоже мог…

— Как это?

— Пояснить? — Губы Шаронова вытянулись в узкую нитку, подбородок обострился. — Вы знаете, что такое для геолога найти золото?..

Золото требует интуиции, удачи… Я несколько лет доказывал, что здесь оно есть… В управлении надо мной смеялись, товарищ Власенко лично говорил: заболел "золотой лихорадкой". С большим трудом я пробил эту разведку… И что же?.. — Вадим Петрович распахнул куртку, достал из-под нее планшет с картой. — Вот, смотрите… Это линии шлиховых проб, распределения золотых «знаков»… Контуры россыпи почти определены… Но мало того, как раз в ту роковую ночь я понял: здесь не просто россыпь… Здесь золотоносный узел! Там… — Он указал рукой на холмы, откуда текла река. — А это уже открытие мирового значения… И Петя Никишин все рас-пре-крас-но понимает… Он быстро смекнул, что будет с его шефом, когда в министерстве всплывут стенограммы наших заседаний, на которых я бился лбом, отстаивая свою идею… Но сейчас мы имеем один явный результат — труп промывальщика Мохова… Пролитая кровь проявит свою магическую силу… Считайте, эта карта залита ею… Хотите, я вам расскажу, что будет в ближайшие дни?.. Нашу разведку ликвидируют, меня на несколько лет отстранят от поисковых работ. А на следующий год сюда нагрянет товарищ Власенко! И блестяще подтвердит свои "гениальные догадки"!.. Так-то!..

Климов с изумлением выслушал этот монолог. Он недоверчиво всматривался в лицо Шаронова, не понимая, разыгрывает тот его или говорит серьезно? Вадим Петрович смотрел на него как сфинкс.

— Думаете, Никишин мог из-за этого пойти на преступление? — тихо спросил Климов. — Что-то не верится…

— Вы военный, значит — карьерист… Должны понимать!

Климов обиделся:

— Почему вы решили, что офицер обязательно карьерист?

— А что еще могло привести вас в армию? По виду вы парень городской, культурный… Или у вас папа маршал?

— Нет. Мой отец — врач… А службу свою я люблю. Такое явление вам известно?

Шаронов криво усмехнулся.

— За что, если не секрет? Что она вам дает?

— А за что любили свою работу Ушинский, Макаренко, Сухомлинский?.. Любой офицер, кроме всего прочего, — педагог… Или организатор воспитательного процесса… Каждый год ко мне приходят молодые ребята из деревень, из аулов, из поселков… А через два года я верну Родине настоящих мужчин — разве это не святое дело?

Шаронов облизал обветренные губы, прищурился, спросил:

— Вы сколько служите на заставе?

— Месяц.

Геолог рассмеялся, потом спросил:

— Как ваше имя, отчество?

— Владимир Николаевич.

— Давайте, Владимир Николаевич, заниматься своим делом. Я вам еще нужен?

— Нужны, — властно произнес лейтенант. — Расскажите, при каких обстоятельствах вы обнаружили тело Мохова?

— Я вам уже говорил: этой ночью у меня мелькнула догадка о золотоносном узле. Своего рода озарение… Понимаете?.. Характерные геологические особенности района, карта шлиховых проб — все это жило во мне, терзало, мучило… И вдруг я понял почему!.. Я был очень возбужден… Хотелось как-то успокоиться, проверить свои доводы… Надел куртку, вышел, долго ходил вдоль берега. Вернулся — в палатке лежит человек. Он был еще теплый… Я посмотрел на часы — без десяти минут два… Что еще? Замочек на сундуке был сорван. В руке Мохов держал самородок… Ну, это вы, наверно, знаете? Вот, пожалуй, и все…

— Когда выходили, ничего подозрительного не заметили?

— Нет. Все спали, день был тяжелый… Я сам падал от усталости.

— Потом вы пошли в большую палатку, подняли Тихомирова?..

— Да.

— Все были на месте?

— Я уже говорил: дрыхнули без задних ног…

— Как отнеслись люди к такому необычному происшествию?

— Спокойно. Народ суровый, без эмоций.

— Вы обращали внимание, у Мохова с кем-нибудь были сложные отношения?

— Повторяю, народ своеобразный… Джека Лондона читали?

Климов утвердительно кивнул.

— Вот… Значит, представление имеете… Любой из них мог его угробить. Даже Тихомиров… Он мужик себе на уме…

Спотыкаясь о крупную гальку, Климов брел по долине к тому месту, где кончалась линия воронок. Там здоровенный детина долбил ломом землю.

Лейтенант был недоволен предыдущим разговором. Во-первых, сам Шаронов ему не понравился — злой какой-то, дерганый. Но не это главное… Климову показалось, что Вадим Петрович не до конца был искренним, что-то не рассказал — утаил…

Между тем детина вставил в лунку красный патрон, вкрутил взрыватель; выполняя правила техники безопасности, огляделся по сторонам и увидел Климова. Он смахнул пот со лба, стал терпеливо ждать, когда тот подойдет.

— Здравствуйте… Я лейтенант Климов.

— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — сверкнув крупными зубами, ответил богатырь. — Моя фамилия Никишин… Петя… Руку протягивать не буду: зело грязная… — Никишин снова улыбнулся и добродушно сказал: Вас, товарищ лейтенант, еще там… на заставе, приметил. Я ведь тоже в пограничниках служил, в Среднеазиатском округе. Так что закален жгучими песками.

— Вот это замечательно, Петя, что вы бывший пограничник! — искренне обрадовался Климов. — Это подарок судьбы! Давайте мы с вами, как воины границы, обсудим оперативную обстановку?

— Давайте… — покладисто согласился Никитин. — Только сначала я «ахну» этот шурф, потом у меня по плану перекур. Тогда, стало быть, и поговорим. Ладно?

— Ладно… — Климов тоже улыбнулся и про себя подумал: "Все-таки Шаронов молодец! Личный состав свято блюдет дисциплину".

Никишин завел лейтенанта за большой валун, крутнул ручку машинки. Хлопнул взрыв, брызнули по сторонам комья грунта, запахло кислой гарью.

— Ну, вот и все, — трагическим тоном сказал Никитин. — Слушаю вас, товарищ лейтенант, очень внимательно.

— Как вы думаете, Петя, кто убил Мохова? — Климов старался уловить, какие чувства пробудит в собеседнике этот вопрос.

Никишин сунул руку под капюшон, почесал затылок. Шерстяная шапочка сдвинулась, из-под нее выползла потная прядь морковно-рыжих волос.

— Черт его знает, товарищ лейтенант! Ума не приложу! Может, кто со стороны? Хотя кто же? Разве медведь… — Петя достал из кармана кубик сахара, предложил: — Хотите?.. — Климов отказался; Никишин бросил сахар в рот, заложил за щеку, посасывая, сказал: — Мохов этот… скрытный мужик был, жадный. Я его не любил!

— С кем он дружил?

— Да ни с кем… Все больше молчком. Правда, иногда с Вадимом Петровичем шушукался.

— О чем?

— Не знаю.

Климов помолчал, обдумывая очередной вопрос, потом спросил:

— А Вадим Петрович… Он как… ничего парень?

Никишин лукаво ухмыльнулся:

— Начальство неудобно обсуждать.

Лейтенант смутился, попытался оправдаться:

— Вы меня не так поняли… Я уже говорил с Шароновым, он рассказал, что у него непростые отношения с Власенко — начальником управления.

— "Непростые" — не то слово, товарищ лейтенант. Власенко по-своему любит Шаронова. Вадим Петрович — его ученик, самый толковый… Только ведь он какой, Вадим Петрович? Самолюб — одного себя понимает… Власенко, пока начальником стал, и комариков своей кровушкой покормил, и болота помесил. За ним — медь, цинк, уголек в Якутии… А Шаронов сразу на золото нацелился.

— Так ведь нашел?

— Нашел… — уныло подтвердил Никишин.

— А Власенко не верил в успех?

— Честно говоря, сомневался.

— И что?

— В каком смысле?

— Что теперь будет?

— Золото будем добывать, товарищ лейтенант! — весело гаркнул Петя, вскочил, широко развел руки, словно собирался пуститься в пляс. — Поставим тут др-р-раги — и пойдет р-работа!

— А с Власенко что будет?

Никишин недоуменно глянул на Климова.

— Власенко? Орден, наверно, получит. Его же управление отличилось… — Петя хихикнул и добавил: — И мне, может, медаль дадут.

— Так он же не верил?

— Мало ли что не верил. Это ж, товарищ лейтенант, наука, а не религия… Да, сомневался! Но все-таки ума хватило разведку послать… И на том, как говорится, спасибо! Другой бы вообще рогом уперся… Бывает такое?

— Бывает… — усмехнулся Климов.

— Во… — Никишнн задумчиво глянул вдаль и нежно произнес: — Вася Тужиков топает… Вы с ним говорили?

— Нет.

— Значит, сейчас вас представлю. По всем правилам старательского этикета.

К воронке, волоча за собой брезентовое ведро, действительно подошел невысокий крепыш. Он покрутил головой, недовольно крикнул:

— Петя, ты где?

— Ку-ку… — игриво отозвался Никишин.

— Хватит дурака валять! Глаз выбью! — ласково предупредил Тужиков.

— О! — Никишин весело подмигнул Климову. — Видали? Серьезный парень. — И снова проворковал: — Ку-ку, Васюта…

Тужиков наконец уловил направление звука. Громыхая сапогами, ринулся к валуну, за которым укрывались Никишин и Климов.

— Я тебе… — начал было Тужиков, выходя из-за камня, и вдруг осекся — увидел Климова.

— Ну-ну… Продолжай! — балагурил Никишин. — Вот, Васюта, товарищ лейтенант прибыли. Брать тебя будут!

— Хватит болтать! — огрызнулся Тужиков. — Здравствуйте, товарищ Климов. Я про вас знаю — прораб рассказал… Иди, Петя, лунку долби, мне с начальником потолковать надо.

Никишин сделал квадратные глаза, играя в обиду, оттопырил нижнюю губу, сказал;

— Вот такой человек Васюта! Строг, но справедлив.

Он нарочито тяжело вздохнул и направился к своему рабочему месту, и вскоре по окрестности снова разнеслось его зычное кряканье.

Тужиков кинул на Климова пристальный, оценивающий взгляд, резко бросил вопрос:

— Думаете, я Мохова пришил?

Лейтенант оторопел, поежился, ответил:

— Нет. У меня нет никаких данных, чтобы так думать.

— Разве Шаронов не подарил вам версию?

— Он сообщил, что вы бывший заключенный, но из этого еще ничего не следует.

— Все-таки сообщил… — сквозь зубы прошептал Тужиков. — Вот слушайте, товарищ лейтенант, гадом буду — Шаронов его и уложил! Я давно усек — между ними какие-то делишки. Он ему и поблажки делал, и даже побаивался маленько… Почему — не знаю! Но уж это точно. Теперь слушайте: самородок этот для Шаронова дороже всего. Он один показывал, что дело серьезное. Пропади «золоточек» — чем докладывать? Песочком? В наших краях такие «знаки» на любом огороде намыть можно. Шаронов вернулся в палатку, а Мохов — с «золоточком». Поцапались они — точно! Шаронов в драке и тюкнул его!.. — Криво усмехнулся. — Может, этим «золоточком» и тюкнул! — Тужиков пригнулся, зашипел: — И еще утром… я его засек: он у Мохова в мешке рылся, бумажку какую-то нашел, забрал… Точно говорю — он, змей, убил! А на меня валит…

Каждый пограничник знает: проверять после дождя следовую обстановку одно удовольствие. Влажная земля ярко держит отпечаток, а мокрая трава это своего рода копирка, опытный следопыт все на ней прочтет.

Сержант Исаев склонился над четким следом. "Здесь ты, голубчик, и прошел… — ласково думал он. — Вот пятка, вот ступня…"

Резкий запах тревожил Джека, но вышколенный пес терпеливо сидел рядом, ждал команду. Исаев глянул на него, усмехнувшись, сказал:

— Что, брат, хочется побаловать? А нельзя — служба…

Исаев уважал своего четвероногого друга и вообще всех пограничных собак. Судьба их удивительна и мало кому известна. По многу лет служат они на одной и той же заставе. Каждые два года приходит новый инструктор: один веселый, другой нервный, третий бывает и злой, а пограничной собаке приходится к каждому приноравливаться, с каждым нести свою нелегкую службу. А как трудно проходит иной раз расставание!.. Исаев помнит, как прощался с Джеком его предшественник — у обоих на глазах блестели слезы… Потом Джек долго грустил, плохо ел… Но делать нечего — нужно жить, нужно выполнять свой долг.

Умный пес Джек — что и говорить! Многому научил он Исаева, стал ему настоящим другом… На заставе пес — старожил. Сержант изучал его личное дело — девять задержаний на счету Джека. И стреляли в него, и травили, и ножом пыряли… Через все прошел Джек, все преодолел и, наверно, без границы не представляет свою жизнь. Исаев много раз наблюдал, как готовится пес-ветеран к службе: без часов точно чувствует он время выхода в дозор — весь как-то подтягивается, возбуждает себя, даже шерсть, кое-где уже седая, дыбом встает… А когда наряд в машине едет, Джек все норовит в окно морду высунуть, чтобы контрольно-следовую полосу видно было… "Проверяет! — смеются молодые солдаты. — Ну Джек! Ну службист! Что твой старшина!.."

Хрустнула ветка — сержант резко обернулся: за толстым стволом кедра стоял человек.

— Кто прячется? Выходи! — строго приказал он.

Из-за дерева появилась рука с зеленой фуражкой, раздался знакомый голос: "Свои, Исаев, свои…" И наконец вышел лейтенант Климов.

— Молодец, сержант, — улыбаясь, похвалил он. — Чуткость для пограничника — большое дело.

— Как же вы меня нашли, товарищ лейтенант? — удивился Исаев.

— По следам… — усмехнулся Климов. — Все по тем же следам.

— Близко вы подошли… — до конца осознав ситуацию, сказал сержант и, с укоризной глянув на Джека, добавил: — Что ж ты, брат? Прозевал?

Пес понуро опустил свою крупную породистую голову, как будто хотел сказать: "Вот, дескать, ни за что досталось…" (Он давно заметил лейтенанта, но тот дал ему знак — не суетись! А Джек начальство уважал.)

Лейтенант рассмеялся, потрепал собаку по холке, честно признался:

— Нет, он не виноват! У нас с ним уговор был… — И, быстро сменив тон, спросил: — Ну как дела? Докладывайте!

— Никаких признаков появления в районе лагеря чужого человека не обнаружено. Я уже вторым кругом иду… Вот медведь какой-то шатается… Сержант указал на отпечаток. — Я его след несколько раз встречал.

— Один и тот же?

— Так точно.

— Почему так думаете?

— Видите, у него на левой передней лапе крайний коготок обломлен… Особая примета.

Лейтенант внимательно осмотрел отпечаток, одобрительно кивнул, задумался о чем-то, потом сказал:

— Хорошо. Давайте связь с заставой.

Сержант достал из подсумка скрученную в моток гибкую антенну, подкрутил винт — антенна превратилась в упругий, извивающийся прут; вставил ее в рацию.

— "Заря". Я — «Сокол»… "Заря". Я — «Сокол». Прием…

Щелкнул тумблер. В наушнике несколько мгновений слышались шорохи, а затем раздался радостный голос дежурного связиста:

— "Сокол". Я — «Заря». Слышу вас хорошо. Что имеете для меня? Прием!

Сержант протянул Климову микрофон. Лейтенант вызвал на связь начальника заставы.

— Климов, почему так долго молчали? Докладывайте, — взволнованно и даже с некоторым раздражением сказал Михайленко.

— Товарищ капитан, выяснил обстановку. Дело темное…

— Что значит «темное»? Ушел кто-то?

— Нет. Все на месте. Спокойно работают. Никакой паники.

— Так в чем же сложность?

— Непонятно, кто его убил. Чужих следов нет. Исаев два раза проверял.

— Прокуратура поручила нам провести первичное дознание. Расспросите каждого. Проанализируйте факты. Есть у вас подозрения, версии?

Климов замялся: ну что ответить? Неожиданно всплыла в памяти едкая фраза Шаронова: "Заломите руки и поведете под конвоем…"

— Нет, товарищ капитан… Никаких идей. Может, их на заставу доставить? Пусть под присмотром будут.

— Если у вас нет явных улик, мы не имеем права никого задерживать… — Начальник заставы замолчал. Видимо, теперь он размышлял над обстановкой, потом сказал: — Значит, так: оставайтесь пока в лагере. Обеспечьте неприкосновенность места происшествия. Метеослужба обнадеживает — может, завтра прилетит из отряда вертолет с оперативной группой… И вникайте, лейтенант, вникайте в ситуацию. Ведь кто-то из них — преступник. Не сам же себя этот Мохов в висок ударил?..

Странно устроен человек… Вот, казалось, четко представлял Климов всю картину: знал, что едет не к теще на блины, а сказал начальник заставы эти слова — "ведь кто-то из них — преступник", — и проснулась в душе тоска… Может, в глубине сознания жила надежда, что будут "чужие следы", что какой-то пришелец совершил это ужасное деяние… И тогда начнется привычное для пограничника дело — преследование нарушителя, пусть преступившего границу закона, но все-таки нарушителя, и будет ясно, где он, куда ушел. А теперь что? Четыре человека — все такие разные и вместе с тем обычные, наши люди. И кто-то из них — убийца, кого-то нужно подозревать…

Не было у Климова опыта общения такого рода, не было, и, честно говоря, не хотел он его приобретать.

Как же теперь с ними разговаривать? О чем?..

Все эти мысли переполняли Климова, когда они вместе с Исаевым возвращались к палаткам. Сержант тоже был задумчив, наверно, и его одолевали смутные чувства. Один Джек топал весело, легко — он честно выполнил свою работу.

"Кто же из них? — задал себе вопрос лейтенант. — Шаронов — злой, нервный… У них с Моховым были какие-то неслужебные контакты… Но зачем Шаронову эта смерть? Он сам говорит: успех стоит на грани провала — это для него самое главное… Нет, что-то здесь не так, все сложнее… Никишин тоже странный парень… Труп лежит, товарища твоего убили, а ты веселый, балагуришь, шутишь… Ну не любил ты его… Но все-таки это же человек, рядом преступник ходит — должно же это повлиять… Вася Тужиков боится, что его заподозрят. Если ты не виновен — чего волноваться? Правда, он бывший заключенный, у них своя психология… Интересно, за что он был осужден?.. Тихомиров недоволен, что влип в это дело: "Зачем я его только взял?.. Будь он неладен…" Значит, моя хата с краю… Известная позиция. Э-хе-хе…"

— Товарищ лейтенант… — прервал его размышления Исаев. — Разрешите обратиться.

Климов молча кивнул.

Сержант шевелил губами, мучительно подыскивая слова, наконец неуверенно спросил:

— Что же теперь получается?.. Кто-то из геологов… этого человека убил?

Лейтенант глянул на Исаева и словно споткнулся о его взгляд: голубые глаза парнишки смотрели изумленно, чуть наивно и в то же время напряженно, строго.

"Эх, дорогой ты мой, если бы я знал точный ответ…" — грустно подумал Климов.

— Пока нет никаких доказательств, чтобы делать такой вывод, спокойно ответил он. — Но мы с тобой пограничники, должны быть бдительными и готовыми ко всему. Согласен?

— Так точно.

Неожиданно Джек остановился, грозно зарычал. Из чащи величаво вышел огромный бурый медведь. Длинная мокрая шерсть лохматой бахромой висела на его лапах.

Исаев торопливо сбросил с плеча автомат, лязгнул затвором.

Климов успел перехватить его руку.

Медведь наклонил большую лобастую голову, маленькими красными глазками сурово посмотрел на людей. Он мотнул туловищем из стороны в сторону и не спеша, с достоинством пошел своей дорогой. Только один раз оглянулся и недовольно, хрипло проворчал…

Придя в лагерь, Климов принял окончательное решение: они с Исаевым будут по очереди охранять камеральную палатку — обеспечивать неприкосновенность места преступления. По крайней мере, это поручение они смогут выполнить и тем самым оправдать свое присутствие здесь.

Лейтенант отправил Исаева спать, а сам стал медленно расхаживать по поляне. Сгущались сумерки. Рваные, корявые тучи низко ползли над землей, но дождь почти прекратился. Климов с волнением ждал возвращения геологов. "Почему они не идут? — тревожно думал он. — Темно уже… Может, случилось что-нибудь?"

Климов прислушался: нет — ни криков, ни взрывов; только шумит тайга угрюмым протяжным гулом и горько всхлипывает река на перекатах.

"Наверно, зря я их оставил, — подумал лейтенант. — Нужно было там оставаться, присматривать…" Но тут же он вспомнил багровые, простуженные руки Шаронова, капли пота на лбу Пети Никитина, сгорбленную фигуру Тужикова, вечно хлюпающий нос прораба… Нет, не смог бы он быть, стоять и наблюдать за ними. Люди работают честно, трудно, а он что бы среди них делал? Стыдно дурака валять… И почему он должен кого-то из них подозревать, по какому праву? И может ли преступник вот так спокойно работать?.. Преступнику бежать надо, скрываться…

Лейтенанту почему-то стало обидно, что не видел и даже не знает Шаронов, как они брали в кустах того нарушителя. Ему захотелось, чтобы Вадим Петрович разглядел в нем профессионала, мастера своего дела — тоже сложного, непростого, требующего вдохновения, порыва…

"Ишь ты, «озарение» к нему пришло, — завистливо думал Климов, вспоминая рассказ Шаронова. — А ты смекнул бы, как того гада из чащи выкурить? Дай тебе волю — сунул бы ребятишек под пули… Для тебя ведь народ — дрянь. Главное — доложить о победе…"

И, поймав себя на дурной мысли, лейтенант до конца осознал, что все-таки уважает Шаронова — сильный он мужик, волевой.

Послышался приглушенный говор, из мрака выплыл одинокий огонек папиросы. "Идут!" — обрадовался Климов. Он включил фонарик. Впереди с непокрытой головой шествовал Шаронов, за ним вразнобой топали его «богатыри»; Петя Никишин, как всегда, хохмил — задирал Тужикова.

В нескольких шагах от лейтенанта вся компания остановилась. Вадим Петрович смачно выплюнул окурок, засунув руки в карманы, задиристо спросил:

— Ну что?.. Какие новости?

— Завтра, наверно, прилетит вертолет, — ответил Климов. — Нам поручено охранять место происшествия. Поэтому входить в камеральную палатку запрещаю.

— Позвольте, у меня там личные вещи, — возмутился Вадим Петрович, но не очень яростно. (Климов понял, что у него отличное настроение — видимо, день принес новые результаты.)

— Одну ночь обойдетесь как-нибудь.

— Вот… чисто армейская логика! — иронично хмыкнул Шаронов. — Между прочим, до вашего прихода я в этой палатке делал все, что мне угодно… И, если бы хотел, мог уничтожить любые следы.

И тут лейтенант не выдержал:

— Вы, между прочим, до моего прихода были под строгим наблюдением, от которого, опять-таки между прочим, не ушел тот факт, что вы рылись в мешке Мохова и забрали оттуда какой-то документ.

В воздухе повисла напряженная пауза.

— Та-а-ак… — на выдохе, тяжко вымолвил Шаронов. Затем бросил выразительный взгляд на своих подопечных (Тихомиров даже поежился), каким-то чужим, хриплым голосом сказал: — Идите, братцы, ужин готовьте… — И добавил для Климова: — Потом поговорим, Владимир Николаевич, за столом…

Шаронов неожиданно увидел себя как бы со стороны, глазами этого румяного лейтенанта. Увидел и содрогнулся…

Вадим Петрович попросил у Тихомирова полотенце, мыло; пошел к ручью. Он долго тер руки, пытаясь смыть въевшуюся под кожу грязь, — ничего не получалось. "Запустил, забылся… — мрачно думал Шаронов. — Теперь всю жизнь буду с такими лапами ходить…"

Он вернулся в палатку. На столе уже дымился ужин. В углу на нарах спокойно посапывал сержант. Его не тревожили ни тусклый свет керосиновой ламвы, ни говор людей, ни шум, который сопровождал каждое их действие.

— Позвать лейтенанта? — неуверенно спросил прораб.

Шаронов кивнул.

Климов вошел, снял фуражку.

— Садитесь, Владимир Николаевич, — сказал Шаронов.

Захрустели луком, взяли ложки, стали дружно уплетать все ту же традиционную уху. Утолив первый голод, Шаронов облизнул губы и начал свой рассказ:

— Так вот, значит, товарищ лейтенант, и вы, други верные… Поведаю вам историю о моем знакомстве с покойным Моховым… Делаю это осмысленно. Потому как, по всему видать, прибудет завтра следователь. Начнутся другие разговоры — серьезные. И, чтоб каждый из вас не нес ему свою ахинею, говорю все как есть. И попрошу… — Вадим Петрович строго постучал ладонью по столу. — попрошу после этого изобретение легенд и мифов прекратить…

— Давай, Вадим Петрович, открывайся, — хихикнул Никишин. Чистосердечное признание зачтется.

Шаронов зло глянул на него, но сдержался.

Тихомиров подобострастно вытянулся, как гончая. Тужиков зло косился из-под редкой челки. Климов нервничал, мял пальцами корку сухаря.

Шаронов тусклым, монотонным голосом исповедовался:

— С Моховым я познакомился в первый год работы в управлении. Я тогда был холостым, каждый день ужинал в чайной. Мохов там регулярно употреблял… — Вадим Петрович выразительно постучал по бутылке. — Однажды он был внедопитии. Я налил ему стакан — на том и сошлись… Мохов разомлел, стал рассказывать мне, что знает "златые горы", где самородки, как картофель в земле, лежат. Дед его еще до революции там промышлял и ему эту тайну перед смертью передал… "А я никому не открою! — шипел на ухо. — Все казна заберет — шалишь! Сам как-нибудь доберусь. Хочешь, вместе пойдем?.." Я, честно говоря, к этому рассказу отнесся иронично, потому как у каждого старателя такая байка за душой лежит. Как выпьет, так она из него и вылезает… Мохов, видимо, почувствовал это недоверие, обиделся, завелся — достал из нагрудного кармана старинный серебряный портсигар, а из него вытащил потрепанный лист бумаги: "Не веришь! На, смотри…" Это был план местности, на нем крестиками отмечались какие-то "особые точки". Я в то время изучал карты области… Мельком глянул — сразу определил, где это место… — Шаронов перехватил острый взгляд Никишина. — Да-да, Петя… Ты правильно догадался — это здесь… Но тогда я все равно не придал этому факту никакого значения… Правда, позже, определяя границы оловоносной провинции, я случайно наткнулся на отчет поисковой партии, которая работала как раз в этом районе. В нем, между прочим, указывалось, что в одном из шурфов была проба с весовым золотом. Это меня уже насторожило. Я стал изучать этот район направленно — на золото и через некоторое время окончательно убедился, что оно может здесь быть… Дальнейшее вам известно… Мохов каким-то образом узнал о нашей разведке. Он приходил ко мне домой, просил, чтобы я взял его с собой. Я подумал, что отказать ему несправедливо. Он очень переживал, плакал, проклинал себя за болтливость… Я успокаивал, говорил, что рано или поздно это месторождение все равно обнаружат и вообще, хватит ему прошлым веком жить! Вроде угомонился, работал как все… Но когда нашел самородок, с ним что-то произошло, прямо черт какой-то в него вселился… Помню: идет, несет «золоточек» — лицо зеленое, руки дрожат, глаза кровью налились… Опять начались упреки. Потом он стал угрожать, что расскажет всем, как я вышел на золото. Я на него прикрикнул, сказал, что меня это не пугает: я на государство работаю, а не себе в карман. Тогда он затребовал каких-то гарантий; спрашивал, какая ему будет «премия», одним словом — извел и себя и меня…

— Ты не выдержал — и трахнул его по башке, — мрачно произнес Никишин.

— Нет, Петя, ошибаешься… Мне его жалко было. Понял?

— А ты умеешь жалеть-то? Ты же презираешь всех.

— Зря ты так, Петя… Все я умею: и любить и жалеть… Только пойми, чудак, если человек живет целью, она его в плен берет и… сушит, конечно. Чем-то за страсть платить надо… От меня и жена ушла. Я до сих пор люблю ее… Мне без нее так плохо, хоть вой. А что толку? Женщине нужно внимание оказывать, а я не могу… Разучился… Ладно, это другой разговор…

Шаронов встал, подошел к нарам — там под курткой лежал его планшет. Он вытащил из него желтый листок, вернулся к столу.

— Это тот план, о котором я говорил… — Вадим Петрович протянул его Климову. — Возьми, лейтенант, отдашь следователю… Тут есть мой грех… Знаешь, как в боксе: бывает «чистая» победа, а бывает так… по очкам… Вот я и хотел… — Он не договорил, обреченно махнул рукой. — Ну да теперь все равно…

Климов вышел из палатки. Лицо его горело. А на душе было тоскливо.

Как это сказал Шаронов: "За страсть платить надо…" Неужели правда? И, словно подтверждая его вопрос, в лесу кто-то заухал, захохотал — так жалобно, одиноко.

— Не боись, лейтенант, то филин дурачится, — раздался из темноты голос Тужикова.

— Я и не боюсь… — поспешно ответил Климов и на всякий случай расстегнул кобуру пистолета.

— Что ж ты за пушку хватаешься? — усмехнулся невидимый собеседник.

"Сам ты как филин…" — раздраженно подумал лейтенант.

Чавкнула вода под подошвами; Тужиков подошел ближе — выплыла из тумана его коренастая фигура.

— Ложись-ка ты спать, лейтенант, — добродушно сказал Тужиков. — Кому он нужен — упокойник этот…

— А вы почему не спите? — Климов попытался придать своему голосу достойную суровость.

Тужиков шумно вздохнул, промолчал, потом сам спросил:

— Вы следы чужака искали?

— Нет никаких следов, — честно ответил Климов.

— Выходит, мы его пришили… Так? — И тут же, как бы перебив самого себя, страстной скороговоркой залепетал: — Не верю я этому, лейтенант, понимаешь — не верю! Я давеча на Вадима Петровича тебе наговорил — это так, от страха за свою шкуру. Не мог он его убить, не такой это человек… Он же страдалец, нутро-то у него ранимое, я это давно разглядел… Ты бы видел, как мы тут начинали… Рвем шурфы — и ничего… Одна грязь в лотках… Он каждый день собирал нас на совет — ведь у нас, работяг, свой опыт есть. Он нам свое мнение докладывает и просит: "Соображайте, братцы… Туда ли идем? То ли делаем?" Веришь, лейтенант, я себя человеком почувствовал… Соратником великого дела, единомышленником… Смерть эта проклятая нас порушила!..

— Но ведь кто-то его ударил? Допустим — не ты, не Шаронов. Тогда кто?.. Никишин?.. Тихомиров?..

— Сам думаю — голова пухнет…

— Вот Никишин… Он что, всегда такой шебутной?

— Всегда… Уж его таким мать родила. Он и в своей-то могиле одной ногой стоять будет — все равно что-нибудь отчудит… Нет, Петя даже в драке не бьет; я сколько раз видел: он схватит обидчика за руки и держит его, пока тот пощады не попросит.

— Тогда остается Тихомиров.

— Знаешь, Кирилыч по пьяному делу мог бы. Так-то он трусливый мужичок, но как выпьет — в нем обида эта, за робость свою, наружу выходит. И тогда держись!.. Только ведь он в тот вечер трезвый был… — Тужиков помолчал, а потом вдруг спросил: — А ты что, совсем не пьешь?

— Нет.

— Больной?.. Или за идею страдаешь?

— За нее… — Климов усмехнулся и пояснил: — Не хочу я, чтобы мое настроение от стакана отравы зависело.

— Занятный ты парень, лейтенант. Трудно тебе будет.

— Почему?

— Армия дело суровое, нудное.

— Как же нудное? Ты что?.. Все время люди разные… вокруг тебя… Каждый с собой целый мир приносит.

— Люди-то разные… — Тужиков смачно зевнул. — А дурь у всех одна. Ладно, пойду я… Завтра Вадим Петрович рано поднимет.

В два часа ночи Климов, шатаясь от недосыпа, пошел будить сержанта. Он положил руку на его плечо и вкрадчиво произнес:

— Вам пора на службу…

Привычная для каждого пограничника фраза сразу «включила» Исаева. Он вскочил, огляделся. Вспомнил, где находится.

— Фу ты, забылся я, товарищ лейтенант… — растерянно сказал сержант. — Думал, что на заставе.

— Заступайте на пост… бдительно… — ватными губами сказал Климов и, не снимая сапог, упал на теплые нары — сразу провалился в темноту.

Он спал воистину словно убитый и не слышал, как пришел в лес рассвет, как запели ранние птицы, радостно заржали лошадки; не слышал, как поднял Шаронов геологов, как гремел котелком Никишин, чертыхался Тихомиров… Ничего не слышал лейтенант, лежал как чурка — все в нем смазалось, стерлось, заглушилось.

Но вот из-за туч выполз долгожданный луч, и сразу что-то дернуло Климова изнутри. Он открыл глаза, встал, вышел из палатки.

Мир радостно встречал солнце. Лес искрился, сверкал, тянул к небу каждую былинку, каждую иголку, каждый лепесток.

Сержант и его верный Джек понуро стояли посреди поляны. Было видно, что оба чертовски устали.

— Здравия желаю, товарищ лейтенант, — пытаясь говорить бодрым голосом, сказал Исаев. — Никаких происшествий не произошло.

— Ночью выходил кто-нибудь?

— Никак нет… Утром встали, позавтракали и пошли на работу.

— Хорошо. Идите отдыхайте… Оставьте рацию.

Климов связался с заставой. Доложил, что у него все в порядке. Михайленко сообщил: вертолет из отряда уже вылетел.

— Скоро кончатся твои муки… Замаялся?

— Что вам сказать, товарищ капитан?.. Муторно как-то… У нас на границе все проще: здесь — свои, там — чужие. А тут… не разберешь.

— Ну, ничего… Теперь уже недолго осталось, потерпи.

Щелкнул тумблер — оборвалась ниточка, связывающая лейтенанта с родной заставой.

"Наверно, нужно какой-то документ подготовить", — после некоторых колебаний решил Климов. Лейтенант вошел в палатку. Сержант и Джек безмятежно спали; он достал из планшета несколько листочков бумаги, шариковую ручку. Сел за стол, задумался: "Как же его назвать?.." Подумал-подумал, написал печатными буквами: «РАПОРТ». И стал канцелярским стилем излагать, как приехал в лагерь, как беседовал с геологами, как узнал о карте Мохова… Вначале слова вяло становились друг к другу, толкались, не хотели прояснять смысл. Но постепенно Климов увлекся, вспомнил подробности и даже сам не заметил, как исписал всю бумагу. Перечитал текст, хмыкнул — прямо рассказ получился… А вывод какой сделать?.. Подпер лейтенант ладонью голову, уставился в угол, долго так сидел…

Приглушенный стрекот прервал его раздумья. Климов облегченно вздохнул, надел фуражку, поправил портупею. И пошел к выходу.

Зеленый кузнечик вертолета, словно оглядываясь по сторонам, повис над поляной, потом плавно опустился. Из палатки, торопливо застегивая тужурку, выскочил взволнованный сержант. Винт вертолета потоками воздуха причесал влажным зализом траву. Какое-то время он еще вращался — все медленнее, медленнее… Наконец остановился. Отъехала в сторону дверца, из полумрака блеснула физиономия солдата-бортмеханика; он подвесил лесенку. По ней на землю осторожно спустился бравый молодец в ярких резиновых сапожках, в джинсах, в модной нейлоновой курточке и кокетливой лыжной шапочке (в руках — черный "дипломат"), за ним вышел пожилой сухощавый мужчина (в руках потертый чемодан) и еще один — крепкий, в котором даже в гражданской одежде сразу признаешь милиционера (в руках — рюкзак).

Молодец упругим шагом направился к пограничникам.

— Лейтенант Климов.

— Следователь Хрустов.

Подошли остальные пассажиры. Хрустов светским тоном сказал:

— Врач-эксперт Гаврилов Юрий Петрович, оперуполномоченный Мандрыка.

— Здравия желаю.

Из машины выпрыгнули летчики, приветственно помахали Климову руками, стали возиться со своим агрегатом, который, остывая, тихо пощелкивал.

— Позвать свидетелей? — спросил Климов. — Они работают в долине.

— Не надо, — ответил Хрустов. — Уже идут… — И, заметив удивление в глазах лейтенанта, улыбнувшись, пропел: — Нам сверху видно все, ты так и знай…

— Товарищ следователь, — протокольным голосом начал Климов. — Пока они подойдут, я считаю, вам нужно ознакомиться с этим документом.

Он отстегнул клапан планшета, достал свой рапорт.

Хрустов с легким поклоном взял климовское «эссе», прищурился близорукий, стал внимательно читать. Лейтенант с волнением вглядывался в его лицо. Следователь был ненамного старше Климова, но две-три горькие складки у рта выдавали в нем человека, повидавшего жизнь. "Тоже ведь работенка, — подумал Климов. — Со всякой швалью общаться приходится…"

— Ну что ж, — деликатно кашлянув, сказал наконец Хрустов. — Серьезное психологическое исследование. Спасибо… Я думаю, оно поможет нам.

— Я, правда, выводы никакие не сделал.

— Это как раз хорошо.

Вскоре на тропинке появились геологи. Шаронов был несколько бледнее обычного. ("Волнуется", — определил Климов.) Подошли, представились.

— Теперь все в сборе, — констатировал Хрустов. — Начнем осмотр места происшествия. Вы готовы, Юрий Петрович? — Пояснил для Климова: — Его немного укачало…

— Да-да, я в норме! — торопливо ответил врач.

— Товарищ следователь, мы можем возвращаться на заставу? — с надеждой спросил Климов.

— Я бы попросил вас задержаться, — мягко, но настойчиво сказал Хрустов. — Мне нужны понятые, больше ведь некому…

— Есть, — грустно согласился Климов.

Хрустов направился к камеральной палатке. Все гуськом потянулись за ним. Следователь достал из «дипломата» очки в позолоченной оправе.

— Предлагаю такую тактику… Сначала мы исследуем и опишем тент. Потом его снимем, чтобы лучше было видно, и продолжим работу… Есть возражения?

Все, насупившись, молчали.

— Возражений нет, — подвел итог Хрустов. — Тогда прошу в палатку войти понятых. Мандрыка, садись за стол, будешь записывать.

Покачиваясь с пятки на носок, следователь начал медленно диктовать:

— Протокол осмотра места происшествия… Какое сегодня число, Мандрыка? — оперуполномоченный ответил. — Вот… Значит, пиши… Такого-то числа, года… следователь прокуратуры… Хрустов К. Л. — Глянул на Климова. — Константин Леонидович… В соответствии со статьями… Уголовно-процессуального кодекса… составил настоящий протокол… Хрустов перевел дыхание, поправил очки, продолжил: — Прибыв сего числа на место обнаружения трупа гражданина Мохова… — Посмотрел на Шаронова. Как его имя, отчество?

— Макар Васильевич.

— Значит, гражданина Мохова М. В. с ушибленной раной головы… Доктор, не возражаете против такой формулировки?

Эксперт в это время внимательно изучал покойника.

— Нет, — отозвался он.

— Хорошо… В присутствии понятых… Климова?..

— Владимира Николаевича.

— Отлично… Проживающего?

Лейтенант назвал адрес войсковой части.

— И?..

— Сержант Исаев Евгений Васильевич.

— Замечательно… Проживающего там же… И с участием судебно-медицинского эксперта… Сам допиши.

Хрустов прошел в центр палатки, продолжил:

— Осмотром установлено… Место, где обнаружен труп, находится в брезентовой палатке на окраине лесной поляны…

И далее он самым подробным образом стал описывать, из каких деталей состоит тент палатки, как он натягивается, на что крепится, какого цвета…

Климов и Исаев выразительно переглянулись.

Закончив "первую главу", Хрустов спросил:

— У понятых есть замечания по протоколированию состояния тента?

— Нет, — в один голос ответили пограничники.

— Тогда будем снимать…

Никишин, Тужиков и Тихомиров за несколько секунд скрутили брезент. Солнце ярко осветило маленький квадратик земли, на котором разыгралась трагедия.

— Другое дело! — оживленно воскликнул Хрустов. — Свидетель Шаронов… — Вадим Петрович вздрогнул, вытянулся. — Сейчас многое зависит от вас… Мне нужно как можно точнее знать первоначальное положение трупа. Сможете вы хотя бы приблизительно начертить его контур?.. Как он лежал? Где были руки, ноги?

— Я могу это сделать совершенно точно, — сухо ответил Шаронов. — У меня профессиональная память на контуры.

— Великолепно! Мандрыка, дайте ему мешочек с порошком гипса.

Оперуполномоченный порылся в своем рюкзаке, вытащил полиэтиленовый пакет, протянул Вадиму Петровичу.

— Вот, обозначьте… — предложил Хрустов. — Не торопитесь, вспомните, как лежало тело по отношению к другим предметам.

Теперь Шаронов встал в центре палатки. Лицо его было напряженным; он закусил губу, нахмурил лоб, вглядывался в очертания земляного пола, как в горный ландшафт.

Наконец, видимо приняв окончательное решение, Вадим Петрович надорвал уголок пакета и тоненькой струйкой белой пыли стал медленно рисовать на земле какой-то чертеж. Постепенно плавные линии замкнулись, и все увидели изображение человека: голова, вытянутая рука, слегка согнутые ноги…

— Очень интересно! — возбужденно сказал Хрустов. — Значит, голова лежала именно так — рядом с сундучком?

— Да, — уверенно подтвердил Шаронов и указал: — В этой руке был зажат самородок.

— А где он, кстати?

Вадим Петрович благоговейно вытащил из нагрудного кармана носовой платок. Развернул его — тускло блеснул красновато-желтый корявый камушек величиной со спичечный коробок.

"Так вот ты какой?" — меланхолично подумал Климов и немного удивился, что ему раньше не пришла в голову мысль посмотреть на виновника преступления. — Неужели это из-за тебя?.."

Следователь спокойно взял самородок, как будто это был обыкновенный булыжник, положил его на траву, в то место, где была обозначена рука. Некоторое время он в мрачной задумчивости взирал на эту картину.

— Константин Леонидович… — неожиданно громко в наступившей тишине прозвучал голос врача. — А ушиб-то слабенький. С размаху так не бьют.

Эта фраза сразу преобразила Хрустова. Его как будто током тряхнуло. Он вытащил из «дипломата» лупу, подошел к сундучку, уставился на его угол.

— Юрий Петрович, полюбопытствуйте! — позвал он врача.

Гаврилов оторвался от своего «объекта», заглянул в увеличительное стекло.

— Угу, — подтвердил он. — Похоже… Вот эпителий… брызги крови…

— Так!.. — Хрустов оживленно потер ладони. — А скажите-ка мне, граждане свидетели, ваш Мохов на здоровье не жаловался? Голова? Сердце?

Тихомиров встрепенулся…

— Жаловаться не жаловался… А за грудь в последнее время хватался… Я замечал… Вздохнет — так тяжко, жалобно… И руку к сердцу тянет.

— Во-о-от… — протяжно, выразительно сказал Хрустов. — А вы, товарищ лейтенант, говорите «выводы»…

Честно говоря,Климов не понял, на что намекает следователь. И только по тому, как весело сверкнули глаза Хрустова, окруженные золотой дужкой очков, ощутил: произошло нечто важное, проливающее свет на всю эту мрачную историю.

И вдруг послышался какой-то странный, булькающий звук. Шаронов, схватившись рукой за горло, извиваясь всем телом, не то рыдал, не то смеялся. Лицо его обмякло, как будто с него сползла тонкая резиновая маска. Лейтенант с удивлением увидел — перед ним совершенно другой человек: напряжение, державшее Шаронова в тисках, бесследно ушло. Да, он смеялся, хохотал, рычал… И, глядя на него, Хрустов почему-то тоже улыбался…

И снова была лесная тропа, и снова сочно чавкала грязь под копытами лошадей, и снова сонно качался Климов на своем жеребце, а сзади — с Джеком поперек седла — ехал побуревший от усталости Исаев. Они возвращались на заставу — спокойные, умиротворенные. Картины прошедшего дня — несколько утомительных часов осмотра, отправка трупа с вертолетом на Большую землю, заключительная беседа с Хрустовым, прощание с Шароновым — все это толпилось в сознании, воспринималось как тяжкий, давний сон.

Перед отлетом Хрустов сказал Климову:

— Кстати, ваш «рапорт» многое прояснил. Мохов был крупной, внешне здоровой особью, поэтому никто из вас не заподозрил естественную смерть, а тут еще этот шрам на виске… Но, во-первых, Мохов сильно пил, а во-вторых, то нервное состояние, в котором он находился, неумолимо вело к срыву. Видимо, сердце не выдержало…

Климов прикрыл веки. И ему вдруг представилось видение.

Ночь, шуршит дождь по палатке… А Мохов не спит: белыми от ненависти глазами смотрит он в темноту, и в который раз накатывает на него тяжкая тоска. И пульсирует в его голове одна и та же едкая мысль: "Что наделал? Что наделал?.. Сколько лет лелеял в душе мечту-тайну… Все думал, надеялся — придет пора, найдет он эти "златые горы". И тогда начнется совсем другая жизнь — веселая, праздная: вино забулькает — сладкое, душистое; сударки-любовницы будут заглядывать в глаза, ловить каждый блеск его желания… Эх, все пропало! В один миг… Мозгляк этот проклятый за стакан водки купил дедовскую тайну. Теперь все прахом пойдет, все казна заберет, перемелет…" И снова заныло нутро, что-то там жгло, томило… Он встал — страшный, озверевший, тихо пополз вдоль нар. Спят-сопят кореши, намаялись… Нет им до него дела, никто не знает, что с ним творится, как корежит его судьба…

Зачем он шел в камеральную палатку? Может, хотел убить Шаронова? При осмотре в кармане Мохова был обнаружен охотничий нож.

Он стоял перед этим паршивым сундучком, в котором лежал «его» самородок… Нет начальника… Куда же Шаронов делся? И здесь ему повезло — уберег друг-случай… Потянул заскорузлыми пальцами замочек — только петелька звякнула… Вот он — «золоточек», лежит на ладошке… "Мой это! Никому не отдам… Зубами глотки перегрызу — за свое, за дедовское…" И вдруг накатил страх, отчаяние… "Что сделаешь? Придут, отнимут, заберут…" Вспыхнула в груди ярость, схватила лютая боль — будто взорвалось что-то внутри… Подкосились ноги, захрипел, дернулся… Падая, ударился головой, но сжимал, сжимал в кулаке желанный кусок золота… И холод от него стал медленно разливаться по всему телу…

Климов покачнулся — конь оступился в бочажок. Лейтенант открыл глаза, провел рукавом по лицу, смахнул прилипшую к губам паутинку.

Впереди за деревьями блестела река. Значит, застава совсем рядом.

Месяца через полтора Хрустов прислал Климову подробное письмо, в котором писал, что версия о естественной смерти Мохова подтвердилась, что сейчас он занимается новым сложным делом и на пути к истине следует ответить на множество вопросов. Но надежды на благоприятный исход не теряет. Желает Климову не забывать юридических уроков, полученных в связи с расследованием обстоятельств гибели Мохова.

Климов усмехнулся. Все же он испытывал явную симпатию к жизнерадостному и уверенному в себе Хрустову.

Юрий Козлов Кайнокъ

Глава первая


Ударцева нашли на шестой день недалеко от райцентра, в полутора-двух часах неторопливой ходьбы. Он лежал на крутом склоне горы, будто притаившись за камнем, изготовившись для длительной перестрелки. В правой вытянутой руке он держал револьвер, левая, подогнутая локтем под грудь, зажимала распахнутый в оскале рот, точно ловила, перехватывала предсмертный стон. Ниже, у самой подошвы горы, там, где густо зеленели молодые побеги тальника и черемухи, пухло, пучилось, пятнисто рыжело изуродованное тело оседланной лошади. Ее-то и разглядели с высоты вороны, подняли галдеж на всю долину и привлекли внимание поисковой группы — двух девушек-милиционеров и семнадцатилетнего паренька из промкомбинатской шорной артели Яшки Липатова.

К вечеру на место происшествия прибыла большая группа: начрайотдела милиции Корней Павлович Пирогов, уполномоченный областного управления НКВД капитан Кречетов, главный врач районной больницы Бобков, уже упомянутый Яшка Липатов и девушки-милиционеры Галина Каулина и Анна Саблина, санитар райбольницы, трое рабочих, приглашенных на роль понятых.

Привязав верховых лошадей к выездному ходку и грузовой таратайке, Пирогов, Кречетов, Бобков в сопровождении понятых спустились по склону до указанного места… Теплая погода и время сильно попортили труп. Но, судя по трем «кубарям» на петличке, коричневым, известным еще с до войны крагам на ремешках и пряжках, судя по «коровьему зализу» — ото лба справа вверх — жестких прямых волос цвета свежей соломы, это был он, старший лейтенант Михаил Степанович Ударцев, начальник районного отдела НКВД, прямой и непосредственный начальник Корнея Павловича Пирогова.

Кречетов, старший по званию и более опытный, не мешкая принялся осматривать каменный склон с частыми зелеными, желтыми, красными пучками, метелками, гирляндами трав, цветов, мелколистого приземистого кустарника. Пирогов тем временем раскрыл полевую сумку, достал лист бумаги и мелкими робкими штрихами набросал план местности: гору, полоску дороги, пометил черной жирной точкой камень, за него положил «огуречик», обозначил, где у него голова, как вытянута рука с револьвером. Убедившись, что не пропустил ничего, он спрятал лист в сумку, наклонился к Ударцеву, освободил из ладони револьвер, протянул Кречетову. Тот принял его, повертел на уровне живота, дальнозорко запрокинув голову, потом осторожно поднес к носу, понюхал и быстро перевел барабан.

— Он стрелял, — сказал капитан, всматриваясь в торец патрона.

Латунным шомполом он вытолкнул из барабана гильзу, снова приблизил к носу.

— Стрелял.

— В кого? — Пирогов машинально проследил взглядом направление вытянутой руки. Там вверху стояли лошади. Чуть правее — все еще не пришедший в себя Яшка. А сбоку от него и на полшага сзади — девушки в синих милицейских гимнастерках, черных форменных беретах. Выше их по склону зеленели молодые осинки. Они шевелили листьями, будто обсуждали шепотом случай.

— В себя он стрелял, — сказал врач Бобков. — Смотрите за ухо.

Место это было студенисто черным, бугрилось, как пенный нарост.

Пирогов отвернулся, едва сдерживая тошноту. Ему еще не приходилось сталкиваться с такими трупами.

— Составляйте протокол медицинского освидетельствования. И поднимайте, — сказал Кречетов и, тяжело налегая руками на колени, медленно пошел вверх. Пирогов заторопился следом. Ошеломленный, он забыл, как еще вчера, прежде чем позвонить в управление об исчезновении Ударцева, он заподозрил вдруг, что с Михаилом приключилась беда, именно такая — крайняя, непоправимая. Других объяснений Пирогов не видел и уже не допускал. Старший лейтенант был строг, педантичен, скорее службист, нежели не знающий узды своевольник… Но это было вчера, и как не готовился Пирогов к худшему, где-то глубоко, точно уже присыпанная землицей, теплилась крошечная надежда на чудо. Чуда не произошло.

Кречетов ступил на дорогу. Не оглядываясь, обошел ходок и таратайку, Яшку обошел и перепуганных девчат. Молча остановился лицом к осинкам. Было слышно, как тяжело дышит он после подъема. Корней Павлович быстро догнал его и уже бок о бок они двинулись дальше. Дорога в этом месте делала поворот. Точно не видя его, Кречетов прошел прямо, оказался на кромке, с которой начинался головоломный скат. Далеко под ногами темнела, набирала вечерние цвета долина.

— Н-да-а, — сказал он, вглядываясь в подножие горы. — Один зевок — играй Шопена[9].

Лицо его при этом оставалось непроницаемым, а голос назидательно скрипучим, даже немного раздраженным.

— Как же так-то? — убито спросил из-за спины Пирогов.

— Что — так-то?

— Это… Все… Все вообще…

— Что — вообще?

Корней Павлович понял, что вопросы его бестолковы и не ко времени. Замолчав, он стал тоже разглядывать склон выше дороги. Кречетов постоял на кромке, сделал шаг назад.

— Измерьте ширину дороги. Здесь… И еще пару раз через десять шагов.

Пирогов торопливо вынул из сумки складной плотницкий метр, присел на корточки.

— Два метра с… Примерно двадцать сантиметров, товарищ капитан.

Кречетов, ничего не сказав на это, валко переставляя ноги, направился к лошадям. Пирогов следом отсчитал десять шагов, промерил дорогу. Получились неполные два метра.

— Какой примерно здесь радиус? — спросил капитан.

— Радиус?

— Ну да. Радиус поворота… — И сам же ответил себе: — Метров пять. От силы… На расстоянии двадцати шагов дорога полностью теряется за поворотом.

Пирогов слушал и плохо понимал его расчеты. Он все еще находился под впечатлением несчастья и не мог совладать с собой. Записав данные измерений, он опять приблизился к Кречетову.

— Товарищ капитан… Как вы думаете, что получилось тут?

— Точно не знаю. Но думаю, при такой ширине и таком радиусе лошадь не взяла на скаку поворот… У вас есть другое объяснение?

Пирогов оглядел дорогу. Пожал плечами.

— Не знаю, что подумать, — признался. — Все так неожиданно. Дорога, поворот… Может, лошадь испугалась чего? На полном скаку… И шарахнулась в сторону…

— Логично. Продолжайте, чего ж вы замолчали?

— У меня все. Это не версия… Всего лишь ощущение.

— Откуда? Откуда такое ощущение?

Пирогов снова неопределенно пожал плечами. Он был новым человеком в горах, его жизненный опыт, интуиция формировались на равнине, и многое из того, что окружало теперь, было в диковину.

— Мне трудно объяснить.

— Ощущение, которое трудно объяснить, к делу не пришьешь.

Рабочие между тем вкатили тело Ударцева на брезент, потянули волоком по склону. Кречетов понаблюдал несколько мгновений за ними, снова принялся кружить по дороге. Она оказалась густо истыканной овечьими копытцами.

— Даже если безоговорочно предположить, что лошадь Ударцева была напугана, мы не проверим этого. Недавно здесь прошла отара.

— Может, осмотреть придорожные кусты? Склон, который выше…

Кречетов через плечо скользнул взглядом по тополям, отвернулся.

— Настаиваете на своем?

— Мне не на чем… Просто в голове… сто колоколов гудит.

— Выкиньте их. Все до одного. Чтоб и дальше не мешали.

Пирогов промолчал. Легко сказать: выкинь.

— В молодости я тоже все усложнял, — продолжал Кречетов. — Да и как иначе? В молодости забот мало, а пару — хоть отбавляй. Случится беда — куда не унесет фантазия. Стыдно вспомнить… А в жизни все проще.

Поглядел на небо. Оно наливалось фиолетовым светом.

— Слов нет, жалко Михаила. Я с ним шесть лет… Начинали в управлении… Толковый был работник. Но натура… Не замечал? Натура — кремень… Упрям был. Горяч… Оглядываться не любил… Ты, конечно, прав. Лошадь могла испугаться. Рыси, сурка… Собственной тени. Какой спрос с лошади?.. Михаил не ожидал и вместе с ней под откос пошел… Упал, зашибся… День или два он ожидал помощи… — При этих словах Пирогов вздрогнул, как от тычка в спину, но Кречетов не заметил, как передернулись Корнеевы плечи, или сделал вид, что не заметил. — Не в силах терпеть боль, а, главное, поняв, что не может ожидать скорой помощи, он… решил прекратить мучения разом… Логично?

— Логично, — подумав, согласился Пирогов. Что-то настораживало и пугало его в рассуждениях капитана: толковый… кремень… упрям… горяч… На одной ноте. Не поймешь, одобряет или осуждает. — И рысь, и сурок — логично. Лошадь-то молодая была — факт. Но вот ведь… Когда мы хватились на другой день… Обзвонили все сельсоветы, колхозы, рудник… Никто не видел его. Тогда мы райцентр опросили. Человек двадцать. Тоже — никто… Вот я и думаю: неужели выстрел-то не долетел?

— Одиночный выстрел? Из револьвера? Он как хлопушка елочная. А со дна ямы и тот вверх ушел. Между селом и этим местом — вон, — капитан подбородком указал на склон горы выше дороги, — стена толщиной километров пять будет. Отсюда пушку не услышишь… И потом, твои колокола, похоже, еще что-то вызвонили?

— Не знаю, — помялся Корней Павлович. — Не могу в себя прийти.

— А ты приходи. Скоренько. И — пореже о своих переживаниях. Иначе сгоришь. В нашем деле все больно. За каждого не напереживаешься.

— Так-то оно так, — машинально согласился Пирогов. — Только… Только, если лошадь на скаку не взяла… Значит, он гнал… Торопил ее и сам торопился… А куда? Зачем такая спешка?

Кречетов насупился.

— Эти вопросы вправе задать вам я, — сказал суховато. — Вы — заместитель и должны бы знать, куда он спешил.

Корней Павлович не стал спорить. Что из того, что заместитель? Без году неделя — заместитель. Раньше не встречались близко. А Ударцев, не о покойнике будет сказано, и верно кремень был. Не горячий. Скорее молчаливый и скрытный. Не спешил он приближать Пирогова к себе. Даже откровенно держал на расстоянии… Может, приглядывался, изучал — со стороны-то видней. Или другое что-то носил на уме… Спроси теперь…

Глава вторая

В райцентр они возвратились в сумерках. Бобков с понятыми и взволнованные девушки-милиционеры пошли в отдел. Заканчивать бумажные формальности. Пирогов и Кречетов — прямиком в домик, где находился кабинет Михаила Ударцева и непосредственно подчиненных ему: оперуполномоченного, инспектора Госпожнадзора и секретаря-машинистки. До февраля 1941 года уполномоченный НКВД и отдел милиции делили один дом на выезде из села. Но потом наркомат внутренних дел размежевался на НКВД и НКГБ. Работавший в районе Ударцев убедил соворганы, что разделение штатное предусматривает изоляцию двух самостоятельных теперь ведомств, и скоро «съехал» в новое помещение на задах райисполкома, в маленький домик с опрятными надворными постройками. В июле 1941 года НКВД и НКГБ были объединены вновь в народный комиссариат внутренних дел, что прямо объяснялось необходимостью централизовать руководство по борьбе с внешними и внутренними врагами в условиях тяжелейшей войны. Отдел милиции снова подчинился Ударцеву, а начальник милиции, оставаясь на своем месте, механически сделался его первым заместителем. Михаил сунулся было в исполком, но к тому времени в районе уже разместились военные заказы, производство требовало просторных площадей, и разговор не получился…

В кабинете Ударцева пахло тем нежилым помещением, которое вызывает тоску и ожидание личных неприятностей. Пирогов щелкнул выключателем. Лампочка зажелтела вполнакала. Районный дизельный электродвижок обслуживал административный центр до двенадцати ночи, но с расширением ряда производств энергии стало не хватать.

Освоившись со слабым светом, Кречетов и Пирогов неторопливо оглядели кабинет. Все в нем было опрятно, хотя, пожалуй, слишком казенно: стол, ряд стульев вдоль стены, железный ящик-сейф. На широком столе лежала одна-разъединственная папка. Кречетов нетерпеливо заглянул в нее. Она была пуста. Пирогов перекинул несколько листков настольного календаря, удивился, зачем Ударцев держал перед собой старый — за сорок первый год — календарь, но разглядел карандашные цифры под печатными, понял, что нового Михаил не достал, его просто не было, и он подправил старый. Делал он это ежемесячно, потому что исправлен был текущий июль, а август остался нетронутым.

Записей в календаре оказалось немного. Но определить, когда они сделаны, нынче или год назад, без подготовки и анализа было сложно. К тому же Ударцев писал очень неразборчиво, сокращал слова беспощадно, до одного-двух знаков, пренебрегал точками и запятыми. Впрочем, тут же подумал Пирогов, едва ли строгий, осторожный Ударцев доверил бы календарю что-нибудь серьезное.

— Тот случай, когда порядок против нас, — сказал Кречетов, перебирая связку своих ключей, примеряя их к столу.

— Надо бы пригласить секретаршу, — сказал Пирогов. — Может, она вспомнит какие-то распоряжения.

Он слабо верил в это, ибо хватился Ударцева на второй день, говорил с секретаршей и убедился, что она не знала ничего…

Но сейчас ему было неловко от того, что они будто самоуправничают в чужом кабинете.

Кречетов спрятал ключи в карман. По телефону Пирогов вызвал дежурную райотдела милиции, попросил немедленно разыскать секретаршу Ударцева.

Ирина Петровна Долгова, неприступного, неулыбчивого вида женщина лет тридцати пяти, неприветливо выслушала Кре-четова, ответила отрицательно на все вопросы: нет, не говорил, не докладывал и так далее. Однако у нее оказались ключи от железного ящика-сейфа, от стола. Протягивая их Пирогову, она тревожно посмотрела ему в глаза, спросила чуть слышно:

— Что-то случилось, да?

Спросила одними губами. Корней Павлович ответил и того тише. Но она поняла. Что-то надломилось в ней, и она опустилась на крайний к двери стул.

— Я могу остаться? — спросила незнакомым голосом.

— Даже необходимо, чтоб вы остались.

Кречетов выдвинул ящик стола, не прикасаясь ни к чему, осмотрел содержимое: стопку чистой бумаги, стопку конвертов, металлический никелированный пенал без крышки с карандашами, двумя тонкими ученическими ручками. Одной рабочей с тупоносым пером «рондо», почерк у Ударцева имел наклон влево, вертикальные палочки букв были «жирными», а связующие — тонкими, волосяными. Вторая ручка заканчивалась пером «уточка», толстым, безнажимным. Ею обычно пользовались посетители или приглашенные, если такая нужда возникала.

Бумаги не содержали никаких записей, намекающих, куда бы мог торопиться Ударцев. В папке, найденной в верхнем правом ящике, лежала стопка писем. Кречетов бегло осмотрел каждое, отложил в сторону. Большая часть писем была без подписи, а судя по энергичным завиткам в нижней половине «з», «у», была написана одним человеком.

В среднем ящике хранилась папка с газетными вырезками Указов Президиума, Постановлений СНК и ЦК ВКП(б), несколько сообщений Совинформбюро, три статьи Эренбурга о войне, гитлеровцах и неизбежном их крахе.

В этой информации тоже не было искомого. Пролистав ее бегло, Кречетов передал папку Пирогову, неловко изогнувшись, наклонился, сбоку заглянул в глубь ящика, извлек вторую, старую, с наклейкой поверх прежней надписи на лицевой стороне. В ней, как и в предыдущей, лежали газетные вырезки, но в отличие от первых, они были короче по своему размеру, судя по крупному округлому шрифту, набирались и печатались в местных типографиях. Это были заметки с мест: о трудовой сталинской вахте, хлебном фонде Красной Армии, о сельских рационализаторах, о детских яслях в селе, о привлечении к уголовной ответственности нерасторопных руководителей колхозов, предприятий.

Кречетов безнадежно откинулся на спинку стула, точно впервые заметил секретаря.

— Почту регистрируете вы?

Ирина Петровна утвердительно кивнула.

— А такие… Без регистрации бывают?

— Н-нет… Михаил Степанович велел все письма распечатывать и… как положено…

— А дома он получал письма?

Она не ответила, опустила глаза. Корней Павлович укоризненно глянул на Кречетова: не обязана секретарша знать это, не дело намекать на деревенские слухи… Капитан выждал некоторое время, настаивать на ответе не стал.

— Тогда припомните: в день отъезда Ударцеву кто-нибудь звонил? По телефону звонил?

— Ему часто звонят. — Она говорила в настоящем времени.

— В тот… Тот день.

— Были… Местные разговоры… С соворганами… А чтоб из района, не помню.

— Я справлялся, — быстро пояснил Пирогов. — Каких-то поручений от соворганов Ударцев не получал. Его отъезд был неожиданным. Не чаяли его и в Покровке видеть, куда он направлялся.

Кречетов терпеливо выслушал. При этом лицо его оставалось бесстрастным. Казалось, он загодя знал ответы слово в слово и теперь выслушивал их, чтоб убедиться в правильности, точности своего ясновидения.

— У него раньше бывали внезапные отлучки?

— Если ненадолго. Когда он уезжал на день-два, он предупреждал.

— В какую сторону отлучался он раньше чаще всего?

Ирина Петровна прищурилась. B темных, почти черных зрачках вспыхнул сердитый огонек.

— Не знаю.

— Как часто?

— Я не считала. — В голосе ее послышались враждебные нотки, недоверие. Она была слишком предана Ударцеву, чтоб спокойно глядеть, как малознакомый, бесцеремонный капитан по-хозяйски роется в ящиках чужого стола и задаст вопросы, за которыми она угадывала скрытый дурной смысл.

— И последнее, — продолжал Кречетов, не обращая внимания на неприязнь к себе. — Вы здесь родились, живете… На вашей памяти были случаи, когда седок… по неопытности, по недосмотру — назовите как удобно это вам — падал с конем под кручу?

Она провела ладонью под носом, показалось, при этом отрицательно качнула головой. Ответила неторопливо и тихо:

— Что ж тут мудреного… Это вам любой скажет.

— А вы лично? Вы помните кого-нибудь?

Подумав немного, она снова провела рукой по лицу. Назвала фамилию, приблизительное время — начало тридцатых, — место падения. Оно не совпадало с местом падения Ударцева, даже было не в той стороне, но Кречетова интересовала лишь возможность такой нелепости. Сам факт.

— Он погиб? — спросил Пирогов осторожно.

— Да, там было очень высоко… Или перед войной… Депутат сельсовета…

— Вот даже как? — Кречетов вынул из среднего ящика стола четыре чистых листа бумаги, протянул Долговой. — Коротко напишите. Или напечатайте. В двух экземплярах… Тот и другой случай.

Она вышла в приемную. Капитан встал, открыл ключом металлический ящик-сейф, заглянул внутрь. Там лежали бланки, штемпельная подушка, печать, винтовочный патрон, бледно-желтый с блестящей, почти белой острой головкой — пулей. Кречетов машинально переставил его с места на место, но Пирогова заинтересовала необычная светлая расцветка.

«Кайнокъ» — увидел он на казенной части гильзы, и был удивлен еще больше: никогда раньше он не слышал о такой маркировке.

— Что она означает?

— Черт их упомнит! — ответил капитан. — В гражданскую войну тут этого добра было выше головы. Французские, английские, японские.

— Но это русский патрон.

— А русский, так что? В святцы его?

В нижнем отделении сейфа стояла распечатанная, начатая бутылка водки. Кречетов поднял ее против лампочки, оглядел, вернул на место. Подумал, прикрыл дверцу и лишь теперь снял фуражку, со шлепком бросил на стол. Сказал Пирогову:

— Шилом моря не нагреть… Нет здесь ничего. Ни одной зацепки. Ни намека на гейм[10]. Кстати, — встряхнулся он. — Чьи овцы истоптали дорогу?

— Вчера и сегодня с утра колхоз инвентаризацию скота проводил. Выборочное взвешивание. Потом перегнал две отары на новые пастбища.

— Вчера? А неделю тому не было ничего такого?

— Нет. Это можно подтвердить справками. Но я знаю точно, что не было.

— А в Покровке? В Кочснсве?

— За вчера не поручусь. Неделю назад — не было. Иначе в райисполкоме получили бы отчеты.

— Логично. Но тогда получается — и с этой стороны не прискребешься. Каков же вывод? Глупый случай?

— Но куда-то он все-таки спешил.

— А если к марэске[11]? Почему бы нет? Парень крепкий, видный, свободный… Последнее время он в Покровку наведывался не раз. Мне это точно известно. Представляешь, какой анекдот мы ему в биографию слепим?.. А несуразица… С кем она не случается. Тот депутат, — Кречетов кивнул на дверь, за которой слышались неровные, приглушенные щелчки пишущей машинки, — тот депутат мужик был местный, привычный к узким, вертлявым дорогам, с детства, поди, в седле могался по кручам. А однажды не рассчитал… Ударцев, насколько я информирован, не был жокеем. Да и наездник — по служебной нужде.

Пирогову вдруг показалось, что несравненно более опытный капитан и сам-то не очень верит себе. Нелепость случая тоже требовала надежных доказательств. А их не было, и Кречетов, развивая мысль о несчастном случае, очень хочет, чтобы Пирогов поверил в нее как в собственную. Но Корней все еще находился в подавленном состоянии, мысли его прыгали, как кузнечики в разные стороны, сталкивались в полете и высекали, будто искры, беспомощные, крикливые «что да почему». Не глубже. И потому, почувствовав на миг неуверенность в рассуждениях Кречетова, он тут же забыл о ней.

— Оформляй протокол осмотра местности, — закончил капитан. — Приложи схему дороги, данные промера — ширины, радиуса поворота… Приложи свидетельства. — Кивнул на дверь, за которой продолжала стучать машинка. — Неплохо бы продублировать их за другими подписями. Лучше, чтоб кто-то прибавил еще случай… Я составлю рапорт и заключение…

Глава третья

На другой день после полудня нагрянул в Ржанец заместитель начальника УНКВД подполковник Лукьяненко, выслушал Кречетова, Пирогова, полистал папку с документами расследования обстоятельств трагедии, долго, точно так и сяк складывая буквы, глядел на заключение: несчастный случай. Отложив наконец бумаги, он справился, когда похороны, и, услышав, что все к тому готово, вызвался принять участие в них.

На кладбище собрался народ. Кроме представителей соворганов, милиции, на «могилки» сошлись старики и старушки, много ребятишек — больше пацаны, но ближе к старушкам, тише и незаметней, со взрослой грустью в глазах стояли и девочки. Для большинства пришедших проводить его, Михаил был далекий малознакомый человек: многие видели его раз-другой на улице, кое-кто боялся его наглаженной формы и насупленного, вечно недовольного вида. Но если в жизни сложен и часто непостижим человек, то в смерти все мы равны, и непонятное вчера становится ясным и просит человеческого сострадания.

Взобравшись на кучу каменистой сыпучей земли, Лукьяненко сказал короткую речь, дважды подчеркнув в ней, что органы понесли большую потерю, что Михаил был очень перспективным работником и где-то в «кадрах» уже ходили бумаги на повышение его в должности… Заместитель предрика тоже говорил искренне и взволнованно. Потом шестеро рабочих подвели под гроб длинные скрученные жгутами льняные полотенца, подняли Ударцева над ямой и, покачивая, медленно стали опускать в узкий земной створ.

Пирогов потупился, чтоб не видеть этого тяжелого момента, скомандовал девчатам. Грянул… Нет, не грянул, а прокатился неровный залп. Второй… Третий… Клацнули затворы вновь, и чистый молодой голос ойкнул искренне, должно быть, от неумения обращаться с винтовкой легко.

После похорон Лукьяненко, Кречетов, Пирогов заняли кабинет Ударцева. Лукьяненко, как бы подбадривая удрученного Корнея, подтолкнул его перед собой, усадил за рабочий стол, сам сел сбоку — перекрыл путь к отступлению.

— Не будем терять дорогое военное время, — сказал, положив на угол стола фуражку. — Я привоз приказ о твоем назначении.

— Как-ком назначении?

— Временно на место Ударцева.

Пирогов вскочил, словно ища помощи, уставился на Кречетова.

— Товарищ подполковник, я совсем недавно в… органах. У меня нет опыта. Я еще с районом толком не ознакомился. С людьми.

— Приказ подписан начальником управления, — сказал Лукьяненко. — Все!

Потом они ходили втроем в исполком, райком партии. Лукьяненко представил Пирогова в новой должности. Предрик Паутов, круглолицый, внешне простоватый мужичок, долго разглядывал Корнея Павловича, точно раздумывая, чего бы с него снять немедленно, пока он не освоился, не набрал силу. Похоже, так и не найдя ничего ценного, вздохнул, спросил, не скрывая смысла вопроса:

— Значит, один в двух кабинетах? При нашей-то бедности в площади.

Секретарь райкома Непчинов высказал Лукьяненко и всему управлению в его лице соболезнование, ругал горные дороги и сами горы — дремучие, неразведанные в глубину от единственного тракта дальше его обочин, вспомнил сходную историю, бывшую лет пять или шесть назад на той же дороге, только чуть дальше… Лукьяненко, внимательно слушая, нацелил указательный палец на Пирогова — мотай на ус. Случай, рассказанный к слову, не был описан и подшит в папку с материалами об Ударцеве… Еще раз выразив сочувствие, тем самым покончив с первой частью, Непчинов неловко — грешно промолчать — поздравил Пирогова с новой должностью.

— Что касается опыта, будем помогать, — закончил доверительно. — Не стесняйтесь спрашивать. Не стыдитесь задавать вопросы.

В сумерках, проводив Лукьяненко и Кречетова в область, Корней Павлович прошел в свой новый кабинет, облокотился о стол, прикрыл глаза ладонью, чтоб кабинетная обстановка не отвлекала, задумался.

Он все еще не мог принять безоговорочно смерть Ударцева, хотя сам видел тело на склоне горы, присутствовал на похоронах. Молодое сознание протестовало против бессмыслицы случая, против того, что именуется смертью вообще.

Что случилось на том повороте? Не может быть, чтоб так просто… Не должно так быть…

Куда он все-таки торопился?

Грустно, но он, начрайотдела милиции, первый заместитель, ничего-то не знает о своем недавнем начальнике. Даже куда он отправился в тот роковой день.

А почему не знает — этого просто не объяснишь. Да и не поймешь сразу. Но факт остается фактом: за месяц с небольшим они встречались всего несколько раз. Было ощущение, что Ударцев избегает заместителя. Сначала Пирогов решил, что его начальник обыкновенный индюк. Однако в управлении да и девчата-милиционеры считали Ударцева знающим, опытным работником. «На войне его можно пускать вперед вместо миноискателя». Пирогов выслушивал, но оставался уверенным, что нюх сыщика еще не определяет остальных человеческих достоинств.

Как младший по званию и должности Пирогов старался ничем не выдавать своего недоумения. Мало ли как считает нужным начальство обращаться с тобой. Но в глубине души страдал жестоко. Часто после работы уединялся он в кабинете, чтобы обдумать, обмозговать события дня, и всякий раз мысли его неизменно обращались к недоброжелательности Ударцева и его, пироговскому, невразумительному положению. Несколько раз в такие вечера принимался он составлять рапорт на имя начальника управления с просьбой направить на фронт. «Я командир Красной Армии… Срочную службу проходил в пограничных войсках… Владею оружием. Изучал тактику… Могу командовать взводом. Могу — ротой».

Доводы его казались неотразимыми. Но утром за минуту до звонка Михаила он перечитывал выстроенные столбиком пункты «за», рвал бумагу на мелкие клочки.

Перед назначением в Ржанец Корней Павлович оставил такой рапорт в приемной начальника управления, а через час уже, разысканный, возвращенный с полдороги домой, стоял перед красным, свирепым полковником.

— Полезным Родине хотите быть? — загремел он, едва Пирогов переступил порог кабинета и представился. Загремел, цитируя почти дословно основной довод, изложенный в рапорте. — Гражданская совесть заела? Отечество сражается, а лейтенант…

— Он заглянул в рапорт. — А лейтенант Пирогов да полковник Рязанцев со свитой майоров, капитанов, сержантов по тылам штаны протирают!.. Отвечайте, так? Так надо вас понимать?

— Я не хотел, товарищ…

— Здесь написано: полезным Родине!.. Так вот, чтобы впредь вам не казалось, что вы бездельничаете, мы найдем для вас участок самостоятельной работы. Идите!

Конечно, не ради каламбура направили Пирогова в Ржанец. Большому раскиданному в горах району срочно требовался энергичный начальник милиции. Взамен внезапно ушедшего по болезни. В «кадрах» уже давно перелистывали личные дела в поисках подходящей кандидатуры. Рапорт Пирогова привлек к нему внимание полковника Рязанцева, который хоть и был искренне сердит, увидел в лейтенанте зачатки нужных руководителю качеств и в первую очередь — прямоту…

Ударцев встретил его сидя. Разбросав по столу руки и по-щенячьи склонив голову к правому плечу, выслушал представление. Большие серые глаза глядели устало и безразлично: ну приехал так приехал, я-то тебе чо?.. Продолговатое лицо его было неподвижно, чисто и свежо. Лихой «коровий зализ» изжелта-светлых волос придавал ему некоторую легкомысленность, но под глазами уже прорезались, накапливались морщинки, бледно-фиолетовой тенью разбегались по нижнему веку. В складках от уголков рта к ноздрям тоже наметились непоправимые бороздки.

Он был симпатичен, но едва ли располагал к себе с первого взгляда. Глубокая внутренняя недружелюбность или властность, а может и то и другое вместе взятые, вырвались наружу и впечатались в его плотно сжатые губы, в резко очерченный, выдающийся вперед подбородок.

Представившись, Пирогов почти минуту стоял под его взглядом, тихо переминаясь с ноги на ногу. В управлении ему намекали на холодность Ударцева, и Корней Павлович считал, что готов к ней. Но та минута, похожая на школьную, когда он «плавал» у доски, оказалась сверх ожидания суровой. Тут-то и мелькнуло первый раз — индюк.

Наконец, точно очнувшись, Ударцев шевельнулся, откинулся на спину. И сразу вырос на четверть, сделался шире. Над левым нагрудным карманом Пирогов разглядел маленькую лохматую дырочку. Вокруг нее темнело круглое пятно. Он не успел оценить это наблюдение, как Ударцев ребячески прицелился в него пальцем, заговорил:

— Пограничник…

Корней Павлович, переволновавшись и передумав черт знает что, не понял, спрашивает он или утверждает.

— Так точно, пограничник, — ответил как учил устав.

Ударцев кивнул. Продолжал негромко, на одной ноте:

— Командир отделения, старшина погранзаставы… Годичные курсы… Младший лейтенант. Командир взвода в учебном подразделении… Уволен на «гражданку» после расформирования отряда… Приглашен в эн-ка-вэ-дэ. Оперативная работа… Месячные курсы… Ничего не пропустил из анкеты?

«Арап, — подумал Пирогов. — Неужели считает, что я не понимаю, откуда у него моя анкета?.. Или он меня за сибирский пим принимает?»

Вслух ответил:

— Происхождение забыли. И что четыре месяца назад женился.

— Происхождение не вызывает сомнения. Что касается другого — не берусь судить.

«А разве тебя просят? Нужны мне твои суждения как…» Но виду не подал, что оскорблен, задет за живое.

— Разрешите предъявить документы?

Ударцев чуть вскинул брови, что могло обозначать и восхищение деловитостью и недовольство попыткой сломать разговор.

— Успеется… Жду вас завтра, — заглянул в календарь. — Завтра в восемь тридцать. Здесь… А сейчас идите мыться, бриться, отдыхать с дороги… Вас проводят.

И сам поднялся. И оказался очень рослым, ладно сложенным.

В маленькой чистенькой приемной Пирогов столкнулся с девушкой в синей милицейской гимнастерке, черной юбке, черном берете. На голубых петличках поверх отложного воротника не было ни эмблемы, ни других знаков различия. Девушка только ступила через порог, еще была возбуждена быстрой ходьбой. Секретарша Ударцева, узколицая, востроглазая женщина в пошитом «городском» костюмчике, строгая, как и начальник, не дав ей перевести дух, указала на Пирогова:

— Покажи товарищу квартиру.

Квартира оказалась небольшим бревенчатым домиком, поднятым на высокий каменный фундамент, с крыльцом, маленьким коридорчиком, размером с вагонный тамбур. Дальше шли кухонька и комната по старой русской традиции, разгороженные печью с высоким — до потолка — обогревателем. Это была первая квартира Корнея Павловича, первая собственная, ибо родительский дом был теперь не в счет и оставался далеко. Два года работая в управлении, жил Пирогов в холостяцком общежитии, а после женитьбы снимал угол с кроватью у чужого деда и бабки.

С первого взгляда он отметил, что лишь несколько часов назад в доме наведен марафет. Еще пахло свежей известью от стен и печи, влажно дышал пол. Небольшие оконца со стычными промытыми стеклами, как лампы, лили внутрь уличный свет. Перед печью лежала охапка дров. Такую же, нет, пожалуй, больше, Корней Павлович походя видел в темном конце коридорчика. На широкой массивной лавочке у двери стояли два ведра свежей воды. Между ними — круглый, как двухпудовая гиря, чайник. И кружка.

К встрече нового начальника райотдела готовились старательно. К встрече его, Пирогова. Это было непривычно. Но приятно.

Дав круг по комнате, Корней Павлович снова вышел в кухню. Девушка стояла в распахнутой двери, ожидая разрешения уйти или какого-нибудь распоряжения.

— Кто это все?.. Постарался…

— Старший лейтенант приказал, — отозвалась она охотно и тем тоном, каким любят прихвастнуть подростки.

— Ударцев? — переспросил он.

— Да-а…

Он еще раз двинулся в обход неожиданных владений теперь уже, чтоб скрыть от девушки смущение, растерянность. «Вот и возьми его за рупь-двадцать, — думал он, делая вид, что внимательно осматривает столик ручной работы, металлическую кровать с гнутыми крашеными спинками. — Как же это в нем живет?.. Холодность и внимание, черствость и забота… Как горячий лед или… Что же между ними — черствостью и заботливостью?.. Или он иначе меня представлял? А увидел и разозлился. Сначала на себя… Бывает так, злится на себя, а ест ближнего… Но… Но ведь он еще до того, как увидел, был взведен. Даже не поднялся навстречу. Вел себя как… А может, он ожидал ко-го-то другого? И весь марафет не для меня. Для того, другого. Но в последний час ему сказали: едет безвестный зеленый Пирогов… Кто такой?»

Он вернулся в кухоньку, сказал девушке, что она свободна.

— А вещи-то, товарищ лейтенант! Ваши вещи.

Чемодан, узел с постелью и кое-каким еще холостяцким барахлом управленческий автозак сбросил в отделе милиции, а сам умчался дальше. Пирогов был всего лишь попутным пассажиром.

— Подождут. Постепенно переношу.

— Зачем на себе-то? У нас три лошади. И ходок. Мы — мигом, только скажите.

— Это тоже старший лейтенант подсказал?

Он так и не успел понять Ударцева, хотя очень хотел этого, загубил массу времени по вечерам, сопоставляя факты и наблюдения, пытался заглянуть в его насупленную душу. Но тем-то и был значителен Михаил, что обе крайности его натуры не зависели от настроения. Резкость и терпение, холодность и участие сосуществовали в нем естественно, притерто, как фугованные доски стола или шкафа, и невозможно было угадать, какая половина — холодная или теплая — перетянет какую.

На другой день по приезде, в назначенные восемь тридцать, Пирогов был в домике за райисполкомом. Вечером он продумал предстоящий разговор, полагая быть предельно чистосердечным: вот я весь, молодой, малоопытный, если не подхожу в пристяжные, скажите прямо мне и управлению; не скрою, поогорчаюсь день-другой, но переживу, а у полковника Рязанцева уменьшится оснований не пустить меня на фронт.

Ударцев рассматривал газеты. Сидя ответил на приветствие, заговорщически поманил пальцем, тем же пальцем ткнул в развернутый лист.

— Имеешь мнение, откуда на оккупированной территории полицаи взялись? Не немцы, а русские, украинцы, татары — черт бы их всех побрал. Свои подонки!

Если бы он учинил Пирогову экзамен по праву или криминалистике, это не было бы так неожиданно и, пожалуй, послужило бы началом к откровенному разговору. Но Ударцев с первых слов поставил все с ног на голову.

— Печатаем в газетах списки орденоносцев, медалистов. Когда-нибудь по тем столбцам всякий любознательный школьник сможет сам посчитать, сколько у нас за войну героев было.

— Ударцев сделал паузу, понизил голос, как бы давая понять, что ему не совсем приятна, а скорее и совсем неприятна следующая мысль, но долг служебный, гражданский обязывает не замалчивать ее ради истины и дела. — А кто и когда посчитает — сколько у нас дезертиров было? Дезертиров, уклонистов и прочей мерзости! Считаю, что их списки тоже надо печатать. Один столбик — орденоносцы, герои! Другой — укрывшиеся от призыва в армию, сбежавшие из частей. Каждому то, что он заслужил до конца дней своих.

Об этом не принято было балаболить и даже опасно было думать. Правда, товарищ Сталин говорил, что есть в Красной Армии предатели. Но тут… Что отпущено богам, то заказано быку.

«Провоцирует? — терялся в догадках Пирогов. — Испытывает на преданность? Или…»

— Не задумывался? — Заметив неуверенность помог Ударцев. — Ладно. В голову глубоко не бери, но и далеко не отпускай. — Свернул газету, аккуратно положил на угол стола. — Давай направление…

Взглянув на часы, он коротко рассказал о районе: горы, ущелья, тайга; кое-где в этих изрытых богом палестинах разбросаны деревни; живут в них люди нехлипкие, но большей частью своенравные, верные традиционному укладу жизни.

Пирогов хотел спросить, в чем это проявляется, но Ударцев опять взглянул на часы и заговорил об отделе милиции: канцелярия запущена, патрульная служба чуть теплится, профилактика среди населения не ведется, дознания, следствие… Он не договорил, наверное, боялся совсем перепугать Корнея.

— Три начатых гражданских дела, одно уголовное я сам довел, — продолжал Ударцев суше, будто отчитываясь перед начальством. — Одно в прокуратуру спихнул, два прекратил… Одним словом, расчистил сейф… Кадры. — Он как вчера откинулся на спинку стула, шумно выдохнул: фу-у-у… — С кадрами — труба. Девишник, а не милиция. Семь из восьми — месяц, как в органах. Так что… — Быстро взглянул на часы, встал. — Приступай не спеша. Приглядывайся. Знакомься с людьми. Это очень пригодится. Акклиматизируйся.

— Как-как? Мне не понятен смысл… Знакомство — само собой. Но акклиматизироваться… Это — фигурально?

— Буквально. С высотой не шуткуют.

— Я два года… в управлении.

— Ржанец на версту ближе к господу богу, чем управление… Условимся на будущее: фигуральностей и прочих намеков не терплю. Люблю ясность. Инициативу, порядок, быстроту исполненияраспоряжений. И ясность. Это мои условия.

Такое было невразумительное начало. То ли Ударцев принадлежал к числу тех неоригинальных людей, кто привык доверять только себе, то ли считал, что учиться плавать надо на глубине в условиях отчаянных: или — или…

Мысли, воспоминания… Скачут потревоженные, не уследить — кто, куда, откуда. Но больно разрывается сердце, и это уже что-нибудь значит. Сердце — оно, может, раньше понимает, кто ему друг, кто недруг?

Пирогов вздрогнул, отнял ладони от глаз. В приемной раздались осторожные, крадущиеся шаги. Раз или два Корней Павлович замечал, что так неслышно ходил Михаил.

«Что за чертовщина?»

Он ощутил за спиной близкий холодок. Но в тот миг кто-то стукнул в дверь костяшками пальцев и сразу толкнул ее. На пороге, припав плечом к косяку, стояла Ирина Петровна Долгова, печальная, потемневшая лицом.

Пирогов поднялся навстречу. Вытянулся машинально в стойке, не зная, как вести себя перед ней, покраснел слегка, точно застали его в чужом, не принадлежащем ему кресле.

— Входите… Вот сюда… Или сюда… Садитесь. Садитесь же!..

Она присела на краешек стула у самой двери, того самого, на котором сидела вчера, отвечая на вопросы Кречетова. Некоторое время она не могла говорить, а глядела в стену перед собой сухими неподвижными глазами. Корней Павлович, остерегаясь быть докучливым, потоптался немного на месте, тихо, как тень, опустился через два стула от нее.

— Вы верите, что его больше нет? — наконец спросила она, чуть повернувшись к нему.

— Я обязан верить. Хотя, конечно…

— А я не верю… Видела своими глазами и не верю.

— Понимаю. Все так неожиданно.

— Не по-людски как-то… Не по-людски…

— Пожалуй. Но… — Ему не хватало слов. — Понимаете, в сейфе стоит бутылка водки. Распечатанная…

Она тягуче посмотрела ему в глаза.

— Михаил… Степанович не любил это… Ту бутылку он открыл двадцать второго июня… Когда война началась… Отпил глоток. Остальное, сказал, допьет после победы…

— Вы долго вместе работали? — спросил осторожно Пирогов. Его не столько романтическая история бутылки удивила, сколько осведомленность и памятливость Ирины Петровны.

— Мы работали… три года, два месяца и… одиннадцать дней. Вас удивляет, почему я и дни считаю?

— Я не успел подумать об этом.

— Вы, товарищ лейтенант, умный человек. Тактичный, не в пример другим. Михаил… был хорошего мнения о вас… Он говорил, что ему повезло с заместителем. С вами…

Пирогов ушам своим не верил. Он вообше-то стеснялся, когда его хвалили, а тут и вовсе особый случай был.

— Вы не знаете… — продолжала она. — За глаза он называл вас просто по имени. И часто говорил: «Корней разбирается. Корней докопается, разложит по полочкам…» Вы бы подружились с ним.

— Спасибо, — неловко бормотал Пирогов. — Я понимаю… Я тоже думаю, мы должны были подружиться.

Теперь это было неважно, но раз она говорила так, значит, ей хотелось, чтоб и он, Пирогов, уверовал в дружелюбие Ударцева и помнил его возвышенным до благородства.

— Мне будет трудно без него, — признался Корней Павлович. — Ведь я — новичок. И потом, я совсем не в курсе его дел… Знаете, у меня не выходит из головы… Глупо, конечно, но мне кажется, в тот день он куда-то спешил… Сегодня на похоронах услышал я, как старушки переговаривались. И сказали они слово такое — предчувствовал. Я не верю в предчувствия. Вообще не верю. А особенно в предчувствие смерти здоровым человеком. Ерунда это. Поповщина. Но почему мне это запомнилось? А вот почему. Нельзя предчувствовать, но можно знать… Предвидеть опасную встречу… Опасного человека… Вчера мы искали хоть маленький письменный намек, что такая встреча могла состояться. И не нашли.

— Михаил редко делал записи. Только когда возбуждал дело.

— Виноват, не имею права, но… Поймите правильно… Может, был такой разговор между вами?.. Маленький. Краешком… Переполнилась душа, плеснула через край…

Она медленно повернула к нему лицо, и он снова увидел мучительную тягучесть ее взгляда. Казалось, она спрашивала: «А что будет, если скажу? Что?! Что?! Что?!»

— Я понимаю, о чем вы… Это Михаил тоже в вас заметил. Он… Господи, да он был молчун молчуном! Придет, сядет и… Простите… У него не было какого-то увлечения. Работа была для него всем. Правда, он любил читать книги. Иногда жаловался: совсем нет времени, а то перечитал бы все… Однажды он принес книжку… Месяц назад. Или меньше — не помню точно… Принес и говорит: прямо про наши горы… К чему это я? Да!.. В той книжке про диковинную страну написано, про диковинных зверей, какие водились на земле до человека еще… Фантазия… Но… Вы знаете, Михаил иногда рассказывал, про что читал. Смеялся, если писатель не сводил концы с концами. Он как-то по-своему читал. Будто следствие вел. Много промахов видел. А тут сказал: про наши горы. И невеселый. Даже грустный.

— Что за книга была?

— Писатель не русский… Заграничный. А книга называлась… Какой-то мир. За… За… Затерянный… Так и есть. «Затерянный мир»!

— «Затерянный мир», — повторил Пирогов. — «Затерянный мир». Про диковинных зверей, говорите? Будто про наши горы?

— Михаил так сказал.

— А писатель заграничный?

Будто маленький червячок шевельнулся в груди у Корнея Павловича. Шевельнулся, встал столбиком и замер настороженно. Что за диковинные звери завелись в горах? Не их ли испугался конь Ударцева и бросился под кручу с седоком?

Он поднялся, в волнении прошелся по кабинету. Ирина Петровна проводила его сухим взглядом и тоже вдруг засобиралась.

— Сидите, сидите. — Пирогов решил, что она неправильно истолковала его движение. — Отдыхайте.

— Пойду уж. — Окинула взглядом кабинет, потупилась.

— Вы это… Завтра можете побыть дома.

— Нет-нет. Лучше на работе… Да, не знаю, как и сказать… Может, напраслиной чужой век заем, а может, и наш орел муху словит… Вы обратили внимание, что на правом нагрудном кармане у Михаила Степановича оборвана пуговка?

— Я видел. Но ведь и круча… Камни кругом.

Она опустила взгляд, сказала ненавязчиво, как бы рассуждая вслух:

— В том кармане Михаил Степанович носил записную книжку. Старенькую, в кожаной коричневой обложке… С тиснением… Да. С тиснением под каменную стену. Не кирпичную, а именно каменную… Не очень строгую кладку… В той книжке Михаил, — извините, — Михаил делал пометки для памяти. Две-три буковки, дату… Он все обычно держал в голове, но иногда нуждался в… в намеке, что ли… А еще в записной книжке лежал тоненький карандашик. Знаете, их еще называли дамскими. Он чуть-чуть толще спички. Снаружи сероголубой, блестящий.

— Почему вы не сказали об этом в первый вечер?

— Капитану было не интересно, вас он не хотел понимать. Да и вообще, наверное, сразу в голову не пришло.

— Непростительная оплошность, — сказал Пирогов сухо. — Я поищу на том склоне. Побываю и поищу.

И вдруг понял, что лукавит перед собой: он внимательно осмотрел склон. Записная книжка, пусть она со спичечный коробок, — не иголка. И карандашик — тоже, даже если он чуть толще спички, не длинней папироски и называется дамским.

Впрочем, чем черт не шутит, пока бог спит.

По пути домой он завернул в отдел милиции, потянул за ручку входную дверь. Она оказалась запертой изнутри. Корней Павлович стукнул раз, другой. Осторожно, чтоб не переполошить дежурную.

— Кто там? — по-домашнему спросила она из-за двери.

Он назвался. Девушка ойкнула, попросила минутку подождать, убежала, судя по шагам, за барьер, быстро вернулась, откинула запоры.

— Извините, товарищ лейтенант.

Он кивнул, прошел в свой прежний кабинет. Нерешительно опустился на стул против стола.

Зачем он здесь? Что ему понадобилось среди ночи? Ах да! «Затерянный мир». Звери, которые вымерли до человека… И чистая папка на столе Ударцева. Какая связь между ними? Зверями и папкой. И есть ли она, эта связь?

Хроника 1942 года

От Советского информбюро

В течение суток на Харьковском направлении продолжались упорные бои с перешедшими в наступление немецко-фашистскими войсками.


Смертью смерть поправ

Неувядаемой славой отмечен каждый день обороны Севастополя. Среди тысяч бессмертных имен в первых строках имя командира береговой батареи и капитана Александера и его бойцов. Когда враг, не считаясь с потерями, ворвался на батарею, артиллеристы получили приказ отойти. «Умрем на родной земле», — был их ответ. Пустив немцев на бастион, герои взорвали пороховые погреба, погибли сами и уничтожили множество фашистов.


Провал психической атаки

На одном участке фронта наши бойцы зашли во фланг фашистам. Для того чтобы выправить положение, гитлеровцы несколько раз силою до батальона, поддержанные 14 танками, бросались в контратаки. Однако, неся большие потери, вынуждены были откатываться назад.

В 12 часов дня бойцы заметили, как из окопов и блиндажей вылезли немецкие солдаты и, поднявшись во весь рост, пошли в психическую атаку. Солдаты были пьяны. Дико рыча для храбрости, они вели бесприцельный огонь из автоматов.

Бойцы хладнокровно подпустили фашистов на близкое расстояние и открыли ураганный огонь. Свыше 150 трупов усеяли поле…


Сибиряки на фронтах Отечественной войны

Презирая смерть, бесстрашно погиб за Родину бывший тракторист Герой Советского Союза А. М. Грязнов, который, расстреляв все боезапасы и не желая сдаваться врагу, сам взорвал свой танк. Он один сражался с ордой пехоты, с их артиллерией, пулеметами. Грязнов не уступил ни вершка, устелив вокруг себя поле десятками трупов врага…


66 норм за четыре часа

На заводе, где директором тов. Н., слесарю Лопареву поручили изготовить 1620 деталей. Работа была рассчитана на 297 часов. Обдумывая технологический процесс, стахановец решил коренным образом изменить его. Он сконструировал специальный штамп и, применив его, сделал все детали за четыре с половиной часа. За это время Лопарев выполнил 66 норм.


Деловая помощь фронту

Колхозники …ского района брались досрочно рассчитаться с Госпланом по сдаче животноводческой продукции. Большинство сельхозартелей значительно перевыполнило план первого полугодия и работает не снижая темпов.


Комсомольско-молодежные посты

В каждом колхозе созданы комсомольско-молодежные контрольные посты в составе 3–5 человек, которые проверяют уход за лошадьми. Таких контрольных постов создано в районе 45. Лучшие — в колхозе «Большевик». Ребята ежедневно делают ночную проверку, ходят помогать чистить конюшни. Лошади в этом колхозе средней упитанности. В колхозе «Красный партизан» комсомольцы поставили на лечение трех лошадей. Благодаря их чуткой заботе две лошади уже вошли в строй.

Приближается уборка хлеба. Каждая лошадь должна быть в строю. С этой целью в районе поставлены на откорм 228 лошадей. Эту работу выполняют комсомольцы и молодежь трех школ.


Трубки для бойцов

«Бойцу махорка дорога» — говорит фронтовая поговорка. Наши сибиряки-гвардейцы просили прислать на фронт трубки для курения. В области сразу откликнулись на эту просьбу. Под руководством опытных мастеров школьники, используя каникулы, в мастерских «Деревообделочник», «Красный транспортник», мебельной фабрики изготовляют трубки для бойцов. Уже выпущено 500 трубок трех сортов. Изготовлены полуфабрикаты еще на 20 тысяч трубок.


Извещение

В воскресение на площади Свободы в 7 часов 30 минут вечера состоится второй антифашистский митинг молодежи города. Сбор участников по предприятиям, учреждениям, школам.


Объявление

Областная школа связи объявляет набор на курсы радистов коротковолновой связи. Занятия без отрыва от производства.


Кино

Новая звуковая лирическая кинокомедия «Свинарка и пастух». (В программе журнал «Репортаж с фронта Отечественной войны».)

«Боевой киносборник № 1». Конферанс ведет бравый солдат Швейк (арт. Капнель).

Глава четвертая

От повышения Пирогова в должности прямую выгоду получил его белый жеребец Буран, которому неожиданно в два с половиной раза увеличили дневной рацион. По существующим в те годы нормам верховая лошадь начальника РО НКВД получала пять килограммов овса на день, а лошадь начрайотдела милиции — только два… Небольшая прибавка к жалованию Корнея Павловича не покрывала доли дополнительных волнений, занятости, беспокойства и ответственности. Хозяйство ему досталось слабое, а если совсем честно — разоренное войной дотла… В милиции на сержантских и рядовых должностях стояли девчата от девятнадцати до двадцати четырех лет, горячо рекомендованные райкомом комсомола взамен ушедших на фронт милиционеров-мужчин. В июне сорок второго немцы устремились к Волге, на Кавказ. Обстановка складывалась тревожная, на подготовку свежих пополнений не оставалось времени. И тогда Комиссариат Обороны вторично, как год назад, накануне непосредственной угрозы Москве, прошелся повестками по НКВД, справедливо видя в его рядах кадровых бойцов. Новые дивизии устремились навстречу гитлеровцам. А на работу в тыловых отделах пришли женщины и девушки.

Еще бедственней выглядело собственное подразделение Ударцева. По штатам в нем значились: начальник, оперуполномоченный, пожарный инспектор и секретарь-машинистка. Об уполномоченном сохранилась запись в книге приказов: «Приступил…», «Отчислен в связи с призывом в действующую армию». Пожарный инспектор, пожилой, сутулый, длиннолицый больной человек, неделями и месяцами то кружил по району, то сидел дома, залечивая или бронхи, или язву, или гипертонию. Было у него и то, и другое, и третье. Не война — год бы уже на пенсии был, попивал бы чаи, соблюдал диету и предписания врачей, да, как говорится, и рад бы взять, но силы не занять. Такая беда над страной нависла, что свои беды грех вспоминать. Вот и кружил он между обострениями болезней своих по маршруту кольцевому: Покровка — Коченево — Кожа — Муртайка — Сарапки — Ржанец.

Как бы то ни было, а здесь Пирогов ощущал послабление для себя. И потому виделось ему, что все силы следует обратить на профессиональную подготовку девчат. Пришедшие тремя неделями раньше Корнея, они пока слабо представляли сложность своей работы, вели себя безалаберно, а то и легкомысленно. Ударцев, поручив это необстрелянное войско Пирогову, сам лично категорически отказался от услуг девчат, видя в них то, что хотел видеть: тары-бары-растабары, слезливый каприз, возведенный в принцип. Это своеобразное отношение к молодым милиционершам происходило из каких-то личных отношений Михаила к женщинам, но было сильно, как и вся его натура.

Пирогов с первых дней мыслил навести порядок в кадрах, но сделать это с наскоку нельзя было, ибо ни одна комсомольская характеристика не содержала сведений, необходимых для правильной, точной расстановки, полезного распределения девчат по отделениям.

В восемь утра он позвонил из своего старого кабинета секретарше Ирине Петровне, попросил ее упаковать все документы и ждать носильщиков.

— Мы освободим помещение под другую организацию, — пояснил, услышав тягостное молчание в ответ. — Мы найдем для вас хорошее место здесь.

— Слушаюсь, — по-военному ответила она, но голос ее был тускл, безразличен и холоден: оставляя небольшой домик на задах райисполкома, она как бы теряла часть воспоминаний о Михаиле, привычный порядок вещей.

Положив трубку, Корней Павлович вызвал дежурную.

— Обеспечьте явку сотрудников к девяти часам.

— Всех? — переспросила она.

— До одного.

— Так ведь они… в некотором роде не мужского пола, товарищ начальник, — насмешливо сказала она. Губы ее улыбались, глаза глядели сквозь прищур, а голос был сух и, пожалуй, резковат для молодой приятной внешности.

— Они… в некотором роде, — сказал Пирогов, немного досадуя на свою промашку, — призваны выполнять мужскую работу, получают за нее паек и зарплату… И… Я учту на будущее ваше замечание, но прошу и вас запомнить: приказы начальства надо не оговаривать, а выполнять.

«Поду-умаешь — прика-азы», — было написано на ее лице, когда она выходила из кабинета.

До девяти он составил рапорт для райкома и райисполкома, отправил с посыльной, переписал столбиком милиционеров, в конце каждой строчки поставил короткий прочерк. Без минуты девять вышел в прихожую, увидел против дежурной пятерых девчат. Они о чем-то переговаривались и при виде Пирогова сразу замолчали.

— Это наши штыки? Все?

— Товарищ начальник, — поднялась дежурная, — сотрудник Саблина и сотрудник Ветрова работали до полуночи, а теперь их нет дома.

— В такой ранний час?

— Това-арищ начальник, жизнь ведь, она требует свое, — протянула дежурная, показывая разочарование его несообразительностью, и быстро добавила под короткий смешок девчат: — А время стоит сенокосное.

«Язва сибирская, — подумал Пирогов, но не рассердился. Он умел ценить чужое остроумие, хотя иногда и терялся перед ним. — Вишь, слово подхватила: начальник…»

— Ну что ж, — сказал он. — Время одно, а нас много. И дел — выше головы. Не будем откладывать. Ткачук здесь?

— Здесь, товарищ лейтенант, — выступила вперед рослая, крупнотелая девушка. Ее густые каштановые волосы с желтыми выгоревшими прядями были гладко зачесаны назад, скручены на затылке в «каральку», пришпилены коротким гребнем. «Как у бурундучка полоски», — отметил Корней Павлович еще по приезде, при первой встрече. Вскоре он обратил внимание на неторопливость, сдержанность, исполнительность девушки. Она, как говорят, не забегала вперед, но каждое задание — проверку ли паспортов, дежурства ли в общественном месте — выполняла аккуратно и до конца. С ней было спокойно, и, кажется, она понимала это. Темно-карие глаза ее смотрели смело, не уклоняясь от прямых взглядов.

— Прошу всех ко мне.

Пятеро расселись на стульях вдоль стены. Дежурная поставила стул у открытой двери кабинета. Чтоб слушать, о чем речь пойдет и службу нести.

Пирогов, немного волнуясь, прошелся вдоль стола, не зная, куда руки деть. Бывает же такое в самый неподходящий момент. Наконец сложил их на груди.

— С вашего разрешения я не буду характеризовать международное положение и ход военных событий. Одно скажу, скорого послабления нам не придвидится. — Он сделал паузу, заглянул по очереди в распахнутые, напуганные, удивленные глаза своего воинства. — Цель сегодняшнего собрания — некоторые организационные изменения нашего отдела. Прежде всего давайте еще раз и навсегда уясним внутреннюю структуру милиции… Начнем с начальника. Он перед вами.

— В двух лицах, — уточнили с места, давая понять, что назначение Пирогова на место начальника РО НКВД для них не секрет, едва ли не раньше самого Пирогова.

— Пока — да. Пошли дальше. Кроме начальника, в отделе должно быть отделение уголовного розыска. Угро! Второе отделение — отделение БХСС. Третье — отделение службы. И паспортный стол. Четыре? Четыре. В других отделах есть по шесть. Но мы говорим о нашем… Все отделения и должности в них, за исключением паспортного, свободны. Сегодня нам предстоит занять их. Заполнить так сказать. Вот и вся работа. — Он улыбнулся. Как видите, ничего необычного в моих предложениях нет, говорила эта улыбка. Но девчата поняли, что завтра с утра, если еще не сегодня, начинается новая работа и новая жизнь. Он дольше чем на остальных задержал взгляд на дежурной, увидел тот же прищур глаз, но теперь они были сухи и молчали.

— Нам нужно прямо сейчас, не выходя из отдела, распределиться по отделениям. При этом прошу не обижаться. Прежде всего мы должны учитывать нужды отделений, а потом ваши пожелания и ваши склонности, личные качества.

Коротко он очертил работу всех отделений, не скрыл сложностей. Девушки молчали. Молчали даже тогда, когда он выговорил все и спросил, есть ли к нему вопросы.

— Так-таки нет вопросов? Или я немного оглушил вас?

Девушки задвигались, запереглядывались, давая понять, что не оглушил, что живы они, но… но все-таки неожиданно, как гром из печной вьюшки, и собрание это, и предложение. Сразу так-то… Дежурная, столь резвая на язык… Кажется, Каулина, да, да, Каулина и есть… Так и дежурная будто в рот воды набрала.

Что ж, это лишний раз подтверждает их серьезность, отметил про себя Пирогов. Безалаберность — она ведь в безделии живет, тем и питается. Но вот ударили в вечевой колокол, и куда что подевалось…

— Хорошо, я попробую помочь вам, — сказал Корней Павлович, расцепляя руки и заглядывая в список, составленный за несколько минут до собрания. — Полина Ивановна Ткачук!

Со стула поднялась девушка с прической «бурундучок», оглянулась на девчат, дескать, выручайте, если что, перевела взгляд на Пирогова.

— Итак, Полина Ивановна, — продолжал он, — какое из трех отделений выбрали вы?

— Не знаю, товарищ лейтенант. — Полина распрямилась во весь свой царственный рост. — Откуда ж я знаю?

— Мы только что говорили.

— Я помню… Но… не знаю. — Она замолчала было и при этом немного расслабилась, сникла, как, наверное, бывало и в школе, когда не могла ответить урок.

— Смелее, — подсказал Пирогов. Она пожала плечами.

— А что бы вы предложили, товарищ лейтенант?

Он строго, с выдержкой посмотрел на нее.

— Самое ответственное и трудное. Угро.

Он видел, что она спокойно отнеслась к его словам. Зато другие с облегчением вздохнули. Чего уж они ожидали?

— Позвольте спросить, товарищ лейтенант, почему вы думаете, что я… потяну самое трудное? Я ведь ни разу…

— Ваши личные дела у меня. И ваше, Полина Ивановна, тоже. Из автобиографии мне стало известно, что с шести лет вы… воспитывались отцом и братьями. Отсюда мне кажется, что вы должны мыслить, не в обиду сказано, с мужской прямотой, краткостью… Ясно и логично. Без всяких екалэмэнэ… Оговорюсь: и ясность, и краткость, и логика — да, логика мышления! — нисколько не уменьшают ваших женских достоинств. Напротив, краткость и логика — признак здорового, цельного ума, собранности натуры. Все это необходимо в обыденной жизни. И как воздух необходимо для работы в угро.

Он так боялся запутаться, что взопрел немного.

— А вы, товарищ начальник, этого… того… — сказала вдруг дежурная Каулина… да, Каулина, и, вскинув пальцы розочкой, крутнула их перед своим носом. Девушки повеселели, завертелись, как кумушки на скамеечке. А Полина Ткачук побледнела, построжела.

— Вот видите, — указал на нее Пирогов, сам с усилием преодолевая онемение. — Видите, как легко смутить товарища?

Пережидая оживление, он обошел стол, сел за него.

— Так что мы решим, Полина Ивановна?

— Не знаю, товарищ лейтенант. Делайте как нужно.

— Для меня важно, чтоб вы сами прониклись необходимостью работы в угро. Тогда нам будет легче разговаривать в дальнейшем.

— Если вы считаете, что мне нужно быть в угро, то я обязана выполнить ваше указание. В конце концов, если не я, то кто-то другой… Кому-то другому придется.

— Это и есть проявление логики, — подхватил Пирогов. — Поздравляю с назначением.

Он ожидал шумной реакции девчат, а они не произнесли ни звука, сидели как зачарованные, разом присмиревшие, даже будто помельчавшие росточком. Восхищение, удивление, обожание, сухой интерес увидел Корней Павлович в устремленных на Ткачук взглядах. Так, наверное, глядят на героев, на общепризнанных умников, неземных красавиц… Карие, синие, желтые, голубые!.. Пирогов никогда не присматривался, какие у них глаза, немного испытывая неловкость, руководя девишником и потому как бы отгораживаясь от него официальной холодностью.

— Товарищ лейтенант, — сказала в тишине Полина, и все сразу ожили, зашевелились, задышали. — Только вы объясните мне потом подробно, что к чему. И еще… Неплохо бы с Варварой нас…

Варвара Пестова была в списке второй. Школа и комсомол характеризовали ее: трудолюбивая, общительная, принципиальная… Звеньевая, член совета отряда, член ВЛКСМ, член Осоавиахим… Все эти перечисления — подлинней, покороче — были в характеристиках и остальных девчат, но у Пирогова уже строились собственные дополнения, и, ставя Пестову рядом с Ткачук, он предполагал соединить их в одном отделении. Полина опередила его. Это означало, что начинал складываться разговор.

— Встаньте, Пестова, — сказал Корней Павлович.

Варвара оказалась тоже рослой, но изящней, женственней. Форма на ней сидела ладно, даже красиво, повторяя линии ее фигуры. Казалось, она немного стеснялась показывать, какая она хорошая да ладная, и, услышав свою фамилию, покраснела. Будто ее не по делу подняли, а напоказ нетерпеливым женихам.

— Как я понимаю, вы не возражаете? — спросил Пирогов.

— Нет, товарищ лейтенант.

— Вы чувствуете, что это совсем не просто. Ответственно. Вы — гроза для преступника. А работа эта трудная.

— Откуда ж мне знать, товарищ лейтенант? Но вы нас научите. — И покраснела еще сильней.

— Надеюсь… Итак, кто просит слова?

С крайнего от двери стула поднялась девочка… Да, иначе не назовешь: волосики беленькие, пушистые, личико гладкое, чистое, точно не прикасалось к нему летнее солнце, зимние ветры. Глаза серо-голубые, распахнуты широко. В них и удивление миром, и доверчивость детская. Худенькая, она напоминала школьницу-ссмиклассницу. Не старше. Но в личном деле Игушевой Ольги Васильевны черным по белому значилось: год рождения 1923, образование — 10 классов. Не шути особенно…

— Товарищ лейтенант, — сказала она вибрирующим серебряным голоском. — Возьмите меня в уголовный розыск. Обещаю не хныкать, стараться.

— А в другом отделении разве не нужны старательные? Поймите, угро — самый трудный участок работы. Не исключено, что придется идти на задержание преступника. На преследование его. По горам!

— Товарищ лейтенант, я в угро хочу.

Корней Иванович руками всплеснул: детский сад, честное слово. Хочу-у… Но тут неожиданно на сторону Игушевой поднялась Ткачук.

— Если угро требуются еще сотрудники, возьмите Оленьку. Нам ведь не одни сильные понадобятся, но и терпеливые.

У Пирогова для маленькой Игушевой была другая работа. Он думал о ней накануне собрания. Война выгнала из домов великое множество людей, увеличила сиротство, детскую беспризорность. Мальчишки и девчонки устремлялись в бега, кто воображая попасть в действующую армию — на фронт, а кто и просто от взрослой опеки, из сиротских учреждений. Они крались трактом в сторону железной дороги, в поисках пищи прореживали попутно все подряд огороды, опустошали погреба, кладовки, и уже были случаи, когда застигнутые на месте мальчишки получали увечья. Но не это было страшным, что воровали, а то, что, воруя по нужде, они приобщались к воровству как к ремеслу, становились на путь сознательных преступлений. Этого никак нельзя было допустить.

Но ведь не только бежали, не только воровали. Были и оседлые «вырви глаз», кто нуждался в непрерывном контроле и даже систематической встряске, кто, перестав ощущать твердую руку родителя, «пошел вразнос», открыто покуривая, не признавая над собой ничьей власти.

— Я не против, — сказал Пирогов, продумав сложившуюся ситуацию. — Но при условии, что угро возьмет на себя заботу по пресечению детской беспризорности, и Игушева возглавит этот участок.

— Вы научите нас этому? — спросила Полина.

— Всему, что сам умею.

Итак, трудный, самый ответственный участок их общей работы был создан легко и даже в соперничестве. Наивно ожидать от девчат успехов в первые дни и недели, но сам факт существования угро снимал с Пирогова долю груза. Уже завтра, послезавтра он передаст часть почты и заявлений Ткачук, и скоро у него появится час-другой для профилактики, день-два для поездки по селам района. Нет, он не тешил себя близкой и полной свободой от текучки. Но тот час и тот день, о котором думал он, как о милости небесной, приблизился вдруг и виделся реально.

Дальнейшее распределение девчат по должностям шло быстрей, как говорят, по маслу. Инспектором ОБХСС назначили Зинаиду Уварову. Мать ее много лет работала в райбанке, разбиралась в экономике, бухгалтерском учете, знала некоторые способы нарушения его. Тихая, спокойная женщина никак не могла смириться с тем, что единственная дочь так удалилась от дела ее жизни. Она была просто оскорблена и говорила об этом Пирогову, встретив его недавно: «Когда у вас будет взрослая дочь, вы захотите для нее другой работы». Он согласился, чтоб не спорить, не подливать керосину в огонь. Теперь, рекомендуя Уварову инспектором OGXCC, Корней Павлович помнил и о маме ее, которая немного утешится, а главное — будет нештатной советчицей и опытной помощницей дочери. Естествен но, как нельзя лучше подходила для работы в ОБХСС и сама Зинаида. Она хорошо закончила школу, как можно было заключить из разговоров и наблюдений характер имела выдержанный, негромкий. Как и голос.

— Товарищ лейтенант. — Прежде чем сесть новорожденный инспектор в волнении хрустнула суставчиками пальцев. — Товарищ лейтенант, мне теперь не обязательно ходить на… стрельбище?

— Не понял, — переспросил Пирогов.

— Я ведь буду проверять… В отчетах искать… Приписки, финансовые нарушения… Я ужасно боюсь стрелять. Мне кажется, винтовка или наган стукнет меня.

Каулина хмыкнула от двери. Коротко, показалось, мстительно. Мол, курица, а не ОБХСС… Кто и когда поймет их, этих красавиц? У них свой взгляд друг на друга. Не похожий на снисходительный мужской. Отсюда и отношения то богом, то чертом продиктованы.

— Бэхээсэс находится в структуре милиции, — осторожно, чтоб не причинить боль, сказал Корней Павлович, — Как в армии: есть артиллерия, есть авиация, есть пехота. А личное оружие, умение владеть им необходимо всем.

Уварова снова хрустнула суставчиками, и Пирогов понял, что следующая встреча с мамой Зинаиды будет стоить клубка его нервов.

Паспортным столом еще с довоенного времени заведовала Вера Георгиевна Астанина, полная, стеснительная от того, что вечно опаздывает. Она и в отдел прибегала после всех, вздыхая и винясь каждому, и не объясняя причин. Но дело она знала хорошо, вела аккуратно, любую справку по ее отделу можно было получить немедленно. Это как бы извиняло ее нерасторопность, бабью мешковатость. Понимая, что потакает недисциплинированности Астаниной, Пирогов лишь констатировал, что паспортное отделение существует, что претензий к нему нет, хотя ему недостает одного инспектора, и что если возникнет какая-нибудь заминка, он, начрайотдела, найдет способ и поддержать, и помочь.

— Нам надо быть готовыми уметь заменить друг друга. — Пристально взглянул на Уварову, будто бы адресуясь к ней. — Сейчас везде не хватает людей, никто не выделит нам четырех единиц до полного штата. Но никто и не снимет с нас ни одной обязанности.

За час, который продолжалось собрание, устал Пирогов, будто день по горам бегал. Нет, не так даже. Усталость эта была особого рода. Она действовала не только на ноги. Она исподволь выматывала силы, начиная сверху. С головы. Потому что велика была осторожность, осмотрительность в разговоре со вспыльчивыми, чувствительными, обидчивыми, болезненно гордыми девчатами.

Наконец он подвел итоги. Точно гору с плеч сбросил.

— Ткачук, Пестова, Игушева — отделение уголовного розыска. Уварова — инспектор ОБХСС. Астанина — паспортный стол… Остальные, несмелые да молчаливые, Каулина, — поглядел на дежурную, ожидая реакцию на слово «несмелые» перед ее фамилией, но та лишь немного губы скривила: поду-умаешь, еще поживем-увидим. — Итак, Каулина, Саблина, Ветрова составят отделение службы… К вечеру мы (кто такие мы?) сделаем должностные инструкции, вручим каждой из вас. Через неделю… Нет, через три дня проведем собеседование: кто как усвоил… Вопросы есть?

И снова не было вопросов.

«Не поняли. Считают мероприятием… Новая метла по-новому пошла, — подумал Пирогов. — Придется снова да ладом. При собеседовании».

Но тут Ольга Игушева, как прилежная ученица на уроке, подняла руку:

— Товарищ лейтенант, вы сказали Полине, что она… В общем, что такое екалэмэнэ? Это хорошо или плохо?

А у самой глаза невинные. В невинности той заключена тайная проказа.

— Кусочек русского алфавита. Еще вопросы?

Каули на длинно зевнула в кулак.

— Товарищ начальник, а милиционерам губы красить можно?

Глава пятая

В папке текущих дел Ударцева внимание Корнея Павловича привлекло сообщение о каком-то шаре, якобы два дня парившем над горами. Предположить, что запустили его немцы с целью разведки или воздействовать на психику нашего глубокого тыла было бы очень смело. Но автор письма Сахаров утверждал именно это, рассуждая на двух страницах о хитрости, коварстве, высокой технической культуре немцев, Германии. К письму была подколота официальная справка гидрометеослужбы, сообщавшая, что в дни, близко стоящие с теми, что назывались категоричным корреспондентом, никакие зонды не запускались. Таким образом, метеослужба открещивалась от шара, предоставив НКВД либо списать заявление, либо заводить «дело» и искать бог весть кого и что.

Важная подробность, подмеченная Михаилом и бегло (Пирогов чуть голову не свихнул, расшифровывая лаконичную запись) изложенная на отдельном маленьком, не более детской ладошки, листке, подколотом к тому же письму-заявлению. Сообщение о воздушном шаре с подвесной гондолой совпадало по времени с пуском нового рудника близ Ржанца и началом добычи ртути на нужды обороны.

И тут круг замыкался. С одной стороны — до немцев далеко, да и задача разведки технически не разрешима, с другой — совпадение с таким не безразличным для врага событием… Хочешь не хочешь, поверишь в черт знает что.

И письмо, и справка метеослужбы были датированы числом месячной давности. Так почему же они не списаны в архив?

Держа бумаги перед собой, Пирогов вышел в просторную прихожую. Прихожая эта во времена старые, еще купеческие, была залой для гостей, для гуляний. Одна стена ее была капитальная. Противоположная — легкая, из оштукатуренных досок, с тремя дверями; вторая половина дома была разгорожена на пять небольших комнат. Самую просторную занимал начрайотдела (теперь уже НКВД), две смежные — угро и инспектор ОБХСС. В четвертой с еще довоенных времен размещалась ленинская комната. Пирогов проводил в ней политзанятия с девчатами. Последняя, самая крохотная, как вспоминали старики — сундучная бывшего хозяина, предназначалась под паспортный стол.

В большой прихожей комнате, сразу у входа с улицы, стоял высокий деревянный барьер. За барьером тяжелый, на резных ножках, с закругленными углами — стол, крашеный стул, доска с приказами. Остальная площадь пустовала. Обычно на ней толкались, прохаживались в ожидании приема или очереди посетители. Теперь здесь хозяйничала Ирина Петровна Долгова. Для нее поставили впритык к простенку у двери к начальнику стол, конторку — под углом к столу и еще один столик для пишущей машинки. Телефон провели. «Испортит она нам Корнея», — ворчали девчата-милиционеры.

— Вы не помните, чем закончилось это… заявление? — спросил Пирогов, протягивая Ирине Петровне письмо Сахарова.

Она взяла бумаги, вглядываясь в них, будто машинально вошла в кабинет. Озадаченный Корней Павлович пятился, пятился от нее, пока не уперся задом в стол.

— Михаил Степанович не выносил в коридор деловых бумаг, — сказала негромко Ирина Петровна, но в голосе ее слышалось назидание. Пирогову стало неловко за свою оплошность.

— Надо привыкать. Не стесняйтесь приглашать к себе секретаря. И милиционеров — тоже. Вы ж… — Вскинула глаза к потолку, показывая, какой величины он. — Что касается их, это ваше дело. А со мной так.

Он обещал запомнить урок. Повторил вопрос.

— Сколько я помню, Михаил Степанович верил в возможность такой разведки.

— Почему вы так думаете? Он говорит об этом?

— Он никогда не говорил о своих делах. Но я помню, что спросила у него однажды, не спишет ли он письмо Сахарова в архив… А Михаил Степанович ответил, что ему не все ясно, пусть стоит на контроле.

— И вы решили, что он верит Сахарову?

— Верит в возможность…

— Но ведь это невероятно! Столько километров! Такая точность!

— А если шар запустили в нашем районе? — живо спросила она. — Он взлетел, сфотографировал рудник и снова сел.

Довод поразил Пирогова простотой и реальностью.

— Это вам Ударцев сказал?

Она отвернулась.

— Виноват… Значит… Встречался ли Ударцев с Сахаровым?

— Я видела его после письма… Михаил Степанович приглашал его. И не один раз…

— Выходит, Сахаров настаивал на своем?

— Да. Краем уха — не помню, зачем я приходила к Михаилу Степановичу во время их разговора, — я слышала, как Сахаров называл еще одного очевидца. Но тот оказался призванным в армию.

— А сам? — Корней Павлович постучал пальцем по письму, давая понять, кого он имеет в виду.

— Он не призывного возраста. Ему за шестьдесят. Побывайте в пожарном депо. Он конюхом там состоит.

«Орешек, — подумал Пирогов, оставшись один. — Ищи ветра в поле. Был да сплыл весь… А Ирина Петровна не без царя в голове. В угро бы ее. Ловко ввернула: с территории района… Докажи, что такого быть не может. Но тебе от этого только хуже. Только забот прибавится…»

Он прошелся по кабинету, остановился против окна. По залитой, солнцем улице, как воробьи, порхнули босоногие мальчишки. Он проследил за ними, и когда они скрылись за углом, вдруг почувствовал, что немного завидует им… Счастливый, беззаботный народ — пацаны. Вспомнил, как сам вот так же месил босиком пыль и грязь, лез в драки, не подозревая, что есть на земле куда важней хлопоты и что ждут они его, Пирогова, ждут не дождутся.

Вернувшись к столу, он снова взял заявление с припиской Ударцева, повертел и так и эдак.

«А что если… р-раз, и одним махом — в архив? Поглубже. И сразу время впереди свободней, и… Ну а вдруг летал-таки? Летал и фотографировал? Нет, надо послушать Сахарова…»

Корней Павлович спрятал письмо в папку. Терпело и еще потерпит. Вон их сколько насобиралось. Чернилами, химическими карандашами. На листах тетрадных, на открытках, на газете. Одно на старом довоенном рецепте. Нет ли среди них хоть строки о непонятном шаре? И вообще, что в них?

О шаре письма молчали. Зато… Пирогов даже растерялся, как быть: принимать всерьез их сообщения или вместе с папкой бросить в архив? На самое дно. Тем более, что половина их была анонимной. Кто-то неизвестный явно старческим почерком писал, что у некой Лизаветы Ерохиной ухажер в бане прячется, другой подсмотрел, как Нинка Фирсова ночами узелки в стайку носит да и сама до утра там ошивается… Третий на чем свет стоит ругал соседа, который ограду повалить повалил, а ставить не желает, и вчера Сонькины козы забрели в капусту и пожрали ее… Четвертый озаглавил свое послание «Стих» и костерил в нем фашистов на крутом кабацком языке… Два пионера, Володя и Стасик, давали честное пионерское, что в глаза не видели Лущихиной кошки, так почему она на них говорит, будто они… И снова — баня. И снова стайка…

Пирогов отложил последнее, вздохнул с облегчением: надо ж, сколько чепухи да грязи вылито. Неужели, кроме всего прочего, ему придется заглядывать в чужие баньки?.. Впрочем, позвольте!.. Уважьте любопытство. Кто такой Лизкин ухажер? Почему он в бане прячется? Или Нинкин сараюшник?.. Вон оно что! Война идет. И людям кажется странным…

На дне папки оказался загадочный документ, составленный рукой Ударцева.

«Белый бандитизм. 1920–22 г. Скоробогатов (И. О. — ?) четырежды упоминается в уголовных делах в связи с бандой есаула Тарарыки.

1. Из показаний Королькова: Скоробогатов, из бывших партизан, пожертвовал отряду три винтовки, сто патронов, пуд муки.

2. Из показаний Назарова: весной 1921 есаул принял депутацию от крестьян (14 чел.), которая просила защитить от большевиков. Помню четыре фамилии — Громадин, Васин, Скоробогатов, Еськин.

3. Из показаний Кошкина: о намерении красных перекрыть дорогу у Мунов сообщил через доверенного человека Скоробогатов.

4. Из заявлений замначштаба 2 батальона 342 стрелкового полка Ризабко. Мы пользовались доверием и помощью большинства местного населения. Так, бывший красный партизан Скоробогатов (фамилия подчеркнута Ударцевым) выполнил несколько очень важных наших поручений. В частности, им было замечено вхождение Тарарыки через границу…»

Пирогов дважды перечитал досье. Подумал: что означает сам факт его появления и хранения? Неспроста оно тут. А для чего, с какой целью — уму непостижимо.

Близко к полудню нагрянул в отдел автозак — полуторка с прочным дощатым фургоном на месте кузова. Машина эта была оборудована для перевозки спецпочты и транспортирования арестованных и осужденных в областной изолятор.

Автозак остановился под окнами кабинета. Пирогов видел, как из кабины вышел фельдъегерь, худой, немолодой уже мужчина с кобурой на поясе против живота, потянулся, расслабленно поводил плечами, взял с сиденья кабины старый кожаный баул с большими медными застежками, направился в отдел.

Корней Павлович вышел навстречу ему, ответил на приветствие, пригласил к себе. Автозак и его не очень разговорчивый экипаж — шофер, конвоир, фельдъегерь — были людьми из центра, и Корней Павлович всегда радовался им.

— Какие новости привезли?

Фельдъегерь приоткрыл баул, перебрал на ощупь бумаги, достал конвертик с двумя рисованными голубками в уголке. Пирогов сразу понял, от кого он, осторожно перегнул пополам, затолкнул в нагрудный карман гимнастерки. Сказал:

— Спасибо.

— Три дня тому — лично принесла. На словах велела привет передать, что у нее все хорошо.

Пирогов застенчиво кивнул.

— Что с Ударцевым? — продолжал фельдъегерь. — Мы в Мунах были, там и услыхали…

— Конь его убил, — неохотно ответил Корней Павлович. — И себя, и его.

— Ста смертям не бывать, а одной не миновать. Обе почты — вам?

— Да.

Фельдъегерь снова распахнул баул.

— Мы сегодня тоже… На повороте. Но чуть-чуть, говорят, не считается.

Запустив руку по локоть, он нащупал в бауле нужное, вынул вместе с регистрационным журналом. Протянул два пакета. Проследил, туда ли ткнул печать Пирогов, там ли расписался. Строгая служба у фельдсвязи! У спецсвязи, как она подчеркнуто называлась тогда в обход немецкого слова.

За окном распахнулась тяжелая дверь автозакового фургона. Боец-конвоир выпрыгнул на землю, неотрывно глядя внутрь будки, сделал несколько неторопливых взмахов руками, несколько приседаний.

— С клиентоммотаетесь? — догадался Пирогов.

— Там такая фура… Сам Яга!

— Не может быть! — не поверил Корней Павлович. О дерзости, неуловимости Яги уже два года ходили самые невероятные россказни. Перед войной, отрываясь от преследования, он застрелил оперативника и бригадмильца. — Где взяли-то?

— У бабы. Сонненького спеленали.

— Давно?

— Три дня тому.

Три дня назад стала известна трагедия Ударцева, так что ничего удивительного нет в том, что Корней Павлович прослушал сообщение об Яге в утреннем рапорте.

— Два года невидимкой ходил, а попался, как круглый дурак, — сказал, подводя черту под разговором. — Будете отдыхать?

— Какой тут отдых! Надо этого спихнуть скорей.

Поднялся, подошел к карте Ударцева, которую Пирогов перенес в свой кабинет.

— Старая уже, — сказал разочарованно.

— Новости оттуда не очень веселые.

Фельдъегерь, разглядывая карту, кивнул.

— И откуда у него силы берутся? Нынче читал я у одного ученого академика, так он вычислил: Германии только на год войны должно своих ископаемых хватить. А он — видал чего? — прет дурным буром.

— Ископаемые она добывает во всей Европе. В Африке опять же… Читал я, будто из чешского сахара взрывчатку гонит.

— Смерть сластит!

Из-за машины шофер показался. Склонился на ходу, оглядел задний мост, пнул шину, что-то сказал конвоиру. Тот отрицательно качнул головой. Даже отмахнулся руками: иди, не подбивай на дурное… Шофер еще что-то сказал, протопал по крыльцу, зашел в отдел, заглянул в кабинет, поздоровался — и без паузы:

— Мы не поспеем так-то.

Пирогов проводил их до машины. Конвоир по-прежнему стоял против открытой двери, не спуская глаз с нее. Точнее, с того, кто был за ней в полумраке фургона… Он кивнул на приветствие Корнея Павловича, посторонился, позволяя заглянуть внутрь. В глубине полости автозака виднелся силуэт человека с небольшой вздернутой бородкой.

— Привет начальникам! — вскинулся он.

«А ведь боится, — подумал Пирогов. — Кривляется, корчится и боится. Иначе откуда такая бравада? Не хочет испуг показать».

Шофер еще раз обошел машину, поворчал на лысую резину, предрек неминуемую беду, поцыкал языком: ай-яй-яй… Он всегда так делал, сколько знал его Пирогов, ворчал, предсказывая несчастия, но каким-то чудом или благодаря опыту ездил и водил машину без длительных остановок на ремонт.

Когда они скрылись за поворотом улочки, Корней Павлович вернулся в кабинет, осмотрел пакеты. Подчиняясь привычке или еще не привыкнув близко к новой должности, он открыл пакет, адресованный милиции. На фирменном бланке управления фин-хозсектор уведомлял, что проводит инвентаризацию имущества и просит представить акты инвентаризации к…

Пирогов подумал, кому бы направить это письмо, пометил на уголке: Долговой.

Второй пакет предназначался начальнику НКВД. Неторопливо Корней Павлович разрезал нитку, которой был прошит пакет, собрал ее в узелок, занес над фанерной урночкой, разжал пальцы. Нитка упала на лоскуток бумаги. Пирогов запомнил, где и как она легла. Потом, повертев конверт, срезал с одного края узкую полоску.

В конверте лежала ориентировка на Якитова Федора Григорьевича, 1917 года рождения, уроженца Ржанецкого района, села Ржанец, русского, женатого, призванного Ржанецким райвоенкоматом в мае 1942 года, дезертировавшего с места прохождения службы 7 июля… Ниже шли адреса жены, родителей, родственников.

От неожиданности Пирогов не знал, что нужно предпринять в первую очередь. Не выпуская письма из рук, он прошелся по кабинету, остановился перед картой, испещренной линиями, флажками, датами.

«Что же ты, Якитов?.. Вон сколько русских, украинских земель под фашиста попало. Белоруссия вся! Молдавия! Сколько городов под немцем! О деревнях и говорить не приходится… А людей сколько? Ребятишек, женщин… По утрам небось молятся они на восток, восходящему дню, ждут избавителей. А ты, гражданин Якитов, голову в кусты. И забылось со страха, как стихи о Родине заучивал в школе, как песни пел про матроса Железняка… Скотина ты безрогая, подлая тварь!..»

Он вернулся к столу, рассердившись на причитания, на жалостливые поучения бог весть кого. «Якитов Федор Григорьевич… Жена Якитова Василиса Ивановна… Дрянцо у тебя мужик, Василиса Премудрая. Дерьмо!..»

Ему показалось, что недавно он уже думал так: Василиса Премудрая. Именно Премудрая, хотя, конечно же, к слову это пришлось.

По привычке он выбежал из кабинета с письмом, но столкнулся с вопросительным взглядом Ирины Петровны, отступил, сдержал пыл.

— Дежурную ко мне, — сказал негромко.

Явилась дежурная, бледнолицая, светловолосая, неулыбчивая. Но то, что Пирогов вызвал ее через секретаршу, было ново и немного забавляло.

— Вызывали, товарищ начальник?

— Саблнна, принесите мне регистрационную книгу.

— Я не Саблина, товарищ лейтенант, я — Каулина.

— Виноват. Книгу мне.

Он листал ее с конца. По страницам вел пальцем снизу вверх. Отмечал мысленно: букетик, не приведи бог сразу все увидеть, услышать. Драки, ссоры, оскорбления… Война идет. Такая войнища! А кое-кто не хочет мелочным поступиться, склоку, мерзость гонит…

Он нашел, что искал. Даже обрадовался было, но тут же осадил себя: чему?

«Якитова Василиса Ивановна. Заявление о хищении коровы. От 12 июля… Тяжелая потеря. Помнится, она о детях что-то говорила и плакала… Как она плакала! Как велико, непоправимо было ее горе!.. И что же получается теперь? Сплошная арифметика получается. Седьмого Якитов бежит из части, двенадцатого корова пропадает. Пять дней между седьмым и двенадцатым. Сколько времени потребуется сейчас на дорогу в пятьсот километров? Восемь, пусть — десять часов по железной дороге. Четыре дня на горы остается… Надо опросить шоферов, не подвозил ли кто. Нынче каждый человек на виду».

Глава шестая

Письмо с голубками было от Ларисы. Она всегда украшала конверты, а случалось, рисовала путаной вязью первые строки текста. Впрочем, не только Лариса расцвечивала в те годы конверты, солдатские треугольники. Это считалось знаком особого уважения к адресату. А так как шла кровавая война, так как мужская половина большей частью своей сражалась в окопах, уважением она не была обойдена ни на час, и солдатская почта на фронт широко иллюстрировалась детскими, девичьими картинками.

Он хотел вскрыть письмо, и уже достал его из кармана, но тут заглянула к нему Ирина Петровна, положила на стол целую пачку копий с ориентировки на Якитова. Копии предназначались для сельских Советов, руководителей отдельных колхозов, рудника, лесопунктов, геологов.

Разрешив Долговой идти на обед, Пирогов придвинул к себе ориентировку, прочел верхний лист, подписал. Подписался, не читая под всей закладкой, на пяти листах, прочел вторую закладку, исправил опечатку, подписал… Закончив, посмотрел на ходики у двери, подумал, что и ему пора подкрепиться.

Он пересек площадь перед отделом, бегом пробежал узкой улочкой, где восьмым справа стоял маленький казенный домик с его немудреными пожитками.

Войдя в дом, он скинул портупею, расстегнул ворот гимнастерки, снял сапоги, радостно ощутив сквозь тонкий носок прохладу пола, и сразу принялся за письмо.

Лариса писала на длинной — метра полтора — бумажной ленте. Она всегда была склонна к таким художествам. Вот и теперь она описывала свою работу, трудные четырехчасовые операции, нового врача и маленькие казусные истории с ранеными, которых (в скобках) стало последнее время жуть как много… Все это было интересно. Пирогов даже перечитал отдельные места. Но в письме не было намека, когда же военврач Кузьмин найдет возможным отпустить ее к нему. Умом он понимал, что хорошая операционная сестра нужней и полезней в военном госпитале, нежели в райбольнице, но его немного задело, как бойко, почти восторженно сообщала она о новеньком враче: «Он такой большой, нескладный и все краснеет при встрече со мной».

«Надо ж, краснеет».

Ему сделалось скучно, будто его принудили играть в детскую игру и принимать ее всерьез.

«В первую же поездку зайди сам и объяснись с военврачом Кузьминым», — сказал себе Пирогов и, свернув ленту, засунул в конверт.

Потом он заглянул под кровать, извлек на свет большой подшитый валенок, — пим! — осторожно выкатил из него три прохладных яйца. Как зимой от мороза, так и летом от зноя защищает валяная шерсть… Из настенного кухонного шкафчика он достал кусок хлеба, разломил пополам. Насыпал прямо на стол соли. Макая хлеб в соль, он откусывал его полным ртом и запивал маленькими глотками из яйца.

Мысленно он снова пробежал содержание Ларисиного письма. Оно не понравилось ему еще больше. Вдруг он почувствовал, что краснеет, что ему будто бы стыдно чего-то.

С усилием он заставил себя думать о другом. О свирепом Яге немного: сколько веревочке не виться, а конец будет… О собрании, которое, конечно же, получилось, и что теперь надо составить проект приказа и отослать в управление с просьбой присвоить девчатам звания: Ткачук — сержантское, Пестовой, Игушевой, Уваровой — на угольничек поменьше. Но какой подъем в отделе это вызовет. Праздник… И повысит ответственность. Дисциплину… Потом мысли его остановились на Ирине Петровне. «А ведь она любила Михаила. Любила…»

Корней дожевал хлеб, отщипнул от второго куска, отправил в рот, зачерпнул ковшик воды из ведра, напился. И прилег на кровать поверх одеяла. На дворе припекало солнце, а в доме стояла прохлада. Расслабленное тело приятно остывало, и было настоящей усладой ощущать это.

Но нежиться ему не дали. На подоконнике вдруг зазуммерил армейский полевой телефон. Звонил Паутов. Сам, лично.

— Ты дома? — спросил рассеянно, хотя где же быть Пирогову еще, если отвечает по домашнему телефону. — Подошел бы ты бегом.

Перед исполкомом стоял конный обоз из десяти подвод с узлами, корзинами, чемоданами, ребятишками. Три десятка женщин, судя по кокетливым кофточкам, ярким укороченным приталенным платьям, легким туфелькам и тонким чулкам, три десятка городских женщин терпеливо и покорно глядели на двери исполкома, ждали. Они даже не разговаривали между собой. Две местные старушки приставали к одной, другой с вопросами. Они отвечали коротко, лишь бы не показаться неучтивыми.

Сделав вид, что погружен в свои мысли и потому никого не замечает вокруг, Пирогов тенью проскочил мимо, нырнул в полумрак длинного коридора. Он понял, какая новая забота свалилась на Паутова, и теперь соображал, как может помочь ему. В селе стало тесновато после нескольких таких наездов эвакуированных.

Предрик сидел в окружении четырех женщин, похоже, предводительствуемых крупным, благородной наружности мужчиной в коричневом костюме в полоску, еще новом, но уже местами заляпанном, свисающем мешком.

— Такое дело получается, — сказал Паутов, увидев Пирогова и жестом указывая на стул. — Тридцать семь взрослых, сорок один ребенок. Что мы имеем? Семьдесят восемь человек! Правильно я посчитал? Так вот, семьдесят восемь кроватей надо найти и расставить где-то. Кровати за мной, жилье — за тобой.

— Странно, — сказал Пирогов. — Облисполком ни словом не предупредил нас.

— Видишь ли… — Паутов не мигая уставился в глаза Корнею Павловичу. — Вообще-то их распределили в Муны. Но тут… Как бы толково объяснить тебе?.. Устали они страшно. А до Мунов еще два дня скрипеть на телегах и пешком шагать… А нам цех по пошиву подсумков из области подбросили. Вот и кумекай.

— Ясно, — отозвался Пирогов. — Тогда я пошел.

Паутов кивнул, но придержал настороженным пальцем.

— Прописать надо завтра же. А то хватятся…

— Ясно, — повторил Корней Павлович. Подумал: легко дать распоряжение, да не вдруг выполнишь его. Надо обойти срочно всю деревню. Тридцать семь углов! А приезжие с ног валятся от усталости. — Откуда будете? — спросил у женщин.

— Из Ленинграда.

В груди у Пирогова засосало. К ленинградцам особое отношение было.

— Из блокады, значит?

— Да, — ответила одна. Другие головы опустили.

— Виноват, если нечаянно… Мы тут знаем про вас… Про ленинградцев. Много знаем.

Поднялся, энергично одернул гимнастерку, надвинул фуражку на брови. Встал и тот благородной наружности мужчина.

— Разрешите вас сопровождать? Для компании. — Голос у него оказался неожиданно высоким, прямо-таки бабьим. Пирогов будто только сейчас заметил, разглядел его. Удивился свежести лица, а главное, полноте.

— Виноват, вы тоже из Ленинграда?

— Я из Харькова.

— Но… — Оглянулся на Паутова, на женщин. — Как вы оказались вместе? Как я понимаю, ленинградцы эвакуированы организованным порядком. А вы?

— Я — частным. Одиночка я. Если не возражаете, я все объясню. Все, как есть.

— Надеюсь.

Женщины насторожились.

— Товарищ командир. Мы вас очень просим… Геннадий Львович ни в чем не может быть виноват. Он так помогал нам! Мы бы без него… Товарищ командир…

— Понимаю. — Пирогов пошел к двери. Тот, кого женщины называли Геннадием Львовичем, — следом, шумно попыхивая, как паровоз.

Обоз стоял на прежнем месте. Женщины, завидев своего попутчика, двинулись навстречу. Ребятишки окружили, зашумели весело, как вокруг праздничной елки.

«Да он что, петухом у них?» — изумился Пирогов. Он даже придержал шаг, потому что мужчина, этот харьковский одиночка, попав в тесный круг, остановился совсем, принялся отвечать на необязательные вопросы и, кажется, забыл, что напросился в провожатые.

— Я вас жду, — напомнил Корней Павлович.

— Да, да!.. Тихо, дети! Совсем тихо! Замерли! — И, обращаясь к терпеливым женщинам, продолжал в тишине: — Вопрос улажен. Нас приняли… Вот товарищ… Как ваша фамилия, товарищ?

— Лейтенант Пирогов, — отозвался Корней Павлович, испытывая еще большую настороженность к странному женскому попутчику: этакая глыба в тыл увязалась. Он был на голову выше Пирогова и вдвое шире.

— Прекрасно! Будем знакомы. Я — Брюсов. Но всего лишь скромный однофамилец Валерия Яковлевича.

«Не очень-то скромный, — подумал Пирогов. — При чем тут Валерий Яковлевич? Кто такой? Плетешь узоры…»

— Ладно, идемте, — сказал нетерпеливо.

Они обогнули обоз. Пересекли площадь и скоро вошли в отдел. Корней Павлович широко, решительно, как подобает хозяину. Брюсов тщательно обшаркал о крыльцо подошвы ботинок, хотя на них не было ни грязинки. Последние две недели в области не было дождей.

Увидев дежурную при форме, при кобуре на ремне, он пришел в шумный восторг. Пирогов слегка подтолкнул его вперед, распорядился пригласить секретаря сельсовета и Астанину. Потом он сделал Брюсову знак следовать за ним и вошел в кабинет.

— Садитесь.

Геннадий Львович сел на указанный стул, вытянул ноги. Лицо его отразило удовольствие.

— Как эго просто. Сесть на стул по-людски… Уже забывать начал обычные вещи… Мы ведь почти неделю пешком шли. Детишки на повозках с вещами, а мы… Мы пешком… На ваших дорогах самого сильного коня надорвать можно.

Пирогов внимательно слушал, разглядывал его полные, немного одутловатые щеки.

— Места у вас прекрасные. Я бывал до войны на Кавказе, но, скажу без лести, у вас первозданная красота. Дикая. Седая. Временами страшная… Не правда ли, звучит смешно: страшная красота. Но это так… Потому как страхи разные бывают. Там, в прифронтовой полосе, они парализуют, опустошают голову и душу, а здесь, как сказка, вызывают приятное щекотание в груди.

— Оставим страхи, щекотания на потом, — перебил Корней Павлович, еще раз поняв, что если его не остановить, он будет говорить до заговенья. — У меня к вам вопрос: как вы попали в женскую группу ленинградок?

Брюсов смутился. Глянул жалобно.

— Некрасиво, конечно… Как Александр Федорович, извините, Керенский… В дамском вагоне… В теплушке, что и того хуже. Но у меня не было другой возможности уехать. Эвакуированных — жуть на станциях. А поездов недостает.

— Где вы с ними познакомились? Встретились?

— В Вологде. Их в вагон сажали… У них узлы, чемоданы… Жалко смотреть. И дети у многих на руках… Я помог. Помогал многим. Как носильщик. И остался. Они не протестовали… Им надо было, чтоб кто-то заботился. Кипяток, провизию… Они ж слабые. После…

— А как вы в Вологде оказались? И вообще, военное время, а вы свободный, странствующий гражданин.

— Я, товарищ Пирогов, войну видел, как вас. Так близко. Под Харьковом. Даже сам немного воевал. Не верите? Два дня с нашими выходил из окружения. Стрелял…

— Воевали?

— Стрелял.

— Так почему вы здесь теперь?

Брюсов понял, откуда интерес к нему, заволновался немного.

— Видите ли, у меня бронхиальная астма. Это записано в документах… Еще проще проверить это… Больше десяти шагов я не пробегу. Какой из меня солдат?.. Хотя, конечно ж, в современной войне, при современном оружии…

Говоря так, он отвел левый борт пиджака, расстегнул внутренний карман, поспешно вынул пачку бумаг, рассортировал их, нужные протянул Корнею Павловичу.

Тот перво-наперво раскрыл паспорт.

«Брюсов Геннадий Львович, 1903 года рождения, г. Харьков, служащий, Харьковским ГОМ, сроком на десять лет, дата выдачи — 21 октября 1936 года».

На следующем развороте повторялось то же самое на украинском языке. Пирогов сличил тексты, оглядел каждую страничку внимательно — нет ли чего!

Вторым документом была серая невзрачного вида книжечка, шесть листиков обыкновенной бумаги — свидетельство о непригодности к службе в армии в мирное и военное время, больше известное под названием «белого билета». Свидетельство было заполнено небрежной рукой, обычными чернилами. Будто кто-то, убедившись в непригодности Брюсова к армии, хотел совсем извести его. Однако печати были четкие. И харьковские.

Отдельно, перегнутое вчетверо, лежало в паспорте медицинское заключение ВТЭК об ограниченной трудоспособности Брюсова Геннадия Львовича. И тоже харьковская печать. Не при-скребешься.

— У вас есть инвалидная книжка?

Брюсов засопел носом. Ответил:

— Нет… Я не пошел в собес… В мои годы, при моей комплекции… Как бы поступили вы?

Пирогов сложил документы стопкой, накрыл ладонью.

— Напишите подробно, как вы из Харькова выехали. Куда. Про Вологду. Как в вагон… Одним словом, о себе подробней.

— Я арестован?

— Я ж вам сказал, напишите о себе. Подробно, пожалуйста. И дождитесь меня у дежурной.

— Значит, арестован. — Брюсов потускнел, понуро поднялся. — Конечно ж, столько вопросов сразу…

Пошатываясь, он пошел к двери. Горе его было так велико, что он словно ростом уменьшился. Широченные брюки его повисли до полу и собрались в гармошку, плечи опустились, спина сделалась выпуклой, покорной.

Пирогову стало жалко его. «Негостеприимно получается», — подумал, провожая взглядом сгорбленную спину. И сразу одернул себя: раскис, а преступный элемент в… дамском платье, как Керенский… как Якитов, из армии дезертирует…

Через минуту вошли к нему секретарь сельсовета и Астанина.

— Нам надо немедленно поселить тридцать семь женщин с детьми. Не выходя отсюда, составьте списки адресов, где возможно какое-то подселение.

Глава седьмая

Разослав девчат по адресам, Пирогов направился на свидание с Василисой Премудрой.

Дом Якитова, старый и не ахти какой просторный, стоял под горой, почти на окраине села. Корней; Павлович отметил эту подробность. Второй примечательностью дома было нагромождение вокруг него стаек, навесов, дровяников и самих дров — несколько поленниц, расставленных и так и сяк, куда ни кинь взгляд. В этом хаосе можно было скрываться от призыва в армию, от милиции и от самой войны до конца дней своих.

Василису Пирогов услышал с улицы. В дальнем из бесчисленных закоулков двора она отчитывала пацанов за баловство и, похоже, за какие-то понесенные убытки, и были те убытки велики, потому что, ругая и стращая виновных, Якитова сама плакала навзрыд.

Корней вошел в калитку, свернул на голос, но попал не в ту щель. Оглядев внимательно пустой закуток между свинарником и поленницей дров и убедившись, что он не обжит, не утоптан, пылен с сотворения Ржанца, Пирогов двинулся дальше.

Двор оказался запущен — дальше некуда. Навоз, щепа, старый бурьян, проросшие лебедой и крапивой бездонные ведра, кастрюли, банки, склянки — все это несло отпечаток священной неприкосновенности и, как ни странно, рождало в Пирогове Чувство покоя. Конечно же, дезертировав из армии, домой Якитов не приходил. Иначе, прячась от людских глаз, наследил бы в пропыленных углах, не утерпел бы… Впрочем, как знать!

Василиса Премудрая (надо ж — прицепилось!) выговорилась наконец и теперь, просто всхлипывая и причитая «невезучая я, разнесчастная я», у Пирогова мурашками спина вздыбилась при этом, — появилась из-за дома.

— Здравия желаю, — сказал Корней Павлович, чуть кланяясь и не спуская глаз с ее заплаканного лица.

Она не испугалась постороннего, не вздрогнула при виде его форменной одежды, кубарей в петлицах и револьвера на боку. Она не боялась его. Значит, нечего бояться, решил Пирогов, Якитов не дома скрывается. Где же? В горах? В горах и тайге? Лето теплое, сухое. Жилья по склонам гор — как в городе. И больше сине. Но корову… Корову мог и он… Ему здесь все до гвоздя знакомо.

— Здравствуйте, — повторил он не так официально. — Я к вам по двум делам сразу.

Он мог бы сказать — по трем, но третье было особого рода, и до времени о нем лучше помолчать.

Василиса уголком платка вытерла слезы.

— Зашли бы в избу, — сказала печально и первая на крыльцо ступила, сутуловатая от переживаний, непосильных хлопот.

«Трудно ей без мужика-то, — отметил Пирогов. — Не приспособленная самостоятельно жить. Верно, за его спиной как за стеной привыкла… А стена-то…»

По избе ходили куры. Они были на кроватях, на столе вокруг большой глиняной посудины, на комоде. Белые, зеленые с крапинками липкие «пятаки» виднелись везде, где прошла, суетилась, гребла лапами грязная стая эта.

— Кы-ыш! — закричала Василиса, замахиваясь на кур. С суматошным кудахтаньем они бросились врассыпную. — Господи, ну да что ж такое деется?!

— Вы держите кур в доме? — удивился Пирогов. — У вас же усадьба такая! Пристройки повсюду.

— Пристройки? — переспросила Василиса, и Пирогов понял, что сморозил глупость. — Пристройки, говоришь. А корова? Где корова моя? Тю-тю корова. Слизнули. Умыкнули из сараюшки. Из стайки. Из пристройки… Понимать? С ограды увели. Пока вы с девками шатуна праздновали, бандиты по деревне только что не с гармошками разгуливали. Зачем вы здесь поставлены? Нет, скажи мне, зачем? Им скажи, анчуткам, зачем пока их отец кровью на войне умывается, милиция в тылу хлеб ест. Скажи, как им теперь жить. Раньше хоть животики обмануть было чем — плеснешь молочка в толчонку, и уже для вкуса, для здоровья малость какая есть. Как теперь быть им? Помрут ведь. А я на себя руки наложу.

— Перестаньте, — прикрикнул Пирогов. Анчутки на голос появились в распахнутой двери. Неумытые смугляшки были по-взрослому озабочены и решительны. Корней Павлович убавил тону. — Перестаньте, прошу вас. Всем нынче нелегко. Вам труднее, чем мне, но ведь и я не праздную шатуна, как выразились вы. Много обиженного народа, потому что для кого война, а для кого и мать родна… — Вспомнился странный разговор Усольцева о героях и дезертирах, едва не сорвался с языка: такие, мол, наши дела, но сдержался вовремя — чего душу травить, в ней и так здорового места не осталось. — Мы ищем корову. Ищем. Возможно, скоро найдем. А не получится, пойду в райисполком, буду просить для вас помощь.

Больше обещать было опасно. Оглянувшись на анчуток, Корней Павлович подмигнул им: здорово, орлы. Те засмущались, попятились и скрылись с глаз.

— Прошу прощения, я случайно услышал вас с улицы. У вас какое-то новое горе? — спросил Пирогов у Василисы.

— У кого оно нынче счастье-то?

— Но мне показалось… Что-нибудь с Федором? — схитрил, сам удивляясь, как ловко получилось у него.

Она промокнула слезы.

— Давеча говорю мастеру: позволь на анчуток глянуть сходить, они ж ведь малые совсем, одни, а он уперся: этак все разбежитесь, кто работать будет… Я — свое, он — свое. Судом страшшал. Я говорю: хочь в тюрьму, если совесть у тебя верблюжья. И ушла. Пушшай судят.

— Н-да, — сказал Пирогов. — А ведь он может. По закону военного времени строго это.

— Так что ж я, без сердца? — вскричала она. — Сам на фронте, мать с темна до темна, а дети… Дети-то брошены. Дом брошен.

— У вас нет стариков? Родни.

— Мать у них есть. Мать! Чего на стариков кивать-то.

— И все-таки. У Федора родители здоровы?

— Они не тут живут.

Василиса обтекала вопрос о стариках. У Корнея Павловича под ложечкой засосало: не прячут ли они Федора, не отсюда ли уклончивость Василисы? Но, с другой стороны, почему они не помогают невестке? Ведь ей действительно не позавидуешь… Нет, тут какие-то свои отношения. Старые.

— От Федора есть какие известия?

— Как уехал с учебы на войну, так и все… Пропал.

— Не понял вас. Как пропал? Куда?

— Куда на войне убитые пропадают. В землю. — Повлажнели глаза.

— Откуда известно? Почему вы решили, что он на войну поехал после учебы? Это ж военная тайна.

— Бабы гадали на картах. И выпала нашим мужикам дальняя дорога.

Пирогов искренне хмыкнул. Надо ж, чем больше и ближе горе, тем доверчивей и суеверней человек.

— Карты — это авторитетно. — Прошелся по комнате, переступая «пятаки». — С учебы-то писал он?

— Три письма. А потом уж перестал.

— Последнее давно получили?

— Больше как две недели, считай.

— Можно взглянуть на него? По картам я не умею, а вот если по руке…

Она задумалась. Корней Павлович испугался: вдруг заподозрила его скрытое намерение? Но она не заподозрила. Как во сне, оглянулась, взяла с комода старый, потрескавшийся ридикюль, порылась в бумагах, достала несвежий, залапанный треугольник. Пирогов осмотрел его снаружи. Сразу обратил внимание на почтовый штемпель. На городском значилось девятое число. На местном четырнадцатое.

Ему сделалось вроде как не по себе. В ориентировке сказано: седьмое. Ошибка? Описка?

На тыльной стороне треугольника не оказалось штампа «Красноармейское — бесплатно». Не было штампика военной цензуры, что само по себе было не просто упущением для войсковой почты, но и должностной халатностью.

— Как оно пришло? Вы достали его из почтового ящика?

— Не-е… Почтарка наша, Шурка, принесла. И рублевку стребовала.

— Доплатное письмо?

Отправления без марок почта вручала адресатам в руки в обмен за наличный рубль. Это было законно на территории всей страны. Почему именно рубль — этого никто не знал да, поди, и не задавался таким вопросом. (Почтовая марка была более чем в три раза дешевле.) Видимо, связисты считали, что тройная цена быстрее дисциплинирует охотников переписываться. Но охотники не проявляли большой сообразительности. Хуже того, среди них укоренилось мнение, будто доплатное письмо надежней, чем обычное с маркой: какой резон почте терять рублевку… Пользовались «доплаткой» и шутники. Наметив «жертву», они ежедневно подсылали ей рисованного петуха с подписью типа: кукареку — рубля нету.

Такая история. И понял Пирогов, что письмо было опущено в ящик «потом», после того, как Якитов бежал из части… Что ж, оно могло содержать ответы на многие вопросы.

Корней Павлович развернул треугольник. Заглянул в него. Спохватился — не переусердствовал ли, не поспешил ли для простого любопытства и протянул его Василисе.

— Если можно, прочтите. Вслух, для меня.

— Да уж читайте. И я с вами послушаю.

Письмецо было коротенькое: набор поклонов теткам, дядькам, бабкам, свояченице, свахе, крестному, крестной. «О родителях не вспомнил, — заметил Пирогов. — Что-то у них сложное в родне». Дальше Федор сообщал, что жив, здоров, спрашивал, как растут мальчишки, сильно ли озоруют. И лишь в самом конце, как крик, как стон: наткнулся рылом на кулак, жить не хочется.

— Что за кулак?

— Предчувствие было ему. — Василиса снова промакнула слезы.

— Да нет, пожалуй, не предчувствие. Тут какая-то беда случилась. Что-то нехорошее — верно! Рылом — на кулак. До письма было это.

Василиса залилась плачем, запричитала тоненько. Ничего-то не поняла, но как измучилась, как не ожидала хорошего для себя, так и не почувствовала ничего утешительного из того треугольника. И сразу, как цыплята на кудахтанье квочки, в дверях показались мальчишки. Они были похожи, видимо, на отца. У Василисы волосы серо-пепельные с завитушками у висков, лицо продолговатое, глаза, как два замутненных озерка; взгляд нетвердый, уклончивый, будто стыдливый. А пацаны черноволосые, смуглые, мордашки широкие — кошачьи, глазенки цыганские, быстрые, смышленые, глядят бесстрашно, в упор.

Пирогов попытался представить по ним Федора. Увидел энергичного, строптивого — не перечь, а то вспыхнет и не скоро прогорит. Матери и отцу не уступает… Только как это увязать с дезертирством: трусостью, низостью, предательством?

Оглядел стены — нет ли портрета или фотографии. Увы! Лоскутные коврики над кроватями, зеркало в старинной резной раме, круглая тарелка репродуктора, часы-ходики… Небогато жили, наперед не копили. Может потому и дал Федор деру, что защищать нечего ему?

— Ладно, — сказал Корней Павлович. — Перестаньте слезы лить. По живому-то… Живой он. Живой, слышите?.. Успокой-тссь. Я поговорю с мастером, уладим сегодняшний день, но вы уж в дальнейшем постарайтесь сдерживать себя. Всем нынче трудно. А теперь о деле… Ваше заявление о пропаже коровы. Ищем, но пока утешить вас нечем… И второе, к нам прибилась партия эвакуированных из Ленинграда. Женщины, дети. Им негде жить.

Он сделал паузу, наблюдая, как она отнесется к его словам. Она истолковала заминку недостаточным ее вниманием, подняла на него глаза, кивнула, хотя он еще не сделал предложения.

— Нам необходимо расселить их, — продолжал Пирогов. — Мне кажется, у вас могла бы остановиться… женщина с ребенком.

— С ребетенком? — ахнула она. — Свои вон…

— А мы вам такую… няньку лет десяти.

Василиса подумала. И согласилась.

— Только вы их придержите чуток. Срам хоть уберу в избе.

«Якитова дома нет. И не ожидает его Василиса. Иначе заупрямилась бы. Не приняла бы посторонних…»

Глава восьмая

Брюсов протянул четыре больших листа, исписанных с двух сторон. Бумага была из какого-то учетного журнала, специальной амбарной книги, исчерченной вдоль и поперек. Частая клеточка, к тому же «жирно» обрамленная, рябила в глазах, отвлекала внимание.

Корней Павлович на первой странице дважды прерывал чтение, часто моргая, смотрел на Геннадия Львовича.

— Где вы такую бумагу взяли? — спросил досадно.

— У дежурной, товарищ Пирогов.

— Головоломка, а не объяснительная. Ребус.

Дочитав наконец, он прошел к карте, разыскал без труда Харьков, чернильную дату под ним: 24. 10. 41.

— Брюсов, мне не совсем ясно, где вы были с октября прошлого года. Мы оставили Харьков в конце октября. А в вагон к ленинградкам вы сели в начале июня. Нынче уже. Где вы были… росемь месяцев?..

— Там, — Брюсов указал на объяснительную. — Там это есть… Хотя, конечно ж… Извините… Мы стояли севернее Купянска. На вашей карте его едва ли надо искать… Городок не очень большой. Но станция… Нас таких много было. Больше тысячи. Честное слово. Мы с армией отошли от Харькова. А как армия остановилась, мы тоже остановились. Не все, правда. Но кое-кто… Мы не хотели верить, что надолго отдали Харьков. Думали, ну неделя-другая, и вернемся по домам… Ждали. Ждали и работали… Жили в деревне Мостки. В брошенной хате. Жители отошли на восток. Немцы приблизились — слышно было, как пулеметы строчат… Здесь нас — человек сорок — и мобилизовал дивизионный сапер. Майор Бахтин. Переписал в тетрадку, поставил на армейский стол и заставил рыть укрепления. И мы рыли. Окопы, рвы, надолбы ставили. Да вот же! — Он протянул руки ладонями вверх. Они были не столько грубые, сколько рваные. Именно рваные ладони человека, не привыкшего, но вынужденного управляться топором, лопатой, ломом, киркой.

— Все восемь месяцев вы были там?

— Семь с небольшим. Потом месяц ехал.

— Как вы оказались в Вологде?

— Это было невероятней всех приключений Синдбада-морехода… До Рязани добирался поездами с тремя пересадками. От станции Купянск через Лиски, Воронеж, Мичуринск. Мука, а не дорога, товарищ лейтенант. Дважды на товарняке. От часового прятался. Как жулик. Стыдно вспомнить… От Рязани — машиной. Мимо Москвы, через Ярославль… Из Рязани под Ленинград переезжал отдельный дорожно-эксплуатационный батальон. Полста машин и разной другой техники. Я познакомился с командиром. И он взял меня.

— Отчаянно для военного времени. Когда выехали?

— Из Купянска? В апреле. Командир нашей части — извините, мы так его называли, хотя какой он нам командир, — полковник Ольшанский собрал нас всех и в один день выпроводил. В тыл. Поговаривали в то время, будто бы бои сильные со дня на день ожидались, будто бы маршал Тимошенко прибыл в наш район… Ну, мы… Сначала не поверили. Возражать стали: разве мы мешаем? Но… В Вологде уже услыхал я, что в мае началось под Харьковом.

— А почему вы решили ехать в Вологду? Не в Сибирь, а в Вологду?

Брюсов пожал плечами.

— Ей-богу не знаю. У меня никого там нет и не было. Устал, видно, по железной дороге скитаться. А тут подвернулась машина. Без пересадки…

— Вы понимаете, — сказал Пирогов, возвращаясь к столу, — понимаете, что все это, что вы говорите, очень неубедительно.

Брюсов пойманно молчал, моргал часто и облизывал полные розовые губы.

— У вас сохранились хоть билеты на поезда?

— На товарняках я без билета… И на пригородном… Кто ж их берет нынче? Там свалка перед каждым вагоном. А перед кассой… из пушки не пробить.

Пирогов развел руками:

— Поймите мое положение…

Распахнулась кабинетная дверь и на пороге появилась худощавая высокая дежурная — Ветрова! — с опущенными в пол глазами.

Ветрова была из тех нескладных, вялых созданий, которых сколько не понукай, не разгонишь трусцой. Выше среднего роста, худая, квелая, она создавала впечатление нездорового человека. Но это было не так. При поступлении в милицию Ветрова прошла придирчивую медицинскую комиссию, и врачи, видевшие ее костлявость и прозрачность, неулыбчивость и вялость, постановили: здорова, годна для службы в органах. Вторая, конкретная, часть заключения свидетельствовала не просто о здоровье, но и указывала на повышенное качество его.

И все-таки первое время Пирогов терялся в догадках: кому пришло на ум рекомендовать Ветрову на работу в милицию? Уж если не женское это дело, то Ветрова и вовсе не подходила для него. «Ее ж муха крылом…»

Иногда, глядя на нее, думал он: может, с детства трудно и обидно складывалась жизнь, и трудности эти, не обязательные для остальных сверстников, выработали в ней замкнутость, приниженность, ущербность. В начале работы здесь, неторопливо приглядываясь к девчатам, листая их личные дела, Пирогов не нашел ни одного подтверждения своим предположениям. Ветрова выросла в нормальной семье, была сытно кормлена, не хуже других одета, любима, хорошо училась все десять лет.

Она и в милиции была старательна, безотказна, терпелива и не слышна, как мышка. Молча, неброско для посторонних глаз обходила она вечерами запертые учреждения, заглядывала в работающие цеха, в клуб, как предписывала инструкция, если там бывало людно. Молодец одним словом. Лучшего сотрудника в создавшейся обстановке вроде бы и желать не нужно. А у Пирогова не проходило ощущение соболезнования при виде ее. Надо ж, какое несоответствие внешности и натуры!

Однажды, это было перед роковой поездкой Ударцева, встретила Корнея секретарь Паутова, одобрительно улыбаясь, похвалила: «Хорошо придумали». Он не понял и попросил растолковать, что она имеет в виду. Оказалось, что жители большого околотка — дворов сто пятьдесят — при столкновениях и ссорах, минуя отдел милиции, обращались поздними вечерами за сиюминутной помощью к Ветровой. Домой. И она шла и негромко усмиряла скандалистов, разубеждала упрямцев. Пирогову она ни о чем не докладывала, полагая, что эта часть работы относится к любительству.

Корнею Павловичу ее инициатива прибавила раздумий: допустима ли такая частная практика? По его просьбе та же секретарь собрала несколько фактов. Все они относились к бытовым конфликтам, не сопровождались рукоприкладством, а, следовательно, не содержали криминала. Пирогов пригласил Ветрову в кабинет, поговорил с глазу на глаз, попросил вести учет вызовов и причины их. «Составленный по форме протокол дисциплинирует не в меру горячих», — сказал он под конец разговора. Ветрова подчинилась, но ему показалось, что она не согласна с ним.

Вот и теперь, открыв дверь и шагнув через порог, стояла она и молча ждала, не решаясь прервать разговор.

— Что у вас? — спросил Пирогов.

— Товарищ лейтенант, из Сарапок звонили. — Не поднимая глаз, она немного повернула лицо в сторону Брюсова и замолчала. Тот понял, что она не хочет говорить при постороннем, спросил разрешения удалиться в дежурку и, получив его, вышел.

— Товарищ лейтенант, перед своротком на Сарапки машина горит. Звонили из сельсовета… Прямо перед своротком, говорят…

— Машина? Какая машина?

Сразу представилось усталое, угрюмое лицо шофера с автозака, его ворчливое опасение: и то износилось, и другое ни к черту, кувыркнемся где-нибудь… Немного машин осталось в области, раз-два и обчелся. Пылится, дичает тракт, что как нитка соединил, нанизал районы-бусины. Будто сто лет назад волокутся по нему конные обозы в несколько телег, зимой верблюжьи караваны спускаются от монгольской границы. Пройдут — и опять тихо, пусто, одиноко на дороге.

— Что за машина? Не наш броневичок?

— Не говорили, товарищ лейтенант. Горит — и все.

— Пожарным сообщили?

— Должны выехать уже.

— Инспектор госпожнадзора?

— Ему нельзя, товарищ лейтенант, — сказала Ветрова, глядя в пол. — У него опять давление… Ему бы полежать.

— Он не докладывал мне.

— Он и не доложит. Если узнает о пожаре, непременно поедет. А ему нельзя. У него глаза кровью налились. И весь он очень нехороший… Ему покой нужен.

«Добрая ты…» — подумал Пирогов.

— Откуда известно про давление? — спросил, хотя мог бы и не спрашивать: не первый раз так-то.

— Я случайно разговорилась с Бобковым. Плохо, говорит, дело.

— Ясно. Кто из девчат здесь?

— Вы всех отправили разводить эвакуированных.

Он действительно сделал это, помня, как приятно было, когда по приезде в незнакомое село его проводили прямо в дом.

— Да-да-да-да. — Хлопнул слегка пальцами по столу, поднялся. Дело не терпело отлагательства, и хотя поездка предстояла недальняя, она мешала закончить разговор с Брюсовым. — Когда появятся Ткачук или Пестова, посылайте их туда бегом. Я там буду.

В прихожей около барьера дежурной его дожидался харьковчанин, осунувшийся и постаревший за несколько часов не меньше, чем за всю войну.

— Мне придется ненадолго оставить вас, — сказал Пирогов.

— Понимаю, не очень красиво получается, но — служба… Располагайтесь вон в том углу. Там есть скамья. Можно вытянуть ноги… Дождитесь меня. А пока вы здесь, опишите подробно неясные места ваших… странствий. Желательно коротко и точно.

— Но я уже… Все что мог…

— До встречи.

Сначала он увидел пожарных. Старик и молодка вышагивали по разным сторонам неповоротливого конного хода с серой деревянной бочкой, двумя баграми, скаткой из рукава, небольшим ручным насосом. Старая битюжная лошадь сонно переставляла мосластые ноги. Большая голова ее не держалась на шее, едва не падала под передние копыта.

— Вы чего ж это? — насел сзади Пирогов. — Как покойника везете. Там ведь огонь.

— Там уже и пепел остыл, — отозвался старик, приглядываясь к Корнею. Молодка отодвинулась от хода, прибавила шагу.

— Как — пепел? Что вы такое говорите?

— Что есть, то и говорю. Часа два горит уже.

— Почему — два?

— Так ить ее увидеть надо было. Тебе сообщить. Ты — нам. Длинная цепочка.

Пришпорив Бурана, Пирогов ускакал вперед. И вскоре увидел жидкий дымок над придорожными тальниками. Дымок вяло тянулся вверх и на небольшой высоте терялся, растворяясь в чистом свежем воздухе.

Старик оказался прав. Тушить уже было нечего. Что должно было сгореть — сгорело. Над замытой придорожной канавой, как над смотровой ямой, стояло то, что осталось от грузовика: металлическая рама, обода от колес, капот, крылья, бампер. И номер! Пластина с округлыми уголками виссла спереди. На ней прощупывались выпуклые цифры.

На лужайке за дорогой топтались четверо мальчишек. Лет девяти-одиннадцати. Вытянув шеи, они издалека заглядывали в кузов, точнее в ту кучу обгорелого хлама, которая возвышалась на месте кузова.

— Как дела, орлы? — спросил Пирогов, хотя понимал, какие уж тут дела могут быть.

— Как сажа бела, — ответил паренек из старшеньких, в солдатских бриджах, подвернутых почти до колена и подвязанных там форменными тесемками.

— С чего началось, не видели?

— Не-е. Мы из Сарапок прибегли, когда уже догорало.

— Шофера не встречали?

— Не-е.

Спешившись, Корней Павлович приблизился к кабине.

— Дядька, мотри — горячо, — предупредили мальчишки, и Пирогов подумал, что они уже не раз обжигались, пытаясь выхватить из огня чего-нибудь.

В кабине шофера или того, что должно остаться от человека в таком огне, не оказалось. Рама сиденья и пружины от него, уцелевшие в пламени, были кем-то сдвинуты с места. Даже сброшены под ноги. На педали стартера, газа и тормоза. Глазам Пирогова предстала открытая горловина бензобака. Таким образом получалось, что прежде чем произойти пожару, шофер остановил машину, сдвинул Сиденье, отвернул крышку бензобака.

Зачем? Решил отсосать бензин? Кому?

Оглянулся, будто тот, кому мог понадобиться бензин, дожидался его в сторонке.

А где сам шофер?

Пирогов обошел остатки машины. На дороге и на обочине, конечно же, должны быть его следы. Но разгляди их на жестком гравийно-земляном покрытии. Сумей…

И все-таки он продолжал кружить, то останавливаясь, просматривая дальнюю округу, то идя по спирали, уставясь под ноги. Не с дымом же он улетел, шофер-то.

Прибыли наконец неторопливые, громоздкие пожарные. Раскатили рукав. Старик прикрикнул на пацанов:

— Помогай живо, чо рты-то раззявили?

Мальчишки с шумной радостью подхватили засалазки насос, опустили на землю, принялись подключать к бочке.

— А ну, наляг! P-раз! Р-раз!

Подвое повиснув на деревянных качалках, мальчишки расшевелили коромысло. Из тонкого экономного ствола брызнула неровными толчками вода.

— А ну, еще налягни!

Бочки, что давила тяжелым неподъемным грузом телегу, хватило на несколько минут. Пирогов вспылил было, но одумался. В пути двести литров — груз для лошади. А для насоса, даже такого — ручного, даже если стоят на нем мальчишки, — короткое усилие. Смех один.

Приблизившись к остаткам в кузове, Корней Павлович внимательно осмотрел их. Сказал с досадой:

— Не пойму, что тут было.

— Ворошить надо, — посоветовал возчик. — Внутрс-то осталось что-нибудь.

Легким пожарным багром с длинным острым крюком Пирогов осторожно ковырнул кучу. Из нее пахнуло печеным хлебом. Даже дух захватило, как вкусно. Мальчишки сглотнули слюнки.

— Мука, — определил старик. — Или хлеб печеный.

— Похоже, мука все-таки.

Пирогов зашел с заднего борта. Там оказалась под слоем пепла соль. Она просыпалась на дорогу, едва он вонзил в кучу багор.

— Мука и соль, — заключил Корней Павлович. — Подробности, видимо, в фактуре.

И опять пошел по спирали.

Уже сильно повечерело, когда на место пожара приехали в легком ходке Ткачук и Пестова. Пирогов десятый или одиннадцатый круг делал в поисках следов шофера. Или самого его.

— Принимайте к производству, угро, — сказал девчатам. — Для начала поезжайте в Сарапки. Найдите людей… Тех, кто первым огонь увидел. Проведите дознание. Передайте в Совет — надо сегодня все здесь подобрать: муку, соль… Составить акт, организовать хранение…

Девчата коня подстегнули.

— Карандаши, бумага при себе? — спросил вслед Пирогов. Ткачук кивнула утвердительно.

— Хватишь ты с ними лиха, — сказал старик пожарный. — Они ж в таких делах — пуще чем темные.

— Просветим… А что вы думаете обо всем этом? — Показал на машину.

— Чо хошь, то и думай. Огонь следов не оставляет. По мне — растратился малый, профуговал груз, вот и организовал огонек.

Старик еще говорил, а Пирогов начал двенадцатый круг и вдруг обратил внимание на то, что кучка песка, лежащая неподалеку, метрах в четырех, предназначенная для подсыпки на подъемах и крутых поворотах во время гололеда, не тронута совсем. Значит, в самом начале пожара шофер не пытался гасить огонь. А ведь это естественная человеческая реакция — воспротивиться стихии. Даже если потом, через минуту, станет ясно, что усилия тщетны. Но в первое-то мгновение он должен… Неужели старик-пожарный правду говорит?

Глава девятая

В Ржанец Пирогов вернулся вместе с девчатами. Было уже поздно и темно. Последние километры они целиком доверились лошадям. Куда вынесут, куда вывезут. Те и вывезли потихоньку прямо к райотделу, во дворе которого был их дом — конюшня с высоким сеновалом под односкатной крышей.

Девчата поставили свою и пироговскую лошадь, напоили, дали сена и отправились по домам. Сам Пирогов зашел в отдел. Потянул за ручку, дверь открылась легко. «Что это они?» — подумал, помня, что с наступлением темноты его милиционеры запирались на задвижку и крючок. Дежурная, заслышав его, поднялась за барьером.

— Какие новости, Каулина?

Она смешливо фыркнула, наморщив нос.

— Я — Саблина, товарищ лейтенант.

Он сокрушенно помотал головой.

— Что мне с вами делать? Вы похожи, что ли?

— Раньше нас никто не путал. — Она улыбнулась, состроила глазки, будто знала что-то такое…

Из полумрака просторной, слабо освещенной комнаты выступила тучная фигура Брюсова. Он был по-домашнему без пиджака, в расшнурованных ботинках. В дальнем углу темнела кучка вещей: обвислый мешок с заплечными лямками, саквояжик, авоська с бумажными и тряпочными свертками.

«Вот почему не заперт отдел, — сообразил Корней. — А этот… смирно себя ведет».

— Товарищ Пирогов. — Брюсов подошел вплотную. У него была привычка или натура такая — давить, теснить собеседника своей массой. Корней Павлович встречался уже с такими людьми и — чего уж греха таить — недолюбливал их. — Мне бы несколько слов вам сказать, — продолжал Брюсов, почти наваливаясь на Пирогора.

— Пойдемте. — Корней Павлович отомкнул ключом кабинетную дверь. — Но, пожалуйста, короче. Если можно, в двух словах.

В кабинете стоял кисловатый запах непроветренного помещения. Пирогов откинул шпингалеты на окне, толкнул створки. Тотчас, опережая свежий воздух, влетела на свет мохнатая ночная бабочка, дала круг-другой вокруг лампочки, забилась о потолок.

— Я слушаю вас, — напомнил Пирогов, увидев, что Брюсов неожиданно увлекся бабочкой. — Или терпит до завтра? Скоро свет выключат, а мне бы хотелось еще посидеть немного.

Брюсов рассыпался в тысяче извинений, снова начал надвигаться, наплывать тучей, но Корней Павлович предусмотрительно отступил за стол.

— Я не знаю, как это объяснить, — начал Брюсов, устало присаживаясь напротив и оглядываясь на дверь: не слышит ли кто. — Я понимаю… Да, понимаю, вас, прежде всего… Сегодня за полдня я много передумал и, знаете, у меня сложилось впечатление, что будь я на вашем месте, я задержал бы такого подозрительного субъекта… как я… До выяснения… Но, товарищ Пирогов, зачем же так? За что? Меня сегодня дважды провожали, извините за жаргон… провожали в сортир ваши милые, очаровательные амазонки. Вы понимаете мое смущение? Это ж неприятней германского плена.

— Вы были в плену?

— Бог миловал. Но людей оттуда встречал… И вообще… Я ж не в буквальном смысле. Для образного, так сказать. Для словца.

— В следующий раз будьте аккуратней со словами. Так о чем мы говорим?

— Меня под наганом в туалет водят. И стоят за дверью.

— Я не давал такой команды.

— Я им тоже говорил. Но переспорить вашу… огненную гетеру, прошу прощения, если что не так, нельзя.

— Кого вы имеете в виду, — искренне не понял Корней Павлович. Представил Полину, потом Варвару, Оленьку… Гм…

— Эту… — Брюсов вскинул руки до груди, растопырил пальцы, ловко потыкал ими вниз, безошибочно изобразив Долгову за пишущей машинкой. — Приказала не спускать с меня глаз и сопровождать в туалет под ружьем. Поймите меня правильно, товарищ Пирогов, я — мужчина, я могу проморгаться. Но молодые девушки. Де-евушки! Неприлично получается. По отношению к ним прежде всего. И по отношению ко мне бесчеловечно.

— Виноват, — сказал Корней, не пряча улыбку. Ему понравилось возмущение харьковчанина. — Кем вы работали раньше? До войны?

— Чин у меня не очень большой. Я люблю искусство. Театр, музыку, живопись… Мне бы смолоду здоровья. Я бы стал профессионалом. Но не судьба, видать. И я работал в заводском Доме культуры. Всего лишь. Но мы ставили Шекспира, Островского.

— Хорошо, я отменю приказ Ирины Петровны.

Было уже без трех минут двенадцать. Пирогов чиркнул спичкой, снял стекло с керосиновой лампы. Конечно, можно было подняться сейчас, сказать: оставим разговор до завтра. Но надо быть справедливым. Брюсов тоже нуждался в отдыхе, пожалуй, больше чем Пирогов. По словам ленинградок, Евгений Львович и день и ночь проводил в хлопотах о их детях. Да и не только детях. Много у него было в пути обязанностей: добывать еду, выменивая ее на вещи во время длительных остановок, бегать за водой и кипятком, вести переговоры с дежурными по станции, выяснять, почему поезд с эвакуированными часами торчит в тупиках, а не идет дальше. Все эти переговоры мало что меняли, но их требовали женщины, и Брюсов подчинялся, чтоб не обижать их. По всему он был хороший человек. Но у Пирогова были свои инструкции, обойти которые он не имел права. В биографии Брюсова было не все ясно.

— Вы сделали, что я просил?

Геннадий Львович утвердительно кивнул, ощупал себя, вспомнил, что оставил пиджак в приемной, тяжело поднялся и, приволакивая ноги, вышел. Вернулся он уже одетым, держа в руке два листа жирно расчерченной бумаги. Корней Павлович чуть не застонал. «Надо завтра же… Сегодня! Ну да, сегодня же выбросить чертову книгу. На ней можно голову свихнуть». Положив листы перед собой и не заглянув в них, спросил:

— Днем вы обмолвились, что выходили из окружения. Это так или тоже для словца?

— Обязательно так! Двое суток — балками, перелесками, садами.

— Значит, вы были на территории занятой врагом?

— Территория была наша.

— Кто-то из нас не понимает, что такое окружение.

— Там, где проходила дивизия полковника Ольшанского, была только наша территория. Немцы были слева, справа, впереди показались их мотоциклисты. Но среди нас… Извините, между нами фашистов не было.

— Вы уверены?

— Я верю, что люди, поставленные ловить шпионов во фронтовой полосе, не зря едят хлеб.

— Где и как вы соприкасались с немцами?

— Товарищ Пирогов!..

— Вспомните, это важно.

Брюсов потускнел, засопел протяжно, с присвистом.

— Понимаю. — Облизнул губы, достал из кармана баночку из-под монпансье, вынул из нее порошок, высыпал на язык. Пирогов налил воды из графина, протянул стакан. — Спасибо… Астма чертова. Где соприкасался?.. Понимаю… Лично я? Под Ольховаткой… Нас вынудили отойти на юг. И тут они сели на хвост… Прямо как приклеились, честное слово. Ольшанский оставил один полк на прикрытие, два остальных и толпы эвакуированных пошли дальше. Я не мог уйти с ними. У меня, — постучал по груди пальцем, — у меня астма. Я не выношу дыма. Задыхаюсь. Меня раздирает кашель… А кругом и впереди горела стерня, солома, хаты, сады… Это ужасное зрелище, скажу вам… Это кошмар какой-то… Я подобрал винтовку, залег в воронку. Чуть позади красноармейской цепи. Я понимал, что не имею права, что меня могут неправильно понять. Но я не мог идти дальше. В душе я надеялся, что меня убьют… Дым, пожары измотали меня вконец… Вы никогда не думали о смерти, как об избавлении? — Он кашлянул. — Извините… Немцы появились на машинах. Они торопились, догоняли дивизию. Их было не очень много. Человек сто пятьдесят. Какая-то ударная группа. С пулеметами, автоматами… Я их видел, как вас сейчас. Они торопились по проселку и не знали, что мы их ждем… А вы говорите — не факт… Что тут началось. Я человек не военный, но, как я понял, их пропустили в мешок и дали перцу. Они прыгали с машин, ложились у дороги, но пули доставали их. Они попались… И тут я увидел совсем близко немца. Он был больше меня. Честное слово. Я против него, как кролик против удава… Он зашел сбоку и приближался к нашим пулеметчикам… Так я с ними встречался, товарищ Пирогов…

— Что ж вы замолчали?

— Он сам оказался против моей винтовки. Мне оставалось нажать спусковой крючок.

— И вы нажали?

— Да… Он не успел… Не успел увернуться. Он был очень крупный. Просто нельзя было промахнуться в такого.

— Вы, кажется, жалеете, что не промахнулись?

— Мне не жалко его. Нисколько. Мне себя жалко.

— Вы случаем не верующий?

— Нет. Но с вами я разговариваю как на духу. Поймите драму человека, который на своем веку мухи не обидел и вдруг — человек.

— Фашист, — поправил Корней Павлович.

— Я понимаю это умом… Умом я бы их всех в порошок… Но одно дело рассуждать, другое — убивать.

— Они испоганили ваш Харьков. Вы же не звали их туда? Не звали? Они пришли с огнем…

— Товарищ Пирогов, не агитируйте меня. Если бы мне пришлось стрелять сто раз, я стрелял бы и убивал. Но мне не пришлось. Бойцы сами расправились с ними. Остатки их зайцами… Пешком, заметьте! Пешком зайцами драпнули. И мы отошли. На рассвете догнали дивизию. Она занимала оборону, пропустила нас через свои окопы.

— А как же дым? Или к рассвету все сгорело? Дождь прошел?

Брюсов вздохнул покорно. Облизнул розовые губы.

— Вы не верите мне.

— Но почему же так сразу? Просто я обязан свести концы с концами.

— Это ваша работа. — Поглядел на стенные ходики. Они натикали половину второго. — Я задержал вас.

— Не беспокойтесь, мне было интересно вас слушать. Так что с дымом случилось к рассвету?

— На рассвете всегда бывает покой в природе. Утихает малейший ветерок… Это было ужасно. Дым стоял стеной и сделался ядовитым, как укус гремучей змеи. Я думал, что скончаюсь от кашля. Падал на землю, просил оставить меня. Даже просил судьбу послать мне шальную пулю, потому как винтовку у меня отобрали. Красноармейцы, сами измученные боем и усталостью, все-таки вывели меня в расположение наших.

— Скажите, кто может подтвердить, что вы того… фашиста пристрелили?

Брюсов пожал плечами.

— Вы говорите, что он подкрадывался к нашим пулеметчикам, и если бы ему удалось подойти ближе, исход боя мог бы другим оказаться. Так я понимаю?

— Спасибо, товарищ Пирогов. Вы хотите помочь мне. Но я действительно ничего не понимаю в военном деле. И боюсь, что в сутолоке боя, в волнении никто не обратил внимание на одиночный выстрел. Эка невидаль, когда по всему огромному полю грохот и треск стоял, аж в ушах пробки получались.

— Жаль, — признался Корней Павлович. — Вам бы очень пригодился свидетель.

— Но с тех пор его могли сто раз на дню убить. Там же война! Там пули роем летают, как сердитые пчелы. Там мины разбросаны чаще, чем конские котяхи на дороге. Там самолеты с бомбами, а орудия бросаются снарядами. Там чем больше убьешь, тем выше тебе награда. Тем у самого прибавляются шансы прожить на день дольше.

— Ладно, — сказал Пирогов примирительно. — Скоро светать начнет, а мы без выходных работаем. Что мне с вами делать?

Уставился в писанину Брюсова, увидел жирную клетку, отпрянул от нес, будто ожегся.

— Мне бы отдохнуть, товарищ лейтенант. Не знаю, каким духом держусь на ногах. Видно, со страху перед вами.

— Понимаю. Думаю, куда вас устроить.

— Днем я видел у вас в отделе небольшую келью… Или как это по-вашему: ка-пэ-зэ. Так, кажется? Она пустая, и я бы мог некоторое время занимать ее. Тем более, что вроде как арестован и нахожусь под следствием.

— Не говорите лишнего, — перебил Пирогов. Ему понравилась идея. И слово «келья» понравилось. Как колыбельная звучит: кель-я, кель-я…

Комнатка эта была в уголке на месте старых сеней против черного хода во двор. Наружная дверь теперь была прочно заколочена и обшита изнутри широкими толстыми плахами.

Поколебавшись — удобно ли? — Пирогов распорядился открыть «келью», первым вошел в нее, провел лампой по углам. Трос откидных нар с тонкими несвежими матрацами составляли ее казенное убранство. Но над ними была настоящая крыша. Ветер не проникал сюда. Здесь можно было лежа распрямить спину, вытянуть ноги.

— Не побоитесь? — спросил Корней Павлович.

— Не успею, товарищ Пирогов. Усну раньше, чем лягу.

— Устраивайтесь.

И вышел, оставив открытой дверь.

Суматошный, бестолковый день.

Глава десятая

В уголке, где вчера коротал вечер Брюсов, сидел чуть свет старик-пожарный. Отозвавшись на приветствие, он вслед за Пироговым двинулся было в кабинет. Корней Павлович попридержал его.

— Я вас приглашу.

— Подождем. Добро бы на свадьбу. — Старик вернулся на место, уселся прочно, давая понять, что никуда не торопится.

Составив рапорт для райкома и исполкома, перечислив в нем происшествия минувших суток и мероприятия, проведенные вчера, Пирогов набросал на маленьких листках вопросники-задания для своего угро: выявить, не появлялся ли Якитов в Ржанце и в районе вообще, есть ли родня в городе, а если нет, то друзья, знакомые… Уточнить по оставшемуся номеру, кому принадлежала машина в городе (официальный запрос в ГАИ), выяснить, какой груз был в кузове, кому предназначался, как упакован…

Начнем работать, очаровательные амазонки, как говорил ночью Брюсов. Будем учиться.

Первый листок, подумав, он адресовал Постовой. Второй — Ткачук. Накануне вечером Полина провела подробное дознание в Сарапках. Ей и продолжать.

Убрав вопросники в папку, он выглянул в приемную, пригласил старика. Тот вошел степенно, лицо насупленное — обиделся на прием, вымученно поздоровался второй раз, как бы растягивая время, чтоб обдумать дальнейший разговор. Увидев на стене карту с флажками, линиями фронтов, датами, он оживился было, но сразу же погас.

— Давно не отмечали, — сказал с сожалением.

«Вот это зрение!» — отметил Пирогов. Он действительно не вносил поправки в карту, составленную Ударцевым.

Острый не по годам глаз старика привлек внимание Пирогова к нему самому. Присмотревшись, Корней Павлович увидел перед собой крепенького боровичка, немного выше среднего роста, короткорукого, короткопалого, медлительного, но, похоже, цепкого — не приведи бог попасть под руку такому. Густая грива волос, круглая борода делали его похожим на льва.

— Вы по делу ко мне?

— А как же! По машине той. Акт принес.

Протянул тетрадный лист в крупную линейку. Ниже размашистого неопрятного текста стояла подпись — Сахаров. И фамилия, и написание ее были знакомы Пирогову. Не так давно он видел их близко.

— Вы не пытались установить причину пожара? — спросил Корней Павлович, пробегая глазами текст.

— Установи се, коль там куча золы осталась да две железки.

— А что опыт говорит на этот счет?

— Опыт? Опыт на опыт не приходится. — Старик пожал плечами, глядел мимо не мигая: наивным простофилей, умным дурачком прикидывался. — Да и не мое дело — причины искать. На то пожинспектор есть. А мое дело — коня понукать, придется, так из кишки поливать. И писать акт о выезде из депо. Для счету. Для этой — статистики.

— Но статистика предполагает ответ — в чем причина, — сказал Пирогов, приглядываясь к старику. Крепкий, с розовыми пампушками незаросших скул, он был моложе лет, которые называла Ирина Петровна.

«А с чего ему стареть? — подумал вдруг. — Это — пожинспектор, это — начрайотдела… А его дело — из кишки. Да коня понукать… И раньше, поди, не очень гужи рвал. Тлел неторопливо: свежий воздух, хороший аппетит… Себе дешевле жить под легкого придурка».

— Так я чо? — Старик плечи вскинул, пошевелил ими. — Тут не борода нужна, а голова. Ученье специальное. И опять же, я одно брякну, пожинспектор — другое. Конфуз полный!

— Меня не вывод, а ваше мнение интересует.

— Ну ежлив мнение, то я… уже сказал его вчера. Проворовался парень, груз стебанул и в бега подался.

— Где он мог продать столько грузу?

— Да где хошь. Хошь в городе, хошь в деревнях. Мало ли, коль не по карману молебны служит.

От слова к слову старик говорил уверенней. Пирогову, однако, было известно, что некоторые люди увлекаются собственным вдохновением и, начав говорить предположительно, заканчивают убежденно, как по писаному. Поэтому, выслушав, Корней Павлович спросил:

— Другого не предполагаете?

Сахаров обвел его клейким взглядом. Обиделся.

— Ты же спросил, что я думаю. Другое ты сам думай.

Пирогов снова прочел акт. Задержал взгляд на дате — вчерашним числом составлен, на подпись: Сахаров.

— Виноват, вы не состояли в переписке со старшим лейтенантом Ударцевым?

Старик помедлил, точно припоминая, какая договоренность на такой случай была.

— Состояли, — ответил кротко.

— Вы сообщили письменно, что в июне над долиной Урсула летал воздушный шар?

— Не только шар.

— Что еще?

— Я в том смысле, что состоял не только по шару.

Вскинул бороду: вот я какой!

Пирогову неприятно стало. От признания этого. От вида старика — гоношистого через меру — знай и почитай наших.

О сексотах знал Корней Павлович не послухам. Нештатная служба эта, тайная и необходимая, как фронтовая разведка, была при каждом отделе. Она охватывала почти всех кадровиков на предприятиях, в колхозах. Входили в нее кладовщики, бухгалтеры, кассиры, буфетчики, официанты — все те, кто по роду основной работы не был привязан к станку, трактору, швейной машинке, кто по прямому долгу своему обязан был встречаться в течение дня со многими людьми и, расставаясь с ними, не вызывать подозрения: куда он, сукин сын, подевался.

В штате сексотов Ржанецкого райотдела Сахаров не значился. Несмотря на тонкие намеки о давнем сотрудничестве. А почему? Почему Ударцев не воспользовался готовностью старика послужить органам? Едва ли от переизбытка бдительных ушей и глаз.

— Мы ведь тоже маленько энкэвэдэ, — говорил между тем Сахаров. — И тоже отечество сторожим. От огня. И от дурного человека. Вот ить два дня тому в очереди расходилась одна мадамочка, расквакалась. Из приезжих, между прочим. «Придет Гитлер, всех перевешает!» Это она — мне. Это нас перевешают. А ее, вроде как, нет. Пришлось ввязаться. Призвать к порядку: шпионская рожа твоя! Я те кудряшки-то разглажу.

Пирогов положил акт на стол. Сообщение старика не тронуло его. Знавал Корней таких ретивых борцов. С ними и милиции, и НКВД хлопот выше головы. Попробуй не прими заявление!

— У вас все?

Сахаров точно на стенку налетел. Руки развел, хлопнул по ляжкам. Получилось тяжело. Как только кость не треснула.

— Еще дельце. Такое себе. Но как хошь — решай. Вчера мне бабенку навесили. Эти твои, силикалки, прости господи.

— Милиционеры, — поправил Пирогов.

— Ну да, милиционерши твои. Я им русским языком, а они как турки. Свое кроют. Стыдно сказать.

— Ругаются, что ли? Как кроют?

— Не без того. И слово употребят. Они — молодые нынче ни бога, ни черта. Так ведь навесили бабенку. Городскую. Моя-то сразу — в бутылку: «Или я, или она». Условье мне. Она у меня с дурцой маленько. Правда, по молодости, при старом режиме еще, был за мной грешок… Попался я. И всего-то разок. А вот с тех самых пор ненавидит она свой бабий пол. «Или я, или она!» А мне каково на старости лет? Куда я… И правду сказать, эта городская, только на порог — титьки оголила и… «Где тут у вас умываются?» Срам глядеть, хоть и не святой я.

— Так что вы от меня хотите?

— Вот, здорово живешь! Я ему про Фому, он мне — про Ерсму. Городскую бы, говорю, надо переселить. Не разбегаться ж мне с бабой.

— Может, утрясется? Если нужно, я сам поговорю с вашей женой. Как же так, люди без крова, а у вас площадь позволяет… Да и не на веки вечные это.

— Не доводи до греха. Случится что, кто виноват будет?

— Вы меня пугаете?

— Не-ет! Только зачем человеку жизнь отравлять? Мало ей той блокады, что ли?

— Что вы говорите? Опомнитесь!

— Выслушай меня. У людей спроси. Баба моя на полномочного с наганом собаку спустила… В своем дому — подвинь ее, если не захочет. При Колчаке уходил я в партизаны. Звал с собой. Пугал — ухлопают белые. Ничем не пронял. Дома осталась. Была замест разведчика… Всем заслуженный человек, но с дурцой. А какой спрос с дурака?

«Ты и сам не простачок, — подумал Пирогов. — Старые времена, красные, белые… Пыль в глаза… Самогон, поди, гонишь, старый хрен. Вот и партизан приплел. И разведчицу. А по селу то там, то там сивуха ум застит. Что пили? Где взяли? Нет в магазине водки в продаже. По особым ордерам выдают водку. Значит, кто-то усмотрел и тут нетрудовой источник… Может, потому городская помехой стала?»

Однако не пойманный — не вор, и это — дело будущего.

— Михаил Степанович, царствие ему небесное, хорошо мою бабу знал. Заходил, бывало, поговорить о том о сем… О партизанах там… Чайку… Шутил: сердитая вы женщина, Климовна, — продолжал старик. Пирогов перебил его:

— У вас есть предложение, куда переселить ленинградку?

— Так если подумать…

— Подумайте. Если нам подойдет ваше предложение, мы продолжим разговор. Но не позже, чем через час. Сегодня с этим делом должно быть покончено. И самым деликатным образом.

В дверь заглянула Ирина Петровна. Поздоровалась, доложила, что пришла уже, что время — без минуты восемь часов.

Корней Павлович выпроводил Сахарова, положил на машинку рапортички, постановление о начале расследования дорожного происшествия. Предупредил, чтоб Ткачук и Пестова зашли к нему сразу, как появятся в отделе.

И этот день начинался напряженно.

Глава одиннадцатая

«Затерянный мир» и загадочная фраза Ударцева — кивок на фантастическую фауну — как заноза засела в голове Пирогова. Выйдя из райкома, поколебавшись чуть-чуть, он свернул в улочку, тихую и зеленую, как парковая аллея, остановился против широкой, давно не крашенной террасы под короткой тесовой крышей. Что было в этом небольшом с претензиями домике раньше, Пирогов не знал. Теперь в нем располагалась библиотека.

Он вошел, поздоровался, внимательно оглядел книжные выставки, стенды, точно за тем и пришел сюда. На него повеяло тихим, безмятежным уютом, спокойствием другого, непривычного мира.

Библиотекарь, немолодая женщина, сидела за круглым столиком, расчерчивала амбарную книгу. Выслушав Корнея Павловича, она охотно перебрала стопку плотных перегнутых листков-формуляров с читательскими фамилиями на «у». Пирогов удивился такому количеству их: человек сорок, не меньше. Столько, сколько на самые распространенные «к» и «н».

— В Ржанце двенадцать домов Устиновых. И все — родня, — пояснила библиотекарь.

Пирогов слушал и думал о своем: зачем он здесь? Разве не прав Кречетов, опытный, бывалый оперативник и розыскник, что на дороге произошел несчастный случай? Если местный мужик — депутат сельсовета — свалился перед войной с горы на повороте дороги, то почему не допустить, что и Михаил тоже мог… «Ударцев не был жокеем», — сказал Кречетов, и это верно. Ударцев не был горцем. Как и Пирогов… Наконец, что изменится, если узнает Корней, что в горах водятся динозавры или еще что-то такое? Мертвого не подымешь.

«Ты упорствуешь в своих сомнениях, будто у тебя есть прямые доказательства… Основания для сомнения… Мало тебе Якитова, шофера?..»

— Так что там? — Он глазами показал на формуляр Ударцева, который библиотекарь уже держала в руках.

— Пожалуйста… За ним три книги. Ой, одна очень редкая. У нас единственная была. Издания пятидесятых годов прошлого столетия. «Записки находящегося в Алтайском округе для обращения иноверцев в христианство архимандрита Макария Глухарева». Очень редкое издание. Мы не давали ее на руки… Если она потерялась, мы не сможем приобрести вторую. Она давно не продается… Ой, и Малет! — Она сокрушенно покачала головой. — Малет написал книжку о гражданской войне. В наших местах. Она рассказывает о наших деревенских… Какая досада, если и она потерялась. Ее тоже не достать.

— Почему?

— Она решительно не понравилась критикам. Ученые считали, что ценность ее сомнительна. А бывшие красные партизаны требовали книгу спалить публично, автора судить как врага мирового интернационала.

— Даже так? За какие грехи тяжкие?

— Не знаю, но по слухам, Малет кого-то незаслуженно возвысил, кого-то принизил, не оценил чью-то роль в войне, а кого-то просто оклеветал.

— И вы хранили такую книгу?

— Хранила. И уверена, что если хоть одна претензия дутая, книгу нельзя приговаривать.

— А претензии есть и дутые?

— Господи, да девять из десяти! Помните у Крылова: кто про свои дела кричит всем без умолку… Таков уж человек — один в атаку ходит, другой в литавры бьет. Или не так? — Смело уставилась в глаза Пирогову, или доверяя ему полностью, или не признавая в нем начальника районного отдела НКВД.

— Насчет без умолку вы правы, — ответил он. — А как с распоряжениями по чистке библиотек?

— Я убираю с полок все, что рекомендуется по списку. Но жечь не решаюсь. Книжные костры оставляют ожоги в истории.

— Интересный разговор… Я бы охотно послушал вас, но дела не отпускают… Какая третья книга за Ударцевым?

— Конан Дойл. «Затерянный мир»… Я понимаю, вы не с тем пришли, но, извините, нам не удастся вернуть все это?

— Перепишите мне названия, — сказал Пирогов. — Какие-то старые книги лежат у меня… У вас сегодня не найдется этот самый Конан Дойл? Мне бы взглянуть на него одним глазком.

Она ушла неторопливо за стеллаж, вернулась не скоро, искренне огорченная.

— На руках и вторая книжка. У нас ведь фонд — с ноготок.

Пирогову было неудобно выказывать свою слабую начитанность, но времени на притворство, дипломатию не оставалось.

— Если вас не затруднит, коротко перескажите, о чем этот «Затерянный мир».

Она задумалась, собираясь с мыслями, терзаясь догадками. Ох, не простое любопытство привело милицейского начальника в библиотеку. Но что? Какие ответы, на какие вопросы ищет он у Конан Дойля? Там ли ищет? Она бы не удивилась, если б он запросил Малета. Там сотни фамилий и имен. Партизаны, каратели, бандиты. Многие из них и сегодня живы. Кто в Ржание, кто в городе обосновался. Кто под своим именем, кто прячется под чужим… Но «Затерянный мир»…

— Конан Дойл — английский писатель, — начала она осторожно. — Он написал множество рассказов о знаменитом сыщике Шерлоке Холмсе… — Выждала, не заинтересует ли Пирогова Шерлок Холмс? Лицо его оставалось непроницаемым. — Хотите, я найду вам рассказы о сыщике? Там разные интересные способы…

— Спасибо. В другой раз. Так что же — «Затерянный мир»?

— Ох, господи! Простите… Ну, прежде всего, это беллетристика. И содержание самое безобидное… Я тоже немного подзабыла уже, но, надеюсь, вам не нужны подробности, имена героев. Так вот, ученые, любители приключений узнают о таинственном плато, где до наших дней сохранились, живут вымершие повсеместно животные. Не помню точно, какие. Что-то летающее. Вроде ящера. Какие-то чудища… Нечисть, по нашим сегодняшним понятиям.

— Фантазия, — догадался Пирогов.

— В высшей степени. Но мир тот книжный не придуман совсем. Ящеры и другие страшилища водились на земле… Да, еще там пещерные люди… Человекообезьяны и пещерные люди…

— Пещерные люди, говорите? Вы не путаете ничего?

— Да нет же. Я хорошо помню. Обезьяны тиранили людей.

— Так-так-так. — Оживился Пирогов. — Вы хорошо рассказываете. А потому еще один вопрос… Существует ли какая-нибудь связь… Нет, последовательность?.. Если выстроить все три книги рядом? Я не очень ясно выразился?

— Я поняла вас. Отец Макарий и Малст близки друг другу документальной основой и… географической привязкой. Поп рассказывает об обращении в христианство местных горцев. О разных культовых делах. О столкновениях, противоречиях. Тут, как на перекрестке, сошлись разные религии… Малет пишет о гражданской войне на земле тех же горцев. О приобщении их к революции… При желании эти книги можно выстроить… В них нет придуманных героев, описаны обычаи, психология… Середина века девятнадцатого и первая четверть двадцатого… А Конан Дойл?.. У нас им зачитываются ребятишки. Школьники…

Пирогов еще раз поблагодарил за подробную консультацию, спрятал в карман список книг, составленный библиотекарем, пообещал в ближайшие дни ответить, какие книги отошли ему в наследство от Ударцева и нет ли среди них тех, чья судьба беспокоит се.

— И последнее, если не возражаете, — сказал, немного розовея от смущения или стеснения за свою неученость, неначитанность. — Что значит гетера?

— Как вы сказали? Гетера? — Пожала плечами. — Не мое дело, но зачем вам? Если не секрет. — Улыбнулась вдруг светло.

— Совсем не секрет. Услышал, как женщину назвали гетерой, а что это такое — не знаю.

Она понимающе кивнула. Пирогову показалось даже, что она легко поняла, о ком речь.

— Давайте вместе посмотрим в словаре.

Она прекрасно знала, что скрывается под этим словом, но была в затруднении — как это объяснить вслух. Сняв с полки большую в толстом зеленом переплете книгу, она нашла нужную страницу.

— Пожалуйста, — протянула Пирогову.

«В Древней Греции: незамужняя женщина, с артистическими способностями, живущая самостоятельно, ведущая свободный образ жизни…» — прочел Корней Павлович и совсем смутился. Подумал сердито: «При чем тут Древняя Греция?» Вернул словарь, поблагодарил и выбежал на крыльцо.

Тоже мне, артисты! Погорелого театра!

В свежей почте оказалось категоричное письмо: у Лизки Ерохиной скрывается в бане подозрительный деклассированный тип, сама она ночи напролет проводит с ним… Безымянный «житель села Ржанец» напоминал, что это второй его сигнал, а Лизка продолжает вести преступную распущенную жизнь и укрывает клятого врага.

Заявитель был немного нервным, нетерпеливым, но настойчивым, как капля, что камень долбит. Упомянув, что пишет вторично, он как бы намекал о своем праве сигнализировать выше — через голову — и при этом вспомнить скорбный факт бездеятельности Ржанецкого райотдела.

Н-да-а…

Корней Павлович перечитал письмо. Разыскал в папке предыдущее. Его получил Ударцев за неделю до гибели.

Первый раз «житель села» был сдержанней, не решался на высокий стиль. Теперь же его заносило на политические оценки Лизкиного поведения и ее «хахалей». Это могло означать: либо Ерохина совсем стыд потеряла, либо… Да так оно и есть! Автора раздражает недоверчивость к нему, нерасторопность НКВД. Отсюда сердитый басок.

«Ну что ж, он прав по-своему, — подумал Пирогов. — Мы никак не отреагировали на сигнал. А человек считает, что полезное дело делает… И чем черт не шутит, может Якитов в той бане прячется».

Мысль эта показалась вполне реальной. В своей деревне для Якитова в каждом дворе — дом родной.

Пирогов снова просмотрел письма. Нет, когда писалось первое, Якитов еще служил. Хорошо ли, плохо, но тянул солдатскую лямку. Значит, другой кто-то. В бане. Да и есть ли он вообще? Почему «житель села» не называет себя? Не ищет славы? Не хочет в свидетели? Или боится? Но если боится, то не уверен и опасается ответственности за напраслину. Ерохина, видать, бабенка отчаянная. Чего доброго, глаза выцарапает…

Как бы то ни было, вертись Пирогов. На то поставлен ты, чтоб знать, у кого баньки какие. Тьфу!

Корней Павлович пересмотрел почту. На «стихе» написал: в редакцию. На мальчишечьем: дать ответ. Спор из-за поваленного забора распорядился закончить в отделе, для чего потребовал вызвать конфликтующие стороны. На некоторых сделал пометки: поблагодарить.

Пригласил Ирину Петровну.

— Составьте ответы на эти письма.

— Ответы?

— Да. Я нацарапал по парс слов на уголках, а вы, пожалуйста, чуть пошире. Пару строк. На машинке. На хорошей бумаге.

— Михаил Степанович никогда не делал этого.

— Видимо, не успел… С этими письмами, — протянул сразу несколько, — познакомьте Ткачук, Пестову, Игушеву. Пусть сегодня же побывают на местах… Некрасиво получается.

— Понятно. А те? — Она глазами показала на лежащие особняком письма «жителя села».

— Сам займусь.

Неизвестный автор советовал заглянуть к Лизке вечерком. С наступлением темноты. Рабочий день подходил к концу, но до темна оставалось часа три. Корней Павлович пригласил дежурную.

Вошла Анна Саблина, девушка среднего роста, крепкого крестьянского сложения, круглолицая, с маленьким острым подбородком, отчего контур лица напоминал репку. Нос у нее был вскинут вверх, кончик отточен, как у птицы. Но самой большой ее приметой были глаза, круглые, немного навыкате. Они придавали лицу вид удивления и влюбленности во все, что попадало в поле их зрения.

Саблина была смешлива и шумна до озорства. Зычный голос ее, как гвоздь, проникал сквозь оштукатуренные перегородки кабинетов, и случалось, Пирогов не знал, куда уши деть, ибо Анне доставляло удовольствие взахлеб говорить о вещах, о которых и думать-то иногда неловко. Но она никогда не бывала злой или подавленной. VI статью, и энергией она напоминала вечно кипящий самовар.

— Звали, товарищ лейтенант? — Веселая «репка» светилась, как намасленный блин.

— Скажите, Саблина, вам знакома Ерохина? Елизавета Ерохина?

— Лизка? — звонко воскликнула Анна. Пирогов отметил, что и «житель села» называл ее Лизкой.

— Да, Ерохина. С Нагорного переулка.

— Еще бы! — Она шире заулыбалась. — Вы у нас один, который ее не знает.

Пирогов вспыхнул. Рассердился. Чуть не взорвался выговором. Но «репка» Саблиной была такая веселая и добрая, что грех кричать на нее.

— Ладно, идите Саблина. — Огорченно махнул рукой.

— А чо, товарищ лейтенант. Вы ж сами спросили.

— Идите. Вы свободны.

Она пожала плечами — чудной, чего я такого ему… И, сияя невинной улыбкой, вышла.

«Узнал ворону, как в рот влетела, — подумал с досадой Пирогов. — То ли глупая, то ли слишком умная».

Он не стал дожидаться темноты, решив, что может вляпаться в некрасивую историю. Гадкое это занятие: в одинокую бабью жизнь лезть.

Двор Ерохиной был, как крепость, обнесен высоким тесовым забором. Просто удивительно, как это «житель села» умудрялся просвечивать глазом доску-сороковку, поставленную на шпунт. Тяжелые ворота, сбитые в «елочку», такая же калитка оказались запертыми. Пирогов постучал, прислушался и сразу уловил легкие, приближающиеся шаги. «Ждала, что ли?» — подумал он и понял, что если и ждала, то не его. Клацнул металлический засов, и Корней Павлович увидел перед собой Лизку, рослую, белолицую, чернобровую, какую-то удивительно домашнюю, располагающую к покою и неге.

«Гетера! Вот это гетера! — подумал Пирогов, вдруг испытав восторг и робость. — А то придумал…»

— Вы ко мне? — спросила она, не очень удивившись. Голос у нее оказался напевный, прямо обволакивающий, как винный дурман.

— Да вот, дома не сидится, а в гости не зовут.

— Заходите. Милости просим, заходите.

Неторопливо, величаво она посторонилась, и Корней Павлович, переступив высокую подворотню, оказался на дощатом тротуаре, ведущем к крыльцу. Лизка закрыла калитку, задвинула кованый засов. Пирогов хотел спросить, зачем она запирается, но сдержался. Лишь отметил мысленно: сила привычки.

— Заходите в избу. Заходите, — сказала она приветливо, даже ласково, вообразив, что он испытывает нерешительность, оглядываясь с крыльца во все стороны.

Изба была небольшая и тесная от пуховиков, подушек, составленных в пирамиды, ковриков, самотканых дорожек, фотографий в рамках по стенам, гипсовых кошек, комнатных цветов.

— Садитесь. — Лизка выдвинула стул на середину комнаты, сама опустилась на краешек пухлой постели.

— Хорошо у вас, — сказал он, оглядывая украшения стен.

— Мирно. Тихо. Чисто.

На круглом столе, застланном плюшевой скатертью, бледно голубел вместительный, чуть не с торбу, замшевый кисет с красной тесьмой и красным шелковым сердцем, вышитым мелким крестом. Настроенный «жителем села» и Саблиной, Пирогов решил было, что это один из случайных трофеев Лизки, но, приглядевшись, увидел, что кисет был новый.

— Рукодельничаете? — спросил он, указав на вещицу и радуясь, что нашел повод продолжить разговор.

— А чо-о делать-то, — пропела она. — Тошно тому, кто сражается, а тошней тому, кто останется.

— Кто у вас на войне?

Она улыбнулась виновато.

— Сирота я. Одна. И не мужняя. — Черные глаза ее умаслились.

Пирогов поежился: гетера! Истинная гетера! Древняя Греция и весь современный быт в конце деревенского переулка.

— Чего так-то? — спросил, чуть отодвинувшись.

— Вы о чем?

— Ну это. Сирота. И не замужем.

Она прыснула в ладошку, искристо прищурилась.

— Или нельзя-я?

— Ну, тут, конечно, каждый себе хозяин, — немного оправился от Лизкиных чар Корней Павлович. — Только, думаю я, женщина вы вон какая видная. В самой поре. Самостоятельная.

— Ой, да ну вас! Скажете тоже мне! — Она выставила вперед плечо, положила на него подбородок, глядела исподлобья, но с той же масленой шаловливостью. — Не люблю. Муж — объелся груш. Тоска. Стирай на него, готовь. А он как боров: натрескался и спать.

— Больно уж сурово вы.

— Потому как знаю. Сколь их, женатых, увивается под окном. Верно сказано: чужая жена — лебедушка, а своя — полынь горькая. Вот и не хочу полыном быть.

«А ведь она даже не поинтересовалась, зачем я к ней, — подумал Пирогов. — Что это, наивность или опытность?»

— Тысячи лет существуют люди, — сказал, улыбнувшись кротко. — Столько лет и разговорам о любви. И нет им конца. Это как колодец. Видно, и нам его не вычерпать. — Посмотрел на ходики с лисьей мордочкой над циферблатом, подвижными глазками. — Я к вам по серьезному делу.

— Вижу, что не свататься. У вас своих полон ковш. — Улыбнулась белозубым ртом. — Чудайкин, поди, написал? — И тут же утвердительно закончила: — Он, кто ж еще.

— Кто такой Чудайкин?

— Сосед. Он на вашем стуле сидел не раз. — Пирогов почувствовал себя неловко, будто тем же грешен. — Глупый, противный человек. Думает, если незамужняя, так всякий и заходи.

— Однако замечено, что… вы последнее время. Как бы сказать точнее и без обиды…

— Ему-то какая выгода? Кто он мне? — перебила она.

— Людей настораживает, что вы ночи в бане проводите. — Ожидал, что она испугается, запаникует. А она еще шире заулыбалась, еще масленей сделались глаза. — Прикиньте сами. Не странно ли? Не подозрительно?

Она запрокинула голову, обнажив при этом белую шею, засмеялась, неестественно часто тряся плечами, от чего и груди под цветастой блузкой пошли «плясом».

— Уморил. Ей-богу уморил… — Она обращалась не к Пирогову, а к воображаемому Чуданкину, споря с ним. — Баня!.. Баня — подозрительно!..

— Не столько баня, сколько — кто в ней бывает.

— Ну и бывает. Бывает мил-дружок. Кто мне указ?

— Он женат?

— Кто?

— Да этот… ваш дружок.

— Где ж они нынче молодые, холостые да неженатые?

— На войне.

Он чувствовал, что выглядит в Лизкиных глазах занудой. Беспомощно и глупо. Ему нечего было сказать ей веско и строго. Недоставало предлога. Баня — весь криминал. Но мил-дружок мог остерегаться заходить в дом, зная о соседе Чудайкине. Охота ли множить сплетни?

Заглянуть бы в эту самую баньку. Но не имел Пирогов права на обыск. Для проведения обыска нужно постановление прокурора. Обращаться же к нему с анонимным письмом не имело смысла: не повод, недостаточно оснований… Вообще-то можно было рискнуть взять Лизку на испуг. Едва ли она знала наверняка, что для проведения обыска, осмотра ее бани, нужно специальное разрешение. Такое впечатление оставалось от разговора. «Житель села» Чудайкин одобрил бы действия Пирогова. Но он был соседом слева. А справа жил еще один сосед, и как посмотрит он на самоуправство, этого Пирогов предвидеть не мог. К тому же, судача с Лизкой, Корней Павлович пару раз расслышал в полове ее слов стройные суждения. Он держал их в памяти. Лизка могла дурачиться, изображать простушку, а на поверку оказаться куда острей.

Конечно, он сам виноват, сам загнал себя в угол. Ему следовало быть строже, официальней: мол, есть сигнал, что вы скрываете в бане, — да, так и врезать — деклассированного типа. Докажите, что это не так. И Лизка сама повела бы его. Хотя, какая разница — сама не сама… Безпонятых-то…

Что ж, учись, Пирогов. Учись.

Он взял со стола кисет, разгладил на ладони сердечко, вгляделся, запоминая. Не ровен час, попадется на глаза в другом месте, в руках этого…

— Ему подарочек? А вдруг жена спросит, где взял?

— Он у меня взрослснький, — пропела Лизка, улыбаясь. — Поди, сообразит, что сказать.

— Вообще-то да. Врать ему — что на свечу дунуть.

Положив кисет, он поднялся со стула, одернул гимнастерку, надел фуражку. Лизка медленно, будто перегруженная до краев, тоже встала.

— Вот что, Ерохина. Кончайте шалости. Неудобно. Война идет. Горе почти в каждом доме. Горе и слезы. А вы… Вы раздражаете людей. Вы их оскорбляете… Кончайте. Делаю вам предупреждение. Имейте в виду. Предупреждение.

На крыльце он замешкался. Оглядел еще раз двор. Баня виднелась в конце огорода. За ней начинался поросший кустарником склон горы.

Нет, Якитова не может там быть. По времени не получается. Похоже, захаживает какой-то штатский «боец». Тесно ему в «брони», вот он и вылезает из нее.

Хроника 1942 года

Из телеграммы партизан и колхозников, сопровождающих продовольственный обоз через линию фронта трудящимся Ленинграда:


Товарищи ленинградцы! Немцы хвастают, что они заняли наши районы, но в этих районах они сидят как в осажденной крепости и почва горит под их ногами. Партизаны и колхозники — советские люди, глубоко преданные матери-Родине, — вот кто является настоящими полновластными хозяевами наших районов, метко и образно названных партизанским краем. Мы держим под своим контролем площадь в 9600 кв. км. Ни карательные экспедиции, ни жестокие расправы с мирными жителями — ничто не сломило и не сломит нашей воли к победе. Вооруженная рука партизан поддерживает и районах, в тылу у немецких захватчиков, советские порядки…


Заявления

«Прошу направить меня на фронт для защиты Родины. Куду драться с фашистами, не щадя своей жизни…»

«Желаем добровольно пойти на защиту любимой Родины. Просим создать из нас специальное отделение братьев…»

«Два мои сына сражаются с фашистскими захватчиками. Я буду работать, как молодой, и буду каждый месяц отчислять в фонд обороны 20 рублей…»

«Я читал в одной книжке, как во время польского нашествия на Москву русские люди, как один человек, откликнулись на призыв нижегородских граждан Минина и Пожарского. Так было давно, в прошлом, тем более так должно быть теперь, когда все мы, советские люди, являемся хозяевами своей страны… Вношу 70 тысяч рублей из своих сбережений на строительство танковой колонны…»


Две и больше норм

Бурная жизнь кипит на заводе, где директором тов. Н. Строители, рабочие, ИТР, включившись в социалистическое соревнование, борются за досрочный, скорейший пуск завода. Сотни рабочих и целые бригады выполняют ежедневно по две и более норм.


Не меньше гектара

По примеру косаря Елены Кучегановой развернулось соревнование женщин-одногектарников. Ксения Огородникова, Александра Тамышева, Елена Хабарова ежедневно скашивают вручную траву с площади гектар и больше.


Братская помощь орловским колхозникам

На общем собрании колхозников сельхозартели «Память Чапаева» выступил председатель тов. Володин. Он рассказал о страданиях, горе и ужасе, которые пережили трудящиеся советских районов, находившихся под игом немецких фашистов. Теперь многие районы освобождены, но им нужна большая помощь в восстановлении разрушенного хозяйства.

— Мы знаем, наше правительство оказывает всемерную помощь населению, пострадавшему от немецких захватчиков, — с волнением говорила старая колхозница Елена Беззубцева. — По и мы не можем быть в стороне от этого дела. Наш долг всем, чем можем, помочь нашим родным братьям, сестрам, их детям. Я вношу в фонд помощи свою двухгодовалую телку.

Один за другим поднимаются колхозники и колхозницы. Они заявляют о своей готовности оказать братскую помощь советским людям, освобожденным Красной Армией от фашистского ига. 120 пудов зерна, три головы крупного рогатого скота, семь тысяч рублей деньгами — таков взнос колхозников сельскохозяйственной артели «Память Чапаева». Кроме того, общее собрание колхоза решило внести в фонд помощи из средств колхоза 270 пудов хлеба, 100 овец и 30 голов крупного рогатого скота.


Происшествие

Сокращение числа охотников придало смелости волкам, расплодившимся в большом количестве. Все чаще их видят среди белой) дня на околицах деревень, близ пастушьих стоянок. А недавно они предприняли дерзкий набег на город. Работница обувной фабрики Мария Степановна Полыхалова вышла утром дать корму поросенку и увидела в сарае серого разбойника. Он проник туда через крышу, но, провалившись, попал в пустое стойло для коровы и оказался за прочной решеткой. На зов Полыхаловой прибежали соседи. Вызвали милицию…


Кино

Звуковой фильм «Богдан Хмельницкий». (В программе киножурнал «Репортаж с фронта Отечественной войны».)

«Боевой киносборник № 8». Конферанс ведет бравый солдат Швейк (арт. Канцель).

Глава двенадцатая

1 августа секретарь райкома Непчинов срочно собрал районный актив, рассказал об инициативе ряда предприятий областного центра и колхоза «Партизан» соседнего Шуйского района. Суть ее заключалась в добровольном сборе средств на строительство танковой колонны для Красной Армии. Возникнув в цехах, она обкаталась по кабинетам высших инстанций и снова спустилась вниз, но теперь уже в форме официального партийного и советского документа, призывающего «поддержать начинание патриотов тыла».

4 августа перед полуднем Непчинов неожиданно и срочно вызвал Пирогова. Теряясь в догадках, — зачем такая спешка? — Корней Павлович пришел на приглашение. В кабинете уже сидели несколько человек из комиссии по сбору средств, созданной и утвержденной на недавнем собрании.

Непчинов указал Пирогову на место за столом для совещаний, перешел к нему сам, но прежде чем сесть, оглядел собравшихся сверху, убеждаясь, не забыли ли кого. Сказал:

— Как член областного комитета Всесоюзной Коммунистической партии большевиков от имени обкома поздравляю вас с хорошим зачином… Прошу передать эту благодарность всем труженикам района при встречах на собраниях…

Он сообщил, что в колхозах района уже идет сбор средств. В частности в Покровке и Коченеве. Сумма наличных денег и ценностей составила около ста тысяч рублей. (Рокот удивления, недоверия — не оговорился ли?) Нет, не оговорился, продолжал неторопливо Непчинов. Половину или почти половину этой суммы внес Никита Николаевич Черданцев, известный сидящим здесь чабан. Десять тысяч предложил Петр Горлов… От расторопности, активности нашей комиссии зависит, как будут развиваться события дальше. Образно говоря, будет зависеть толщина и прочность брони. Танковой брони!

— В Покровке инициатива получила дополнительное развитие. Многие колхозники, служащие, интеллигенция, кроме денег и облигаций, сдали в фонд строительства танковой колонны фамильные, семейные ценности из золота, платины, серебра, дорогих камней. Свое решение они объяснили так: казначейские билеты и облигации, которые они передают в фонд армии, обеспечены золотом Государственного банка и не пополняют золотой запас страны. А во многих домах, в шкатулках, в сундуках, с давних пор лежат неучтенные банком ценности: броши, кольца, браслеты, портсигары, империалы и просто рассыпное золото, подобранное в отмелях рек, в отвалах старателей…

— У подножия Пурчеклы, говорят, как мусору, его лежит, — вставил Паутов. Непчинов сделал паузу, выслушал, ничего не сказал на вставку, продолжал:

— Мысль эта — сбор ценностей — и объяснение ее свидетельствует о высокой зрелости рядовых тружеников. Вы только вдумайтесь, как мудро разложили по полочкам: ценности, не учтенные банком… Наша с вами задача — довести до сведения всего района почин покровчан. Но, товарищи, сделать это надо осторожно. Без кренов. Деликатно. Нисколько не принижая деньги и облигации. Вопросы будут?

Вопросов не было. Непчинов встал первым. Поднялась комиссия, восхищенно обсуждая известие. Там и там слышались припоминания: так ведь и у меня где-то… От деда еще… Надо порыться в старом барахле… Корнею Павловичу негде было искать. Весь он новый да казенный: шинель, гимнастерка, сапоги, портянки… И от этого немного обидно, горьковато в душе. Будто бы неискренний он, лукавый, шельмоватый до мозга костей, — других подталкивает, подставляет под траты тяжелые, а сам, как штукарь, сторонкой держится.

— Пирогов, задержись, — окликнул Непчинов. И, проводив остальных, спросил: — Куда-то очень торопишься?

— Так вроде все ясно.

— Чего ж тебе ясно? — Непчинов глянул на Паутова. Тот сидел непроницаемо невозмутимый. — Надо охрану денег и ценностей обеспечить. На время транспортировки. Да и хранение здесь.

— Когда?

— Прямо сейчас. — Снова глянул на Паутова. — Поезжай в Покровку. Потом в Коченево. Сборы в сельсоветах лежат. Председатели нервничают. Особенно Князькин. Не знакомы еще с ним? Познакомитесь.

— Поближе, — подсказал предрик.

Пирогов хотел сказать, что именно сегодня у него выкроилось «оконце», он намеревался еще раз побывать на месте гибели Ударцева, но сдержался, промолчал. Кому это интересно? Кому нужно знать?

— Разрешите выполнять?

Ирина Петровна поднялась навстречу ему.

— Корней Павлович, прокурор звонил. Спрашивал, по какому праву мы задерживаем необоснованно арестованного Брюсова.

— От кого же он узнал?

— От ленинградок. Они и сюда приходили толпой. И ребятишки. Не райотдел, а детский сад…

— Что вы ответили прокурору?

— Ничего. Пообещала передать его вопрос вам. Он требует, чтоб его ознакомили с обвинительным заключением.

— А сам Брюсов?

— Выпросил тряпку, ведро. Наводит марафет.

— Значит, у Брюсова нет претензий? Пригласите его.

Брюсов явился тотчас. Одет он был по-домашнему небрежно: в парусиновые штаны, старенькую рубаху с закатанными рукавами. На ногах — галоши. Крупное лицо его блестело от пота. Он был возбужден работой, дышал глубоко, с присвистом. Глаза светились восторгом.

— Обживаете келью?

— Вы знаете, я бы не имел ничего против, — сказал Брюсов.

— Не представляю, как я буду жить у чужих людей.

— Что вас беспокоит?

— Не люблю стеснять. Не люблю, когда и меня ограничивают.

— Но вы же ехали в вагоне с женщинами.

— Ах, товарищ Пирогов. Чего не сделаешь, чтобы уехать… И потом — у них положение не лучше моего было. Мы все ехали неизвестно куда, все сидели на колесах. А тут — дом! Привычки, традиции, свой уклад какой-то. Порядок еще от отцов. И вдруг посреди этого уклада — посторонний.

— Ну что ж, приглядывайте пока, что вам ближе. Знакомьтесь. А сегодня напишите письмо полковнику Ольшанскому. Это возможно?

— Думаю, что да. Он должен подтвердить, что я есть я?

— Хотелось бы.

Отпустив Брюсова, Пирогов позвонил прокурору.

Глава тринадцатая

На повороте, под которым погиб Михаил, он остановился. Поворот этот лежал на пути в Покровку. Привязав коня к придорожной осинке, Корней Павлович осторожно спустился к камню, прикрывавшему Ударцева, зрительно восстановил, как лежало тело, направление вытянутой руки с револьвером, мысленно продолжил эту линию. Она выходила на кромку дороги перед самым поворотом. Придерживаясь направления, он начал подниматься вверх, сантиметр за сантиметром осматривая склон перед собой и по сторонам, сколько доставал взгляд. В прошлый раз они спускались под прямым углом и наследили там. Теперь же он двигался под углом градусов сорок пять или пятьдесят. Он не знал, точнее, боялся признаться себе, чего ищет в траве, между камнями. Все, чем руководствовался он в этом поиске, было лишь неудовлетворенностью доказательствами несчастного случая. Вопросы — почему конь не взял поворота, куда торопился Ударцев — звучали в ушах, как крик о помощи.

Около часу, а может, и весь час лазил он на четвереньках по склону, но не нашел ничего, что насторожило бы его. Склон был чист. И не к месту празднично наряден: гречавки, незабудки, фиалки, ирисы, тьма-тьмущая разных неизвестных Корнею цветов, мелкорослых, вершок-другой, но броско окрашенных в белые, желтые, голубые, синие, сиреневые, розовые, красные тона, сильно пахучих, с густым пушком на лепестках и стеблях — как в шубках от ночных студеных рос, отвлекали внимание, мешали сосредоточиться.

«Прошлый раз их не было столько, — думал Пирогов, озираясь: не спутал ли место. — Хотя, до того ли тогда…»

Он снова вернулся к камню. Припомнил, как лежала простреленная голова, провел мысленно параллельную дороге еще одну линию, но теперь на уровне камня. Ему показалось, что он очень удачно придумал это. Воображаемая линия проходила через голову лежавшего здесь Ударцева… Корней Павлович похолодел от собственной решимости. Если так, то получается, что он подозревает присутствие здесь еще одного вооруженного человека. Именно на этой линии, что как ремешок опоясывает склон.

Он огляделся, будто тот, второй, все еще мог быть поблизости и подтвердить своим присутствием нечаянную идею. Место было нелюдимое и голое. Правда, у подножия густо зеленели заросли тальника. Там пробегал ручей, но его почти не было видно за раскидистыми кронами. А склон точно подстрижен — цветы, травка мелкая, со всех сторон открытым ощутил себя Пирогов. Даже не по себе стало.

«Эко бросает тебя, — подумал он огорченно. — Затрепыхал, как синица в силке… Прав Кречетов — от избытка пара это бросает туда-сюда». Но другой голос, упрямый, властный, требовал не отступать.

Он наметил широколистный зеленый пучок на линии нового направления и тут сообразил, что склон-то круто закругляется, что если опуститься, — лечь! — пучка этого видно не будет, он отступит за кромку елбана, да и сама кромка приблизится. И тогда… И тогда выявится сама точка…

Дернулось в нетерпении сердце. И вдруг будто оборвалось: в акте медицинского освидетельствования трупа не указано проникающее направление раны. Вот в чем загвоздка! Пуля могла войти в череп под большим углом или наоборот — под малым. Сверху, снизу, сзади… Таким образом, на расстоянии десяти-пятнадцатн шагов но видимой кромке склона могло быть великое множество точек для стрельбы.

«Как же так? Почему? Неужели и на Бобкова подействовала уверенность Кречетова? Или испугал вид Ударцева: была нужда копаться, когда и без того видно два открытых перелома, сильные ушибы, возможно, сотрясение… И неделя… Почти неделя — на склоне. Под солнышком…»

Необъяснимо, но чем дольше находился Пирогов на откосе, тем больше утверждался в сомнительности самоубийства. Обостренная мысль привела его к выводу и сделала этот вывод бесспорным — Михаил обладал натурой не сентиментальной, а суровой, холодной, ему не свойственно было слепое отчаяние, присущее людям слабым, неуверенным, нерешительным. Это первое! И второе заключалось в оборонительной позе тела. Ведь не мог он, описав дугу в воздухе, упасть прямо за камень и остаться там. Крутой склон непременно увлек бы его ниже, почти к основанию. Значит, тело лежало не там, куда его бросило. Это, кстати, подтверждается и другим наблюдением. Ударцев и конь оказались не на одной прямой линии, а как бы на двух разных лучах, исходящих с места начала падения.

«Почему мы не увидели всего этого сразу? — подумал Пирогов. — Видно, нас угнетала внезапность факта. Сам вид… Смерть…»

Он вспомнил слова Кречетова: пытался ползти… Конечно, пытался! Но почему не по ровному уклону, а под камень? Под камень, который сначала оставался в стороне, а потом оказался на пути непреодолимым препятствием. Не полз ли Михаил, чтоб укрыться за ним? Тогда — от кого? От человекообезьян? От пещерных людей? Не их ли имел в виду Ударцев, говоря о затерянном мире?

Он еще долго шарил по траве, обнюхал, заглянул в каждую трещинку, под каждый камешек, лист. Ничего! Ни «визитки» преступника, ни записной книжки Ударцева, ни карандашика дамского. Не было на склоне и у его основания оборванной латунной пуговицы со звездой по выпуклой лицевой стороне… Ну хотя бы чего-нибудь! Не на безлюдной же планете пробегает узкая каменистая дорога.

Но может, это как раз и указывает на тщательность приборки?

«Спокойно. Спокойно, — сказал он себе, поднявшись на дорогу и отвязывая коня. — Главное, не сорваться в галоп. Не пороть горячку».

Рассуждая так, он старался не думать о том, что сделал плохо, без возражений уступив Ударцева капитану Кречетову, слепо повинуясь старшему по званию и большему опыту.

Глава четырнадцатая

В Покровку он приехал вечером уже. Однако его ждали, и он встретился с несколькими активистами, передал благодарность Непчинова. В сельсовете ему показали опись взносов: пятьдесят три тысячи в казначейских билетах и облигациях, три браслета из серебра, четыре золотых кольца, одиннадцать золотых монет царской чеканки достоинством в пять и десять русов, две плитки гамбургского серебра достоинством по два фунта.

— Как ото понимать — русы? — спросил Пирогов.

— А это господа хорошие мечтали заменить рубль на рус. Даже начали приучать уже людишек, — пояснил старик из активистов. — Давно то было. Годов семьдесят тому. Али шестьдесят. До японской войны.

— А как эти русы сюда попали?

— Того не спрашивай. Чего тут не было в переворот. Сказывают, в девятнадцатом объявился здесь самозванец, за царевича Алексея себя выдавал. Может, он и завез? Пышно трактом проехал, со свитой казаков. В городе в честь его обед давали. Тут-то и поняли — самозванец. Смешно и грешно. Царевич-то вилкой есть не умел. Сморкался…

— Интересно. Ну а гамбургское серебро? Гамбург — это ж немецкий город.

Старики, их было четверо, сочувственно смотрели на него: живет человек, в петлички вырядился, а в голове столь места пустующего…

— Серебро тоже очень старое. Его завезла сюда торговая экспедиция… Вообше-то везла она его за границу, да шустрые людишки подкараулили обоз-то.

— Ну, деды! Такие страсти — на ночь.

— Тому двадцать годов с лишком будет. Тут тс и революция, всякие другие флаги взросли. А кто и без флага баловал.

— Смотрю я, вы тут все торговые… эксперты.

— Жили с того.

Жили-были… Из-за сложного географического положения, щедро напичканная золотом, серебром, медью, железом, углем, драгоценными и поделочными камнями до революции область не развивала промышленность. Три десятка частных крупорушек, десяток кожевенных мастерских, две или три колесные — вся эта немеханизированная индустрия работала на сиюминутные внутренние нужды. Население — по одним данным до ста тысяч душ, по другим — за сто — занималось земледелием, скотоводством, охотой, извозом, работало на купеческих факториях. В единственном уездном городе, выросшем из петровской казачей крепости в предгорной укрепленной линии, на начало века числилось две с половиной тысячи домов, из которых только тридцать восемь были каменными. В одной старой книжке, написанной полицейским исправником и отпечатанной в местной типографии, приводились прелюбопытные сведения о городском населении: шестнадцать потомственных дворян, сорок два священнослужителя, сто тридцать семь купцов, четыре иностранных подданных, четырнадцать тысяч мещан, двести с гаком крестьян…

Как бы там ни было, отцами, работодателями, кормильцами половины простого люда считались купцы: с севера на юг проходила горами старая караванная тропа, по ней круглый год неторопливой вереницей тащились тысячи лошадей, сотни верблюдов, а с ними — возчики, народ пестрый и в основном себе на уме. Купеческие миллионы раззадоривали мужицкое воображение, чуть ли не каждый мнил себя при собственном деле… Ох уж это русское воображение!

Рассказывают, что начало организованной торговли с западными аймаками Монголии положил в конце восемнадцатого века некто Ивашка Хабаров, мужичонка неприметный и бесславный. Сделав одну ходку, набив мошну, он забросил дело, а скоро и совсем сгинул с глаз людских. Куда делся, никто не помнит.

Однако удачная вылазка Хабарова запомнилась на полстолетия. В начале пятидесятых купец Хилев, человек не то чтобы очень уж богатый, но смышленый, рискнул проверить легенду и снарядил нескольких скороходов в разведку в горы. Купчина был из тех рисковых людей, о которых говорят: или грудь в крестах, или голова в кустах… Разведчиков подобрал ловких и дерзких, платил щедро, без счету, как уверяла молва. И скороходы принесли любопытные сведения. Оказывается, в далекой высокогорной степи стоит одинокое дерево. Степь та голодная, пустынная — глина, песок и камень. А в центре этой убогости — то ли сосна, то ли кедр, то ли пихта — что-то очень высокое и зеленое. И стоит это что-то многие сотни лет. И столько же лет ходит о нем молва, будто священное оно. Ежегодно в июле приезжают к нему из Монголии богатые тюрбенцы. (Пирогов так и не понял, национальность это или секта.) Приезжают в сопровождении многочисленного монгольского войска и несметных отар баранов. Тюрбенцы совершают религиозные обряды, возлагают к священному дереву дощечки, а войско занимается торговлишкой. К этому времени стекаются в степь местные горцы — алтай-кижи, теленгиты, кумандинцы. Весной они спускаются в предгорье, общаются с русскими, запасаются товарами, а летом уходят на юг, где выгодно обменивают товары на лошадей, яков, овец: один нож — десять баранов, один топор — двадцать, ружье — двести. Порох тоже на скот выменивается… Задумался Хилев: где берут порох алтай-кижи, теленгиты, кумандинцы? А топоры, а ружья? У Хилева и берут. У других купцов берут. Посуду, сукно тонкое морозовское, сатин, молескин цветной, ситцы персидские фабрики Баранова, сахар, чай, спички, железо полосовое, круглое, пилы, литовки, буравчики, скобки, цепи… Один топор — пять баранов. Одно ружье — сто баранов. А с монголов в два раза больше берут. Ишь, приспособились!

И рискнул купчина. Снарядил караван. Нанял охрану — лихих беспаспортных молодцев, вооружил, все грехи загодя отпустил. И двинулись молодцы в высокогорную степь и после двух месяцев странствий разыскали священное дерево, тучу паломников вокруг него. Обилие купеческих товаров затмило предложения алтай-кижи, теленгитов, кумандинцев. Весь скот, много тысяч голов, — все забрал Хилев. Никому ничего не оставил. Даже надежду на прежние радости.

Рассказывали, будто какие-то люди устраивали засады на пути хилевских отар, табунов, стад. Но не зря платил деньги купец, не зря подбирал в охрану беспаспортных удальцов.

Так в один год вознесся Хилев в «миллионщики», дом каменный против Успенского собора поставил, выделил денег на строительство реального училища, прослыл отцом-благодетелем, радетелем за просвещение. При этом не делал он тайны, как разбогател. С советами не навяливался, но когда спрашивали, охотно рисовал тропу, называл места опасные и просто гиблые. К весне сразу трос умников изготовились в путь, чуть лето проклюнулось, осенились крестными знамениями и выступили с караванами. А Хилев задержался вдруг. Понимал мудрец, запомнился его дерзкий рейд, не простят горцы великой обиды. Так и вышло. Все три каравана были остановлены в узком ущелье, людишки, что построптивей, побиты, что потрусливей — разогнаны, товары разграблены. Три купца на бобах остались. Хоть в петлю головой… Притворно негодовал Хилев: «Что деется-то! Честному человеку в горы ступить нельзя! Куда власти глядят? Надо послать военные команды, виновных примерно наказать!» И двинули власти казаков в горы. А поскольку виновные не сидели на месте, не дожидались плетей и нагаек, хватали всех, кто под руку попадался, пороли нещадно малого и старого за грехи прошлые, за грехи настоящие, в назидание на будущее. Попутно к христианской вере приобщали… А следом шел караван Хилева. Прямиком в Монголию.

С той поры не всходила трава на вилюшке-тропе. И зимой и летом шли по ней вьючные караваны. Принимай, Халха[12], дары земли русской! Один напильник — один сурок. Один складной ножик — семь сурков. Медный тазик — пятьдесят сурков! Выделанная крашеная кожа — сто сурков!.. Ах, ты в долг! Мы и этак могем! Рупь на рупь — шесть рублей. Слюни палец, жми вот сюда, и пусть твой Хубилхан поможет тебе возвратить долг… С процентами…

Сто тридцать семь купцов. У каждого «по тринадцать на дюжину» старших приказчиков. У старших — свои поддужные. По области и в Монголии. Сотни караванщиков потребовались вдруг, сотни расторопных товароведов, служащих и черных работников: весовщиков, грузчиков, конюхов, сторожей, гонцов-почтарей. Как прыщи на теле, вскакивали в области фактории, перевалки грузов, пятистенные ночлежные дома, лабазы, амбары, паромы на горных реках. Одна за другой возникали вдоль тропы деревеньки — три, пять рубленых изб. Как правило, на концах дневных перегонов. Многие мужики потянулись с предгорий вверх, почуяв звонкую монету. Длинна дорога, труден путь в Монголию. Месяц и больше длится. В один конец. Чем кормить лошадей, верблюдов? Особенно долгой зимой… И появились вдоль тропы копны сена, заготовленные бойкими, оборотистыми мужиками: пожалте! Не по карману? Так ведь никто не неволит. Хошь бери, хошь таком понужай дальше.

Звон купеческого золота раззадоривал мужиков к соперничеству. Сила верх над разумом, человечностью брала: в зубы его, в зубы!..

То там, то там красный петух вскидывался в ночи. Бабахали выстрелы.

«А чо, — говорил отпрыск Хилева, подогревая азарт, — мой-то начинал с малого». Чада другого хвастали: «Наш-то с пяти рублей капитал нажил». Сладкая нестареющая песня: не ропщи, человек, куриный твои век, в слезах, в недовольстве не прогляди свой черед.

Как мотыльки на свет, слетались падкие на дармовой медок беззаботные ушкуйники. Баловали на тропеe, заглядывали в деревни, навещали ватагами фактории. «Или все возьмем, или поделись честно». И случалось, делились. Невольно. Случалось, налетала коса на камень, и тогда возвращались под утро деловые мужики молчаливые, угрюмые, перепачканные землей… Кто хватится безродных башибузуков?..

Невероятно, но вся эта жестокая толкучка катилась, кишела без громких слов. Молчком, как в немом кино. Лишь тридцать лет спустя после Хилева появилась глубоко в горах на торговой тропе таможня, а в городе расширилась торговая инспекция. Они внесли некоторую стройность в первобытный содом. Но ударили по маленьким людишкам. Купцы же расширяли конторы, увеличивали приходно-расходные книги. Рынок в Монголии оказался прибыльней внутреннего. Больше и больше ерепенистых неудачников смиряло гордыню, отступалось от частных затей, нанималось на службы. Гамбургское серебро, империалы, русы, пушнина, панты, шерсть, кожа, скот, масло, орех — до одиннадцати миллионов рублей в год! — как вода из падающего сверху родника, касались многих рук и, смочив пальцы, сбегали на банковские счета Хилевых и К0.

Вот какая правда стояла за словами стариков — жили с того.

Пирогов глядел на их кряжистые фигуры, неулыбчивые умные лица и чувствовал себя чужаком. Да он и был чужак, ибо все, что происходило здесь четверть века назад, было до него, до его появления на свет.

Председатель сельсовета, немолодой, хворый, ломаный, битый в прошлую мировую и гражданскую войны, Иван Никитич Смердов дождался, когда старички удовлетворят любопытство Корнея Павловича, вынул из самодельного шкафчика обычный груботканый мешок, прошитый на несколько рядов со всех четырех сторон, встряхнул им — во сколько! — и поставил на стол перед Пироговым.

— Семьдесят три тысячи! Принимай!

Корней Павлович отрицательно головой мотнул, руки за спину спрятал.

— Сами повезете. Сами в банк сдадите. Я лишь сопровождать буду.

— Сам? Один?

— Мало?

Ночевать он пошел к Смердову. Поужинали картошкой с салом, растопленным на сковороде, заели малосольным огурцом. Потом уединились в боковушку, где было постелено Пирогову. Разговорились.

— Как у людей настроение?

— Да как! Неважное настроение. Газеты вертят, ищут, не написано ли, что война на победу пошла. А она не идет… Ты бы выступил перед народом.

— Я ведь тоже не знаю, когда она… на убыль. Затянулась.

— Все равно выступи. Ты ведь начальство какое! С района! Военный. Скажи, какие твои наблюдения за всем ходом. Поищи, нет ли в истории таких случаев. С Наполеоном — чем не пример? Заманили, растянули его по Руси широкой, а потом рога срезали. То, мол, и Гитлеру будет, только еще хуже.

— Об этом же товарищ Сталин сказал.

— Хорошее слово повторить не грех. Нынче как позвонили, что ты выехал, народ зачастил в правление, в Совет. Увидеть тебя хотят. Люди-то. Поговорить.

— Поговорить — не вещь. Но что нового, нового-то что скажу? Когда приезжий «сверху» начинает старые газеты пересказывать, это еще хуже. Значит, нет ничего утешительного и у начальства. Значит, дело худо, совсем худо… Я ж ведь и сам листаю газеты, ничего понять не могу. Бьем мы их страшным боем с первого дня войны, а, видать, не до смерти, потому как нет им конца, лезут, что твои тараканы. Вон куда прут! К Волге!

— О! Вишь как тебя самого забрало? Чего ж о неграмотных людях толковать. Те же недоумения, тот же вопрос. У некоторых тоска в глазах. Боятся.

— Не верят в нашу победу?

— Верят. Но… Очень уж больно. Понимаешь? Вчера почтари привезли десятую похоронку. Сколь их всех тут мужиков было? Деревня! А уже десятая. А к победе сотая, поди, объявится, будь она неладна…

— Но уж… — смягчил Пирогов, но других слов не нашел.

— Да уж, — решительно сказал Смердов. — Насмотрелся я на эти войны. Две за спиной. Поверь, стрижет она, проклятая, солдат, как конная косилка. Но одно дело там быть. На войне. Видно из окопа не очень далеко, но если голова не мякиной занята, разглядишь, откуда тебе грозят, придумаешь, как перехитрить врага. А не перехитришь, что ж, одно утешение, что закончились твои страхи. Разом… Другое дело здесь, в тылу… Мужик уже землей присыпан, а баба с ним, как с живым, еще разговаривает. Разговаривает и понимает, что может в эту секунду, в следующую… А если это мать?.. Трудно словами… Не мастер я. Нутро понимает, слова на язык не идут.

Корней вспомнил вдруг Лизку: «Тошно тому, кто сражается, а тошней тому, кто останется». Удивился, как это у нее точно получилось. Сказал задумчиво:

— Немцы ведь тоже получают похоронки. В Берлине, еще где… А вот ведь новых и новых посылают на убой.

— Сперва они не думали всякое такое. Когда начинали-то. А теперь озлились за эти самые новые похоронки, мести требуют. Так я думаю.

— Это как сказка про белого бычка.

— Верно. Только откуда ж они, сказки-то, берутся? Из жизни. Хошь, я тебе на ночь подброшу одну-две. Для раздумий.

— Сказку? — недоверчиво переспросил Пирогов.

— Чистая правда. А послушаешь, не поверишь… Ну, например… Ударцев тебе рассказывал о памятнике?

— Каком?

— Значит, не в курсе дела ты… О том памятнике, что у въезда в село стоит. Видел? — Пирогов кивнул. — Так это четвертый по счету. Четвертый обелиск! Первый разрушили в тридцатом. На другое утро после похорон встали люди, а памятника нет. Вчера был, а сегодня нет. И могила сровнена, и обелиск под гору спущен… Сколько тогда крови людям попортили, искали — кто! Двоих арестовали по подозрению, теперь ясно, что зря. Обелиск тот подняли на место. И снова одну ночь не простоял он… Вот какие шаньги! Поручили мы тогда комсомольцам выставить тайные посты, проследить за мерзавцем. Памятник восстановили снова. Каменный сделали, вырубили на граните серп и молот, звездочку. Месяц комса день и ночь следила — придет не придет. Потом осень наступила. Сняли мы посты. И тот таинственный присмирел… На десять лет припух тайком. А мы скоро и думать забыли о том происшествии. Не до того. И вот, представь, двадцать второго о войне сообщили, утром двадцать третьего встали колхозники — матушки! — памятника нет! Вот какие шаньги…

— Так это сказка или… — снова переспросил Пирогов.

— Или! — значительно сказал Смердов.

— Кто под памятником?.

— Наш первый председатель. Председатель Совета. Бедовый мужик был… Крутой… Горячий… Не всегда правый, но кто скажет нам, где та правда, что мягенькая, как лен… Ударцев здесь жил месяц. Почти безвыездно. Перебрал всех, кого хоть на мякине зацепил. И не нашел… Он и потом еще наведывался. Да куда там! Хитрый зверюга оказался, ни голосом, ни волосом не выдал себя.

— И до сих пор не выявлен?

— Живет! И уж он-то, поверь мне, не за нашу победу молится.

Корней подхватился с краешка кровати, на которой сидели они оба, крутнулся на каблуке. Комнатка узенькая была, не разбежишься. Одернул машинально гимнастерку, снова сел.

«Живет! — эхом пронеслось в голове. — Живет! А Михаил в земле лежит… Всех перебрал, но не нашел. А потом, выходит, нашел… Нашел… И поскакал во весь дух. До того поворота… Черт!.. Сбавь пары, Пирогов. Сбавь…»

— Вы говорите… Ударцев… наведывался и потом. Когда он был здесь в последний раз?

— Последний? — Смердов прикрыл глаза, припоминая дату.

— Последний раз я видел его здесь в июне.

— С кем он встречайся?

— Со мной. С председателем колхоза… С секретарем партячейки. С кем еще? Знакомых у него тут… Ну чтоб друзья — не было. Он ведь был немножко… суровый. Его побаивались…

— А мне подсказывали, что у Ударцева здесь зазноба была, — слукавил Пирогов.

Смердов брезгливо скривил рот. Корней Павлович решил было, что эта красноречивая гримаса предназначена Михаилу, но увидел вдруг, как построжели, сделались колючими смердовские глаза и понял, что сам напоролся.

— Это одна из рабочих версий, предложенная мне, — сказал поспешно.

— Я, может, не понимаю, что такое версия… Но ты плюнь в морду тому трепачу. Кто кого за глаза хулит, тот трусит его. Так я думаю… Ты ж сам знаешь, каким Ударцев был: не подступись…

— Видеть-то видел. Но на всякий роток не накинешь платок, — с облегчением и радостью отступил Пирогов. — Вы говорите, что последний раз Ударцев встречался с вами. Разговор не помните?

Смердов подумал. Желтое недужное лицо оставалось сосредоточенно мрачным. Прикрученный фитилек лампы едва теплился оранжевым огоньком. Казалось, он не столько освещал комнатушку, сколько сгущал, чернил тени в ней и под глазами, восточными скулами хозяина.

— Кражи его интересовали, — ответил уверенно, коротко, будто вызов бросил: дальше, мол, что?

— Кражи? А что, у вас есть кражи?

— Бывают.

— Я не встречал в бумагах Ударцева ни одного заявления… И потом, это больше по… по части милиции.

— А их и не было, заявлений-то… Он с каким-то прицелом… Так я понял… Собрал мужиков, баб, стал расспрашивать, как перед войной с воровством обстояло. Как последний год…

— Именно последний год?

— Да. С июня по июнь. Требовал все вспомнить.

«Так-так-так, — отмстил быстро Пирогов. — Кражи… За целый год… И как перед войной… Сравнивал?.. Сравнивал, похоже… Но для чего?»

— Что ж вы ему рассказали?

— Все как есть. До войны лет десять не было у нас краж. Ну если и стучалось, то по мелочи… Баловство больше. Ребята в огород залезут… Улей кто потревожит… Строго у нас с этим было. Вся к знал.

— А Ударцев?.. Ударцев-то что на это?.. На кражи?..

Смердов пожал плечами.

— Чего он скажет? В книжку — была всегда при нем такусенькая, — сложил указательный и средний пальцы, выпрямил, отчеркнул большим две фаланги. — В такусенькую вот книжку закорючек набросал. Потом полистал немного и промямлил так… Для формы, думаю, чтоб не молчать… Что-то вроде: у вас терпимо еще… Скорее всего он всем так говорил, чтоб не будить зверя… Такие шаньги.

«Ударцев ничего не говорил просто так. И не делал, — вспомнил Корней Павлович. — Надо повторить его ход. Не выявит ли он замысел. И все остальное: памятник, кражи…»

Потянулся до боли в мышцах.

— Когда встаем?

— В шесть.

— Значит, в полшестого. Мне тоже любопытно стало, что за кражи начались у вас с прошлого года.

Над горами еще рассветные тени лежали, черной бахромой кудрявился по склонам вокруг деревни лес, когда Пирогов и Смердов пришли в сельсовет. Деревянные небеленые стены и потолок были пропитаны запахом сгоревшего табака. Целая куча окурков лежала на металлическом листе перед плитой.

— У-у! — выдохнул Пирогов. — Вы ж сами не курите.

— Не прибрали еще, — извиняясь, пробормотал Смердов. — Раньше времени мы… А это. — Он указал на окурки. — Старики это. Собираются вечерами, смолят, будь они неладны. А что им скажешь? Дуй домой? А у него там похоронка лежит. И вообще, сам с собой — умом тронуться можно. Вот и коротают вечера здесь. Про войну говорят… Здесь и выговорилась мыслишка: золото пособирать. И Черданцев здесь первое слово сказал. Слышал о Черданцеве?

— Как же! О нем Непчинов особо говорил. Половина взноса — его.

— Сорок тысяч.

— Откуда они у него?

— Не украл. У него лучшая отара в районе. Да и в области. Настриг — самый высокий. Приплод — один к одному. И сохранность — до единой головы.

— Верю, — поспешно сказал Корней Павлович. — Просто из любопытства… Честно говоря, я плохо представляю такие деньги. Сорок тысяч в… кармане. Невероятно! Ну да ладно. Работа у меня такая, что больше не о хороших людях слушать приходится, а о… всяких… Так что скажете о кражах?

Смердов достал из стола несколько толстых амбарных книг, без труда отличил нужную, вытряхнул из нее зелененькую школьную тетрадку. В ней на полутора страницах под порядковыми номерами — один, два, три, четыре, пять, шесть — были записаны хищения, фамилии пострадавших, дата, место, примерная или точная цена.

— Три первые кражи Ударцев взял: теленок, лошадь, четыре овцы. А эти — недавние: поросенок, валенки, литовка с вилами.

— Инвентарь-то зачем? Его ж не покажешь в деревне.

— И я о том думал. Как тс валенки надеть?

Пирогов аккуратно переписал все шесть краж.

— Вопрос лично к вам: почему не заявляли в милицию?

— На кого заявлять? На своих мужиков? На баб? Да они от зари до зари горб на работе ломают… Эти вот четыре овцы или конь — их что, свои взяли? Черта лысого! Бог прибрал. Прохожий. А тебе нельзя, чтоб без движения заявление лежало. Ты виновного среди чабанов найдешь и формально прав будешь: на то он чабан и есть, чтоб отару сторожить. Растить ее и сторожить.

— Ловко вы меня представили.

— Говорю, как понимаю.

— А чем же вы покроете недостачу овец? На падеж спишете? На волков?

— Это не велика забота. Четыре овцы! Найдем! Главное, не хочу, чтоб тень на людей наших падала. Такие шаньги.

— Кто ж тогда памятник сковырнул? — спросил Пирогов. Поднялся. — Верно говорят: любовь слепа.

Глава пятнадцатая

Деревня Коченево была самой отдаленной от райцентра, от действующей круглый год столбовой дороги. В весеннее половодье, в осеннюю шугу наполнялась высокой водой небольшая речка Каланша, и тогда деревня бывала отрезана и неделю, и две от административного центра и остальных сел. Горе, если к половодью не успевали завезти муку, соль, керосин…

С запада подпирал Коченево поднебесный Идынский хребет, с ледником, вечным снегом. С севера к деревне подступала вековая тайга — ельник, кедрач, уплотненный зарослями можжевельника, маральника, шиповника, высокими — в пояс! — травами. Перед войной, сухим летом, по чьей-то неосторожности вспыхнула она с опушки, полыхала четыре дня, пока не вызвала сильный ливень с неба. Теперь огромная черная плешина по склону круглого елбана топорщилась обгорелыми пнями и стволами безжизненными, как кресты на погосте.

Коченево возникло как старообрядческое поселение. Говорили, что ему почти двести лет уже. В начале века, когда толпы переселенцев двинулись в Сибирь на вольные черноземы, Кабинет, управляющий округом, направил в Коченево тридцать крепких семей, нарезал им земельные участки на исконных выпасах старожилов. Кабинет отстаивал интересы православия, но делал это с иезуитской расчетливостью на стихийную нетерпимость, обиду, вражду. И была вражда. До смертоубийства доходило.

Торговая лихорадка не минула и Коченево. Хотя и не на караванной тропе стояла деревня, а общий угар стебанул и ее. Дремучие старообрядные мужики рты пораскрывали: якорь-тя, антихристов приют.

В пору революционных переворотов личное обрело силу социального принципа. Старообрядцы за старое и здесь держались и большей частью оказались в белых рядах. Бывшим переселенцам ничего не оставалось, как искать защиты у красных партизан и драться в их рядах. С колчаковцами драться. С разными безымянными формированиями местных и неместных атаманов, есаулов, комиссаров, на крутых поворотах истории выпадающих на свет из старого, несущегося вразнос фургона.

К тридцатым годам Коченево стало большим людным селом. На пусыгинской фактории была организована мараловодческая ферма. Лесохимики открыли пункт по сбору и приему живицы. Следом возник и колхоз. Ожило, будто живой водой умылось село. Но в самый разгар коллективизации объявился близ него новый атаман Васька Князь. Васька никакой веры не придерживался, не признавал ее за другими. Днями и ночами стояли его заставы на дорогах, перехватывали едущих, идущих — все живое, предавали лютой смерти, ночью подбрасывали изуродованные тела на сельсоветские пороги. «Вот вам!» Кому, за что?.. За ним гонялись четыре года. Даже самолет летал над горами, разыскивал логово. Васька возникал внезапно. Так же внезапно исчезал в неизвестную сторону, оставив пару растерзанных советских активистов да кричащих дурными голосами их родственников. Испугался он самолета. Смекнул, что от него не укроешься. И отступил. Поговаривали, что ушел за границу. В Монголию сначала. Оттуда — в Маньчжурию.

Война сильно оголила деревню. Мараловоды, колхозники главное дело свое на баб и стариков бросили, сами ушли фашистов бить. И снова, как много лет назад, будто свет померк над Коченево. Обезлюдело, притихло. Раз в месяц появлялся там долгожданный гость — райпотребсоюз. В обмен на яйца, масло, шерсть, шкуры привозил соль, спички, керосин. Однажды сахар привез. Три куля полных!.. Распродал по ценам, невиданным со времени всемирного потопа. Лишь потом выяснилось, что сахар был ошибочно отфактурован в Коченево, что предназначался он строителям рудника. Ударцев долго разбирался с этим делом, но не усмотрел злого умысла: деньги от продажи сахара по высоким коммерческим ценам (рафинад и песок) были до рубля сданы в кассу, оприходованы через банк…

Корней Павлович подъехал к сельсовету.Увидел на двери замок. Подумал, что Смердову, пожалуй, не удалось дозвониться сюда, что придется на ходу организовывать сбор людей. Все бегом, все на скорую руку.

Пирогов лишь один раз был в Коченеве и не знал, где живет председатель Совета. К счастью, из проулка вынесло мальчишек-шкетов. Увидев коня под седлом, человека в милицейской форме, с ремнями через оба плеча, с кобурой на поясе, из которой выглядывала литая круглая ручка нагана с маленьким колечком для страховочного шнура, остановились. Зашмыгали носами. Он поздоровался первым, громко, по-командирски. Мальчишки ответили вяло, недружно, будто ожидали подвоха.

Подтрунив над их несмелостью, он спросил, где живет предсельсовета.

— А это хто?

— Вот те раз! Князькин.

— Ты его в тюрьму повезешь?

Пирогов озадаченно вскинул брови.

— За что ж его в тюрьму?

— А он ульи развел и — молчок.

— Ай-яй-яй… Ладно, это мы потом с вами обговорим. Так где искать его?

— Дома ж, где еще! Во-он изба-то…

Князькин выбежал навстречу. Как к родному брату бросился. Чуть не на груди повис. Обрадовался. Или делал вид, что обрадовался. Это был мужик лет сорока пяти, рыхлый, с толстой потной шеей, нетерпеливыми хватающими руками.

— Товарищ Пирогов никак! Как же, слышали, слышали!.. Слава те! А мы тут думали-думали…

— Здравствуйте, товарищ Князькин. — Протянул руку, ощутил влажную, как и шея, ладонь, испытал нетерпение тотчас ополоснуться. — Что уж такое вы думали-думали?

— Как же? Такие деньги собрали! Убей — не знал, что в деревне столько денег было!

— В мошнах прятали?

— Где придется. Кто в мошнах, кто в чулках, кто в подушке… Проходите. Гостем будете. Сообразим… Перекусим с дороги.

— Я завтракал. Спасибо. Идемте лучше в сельсовет.

— Понятно. Я — сам момент.

Он убежал в дом, сказать ли, куда и с кем идет или одеться. Несмотря на близкий к полудню час, он был в застиранной нательной рубахе. Пирогов зачерпнул ладонью воды из бочки, ополоснул руки, потом снял фуражку, расстегнул ворот гимнастерки, вывернул подворотничок наружу, освежил лицо и шею.

Князькин застал его утирающимся носовым платком. Заволновался: ох, ах, пошто так-то. Сообразил:

— Я — сам момент.

— Не надо, — остановил Пирогов. — Я привычный.

— Да, да. Вы ж военный человек.

Пока Князькин отпирал замок на сельсоветской двери, внутри длинно и безутешно заливался телефон. Пирогов занервничал. Это могли разыскивать его. Шел второй день его отлучки. Как там дела у девчат?

Князькин дверь наконец распахнул, в два прыжка одолел просторную прихожую, как пожарный, ворвался в кабинет, схватил трубку.

— Алл-с, Алл-с!.. Я… Я те не отчет!.. Да! Дать ему?..

Протянул трубку Пирогову.

— Смердов потерял вас.

Иван Никитич спросил, как доехал. Пожаловался на дурную связь: три часа потратил, чтоб дозвониться. «Чего уж там связь, когда Совет на замке», — подумал Пирогов. Спросил:

— От моих никаких вестей нет?

— Я звонил дежурной, предупредил, что ты в Коченеве.

Князькин принял из его руки трубку, повесил на рычаг осторожно, будто боялся, как бы из нее не посыпались драгоценные слова недавнего разговора, и остался стоять у аппарата то ли давая понять, что время горячее, военное, рассиживаться некогда, то ли не зная, как вести себя.

Пирогов поискал глазами вешалку, увидел три деревянные колка у двери, повесил на средний фуражку. Сел. И Князькину предложил.

— Нам обсудить надо кое-что.

Князькин на ходики глаза вскинул. Стрелки стояли на месте, показывали шесть без трех минут. Чешуйчатая, как большая еловая шишка, гиря полулежала, полувисела, уперевшись одним концом в плаху длинной лавки вдоль стены. Князькин чертыхнулся, подтянул гирю.

«А стрелки не подвел, — отмстил Пирогов, удивленно глядя на преда, возвращающегося на место. — Они тут по солнцу живут, что ли?» Спросил, едва Князькин сел за стол:

— Как бы нам быстро собрать людей? Ну не всех, я понимаю, всех не собрать. Но что возможно. Хотя бы человек тридцать. Надо передать благодарность за средства. И успеть засветло в Покровку. Их мешок прихватить.

Князькин ногтем большого пальца почесал кончик носа.

— Если поискать, то собрать можно. А кто деньги повезет?

— Вы сами. А я провожу.

— Я? Сам? — Выдвинул ящик стола, заглянул туда, сильно сгибаясь, почти ложась на бок, снова задвинул. — Я не против. Но… Куш велик, а охраны…

— Что вас беспокоит?

— Балует кто-то последнее время. Воруют в деревне. А про деньги такие кто ж не знает?

— Много краж?

— Во! — Провел рукой на уровне глаз. Показалось, не убедил. Повторил движение, но уже выше головы.

— Странно. — Пирогов выдержал паузу, наблюдая за Князькиным. — Странно то, что ничего подобного неизвестно нам. Милиции. Вы зарегистрировали все случаи? У вас есть журнал происшествий?

— Тут они все. — Князькин постучал по лбу согнутым пальцем.

— Ненадежное это хранилище, — сказал и вспомнил Ударцева. Тот тоже полагался на память. Не доверял бумаге. Но если Михаила можно понять и простить, — такова его профессиональная лаборатория — то этот-то чего?.. Лодырь ты, гражданин Князькин. Лодырь царя небесного.

— А этот… Что до вас… Он все выспросил. Месяц тому назад. Да, месяц… Приезжал и выспрашивал. Но тогда еще ничего было. Теперь — хоть лазаря пой.

Пирогов прошелся по комнате. Почувствовал вдруг усталость, будто воз дров распилил и расколол. Да что воз! Десять возов. Бывают же такие собеседники: за полчаса все соки из тебя вытянут.

— Напишите для меня все случаи, что… у вас в памяти.

— Так мне время надо.

— Пишите сейчас. Чем вам не время?

Князькин кивнул с готовностью, точно только и ожидал этого предложения, перебрал в столе какие-то листки, нашел ручку, заглянул в чернильницу.

— Эк ты! Тоже ведь… Прошу, прошу в исполкоме чернил прислать, так ведь — куда! — некогда. Дела у них.

Потыкал пером, пригляделся к кончику.

— Сухо? — удивился Пирогов.

— Немножко е-е… Я ж этой-то, Нинке, паутовской секретарше сто раз говорил: обеспечь. Где в лесу-то чернила взять?

— Пишите карандашом.

— Так а если карандаш, он что, на кедре растет? — Снова ткнул пером в чернильницу. Пирогов, чтоб не видеть всего этого, вышел из домика на крыльцо. Улочка была пуста. Лишь Буран стоял в тени высокой ивы, привязанный к изгрызанной коновязи.

«Такое отдаленное село, глухомань, медвежий угол… И такой председатель сельсовета. Советская власть в его лице! А лицо — ни рыба ни мясо. Кишка гундячая».

Он обошел коня, осмотрел, нет ли у него потертостей под седлом, ссадин на бабках. Он знал, что ничего такого нет, потому что любил и берег лошадей по врожденной крестьянской уважительности к ним. Мысли его вертелись вокруг Князькина. Как он неприятен ему! И жирная, как у борова, холка, и густая шерсть из ворота рубахи, и нетерпеливый бегающий взгляд…

«Что имел в виду Паутов, когда просил приглядеться к этому кадру? Что тут разглядывать? Обычная тля. Сидит на шее у Советской власти и разрушает ее посильней Гитлера… Да, именно посильней Гитлера, потому что война с ним сплачивает народ, а Князькин его рознит, унижает, в грязь пихает… Именем власти…»

Высоко над головой прокричала ворона: кра-а. Пирогов поискал ее глазами, едва разглядел между ветвями. Посмотрел вдоль улицы. Стало на душе неуютно, беспокойно. Безмолвная открытая деревня лежала перед ним и вокруг. Ворона, жеребец Буран и он, начрайотдела, — три живых существа на все Коченево. Даже старух не видать перед домами. Даже мальчишки, что встретили его по приезде, куда-то умчались. Тихо кругом, как в пустоте необжитой, необитаемой. Как в зловещем царстве Кощея: ни дымка из труб, ни бельишка на веревках не видать. Целая, но мертвая деревня.

Кра-а…

Корней Павлович оглянулся на окна сельсовета. Сквозь стекло разглядел Князькина. В правой руке у него перо, левая то затылок скребет, то подбородок теребит, то в нос лезет. Тьфу!

Сплюнул брезгливо и пошел неторопливо улицей, заглядывая через низкие изгороди во дворы, холодея при виде бедности кричащей, запустения: грязь, навоз, солома, хворост, зловонная жижа, ломаные телеги, куроченные сани… Ни дерева, ни кустика. Лишь за стайками, поленницами, в глубине дворов зеленели грядки с огурцами, батуном, морковью.

Далеко протянула лапы война. Под Сталинградом стреляют. А здесь без мужских хозяйских рук избы, дворы рушатся, беднеет народ.

На околице он все-таки встретил деда. В рваненьком тулупчике, в безразмерных, толсто подшитых пимах, он шаркал по пыли и был так же безжизнен, как и вся деревня.

— Здравствуй, отец, — окликнул его Пирогов. Старик остановился, невидяще повернул к нему голову. — Куда народ-то подевался?

— Народ-то? Так на работе-ить, сдастся.

— Далеко?

— Так кто где. Кто при скотине управляется, кто сено готовит, кто на лесосеке. Много делов, дна не видать.

— Все, что ли, на работе? Как один?

— Не все. Я от — шатун пустой.

«Да тот, в сельсовете», — неприязненно подумал Корней Павлович.

— А ты-то — чужой, сдается, — спросил дед, моргая влажными, слезящимися глазами.

— Из района я, отец. Из милиции.

— Вона, — сказал уважительно. — Како дело иль затак?

— Да вот услышал — неспокойно у вас. Ворует кто-то.

— Осмелели, поганцы. Осмелели… Раньше-то боялись. Раньше суд скорый был: задницей об стену… И жить будет, и жизни не рад. А ноне, сдастся, осмелели. Страху нет. Ни бога, ни людей не боятся.

— Вы знаете таких смелых? Как их зовут?

— Из-за куста и свинья остра. — Шевельнул морщинистыми кистями рук, наверное, хотел руки развести: мол, кабы знать. — Не сказывается.

Перекинувшись с дедом еще парой слов, Корней Павлович повернул назад. Сделав неприступное официальное лицо, он быстро вошел к Князькину. Тот вскинул голову, дольше, чем следовало, смотрел на Пирогова. Его напугал и озадачил решительный вид начрайотдела. Он сжался, как виноватый кот перед затрещиной.

— Пишите?

— Сидит Елеся, ноги свсся, — заискивающе пошутил Князькин. — Вроде как все у меня.

— Так быстро? Вы ж говорили хоть лазаря пой.

— Петь бы еще, да на животе тощо. — Это была неправда. Живот у Князькина тоже был кругленький. Сытый.

Корней Павлович взял из его рук большой нестандартный лист (потом это оказалось половиной плаката ОСВОДа), пробежал глазами список: теленок, три овцы, одеяло, тулуп без рукавов, овца, латунный трехведерный котел, вилы и две лопаты, опять овца, старая шинель, сапоги. Обратил внимание, что против половины названных предметов нет ни месяцев, ни дней, когда произошли кражи. Нет и имен пострадавших. Сказал об этом.

— Где ж их теперь взять? — отозвался виновато Князькин. — Год прошел.

— Придется прогуляться по дворам. Выяснить.

Это не было капризом или проявлением неприязни. Решив повторить недавнюю работу Ударцева, он надеялся таким образом выйти на объект его внимания, последних забот. Для этого Пирогову нужна была точность. Тем более сам Михаил был человеком очень аккуратным и точным.

Пирогов сложил лист вчетверо, примерил к нагрудному карману, еще раз переломил. Спросил:

— Вы сами хоть что-нибудь предпринимали по этим безобразиям?

— Д-да. Принимали меры. Старики наши сошлись. Обговорили мы. Собрались по дворам идти. С обыском. Но сразу не пошли, а потом обида улеглась. Заглохла. А потом и совсем привыкли.

— Но ведь даже кобыла к кнуту не привыкает!

— То кобыла. Она — дура. А человек есть существо разумное.

— У вас были подозрения?

— Чо? А… Были… Много было. Тут же половина деревни мазуриков. От старого времени еще притаились.

— Что вы такое говорите?

— В чем застану, в том и сужу… Вы у нас новый человек. Наших порядков не видели.

— Уже двадцать с гаком лет везде одни порядки.

— Э-э. — Князькин махнул рукой, покривил рот.

— Послушайте… как вас… Вы же председатель сельского Совета. Вы…

— Какой я председатель, товарищ Пирогов? Числюсь — и все.

— Это как же понимать, — растерялся Корней Павлович.

— А чего тут понимать? Не годен я для такой работы. И сказ весь… Характеру смолоду как не добрал, так и — амба. Буду писать прошение в исполком.

— Давно к такому выводу пришли?

— Год уже.

— И не соберетесь никак написать. Чернил не можете найти? Или и здесь характеру не добрали?

Князькин, набыча голову, глядел в пол.

— Вам легко шутить, — сказал негромко, с жалобинкой в голосе. — А я спать ложусь и думаю: встану ли…

— А зачем вам вставать? Вы не вставайте.

— Молоды вы, товарищ лейтенант. Не задумываетесь еще о неминуемом конце. О боге не думаете. Я тоже с рождения не верил в бога. Издевался над верующими: как же бог на небе сидит, если воздух один на небе. А теперь снится мне ночами, будто бы мать моя просит заступиться… И стал я думать: а вдруг?.. Ведь верили люди тыщу лет. Поди, были среди них умные головы, не чета моей.

«Вот так фрукт! — Пирогов не находил слов. — Он уже вроде не председатель. И получается, какой с него спрос за безобразия… Характеру он не добрал! В деревне через дом, через два похоронки лежат, а он в богоискательство кинулся. Фру-укт!»

Поднялся со скамьи. Попросил собрать людей. Сколько удастся. Сказал, что пока сходится народ, он прогуляется по селу, поговорит о кражах.

— Вы ничего не напутали здесь? — Прикоснулся пальцем к карману со списком.

— Все, которые знаю. А те, которые не знаю, не обессудьте.

— Вы думаете, есть кражи, о которых вам не доложили? Почему?

— Боятся, поди… Болтают, немцы в Оби пароходами появились. А еще слух идет, будто Турция и Япония…

— Прекратите! — перебил Пирогов. — Постыдились бы…

Глава шестнадцатая

Первой докладывала Полина Ткачук. Стояла навытяжку, напряженная, бледная, сознавая важность момента. Светлые, гладкие пряди волос, убегающие ото лба и висков к затылку, серебрились, как седина, облагораживали нахмуренное сосредоточенное лицо.

— Товарищ лейтенант, машина принадлежала автобазе облпотребсоюза. Шофер Пустовойтов Сергей Никанорович. Девятисотого года рождения. Сорок два ему… Женат. Имеет троих детей — сына и двух дочек… Беспартийный. Ранее не судимый. Стахановец. Есть две характеристики. От дирекции и профкома. Хорошие характеристики. Вы познакомитесь с ними, если хотите. В начале войны Пустовойтов написал заявление в добровольцы. Ему отказали… Известен и груз. — Она развернула бумаги, которые на протяжении доклада держала в руке, взволнованно тискала, скручивала в трубочку незаметно для себя. — Это копии фактур. Настоящие у шофера. Первый экземпляр. Второй и третий — в облпотребсоюзе… В фактурах записано: соль поваренная — двести килограммов; масло коровье, топленое — сто килограммов; мука ржаная — тысяча триста шестьдесят килограммов; сахар — двести килограммов; мясо тушеное, в банках — сто килограммов.

— С верхом нагружена была. Кстати, какой марки машина? — Он разглядел марку с первого взгляда, там, на дороге, но в докладе Ткачук она не была названа.

— Грузовик марки ЗИС-5, товарищ лейтенант. — Немножко испуганно сказала Полина.

— Правильно. Продолжайте.

Полина опустила руку с бумагами.

— Механик гаража и вахтер продбазы говорят, что в кузове была фляга с бензином. Для дозаправки в пути. Фляга стояла в же… металлической бочке, чтоб не прикасаться к продуктам, была расклинена четырьмя… палки такие. Клинья! Это сам Пустовойтов придумал… При разборке остатков машины найдена мука — сто шестьдесят килограммов, соль — пятьдесят шесть. Все это испорчено огнем и бензином. Не найдены банки из-под мяса, фляги из-под масла. Нет и бочки. Фляга из-под бензина, вся обгорелая, мятая, в куче лежит… Госпожинспектор присутствовал при осмотре машины и остатков. — Полина снова перебрала бумаги, нашла нужную. — Он считает, что огонь возник в кузове. Но сначала и груз и кузов были напитаны бензином. Иначе мука, да и остальное, не сгорело бы так сильно… Мы считаем также, что прежде чем груз пропитался бензином, часть его сняли.

— С кем вы так считаете?

— С Постовой. Да и пожинспектор тоже.

— Почему? — искренне заинтересовался Пирогов.

— На весь груз не хватило бы горючего, товарищ лейтенант. Бак был почти пустой, когда машина до места пожара добралась. Остается только фляга. А в ной тридцать пять литров. Тридцать пять… А что осталось от груза да и машины? Ноль без палочки. Сгорело все… Опять же, куда банки подевались?.. Мы считаем, было снято масло, мясо, часть муки, сахара и соли. На остальное достаточно было тридцать пять литров…

«Вот ото да! — Пирогов восхищенно глядел на нее. — Вот это хватка! Как по книжке прочитала…»

— Пытались искать шофера? — спросил, сдерживая восторг.

— Разослали ориентировки по соседним районам. По нашим селам. Указали приметы, адреса родни, некоторых знакомых… Искали вдоль дороги. Там, где случилось… Пока — нет.

— Дайте-ка фактуры. — Пирогов разгладил их на столе. — Сто, двести, еще раз двести… Сколько может унести один человек?

— Мы искали следы телеги. Их нет.

Она была больше чем молодец. Пирогов радовался за нее, наверное, залюбовался бы, но… Но именно исчерпывающие ответы Полины указывали, что пожар у своротка на Сарапки совсем не простое дело, так какая уж тут радость и любование.

— Ваше мнение, что случилось с машиной? И с шофером?

— Ой, товарищ лейтенант. — Она сразу утратила бойцовский молодцеватый вид. — Боюсь и подумать.

— Страшно, но такая наша доля. Учитесь рассуждать. Это необходимо… Из вашего дельного — спасибо — рассказа явствует, что либо машина была ограблена посторонними, либо шофер сам растранжирил, растерял груз и решился подделать покушение, грабеж… Вот два направления, по которым вам предстоит ломать голову в ближайшее время. Что вам необходимо знать? Из чего складывается доказательство вины или невиновности: показания свидетелей, заключение экспертов, вещественные доказательства, письменные документы и объяснения подозреваемого, обвиняемого ли…

Полина слушала внимательно. То, о чем говорил Пирогов, требовало немедленного заучивания, осмысления на простом привычном языке, показания, заключение, доказательства, объяснения… Как мячик — вверх-вниз, скок-поскок… Вина — невиновность, подозреваемый — обвиняемый. Не сразу сообразишь без привычки: кто есть кто.

— Искать, искать шофера надо, — продолжал Пирогов. — В любом случае. Живого или мертвого. — Полина при этом вздрогнула. — Шофер прояснит не только версию, но и все остальное.

— Сами-то вы как думаете?

— Как и вы. Или — или.

— А что если случайный пожар? Ведь могла загореться бочка в кузове? Опрокинуться и загореться. Могла вполне. Я помню такой случай на тракте, когда машины пошли. Да и не один.

«Вот и выход, — мысленно усмехнулся Корней Павлович. — Несколько таких свидетельств, и дело — с плеч долой. Там депутат с горы упал, здесь пяток типичных загораний…»

— И получается, не виноват шофер, — говорила между тем Ткачук. — Обжегся, испугался и убежал.

— Шофер виноват уже в том, что не боролся с огнем до конца, что не пытался спасти груз, машину. В полукилометре от места пожара Урсул течет. Подходы к нему ровные… И потом. — Пирогов положил ладонь на фактуры. — Судя по бумажкам, загружена машина была, что называется, под завязку. Дальше некуда. Следовательно, упасть бочка не могла. Она стояла прижатой скорее всего к переднему борту. Даже если поверить, что бензин все-таки загорелся, то огонь ударил вверх. Как из трубы. Как думаете?

— А фляга не могла взорваться?

— Полная — нет. А она была полная. Иначе тогда не хватило бы бензина на груз. Согласны?

Полина помялась, не решаясь спорить открыто.

— Я не понимаю ничего в бензине. Но человек… Он мог испугаться. А когда опомнился, поздно тушить было.

— Я понимаю, вы не хотите быть строга… Я согласен утвердить и третью версию. Но и для нее нужен шофер. Шофер!.. Кстати, побывайте на руднике. Узнайте, кому было известно о дне поступления продуктов. И как точно выдерживается этот день.

— Понятно, товарищ лейтенант.

Дело Пустовойтова не обещало легкой жизни.

Потом докладывала Пестова. В отличие от Полины, она сделалась пунцовой от волнения. Голос ее звучал выше обычного, как перетянутая струна.

— Призвали Якитова четвертого мая. — Положила на стол военкоматовскую повестку. — Проходил службу в учебном полку. Седьмого июля, за неделю до отправки на фронт, получил разрешение на отлучку из части на три часа и больше не вернулся. — На повестку легла ориентировка, которую Пирогов получил в спецпочте. — Вот справка Муртайского сельсовета. И Кожинского тоже. В Муртайке в настоящее время живет отец Якитова — Григорий Григорьевич. Работает конюхом и шорником в колхозе. Прирабатывает дома — чинит обувь за небольшую плату. С сыном он в ссоре, товарищ лейтенант. Еще с до войны. Потому и уехал из Ржанца в Муртайку. Там у него дочь замужем. С дочерью старик тоже жить не стал. Сторговал у одной старушки баньку, пристроил к ней сени. Живет отдельно. С женой Евдокией Ивановной. Та переживает ссору — мать все-таки. Иногда навещает Василису. Справляется о сыне.

— Что за ссора?

— Характер у старика тяжелый. С Василисы началось. Будто бы накричал он на нес, а та в слезы.

— Правдоподобно. Насчет слез.

Варвара запунцевела еще сильней. Даже пятнами пошла.

— Разрешите, товарищ лейтенант?

Пирогов кивнул.

— Восьмого июля, на другой, заметьте, день, как Якитов не вернулся с отлучки, на городском рынке рано утром нашли… Подобрали, товарищ лейтенант, тело неизвестного мужчины, лет двадцати пяти. Он был без одежды совсем. И без документов.

— А эти сведения откуда у вас?

— Я запросила от вашего имени горотдел, не попадался ли им Якитов. Мог ведь по дури какой-нибудь попасть? Верно?.. Не знаю почему, но мне так показалось. Очень неожиданно пропал он… Вот мне и ответили: забирайте его себе, если ваш, мы не можем личность его установить.

— Вы думаете — Якитов?

— Нет, товарищ лейтенант. Сначала я чуть не согласилась. А потом вспомнила, у Якитова ниже виска шрамчик был. Заметный такой. Вроде глубокой оспинки. Я возьми да спроси про этот шрамчик. А его не оказалось. Зато у этого, с базара, якорек на левой руке выколот. Примета! Но я ж знаю Якитова лично. Давно знаю. Нет у него якоря. И вообще нет выколок.

— Могли появиться в полку, — возразил Пирогов, понимая, что напрасно делает это, но ему нравилось, как надежно была подготовлена к рапорту Пестова.

«Ай да угро!»

— Старая выколка, товарищ лейтенант! — Варвара даже вскрикнула — испугалась, что Пирогов не поверит ей.

— Принимается. Ваш вывод?

Она подумала. Покраснела еще сильней, хотя минуту назад казалось — больше некуда.

— Я думаю, товарищ лейтенант, Якитова надо ожидать в горах. Домой он тоже не пойдет — гордый страсть.

— Гордый? А как же все это понимать? — Пирогов глазами указал на лежащую перед ним ориентировку.

— И на старуху бывает поруха. — И прикусила губу.

Отпустив Варвару, он наконец остался один. Задумался. Пестова сказала, что давно знает Якитова, но удержалась от под-робностей характеристики, хотя и намекнула на нее — Пирогов помнил даже напористость голоса — «гордый страсть».

«Тем хуже для нас, — подумал Корней Павлович. — Прячась в лесу, в горах, он волей-неволей, как блинов, напечет преступлений. Не росой же ему питаться. На орехах да пучке долго не протянешь. Понадобится инструмент, какие-то снасти. Одежда! — Он положил перед собой записи, сделанные в Покровке, Коченеве. — Котел, лопаты, шинель, сапоги… Первые вещи для лесовика».

Дело шофера Пустовойтова было и того сложней. Пирогов мысленно повторил доклад Полины Ткачук. При всей полноте его почувствовал: недостает в нем какой-то подробности. Вспомнил, как перед войной на пятьдесят третьем километре от города вот так же загадочно сгорела машина с экспортным грузом. Дело это поручили капитану Тадыкову… Да, Тадыкову… Тот выяснил по фактуре, какой был груз, как упакован. Роясь в пепле, он обратил внимание, что ему не попадаются гвозди и окантовочные железки от ящиков. Их просто не было. Значит, в кузове сгорело что-то другое, а ящики сняты до пожара. Дальше — больше… Подробностей Пирогов не знал, но отлично помнил, что Тадыков докопался до… попутного пассажира. Им оказался трижды компостированный рецидивист… В докладе Полины недоставало именно этого: был в кабине Пустовойтова пассажир или не было. «Придется просить соседей, чтоб проверили по всей линии. Мог ведь кто-то видеть машину и тех, кто в ней… А вообще-то девчата — молодцы». И он стал думать о своих девчатах… Что ж получается? Чем больше нужда, тем ярче проявляются человеческие способности. Значит, в каждом из нас есть нерастраченные резервы. Скажи той же Полине год назад, что она, не кто-то, а именно она, будет стоять на страже самой справедливости, она бы ответила: куда мне, я не умею. А Варвара? Учительницей мечтала быть. И, может, станет. Когда-нибудь. Но сейчас… Как она докладывала сейчас! Как повела дело! «Запросила от вашего имени». До этого тоже додуматься надо. Решиться на это… Молодец!

«А сам ты молодец ли? Ведь если так пойдет дальше, ты скоро будешь только мешать им… Поучиться бы тебе, Пирогов, поучиться».

У Ткачук, Пестовой, Игушевой, Каулиной, Саблиной, Уваровой — десятилетка. А у него, начрайотдела, неполное среднее, девять классов до армии и «коридор» — годичная школа командного состава Красной Армии.

Он, как и девчата, не помышлял о милиции. Демобилизовавшись из армии по сокращению, приехал в родной край, а военком рекомендовал его на работу в органы. Уже с направлением НКВД оказался Пирогов в горной области. Два неполных года инспектором угро работал. На вторых, неприметных ролях держался. Не потому, что ума, сообразительности недоставало. Просто сызмальства не приучен в глаза старшим, начальству лезть. Говорил мало, больше слушал да на ус мотал. Учился, чему можно было научиться.

Так бы и ходил он в неприметных до сих пор, но в сорок первом в мае поступило в управление сообщение: из места заключения бежали три опасных преступника, взяли направление в горы. Ждите, гласило предупреждение. Берите, вяжите, чего бы то ни стоило, гласила приказная часть. Но в ориентировке не было ни слова о том, что преступники вооружены двумя револьверами. Возможно, составители не знали о них. Возможно, револьверы появились позже, из старого тайника… Отстреливаясь, бандиты уложили одного оперативника, другому прострелили бедро…

Трудно сказать теперь, почему Пирогов пошел именно тем распадком. Наверное, он оказался на его пути. Или что-то привлекло в нем Корнея. Кончилось это тем, что в узком участке он столкнулся со всеми тремя сразу. Они не ожидали увидеть его перед собой, кинулись врассыпную, залегли между камней, беспорядочно затукали из двух стволов. На разборе операции руководитель отдела подполковник Лукьяненко скажет: Пирогову повезло, преступники, имея преимущества в ближнем столкновении, допустили оплошность, перейдя к перестрелке… Помнится, как только они залегли, Корней тоже отпрянул за ствол лиственницы, вытянулся в струну. Ему нельзя было лечь. Он перестал бы видеть преступников, и они дали бы задний ход. Он стоял, плохо защищенный слева и справа, старался не думать о том. Выстрелы его были прицельной, точнее и держали тех троих приклеенными к земле. Говоря армейским языком, они простояли друг против друга около часа, пока не подоспели остальные преследователи… Месяц спустя все участники операции были отмечены в приказе наркома. Большинство повышено в звании. Пирогов второй кубик в петличку привинтил.

Случай этот, так хорошо гревший душу первое время, теперь не радовал. «Бегать по горам и козел умеет, — рассуждал Пирогов. — Сложнее самостоятельно выбрать направление — куда и зачем бежать. Тут не ноги, а голова крепкая нужна. Знания. Знание самых необходимых приемов трассологии, баллистики, экспертизы… Одних наименований столько, что не перескажешь сразу. А у кого эти знания запросить? Кто их предложит, если в отделе я — высшая профессиональная инстанция?»

Размышляя так, он прошелся по кабинету, остановился пе-ред картой. Нашел Дон, Волгу. Вот где теперь линия фронта проходит. Вспомнил: «Немцы в Оби пароходами объявились». У страха глаза квадратные. Но не беспричинна фантазия. Не города считаем, а реки. Они, как ступени лесенки параллельно текут…

Он вдруг понял, что за правильными в общем-то словами скрывается он от главного, не отпускающего его ни на миг. Тем главным была трагическая история Ударцева. Инстинктивно чувствовал Корней Павлович, что именно в ней ключ к пожару и исчезновению шофера, к воздушному шару, к корове Василисы Премудрой. Нет, он не предполагал пока прямой связи между гибелью Михаила и воздушным шаром. Просто не мог избавиться от мысли о Михаиле, и мысль эта, накладываясь на другие, мешала сосредоточиться. Надо было избавиться от этого преследования. А избавиться, он понимал, было возможно, только размотав дело Ударцева до подробностей, когда не останется ни одного формального вопроса.

Он выглянул в приемную, пригласил Ирину Петровну. Пока она выбирала в стаканчике карандаш, доставала из-под бумаг рабочий блокнотик, пока шла через кабинет, Пирогов успел сесть за стол, принять непреклонное выражение лица.

— Запишите… Запишите сначала текст телефонограммы во все сельские Советы, кроме Покровки и Коченева. — Повторил, как учитель на диктанте: — Пишите: представить в райотдел НКВД отчеты о замеченных кражах в селах, на выпасах, на дорогах близ села. Указать наименование похищенного, его стоимость, кому принадлежит — колхозу или личное имущество граждан, время хищения — месяц и день. Подчеркните особо — день. Мне нужен день! Срок исполнения — завтра. Подпись Паутова и моя.

С Паутовым он еще утром договорился о том, докладывая об итогах своей поездки.

— Записали?

— Да, товарищ лейтенант. Помнится, в мае — июне Михаил Степанович тоже интересовался этим.

— Он делал какие-нибудь записи?

— Этого я не знаю. Он вообще не очень любил писать. Даже письма родным. Изредка посылал открытки жив-здоров.

Она осеклась. «Жив-здоров» было в невозвратном прошлом.

«Значит, все верно… Все верно. По случайности я, кажется, на правильном пути, — подумал Пирогов. Только куда приведет этот путь?.. А ну как за Михаилом? На дорожный свороток. Или того нелепей… Выходит, я тем более должен знать все. Все, как это получилось с Ударцевым…»

Он повременил, пока Ирина Петровна справится с волнением, продолжал суховато, готовый к неожиданности:

— Пишите. На отдельном листе, пожалуйста… Начальнику областного управления эн-ка-вэ-дэ полковнику Рязанцеву… Пишите. Настаиваю на эксгумации тела Ударцева Михаила…

Он не смотрел на Ирину Петровну. Старался не смотреть прямо. Но боковым зрением заметил, как вскинулась она, будто от толчка в спину, как споткнулся карандаш, перестал бегать по строчкам, начал медленно сползать с листа. Пирогов предвидел это, понимал, что причинит ей боль, но он не считал возможным не посвятить ее в свои намерения, ибо в случае согласия управления, а он почему-то не сомневался в этом, намереваясь высказать свои соображения подробно, никому иному, как Ирине Петровне предстояло напечатать массу неприятных своей откровенностью документов.

Пусть уж знает заранее, рассудил Пирогов, начиная диктовать ей. Может, переболеет быстрей.

— Пишите…

— Товарищ лейтенант, это… Разве это что-то меняет?

— Думаю, да… Пишите.

Глава семнадцатая

«Начальнику РО НКВД товарищу Пирогову от…»

От кого?

«…от инспектора угро Игушевой».

С ума сойти! Ольга Игушева, Оленька, Лека, Одуванчик — инспектор уголовного розыска! Уж не мерещится ли она сама себе?

«Выполняя приказание по выяснению редких животных…»

Странное все-таки это задание для инспектора угро: собрать сведения о диких зверях. Чем невероятней слух, тем подробней его выспросить и тщательней записать. Может, Пирогов не очень доверяет ей и, остерегаясь обидеть откровенным отстранением от дела, придумал ей работу, чтоб создать видимость занятости? Но она не давала повода не доверять ей. Правда, ростом она невелика. Самый маленький размер формы чуть не вдвое пришлось ушивать, а сапоги тридцать восьмого с широкими кирзовыми голенищами выменивать у соседей на поношенные подростковые хромовые сапожки. Но теперь ведь не старое время, когда по росту и цвету волос отбирали солдатиков для столичного и московского гарнизонов… Ей никто не даст девятнадцати, но у нее есть все остальное: ум, знания, рассудительность, общительный характер. После присвоения должностного звания ей дважды приходилось сталкиваться с чумазыми нахалятами, воображающими из себя невесть что, и оба раза она сумела разговорить их, смутить, поколебать их бессознательный нигилизм к требованиям взрослых. Ей даже удалось организовать четырех мальчишек в отряд помощи многодетным семьям фронтовиков и возглавить этот отряд.

Какое же еще требуется доказательство, что она справляется с работой? Рапорт о беседах с мальчишками и зарождении отряда, написанный в восторженных тонах, был вручен Корнею Павловичу. А навстречу — уму непостижимое задание: собрать слухи о каких-то зверях, животных…

Она без особого труда выполнила требуемое, немало сама удивилась чудесам, неизвестным ранее. Но недоумение — зачем, какое это имеет отношение к ее должности? — озадачивало и немного обижало. Ей казалось, что Пирогов просто придумал ей работу, «лишь бы дитя не плакало».

«Очень странное задание. Очень…»

Она положила ручку, вздохнула, выглянула в дежурную часть. Над тяжелым, вытертым рукавами до блеска барьером увидела рыжие кудряшки Каулиной. Откинувшись на спинку стула, Галина держала в вытянутой руке круглое зеркальце, поводила шеей, разглядывая то левую, то правую сторону лица и поправляла толстым красным карандашом губы. Почувствовав взгляд, она замерла, будто прислушиваясь, откуда исходит щекочущее беспокойство, потом убрала в стол зеркальце, оглянулась.

— Это ты, Лека? — спросила быстро, будто испугавшись.

Оленька вышла из комнаты угро, оставила дверь открытой.

— Ой, Галь, тебе идет краситься… Ты прямо как Анна Австрийская.

— Скажи лучше — германская.

— Нет, честное слово.

Каулина выдвинула ящик стола, заглянула в зеркальце.

— Врешь ты, Лека. Какая Анна Австрийская? Обыкновенная баба. К тому же вредная.

— Не прибедняйся. У тебя хорошее благородное лицо. Если бы у меня такое…

— Скажешь, тоже мне — благородное. А Коря каждый день путает с Саблиной.

— Это он от рассеянности. Или, как бы тебе сказать, сам он приходит в отдел, а мысли его далеко. Тут ведь сразу такие посыпались неприятности. Переживает он: ну как не справится. Ответственность-то!.. А он молодой. Вот и волнуется.

— Но тебя ж он ни с кем не путает.

— Меня нельзя спутать. — Игушева улыбнулась неловко, оглядела себя сверху, показывая, какая она маленькая да приметная. — Он и задание мне дал особенное — помнишь, Эльвира поручала нам доклады по зоологии — собрать легенды о диковинных зверях. Ты чего-нибудь понимаешь тут?

Каулина сложила губы скобкой, пожала плечами.

— Вот и я не понимаю. Полине поручил искать шофера, Варваре — Якитова, а мне — фольклор.

— Нс горюнься, у тебя все впереди. Собирешь свои легенды, потом Коря поручит тебе отстрелять несколько диковинок.

— Ну тебя! Шутишь? Я этой стрельбы пуще огня боюсь.

— А зачем в угро напросилась? Он ведь предупреждал.

— Я и сама не знаю… Трусиха я страшная. Вот и решилась… Чтоб отступать некуда было.

— Сложно-то как, — усмехнулась Галина.

— А у тебя — просто?

— Я, Лека, замуж хочу. И тут я вся. Смешно? Смешно-о… Это потому, наверное, что я никогда не выйду замуж.

— Ой уж?

— Верно говорю. Парням не благородные лица нравятся, а… женственные. Как у Полины. Как у Варьки. Они будут добрыми, заботливыми женами… Ты, Лека, тоже будешь хорошей женой. А я вроде этой. — Кивнула в сторону пустующих столов Ирины Петровны.

— Просто у тебя сегодня плохое настроение.

Каулина опять достала зеркальце, заглянула в него, поморщилась, будто увидела в нем невесть что.

— Тоска голимая. Или пойти на курсы медсестер?.. И — на фронт.

— Но война не может продолжаться вечно. Что ж потом?

— Эта война многих избавит от вопроса: что потом.

— Честное слово, Галь, ты такое несешь… Страшно слушать. — Игушева отвела взгляд, чтоб не выдать сильного беспокойства, почти страха. Каулина коротко засмеялась.

— Не пугайся, угро. Я вовсе не хочу умирать. Я хочу жить кра-си-во.

Она не закончила говорить. На крыльце послышались нечастые шаги, в отдел вошла Ветрова, худая, с бесцветным вялым лицом. Кивнув Ольге, она выложила на барьер связку ключей. Сказала бесстрастно:

— Всех обошла. Замки, пломбы на местах.

Села против Каулиной, развела колени, бросила руки на подол, уставилась в пол.

— Ты чего, как пареная репа? — спросила Галина.

Ветрова шмыгнула носом.

— Господи, да что случилось? — Оленька присела перед ней и снизу заглянула в лицо. — Тебя обидели?

— Во-во! Милицию обидели, — хмыкнула Каулина.

Ветрова сняла берет, поправила волосы.

— Анциферы… получили похоронку, — сказала негромко. — Тетка Ульяна убивается… Криком… А дед — слег…

— Как похоронку? Это ж месяц назад… — не поверила Ольга.

— Вторую… На Сергея…

Оленька раскрыла рот и тут же зажала его ладошкой. Серега! Серега Анцифер!.. Тот, всегда улыбающийся белозубо!.. Большой, добродушный, голубоглазый Серега!.. Душа его светлая, широкая, как безоблачное небо, распахнута, будто двери гостеприимного дома… Кто же будет строить с мальчишками зимой снежный трамплин, летом — настоящий планер? Кто придумает разные затеи в клубе? Кто лучше его сыграет на гармошке?.. Сколько талантов отпущено одному человеку! И все это сразу…

— Может… — Оленька коснулась пальцем плеча Ветровой, — …обойдется… Бывают же ошибки. На руднике слышала я от военного… Он с фронта, по ранению… Говорит, уже зарыли бойца, а его снарядом раскопало, он и ожил.

— Не зря Коря поручил тебе диковины собирать, — усмехнулась Каулина. — Чудеса, они потому и чудеса, что два раза не повторяются.

Оленька поднялась с корточек.

— Ну зачем же ты так?

— Я, что ли, его убила? — Отвернулась Каулина.

На голоса выглянул из «кельи» Брюсов. В руке он держал несколько листов из того самого журнала или амбарной книги, которую Пирогов распорядился выбросить или спрятать подальше. Лицо его светилось вдохновенно. Увидев насупленных, расстроенных девчат, перегнул бумаги пополам, потом еще пополам, вышел в дежурку. Спросил участливо:

— Что-то случилось? Неприятность?

— По нынешним временам — одна неприятность, — ответила Каулина.

Он понял. Спрятал бумаги в нагрудный карман пиджака. Скорбно кивнул: что поделаешь, надо крепиться. И надеяться.

— Надежда, девочки, сильней самых страшных обстоятельств. Поверьте мне, старому воробью. «Жди меня и я вернусь всем смертям назло». Помните? Это прекрасно! Это очень точно, очень верно сказано. «Ожиданием своим ты спасла меня…» Мне рассказывал один старый военврач. Пуля попала бойцу в лоб и вышла в затылок. Куда безнадежней ранение. А боец живой. И остался жить. Потому что пуля прошла между полушариями мозга и не задела их. Не царапнула.

— Ну, знаете, — прищурилась Каулина. — Послушать вас, так война одни чудеса подкидывает.

— Еще какие чудеса, Галочка! — воскликнул Брюсов. — Удивительные, невероятные вещи. После войны люди должны — нет, они просто обязаны! — собрать в одну… Наверное, в одну толстую книгу все невозможные, противоестественные случаи.

— Зачем? — спросила Каулина. — Доказать, что есть бог?

— Как же!.. Очень даже понятно… Чтоб те, кто потом родится, увидели, как страшно это — война.

— Ничего они не увидят. У вас же счастливые случаи. Как с тем зайцем: принесли его домой, оказался он живой.

— Это вы, Галочка, напрасно. Науке тоже нужен материал… Возьмите меня. Я очень страдал до войны. Стыдно вспомнить: боялся ночи. Ночи — особенно. А ведь куда забрался! Из Харькова! И теперь мне легче. Сам удивляюсь. Однако мне легче дышать стало. Что это? Разве не чудо?.. Или вот такой случай…

Летний день уже давно закатился за горы. Тонкий волосок лампочки то краснел, то желтел, то наливался брызжущей белизной. За окном темная синева укладывалась на ночь.

— А уже поздно-то как! — спохватилась Оленька. — Скоро свет выключат, а у меня рапорт не готов.

— Важное дело. Завтра напишешь, — сказала Каулина. — Никуда твои диковины не разбегутся до утра. Дольше ждали.

Оленька подумала: конечно, не разбегутся да и существуют ли они вообще? Но сразу испугалась: чего доброго расслабится, раскиснет, потянет «резину» клейкую. Пуще всего боялась она этой «резины». И в школе, и после окончания се, когда зиму и весну работала на базе «Союзтранса», искренне переживала каждую заминку, задержку по ее неловкости, отсутствию сноровки. «Каждый человек должен стараться делать свое дело на „отлично“, — писала она в школьном сочинении. — Тогда он может выполнить его на „хорошо“.» Она не знала, была ли это ее собственная мысль, но мысль и Оленькино отношение к делу как бы вытекали одно из другого, и никому не пришло в голову уточнять, не было ли ошибкой отсутствие в тексте кавычек.

— Нет, надо сегодня, — сказала Игушева. Стрелки часов приближались к десяти, а сколько времени займет рапорт, Оленька не представляла. — Надо утром отдать Корнею… Павловичу… И у меня встреча с мальчишками.

— Вольному воля, — пожала плечами Каулина.

Геннадий Львович начал рассказывать жуткую историю, как какой-то командир вел в атаку бойцов, добежал до немецких окопов и свалился на самом бруствере, потому что, как потом выяснилось, на теле его оказалось тридцать семь ран и четыре из них сквозные.

Краешком уха Оленька уловила, что бежал тот командир чуть ли не мертвый уже, вздохнула и ушла в кабинет. Разговор в дежурке отодвинулся за дверь, но продолжал отвлекать. Оленька зажала ладонями уши, некоторое время сидела просто так, не думая ни о чем. Перестраиваясь на рабочий лад.

«И все-таки странное это задание. — Она медленно возвращалась на круги своя. — Для чего Пирогову… Милиции нужно знать о каких-то чудо-юдах?»

Просмотрев своп записи, разложила их, взяла ручку, обмакнула кончик пера в чернила.

«Начальнику РО НКВД товарищу Пирогову отинспектора уголовного розыска Игушевой. Рапорт. Выполняя Ваше указание по выявлению в горах редких животных на территории нашего района, докладываю следующее: я имела встречу с учительницей биологии Ржансцкой средней школы Лосевой Э. Г. и любителем-природоведом Рибисовым Н. П. (Речная, 14). Кроме того, я ознакомилась с альбомом, который имеется у товарища Рибисова и в котором приклеены двадцать четыре статьи о природе нашей области, собранные из разных газет, центральных и местных. В результате бесед и чтения выяснено…»

В дежурной части хлопнула дверь, и голос Яшки Липатова бойко приветствовал всех.

— Откуда явление? — спросила Каулина. Оленька отложила ручку, прислушалась. Яшка в последнее время зачастил в отдел, считал себя «своим» здесь человеком.

— Да вот, с клуба брел.

— Никак темноты боишься, — наседала Галина. — Милиционера в провожатые просить пришел.

— Была нужда бояться-то, — небрежно сказал Яшка низким голосом. — Газетки бы… Покурить хочется.

— И-и-их! Вернется батяня с войны, он тебе уши-то открутит.

— Не открутит, — довольно, даже радостно заверил Яшка. — Я нынче сам на войну пойду.

— Шутишь, поди?

«Неужели и Яшка вырос для войны? — подумала Оленька. — Кто ж здесь-то останется? Диковинные звери? Чудо-юдо?.. Давно ли в школе проказил…»

Она вздохнула, склонилась над листом, перечитала начало. Исправила в словах «ваше указаны» строчное «в» на заглавное.

«В результате бесед и чтения выяснено… (О господи, да что ж выяснено? Выяснено что? Просто слова… Охотничьи рассказы…) Выяснено, что на территории области, а значит, и на территории района водятся редкие животные: кот-манул, росомаха, барс, северный олень, антилопа дзерен, архар, медведь, рысь. В тридцатые годы московские исследователи ледников случайно нашли остатки гигантского дикобраза. В предгорном районе в долине реки Чуман школьники разыскали бивни и кости мамонта.

На высокогорном плато Укок водится степной хорь, сурки, волки. Рибисов вспомнил случай, — два года назад был — как маленький степной хорь напал на большого жирного сурка, вцепился ему сзади в шею и висел, пока сурок не пал. Случай этот редкий, но не единичный. Такую же историю наблюдал раньше приятель Рибисова.

В 1933 или 1934 году чабан Каланаков рассказывал Рибисову, как среди лета с белков Идынского хребта в альпийскую зону спустился большой белый медведь. Час примерно наблюдал за ним Каланаков, пока он не спеша обходил луг. Стрелять не решился, потому что не знал силы и живучести этого зверя.

Имеются у Рибисова два описания громадного змея. В одном сказано — пять метров длиной, в другом — семь или восемь. Свидетели утверждают, что змей этот водится недалеко от горы Пурчеклы, в долине Коюс. Свидетельства подписаны разными людьми, в разное время — через год и два месяца.

Старики уверяют, хотя никто из живущих ныне не видел его, будто в какие-то времена в горах не было проходу от красного волка. Такое название есть в научной литературе. Наличие же или отсутствие красного волка в наших местах не доказано.

Всего в области водится 62 вида диких млекопитающих, 260 видов птиц, 11 видов пресмыкающихся и земноводных, 20 видов рыб.

Под чем подписываюсь: О. Игушева.»

Глава восемнадцатая

Странное это ощущение времени. С одной стороны, дни в минуты спрессовались. Не успел с утра вникнуть в дела по-настоящему, как уже полночь глаза слепит. С другой стороны, томительно медленно тянется ожидание решения полковника Рязанцева. Сутки, вторые прошли, вечностью показались.

В эти дни Пирогов на руднике торчал, где неожиданно произошел обвал в штольне, остановились работы по добыче, а бригады проходчиков, лучшие бригады с соседнего участка и спасатели выкладывались на устранении завала. Вместо основной-то упряжки!

Присутствие Пирогова было там обязательным. Военное время требовало ясности во всем.

Ходил он и к Сахарову. Разговаривал о воздушном шаре. Старик в дом не пригласил, завел длинную жвачку, как перед вечером небо в тот день светилось в заходящих лучах, и вдруг появился он, желтоватый, в полоску. А под ним на шнурке или проволоке коробочка висела. Черная!..

— Давно было уже, — путался старик.

— А вы в тот день… не с гостей шли?

Сахаров рассердился. Заговорил быстро: хоть и суровый был Михаил Степанович, да понятливый, страсть какой, два раза одно и то же не выспрашивал. Корней Павлович перебил, сказав, что коль письмо к нему перешло, и Михаилу Степановичу не все ясно было.

Они расстались. Пирогов просил еще раз описать встречу с шаром, поподробней, если возможно это: где, как летал, на какой высоте, кто еще видел, какие разговоры по деревне ходили после того.

Он завел «Дело» о воздушном шаре. Положил в папку письмо Сахарова, справку гидрометеослужбы, беглые наброски Ударцева. Завел он папку под отчеты сельсоветов о кражах в селах за последний год. Картина из этих отчетов прелюбопытная вырисовывалась. Корней Павлович даже стал опасаться, как бы не пустить напраслину, потому не торопился к окончательным выводам. Слишком невеселыми получались они.

Вчитываясь в справки, обратил он внимание на порядок, который трудно назвать случайным. Кражи в Покровке приходились на два дня подряд — на четвертое и пятое июня. В Коченеве, если ничего не напутал Князькин, они происходят девятого, десятого… В Муртайке — шестнадцатого. В Коже — двадцатого, двадцать первого. Двадцать седьмого и двадцать восьмого — в Сарапках. Получается, что воры день-два обшаривают деревню и уходят на несколько дней. Совсем уходят. Чтоб появиться у другой деревни.

Совпадение? Возможно. Но вот апрель и май. Разве что последовательность нарушена, а почерк тот же: выход, залегание — отдых и снова выход.

Оставшись в отделе на ночь, он разложил на столе подробную карту области, склонился над ней. Вот Ржанец. Юго-западнее — Покровка. От нее на запад — Коченево. Пирогов помнил поворот на дороге. Дальше он прерывается. Между Коченевом и Кожой протянулся отрог Идынского хребта. Через него есть тропа, но сю пользуются редко. Если из Коченева в Кожу проехать надо, делают люди крюк километров двенадцать. Но в горах кривая дорога бывает короче прямой. Это любой скажет. Потому не ропщут местные жители. Ездят… На север от Кожи идет дорога в Муртайку, а там, развернувшись прямо на восток, погоняй в Сарапки. Круг получается. Может, не идеальный, но круг. Кольцо, одним краем стоящее на тракте. Как паровозное колесо на рельсе. Если над горами, над долами протянуть строго прямую… ну, скажем, веревку, шпагат, нитку, то от Ржанца до Коченева или Кожи расстояние не очень большое получится. От силы двадцать километров. Но между Ржанцем и Коченевом два средних хребта протянулись крутыми каменными складками, несколько ломаных отрогов, как кисти рук, сцепились пальцами в тесный путаный лабиринт. Пока доедешь до Коченева или до Кожи, дважды в облаках побываешь, трижды в долины спустишься. И тс прямые, натянутые двадцать километров оборачиваются в сорок и того более.

Где-то в глубинах лабиринта, твердят старые люди, и скрывался, отсиживался Васька Князь. Пирогов и верил и не верил. Васька не только в округе Ржанца пакостил, далеко объявлялся, за сто верст следы оставил. А с другой стороны, как знать? Где-то ж скрывался, отсиживался он. Место это так и осталось тайной.

На третий день с утра, чтоб не мучить себя соблазном позвонить в управление самому, Корней Павлович поручил Ирине Петровне неотлучно находиться у телефона, а сам выехал на место, где торчал над обочиной тракта черный остов машины. Рассчитывал ли на что-то? Едва ли. Но он не мог оставаться в отделе, чего-то выжидать, ждать. Взвинченный разными мыслями, он испытывал потребность двигаться. Двигаться, хотя бы потому, что в последнее время ему не удалось продвинуть ни одного начатого дела.

Больше часа он неторопливо бродил по берегу, заглядывал в каждый затишек в воде, под каждый камень и куст. Залоснившийся на новом рационе Буран нетерпеливо рвал повод из руки, будто звал куда-то дальше.

Что ему, Пирогову, нужно здесь? Ведь в тот первый вечер, когда еще дымила машина, он обошел местность, осмотрел вдоль и поперек. Потом здесь трижды побывали Полина и ее мальчишки-добровольцы. Обнюхали каждую травинку.

Уж не для очистки ли совести, поняв, наконец, что не способен распутать узелки уголовной вязи, бродит он по своим же следам, прячется от людских глах и пересудов?

Он вышел на тракт, вскочил в седло. Буран прицелился было в сторону дома, но повод повернул его в противоположную даль.

Через полтора-два километра долина резко сужалась. Дорога теперь петляла, с одного бока ограниченная каменной «щекой», с другого — мощно гудящим стремительным Урсулом. Несмотря на глубину в этом месте, над водой поднимались черные блестящие камни. Они принимали на себя чудовищный напор воды, жестко противились ему, будто хотели остановить реку.

Пирогов придержал коня, оглянулся. Каменная «щека» была высокой, щербатой, явно деланной. В тридцатые годы тракт расширяли под машины. До самой границы сняли в узких местах «стружку». Где метр, где полтора. Местами срезали крутизну на подъемах. Местами, где в паводки Урсул выплескивался на дорогу, подняли полотно. Тысячи людей работали четыре года и день и ночь, считай, без выходных и праздников, потому что праздновать особенно негде в полосе тракта. Деревни стояли там, где не надо было грызть сверлами, взрывать динамитом камень. Мимо деревень быстро проходили. Неделю от силы жили бригады среди людей и снова погружались в глухомань. Рассказывали, деньги им платили бешеные, стаж шел — два года за один. Но уж и трудно было — не представить, не испытав на себе…

Буран остановился над водой. Корней Павлович ощутил холодок реки. Увидел под собой мутную тяжелую глубину. Содрогнулся, точно предстояло ему прыгнуть сейчас туда. Подумал неожиданно: «Если шофер здесь где-то, мы его до конца дней своих не найдем».

Тут же он точно впервые увидел, что в деле о дорожном происшествии слишком много непонятного: догадки, эмоции, слова… Ну, рассуждал он, глядя на стремительную глубокую воду и камни, если шофер сам украл продукты, надо ли ему было жечь машину? Жечь и потом прятаться… Конечно, не надо. Достаточно было столкнуть сюда. Или в другое место. И — шагай домой, пиши объяснение: не взял поворот или еще что-нибудь там… Машина не лошадь. А в характеристике сказано: водитель опытный, имеет стаж работы на тракте, знает каждый метр полотна, каждое трудное, тесное место. Десятки драматических случаев произошли на его глазах за годы, что провел он в поездках. Знает и меру ответственности за аварию. Так зачем же прятаться? Зачем лишние хлопоты и себе и людям? Нет, ни при чем шофер. Не надо нагнетать кислород в эту темную историю.

Но если не шофер, то… То, следовательно, он жертва. А если имеется жертва, то… должен быть преступник.

Пирогов мысленно представил карту: Ржанец — Покровка — Коченево — Кожа — Муртайка — Саранки — Ржанец. Круг. Не идеальный, но круг. Остов машины стоит менее чем в ста метрах от своротка на Сарапки. Если с пятого по десятое августа в Коченеве произойдет кража, то можно будет говорить о системе воровства какой-то определенной группой людей. А если так, то почему не допустить, что преступники, грабящие деревни, вышли на дорогу.

Однако, подумал он, грабители тоже неправдоподобно беспечны. Неужели они воображают, что недосягаемы и не пытаются хоть для приличия, для формы спрятать концы в воду? Да, именно в воду. Наконец они совсем неудачно выбрали место для поджога. Голос со всех сторон. Оно же просматривается издалека. Правда, преступники тоже видели бы приближение людей… А ведь стоило им повременить метров пятьсот за поворотом на Сарапки, перевалить мост через Челкан, а там долина снова раструбом сходится, снова собранно и мощно ревет Урсул. А чуть-чуть ближе к Ржанцу, ну еще метров семьсот, есть на дороге взгорок и поворот крутой. Лучшего места свалиться не найдешь.

А если машина просто-напросто не дошла до того места? Сломалась и не дошла. И шофер пошел звать подмогу. Направился в Сарапки или Ржанец пешком. А у машины тем временем оказались… Но почему никто не видал шофера? Голова пухнет от этих предположений, загадок.

Он развернул коня. Буран снялся ходкой рысью. У машины Корней Павлович придержал его. Конь недовольно повел выпуклым с красными прожилками глазом, остановился, нетерпеливо переступая ногами. Пирогов вспомнил, что Полина дважды приезжала сюда в легком выездном ходке. Поискал следы от колес — они должны быть хорошо заметны, но поблизости не нашел. Он двинулся вдоль обочины, всматриваясь, надеясь увидеть следы колес дальше, место, где они свернули с дорога и снова выехали на нее. Пирогов как бы проверял свое зрение на следопытство.

Он проехал почти до моста через Челкан, озирая обочины, просматривая каждый куст, каждую маленькую рощицу сбоку от дороги. Ему по-прежнему не попадались следы ходка. Наверное, Полина с ребятами заезжала у устья Челкана, решил он. Сейчас Челкан был неглубокой прозрачной речкой, струящейся, именно струящейся между камнями неширокой студеной водичкой. Однако мост через него был второй по величине в районе. Первый висел через Урсул на въезде в Ржанец.

«Хорошо, что машина не дошла сюда, а то наделала бы де-лов…» — подумал Корней Павлович.

Перед самым мостом Пирогов разглядел все-таки четкий рисунок колесных шин. Здесь ходок поднялся на тракт… Вывод: не мог Пирогов просмотреть следы возле машины. Что-то не так просто там, как показалось в первый вечер. Ой, не просто! Сладко в рот, да горько вглот… Горько.

В приемной райотдела его дожидалось несколько женщин. Две из них плакали, две сидели, привалившись плечом к плечу. Сразу три женщины стояли перед ними, скорбно молчали. Над всеми возвышался Брюсов, жестикулировал, говорил возвышенно, торжественно, но его, похоже, не слушали.

— Товарищ лейтенант, — дежурная шагнула навстречу Пирогову. — Несчастие случилось.

Женщины окружили Корнея Павловича. Заговорили, запричитали все разом. Пирогов ничего не понимал. Сначала ему показалось, что они пришли Брюсова вызволять. Ведь прокурору нажаловались они, ленинградки, благодарные доброму попутчику. А здесь из семи женщин две были с тою поезда. Пирогов хорошо запомнил их.

— Ти-хо! — крикнул он, устав поворачивать голову во все стороны. — Говорите одна кто-нибудь.

Женщины разом замолчали. И тогда приблизился Брюсов.

— У них большая беда, — сказал немного запальчиво.

— Геннадий Львович, мне не нужны переводчики. Говорите вы! — обратился к ленинградке.

— Дети пропали… Три мальчика и малявка…

«Вот этого нам и недоставало!» — подумал Пирогов, но вслух сказал.

— Успокойтесь.

— Хорошенький совет! — возмутился Брюсов. Будь это кто-нибудь другой, Пирогов вспылил бы, оборвал резко. Это он умел делать, когда кто-то без спросу лез в его дела. Но перед ним стоял не кто-то другой вообще, а человек, которого он очень хотел понять Сам. Поэтому Корней Павлович погасил начавшийся было взрыв, ответил сдержанно:

— Помолчите.

— Надо же что-то делать… Вы поймите состояние матерей.

Пирогов решительно направился к кабинету. Обошел заявительниц, оглянулся, спросил:

— Когда потерялись?

— Мы с ночи пришли, а их уже нет.

— Не бродят ли они по деревне?

— Они оставили письмо. — Ленинградка протянула листок бумаги. — Просят не волноваться… Целуют…

— Опишите все это в заявлении: такого-то числа бежали три… Три, как я понял, три мальчишки с собакой.

— С какой собакой?

— Ну, как ее?.. Вы ж назвали… С Малявкой.

Ленинградка огорченно руками всплеснула.

— Малявка — это моя дочь.

— Виноват. Тогда напишите ее фамилию, имя, год рождения, приметы… Товарищ Брюсов знает, как это делать надо.

Хроника 1942 года

Листовка политотдела армии

Перед орудийным расчетом старшего сержанта Алеканцева внезапно появилось более 20 вражеских танков. Это вызвало некоторую растерянность у бойцов расчета, но Алеканцев проявил хладнокровие.

— Смотрите, товарищи, — обратился оп к бойцам, указывая на пылающий Сталинград. — Видите, как фашистские изверги жгу г город, созданный многолетним трудом?

И когда танки подошли на 300–400 метров, Алеканцев подал команду:

— Огонь!

В танки врага летели снаряд за снарядом, они жгли и разбивали броню. Вот уже три машины объяты пламенем, остальные замешкались, но скоро снопа пошли вперед.

— Еще, еще, ребята, — подбадривал бойцов Алеканцев: На поле боя теперь горело восемь вражеских машин. Но другие продолжали наседать. У орудия остался один Алеканцев, он вел неравный бой. Прямым попаданием вражеского снаряда было разбито орудие, Алеканцеву оторвало кисть левой руки. По к этому времени было подбито еще четыре танка. Не заметив гибели орудия, понеся большие потери, остальные танки уползли обратно…


Герои-черноморцы

Моряки-черноморцы предприняли дерзкую разведку тылов противника. Ночью на двух весельных шлюпках они приблизились к ялтинскому берегу, занятому врагом, но в момент причаливания были обнаружены и встречены сильным огнем. Разведчики отошли мористее. Па рассвете два немецких катера вышли на поиски их, догнали и принялись расстреливать из крупнокалиберных пулеметов. Моряки подпустили немцев на сто метров и ответили из ручных пулеметов и автоматов. Их огонь оказался метче. Один катер был тотчас поврежден, второй взял его на буксир и увел к берегу. Победа! Однако фашисты не отказались от намерения уничтожить смельчаков. Во вторую атаку они бросили два торпедных катера. Бой закипел с новой силой. И снова наши славные моряки метким огнем вывели из строя одного грозного противника. Вынужден был остановиться и второй для оказания помощи поврежденному катеру.

На этом испытание морских разведчиков не закончилось. Уже недалеко от своей базы, когда до дома осталось подать рукой, наперерез им всплыла немецкая подводная лодка. Фашисты бросились к орудию, стали разворачивать его. Моряки пулеметным огнем загнали их назад в лодку и пошли на сближение. Испугавшись гранат, подлодка быстро погрузилась и ушла с пути.

Восемнадцать советских моряков, вооруженных стрелковым оружием, на весельных шлюпках трижды за день выходили победителями в боях с превосходящим врагом…


Раньше срока

На заводе, где директором тов. Н., раньше срока на месяц и четыре дня сдан в эксплуатацию и начал выдавать продукцию плавильный участок. Участок расположен вбившем помещении монастырском церкви. На вопрос, как рабочим удалось сократить срок пуска, бригадир монтажников Осипов пошутил:

— С божьей помощью.

Неунывающий народ — монтажники — неделями не выходили из цеха…


Сбор лекарственных растений

Комсомольцы Моховской школы приступили к сбору лекарственных растении. Две бригады сборщиков решили заготовить не меньше 60 килограммов шиповника, спорыша, ромашки и др. лекарственного сырья…


Не допускать ошибок

Па многих приусадебных огородах отмечены хорошие исходы моркови. Погода стоит благоприятная, и всходы быстро развиваются. Однако будет ошибкой не провести прорывку исходов. Иначе морковь вырастет мелкой и не даст урожая.


Хорошая инициатива

Учителя района решили своими силами заготовить лесоматериал для достройки школы, а также необходимое количество дров. В бору лесхоза закипела дружная работа. За первые четыре дня семь преподавателей и два ученика заготовили 64 кубометра лесопродукции…


Сбор книг

Успешно идет сбор книг для советских районов, освобожденных от фашистских захватчиков. Организациями города собрано уже 2500 книг. Поступает общественно-политическая, научная, художественная и другая литература. Собрано много произведений классиков марксизма-ленинизма. Сбор книг продолжается…


Концертно-эстрадное бюро

Городской сад. Вечер Вольфа Мессинга. (Психологические опыты.)


Кино

Звуковая картина «Яков Свердлов». (В программе киножурнал «Репортаж с фронта Отечественной войны».)

Глава девятнадцатая

Ночью приснилось Пирогову, будто он яму копает. Чем глубже, тем ниже и ниже сам опускается, а отвал растет и уже выше головы поднялся, ни чего-то не видать кругом, только квадрат неба высокого да краешек тучи темной.

Он открыл глаза, проснувшись сразу, как от испуга. В комнате еще темно было, но окна уже посветлели. За ними новый день зарождался.

Убедившись, что еще рано, Корней Павлович снова завалился в постель. Подумал вдруг, откуда сон взялся? Последнее время он засыпал на правом боку и просыпался на нем, как после глубокого наркоза или обморока.

Закрутился? Устал?

Устал. Напряжены, натянуты нервы. Чем глубже вникал он в работу, тем…

Да ведь и сон об этом! Чем глубже, тем выше отвал, тем грознее, неразрешимей трудности, тем беспокойней на душе… Шофер, Якитов… Дети… Воздушный шар, пропади он пропадом… Корова… Длинный список краж в отдаленных деревнях. И в Ржанце тоже…

А Ударцев!

Чем дальше, тем навязчивей, невыносимей вопросы. Что же случилось на том повороте? Почему? Как?

Глубже в лес — не знаешь, на какой сосне глаз остановить. А остановить надо. Иначе зачем он назначен начальником отдела, зачем паек получает? Живет наконец зачем?

На утреннем рапорте управлению спросил-таки Пирогов по телефону… Не утерпел, спросил у Лукьяненко:

— Товарищ подполковник, я посылал рапорт с просьбой назначить эксгумацию. Но пока не получил ни «да», ни «нет».

— Ваша просьба рассматривается.

— А как вы считаете?.. Если не секрет, конечно… — осторожно пощупал, помня, что именно Лукьяненко приезжал на похороны, листал «Дело о несчастном случае» и, как показалось тогда Корнею Павловичу, остался Лукьяненко не совсем доволен результатами расследования.

— Я и так много сказал, — сухо ответил подполковник.

Пирогов трубку положил, но руку с нее не убрал, точно это оставляло за ним возможность продолжать разговор какое-то время спустя после обдумывания.

«Что ж он такое сказал, если и так много? — подумал озадаченно, — Просьба рассматривается? Но отсюда много не возьмешь… И потом этот официальный тон: вы! Прошлый раз он был проще. Отечески добрее…»

И вдруг он понял, что ставя под сомнение результат расследования, он как бы поставил под сомнение добросовестность Кречетова и самого Лукьяненко.

Вот черт! Так невозможно дело хорошо делать, если оглядываться постоянно: кабы кого не обидеть, как бы не «обойти» старшего.

Ирина Петровна приоткрыла дверь, убедилась, что он освободился после рапорта, вошла.

— Товарищ лейтенант, там старик вас добивается.

— Какой старик?

— Только с вами говорить хочет.

Корней Павлович на ходики взглянул: подождем, подумал, имея в виду недавний разговор. Сделал знак Долговой, зовите, кто там…

Старик был стар и сед, как Берендей. Он вошел на подогнутых ногах, хмурый, но не страшный, как ему, наверное, хотелось. Пока он шаркал войлочными обутками, обшитыми кожей, Пирогов пытался угадать, какое важное дело привело его в НКВД.

— Слушаю вас, отец, — сказал, усадив посетителя удобней.

— Дело у меня семи аршин, семи вершков, — сказал старик протяжно, точно причитая слова, достал из-за пазухи бумажку. — Не хочу Германом быть. Русский я.

Заявление было и того путаней. Старик ругал фашистов и не хотел, чтоб его считали тоже…

— Не герман я. Восемьдесят лет русский, слава богу…

Пирогов уже чуть не начал сердиться, но тут до него дошло: старика зовут Германом Ильичом Большаковым. Дряхлый и немощный, он, видите ли, нашел способ выразить свое отношение к идущей на нас Германии и, поощряемый какими-то шутниками, пришел отказаться от своего немецкого имени, просить новое имя себе.

— Иван али Михайло там…

— Да зачем вам это? Вас же все знают как Германа. Не привыкнут люди к новому вашему имени.

— Да русский же я. Не герман.

«Екалэмэнэ! Еще подарочек Ржанецкому отделу. И в шею его не вытолкаешь. Мотив у старика прямо патриотический».

— Повременил бы ты малость, отец. Ну хоть недельку. Мы выясним, что да как. А?

Старик затряс головой: не-ет, не согласен, теперь же и делай. Корней Павлович пригласил Ирину Петровну.

— Вы знаете, как объяснить?.. Что значит имя Герман?

Она удивилась искренне, хотя лицо ее не выразило всего удивления, оставалось неподвижным и бесстрастным. Помедлив, она ответила, что никогда не задавалась таким вопросом.

— Кто может знать?

— Из учителей разве кто. Или библиотекарша… А может, этот? — Показала на дверь через плечо. — Он целыми днями рассказывает байки дежурным. Откуда в нем столько берется? Он и «Затерянный мир» читал.

— Давайте его сюда.

Старик понял, что дело его завертелось, закрутилось. Принял важную позу. Приготовился все видеть и слышать.

Но вошел Брюсов и, против ожидания, все усложнил.

— Как пишется имя? — спросил, выслушав Пирогова. — Одно «эн» на конце или два?

Этого сам старик не знал.

— Как у вас в паспорте?

— Какой же пашпорт в деревне? Нету пашпорту.

— Но где-то вы должны быть записаны.

— Не без того. Сперва в церковную книгу занесли, потом — в сельсовете.

— Надо бы знать — одно или два «эн».

Водевиль затягивался. Пирогов послушал-послушал, спросил:

— Какая разница — одно «эн» или два?

— Большая. Как пол и потолок. — Ткнул пальцем вверх. — Герман с одним «эн» — это вроде как родной означает. С латинского — родной… А если два «эн», то это, правда, немецкое имя. Херманн — воин.

Старик оживился, засуетился, глянул на Пирогова, на Брюсова, снова на Пирогова уставился победно.

— Немецкое таки!..

Корней Павлович хлопнул ладонью по крышке стола. Поднялся.

— Геннадий Львович, если вам не составит великого труда, попытайтесь убедить товарища, что дело его… Ну, просто…

Брюсов кивнул.

— Я вас понял. Конечно же — старческая… Пойдемте, отец.

Они вышли в приемную. И тотчас позвонил Паутов, сообщил, как в лоб стукнул: прошли собрания в Коже, в Муртайке, в Сарапке. Еще семьдесят тысяч ждут конвоя. Пирогов сказал, что понял, о чем он хлопочет, что выедет сегодня же.

Глава двадцатая

Дорога была неблизкая. Корней Павлович посчитал: к вечеру он успеет до Кожи добраться, а завтра с утра раннего возвращаться, подбирать сопровождающих и деньги. А попутно, при встречах с активами сел, и свои дела решать… Неспокойно на душе у Пирогова. Надо срочно тыл крепить.

Он так и сделал. В каждой деревне поговорил с руководителями, с командирами отрядов самообороны, созданных на местах в первые недели войны. Отряды эти состояли из резервистов, допризывной молодежи и старичков, знакомых с военными делами по службе в первую мировую и гражданскую войны. Разговоры были кратки. Пирогов приоткрывал свои опасения: не случайны кражи в районе, ничего из похищенного обнаружить в деревнях не удалось; выходит, не своих рук это дело, похоже, забрели на «гастроль» ловкачи со стороны. Намекнул, не назвав фамилии, что ему точно известно о дезертире, прячущемся в районе… Чтоб слух плохой не пустить, на дыханье едином почти слово в слово повторил размышления Ударцева: полицаи из своих — русских, украинцев, татар; списки орденоносцев и те самые, которых считать — не сосчитать. Подлое племя. А потому есть нужда великая, неотложная — день и ночь охранять свое село, с наступлением темноты патрулировать улицы. Если посторонние будут замечены, выяснять, кто такие, к кому приехали. Заерепенится такой чужак, задерживать, звонить в милицию.

— Так ведь городские бродят, веши меняют на продукты. Как с ними быть? Всех ведь не заарестуешь.

— Всех, может, и не надо. Глядите, что за птица. Особенно, если мужики ото. Смотрите внимательно и — увидите.

Из отрядов самообороны были выделены группы людей, на которых возлагалась обязанность по поддержанию порядка в селах. Были назначены командиры.

— Оружие есть в деревне?

Командиры и бойцы неопределенно пожимали плечами, переглядывались. С началом войны часть личного охотничьего оружия была временно конфискована и хранилась… Пирогов знал об этом. И в его власти было выдать несколько стволов под личную ответственность командиров.

— Обойдемся. При нужде сыщем… сами.

Он сопроводил деньги и ценности до банка, на другой день побывал в Покровке н Коченеве. Со Смердовым разговор был короток и взаимно понятен. Смердов вызвался сам возглавить такую группу, ежедневно заниматься с нею. Не таясь, он подсчитал стволы, которые могут быть привлечены для дела.

— В колхозе шесть сторожей. В каждой смене по ружью. Зачем? Можно ведь передавать берданку по смене?.. Оно, конечно, можно. Но ведь оружие, как женщина — одного хозяина любит… У чабанов по два ружья на отару… Соберем…

Сельсовет в Коченеве оказался закрыт. Пирогов даже обрадовался этому. Иди он к черту, весь Князькин! Толку с него никакого все равно не будет. А именно в Коченеве нужна сильная, работоспособная группа.

Он разыскал дом председателя колхоза. Стукнул в оконце. Из двери вышла женщина лет тридцати, невысокая, опрятная. Волосы в косы заплетены, а косы уложены на голове венком. Черные глаза светились живостью, были немного насмешливы.

— А я думаю, чего это правая ладошка с утра чешется, — сказала весело. — А оно к гостю.

Протянула руку. Маленькую, загорелую, с тонкими пальцами. Но крепкую и жесткую.

— Здравствуйте. Проходите в избу.

Корней Павлович знал, что в председателях колхоза состоит в Коченеве женщина. Татьяна Сергеевна Рощина. Он видел ее раз, может, два в исполкоме, но мельком, без внимания, и тогда она показалась ему крупнее, а потому и старше.

Он ввел коня в ограду. Вошел в дом. После свежего горного воздуха шибануло в нос недавней стиркой, горячим дымком печи, бараньим жиром. Пирогов даже отшатнулся было назад, но хозяйка шла впереди, приглашала за собой, извинялась за неприбранность.

В избе стоял тот первый полумрак, который накапливается сначала в домах, потом растекается по улицам. С порога Пирогов увидел двух пацанов — лет пяти и меньше, старуху, сухощавую и молчаливую, вроде недовольную чем-то. На приветствие гостя она ответила холодно, точно ножом полоснула.

«Свекровь, поди, — догадался Пирогов. — Вечный спор…»

Рощина тем временем убрала стопу белья с гнутого венского стула, обмахнула круглое фанерное сиденье.

— Садитесь.
Сама села на такой же стул, потеснив на нем ребячьи трусики, рубашонки. Пацаны сразу к ней на колени полезли. Она тиснула их по очереди, отстранила от себя.

— Возьмите ребят, — сказала коротко, будто в пустоту обращаясь. И — уже к Пирогову. Живо, весело. — Я слушаю, с чем пожаловало к нам начальство. Надолго ли?

— Думаю, ненадолго. — Он сделал паузу, чтоб отделить неделовую часть фразы от деловой. — Меня интересует, сколько в колхозе мужчин и парней допризывного возраста.

— Сразу этого я вам не скажу. Посчитать надо… Да ведь точные данные у Князькина есть. У нас числятся только колхозники. А в деревне живут и лесохимики, и охотники… Вы заходили в Совет?

— Там закрыто.

— У них последнее время чаще закрыто… Князькин как ульи развел, так все дела — побоку.

— Что за ульи? Второй раз слышу, да не ко времени все.

— Обыкновенные. С сотами, пчелами, медом.

— Тайно держит? В обход налога?

Она не ответила. Да и как сказать, если умом не ведаешь, что глаза видят.

— Ладно, сам разберусь… Так сколько мужиков в деревне? Ну, в колхозе?

— А вам много надо?

Пирогов повторил свои подозрения, что бродят по округе воры, не один, похоже, а шайкой ходят, скот, вещички крадут. Да она должна знать, что у них в деревне «увели!» Вот и хочет он, начрайотдела, чтоб мужики покараулили немного свое и общественное добро.

— Легко вам сказать — покараулили. Люди-то на работе. Сами требуете каждый день норму делать, а сами… Как караулить, когда работа у нас не в деревне, — за пять, десять, двадцать верст? А тут еще ячмень подходит. Через неделю начинать можно…

— Вот видите — через неделю. А нам, может, больше и не понадобится.

— А милиционерши-то чего делают? Они у вас гладкие вон какие, а наши парни… Глаза да мощи.

— Не хватит их по одной на все села. Не хватит. Да и что это за разговор у нас? Мы вроде торгуемся.

— А как вы хотели? Не поторгуешься, не выторгуешь… Вы человек молодой, много, поди, знаете через краешек уха. Так я вам скажу, как никто другой не скажет… — Поискала что-то по сторонам, не нашла, успокоилась. — Как жить-то? Научите, как работать и жить. Мясо — давай, молоко — давай, зерно — давай… Раньше зерно не забирали, на фураж оставался. Да и какое зерно здесь? Одно слово: поля — блюдечки, хлеб — наперстками. А теперь и это — давай… Мы, конечно, не злыдни, все понимаем и все отдаем: зерно, мясо, молоко, шерсть, кожу… Даже кости… И нам война — не мать родна. Будь она проклята!.. Наша бы сила — мы б ее в один день прикончили. Но не хватает силы. Нас самих не хватает… До войны сто пятьдесят душ в списке состояло. Нынче половина осталась. Самая сила ушла. А спрос тот же. И больше еще.

— С каждого человека нынче спрос особый, — вставил Пирогов. — Одни солдаты не выиграют войну. Не победят.

— Господи, да разве я этого не знаю. Но давайте считать: основную продукцию — давай, лес — давай, корье — давай, дорогу содержи. А теперь еще охрану на нас. Так ведь и пупки развяжутся.

— Не развяжутся, — заверил Пирогов. Но не убедил. Рощина оказалась не робкого десятка. Она взяла с комода тетрадку, стала зачитывать план работы на конец недели, на следующую. И верно, многовато было там записано: и лес, и корье, и дорога. Но ведь и Пирогов уступить не мог. Он слушал терпеливо, даже сочувственно. Думал, плох тот руководитель, что постоять за своих людей не умеет. Не хочет. Еще хуже, если легко соглашается и после разговора обещания из головы вон. Рошина была не из таких. Но ее следовало убедить. Убедить, и тогда она так же добросовестно будет охранять Коченево.

— Я очень вас понимаю, — сказал Корней Павлович, едва она закрыла тетрадку. — Верю в вашу искренность. Знаю, что трудно вам всем, ой, как трудно… Утром я поговорю с лесохимиками, охотниками, если застану кого. Утром же соберем актив села и создадим отряд самообороны. Не тот, что на бумаге, а живой, боевой, настоящий… Нельзя, чтоб какой-то паразит жил за счет трудовых людей. Это оскорбительно. Вы понимаете — это оскорбительно для тружеников, которые, как сами вы говорите, и день и ночь упираются на работе…

Теперь она слушала не перебивая, и он говорил ровно, уверенно, будто только ему и никому больше не дано рассуждать. Он говорил, что для солдата особенно важно знать перед боем, что дома у него спокойно, а какой покой у бойца, если доходят разговоры: там, там, там…

Неожиданно распахнулась дверь со двора, пропустила худенькую шуструю старушку.

— Татьяна-то иде? — спросила у свекрови, но тут же разглядела и Пирогова и председательшу. — Там от Гераськи прибег мальчонка. Витька. Велит итить. Что-то там у них…

Мальчишке было лет одиннадцать. Маленький, худенький, стриженный под армейский «нуль», он был круглоголов и не по летам серьезен.

— Дед зовет к себе. — Сказал, как приказал, держа взгляд на Пирогове. — Кто-то солью овец подманывает.

— Солью? — переспросил Пирогов. Заныло сразу в груди. Вон где вынырнула соль. Та, что в машине взята. Другая — на вес золота в хозяйствах. Да и вся история машины будто бы высветилась.

— Проводи меня к деду. Это далеко?

— Не-е. В Баранголе.

— Поедем в моем ходке, — предложила Рощина. — Втроем вместимся. Пусть ваш… отдохнет.

— Вам-то зачем ехать?

— Разве я не председатель уже?

Глава двадцать первая

Да, это была самая настоящая соль. К тому же крупными кристаллами очень напоминающая ту, что осталась на месте пожара. Ничего другого Пирогов увидеть не успел. В долине стемнело быстро и так плотно, что даже кончики пальцев вытянутой руки разглядеть нельзя было.

Он проводил Рощину, сам остался с чабанами, немного радуясь случаю не ходить, не просить пристанища в деревне. Ночь выдалась тихая, но беззвездная. Было похоже на приближение дождей, этих вечных раздражителей крестьян на уборке хлеба.

Чабанов было трое. Двое пожилых — под шестьдесят, третьему — около пятидесяти. Четвертым находился с ними неотлучно тот самый мальчишка — Витька, уже, как оказалось, полусирота, безотцовщина.

— Осенью под Москвой батя лежать остался, — пояснил безбородый гладкощекий старик, которого Витька называл дедом. Тесть отца, видать. — Сказывают, до немца не дошел. С самолета его…

В голосе горечь: ведь не дошел, не дотянул до немца, вот в чем главная печаль. А дошел бы, все по-другому обернулось бы.

— И то — не привелось страхом маяться, — сказал второй старик, разгребая рукой бороду и усы, будто ища, где там рот затерялся. — А то воевал бы год, второй, а конец один ему назначен.

— Чо мелешь-то? — перебил первый. — Наз-начен…

— Судьба у него такая. Без греха принят.

Над костром в литом круглом котле баранья похлебка кипела. Пирогов слушал перебранку, тихонько сглатывал слюни. Нестерпимо хотелось есть.

— Смерть — это венец дел земных, — говорил безбородый дед. — А какие дела на марше? Верно говорю, товарищ военный?

— Сложный вопрос ставите. Хотя марш ведь — тоже дело. И когда немцы бомбили строй, они вынуждены были ослабить напор на передний край. И край тот выстоял. Так что, получается, погиб Витькин отец не совсем зря. Он от других смерть отвел.

— Ишь что… Верно, не простой разговор.

Подоспела похлебка. Наваристая, ароматная, с золотой чешуей расплавленного жира поверх мучной юшки.

«Боже мой, если они постесняются… Забудут пригласить, я тут же скончаюсь. И это точно будет бесполезная смерть…»

Старики оказались гостеприимными. Нашлись у них лишняя ложка, лишняя шаньга из картошки с ржаной непросеянной муки. И место у котла удобное.

— Хорошо ли знаете места в округе, старики?

— Как тебе сказать. Как-то больше все в одну сторону, к Покровке. Тут поглаже, поровней. А сюда далеко не захаживали. Нужды не было. Камень в тех местах. Тропки крутые. Гнус треклятый. Гиблые места, отозвался третий чабан.

— Мы по малым летам плутали тут недалече, — сказал бородатый. Было непросто представить его гладким, безволосым на лице пацаном. — В старые времена пугалка была у зрослых, будто в горе Пурчекла есть храм, не то господний, не то еще какой. Тому будто бы, кто увидит храм тот, много золота откроется, но и обратного пути не будет. Наслушались мы, огольцы, такие как Витька, может, меньше еще, брехни про храм-то и пошли искать его. Чего в голову не брали только?

Страху — полные штаны, а идти надо. И заплутали скоро.

— Храм-то видели?

— Какой там храм! Комара, мошку покормили. На четвертый день нашли нас. А то — ложись и помирай было.

Пирогов попросил вспомнить хоть примерное направление, как они шли тогда, мысленно представил карту района, мысленно воспарил над ней и полетел вслед стариковской реминисценции, запоминая с высоты птичьего полета приметы: голый отрог, чернь густая, непроходимая, две гряды с неухоженными перевалами, между ними долина, напоминающая когтистый волчий след, речка, старица или озерко… Он представил и мальчишек. Но не тех, кто когда-то, а тех, что недавно пропали. И девчонку с ними.

Стоп! Да ведь гряды, долина, как волчий след, речка и старица — все это вокруг Ржанца и в самом Ржанце. Непросто описать горы, еще невозможней вообразить их, не побывав на месте ни разу.

— Говорят, тут неподалеку до тридцать четвертого года банда скрывалась. Будто Васька Князь хулиганил сильно.

— Не к ночи бы разговор такой, — отозвался младший из чабанов. — Было да быльем поросло.

— Поросло ли? Говорят, жив Васька-то.

— За границей он.

— Ой ли? Откуда известно?

— Он будто бы письмо Нюрке переслал. Из Японии. Нет, из этой… Маньчжурии.

— А Нюрка — это кто?

— Любовь промежь их была. Она жила с Васькой в горах. Когда скрывался он.

— Очень любопытно. А где? Нюрка эта где теперь?

— Он как уходил, так ее отпустил. Ее и парнишку. Был у них в банде горемыка непутевый. Годочков двенадцати. Как Витька. Разве чуть старше. Так как пошел Васька тайными тропками за кордон, тут и велел он вертаться Нюрке домой. И мальцу велел.

— Так Нюрка эта знает логово?

— Знает, да не скажет, — сказал печально безбородый. — Померла прошлой осенью Нюрка.

— От чего?

— С перепою. Она как вернулась с гор-то, ее малость потаскали, а чо взять с нее — баба, по бабьему делу с Васькой путалась. Пустили ее. Тут она и запила. Черно запила. Срам… А прошлый год, в сентябре, политуры какой-то обожралась. И — готова.

— Кто сказал, что политуры? Она одна пила или еще кто был?

— Да кто ж это знает? Приезжал же с району. Этот белый… Сурьезный такой. Из области вроде тоже приезжали. Да мертвый ничего не скажет.

— А мальчишка? Где он теперь? Поди, вырос с тех пор?

— Вырос, как кедр. В армию его перед войной призвали. На границу служить поехал. А скоро и случилась война. Так неведомо, живой ли.

— У кого он жил?

— Есть у нас старушка… Хорошая старушка. Как за своим глядела, как своего ласкала… Она и сказывала: ни слуху ни духу, как война-то началась.

— А Васька со всей бандой ушел или кто здесь остался?

— В деревне такого нет. А по области да и дальше… Не поручусь. Всякие слухи ходили тут.

Ночь над долиной. Слышно, как всхрапывают, встряхиваются, бемекают в полудреме овцы. Вскидываются собаки, убегают в темноту и возвращаются. Покой кругом. «Как перед боем», — вспоминает Пирогов вычитанную фразу о войне. Ему зябко становится. Если бы полковник Рязанцев удовлетворил тогда его просьбу, сейчас он сидел бы под ночным фронтовым небом, слушал тишину, ловил в ней подозрительные шорохи. А может, не сидел бы? А как Витькин отец, не доходя передовой. На марше. И кто-то чужой говорил бы о нем: от других смерть отвел. Слабое это утешение.

Утром чуть свет, сопровождаемый Витькой, он обошел место, где была рассыпана по камням горстками соль. Составил план местности, точками пометил кучки: одна, вторая, третья… Нет, не раззява рассыпал случайно. Вершина треугольника уходила в узкий распадок. Пирогов сунулся в него. Далеко не пошел. Прикинул, что там впереди. А впереди заросли тальника, черемухи плотной стеной стояли. И крутая голая «щека».

Рощина самаприехала утром.

— Нашли кого-нибудь? — спросила требовательно.

— Не клюет, — ответил Пирогов. — Но и от наживки далеко не уйдет. Хищная рыбина… Так что вчерашние наши разговоры — не галочки ради. Поехали актив собирать.

Они вернулись в Коченево. В центре деревни их встретил Князькин.

— Товарищ Пирогов! — закричал, точно брата увидел. — А я смотрю, лошадь у Татьяны Сергеевны в ограде стоит всю ночь, а самих не видать.

Хихикнул понимающе. Корней Павлович покраснел от наглого, неприкрытого намека.

— Какие новости, Князькин? — спросил, чтоб заглушить неловкость.

— Новости худые. Кто-То овец солью прикормил.

— Откуда сведения?

— Земля слухами полнится. А вы — не туда?

— Оттуда, Князькин. Оттуда…

— Быстро вы… И как?

Глава двадцать вторая

К вечеру измученный Корней Павлович вернулся в райотдел. Дежурная, стараясь не греметь сапогами, выпорхнула навстречу, торопливо расправила гимнастерку. Покраснела, растерялась.

— Здравствуйте, Пестова. Как дела?

— Хорошо, Корней Павлович, — не по уставу ответила она, и тут Пирогов разглядел в углу за перегородкой жуликовато сутулящуюся спину в солдатской гимнастерке.

— Что здесь делает посторонний гражданин? — застрожился Пирогов: неуставное смущение дежурной, похожее на кокетство, было неуместным перед его усталостью и озабоченностью.

Дежурная не успела рта раскрыть, как спина в гимнастерке распрямилась. Солдат встал, повернулся лицом, доложил громко и четко:

— Красноармеец Павел Козазасв прибыл для полного излечения боевых ран.

Правая рука его висела на широкой цветной повязке, должно быть, косынке, взятой дома.

— Ран, говоришь? — переспросил Пирогов примирительно, разглядывая бойца. Тот был его ровесником — лет двадцати пяти, росл, широкоплеч. Крупное лицо отдавало бледностью, будто вобрало в себя цвет госпитальных палат.

— Так точно, — подтвердил красноармеец.

— Он правда ранен, — торопливо помогла Варвара. — Я видела его документы. И рану…

И то, как держался боец, и то, как горячо вступилась за него дежурная, было естественно и понятно. Корней Павлович кивнул, уступая им, прошел до кабинета, вставил ключ в скважину.

— А этого куда дели? — показал подбородком в сторону «кельи». Варвара беззвучно фыркнула, выразительно посмотрела на дверь камеры, зашептала, поднеся палец к губам:

— Пишет, товарищ лейтенант. С самого обеда заперся и строчит частушки про Гитлера. Два раза выходил, читал нам. Смешны-ые. Сейчас. Вот:

Гитлер влез через окно,
Что в Европу смотрится.
Знать, не бит он, гад, давно,
То и хорохорится.
— Гм, — Пирогов пожал плечами. — Складно получается. Талант! А мы его в кутузке держим.

— Талант, — шепотом согласилась Варвара. — Еще какой талант! Сегодня к нему целая самодеятельность приходила из клуба. Звали руководить.

— Это ленинградки делают ему вывеску.

— И пусть, товарищ лейтенант. Он же в Харькове начальником во Дворце культуры был.

— Он был режиссером, — профессионально уточнил Пирогов.

— Тем лучше. Они тут на ходу придумали «Теремок» разыгрывать. Ой, как интересно!

— Сказку, что ли?

— Сказку. Только на новый лад. Счас! — Варвара приопустила веки, припоминая содержание или собираясь с мыслями. — Стоит в поле красивый дворец. А вокруг него сад-огород. В том саду-огороде и картошка, и морковка, и свекла, и хлеб растет. Видимо-невидимо! А еще яблоки и всякие сладкие ягоды: смородина там, крыжовник. Клубника!

«У голодной кумы просо на уме», — подумал Пирогов, терпеливо выслушивая названия всяких вкусностей.

— И живет в том дворце хороший работящий человек, — продолжала Пестова. — Однажды приходит к нему путник: здоровеньки булы, пусти до хаты. Так и сказал. Украинец, значит. И добрый хозяин ведет его в дом. Потом приходит белорус. Потом — грузин. И так все пятнадцать. Вроде как эссэсээр получился. Живут они радостно, песни поют. А тут — Гитлер. Они его приглашают за стол, а он кусается, кулаками машет, грозит, всех изжить. Ну, и осерчали наши друзья. Честное слово, товарищ лейтенант, Брюсов один изобразил и хозяев, и фашистов. Страшно интересно.

— Талант, — заключил Корней Павлович и, кивнув, продолжайте мол, гостюйтесь, распахнул кабинетную дверь. — Я тут немного позанимаюсь.

Полумрак вечера заполнил кабинет неподвижными бесформенными тенями. Они скопились в углах, за шкафом, за ящиком-сейфом, столом, смыкались в центре, и, казалось, были недружелюбно холодны, безразлично немы; они источали букет нежилых запахов от застаревшей пыли и бумаг до гуталина и махры, которую оставляли после себя посетители.

Жиденький полусвет лампочки-сороковки тени разъединил, придал каждой свою форму, раскидал по стенам. Но ощущение одиночества не снял, а даже осветил его, прибавил неловкости.

Пирогов полистал газеты, оставленные Ириной Петровной. Они были осторожны. В них описывались стычки с фашистами, но были те заметки пустяшные, как из хроники уличных происшествий: бойцы подразделения, которыми командует капитан Н… группа разведчиков во главе с лейтенантом… зенитчики старшего лейтенанта П… А где же генералы? Где фронты, армии? Где генштаб с его генералнтетом? Где мысль? И масштаб сражения?

Пирогов отложил газеты, принялся за свежую почту. Она оказалась не интересной: соседские скандалы. Одно, между прочим, было от «жителя села». На этот раз он не о Лизке писал, а о соседке по другую руку, что живет-де не по средствам, а недавно принесла новые валенки. Где взяла, спрашивал он у Пирогова. «А ты, дорогой „житель“ похоже, того, — подумал Корней Павлович. — Тебе хоть налево, хоть направо слюной брызгать».

Припомнил Ерохину, белую, гладкую, домашнюю. И уже не испытал прежней настороженности, официального негодования. Гетера! Ге-те-ра!

А у дежурной было весело. Там что-то обсуждали вполголоса, прыскали со смеху. Там не было многозначительного надувательства, как в газетах, мелкого эгоизма, обгаживания, как в почте деревенских доброжелателей.

Вдруг потянуло туда, в компанию сверстников, вдруг захотелось стряхнуть с себя начальничьи перья и сделаться обыкновенным парнем, даже немножко трепачом и зубоскалом, каким был до армии. О время, о заботы!

Махнув рукой на дела, Пирогов вышел в общую комнату. Варвара сразу замолчала, посерьезнела, поднялась за барьером.

— Где все наши? — спросил Корней Павлович, несмело и неловко маскируя причину своего быстрого возвращения. Если бы Пестова сказала ему: не темни, начальник, он покраснел бы и спрятался в кабинете, не дожидаясь ответа на свой вопрос. Но Пестова сначала пожала плечами, потом посмотрела на ходики и ответила:

— Так ведь время, товарищ лейтенант.

Часы показывали половину десятого. Двадцать один тридцать.

— Действительно, — Пирогов улыбнулся виновато и конфузливо: дальше-то что? Вся и хитрость твоя, как столбик из песка, как дом из предутреннего тумана. Нет у тебя, Корней, брюсовского таланта. Не режиссер ты и не актер даже. Статист! Так, кажется, называют людей, исполняющих второстепенные роли. И в театре, и в жизни реальной.

А лицо Варвары пунцовело и лучилось здоровым смущением от нечаянного везения — встречи с любезным сердцу парнем, и вдруг понял Пирогов, что его неодолимо манит погреться у чужого счастья.

Он даже испугался немного: надо ж такому приключиться! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. У бойца, поди, отпуск по минутам расписан, минутки тс, как четки, одна к одной плотно прилегают, и нет завалящейся среди них ему, Пирогову, назначенной. Но не хотелось идти домой. Последнее время он извелся вечерами в пустых четырех стенах. Они нагоняли на него почти суеверный ужас… Ударцев, Якитов, Пустовойтов… Кражи, кражи, кражи… В старом неподъемном купеческом сейфе, который был непременной принадлежностью хоромины, становилось тесно от папок с нераскрытыми делами. Такая статистика кого угодно вывела бы из равновесия.

Он потоптался на месте и хотел уже заглянуть к Брюсову, как вдруг Варвара, спохватившись, протянула матерчатый мешочек.

— Угощайтесь, товарищ лейтенант.

Пирогов заглянул в мешочек, двумя пальцами вынул серо-коричневый кусочек сухого фрукта или овоща. Понюхал. Лицо его отразило недоумение и сразу за ним — радость узнавания.

— Сахарная свекла? Откуда?

Он знал свеклу с детства, с отцовского дома, когда жил в лесостепном районе. А в горах свекла, да еще в таком виде, была привозной редкостью.

Поблагодарив, Корней Павлович отправил кусочек в рот, стиснул зубами, осторожно принялся высасывать сладкий сок. Как в детстве, когда сам нарезал ломтики, закладывал в протопленную русскую печь. Давно ли было? А вот ведь забывать стал.

— Садись лейтенант. — Здоровой рукой боец дотянулся до свободного стула, придвинул ближе, образовал вроде круга.

— А не помешаю? Дело-то у вас молодое.

— А вы прямо старик. — Варвара покраснела от смелости.

— Старик не старик, а свое отрезвился.

— Не воина, мы бы тоже отрезвились, — сказал боец. Варвара махнула на него рукой: ну тебя, означал этот жест.

Пирогов сел в кружок. Положил в рот второй кусочек.

— Расскажи, как там…

— Всяко, — ответил боец. — И жарко и холодно.

— Товарищ лейтенант, Павел почти год на передовой был, — сказала Варвара. Она явно гордилась нм.

— В разведке?

— В пехоте.

— Тяжело?

— Всем несладко.

Пирогову понравился ответ. Не бравирует, не ищет сочувствия, исключительного внимания. Умный, серьезный парень.

— Немцев живых видал? Что они такое есть? Откуда у них сила такая?

— Сила самая обычная. Скорости у них… Пока мы пешочком, они на машинах, на танках обходят. А так… — Павел пожал плечами. — От девяти грамм валятся — здорово живешь. Штыка боятся… Техникой пока донимают.

— В атаку ходил?

— Приходилось всяко. Под Ельней в сентябре прошлого года бросились немцы в психическую. Целой дивизией. Отборные эсэсовцы. «Адольф Гитлер» называлась дивизия. Одно слово что значит. Ну, наши по ним тукают из винтовок, пулеметов, а они такой толпой идут и идут… Тут нас и подняли. Мы во втором эшелоне оказались… Подняли и — бегом. Психическая так психическая! Они уже к окопам подходили, тут и мы поспели… И тоже в психическую. Сошлись, как на поле Куликовом. Представляешь? Две дивизии! Двадцать тысяч, примерно!

Он замолчал, опустил голову. Видать, до сих пор картины того боя стоят в глазах. Варвара тоже сжалась, глядела испуганно.

— Потом говорили: за три километра на КП дивизии слышно было…

— Чего? — робко спросила Варвара.

— Нс знаю. Сам-то я ни черта не слышал… А что слышали на КП, того не рассказывали… Но представляю…

— Судя по тому, что ты здесь, «Адольфу Гитлеру» — капут, — предположил Пирогов.

— Полный. Но и нас осталось — батальон не наберешь.

Помолчали.

— Мне в городе рассказывал летчик один, — заговорил первым Пирогов. — В госпитале он лежал. После ранения… Ох, и чихвостил он фашистов. Сволочи, говорит. Подлецы высшей пробы… Они его подловили на светлом солдатском деле… Не помню, что вначале было, но летел парень вдоль фронта и увидел: три «мессера» одного нашего долбят. Ну, он, конечно, туда. Парень-то. Выручать кинулся. Мессеры отскочили. Вроде как испугались. А этот «свой» оказался подсадной уткой. Пристроился к парню, вроде как: веди меня домой, заблудился я… И срезал из пулеметов. В упор.

— Этого сколько хочешь, — согласился Павел. — Мы больше в открытый бой идем. Грудь нараспашку: помирать, так с музыкой… Любим мы красиво помирать. А они хитрят, на рога не лезут.

Из «кельи» на голос Пирогова выглянул Брюсов. Извинился, осторожно приблизился, облокотился на барьер. Варвара и ему протянула мешочек со свеклой: пригласила в компанию.

Разговор перекинулся на ощущения себя в бою, как они влияют на поведение бойца, на ход самого боя.

— Старички нас учили, что самый первый бой и есть самый трудный, — говорил Павел. — А оказалось… Мы ночью сменили передовую часть, до рассвета чистили, подгоняли окопы. Все молчком. Угадай, кто о чем думал и как. Лично мне страшно не было. Даже вроде бы весело. Землю рыл, как крот. Легко, будто на огороде грядку. А утром, чуть свет, они пошли. Густыми рядами. И снова не страшно. Кое-кто из наших над окопом головы не поднял. А я смотрел, и мне опять легко и весело. Будто и не война это… Дали мы им прикурить. Остановились они и ну поливать из автоматов. Что твой дождь зашуршал. А мне опять не страшно. Вижу, пули траву впереди шевелят, до нас не долетают. Ору, как пацан: ага, выкусили! А немцы уже назад пятятся. Строчат и под завесой пуль пятятся назад… Страшно потом стало. После боя. Когда увидел наших убитых. Я их, покойников, всегда боялся, а тут свои ребята. Понимаете? Не просто кто-то — свои, вместе в запасном полку подготовку проходили. И тут представилось мне черт тс что: как их черви в земле жрать станут, и страшно сделалось. Будто окаменел. Перед глазами чернота и черви… Не смерти испугался, а того, что после нее будет.

У Варвары щеки и лоб побледнели, на скулах красные пятна выступили. Она тоже представила, что будет потом, тоже испугалась кишащей темноты, будто тем, кто расстался с жизнью, все еще не безразлично это, будто всем живущим уготован другой, не такой мрачный исход.

А Пирогову было близко состояние бойца в первом бою — легкое и почти веселое, интересно и понятно, потому что тогда, стоя за лиственницей против двух револьверов, он тоже испытал азарт рискованного игрока, за тот час, пока стоял, вложил в азарт все силы и потом не мог ни двигаться, ни говорить, ни думать. Чудовищно клонило в сон.

— А у меня было, — сказал Брюсов, когда Павел замолчал и потянул из кармана кисет. — В том бою под хутором было ощущение, будто бы я у всех немцев на виду. Прячусь в воронке, а кажется, что все меня видят и только в меня стреляют.

— Потом и у меня такое началось. Но скоро прошло. И злость… Злость появилась. И на себя — за глупость, и на немцев — за то, что довели до такого состояния. Но и это прошло. Голова стала ясная. А в голове одна задачка — как его, гада, пристукнуть. А на душе тихо и мирно. Пусто вроде бы. Нс стало души.

— Варенька, не слушайте и не верьте ему, — поспешно сказал Брюсов, улыбаясь. — Он наговаривает на себя.

— Вот еще!.. — не понял боец.

— Наговаривает, наговаривает, — настаивал Геннадий Львович. — Поверьте, Варенька, есть у него душа. И, наверное, хорошая, потому как откровенная.

Козазаев сообразил наконец, о чем он хлопочет. Глянул на Варвару, и взгляд его был тепл и немного виноватый.

С улицы послышались громкие женские голоса. Пирогов живо оглянулся на дверь, ожидая шагов по ступеням. В последнее время он почти уверовал, что попал в полосу несчастий и неудач. Но на этот раз голоса стихли, удаляясь. Корней Павлович вздохнул с облегчением, сел удобней, возвращаясь к разговору, спросил:

— Надолго?

— На две недели.

Пирогов вздохнул. Невероятное дело — две недели отпуска. Хочешь — спи, хочешь — книжки читай. «Затерянный мир». Или ходи на свидания… Понятно, мина та могла упасть чуток в сторону. На спичечный коробок в сторону. Но ведь не упала. Лишь руку вот… Так что отпуск на поправку — законный. За рану, за тот страх быть убитым… И все-таки неправдоподобно звучит это по военному времени — отпуск.

Внимательно оглядел красноармейца, вторично отметил: рослый, плечи развернуты широко, округлые — полны рукава силушки. Глаза темные, строгие.

«Мне бы пару таких парней, — подумал Корней Павлович. — Пробежаться бы с таким Коченевским соленым распадком, поискать того шустряка, что солью балует… Соль и машина — цепочка…»

— Слушай, боец, а не заржавеешь ты за две недели лежания? — спросил осторожно.

— Так не каплет ведь!

— Над тобой не каплет. А над Варварой — каплет.

Павел недоуменно повел плечом, ожидая молча подробностей.

— Я в том смысле, что не могу ей отпуск дать, — продолжал Пирогов. — Даже на один день не могу. Работы накопилось — не передохнуть.

— Ширмачи, что ли, донимают?

— Разное, — уклончиво ответил Корней Павлович.

— У нас политрук был, так он говорил: сказал «а», скажи и «б».

— А «б» у меня такое: редко видеться придется вам… Понимаю, не о том бы речь вести, но такова правда. Пестова очень занята.

— Это все «а», — перебил боец. — Трудно, некогда… Ты скажи, какой выход.

— Выход? Выход один: иди на две недели ко мне работать.

— Я? Да что я умею?

Пирогов засмеялся.

— Варвара, конечно, родилась милиционером… Ты ж фронтовик! У тебя же опыт… Решительность… Отвага… Мне такой именно нужен. Пару пакостников подобрать в горах надо. Не с девчатами ж идти мне на них.

Козазаев молчал. Больно уж неожиданно получилось все. Брюсов тоже, как ломик проглотил, пялил выпуклые глаза на Пирогова… Варвара сидела не дыша, будто речь не о Павле шла, а о ней самой.

— Так что ответишь? — спросил Корней Павлович.

— Черт… Кошку бьют, снохе наветки дают… Больно уж удивительно для начала. — Прищурился, заглянул в лицо Варваре. Та потупилась, тоже не знала, как быть, как вести себя.

— Для начала вместе поработаете, — нажимал Пирогов. — У Постовой очень важное поручение. Не исключена встреча с… С типом. Ты бы пригодился ей в тот момент.

Павел вдруг засмеялся.

— Черт возьми… Знаешь, на какую болячку нажать!.. Ладно, завтра отвечу. Можно? Нельзя же с бухты-барахты принимать важное решение… А вообще-то — уговорил, лейтенант…

Ночь была, как и предыдущая, темная, тихая и свежая. Пирогов шагал к дому, вслушиваясь в тишину. Прямо перед ним над головой висела единственная звездочка. Она то засвечивалась ярко, то вдруг сжималась, делалась маленькой, почти незаметной. «Как человеческое сердце бьется, — подумал Пирогов. — Наверное, потому говорят в народе, что каждая падающая звезда означает чью-то смерть. Упала и не бьется больше. Остановилось сердце… Сколько же братских могил от границы до Дона и Волги раскинулось? Сколько звезд опустилось на красноармейские обелиски? Сколько опустится еще? Хватит ли их на небе, чтоб отметить каждого, умершего на этой бесконечной, жуткой войне?»

Глава двадцать третья

С утра он два часа пробыл в райкоме. Непчинов, просмотрев ежедневную рапортичку, рассердился, попросил, да что уж попросил — потребовал доложить соображения по происходящему: Якитов, Пустовойтов, ребятишки, множество дерзких краж.

— Якитов может здесь не появиться, — сказал Пирогов. — А остальное скверно все. И все наше. Похоже, в районе орудует шайка воров.

Ахнул вслух, о чем и себе остерегался открыться прямо. Непозволительно было обобщать, крупно величать всякие неприятности. Единичные преступления признавались неизбежными пережитками проклятого прошлого, массовые — как бы принижали способность власти и партии большевиков соблюдать порядок в отечестве, ставили под сомнение правильность и правдивость теории…

— Спасибо, прояснил, — съязвил Непчинов. — Но может, в районе есть милиция? Государство тратится на нее, значит, граждане вправе ожидать покой дома.

— Милиция есть, товарищ секретарь. Она ведет расследование каждого случая, анализирует состояние дел в районе. Своевременный правильный вывод определяет и тактику… борьбы.

— Ты мне грамотность свою не показывай. Сколько дней надо, чтоб порядок навести?

— Вчера и позавчера мы раскинули сеть по кругу: Ржанец — Покровка — Коченево — Кожа — Муртайка — Сарапки. Реденькая, но сеть. Думаю, шапка здесь скрывается. Иначе ей не выжить. Это подтверждается периодичностью набегов…

— Две недели хватит? — перебил Непчинов, заглянул в календарь. — До двадцатого числа.

Чем тебе не фронт, Пирогов? Может, еще похуже, потому как есть на войне разные разведки, есть настоящие солдаты. А здесь впереди сплошная неизвестность, сзади нетерпимый властный командир…

— Обязан уложиться, товарищ секретарь.

— Не то слово — обязан. Прахом лечь, костьми, но освободить район от нечисти. Иначе… Мначе партбилет оставишь здесь.

Вроде не кричит, ногами не топает Непчинов, но от чего-то не по себе делается Пирогову. Как в вольере для служебных овчарок, куда занесло его совсем зеленого бойца-пограничника по приезде на первую заставу. Послушные собаководу псы делали вид, что не замечают чужого, а Корней каждой клеточкой души и тела понимал, что это может продлиться до мгновения, когда пригрезится им команда — фас!

Непчинов задал еще несколько вопросов. О житье-бытье. О девушках, как они привыкают к необычной работе. Наконец кивнул, что у него обозначало окончание разговора. Протянул руку.

— Продумай, какая помощь от нас потребуется.

— Люди.

Товароведы за двумя подписями утверждали, что соль из голубого тряпочного мешочка и соль из газетного кулька — идентичны. Ниже следовал номер помола, цена. Пирогов поручил Ирине Петровне запросить от его имени базу облпотребсоюза, получить справку на товар, отгруженный в адрес рудника. Он не сомневался в профессиональном уровне районных товароведов, это был народ немолодой, набравшийся опыта на складах и факториях богатых торговцев. Но такое сомнение могло возникнуть у кого-то на заключительном этапе дела, и Пирогов решил предварить его, подкрепив один документ другим.

Отдав несколько распоряжений по текущим делам, он пригласил Полину Ткачук, выслушал ее рапорт, остался доволен нм. Полина доложила, что сю и группой ребят-добровольцев — положила список с четырьмя фамилиями — осмотрена широкая полоса вдоль Урсула. Следов шофера, а также банок, бидонов, муки, соли не обнаружено. Но на крутом спуске у Элек-Елани на дороге лежит битое стекло. Судя по чистоте осколков, лежит оно там недавно. — Она вынула из кармана носовой платочек, развернула, показана блестящие кристаллики. — По сведениям автобаз почтамта, облпотребсоюза, той самой, откуда Пустовойтов, автоколонны союзтранса, совхозтранса из тридцати семи машин, имеющихся в наличии, ни одна не теряла стекол. Если не считать того же Пустовойтова.

— Вы точно знаете, что в области осталось тридцать семь машин? — искренне удивился Пирогов. До войны — он сам слышал от начальника ГАИ — было свыше трехсот.

— Пятьдесят две, товарищ лейтенант. С теми, что по одной-две в небольших организациях и совхозах. На них сделан запрос. Но, по мнению областной автоинспекции, половина их вообще стоит на колодках. Изломались, товарищ лейтенант. А запасных деталей нет, — закончила жалобным, извиняющимся голосом. Дунула на упавшую против виска светлую прядь и сразу же, ловко поймав ее пальцами, подоткнула под гладкие, стянутые на затылке волосы.

— Изложите все это в письменном рапорте. — Пирогов деликатно отвел взгляд. — К слову, Элек-Елань, сдается мне, в Шуйском районе. Или я путаю что-то?

— В Шуйском.

— Как же вы туда попали?

— Шли, шли и пришли.

Пирогов откинулся на спинку стула. Глядел восторженно, чуть не влюбленно.

— Понимаете ли вы, как важны эти стекляшки?

— Что-то стряслось там… На Элек-Елани. — Взгляд ее был сух и строг. Она спрашивала себя еще там, на дороге: что значат эти свежие осколки, как ни старалась отогнать дурной ответ, он преследовал и пугал ее.

— Стрясло-ось, — эхом повторил Пирогов и кивнул одобрительно.

— Товарищ лейтенант. Часть осколков таких. — Полина указала глазами на пакетик, лежащий на столе. — А часть — мелкие. Прямо, как мука… Сильно давленные.

— Вы хотите сказать, что машина прокатилась по ним. И… и оказалась перед Сарапками.

— Нс знаю, перед Сарапками ли, но прокатилась. Проехала…

«И ехала двадцать километров без стекла… А до Ржанца три километра не дотянула, — подумал Пирогов, будто узелок на память завязал».

— Спасибо, — сказал вслух. — Передайте ребятам, конфеты за мной.

— Они уже большенькие, товарищ лейтенант, — расслабилась, улыбнулась Полина, показав ровные белые зубы.

— Значит, не просто молодцы, а сознательные герои. Так им и скажите… А это. — Бережно взял газетный пакетик с прозрачными кристалликами, поднес к глазам. — Это покажите автомеханику из лесхоза. Попросите сделать письменное заключение: какое это стекло. Потом отправьте в управление. Пусть они проведут экспертизу в городе.

Полина — в дверь, а на пороге Вера Георгиевна Астанина появилась с паспортами в руке.

— Вы заняты? — спросила напряженно, точно если он скажет — занят, в жизни ее произойдет нечто ужасное.

— Давайте.

Три паспорта были выписаны Воронежским горотделом милиции, два — Ростовским, один — Краснодарским, один — Шахтинским. Южане, отметил Пирогов. Там сейчас самая война клокотала. А с фотографий глядели на Корнея Павловича по-довоенному спокойные, даже чуть улыбчивые люди.

«Интересно, это только кажется сейчас, — подумал вдруг, — или в самом деле до войны жизнь легкая и светлая была. Почему вспоминается она как один сплошной солнечный день? Были ведь трудности? Были. И еще какие. А вот ведь запомнилось солнце».

Он хорошо помнил голодные годы. Тридцатый, тридцать третий. Засухи — бездымный пал. И слухи. Один жутче другого. О разбое. О людоедах и прочей нечисти… Врали, поди, бабы. Но верили им, ни словом не перечили.

А потом как-то сразу не стало слухов. Люди посветлели лицами. Запели песни веселые. Корней тогда в армии служил, но помнит радостных комсомолочек в белых матросках, парней-комсомольцев в светлых теннисках со шнурками на груди, парусиновых полуботинках, с книгами, с тетрадками… И их споры! Длинные горячие споры о воздухоплавании, о пограничниках, о мичуринских садах, о вере и неверии в бога.

Как же стремительны, безоглядны были они! Сколько лучистой энергии заключено в каждом!.. Даешь Комсомольск-на-Амуре! Даешь Магнитку и Сталинградский тракторный! Есть мировой рекорд скорости! Есть мировой рекорд высоты и дальности! Северный полюс — наш!

Пусть потомки сломают голову, силясь объяснить это массовое горенье, страсть, подъем духа, пусть изощряются в неправде, называя светлое черным, сладкое горьким, теплое стужей. Но было ведь, было именно так: шли бессеребренники на риск и на смерть ради славы Отечества, ради далекого счастливого будущего всех людей.

Алексей Стаханов, Никита Изотов, Паша Ангелина, Александр Бусыгин, Валерий Чкалов… Что ни день, то новое имя в страничку истории. Герои глядели с газетных страниц чумазые, потные и улыбались открыто. Не жизнь — праздник!

И вот уже год, как только на фотографиях остались светлые, восторженные лица. Будто из другого мира эти люди. С другой планеты.

Он изучил листки учета приезжающих, адреса прописки. Спросил, не поднимая глаз:

— Родня?

— Да.

— Кто по профессии? — Такой графы в листке не было.

— Домохозяйки, товарищ лейтенант. Детные все.

— Надо трудоустроить. Сообщите о них в комиссию исполкома.

— Сообщу.

«Счастливый человек Вера Георгиевна, — думал Пирогов, ставя свои подписи в листки. — Невозмутима, как шар земной. Война идет, скорости сумасшедшие кругом, а у нее те же триста шестьдесят пять оборотов в году, один — в сутки… И слова-то тягучие, кажется, вязкие — сообщу-у…»

Проводив Астанину до порога, он вышел в приемную. Ирина Петровна вопросительно вскинула глаза. С того дня, как Пирогов продиктовал ей текст телеграммы в управление об эксгумации, она только так и смотрела на него, точно ожидала чего-то: вот сейчас… Он прошел мимо, направился к дежурной.

— Что слышно от Игушевой, Саблина?

— Я — Каулина, товарищ начальник, — поправила дежурная нетерпеливо. Не успел он что-то в оправдание сказать, добавила, поджелчив, — на тебе: — Игушева молчит со вчерашнего дня.

— Как молчит?

— Не звонит.

— Проверьте по журналу.

— Проверяла. Последняя отметка — Муртайка. Но звонила не сама, а комсорг колхозный. Говорит: выехала домой. Время было… — раскрыла журнал, — время — пять часов сорок минут.

— Там написано — пять часов?

— Семнадцать.

Не глядя в журнал, Пирогов захлопнул его. Прямо перед носом Каулиной. Это было не в его правилах, но он вдруг ощутил раздражение от ее гонора, а вместе с тем — от холода по отношению к своей же подруге: на дворе полдень, через пять часов сутки, как ни слуху ни духу от Игушевой.

— Кто разрешил ей выходить на кольцо? Кто? — Прямо в лицо дежурной. Каулина молчала. Серые с прищуром глаза глядели с вызовом: она не любила, чтоб на нее кричали, а Коря — так она звала его мысленно и в отсутствии его — Коря кричал, как ужаленный.

Кричать и сердиться у него было предостаточно оснований. Во-первых, в рапорте Ткачук содержался намек на новые обстоятельства преступления на дороге. Полина не сформулировала их из осторожности, боясь увлечь себя и его, Пирогова, в ложную сторону. Но он понял. Понял ценность ее последней находки, из которой явствовало, что им противостоит опытный конспиратор, к тому же шофер по профессии или водитель-любитель. Оставив Пустовойтова на Элек-Елани, рассуждал Пирогов, неизвестный подогнал машину ближе к месту выгрузки, тем самым сбив с толку и его, начрайотдела Пирогова. Ну, мудрец!

Он хотел, не откладывая ни на минуту, проверить, прощупать округу близ Элек-Елани. Теперь это откладывалось на срок, прямо скажем, неопределенный. Тормозилось целое дело.

Во-вторых, все дни и месяцы, как заступил на должность, он боялся именно этого. За «милиционерш» боялся, не раз слышав от опытных старых работников о дерзости, цинизме преступников перед обезоруженным милиционером.

Он действительно строго запретил им появляться на кольце в одиночку, едва в нем зашевелилось первое подозрение о банде. Игушева нарушила запрет. Даже приказ! И создала осложнение, парализующее работу отдела.

Распорядившись проверить, не дома ли она после длинной дороги, он попросил Ирину Петровну созвониться с Муртайкой, с Сарапками, а сам вышел на крыльцо. Проветриться, успокоиться.

День был пасмурный. Прохладные тучи ровным покрывалом серели неподвижно на окружающих долину горах, как бы замыкая шатер над Ржанцем.

«Быть дождю. Быть… А дождь — это смытые следы, где-то оставленные Якитовым, Пустовойтовым. Смоет следы мальчишек и малявки. Да и самой Игушевой, ищущей их… Зачем она вышла на кольцо?.. Правда, на сырой земле остаются совсем четкие следы, но будет ли этот дождь кратковременным? Он ведь может на неделю завернуть…»

Из улочки показался старик Большаков. Увидел Пирогова, взмахнул тальниковым костыльком — погоди, мол.

«Вот ведь привязался. Верно говорят, не оставляй дедам никакой надежды, будто они интересуют тебя. Замордуют!» Крутнулся на каблуке, хотел улизнуть в отдел, но старик издалека приветствовал его. Пирогов задержался, отозвался на приветствие. Предупредил:

— Если вы ко мне, я очень занят.

— Я не к тебе. Я — к тому.

— Вот как! — Небрежность, с какой старик что называется отбрил его, немного задела за живое.

— Душевный человек, — продолжал старик, трудно ставя ногу на первую ступень. — Сердобольный уж.

Кивнув, — да так оно и есть, — Пирогов вернулся в кабинет.

«Может, напрасно я?.. Ведь еще ничего неизвестно… Надо отправить девчат навстречу И тушевой, а самому побывать на Элек-Елани. Иначе какой смысл в том собрании? Пусть привыкают».

Вернулась посыльная.

— Нет ее… Дома нет. Как вчера утром, так и…

— Ясно. Ирину Петровну — ко мне.

По виду Долговой он понял, что она дозвонилась, но ничего нового оттуда не сказали.

— От вашего имени я просила снарядить поисковые группы. Но когда это станет возможным? Люди на работе.

Пирогов вздохнул: еще и колхозников трясти начнет от нашей самодеятельности. Не помощь людям, а одно беспокойство.

— Повторите просьбу послать поисковиков от имени райкома. Пригласите ко мне всех сотрудников.

Ткачук, Астанина, Саблина, Ветрова расположились на стульях у двери. Каулина выставилась из приемной. Послушать.

— Все наши штыки?

— Уварова обещала быть. Она с пилорамы только вернулась. Зашла домой умыться, — ответила Полина.

Пирогов промолчал согласно. Шуйский райотдел сообщил, что в селах его района замечены в большом количестве новые, еще пахнущие смолой и соком доски. Задержанный с ними гражданин указал на Ржанецкую пилораму. Исполком назначил в цех ревизию. Она выявила нарушения в учете готовой продукции. Тогда Пирогов и «подослал» Уварову. Учиться. И разобраться в конкретном случае.

— Не будем ждать се. Она — при деле. При деле и Пестова. — Взглянул в напряженные испуганные лица. — Коротко! Мы столкнулись с фактом невыполнения приказа. Да! Я категорически запрещал выход на кольцевой проселок по одному. И вот сегодня… Вы все знаете уже: Игушева вышла-таки на кольцо и не подает голоса. Таким образом, мы вынуждены прервать основную работу, вынуждены предпринимать поиски, что в нашем положении не прибавляет нам ни чести, ни славы, ни покоя.

Он понимал, что противен в эту минуту и как начальник, и как мужчина, что не время говорить о дисциплине именно сейчас, когда каждая потерянная минута может обернуться невосполнимой потерей. Но он был по-настоящему сердит. Так сердит, как никогда не был. Похоже, у него начиналась истерика или что-то такое еще, характерное для людей честных, предупредительных, но бессильных изменить в трудную минуту что-то.

Наконец он выговорился. Замолчал, передыхая от слов, перешел с одного места на другое.

— Поисковую группу…

«Кто? Кто?.. Или все-таки самому идти? Но тогда действительно все их начала остаются без продолжений. А на небе дождь висит…»

— Поисковую группу возглавит Ткачук. Ее заместителем пойдет Саблина. Пригласите трех-четырех общественников. Оформите от моего имени заявку на производства. Какие вопросы? Предложения?

— Товарищ лейтенант, мы Яшку Липатова возьмем. У него глаз острый. — Полина намекала, что именно Яшка натолкнулся на тело Ударцева. — Яшка парень почти взрослый. Ему нынче осенью в армию идти. Воевать. Да он всегда охотно увязывается с нами… — Сделала остановку. — И из моей группы двоих ребят возьмем.

— Принимается.

— А вы, товарищ начальник, куда? — спросила из двери Каулина.

— Прокачусь… недалеко.

— Правильно, — догадалась Полина, но уточнять, куда именно, не стала. — Ночью дождик будет. Или даже вечером. У бабки Вассы коленки зудят. А это точно к дождю. У нее вся деревня про погоду справляется… Говорят, в двадцатые годы поп засушливым летом «подъезжал» к ней, когда крестный ход провести. Деньги сулил. Все грехи задарма отпускал. Верно говорю? — Оглянулась на Астанину, на Саблину.

— Про коленки — верно, — серьезно подтвердила Астанина. Она не умела по-другому.

Глава двадцать четвертая

Категорический запрет Пирогова — не выходить на «кольцо» в одиночку — развеселю девчат. Галина Каулина, кривясь в усмешке, предположила, что Коря боится диковинных зверей и гадов, которых по его заданию извлекла на свет Оленька Игушева. Анна Саблина, продолжая игру, — ой, девочки! — с вероломной проказой выдала такое, что у Ветровой еще больше вытянулось лицо и выгнулась спина, а щеки Варвары Пестовой покрылись багровыми пятнами, как оспинами. Саблина могла и не то. Курносая, лупоглазая, смешливая, она не задумывалась, что нагота — есть нагота, даже если о ней говорить без дурного умысла. «Вы чего, как дуры, — крикнула Полина. — У него точные сведения — дезертир бродит поблизости!» — «Господи, — театрально заломила руки Каулина. — Хоть бы зашел разок!»

Как ни потешно кривлянье, а известие о дезертире очень напугало Оленьку Игушеву. Тяжелым холодным камнем залегло оно в душе и не покидало ни на миг. Дезертир представлялся ей большой лохматой обезьяной с клыками, подслеповатыми кабаньими глазками. Однажды он даже приснился ей такой.

Она не хотела нарушать запрет. Напрасно упрекал ее Пирогов. Она думала, что пробежится в ходке по тракту, заглянет ненадолго в Сарапки и вернется. В Сарапках она обошла половину деревни. Если бы кто-то сказал ей — не проходили, она, поколебавшись, повернула бы назад. Но все, с кем довелось ей говорить, твердили неопределенно: не видели, не встречали. А некоторые добавляли: «Может, и проходили».

И тогда скрепя сердце она решилась «добежать» до Муртайки.

Старый горный район был знаменит не только диковинными зверями. У каждой деревни были свои неповторимые достопримечательности. Сарапки, например, стояли в просторной живописной долине. С весны и до середины лета пологие склоны гор нежно розовели от цветущего маральника. Перед войной четверо областных художников срубили на отшибе деревни просторный дом с большими окнами на три светлые стороны, и зачастили к ним смешные шумные люди в длинных сатиновых рубахах, с бантами вместо галстуков, шнурками вместо бантов, с плоскими ящиками на ремнях, с большими зонтами через плечо. Откровенные, восторженные, они на каждом шагу роняли изумленное «ух» да «ах», их восторг напоминал опьянение, и скоро местные мужики прозвали дачу Угаром… Муртайка забралась на середину высокого Идынского хребта и была знаменита кедрачами и орехами. Во времена не очень отдаленные были в Муртайке три купеческие фактории по заготовке шишки. В память о них за деревней остались огромные отвалы шелухи… А вокруг Кожи природа соорудила ровную каменную стену наподобие крепостной, а какие-то дохристовые народы изрисовали ее фигурами маралов, медведей, человечков. С давних пор знавала Кожа разных ученых, приезжавших за тридевять земель взглянуть на стену, на рисунки, недоуменно пожимавших плечами: откуда такое чудо.

Стена была монолитная. Лишь три пролома соединяли деревню с остальным миром.

Любая из этих достопримечательностей, рассуждала Игушева, могла заинтересовать ленинградскую малявку, и три соперничающие огольца вызвались сопровождать се.

В Муртайке, как и в Сарапках, ей сказали, что не видели чужих. Она поколебалась немного и рискнула добежать до Кожи. Так шаг за шагом углублялась она в горы, забыв о предостережении Пирогова.

Увы, поиск ничего не дал. Она повернула назад, но теперь едва не проглядела глаза, ища какие-нибудь следы вдоль дороги. Несколько раз она останавливала лошадь, привязывала к дереву или придорожному кусту и осматривала поперечные распадки, двигаясь «змейкой», как учил Пирогов, в надежде, что где-то «змейка» пересечется с тропкой ребят.

Трусила она при этом ужасно, вздрагивала от шороха собственных шагов, оглядывалась и сердито упрекала себя, что не столько малявку ищет, сколько трясется, опасаясь того самого дезертира.

По ее подсчетам, до Сарапок оставалось час-полтора неторопливой трусцой. А небо еще светлое, прозрачное. До вечера она успевала не только на тракт выехать, но и почти домой добраться. И тут возок поравнялся с широким распадком. По дну его, шаловливо извиваясь, бежала речка — воробью по колено. Склон слева был гол и гладок. Лишь местами, как чердачные окна по скату крыши, торчали над травяным покровом растрескавшиеся камни. А противоположный, северный, склон был густо покрыт лесом. У подножия его разросся мелкий кустарник, кудрявыми колками стояли березы.

Вчера Оленька резво проехала мимо этого распадка, потому что торопилась в Муртайку. Теперь же, поняв, что главные ее страхи позади, и мучаясь сознанием, что возвращается ни с чем, она остановила лошадь, привязала, бросила ей под ноги охапку сена. Сбежав с дороги, она умылась из речки. Осмотрелась. Кустарник, который она отметила с возка, оказался крыжовником. Ягоды были некрупные, но уже зрелые, сладкие и ароматные. Оленька сорвала несколько ягод, горсткой отправила в рот и двинулась через распадок справа налево под острым углом. «Змейкой». Речку она перепрыгнула, ступив на камешек, поднялась немного на голый склон, с него оглядела даль. Ни души. Под тем же углом, но теперь слева направо она спустилась вниз. Так проделала она несколько раз, удаляясь и удаляясь от дороги.

Она, наверное, очень расхрабрилась, потому что, уставясь под ноги и ища какие-нибудь следы, забыла об осторожности, не очень вглядывалась и прислушивалась по сторонам, и едва нос к носу не столкнулась с тремя неизвестными. Они молча появились из-за лесного околка, в полусотне шагов от нее. Один вел в поводу лошадь. Остальные гуськом тащились за ним.

Она бы закричала, бросилась бежать — так неожиданно было их появление, но неимоверная слабость перехватила дыхание, подкосила ноги, и Оленька, сама того не сознавая, опустилась на землю, будто у нее размякли косточки. Густой крыжовник схоронил ее, и это оказалось очень вовремя, ибо те трое, едва ступив в распадок, придержали шаг, долго и внимательно изучали окрестности. Наконец убедившись, что никто их не видит, они двинулись дальше, сильно прибавив скорости. Широкий, почти долина, распадок пугал и их.

Свернувшись калачиком среди колючих кустов, Оленька чутко ловила малейшие шорохи, но это плохо получалось, потому что их заглушали удары сердца. Говоря Каулиной «я ужасная трусиха», Игушева не кокетничала. Она на самом деле была робкая, тихая, случалось замирала от собственной тени. Но она понимала это, презирала и ломала себя, веря, что робость и страх можно научиться преодолевать.

Выждав немного и убедившись, что опасность отступила, она осторожно приподняла голову. Кусты оказались выше, и она увидела лишь вершину горы впереди. Она приподнялась на локоть. Крыжовник уменьшился, гора подросла, но дна распадка по-прежнему не было видно. Тогда она отважилась вытянуть шею. Показался голый противоположный склон. Он зеленел травкой. Нечастые камни, как чердачные окна, темнели на ее фоне отчетливо.

Снова припав к земле, Оленька сняла с головы черный берет, засунула под ремень. Светлая головка не так отчетливо должна выделяться на фоне кустарниковой зелени.

Она удивилась, что трос неизвестных отошли так далеко и приближались к развилке распадка. Да, теперь она хорошо видела, что голый склон впереди рассечен надвое.

«Но… Но почему не на дорогу?.. Ведь дорога близко. — Это к Оленьке возвращался рассудок. — Они вышли из глубины гор… И когда до дороги оставалось два шага, они свернули… Да, они свернули…»

Она глядела вслед неизвестным. Ни один из них не походил на лохматую клыкастую обезьяну. Но вместе с тем в одежде их была пестрота, которая указывала на случайность ее подбора. Один был в брезентовом плаще, другой в меховой душегрейке, расстегнутой на животе, третий в пиджаке поверх ночной рубашки. Но это не все. Тот, в пиджаке, был обут в ботинки из парусины, а на голове нес старую с кожаным козырьком шапку-ушанку. Плащдополняли тюбетейка и сандалии, а меховую душегрейку — кепочка восьмиклинка и сапоги. Даже для военного времени такой разношерстный подбор одежды был курам на диво.

И Оленька догадалась, что… Что это был тот самый… Дезертир… И не один, а с компанией…

Хоронясь за колками, Оленька заторопилась к лошади. И остановилась, когда увидела ее укоризненно печальные глаза.

Фу-у…

Оленька зачерпнула воды, жадно выпила, снова зачерпнула. Мокрой ладошкой провела по лицу.

Вот и обезьяна.

В бессилии от волнения она опустилась на придорожную траву.

Мелко тряслись коленки. И вся она тряслась, как в ознобе после простуды.

Надо ж так-то!..

Немного успокоившись, она встала на ноги, посмотрела вдоль распадка. Трое неизвестных уже свернули в развилку. Впереди было пусто.

Уж не померещилось ли?

Нет, нет. Такое не мерещится: плащ, душегрейка, пиджачок…

«Надо позвонить… Позвонить… До Сарапок тут час… Позвонить и сказать Корнею… Сказать, что трос… Трос прошли… Шапка, тюбетейка, кепочка… Куда? Как куда?.. Туда… Нуда — туда… Что это за распадок? Что за развилок? И развилок ли? Может — затишек. И пещера там. Или домик… Или тропа… Все-таки тропа… Куда-то тропа… Но куда?.. Надо делать любую работу на „отлично“ и тогда она получится хорошо… Это-то зачем, господи? Зачем?..»

Она еще ни на что не решилась, но сердце уже сжалось, как от холода.

Держась лесной опушки, она отправилась назад, к тому месту, где чуть не столкнулась с неизвестными. Оттуда развилка просматривалась ясней. Но не глубоко. Только вход в нее. Перебежав распадок, Оленька припала за камень, уняла сердце и короткими перебежками двинулась к развилке…

Она увидела их, когда они сворачивали вправо. Прикинув направление, Оленька решила, что идут они в Ржанец. И сразу от души отлегло. Раз в райцентр направляются, значит, бояться им некого. Значит, не разглядела она со страху… Да и то, растянулась под крыжовником. Руку поцарапала.

Ей немного весело стало. Представилось, как лежит она среди колючек, каждая жилка трясется, как у зайца. И вдруг вспомнила она Якитову, что, трясясь в плаче, принесла заявление о пропаже коровы… Снова остыло Оленьки но сердце.

Они! Они и есть!

Перебежав развилку, она торопливо начала подниматься в гору, держа направление, куда только что ушли те, трое. Она задыхалась в спешке, маленькие, быстрые ноги тяжелели с каждым шагом. Першило пересохшее горло.

Глазам ее открылась узкая затененная щель. Дна ее не было видно, потому что склон оказался северным, густо заросший ельником. Оленька нырнула в него и остановилась, вдруг испытав новый прилив испуга. Густой подлесок скрывал ее. Но он скрывал и неизвестных. Крадучись от дерева к дереву, она пошла вниз, и чем ниже, тем прохладней и темней становилось впереди.

Те, трое, развалясь на травке, курили под молодыми осинками. Они молчали, и Оленька ни за что не разглядела бы их, если бы не увидела лошадь.

«Второй раз напоролась, — думала она с отчаянием. — Второй раз… Это как сигнал… Как предупреждение. Нельзя испытывать судьбу трижды… Надо уходить. Это нехорошие люди, и они страшно молчат. Когда люди говорят меж собой, можно быстрей понять, что это за люди. А эти молчат. И лица у них одинаковые. Только — шапка, тюбетейка, кепочка… Они даже не глядят друг на друга… Надо уходить. Уходить… Они встанут, а ты переждешь и — назад».

Они действительно скоро засобирались. Закопали окурки, лениво поднялись. Им некуда было спешить. Неторопливо оправили одежки, и Оленька увидела под плащом короткий винтовочный обрез.

Уходить от греха подальше! Уходить!

Но она пошла следом. Она шла лесным склоном, не упуская их из виду. По ее подсчетам, уже недалеко был Ржанец.

Но тут неожиданно склон пошел на убыль, и Оленька оказалась на… дороге.

Что за дорога? Она беспокойно оглянулась, но не узнала места, спохватилась, что те, трое, могут потеряться из виду, перебежала узкое пыльное полотно, спряталась в кусты, перевела дыхание.

Вечерело. Сумерки густели, растекались, как синька в корыте.

«Вернуться… Остаться у дороги… Пойдут же они назад. — А ноги несли узким незнакомым распадком дальше. — Надо подсмотреть, где они прячутся… Где прячутся… и тогда — Корнею… Корнею… Интересно, как он посмотрит на это? Он ведь боялся, что я не смогу по горам… Но что это за распадок? Надо было отметить с дороги… Дура набитая… Ладно, на обратном пути… Только бы не закружиться…»

Оленька остановилась, потому что впереди никого не было. Впрочем, они могли быть, вышагивать, как вышагивали, молчком, но между ними и Оленькой опустилась плотная синева. Темнота в горах падает быстро, как вода из крана, и, как вода, заполняет сначала низкие места.

Она бросилась на склон. Склон оказался крутой и каменный. Рядом, протяни руку, чернели ажурными пятнами на фоне посиневшего неба кудлатые кусты. Метнувшись туда-сюда, Оленька нашла место пониже, на ощупь вскарабкалась по камню до травы, грудью легла на нее. И тут только поняла, как она устала, как извелась в волнениях.

Земная прохлада тянула в себя тепло разгоряченного тела. Оленька закрыла глаза. Вдруг сделалось легко и даже приятно. Если бы те, трое, подошли сейчас к ней, она и тогда бы не испугалась.

«Как-то мама… Волнуется, поди. Она такая же трусиха, как и я… Бегает теперь по деревне… Корнею жить не дает… И спать не ляжет… А завтра ей чуть свет… А что делает сейчас Корней? Кричит? Грозит губой?.. Так губа занята… Там этот поселился… Геннадий Львович… Добрая душа… Вот кто больше всех перепугался… А может, никто и не хватился? Там тоже работы выше неба. И я одна… Против трех мужиков… И никто не узнает…»

Она едва не заплакала, так жалко стало себя, не себя даже, а что никто не узнает… А потом все куда-то пропало: трава, кусты, каменная ступень склона и сама она, Оленька.

Она вздрогнула, испугавшись этого, и поняла, что задремала, умаявшись за день. Земля забрала все ее тепло и теперь возвращала с лихвой прохладу. Поеживаясь, Оленька села. Тишина стояла кругом, как в нежилой комнате. И было по-настоящему темно.

Она попробовала отыскать одну из Медведиц на небе, припоминая, где та находилась, если смотреть из Ржанца. Высокие горы закрывали небо по обе руки. Да и впереди горизонт упирался в звезды. А над головой Медведиц не было. Ей становилось холодно, так холодно, что стучали зубы, дрожали плечи. На ней была синяя хлопчатобумажная гимнастерка и черная юбочка до колен. Тс, трое, оказались куда практичней, вырядившись среди лета в плащ, меховую душегрейку, пиджак. Любой самый плохонький пиджачишко теплей и надежней гимнастерки.

Она вспомнила про берет, натянула его по самые уши.

Где же она все-таки находится? И где те? Ей было бы сто крат спокойней, если бы они торчали перед глазами… Темень-то, темень какая! В деревне такой не бывает. В деревне долина широкая, небо огромное, тысячи звезд свет льют на крыши. А тут… Тут горы слились в одну черную массу. Будто кто-то закатал Оленьку в шарик из вара, одну маленькую дырочку над головой оставил, чтоб не задохнулась.

И вдруг… Ей показалось, что в той стороне, куда ушли неизвестные, обозначился кусочек склона. Это было неправдоподобно, ибо выше он опять сливался с другой горой.

Она уже подумала, что голодной куме — просо на уме, как странное явление повторилось. Оленька сосредоточилась, всматриваясь в то место, и совершенно отчетливо увидела кусочек склона, куст, черной сетью нависший над ним.

Что там? Выход в просторную долину? А может, деревня? Ведь попалась им какая-то дорога.

Крадучись мягче кошки, ощупывая землю, как минер, Оленька двинулась навстречу этому странному видению. Душа ее коченела от холода и страха, но и усидеть на месте она не могла.

Вскоре она увидела расплывчатый нетвердый оранжевый свет. Свет поднимался откуда-то из-под земли, раскрывался веером и невысоко гас в прохладном мраке.

«Костер! — догадалась Оленька. И обрадовалась, чуть не захлопала в ладоши. — Это костер! А возле него… Чабаны? Или геологи?.. Могут быть и охотники… Или возчики заночевать остановились… А если… Если те?..»

Последние метры она кралась затаив дыхание. Если б могла, и сердце остановила бы, чтоб не стучало громко.

У маленького костерка сидели они. Те самые. И ложками вычерпывали из блестящей железной банки куски, смачно жуя, едва не мурлыча от удовольствия. На тряпице, разостланной под банкой, лежали наломанные куски хлеба.

Оленька сглотнула слюну и почувствовала, что и ей хочется есть. Сверток с лепешками остался в ходке.

«Гады, — подумала она сердито. — Консервы жрут. Мясо, поди. С той машины…»

У нее не оставалось сомнения, с кем столкнула ее судьба.

«Ах, как же это так, что Корнея нет рядом… Он бы накормил вас… Накормил… — Как и все без исключения девчата-милиционеры, она наделяла Пирогова преувеличенной силой, удалью, бесстрашием и всей душой верила, что это так. Он был нужен им такой — заступник, как старший брат. — Корней бы вас… березовой кашей… Березовой… Но ничего… Я подожду… Я вас не отпущу… Корней догадается… Он сообразит… Пойдет искать меня… И найдет… Вас найдет…»

Ей представилось, как они с Корнеем, — рука в руке, — по-птичьи парят над костром и бандюги в ужасе валятся на землю…

— О, господи!

Те, трое, покончили с консервами. Спрятали ложки в карманы. Душегрейка подбросил в костерок несколько тонких прутиков, при ожившем огоньке принялся исследовать внутренность банки. Что-то он там разглядел, поскреб ложкой, облизнул ее. Снова засунул во внутренний карман, откинулся на спину, сыто поводил ладонью по животу. Пробубнил: грюм-блюм-прюм. Остальные гоготнули, зашевелились, выдавая нетерпеливое согласие с первым.

Оленька не расслышала ни слова, но женским обостренным умом вдруг недвусмысленно поняла, что говорили чуть ли не о ней… В ушах у Оленьки тонко запели комарики. Щеки вспыхнули, запылали от стыда и обиды. Она спряталась поглубже в куст. Показалось, что стыдливый этот пламень высветит ее на склоне. Повернула колечко на кобуре, и упругая кожа пристегнутого клапана сама откинулась вверх, обнажив прохладную рубчатую рукоять револьвера.

«Будет вам и грюм, и блюм, и прюм… Все будет…»

Теперь ей казалось, что она не боится стрелять.

Глава двадцать пятая

Пустовойтова он нашел без труда. Оглядел стекольную «муку», свернул с дороги в густой кедрач и увидел… Увидел и вздрогнул, как если бы получил неожиданный тычок в спину… Тело шофера висело на старом мшистом кедре, едва не касаясь ногами земли.

Снова, как тогда на повороте, в присутствии Кречетова, Пироговым овладела страшная усталость. Отметив, что немедленная помощь уже не нужна, он отвернулся, колени сами по себе обмякли, и он присел на поваленный пустотелый ствол мертвого дерева, лежащего неподалеку.

Где ж и когда согрешил ты жестоко, Пирогов, если жизнь подбрасывает тебе испытания будто в отместку?

Темная туча легла на вершину перевала шапкой, медленно сползала вниз по склону, и в движении ее было что-то сродни дурному знамению. Ударцев… Якитов… Пустовойтов… Не много ли для начала?

Профессиональным умом Пирогов донимал, что торопится хоронить шофера. Личность повешенного еще предстояло установить, предъявив родным и знакомым. Но интуиция твердила, что это простая формальность, что в петле именно Пустовойтов. Но как он попал в нее?

Справившись с первым чувством, Корней Павлович поднялся с лесины, осторожно приблизился к старому ветвистому кедру с веревкой. На Пустовойтове была короткая суконная тужурка, старые бумажные брюки, с пятнами… Пятнами масла чуть выше колена и в самом низу… Солдатские ботинки. Все это соответствовало описанию, полученному Полиной из горотдела. На голове, насунутая на лоб, тряпичная шапка-ушанка. Она едва держалась на месте, и Пирогову вдруг показалось, что надета она потом. Небрежно. С издевкой или отвращением приляпана, как дурацкий колпак. Само по себе это ничего не доказывало. Шапка могла сползти во время конвульсии или быть сдвинута веревкой. Но подробность эта была любопытной и стоила того, чтоб не пропустить се. Хотя бы потому, что у безвольно вытянутых ног не оказалось ни чурки, ни полена, ни палки, с которой самоубийца мог бы надеть петлю. Следовательно, он должен был проделать это сидя на дереве, а потом броситься вниз. И вот тут-то шапка едва ли удержалась бы на голове.

Ладно, частность есть частность. А вообще-то резонно ли было шагать двадцать километров от сгоревшей машины, нести веревку и забраться именно здесь на кедр? Что за прихоть? В характеристиках администрации и профкома сказано, что Пустовойтов был выдержан, хладнокровен. Откуда ж такая эксцентричность в последнем поступке?

А может, это и не Пустовойтов вовсе?

Может, Якитов, «страсть гордый какой», извелся совестью и наложил на себя руки? Или кто-то еще случайный, но такой же, загнавший себя в угол, запутавшийся, преступивший закон? Но… Но масленые пятна на брюках.

Почва под Элек-Еланью была кочковатая, как на болоте. Между кочками лежала коричневая супесь. Сами же кочки представляли собой высокие — в колено — упругие травянистые султаны. Шутники уверяли, что если город — сердце области, то Элек-Елань — мочевой пузырь. И верно, не было того дня, чтоб близкий Кургайский перевал не зацепил дождевую тучу и не пролил ее к подножию и на округу. Тот же перевал, протянувшийся с запада на восток, стеной принимал на себя северные ветры, и с южной стороны, сильно увлажненной; был своеобразный климат, как в унавоженном парнике.

Оставив Пустовойтова, Корней Павлович принялся искать следы на земле. Они были нечеткие. Но их оказалось много, так много, что они слились в сплошное месиво, будто здесь останавливался на привал взвод солдат. Некоторые кочки были просто проутюжены, густые султаны втоптаны в супесь, расхристаны, как полова. Если здесь и правда побывала ватага, количеством со взвод, то, конечно ж, не для отдыха; земля и сейчас хранит жар недавних страстей.

Отыскав сносно сохранившийся след, Пирогов развернул складной плотничий метр, наложил сверху. Ого! Тридцать… Тридцать с небольшим сантиметров! Какому размеру соответствует такая длина? Сев на кочку, он промерил свой сорок второй и убедился, что не дорос почти на дюйм. Тогда он приблизился к Пустовойтову, не без робости приложил линейку к подошве ботинка. Запомнил длину и ширину поперек носка и каблука.

Что-то сухо щелкнуло над головой, эхо аукнуло в тишине, и Пирогов замер, вдруг представив, как под шофером обламывается сук, и тот всем своим обмякшим, оплывшим телом падает сверху ему, Корнею, на плечи, обхватывает руками…

Ну, знаете! Его даже испарина прошибла.

Он отошел от кедра. Черт с ними, с ботинками. Никуда они и завтра не денутся. Достав из сумки лист бумага, он набросал план местности: дорогу, стекольную «муку» на ней, стрелкой обозначил свой путь в кедрач, — сорок шагов — тщательно нарисовал кудряшку, нанизал ее на палочку, получилось условное обозначение дерева. С восточной стороны кедра, помусолив карандаш, поставил жирную точку — тело. Крапочками указал множество следов. Потом он срисовал четкий след. Поставил размеры. Подумал, что неплохо бы слепок сделать.

Он посмотрел на вершину перевала. Туча сильно приблизилась. Несколько косых серых столбов тянулись от склона вверх. Там шел дождь. И, кажется, очень сильный.

Что ж, подумал Корней Павлович, через час здесь не останется следов вообще… И на дороге не останется… Кто-то хорошо все продумал… Знает место отлично…

Размышляя так, он вернулся на тракт, остановился над осколками стекла, «мукой», глянул вправо-влево, попытался представить, что и как здесь происходило: машина медленно сползала под гору. Впереди виднелся крутой поворот. Вон он!.. За годы работы изучил Сергей Никанорович этот отрезок дороги как свои пять пальцев. И лучше еще. Потому не рискнул прибавить скорости и проскочить мимо. Потому притормозил или остановился совсем, что либо не ожидал подлости, либо, чувствуя недоброе, полагался еще на счастливый случай. Иначе бросил бы машину прямо в Урсул — один конец…

Если Пустовойтов знал трудный спуск, то знал его еще кто-то. Факт! Как и вообще Элек-Елань, этот кедрач. Кто же это? Может, тоже шофер? Тот самый, который увел машину до сво-ротка на Сарапки… Таким образом, получается, не просто шофер, а один из тех, кто работал на тракте до войны.

Вспомнилось не ко времени, как холостой-неженатый бегал он, Пирогов, обедать в чайную на базарной площади, и всегда там было тесно от проезжих шоферов. Одетые добротно в кожаные куртки, в кожаные шлемы, с кожаными перчатками — крагами за ремнем, они шумно захватывали столики, шумно заказывали щи, мясо, сметану, блины или оладьи, дурашливо чокались стаканами с компотом. Это были хорошие шоферы, смелые люди, ибо горный тракт других не принимал… В июне, на пятый день войны, все они ушли на фронт со своими машинами.

Все ли?

Но ведь может быть и не шофер. Сто лет ходили трактом купеческие возчики. И сейчас еще сохранилась копоть в придорожных пещерах, долыса вытоптанные площадки — места стоянок и летних ночевок. Больше месяца длился путь в один конец. За такое время каждый спуск, каждый поворот, каждая выбоина впечатаются в память, как «отче наш»…

Так кто, шофер или возчик? Судя по следам вокруг кедра, там побывало… Сколько? Трос? Четверо?

А машину остановили здесь.

Пирогов оглянулся на тучу. Показалось, что услышал, как шуршит, надвигаясь, дождь.

Что ж известно нам? В кузове не оказалось банок, бидонов. Не сняли ли их где-то здесь? Скажем, вон за тем поворотом. Как шофера. И потому на месте пожара бесполезно искать следы многих людей и подводы. Да, потому их и нет у машины! Надо осмотреть дорогу за поворотом. И немного дальше.

Но тогда зачем, для чего гнать полупустую машину далеко, чтоб облить бензином и запалить? Полупустую и на открытом месте. Может, хотели дальше увести? В горы? Так она не пройдет по тропам. Или просто отвели от места выгрузки? Логично. Тогда надо искать это место здесь.

Черт! А если они вообразили сжечь ее на мосту через Челкан? Ведь подумал он, Пирогов, в последней поездке: «Хорошо хоть сюда машина не дошла». А если бы дошла? Что ж это получается? Совсем плохо получается. Страшно. Как с покровским памятником. И тогда хуже…

Пирогов неторопливо двинулся под уклон, вглядываясь в обочины.

Интересно, умел водить машину Якитов? По документам, он работал в ДЭУ разнорабочим. Но дорожный участок обслуживали грузовики. Мог Якитов выучиться водить машину, не состоя в должности шофера? Мог! Чего там мудреного. Многие так и начинали. С любопытства. С коротких подъездов.

Пожалуй, это будет слишком просто. Хотя… Рабочий-дорожник. Он-то знает здесь каждый поворот, каждый спуск. Даже если и не умеет водить машину… Якитов не пришел домой. Но ему нужно есть. Нужно иметь запас на зиму. Неприступность гор придает дерзость. Считается, раз горы, то — шито-крыто, ноги собьешь, а концов не найдешь. Ваську Князя вон сколько ловили, а он как в воду канул.

И все-таки знает Якитов машину? Где и как проверить? У кого навести справки?

Буран нетерпеливо пританцовывал сзади, дергал повод, звал домой.

Неужели он не увидит сегодня того, что ищет? Опять возвращаться ни с чем? А завтра будет поздно. Сегодня или бог знает когда теперь… Туча бежит следом. Уже ощущается близкая влага.

Прости, Сергей Никанорович. Чтоб подобрать тебя, мне нужны свидетели, судмедэксперт. Ничего не может изменить для тебя эта ночь. А у нас обязательно будут потери, если упустим время.

Мысли его, как рыбьи мальки. То набрасываются стаей и тогда кажется, что каждая клеточка мозга живет, работает самостоятельно, то, будто кем-то вспугнутые, разбегаются тысячами точек-тире, и тогда делается пусто в голове и робко на сердце. Точно это он виноват в случившемся.

А кто же, если не он? Кто отвечает за порядок и покой в районе? Разве виноват шофер Пустовойтов, что у него, Пирогова, девичник, а не отдел, на местах милиционеров числятся амазонки, как называет их Брюсов. Он, Пустовойтов, нужное дело делал. И неплохо! За двоих, за троих ушедших на войну лямку тянул… Так что…

Он глазам своим не сразу поверил, когда увидел вдоль дороги взбитый длинным гребнем песок. Не поверил в удачу.

Так, так, так! Еще на границе их учили читать следы. Потом в школе командиров. Спустя год — на месячных курсах при управлении НКВД. Дактилоскопия — десять часов, экспертиза следов ног человека, следов транспорта — по десять часов, судебная баллистика — десять часов, экспертиза документов — десять часов…

Так что там было про транспорт? Трассологию им читал полный бритоголовый майор. Он приходил в класс с клетчатым клеенчатым портфельчиком, выкладывал из него «Практическое руководство к расследованию преступлений» Якимова, «Руководство по осмотру места преступления» Комаринца и Шевченко. Множество разноцветных закладок выглядывало над обрезом книг. «Товарищи, — говорил майор протяжным голосом. — Вчера мы закончили идентификацию следов конного транспорта. Прежде чем приступить к новому материалу, повторим основные признаки… — Он опирался руками о крышку стола, склонял низко голову над раскрытой книгой, читал: — Длина передней и задней оси, диаметры передних и задних колес при одном и том же типе шин; дефекты колес и шин, дающие одинаковые опечатки на одних и тех же местах…» Он был честный, этот майор, искренне хотел чему-то научить, но он сам знал очень мало. Из вводных лекций по криминалистике слушатели, а их набралось почти пятьдесят человек в основном молодых, малоопытных инспекторов, усвоили нерадостную истину: десятый год в ученых кругах идет дискуссия — самостоятельная ли это наука, криминалистика, или прикладная, и вообще наука ли это или «уголовная техника», как именовалась она до тридцатых годов и настойчиво именуется до сих пор в статьях язвительных оппонентов. А коль не определено главное, — наука или нет — то очень медленно, медленней, чем хотелось бы практикам на местах, развивалась ее база…

Где-то ты сейчас, майор? Повторил бы еще разок. Что это за след? Машина или телега оставила его? Гребень возник по внешней стороне колеса. А второго, внутреннего, — нет… Что это значит?.. Это значит, что на лекциях надо не дремать… Погоди, так ведь это гребень… между колес. Задних колее… Машина? Ну да, машина!

Спокойно, не гони вороных. След машины ты разглядел. Но что он значит? Машина прошла здесь, факт. Она вкатилась одной стороной на обочину. Но это может быть потому, что шофер оказался не очень опытный. А если он разминулся с кем?.. Не исключено. Могла ведь оказаться встречная телега. Две, три телеги. Встречных. Или та, на которую переложили часть груза.

Холодная капля обожгла разгоряченную щеку Пирогова. Началось! А он не успел… Не успел, хоть криком кричи. Однако что значит вон тот выворот на склоне насыпи?.. Будто кто пропахал борозду, потревожил гравий, взметнул на поверхность с небольшой глубины. Будто кто-то тяжелый съехал юзом с насыпи… А ведь так и есть! Съехал! Сполз! На четырех ногах… Лошадь!..

Вернемся чуть выше. И еще разок оглядимся… Вот где машина вильнула к кромке дороги. Здесь она остановилась. А на насыпи ее дожидалась лошадь. И не одна, потому что чуть ниже виднеются еще следы. Мудрецы! Они не позволили лошадям подняться на дорогу, понимая, что они оставят следы. Кони стояли внизу. Груз прямо из кузова был перегружен на спины лошадям… Что ж, со знанием дела работали. Только почему так неграмотно с машиной обошлись? Не сведешь концы с концами… Но тайник, кладовую надо искать здесь. А не тайник, так перевалку. Скорее всего перевалку.

По дороге застучали крупные капли.

Глава двадцать шестая

Он вернулся в отдел около полуночи, усталый, голодный, промокший до нитки. Неопределенное, сложное чувство владело им. Чувство, похожее на удовлетворение, на облегчение и вместе с тем… Пустовойтов оставался у Элек-Елани, был мертв, и никакие торжества справедливости не воскресят его теперь.

Дверь в отдел оказалась запертой. С того дня, как поселился в «келье» Брюсов, дежурные не сидели под замком, наверное, опасались бабьих толков. «Эго еще что за новость? — подумал Ппрогов. — Жилец ушел?.. Или… Черт подери…» Он постучал громко, требовательно, и сразу услышал, как клацнули внутри засовы, дверь распахнулась и пропустила его.

При неярком свете он увидел дежурную, а в дальнем конце комнаты — Брюсова. Вид у того был решительный. Брюсов шумно дышал, присвистывая легкими. Левой рукой он сжимал рукоять пожарного топора.

Пирогов стремительно шагнул ему навстречу, но Брюсов не предпринял попытки уклониться, воинственно глядел мимо него.

— Зачем у вас топор? — резко спросил Пирогов и, не дожидаясь ответа, выдернул его из руки Брюсова.

— Товарищ начальник, — подошла сзади Каулина. — Геннадий Львович охраняет задержанного. — В голосе торжество победительницы.

— Доложите по форме.

Она стала по стойке смирно. Даже немного напряженней, чем следовало, но такая независимая натура была у нее: хоть немного, но по-своему.

— Товарищ начальник, во время моего дежурства в отдел явился… Якитов.

— Кто-о?

— Якитов, товарищ лейтенант, — подтвердил Брюсов. — Пришел и разлегся на моей постели.

Ошарашенный Пирогов не верил ушам своим. Возможно ли? Чтобы в один день столько…

— Полюбуйтесь на красавца, — жаловался Брюсов. — Три лежанки в комнатке, так он выбрал мою.

Корней Павлович осторожно, готовый сразу захлопнуть се, открыл дверь. Каулина поднесла лампу. В темноте «кельи» мелькнули, засветились и погасли широко распахнутые глаза. Дежурная ойкнула, попятилась. Пирогову тоже стало немного не по себе. Страшное это видение — сверкающие в темноте глаза одичавшего, загнанного человека. От блеска их и темнота не просто темнота, а целый другой мир. Мир, противоположный свету и солнцу.

— Выходите, — скомандовал Пирогов. Темнота зашевелилась, и на пороге камеры появился мужчина лет… Неопределенных лет, грязный, заросший, оборванный. Не человек, а кикимора болотная, смердящая, как нашатырь, хоть нос закладывай.

«Чего он искал, убегая из части? На что надеялся? — подумал Пирогов. — Как видел свое будущее? Ведь не таким, наверное… Или бежал не отдавая отчета, как головой в омут, а там будь, что будет?..»

— Я сам… — бормотал Якитов или тот, кто назвался его именем. — Я сам… Добровольно… Сам и добровольно… Ты скажи. Скажи, будь человеком… Ты скажи, что я сам. — Он обращался то к Брюсову, то к Каулиной. — Я сам пришел сказать… На Элек-Елани человек… мертвый. Висит… Мертвый… Я не виноват. Я увидел сегодня и решил, надо сказать в милиции… Вы думаете — я? Нет! Я не трогал… Я сам пришел сказать…

Глава двадцать седьмая

Прежде чем отпереть кабинет, Пирогов спросил, не было ли каких известий от Ткачук.

— Нет, товарищ начальник. Да и откуда? Там же лес, горы.

— А дождь прямо как из ведра.

Уединившись, он снял и развесил гимнастерку, стащил сапоги, повесил их голенищами вниз, зажав по одному между стульями. Мокрые портянки оставили на полу водяные следы. Он сбросил и их, отжал у печки, развесил по спинкам стульев, остался босиком. И вдруг почувствовал себя беззащитным, маленьким…

На гвозде между шкафом и сейфом висела его шинель. Он накинул ее на плечи, свел на груди полы и, держа их изнутри пальцами, выглянул в дежурку.

— Давайте его сюда.

Якитов вошел недоверчиво, точно сомневаясь, кого имел в виду начальник, приглашая к себе. Следом за ним протиснулся Брюсов.

Пирогов указал Якитову на стул. Брюсова попросил вернуться в дежурку и составить подробный рапорт, как, в какие часы появился в отделе человек, назвавшийся Якитовым.

— И Каулина пусть сделает то же самое.

Геннадий Львович пожал плечами: пожалуйста, если это надо. Немного обиделся, что Пирогов не позволил присутствовать при допросе. Вышел неторопливо.

— Итак, вы — Якитов?

— Якитов.

— Федор…

— Федор Григорьевич… Одна тысяча девятьсот семнадцатого года. Местный… Да вы ж знаете! Женат. Двое детей… Только жена и пацаны ни при чем. Я сам…

В конце голос его задребезжал с вызовом. Он боялся за своих детей. И защищал их.

— Как оказались на Элек-Елани?

Якитов опустил голову.

— Долго рассказывать… Там же кедрач. Орех. Пучка… Жрать-то надо… А вчера наткнулся на этого… На мертвого… Сегодня вижу, вы поехали туда, я и понял — на меня все шишки сгрузите.

— Почему вы решили, что ехал туда? — искренне заинтересовался Корней Павлович.

— Я видел вас раньше… Вы всегда… Искали… Оглядывались… А тут проскакали прямиком. Не в город же на лошадке.

Ловко! Кикимора кикиморой, а ума не потерял.

— Значит, Якитов, если бы вы сегодня не встретили меня и не догадались, куда я направляюсь, вы не пришли бы с заявлением? И с повинной?

— Куда бы я делся?.. Пришел бы… Если бы не решился, как тот.

Допрос продолжался до рассвета. Якитов, немного освоившись, выложил, что знал и что интересовало Пирогова. Говорил он неторопливо, но с жестокостью чеканя слова, не дожидаясь дополнительных вопросов. Пирогову его признания мало что прояснили. Впрочем, как знать.

Три месяца назад призвали Якитова в армию. Уходя, наказал он жене Василисе сохранить детей, его, Федорову, фамилию, если вдруг достанет его германская пуля. Война представлялась ему трудным, рискованным занятием, но он не испытывал большого страха перед ней, понимая, что призыв еще не удел и кто знает, как обернется дело там, на передовой.

С группой мобилизованных привезли его в город, поселили в казарме за высоким забором. От посторонних глаз. Начались занятия: бегом, кругом, ложись, коли… На рассвете выходили на загородный полигон, рыли землю, бегали в атаки и просто строем, как бы на марше, сцеплялись в рукопашных схватках, ползали по-пластунски, маскировались на местности… Тысячи дел у бойца. И все надо уметь исполнять быстро, точно. Нужно уметь воевать.

Раз в неделю их водили в городскую баню. В положенный по графику день и час — р-рот-та, становись! И — ать-два. Купаться. Смывать пот и пыль. Бельишко на горячих решетках жарить.

Тут-то и попутал грех Якитова. Возле бани встретил его дальний родственник по Василисе. Не то брат троюродный, не то дядя по матери. Не вникал в то Федор, а теперь гадай.

Сурового вида капитан оказался добряком, разрешил отлучку на три часа. То ли брат, то ли сват — ерш ему в селезенку — достал из подполья водку. Под нежирную закуску повело голову кругом, стало клонить ко сну. А тут еще кто-то веселый подвернулся. Федор не видел его никогда…

Только на другой день опомнился Якитов, ужас перехватил разум и волю. «Эх, упился бедами, опохмелился слезами!»

Первой его мыслью было — пойти в комендатуру и отдать себя в руки правосудия. Будь что будет, что заслужил. Этой мысли хватило до вечера. А ночью ему казалось разумным проникнуть тихонько в казарму, притвориться, будто ничего такого не было. Весь следующий день он убеждал себя, что обдумывает этот план, и когда начало казаться, что он учел все случайности и мелочи, вдруг откуда-то наваливались сомнения — возможно ли это вообще.

Затравленным волком Якитов метался от флажка к флажку, то оживляясь новым фантастическим планом, то впадая в отчаяние. Календарь испещрялся крестиками, день за днем перелистывались, как страницы тяжелой книги, и он понял, что чем дальше заходит в своем падении, тем короче и зыбче становится надежда на снисхождение. Горький удел вставал перед ним со всей неотвратимой обязательностью, и он отдался во власть случая. Больше недели он мыкался у родственников, пока не услышал до свету раздраженный женский шепот: сколь еще кормить дармоеда? То ли брат, то ли сват громко вздыхал в ответ и в каждом его вздохе угадывалось полное согласие с женой.

Якитов сделал вид, что ничего не слышал. Чем больше запутывался он, тем жестче и беспощадней становился страх, перехлестнувший и волю, и разум.

Однажды вечером в дом постучали. Якитов нырнул за печь, заслонился шубой. Вошли двое. Судя по тяжелым шагам — в сапогах, спросили, нет ли в доме посторонних. Женщина молчала секунду. Но Федору показалось, что она молчала вечность. Он даже представил ее острое книзу лицо со вскинутым подбородком, повернутое в его сторону, и выразительный взгляд, который точнее слов поясняет, где и кого надо искать.

Ночью он ушел из города. Взял на берегу чужую лодку, перемахнул через реку. Идти по мосту не решился. Платный понтонный мост охранялся круглосуточно…

— Сколько вас таких в горах? — спросил Пирогов, чиркая сухим пером по крышке стола.

— Это кого же?

— Неясно говорю? Сколько вас, дезертиров, трусов, прячется там, где были вы?

— Один я.

— Oii ли?

— Честное слово.

— Ваше слово немного стоит.

— Один я был, — с мрачной решимостью повторил Якитов, поднял на Пирогова глаза.

— Значит, вы один увели корову?

— Какую еще корову?

— Вашу собственную.

Якитов наморщил лоб, не совсем понимая, о чем говорит этот человек, закутанный в шинель по самые уши.

«Лукавит? Притворяется? Ваньку валяет? — подумал Корней Павлович. — Но уж больно хорошо выходит это у него. Будто не первый раз… А между тем — первый. Раньше не привлекался…»

Порылся в столе, не нашел, что искал, позвал дежурную.

— Заявление о хищении коровы мне.

Она принесла согнутый пополам лист. Пирогов расправил его, положит на стол перед Якитовым.

— Почерк знаете такой?

Лист качнулся на сгибе, как весы, наконец улегся, вскинул вверх легкую половинку. Якитов вытянул шею. Задранная середка загораживала текст.

— Возьмите в руки, читайте.

Он никогда не видел почерк жены. До замужества она три года ходила в школу, он знал об этом по ее проказливым рассказам, к писанине не тянулась, и если случалось посылать открытки родным, просила писать его, а сама садилась рядом или напротив, подпирала кулаком щеку и старательно следила, как он выводит буквы. Чаше она вспоминалась ему в последнее время именно такой. Сидящей напротив — щеку на ладонь, отдыхающая, здоровая, красивая и нежная.

Он знал каждую ее привычку, с закрытыми глазами мог обрисовать позу, когда сидит она напротив или, орудуя у плиты, замирает, чтобы, не разгибая спины, повернуться к нему вполоборота, выслушать, ответить.

Он знал каждую ее родинку, мелкую, как весенняя паутинка, морщинку у глаз, даже жесткий волосок, что упрямо вырастал у нее на плече, хотя она старательно и украдкой состригала его.

Но он не знал ее почерка. Он не получал от нее ни одного письма, ибо за пять лет не разлучался с нею больше чем на неделю. А письма, которые она должна была написать ему в армию и которые написала, наверное, он не успел получить.

Ему пришлось прочесть заявление, прежде чем взгляд его уперся в подпись. Он вспомнил, как учил Василису расписываться его фамилией: целый клубок спиралей на подставной ножке «Я»…

— Разобрались?

Якитов положил заявление. Опустил голову. Бледность растекалась от висков по щекам, на шею. Это было видно сквозь густую щетину и грязь.

— Итак, уточним, брали вы со своего двора корову?

— На меня что угодно грузить… безответно. Я виноват перед вами… Перед народом стыда не оберусь… Но я не был гадом… Гадом перед своими детьми.

— Зачем так сильно. Да или нет?

— Товарищ командир…

— Ваш командир на фронте воюет. А вы на Элек-Елани.

— Я же сказал вам… Не трогал я… Не трогал.

— Допустим, — Пирогов продолжал чиркать пером по столу. — В Сарапке давно были?

Якитов подумал. Повел плечами.

— В начале войны. А так пути не было.

— А нынче? В июле?

— Я ж говорю, в начале войны.

— А в Муртайке?

— Мне туда нельзя. Отец там.

— Что у вас с ним произошло?

— Вам-то зачем знать? Это к делу не относится.

— Хорошо. А в Покровке, в Коченеве давно были?

— Не заходил я ни в одну деревню. Меня ж тут всякая собака знает.

— Однако вы не побежали куда-то. Поближе к дому прижались. Видимо, рассчитывали на встречи со знакомыми, родней.

— Куда ж мне бежать было? Здесь я знаю каждую дырку в ограде. Где пучка, где орех растет, где козел ходит… Здесь не так одиноко… Вы никогда не попадали так…

— И надеюсь в дальнейшем.

— В народе говорят: «От сумы и от тюрьмы не зарекайся». Я тоже считал, слава богу… Да черт не спит.

— Вы действительно знаете здесь каждую дырку в ограде?

— Я ж здесь родился и вырос.

Помолчали. Якитов — глядя в пол перед собой, Пирогов — будто изучая его. «Тяжелое это состояние — понимать свое падение, понимать, что нет тебе оправдания».

Пирогов не испытывал облегчения от того, что одно из дел, накопившихся у него, можно считать законченным. Он даже поймал себя на мысли, что сочувствует немного Якитову, думая, что для полной справедливости неплохо посадить бы на скамью подсудимых и того брата или свата.

— Ладно. — Корней Павлович плотнее запахнул шинель. Его немного знобило. — Подведем итоги на сегодня. Следите за моими словами, и если я что-то не так скажу, поправьте. Тут же поправьте. — Обмакнул ручку в чернила, набросал на листе первый вопрос, протяжно произнося его при этом. — К преступлению на Элек-Елани вы не имеете отношения? (Пауза.) Корову у Якитовой вы не брали? (Пауза.) В деревни не заходили? (Пауза.) Скрывались совсем один? (Пауза.) Я ничего не перепутал?

Якитов молчал, глядя вниз.

— Я спрашиваю, ничего не перепутано в моих словах? Все, как вы говорили?

— Да.

Пирогов удовлетворенно кивнул, снова обмакнул перо.

— И ни с кем не встречались? Ни разу? Отвечайте.

— Нет.

— Подумайте.

Якитов помедлил. Ответил, не поднимая глаз.

— Я знаю, что говорю.

Корней Павлович отбросил в сердцах ручку.

— Откуда у вас свежий табак? — Вынул кисет, отобранный еще Брюсовым. — Табак-то недавно нарублен. Недавно засыпан в кисет… Будете уверять, что под кедром нашли? Или у того, с Элек-Елани, позаимствовали?

Ниточка эта, с кисетом, была тоньше человеческого волоса. Скажи Якитов, что нашел, под тем самым кедром нашел, и не докажешь, что это не так. Ведь на горе близ Элек-Елани побывали те, которые машину остановили. Мог же преступник в сутолоке обронить курево.

— Я жду ясного ответа, Якитов.

— Дайте попить.

Корней Павлович неторопливо снял гранатообразную стеклянную пробку с горлышка графина, не выпуская ее из ладони, налил стакан воды, подвинул его Якитову.

— Значит, встречались, — сказал негромко, уверенно. — С кем?

Якитов, не глотая, вылил воду в рот.

— Не знаю, — ответил.

— Вот как? То вас все районные собаки знают…

Якитов снова скосился на графин. Пирогов налил еще половину стакана, придержал в руке.

— Так я очень надеюсь на вас, Федор Григорьевич.

Он ожидал истерики или что-то вроде: а-а, забодай тебя комар! И рубаху на груди — в клочья. Но лицо Якитова оставалось таким же бесстрастным, как и на протяжении всего допроса. Лишь в самом начале, оговаривая невиновность жены и детей, он чуть-чуть зажегся было, но с той минуты одеревенел, не проявлял даже тревоги за свою судьбу.

«Гордый страсть какой, — вспомнил Пирогов. — Пожалуй, что-то есть… Не юлит, не выкручивается… Сам себя, похоже, казнит.»

— Я жду, — напомнил Пирогов.

— Под Сыпучим Елбаном. — Не сказал, а выдавил из себя Якитов, потянулся за стаканом. Корней Павлович долил его до краев. Но Федор не стал пить много, только коснулся губами воды, поставил на место. — Я спал. Он подошел… Стыдил… Пугал… Потом хлеба дал. Картошки… Табак оставил. И ушел.

— Так и ушел? Все оставил и ушел? И не обещал еще встретиться? И не спросил, как звать? Или спросил?

— Нет.

— Что ж ему спрашивать. Вы и так давно знакомы.

Якитов не отрицал, но и не соглашался. Сидел недвижно, уставясь в пол.

— Начав, говорите до конца.

— Пуганая ворона куста боится.

— Но вы не испугались явиться сюда. А это не сулит вам полной безопасности. Трибунал суров.

Якитов молчал, не мигая глядя в одну точку. Пирогов поднялся, кутаясь в шинель, прошелся босиком вдоль стола, снова сел. Сказал, не скрывая своего сожаления:

— Не понимаю людей, которые, теряя голову, плачут по волосам.

— У меня двое маленьких.

— Вот даже как! — построжел Корней Павлович и решил тут же, что для первого раза хватит.

За окном серым пятном проступало раннее утро. Пирогов выглянул в приемную. За барьером поднялась Каулина, вопросительно уставилась навстречу. С внешней стороны барьера, как сторожевой пес, сидя чутко дремал Брюсов.

— Геннадий Львович! Геннадий Львович, соберите свои вещи. Придется вам ко мне сегодня перебраться.

Хроника 1942 года

Один против тридцати девяти

Летчик-истребитель ст. лейтенант Белон возвращался на своем «яке» после патрулирования вдоль линии фронта и внезапно увидел над горизонтом армаду вражеских бомбардировщиков. По уточненным данным наземных постов наблюдения, их было тридцать девять. По Белову не оставалось времени на подсчеты. Враг направлялся в сторону Ленинграда, его надо было остановить. Стремительно набран высоту, отважный сокол сверху врезался в строй фашистских стервятников, открыл огонь по головной командирской машине. Атака была так неожиданна, что немцы растерялись. Ведущий, уклоняясь от пулеметной очереди, стал уходить в сторону. Во избежании столкновения часть самолетов тоже отвернула. Армада нарушила строй, рассыпалась. Некоторые фашисты стали сбрасывать бомбы на голос ноле. Тем временем подоспели, поднятые по тревоге, наши «ястребки». Шесть самолетов не досчиталась в тот день гитлеровская армада. Одного сбил ст. лейтенант Белов.


Из письма старшего лейтенанта Вахтанга Ботокадзе любимой девушке

«…ее увезли из родного села и продали в Германии как товар. Она рассказывает дальше, что работает у немецкого хозяина or зари до зари и что смерть лучше такой жизни. Наконец она прощается со своими родными, пишет, что никогда их не увидит, просит, чтобы про нее не забывали. Когда читаешь эти ошеломляющие строки, сердце обливается кропыо. Я прочитал заметку вслух в своей роте. И бойцы в один голос заявили:

— Пусть, товарищ старший лейтенант, она не прощается с родными навек. Мы освободим пашу землю от гитлеровцев и разыщем всех, кого насильно угнали в неметчину.

Мои бойцы правы…»


Бой у горы Машук

На высокой отвесной скале горы Машук с середины двадцатых годов на виду у всего Пятигорска возвышается большой портрет В. И. Ленина.

В августе к подножию Машука прорвались фашистские танки. Но импреградили путь пятнадцать бойцов лейтенанта Дубовика. Связками гранат, бутылками с горючей смесью они жгли броню врага, нанося ему невосполнимый урон. В редкой цепи мужественных защитников стоял Ленин. Он вдохновлял воинов на подвиги, был первым свидетелем их бессмертия…


Частушки

Взяли, взяли дорогого
В бронетанковую часть.
Не отстану от милого,
Буду трактор изучать.
Наши тракторы, как танки,
А девчата, как бойцы:
Распахали все полянки,
Все засеяли концы…

Ценное приспособление

Всем известно, потерянный колос можно подобрать. Но зерно, упавшее с платформы жатки, уже не подберешь. Другое дело, когда жатка имеет зерноуловитель. Простое приспособление к платформе жатки или лобогрейки — ящик. Зерноуловитель за день собирает от 10 и больше килограммов зерна…


Забота о детях

В Зональном районе организованы семь стационарных детских яслей. Всего за нынешний год в колхозах и совхозах открыто детских яслей свыше шестидесяти.


Кино

«Боевой киносборник № 11». Конферанс ведет бравый солдат Швейк.

Глава двадцать восьмая

Пирогову не спалось. И легкость, и радость волновали сердце, и тревога сжимала его, напускала холоду. Разберись, чего больше.

«Если Якитов не замешан в разбое и воровстве, что очень может быть, то кто тогда? Кто?»

В последнее время он не сомневался, что в районе действует воровская шайка. Но он связывал ее с именем Якитова и двумя-тремя такими же подонками, промышляющими лиходейством жратву. Еще вчера на Элек-Елани, размышляя о степени причиненного зла, квалифицируя действия преступников как опасно враждебные, он и так и сяк склонял Якитова: умеет ли он водить машину, могли самостоятельно выучиться на шофера?

В глубине души Пирогов понимал, что это не дело, не метод — вешать собак на человека, которого в глаза-то не видел, судьба которого не выяснена до конца. Но так ему было легче думать, рассуждать. Легче от того, что Якитов конкретно известен, его лишь следует разыскать, а остальное потянется за ним, как хвост.

Но ночью, слушая Якитова, следя за его состоянием, Корней Павлович вдруг поверил ему. Поверил, что не виновен тот в районных несчастьях.

Кто же тогда? Кто?

Раскидавшись на тонком казенном матрасе, брошенном на пол, беспокойно, внезапно всхрапывая и протяжно постанывая во сне, спал Брюсов. В груди его булькало, будто там прокатывались дальние громы.

«Музычка понадежней любой справки, — подумал Пирогов прислушиваясь. — Днем в людском гаме не очень слышно, а ночью… Тяжело, должно быть, всю жизнь так-то. Потому и бобылем скитается. Не хочет, чтоб знали о нем таком, чтоб жалели, сочувствовали… Или насмешничали… Разные люди есть. Умные и глупые… И застенчивые. И гордые… Страсть гордые какие… Надо пристроить его на работу. Пока ходит запрос… Где-то возле себя пристроить…»

Усталость убаюкала его, когда утро стало наполнять дом голубым светом.

В шесть заговорило радио. Пирогов проснулся, лежа прослушал последние известия. Они немного прибавляли к тому, что было вчера: упорные бои, атаки, контратаки, потери, сбитые самолеты… Пора вставать.

Одежда еще не просохла. Корней Павлович достал запасную, поношенную, легко проскочил в галифе и удивился тому несказанно. Его ли? Лишь начав застегивать пояс, пригляделся, понял, что его, что в прошлом году он был полнее, шире: брюки эти, сшитые по точным меркам, делали его подтянутым, бравым. Теперь они свисали, как пустой мешок. Гимнастерка тоже оказалась великовата, но выбирать было не из чего. Намотав запасные сухие портянки, он обулся в непросохшие сапоги. Хромовые, выходные, не хотелось портить в дождь и грязь.

Он вышел на крыльцо, осторожно прикрыл дверь, стараясь не разбудить Брюсова. Мимо двора шли, торопились на работу женщины. Они лавировали между лужами, аккуратно ступая на густые выпуклые розетки подорожника и спорыша.

«Не для Ржанца туфельки», — отмстил Пирогов, угадав на многих ленинградские «лодочки».

— Товарищ лейтенант…

Против калитки остановилась мать потерявшейся малявки. Красные наплаканные глаза глядели на Корнея как на чудотворную икону. Ему захотелось убежать домой, спрятаться от этих глаз.

— Товарищ лейтенант…

Она не находила других слов и ждала, ждала с мольбой и надеждой, что он найдет именно те, которые нужны ей.

— Здравствуйте, — сказал он. — Мы приняли меры. Три сильные группы со вчерашнего дня идут по шрам… Подождем результата. Потребуется, организуем четвертую, пятую. — Увидел испуг в ее глазах, поспешно прибавил: — Но, думаю, до этого не дойдет.

Она заплакала беззвучно. Корней Павлович посмотрел на женщин, остановившихся поблизости, призывая их на помощь.

— Боже мой, боже… Я схожу с ума… Товарищ лейтенант…

— Успокойтесь. Ничего страшного. Уверяю вас.

— Ой, да поймите ж вы меня… Поймите… Она могла сто раз умереть там… В Ленинграде… Она уже почти умерла… Если бы не бойцы…

Он понимал, что она готова говорить о своем горе не переставая, но кто-то должен слушать ее. Так ей казалось легче. А Пирогову сделалось невыносимо. Того и жди, выжмет слезу из глаз.

— Еще раз говорю, ищем. Не убивайтесь… Все будет хорошо… Возможно, уже сегодня… А сейчас, виноват, мне надо идти. И вам тоже… Все будет хорошо, и мы с вами еще посмеемся над приключением.

Последнее не столько ей сказал, сколько себе. У самого-то ведь душа не на месте. Второй день Игушева молчит, от поисковиков никаких вестей, ни слова малого.

В отделе было тихо, покойно. Пахло керосиновой лампой. Он отмахнулся от рапорта: сам все видел, все знаю… Прошелся до «кельи», заглянул в глазок двери, ничего не увидел, но всматриваться не стал, вернулся к дежурной.

— Ткачук?..

— Ни слуху, товарищ начальник.

Он вздохнул. Надо ж, как прижало. Впору самому брать ноги в руки и бежать, бежать, бежать… Куда? Ребят искать? Игушеву? Или поисковиков? Или на Элек-Елань?..

Он снова прошел в глубину прихожей комнаты, снова прижался к прямоугольному окошечку.

— Вы живой, Якитов?

— Живо-ой, — доложила из-за спины Каулина. — Кашлял недавно.

Пирогов снял замок с двери.

— Выходите.

Якитов неторопливо показался в дверном проеме, увидел, что Пирогов направляется на крыльцо, как бы и его приглашая.

— Зачем на люди-то? Или мне перед собой позору мало?

Пирогов поразился его щепетильности, но не подал вида.

— Пошли, — сделал нетерпеливый жест, будто смахнул с крыльца кого-то.

Потупясь, вобрав голову в плечи, Якитов шагнул за ним.

— Куда мы идем? — спросил. — Если домой, так я не пойду.

— Вот как? Почему же?

— А это никого не касается.

Он проводил Якитова в глубь двора к дощатому «скворечнику».

— Нуждаетесь?

— Другому некому, что ль? Сам в сортир водишь.

— Вы у нас высокий гость.

— Напоминаю, я сам пришел.

— Потому я и называю вас гостем.

На обратном пути они не перекинулись ни словом. Уже из-за порога брюсовской «кельи» Федор попросил:

— Не надо меня всей деревне показывать. Увезите в область. У вас ведь нет военного трибунала. А вина моя не нуждается в доказательстве.

— Куда вы торопитесь?

— Я же сказал, мне перед собой позору не обраться.

— А может, тайну бородача хотите быльем покрыть?

— Слушай, лейтенант… Я — трус, дезертир. Но… Зачем же ты так… Человек накормил меня. Последнее отдал по душевной простоте своей. А ты предлагаешь выдать его.

— Благородство взыграло. «Последнее отдал». А где он взял ото последнее? Хлеб!.. Не на той ли машине, что стоит у дороги? Не угощал ли он вас мясом вашей собственной коровы?

— Он стар для таких подвигов.

— Однако он доковылял до Элек-Елани. И допустил укрывательство дезертира… Он нагнал на вас страху, а вы говорите — стар.

Повесил замок, проверил, — надежно ли? — пошел составлять рапортичку. Когда без минуты восемь к нему заглянула Ирина Петровна, текст был готов и дожидался ее. Потом Пирогов обошел отдел, заглянул в ленкомнату, толкнулся в запертую дверь угро. Вернулся к дежурной.

— Сколько же штыков у нас осталось?

Перед ним стояла Каулина и пришедшая сменить ее Ветрова. Та самая Ветрова, которая вчера днем выполняла обязанности оперативной дежурной, посыльной, допоздна принимала от руководителей учреждений запертые замки и пломбы, убеждалась в их надежности, исправности. Сегодня ей предстояло сесть за барьер до завтрашнего утра, выполнять десятки маленьких обязательных дел.

«Трудно им», — подумал Пирогов жалостливо. У Ветровой было малокровное утомленное лицо, и вся она была квелая, будто подвяленная. «Еще эти… женские штучки. Хотя бы сами регулировали очередность. Ткачук или Пестова. Лучше Ткачук.»

У входа в сером дождевике и платочке застигнуто переступала с ноги на ногу Астанина. Она появилась после восьми и испуганно ожидала выговора или, как говорила она, нагоняя. Уварова прямиком из дома ушла на пилораму.

Вот и все ударные силы! Все боевые штыки!

— Каулина, как сменитесь, останетесь за старшего. И за среднего и за младшего. В трех лицах, — сказал Пирогов. — Разрешаю отдохнуть в любом кабинете, но требую неотлучно находиться в отделе. Должны наконец подать голос Ткачук и Пестова. Это — раз. И два: ровно в девять разбудите Брюсова и вызовите его сюда. Он у меня дома.

Подумал, не забыл ли чего. Прошелся по комнате. Остановился перед машинкой.

— Одну минуточку, — сказала Ирина Петровна, закладывая под валик очередной лист бумаги и выравнивая верхний срез. — Читайте пока первый экземпляр.

Он пробежал глазами текст. Отмстил складные слова: вор — шофер, малявкой — явкой. Удивился легкости, с какой оказались они в официальной бумаге. Гмыкнул иронично: поэ-зия. Дождался, когда второй лист ляжет перед ним, поставил подпись и там и там.

— Ирина Петровна, — сказал нетвердо. — У вас дома есть картошка?

Она ответила быстро, будто последние дни они часто репетировали эту сцену.

— Есть, товарищ лейтенант.

— Одолжите нам… С Брюсовым… Штук по пять.

Глава двадцать девятая

Непчинов и Паутов начинали рабочий день со встречи. Паутов заходил к Непчинову, ему это было по пути в райисполком, и несколько минут они обменивались информацией, координировали свои планы на день, обговаривали действия. Они умели ладить, честно выходить из нередких затруднений. И при этом личные отношения их не были тесны и, пожалуй, откровенны, о чем можно судить по поведению их окружения, которое открыто тяготело к одной из сторон, не принимая другую. Пирогов старался быть между ними. Собственно, он поставлен был так своим особым положением и строго соблюдал свое место. Но где-то в глубине души он держал, точно наготове, предпочтение Непчинову, более открытому, прямолинейному, хотя и резковатому в суждениях. Паутов отпугивал его ряженьем «под мужика», которое не очень соответствовало положению предрика, хочешь не хочешь, наводило на размышление: каков же ты на самом деле…

Поэтому каждое утро, используя встречу Непчинова и Паутова, заглядывал Корней Павлович в райком, разговаривал и с тем, и с другим, предваряя специальные явки и вызовы в райисполком.

Вручив Непчинову и Паутову рапортички, Пирогов на словах подробней рассказал о событиях минувшего дня.

— Завариваешь ты кашу с этим шофером, — сказал Паутов. — Зачем он тебе нужен? Чтобы испортить статистику мокрым делом?

— Думаю, в действиях преступников как раз и был расчет, что мы затеем препирательство с соседями, вынудим их искать убийцу в своем районе. А они тут окопались. Доказательство до сих пор у своротка на Саранки стоит.

Непчинов был согласен с Пироговым. Интересовал его подробно Якитов.

— Пощады ему ждать не приходится. Осрамился он крепко. Разве что кровью можно смыть позор, — сказал Пирогов. — Но жалость у меня к нему. Оттого, наверное, что понимает он свое падение. Мучится. Не хочет, чтоб жена и дети видели его. Просит отправить скорее.

— Так отправь, — заинтересованно подсказал Непчинов.

— Еще разговор не закончил с ним. А пока у меня просьба. Для снятия Пустовойтова мне нужны три-четыре мужика. И телега большая.

Паутов встрепенулся. Люди, телеги — это прямо его касалось.

— Звони в Шуйский отдел. Раз не хочешь дело им отдать, пусть они тебе помощь окажут. Они ж молиться на тебя должны, простофиля ты, каких свет не встречал. Или — иди, собирайся сам. Я им сейчас шороху наделаю. Они раньше тебя прибудут на место. Скажи точнее, куда.

Когда он вернулся в отдел, там уже сидел Брюсов. Снова принимался дождь, но не лил, а капал редкими каплями, стихат и снова капал.

— От девчат ничего?

— Нет, товарищ лейтенант.

«Вот ведь прихватило. Прямо за яблочко! — подумал он. — Может, прав Паутов. Пусть трупом занимаются шуйцы. А ты беги воинство искать. Как бы худу не быть… Но ведь шуйцы никого не найдут у себя…»

Поманил Брюсова в кабинет.

— Вы мертвецов очень боитесь?

Брюсов растерялся, не понимая, куда клонит этот неуемный, будто двужильный милицейский парень с кубарями в петличках.

— И-извините… Я не совсем представляю…

— Вы мне нужны как свидетель. Как посторонний человек. Наконец как две дополнительные руки.

Кровь отлила от лица Брюсова.

— Когда я выходил из окружения, я видел всякое… Тут, конечно, не Харьков… Но я думаю, и я не тот, что до войны… Надо попробовать.

— Договорились. А теперь пойдемте, нас ждут к завтраку.

Когда они полчаса спустя вернулись, Ветрова доложила, что врач Бобков позвонил недавно, жаловался, что у него маленькая заминка получилась, что он выходит с минуты на минуту, пусть Корней Павлович не беспокоится.

Пирогов потускнел.

На деревянном крыльце бухнули сапоги. Точно кто-то сквозь толстый листвяк провалиться хотел, так околачивал с ног грязь. Это мог быть доктор. А мог и возчик из известкового карьера, приданный увезти тело Пустовойтова до Ржанца. Наконец почему бы не появиться Козазаеву, не сообщить, что они с Пестовой вернулись.

Дверь открылась и на пороге оказался Сахаров. Приглядевшись, он увидел в обшей комнате Пирогова, Брюсова, Ветрову, принял военную стойку, коснулся виска кончиками пальцев, громко гаркнул, будто перед строем.

— Всем — мое почтение. Не помешал?

— Это смотря что привело вас, — отозвался Пирогов.

— Дело у меня. Важнее важного… С глазу бы на глаз. — Показал пальцем на свою грудь и грудь Пирогова.

— Пойдемте. — Корней Павлович направился в кабинет. Старик вошел следом, стащил с головы кожаный картуз, смял его так, что он пузырями вздулся между пальцами. Зыркнул на карту, уставился на Пирогова.

— Заявление у меня для милиции. Для эн-ка-вэ-дэ. Ты уж у нас заступник о двух головах. — Кашлянул, снова покосился на карту, замолчал, не зная, как приступить к главному.

— Что-нибудь про шар вспомнили? — помог Корней Павлович.

— Шар? Эка, парень, старые дрожжи перебираешь. А я-то и думать забыл про них.

— Напрасно, — построжел Пирогов. — Делаю вам официальное напоминание: опишите подробно все, что вам известно — день, час, место, откуда и куда двигался… Кто видел шар еще?

Сахаров шлепнул себя по лбу.

— Не дал бог здоровья, не даст и лекарь. Память у меня, что сито, — дырявая.

«А ведь врешь, — не согласился Пирогов. — Память у него… А при встрече прошлой артачился, память не хулил… Когда ж ты врал, дед? А, главное, зачем? С какой целью?»

— Мы не лекари, — сказал вслух. — Но кое-чему обучены. Сегодня, крайний срок — завтра, жду от вас повторное заявление. Со всеми подробностями. Иначе придется здесь… — Кивнул на дверь, намекая на КПЗ. — Здесь придется писать. И объяснить попутно такой конфуз… Я говорю вам это вполне серьезно.

Сахаров опустил голову, глядел исподлобья. Густые с проседью брови топорщились, как кисточки на ушах рыси. Широкая — огородной лопатой — борода упиралась в грудь, раздваиваясь, как гвоздодер. Казалось, она шуршит и скрипит, будто соломенный сноп на изломе. Ни в лице, ни в позе не было ни малейшей растерянности, а скорее упрямство угадывалось, настойчивость и сила. Та самая сила, которая на твердости духа, как на коне верхом держится.

«Зачем ему байка про шар понадобилась? — опять подумал Пирогов и, подумав так, перестал сомневаться, что воздушный „шпиен“ либо приснился, либо выдуман стариком. Иначе полдеревни видели бы его. Не каждый день летают над Ржанцсм воздушные шары… Да и память по той же причине не заклинило бы вдруг. — Но зачем? Зачем понадобилось ему не в редакцию посылать сочинение свое, а в эн-ка-вз-дэ? Зачем надо было морочить голову Ударцеву? Что это, неудачный повод приблизиться к начрайотдела? Однако это не первая их встреча. Вот именно, не первая. Он же сам говорил: состоял в переписке… Надо…»

— Ладно, оставим шарик до завтра, — сказал Пирогов. — Что у вас сегодня?

— Заявление у меня для милиции… Два дня тому недалеко от Сыпучего Елбана встретил незнакомого. Грязный, ну твой шпиен. Зарос — во!.. Поглядел я на него и думаю с той поры: вроде как знакомая рожа-то. Знакомая…

У Корнея Павловича дыхание перехватило. Два дня тому… Два дня… У Сыпучего Елбана к Якитову подошел неизвестный… Стыдил. Накормил картошкой. Дал хлеба. Оставил махорки…

— Так знакомый или незнакомый?

Сахаров заговорил быстро, путано, плетя спирали, но не приближаясь к существу: вроде как… но бог ему… не сгородить бы напраслину на безвинного, уж больно зарос и черен — чистый лешак, а меж тем что-то есть и такого, что… Пирогов сморщился, как от зубной боли, терпел-терпел, не выдержал:

— Остановитесь. Хотите, я вам подскажу? Вы Якитова вспомнить не можете. Или не хотите. Но тогда я не понимаю, зачем вы пришли. Я ж не тянул вас за язык. Вы сами… И развели болтовню вокруг да около.

Сахаров вдруг шумно развеселился.

— Нет, каков молодец!.. Ай да молодец!.. А я-то, старый пень, слепой… Верно ведь! Якитов и есть! Как сказал, так сразу и пришло на ум — Якитов!.. От едрена вошь!.. Только откель он, если его в мае в армию забрали?

— Надо было у него спросить.

— Кой там — спросить. С перепугу узнать не мог. Больно уж дик и страшон…

— Напугал, говорите? А как вы оказались возле Сыпучего Елбана? Это ж не ближний свет.

— Сено козе косил.

— Шутите?

— Какие уж тут шутки. В шутках правды не бывает.

— Накосили сено?

Сахаров прищурился, посерьезнел.

— Говорю ж, испугался я… А откуда известно, что Якитов? — спросил быстро.

— Догадался. А вообще позвольте не отвечать вам.

— Твое право. Ты ж — о двух головах. Просто интересно, что он еще вывернул… Они, эти зайцы, бодливые, страсть!

— Что вас беспокоит?

— Да так… Я помочь… А ты сам все…

«Ты бы не пришел, если бы не узнал, что Якитов здесь, — подумал Пирогов. — Не пришел бы… Но откуда он узнал? Я ж предупредил девчат… А что если?.. Да ведь они договорились о встрече, и Якитов не пришел на нее… Выходит, тот, неизвестный, что припугнул детьми, и есть Сахаров!.. Невероятно!.. Не встретив Якитова в условленном месте, старик заподозрил, что он попался. И пришел сам, чтобы предварить, смягчить разоблачение. Именно так!.. Наверное, крепкий разговорчик у них состоялся. Откровенный. Вот и запаниковал дед, пытается пронюхать, что известно мне…»

Посмотрел на ходики. Вздохнул. День мчался стремительно. Как поезд мимо стрелочника с флажком. А стрелочник — он сам, Пирогов, ни тпру ни ну, на месте топчется.

Он выглянул в приемную, попросил дежурную Ветрову еще раз связаться с больницей, вернулся на место.

— Вот что, Сахаров… Интересный вы человек. Очень интересный. Сами вы того не подозреваете, какой интересный… Прошу написать подробное заявление. Про шар. Про встречу у Сыпучего Елбана… Кстати, если я не ошибаюсь, это недалеко от Элек-Елани… Километра полтора? Так вот, про шар, про встречу… Хотите, пишите дома. Хотите, пишите здесь. Но завтра оба они — оба! — должны быть у меня… Вы понимаете, надеюсь, серьезность дела?

— Чего уж… — Сахаров медленно стал натягивать картуз на голову, давая понять, что писать будет дома. — А Михаил Степанович, царство ему… тот тоже, бывало, говаривал: интересный вы человек, Сахаров. Он-то меня понимал. И уважал. Хороший человек был.

Задом-задом он прижался к двери, вывалился в общую комнату.

Пирогов проводил его взглядом. «Михаила Степановича вспомнил. Хороший человек был… Задержать бы тебя надо. За кружевца твои. За то, что дезертира отпустил… Так не сажать же его с Якитовым. Черт знает, что за разговор был у них…»

Услышав, как хлопнула входная дверь за Сахаровым, Корней Павлович вызвал дежурную Ветрову.

— Где у нас… Каулина?

— В ленкомнате. Прилегла на стулья.

— Разбудите. С этого часа не упускайте из вида старика. — Кивнул на окно, за которым по улочке, спадающей к реке, неторопливо шел Сахаров. — Но чтоб он вас не заметил. Глаз у неги зоркий.

Ветрова направилась будить Каулину, а Пирогов, сдерживая нетерпение, — в «келью».

— Он выдал вас с головой, Якитов. Тот старик… Сахаров… Что у Сыпучего Елбана… Что скажете?

— Дайте бумагу и карандаш.

Глава тридцатая

На теле Пустовойтова были заметны кровоподтеки, синяки, царапины. Похоже, он сопротивлялся, когда его вытаскивали из кабины, сопротивлялся, пока волокли в кедрач, подальше от дороги и случайных глаз. Наверное, он сопротивлялся уже с петлей на шее. Пирогов как наяву увидел холодную профессиональную расчетливость убийц, уже много раз поражавшую его. Преступникам нужно свалить вину за пожар на шофера, и они сделали это на небольшое время. Им нужно было скрыть синяки и царапины на теле убитого (они ведь допускали, что синяки будут, хотя и старались очень, да силач шофер вон как заупирался), было нужно, чтобы летнее солнце и влага кедрача растворили следы насильственной смерти. Ищи потом, что к чему! Но Бобков, мучаясь и казнясь за оплошность с Ударцевым, был особенно внимателен сегодня.

«Это не воры. И не просто дезертиры… Это… Это…» — Пирогов не находил слов.

Брюсов, высокий, крупный, держался за спиной Корнея Павловича, точно тот мог стать ширмой для него.

— Там, под Харьковом… — бормотал он как в бреду. — Там… А тут… Это ужасно… Это ужасно…

После полудня снова стал накрапывать дождик. Не очень частый, но крупный. И прохладный. Шуйцы, а их приехало пять человек и всю черновую работу выполняли они, завернули тело в брезент, положили на телегу.

— Веточек бросьте сверху, — распорядился их начальник. Он был доволен таким оборотом дела, хотя и не понимал, почему Пирогов берет на себя это убийство.

— Сколько человек понадобилось, чтоб вот так… аккуратно расправиться с таким… рослым, крепким, как этот? — спросил его Корней Павлович.

— Нс хилый мужик был, — отозвался тот, но прогнозировать не стал. Не решился.

Бобков, протирая руки формалином, подтвердил:

— Судя по физическому развитию, покойный не был слабачком. Да и вес у него — под девяносто… А потому двоих бы он смял. Троих? Трое были бы вынуждены пристукнуть его слегка. Но этого на нем нет…

— Какой же вывод?

— Четыре или пять.

Пять, мысленно повторил Пирогов уверенно. Крепкий мужик, ладный собой Пустовойтов и четверым за фук не дался бы. Опасность удесятеряет силы. Не мог он теленком на бойню идти. Видно, крепко взяли. Толпой плотной, вампирной.

Что из этого следует, Корней?

А то, что пять-шссть сволочпн объединились в группу, на закон начихав, совесть и гордость людскую на разбой променяв.

Не учен особо, но природно сообразителен Пирогов. Не зря девчата меж собой говорят, будто бы умный поп его крестил. Из любой малости умеет пользу извлечь, каждую улику к делу приобщит.

Всей группой они двинулись в сторону тракта, рассекая высокие султаны трав. Следом и чуть сбоку запонукал лошадь возчик. Скрипнула, тукнула, встряхнув кузов, телега.

У Брюсова не было сапог. Он страдал от мокрой травы больше всех. Закатав штанины выше колен, он вышагивал, как цапля по болоту, смешно поджимая ноги под себя и опуская их вертикально, чтоб не посечь кожу, не начерпать полные ботинки воды. Он вынужден был неотрывно глядеть под ноги, чтобы вовремя переступать через густые кочки осота, напитанные влагой. И потому он увидел. Против ожидания. Увидел, где никто и не подумал бы тщательно искать.

— Товарищ Пирогов, чьи это патроны?

Наклонился, сопя, поднял целую обойму.

— Всем — стоп! — скомандовал. Корней Павлович. — Проверьте подсумки.

Последнее относилось к двум шуйским девушкам-милиционсрам при полной форме и оружии. Девчата и без того напуганные происходящим, торопливо причитая и всхлипывая, принялись считать боезапас.

Корней Павлович, мягко ступая, обошел Брюсова. Однако каких-то следов перед собой не увидел. Даже если они были вчера, ночью их пригладило дождем, слизнуло, как морским прибоем. Дождем и патроны вымыло на поверхность, потому что вчера еще, кружа в этих местах, Пирогов не видел их, а должен был бы, у него глаз острый и терпения не занимать.

Он протянул руку, и Брюсов опасливо положил на его ладонь обойму. Патроны были винтовочные. Гильзы не розовые, как в подсумках девчат, а латунно-белесые, точно потертые сильно. Головки — светлые. Корней Павлович выковырнул из обоймы один патрон. Глянул на торец. Прочитал по слогам, не веря глазам своим:

— Кай-нок.

После второго «к» стоял твердый знак.

У Пирогова сердце споткнулось на ходу. «Да ведь это же… Это было уже! Было!» Да, он, Пирогов, читал так же по слогам, теряясь в догадках, что значит слово «кайнок». Читал в кабинете Ударцева, на патроне, лежавшем в сейфе. Получается, что Михаилу было известно о кайноке. Какими-то другими путями он тоже вышел на него.

В Ржанец они вернулись раньше грузового возчика, невозмутимого, молчаливого дедка, непрестанно чадящего самосадом.

— Вы погоняйте. — Он сам предложил вскоре, как они, простившись с шуйцами, направились домой. — У вас дел полная коробушка. А мы — помаленьку.

— А вам не страшно? — спросил Брюсов, косясь на брезентовую куклу. — Скоро темнеть начнет.

— Чудак-рыбак, ты живого бойся. А мертвяк — он самый смирный.

Глава тридцать первая

Уже сильно стемнело, когда они, высадив у больницы врача, зашли в отдел.

Возбужденней, чем обычно, докладывала Ветрова:

— Вернулись Пестова и Козазаев. Отыскались остатки коровы.

— Где? Пестова где?

— Она просила вызвать ее, если спешно надо.

— Ткачук звонила?

— Да. Из Муртайки. Говорит, нашли лошадь. И ходок наш… Лошадь стояла привязанная. Перед нею сено лежало… Полина перегнала ее в Муртайку и позвонила… Продолжают искать. Идут от того места, где стояла лошадь. На север и на юг. Две группы.

«Что ж, Ткачук действует грамотно. На дороге нет следов нападения. Что-то в стороне привлекло внимание Игушевой. Она оставила лошадь… Когда? Три дня назад!.. Многовато… Ну а что если лошадь, сено — все та же холодная режиссура? Если все это потом поставлено было? И не в том месте…»

Последние события приучили его к подозрительности.

— Не будем терять время. Пригласите Пестову.

— Я — пожалуйста, товарищ лейтенант. Но… Каулина ушла. Вы ж сами приказали следить…

— Геннадий Львович, посидите немного у телефона.

— С моим удовольствием. Это не просто честь, а повышение по службе.

Корней Павлович отпер Якитова.

— Написали?

На пороге «кельи» показался Федор. Он был по-прежнему заросший, но лицо посветлело: днем сердобольная Ветрова принесла ведро воды, кусочек хозяйственного мыла, и он расстался с маской из месячной грязи.

— Вот. — Якитов протянул лист бумаги. Корней Павлович заглянул в него. Увидел буквы с лихими завитушками. Вспомнил, что в подписи Василисы тоже длинная спираль в подставной ножке «я» — заимствовала у мужа.

Федор писал, что Сахаров наткнулся на него случайно, стыдил, пугал трибуналом. Потом смягчился, сказал, что коль получилась такая клякса, не мыкаться ж под открытым небом, обещал пристроить под крышу в надежном месте. Назначил новую встречу. Уходя, вдруг спохватился, пригрозил: если Федор вздумает каяться и выговорить себе смягчение приговора, выдав его, Сахарова, как укрывателя дезертира, его пацанам не позавидует сам Иисус Христос.

— Пристроить под крышу? Он ничего не уточнял? Где, к кому?

— Нет.

— Осторожный. Ладно, пойдемте на свежий воздух.

— Мне это ни к чему.

— Странно. Скажите, Федор Григорьевич, почему вы не хотите свидания с женой? Или с матерью? Они ведь убиваются по вас. А Василиса почти похоронила.

— Потому и не хочу.

— Я мог бы разрешить.

— Хватит об этом.

— Хватит так хватит. Тогда скажите мне, Якитов, была у Сахарова винтовка? Или карабин, обрез?

— Не видал.

— Бы-ыло что-то. Я стал привыкать к вашей манере говорить. Не умеете вы врать, Федор Григорьевич. Но упорствуете: не видел, не знаю… Если бы не было, вы сказали бы — не было.

— Я могу сказать — не было. Когда мы разговаривали, действительно не было. Но потом он велел идти, не оглядываться. И я пошел. Как же я могу поручиться, что за деревом не стояло ружье?

— Кружева, узоры вяжете. Обиженного из себя корчите. А обижаться вам не на кого.

Брюсов выглянул из двери.

— Корнеи Павлович, кто-то спросил по телефону, на месте ли вы. Я сказал — да. Он поблагодарил и положил трубку.

— Кто? Мужчина по крайней мере?

— Да. Такой спокойный…

Пирогов сводил Якитова в уголок двора, вернул на место в «келыо», повесил замок. Остановился перед Брюсовым.

— А вы, Геннадий Львович, производите впечатление на месте дежурного. Зайдет посетитель и сразу проникнется доверием к нашему отделу: экий постовой встречает, что ж у них в запасе…

— Я подумаю, товарищ Пирогов.

Корней Павлович, озадаченный телефонным звонком, снова вышел на крыльцо, оставил дверь распахнутой. Проветрить немного прихожую комнату. Неяркий свет упал на щербатые, занозистые доски. А в деревне тишина стояла. Лишь далеко-далеко побрехивала лениво собачонка. Да шуршал справа Урсул.

«Странно как-то все, — думал Пирогов, опустившись на верхнюю прохладную ступеньку. — Вроде многое прояснилось, известен характер преступников и район их обитания вытанцовывается. А не стало сколько-нибудь легче… Это как закон пружины. Чем туже сжимаешь, тем сильнее отдача…»

Он был прав: да, не легче, а даже трудней, потому что чем ближе финал, тем явственней понимал он неприспособленность девчат именно к финалу, бесспорно быстрому, острому, не исключено, со стрельбой с обеих сторон, и свищами в голове, как говорили старики.

«Тир есть тир, — рассуждал он. — Картонный погрудный силуэт человека в фашистской каске — не сам человек. И разница между ними бесконечна».

Он точно знал это состояние, похожее на растерянность, страх. Страх не за себя, а за того, в которого надо было вогнать пулю. Но тот убегал, опередив пограничников на двадцать и больше шагов, приближался к линии границы. И тогда Корней выстрелил. Выстрелил от пояса, на ходу. Увидел, как неизвестный резко остановился, всплеснул руками, выронил, скорее отбросил, пистолет и упал сначала на колени, потом переломился в пояснице, ткнулся в земно лбом и лишь после этого опрокинулся набок.

Вечером на заставе только и разговору было — о задержании опасного перебежчика, бойцы и командиры поздравляли Пирогова, а он не находил себе места, испытывая тошноту и головокружение от сильного волнения. Он впервые стрелял в человека. Но он — мужчина. Есть много профессий, где мужчины по первому сигналу обязаны нажать спусковые крючки. А как заставлять делать это девчат?

В дверном проеме остановился Брюсов, заслонил свет.

— Вы заняты? — спросил вежливо.

— Подсаживайтесь. Сегодня хороший вечер.

— У вас вообще хороший климат. Днем тепло, ночью прохладно. У нас на юге бывают тяжелые ночи. Чего только не делаешь, чтоб освежиться: и воду на пол льешь, и простынь смачиваешь. Беда. Особенно таким, как я, трудно. Хоть караул кричи.

— Вы еще не видали сибирской зимы.

— Как же? А у Сурикова?!

Помолчали. Шуршал монотонно Урсул. Гасли по деревне огоньки. Люди рано ложились спать, чтобы назавтра встать чуть свет.

— Вчера ко мне старик приходил, — сказал Брюсов. — Разговорились мы о том о сем. Интересный старик.

— Герман Большаков?

— Он самый. Любопытный человек. В школу не ходил ни одного дня, а знает много. Он рассказал мне занятную историю. Хотите? Будто бы в какие-то времена пытались проникнуть в эти горы со своей религией чужестранцы. Он их даже называл, да я забыл. Мудреное название, нынче не встречается оно. Так вот, лезли те иностранцы через границу, тащили с собой буддизм или ламаизм. Лезли тайно, делали тайные храмы в неприступных местах. Один храм большой — базовый, как я понял, а периферийные помельче. Были даже перевозные… Так вот, базовый якобы стоит где-то совсем недалеко отсюда. Большая пещера будто бы, а от нее отходят поменьше. Как у вас кабинеты от общей комнаты… В молодости задумал Герман хозяйство поправить. Поднять. Женился только и — айда в горы золотишко искать. Неделю бродил. Натолкнулся неожиданно на тот храм. Вошел и чуть кондрашка его не хватила. Увидел фигуры из камня и дерева, чаши какие-то, золотые статуэтки. И книги. Испугался он и — тягу назад. К молодухе своей.

— Как гора называется, он не говорил?

— Вроде что-то говорил.

— Пурчекла?

Брюсов подумал.

— Вам лучше с ним самим поговорить… Это я к чему вспомнил: раз в тех пещерах жили проповедники, почему в них не жить… теперь.

— Спасибо. Я думал об этом…

Глава тридцать вторая

Непчинов вышел из темноты прямо перед крыльцом. Пирогов вскочил, шагнул было навстречу, но Непчинов движением руки остановил его, стал подниматься по ступеням.

— Мы тут дожидаемся сотрудницу, — оправдываясь, сказал Корней Павлович, поворачивая за ним.

— А вы — Брюсов! — Непчинов коснулся пальцем локтя Геннадия Львовича.

— Брюсов, — польщенно подтвердил тот, пристраиваясь за Пироговым. Корней Павлович указал ему на место у телефона, распахнув перед гостем кабинетную дверь.

— Надеюсь, я не сильно помешал? — спросил Непчинов, обойдя комнату, заглядывая во все углы и остановившись наконец перед книжным шкафом. Казалось, вот-вот спросит он: где?.. Будто искал кого-то спрятанного. — Захотелось взглянуть, как живешь, — продолжал Непчинов. — Знаю, что все еще холостякуешь. Но не думал, что так плохо. Разве это порядок: натощак да еще не спать.

— Не спать можно только натощак. Что касается сегодня, так я чудесно выспался. В ходке. Пять часов проспал.

— Оставим сегодня. — Дал еще один круг. — В отделе часто ночуешь?

— Случается. Когда лень домой идти… А что — нельзя?

— Можно. Когда это нужно.

— Ночью мне хорошо думается.

— А не отвлекают?

И тут Пирогов почувствовал: не случайно, не по пути зашел Непчинов в отдел. Главный разговор впереди.

— Объясните, в чем дело.

Непчинов помедлил, будто колеблясь, начинать не начинать.

— На тебя две жалобы. Одна позавчера пришла. Вторая сегодня.

— Чем я провинился? И перед кем?

— Да уж есть, видать… Из Коченева пишут, что повадился ты к Рощиной. С ночевками… Так и сказано: «Пока ейный мужик бьется с врагами на полях войны, он…» И так далее. А местный корреспондент обвиняет тебя и твоих девчат… Советует на лесоповал всех вас. Чтоб не до глупостей было.

Случалось в жизни Пирогова много несправедливого. Даже назначение в Ржанец считал он и продолжает считать несправедливостью. Но такого… Такого ему и не снилось.

— У меня полна папка таких писем, — сказал подавленно. — Каждый день божий начинаем с выяснения. Пишут свихнутые старики. Да и старушки.

— Ну, в нашем с тобой деле один — точно не старик.

— Коченевского писаку я знаю. Он мне в глаза намекал. Да не думал я, что так далеко пойдет.

— Что ты по существу скажешь?

— Я же не видел, что они там накатали.

— Да уж будь уверен. Складно.

— Назначьте комиссию. Разбирайтесь. А я сделаю выводы.

— Кого ты пугаешь?

— Корреспондентов… — Хотел сказать «ваших», но вдруг без всякой связи возникла в памяти история с воздушным шаром.

Так, так, так! В мае — июне Ударцев собирает срочно информацию о кражах! Значит, еще тогда Михаил заподозрил что-то неладное… И тут возникла история с воздушным шаром с черным ящичком на привязи. Михаил разобрался бы в ней быстро, но она совпала по времени с датой пуска рудника, и честный, старательный Ударцев позволил себя увлечь… Впрочем, может, все это от повышенной подозрительности?

— Первое письмо писал Князькин, — сказал Пирогов. — Решил предупредить разоблачение… Он опоздал. Я не арестовал его, не смея нарушить депутатскую неприкосновенность. Но у Паутова лежит мой рапорт. Паутов согласен по веем пунктам. С Князькина будут сняты депутатские доспехи…

Он вдруг засмеялся. Весело и громко:

— А ведь, знаете, после этого письма… мне неудобно будет арестовать его. Получится, месть за сигнал! И буду я выглядеть негодяем, а он — героем. Жертвой моего произвола! Ай да Князькин!

— Ты вроде как оживился?

— До меня только дошло. Черт тс что! Кто же второй писатель? Если не секрет?

— Второй пожелал остаться неизвестным. Сделал приписку, что боится твоих преследований.

— Но уж… Чем я их так напугал?.. Можно хоть взглянуть?

Непчинов поколебался. Формально он не обязан показывать письмо Пирогову. Формально он должен был проверить факты и поручить помощникам ответить автору о результатах проверки или принятых мерах. Но автор скрылся за многоточием, и ото освобождало от соблюдения формальностей. Он достал из нагрудного кармана суконного защитного френча лист, сложенный вчетверо. Протянул. Бумага показалась Пирогову очень знакомой: толстая, гладкая, расчерченная в линейку, с яркой полосой ученического поля. Это была старая, дореволюционных времен, бумага. Сам этот факт ни о чем не говорил. Сейчас во многих домах выскребают по углам старье, пускают по второму кругу: там лист чистый, там поля широкие, не экономные. Нынче бумаги, как и хлеба, не хватает… Пирогов развернул лист, уже уверенный, что встречался с такой бумагой. Текст письма был краток и безобразен низкой откровенностью. Писавший прятал не только имя, но и стиль, и почерк. Корней Павлович достал из стола письмо Сахарова о шаре. Оно тоже было написано на старой толстой лощеной бумаге с полями. Положил то и другое на стол, разгладил ладонью, показал Непчинову тот и другой лист.

— Из одной тетрадки, — согласился Непчинов. — Если в селе нет второй такой тетрадки.

— Авторство Сахарова нетрудно доказать. Но надо ли? Якитов показал, что встречался с Сатаровым близ Сыпучего Елбана. Это рядом с Элек-Еланью. Сахаров угостил Якитова хлебом — заметьте! — хлебом и картошкой. Дал полный кисет табаку, обещал пристроить в теплое местечко, если Якитов будет умно себя вести. Потом пугнул: не вздумай проговориться о встрече, дети-то, поди, маленькие… Юридически Сахаров виноват уже за то, что вступил в контакт с дезертиром и не предупредил нас о том, не пытался задержать его.

— Слушай, а не хватит ли нам этих совпадений? Получается как в сказке: что ни Иван, то и дурак.

— Совпадение здесь одно: обмаравшись, эти люди пытаются обелиться. Нет, нейтрализовать, скомпрометировать того, от кого исходит опасность.

— Поживем — увидим.

Скрипнула дверь и в кабинет заглянула Варвара Пестова.

— Я — здесь, — доложила таким домашним тоном, что Непчинов вскинул брови.

Глава тридцать третья

До сих пор события ставили перед Корнеем Павловичем только вопросы. Он задыхался в них, нервничал и снова задыхался в их череде. Именно в эти дни понял он, что работа его нисколько не легче окопной. И, пожалуй, не безопасней. Точно снежный ком с горы: кто, где, когда, почему? Чем дальше, тем мощнее лавина. Берегитесь, Пирогов, сотрет с лица земли.

И вдруг этот ком начал распадаться. От него отделился Якитов, жалкий, запутавшийся, но не безнадежный, как могло показаться вначале, человек… В последней почте, пролежавшей на столе до утра, оказалось письмо из Всесоюзного розыска, в котором сообщалось, что часть архива Харьковского горНКВД эвакуирована, и в документах паспортного отдела есть запись от 21 октября 1936 года о замене пятигодичного паспорта десятигодичным Брюсову Геннадию Львовичу, 1903 года рождения, совслужащему, беспартийному, ранее не судимому… Все, как трижды безошибочно было изложено самим Брюсовым в трех показаниях. Теперь требовалось получить весточку из штаба полковника Ольшанского с подтверждением, что гр. Брюсов работал в расположении его дивизии на рытье укреплений.

А пока, рассуждал Пирогов, Геннадия Львовича следовало бы трудоустроить, дать зарплату, хлебный паек. А то он брюки стал часто поддергивать, пиджак обвис на нем, как на вешалке.

Не желая отпускать его далеко, Пирогов предложил ему хозчасть райотдела. Надо ж кому-то провести ту самую инвентаризацию, заготовить на зиму дрова.

Брюсов согласился с радостью.

— Но вы должны понять, — разъяснял Корней Павлович. — Вам придется много работать. Физически! Ведь нам никто не даст готовых дров. Заметьте это обстоятельство. И девчата много не помогут.

— Я все понимаю. Когда и с чего начинать?

— Ждите команду.

Он присутствовал на областном телефонном рапорте. Выслушав разговор с соседями, Пирогов доложил о событиях минувших суток, некоторые соображения по банде. Лукьяненко сказал: не проще ли собраться на днях с силами, прочесать горы вдоль и поперек и раз и навсегда положить конец разбою. Корней Павлович возразил, сославшись на сильную пересеченность местности, на большую площадь и на обойму патронов «кайнок».

— Кстати, запросите, что такое «кайнокъ»? В «науке» есть альбомы всех известных и неизвестных марок и маркировок патронов. Буквы вдавлены. В нижней части круга — цифра семнадцать…

— Выясним. Что еще?

— Полистать бы материалы о Ваське Князе.

— А это зачем?

— Из разговоров получается, что Князь прятался в очень хитром месте. И обжил его.

— Может, тебя вызвать сюда?

Это было заманчиво. От Ларисы давно не было писем. Да и сам он давно не писал. Но как уедешь?

— Не могу, товарищ подполковник. Мне кажется, я что-то нащупал, но стоит мне отлучиться из района, как все снова потеряется.

— Не научно, но принимается. Сообразим что-нибудь. А ты на месте с людьми поговори. У тебя жсвидетели под окнами ходят. Теперь все?

— Нет. Моя просьба как?

— Сегодня решится.

Было начало двенадцатого. Он оседлал Бурана. Варвара помогла Козазаеву оседлать вторую верховую лошадь. Выехали не очень торопко. Козазаева беспокоила рука. Протрусили километр трактом, свернули на Покровку. Через час оказались у места гибели Ударцева.

Пирогов придержал Бурана, вглядываясь из седла в обочины. Если бы они умели говорить! Но ни дорога, ни склон, ни обочины… Больше того, их сильно «причесало» дождем, смыло все, что могло бы сказать, намекнуть самую малость.

Пирогов ослабил повод, и Буран резво взял с места, пошел ходко. Даже дыхание перехватило. Лошадь Павла устремилась за ним.

— Э, командир, мы так не договаривались, — крикнул Козазаев. — Я так боюсь.

— Чего боишься?

— Да этой гонки. Мне ж рассказывали.

Корней Павлович придержал коня.

— Ты веришь в такой конец?

— Здорово живешь! Отсюда врежешься… как фугас.

Дорога плавно уходила вниз. Горы делались высокими, но дробились на крутые самостоятельные пики. Между ними во все концы петляли, кружили узкие ущелья. По одному текла речка. Неширокая, неглубокая, но быстрая и пенистая. Она ныряла под мостик, врезанный в дорогу.

— Нам сюда. — Козазаев показал вдоль речки.

Они долго пробирались серым, безжизненным каменным дном ущелья. Корней Павлович стал опасаться за ноги Бурана.

— Потому они и корову прикончили на полпути, — сказал Козазаев.

Павел стал пристальней вглядываться в камни, вытянул руку.

— Там.

Пирогов увидел голову и понял: то, что искал. И белая звездочка во лбу, и комолая на один рог. Корней Павлович собственной рукой записал эти приметы на обороте заявления.

Итак, корова тоже была уведена в горы. Сначала уведена, а потом унесена. И Федор Якитов действительно не причастен к краже.

— Сколько человек могут унести тушу?

Козазаев посчитал. Неуверенно пожал плечами: не приходилось заниматься, говорил его вид.

— Наверно, не меньше трех, — ответил неторопливо. — Если вот так: без головы, без ног… Тут ведь и дальше дорога не мед. Будто черти плугом камень подняли.

Пирогов попросил сто побыть возле лошадей, а сам пошел дальше по ущелью. Он никогда не заходил в эти места. Природа здесь была неяркая, холодных тонов, скупая. Серый цвет сланцев виднелся кругом. Лишь высоко по склонам гор зеленела трава да кудрявились невысокие кусты маральника.

Метров через триста ущелье круто сужалось, ступенью подскакивало вверх. Речка уже не бежала, а летела по траектории, как водопад из большой естественной трубы. Отвесные каменные «щеки» были гладки, как стены городских домов. Лишь справа над водой, над кустиком тальника, виднелся невысокий, шириной в метр, карнизик.

Пирогов направился было к нему, но вдруг что-то удержало его. Взяв правее, под обнаженный, вертикально крутой склон, он увидел извилистую, будто вытоптанную полоску земли. Здесь под «щекой» не было сплошного камня. Но не было и никаких следов. Дождь смыл их. А то, что они были, Корней Павлович не сомневался. Не по воздуху же унесли корову.

Он вернулся к Козазаеву. Тот сидел на камне, сворачивал одной рукой самокрутку. Пирогов помог ему.

— Я сейчас труса отпраздновал, Павел. Глянул в узкий створ, и почудилось мне, что как голый я. Не вижу — перед кем, но голый. Приходит же такое.

— Не ты первый. Я на ту ступень сунулся. — Пирогов понял, что ступенью Павел называет карниз. — Вышел и вдруг боязно стало. Там впереди бурелом. Ни черта не видать. А сам — как на ладони. Я и Варьке сказал: не лезь.

Поняв, что он только что побывал у одного из входов в логово банды, Пирогов испугался вдруг, как бы бандиты не увидели их, не почувствовали приближение милиции. Не дай бог! Ведь как поймут, уйдут через другие щели. Вообще уйдут. И именно теперь, когда прояснилось, где следует искать.

В отделе их с нетерпением дожидались дежурная Каулина и Пестова.

— Товарищ лейтенант. — Варвара даже бросилась навстречу. — Сахаров исчез, товарищ лейтенант.

— Как — исчез? Куда?

— Утром в восемь повел лошадь поить и больше не вернулся. С водопоя не вернулся! Там и исчез… Правда, его видели после восьми. Часов в десять примерно. Он ехал верхом вдоль берега…

— С лошадью исчез?

— Лошадь вернулась недавно.

— Разрешите, — попросила слова Каулина. — Мы с пожинспектором ходили к нему домой. Заперто.

— Бабка тоже исчезла?

— Бабка вернулась час назад. Уверяет, что ходила в больницу. Но на приеме она не была ни у одного врача. Она, по-моему, провожала Сахарова.

Глава тридцать четвертая

Не ожидал Пирогов такой прыти от Сахарова. Думал, готовился поломать копья на нем, а оно вон как обернулось.

Он посмотрел на Козазаева, который вошел следом и слышал весь рапорт. Павел покусывал нижнюю губу.

— Ты ничего не хочешь сказать?

— Да чего… Припоминаю, с детства не любил я Сахарова. Боялся, пожалуй. Глаз у него нехороший.

— А конкретней.

— Черт знает. Вроде мужик как мужик. В партизанах состоял. В гражданскую. Чуть не убили там: отряд их на засаду напоролся. Так Сахаров с двумя мужиками в Урсул бросился. Он их и вынес.

— И часто он так спасался?

— С мужиками надо поговорить. Отец мой хорошо знал.

— Ты, Павел, найди мне пару мужиков, кто знает Сахарова с тех пор. Меня последнее время история занимать стала. Динозавры, бронтозавры, пещерные люди.

— А ты опять с подходом.

— Работа такая… Проводил бы ты меня к Сахарихе.

Пестова с готовностью шагнула от барьера.

— Я тоже могу.

— Вы бегите к прокурору. Объясните коротко ситуацию. Возьмите ордер на производство обыска. И — туда его прямо.

Дом Сахарова был повернут двумя окнами на Урсул. Мощные тесовые ворота в «елочку». Тесовый глухой забор. Против окон — палисадник: метр шириной, острые штакетины.

— Не двор, а крепость, — сказал Корней Павлович и, толкнувшись в запертую калитку, требовательно постучал по ней. Никто не отозвался ни со двора, ни с огорода. Пирогов снова забарабанил так, что вся калитка заходила ходуном, заклацала навесами, запорами.

Из соседнего двора вышла старушка. Приблизилась, разглядывая — кто в гости просится.

— Хозяйку не видели? — спросил Корней Павлович.

— С окна видала, будто на огороде… Поди, не слышит. Или в избу зашла. Вы шибче стучите.

Остановилась за спинами поглядеть, чего же дальше-то…

Пирогов снова затарабанил кулаком. Показалось, прогибаются доски, гвозди полезли из гнезд своих. Павел лег животом на штакетник палисадника, дотянулся до окна, стукнул в переплет костяшками пальцев. Дверь в доме пискнула, ширкнула обивкой по крылечку.

— Не балуй, — послышался недовольный женский голос.

Старуха была не совсем дряхлая и не такая темная, как ее представлял Пирогов со слов Сахарова. Она, пожалуй, даже по-городскому, против самого Сахарова, выглядела.

— Виноват! — Пирогов сунулся в калитку, едва старуха ее приоткрыла. — Здравствуйте. Нам нужен хозяин.

— Нет его. А где, так он и в лучшие времена не докладал, где и с кем быват. — Пирогов вспомнил: «Попался я в молодости».

— Так и не докладывал?

— Не докладывал. Или первый раз разговор о том? Ударцев, что до вас работал, он все знал.

— Что именно?

— Какая раньше жизнь была. Я ему вспоминала, как наши мужики по два месяца трактом ходили.

«Да ведь Сахаров трактом ходил! Он же извозом занимался! Знает с закрытыми глазами каждую выбоину на дороге. И спуск выше Элек-Елани тоже знает… Но в тот день он выезжал на пожар… И сходится, и не сходится».

— Но сейчас-то хозяин где?

— На работу утром пошел.

— Вам не совестно? Грех-то на душу брать?

Она вспылила. Как спичка вспыхнула:

— Чего мне совеститься? В своем дому!..

«С приветом… На уполномоченного собаку спустила, — вспомнил Пирогов. Даже интонацию. — Хорошо хоть сейчас нет у них собаки. А почему? Почему нет собаки? Уж не для того, чтоб гости и приходили не слышно, и уходили?»

— Пригласите нас в дом.

— Кого? Этого бандита? — Она ткнула пальцем в Козазаева. — Он же бандюга.

— Как вам не совестно, — сказал Пирогов. — Он боец Красной Армии. Ранен в бою… И здесь со мной при исполнении.

— При исполнении, — передразнила Сахарова. — Он всю жизнь при исполнении. Кому ряшку начистить, где что плохо лежит. — Оглянулась на Павла. — Иль не так говорю? Иль не от тебя заборы поднимали?

Она компрометировала помощника Пирогова, а следовательно, и его самого. Не вчера подмечено, не вчера сказано: открой, кто твой друг…

— Ты чего мелешь? — очнулся Козазаев.

— Во-во! Бандюга и есть! Ты ж со старшими не умеешь говорить. Хайлашь, как марал недобитый.

— Ты чего мелешь-то?

— Кто мелет? Кто мелет? — Корнею Павловичу показалось, что пальцы рук ее напряглись, как хищные когти. — Ты худрука в клубе чуть не зашиб до смерти? Зашиб? Иль не тебя в милицию таскали? А ты хайлал на милицию последними словами. Еще?

— А-а!.. — Павел махнул рукой, повернул вон.

— Подожди, — остановил сто Пирогов. — Ты что, не понимаешь, для чего весь спектакль этот?

— Как спектакль? — ахнула Сахарова. — Я всю жизнь мужняя жена. И никакая не артистка.

У калитки стал народ собираться. Старушку соседку во двор пропихнули. Потом девчонку лет пятнадцати. Потом двое мальчишек сами переступили подворотню. Интересно: Сахариха сражается. Сразу против армии и милиции.

Пирогов увидел всех их, старушку и девчонку поманил к себе.

— Прошу вас быть понятыми. Свидетелями, значит.

— Ты детей… сопляков набери, — съехидничала Сахарова.

Пирогов спросил у девочки:

— Сколько тебе лет?

— Скоро как пятнадцать. — Ее обидели слова Сахаровой.

— Хороший возраст. Пятнадцатилетние в немецком тылу сражаются.

Тут он грешил против правила. Свидетельства несовершеннолетних мало стоили, их легко разрушить на суде. Но сзади напирала целая толпа других свидетелей.

— Только и осталось детишкам воевать. Кобели-то в тылу с бабами валяются. Не так, что ль, говорю?

Пирогов обошел ее и прежде, чем она угадала его маневр, распахнул дверь в сени, ступил через порог.

Глава тридцать пятая

Ему бросилась в глаза сильная захламленность: в просторных сенях стояли пустые бочки, пакет ящиков из-под рассады, скамья, несколько ведер — некоторые были старые, с помятыми боками, сбитый из досок столик, коробки, мешки с шерстью и тряпьем, старые сапоги, валенки, несколько пар калош, хомут со сбруей, на стенах висели веревки, березовые веники… Всего не перескажешь, не перечислишь вдруг. И все — навалом, как на мусорке. А снаружи дом опрятным, даже форсистым выглядит. Голубенькие резные наличники на окнах, затейливый карниз под крышей, завалинка струганым тесом обшита, была крашена, но последнее время краска облупилась, лишь местами проглядывала.

Присмотревшись, Пирогов увидел обитую войлоком дверь — в комнаты, и другую, легкую, дощатую, подпертую скамьей. Он подвинул скамью, распахнул эту дверь. За нею оказалась кладовка. Мелкая, как шкаф. На толстых полках из колотых и тесаных лесин в один ряд стояли, как в магазине на витрине, чугунки и туески, горшки и кружки, лежали свертки, кульки, узелки. Большая консервная банка красовалась в самой середине на уровне глаз, будто дразнила блестящими боками… Банка эта оказалась старая, полная обмылков, еще с довоенного времени.

Ощупав каждый сверток, Пирогов закрыл дверь.

— Облизнулся?

Сахарова кидалась в драку. Корней Павлович вдруг ясно почувствовал, что она знает, чего он надеялся найти в кладовке.

— Проводите в комнаты.

— Нету такого закону — приказывать водить мужиков в дом без хозяина.

Она обращалась к свидетелям, провоцируя их возмущение. Но то, на что она упирала, было неумно и даже смешно.

— Тогда мы вынуждены употребить власть.

В доме стоял спертый постельный воздух. Было ощущение, что он откладывался, копился здесь много лет. Пирогов окинул взглядом кухню: стол, посудный шкафчик под стеклом, полка у печи, сама печь с полукруглым прокопченным зевом, зола за ним, пушистая и свежая. Отметил: «Топили печку среди лета. Для чего? Да чтобы хлеб испечь. Тот самый, которым Сахаров угощал Якитова».

В просторной гостиной оказалось целое собрание старой мебели черного дерева. На резном, будто витом, инкрустированном серебром и бронзой комоде возвышалась накрытая белой скатеркой горка. Она врезалась Пирогову в глаза и преследовала, пока он оглядывал с порога ручной работы шкаф шириной во всю стену, тоже с серебряными и бронзовыми змейками, звездами, бликами. Шкаф этот был произведением не очень известного мастера, а может, и совсем неизвестного, но он представлял бы несомненную ценность в какой-то общественной коллекции. Между шкафом и комодом стояло широкое жесткое кресло с высокой спинкой, черное и резное, рядом с ним, чуть выступив вперед, сверкала медными окантовками стекол этажерка-вертушка на толстой точеной ножке. За стеклами виднелись кожаные корешки книг с золотым тиснением… «Вечерами, поди, балуются книжками», — подумал Пирогов. Верхом барства считал Корней Павлович возможность лежать, ничего не делать и листать книжку. Откуда это?

Он взглянул на комод. На горку под скатеркой.

— Что там? Снимите покрывало.

— От дурного глазу прикрыто. Безделицы там. У нас их проверяли уже.

— Кто?

— Этот… Ударцев твой.

— Вы так часто на него ссылаетесь. — Жуткое подозрение будто кипятком обдало. Очень уж настойчиво плетут Сахаровы в друзья-сотрудники Ударцева. Или потому, что всегда удобно призвать покойного для неправого свидетельства, — он ведь не откажется, не обвинит во лжи! — или… Или намекают, что смертен человек на земле, в каких бы должностях он не состоял, какую форму не носил бы. — Покажите мне теперь эти безделицы.

Сахарова сложила губы в презрительной гримаске: пожалте, коли понимаете в апельсинах. Сдернула скатерку. Как фокусник, смахнула вместе с ней два восточных золоченых кувшина. Пирогов уже перед полом подхватил их. Разглядел. Сам сосуд был похож на репку, величиной с кулак, а горлышко длинное, тонкое. Прямо прозрачное, хоть и сработано из металла.

— Зачем же вы так? — сказал Пирогов укоризненно. И тут увидел перед собой золоченую фигурку Будды, четверть метра высотой.

Не о таких ли фигурках вспоминал старик Большаков? Не эту ли посуду и книги встречал в пещере? Очень искусные мастера востока душу свою вложили в эти предметы. Сейчас, поди, таких мастеров не осталось, ибо время стремительным сделалось и перестало привечать гения, предпочтя ему поток и серийный ширпотреб.

Впрочем, только ли время виновато? И виновато ли?

— Откуда у вас такие ценности исторические?

— Купили.

— Где?

— У проезжего молодца.

В сенях простучали сапожки, в комнату вошла Пестова.

— Товарищ лейтенант. — Протянула ордер на обыск. Пирогов положил его перед Сахаровой. Пока та изучала, спросил тихо:

— От наших есть весточка?

Варвара мотнула головой: нет. Потупилась виновато, закусила губу. Он побледнел, будто сразу вся кровь отлила от головы, с большим трудом сохранил невозмутимое выражение лица. Правы древние мудрецы: не ходит беда в одиночку. Скопом давит человека.

Повернулся к старухе, которая уже прочла текст ордера, но не выпускала его из рук, что-то быстренько соображая.

— Так я слушаю вас, — сказал Корней Павлович.

— Чего?

— Где ваш муж?

Она приподняла длинную юбку.

— Ищи.

Не-ет, одних знаний трассологии, баллистики совсем не достаточно, чтоб разговаривать с Сахаровыми. Тут не нервы надо иметь, а канаты. Ты к ним с концом, а они с кольцом, ты с кольцом, они с концом. Зловредные существа.

— Мы должны оглядеть дом и двор.

Под Сахарихин крик и угрозы они разошлись по комнатам. Козазаев и Пестова оглядывали кухню. Сам Корней Павлович изучал комнату-залу, переворошил спаленку, нашел какие-то старые бумаги, перетянутые резинкой, в присутствии старушки-понятой просмотрел их, изменился лицом, отобрал четыре, сунул в карман. Потом он сползал в неглубокое подполье, собрал на себя пыль и паутину, но там оказалось пусто: запасы картошки, моркови, квашеной капусты подходили к концу. А того, что хотел найти Пирогов, не было. Складным металлическим метром он прощупал по углам землю, убедился, что она плотная, слежавшаяся за многие годы.

Козазаев и Пестова тоже ничего не нашли.

— Облизнулись! — кричала старуха. — Утерлись!.. Я так этого не оставлю. Попомните у меня…

Пирогов повел всех в сени. Он не терял присутствия духа. Сахариха ругалась, но он видел, что она и боится.

Он сам двигал бочки, столик, скамью, ящики: нет ли под ними потайной лазейки под пол. Ему уже встречались такие дома: подполье под жилыми комнатами, подполье под сенями, верандами. Здесь этого не было. Тогда он принялся осматривать потолок и сразу увидел люк на вышку. Пригласив девочку сопроводить его, он поднялся на чердак. Там оказалось тесно и душно. Гирлянда из веников висела под коньком крыши. Над сенями лежали остатки двух ломаных стульев. Чуть обособленно от них стояли две широкие багетовые рамы от картин. Самих холстов не было. Дальше вдоль ската виднелись клетки для ловли птиц, плетенная из тальника мордушка, на гвозде, вбитом в обрешетку, висела сеть. Слуховое окно было грязно, но все-таки пропускало свет. Привыкнув к нему, Корней Павлович глянул под ноги и сразу увидел на пыли свежие следы. Они вели в обход трубы. Пирогов двинулся по ним и оказался перед старинным сундучком, крест-накрест окованном узкими металлическими полосками. На серебристой от пыли крышке виднелись темные отпечатки. Кто-то недавно прикасался к сундуку, поднимал крышку.

Сильно забилось сердце. Как в предчувствии важного события.

Пирогов поманил девочку, указал место, где она должна стоять. А Сахарова продолжала кричать, и уже к ее голосу прибавлялись другие голоса, хоть и не очень сердитые, но сочувственно вопрошающие, что да по какому праву…

За кончик надорванной железной ленты Пирогов приподнял крышку сундука. Под ней лежало старое пропахшее мышами барахло, мятая пропарафиненная бумага.

Он узнал эту бумагу. Он видел такую много раз еще будучи в армии и уже потом, служа в органах. В нее на заводах заворачивали патроны, прежде чем уложить в оцинкованный ящик.

Двумя пальцами Пирогов потянул бумагу. В ней ничего не оказалось.

— Посмотрим, что глубже есть, — сказал он девочке, приглашая ее быть внимательной.

Он запустил руку в тряпье, отодвинул в сторону. Оно издало звук, будто под ним провернулся ролик. Пирогов просунул пальцы на дно и наткнулся на… винтовочный патрон.

— Смотри-ка сюда.

Вынул руку. Разжал кулак, поднес к глазам девочки.

— Пуля, — сказала она.

— Верно. Невыстреленный патрон. Держи-ка его.

Он снова опустил руку в сундук, снова повел по дну и снова нащупал патрон.

— А вон еще, — сказала девочка, указывая на землю перед собой. Пирогов глянул на указанное место и увидел третий, оброненный в спешке. Не оставалось сомнения, что еще утром в сундуке хранились патроны. Много патронов. Сто? Двести? Триста? Ясно, что не десять. И не двадцать. Три из двадцати — слишком большая потеря. А тут даже не хватились. Не удостоили внимания мелочь.

Пирогов пропустил вперед девочку, потом сам спустился.

— Вот! — Разжал кулак, показал патроны всем. На свету было хорошо видно, что гильзы у них латунно-сероватые, пули светлые, длинные. На торце четко проступала марка — «кайнокъ».

— Пестова, составляйте протокол.

Из бумаг Сахарова

Г-ну Скоробогатову.

Тулба. 13. 10. 21

Па Ваше письмо от 28. 0У сообщаю, что я согласен командировать к Вам сотню. По по получении теплой одежды для людей. А вообще теперь обстановка изменилась так, что для военных целей сотня у нас не нужна… Разъезд есаула Подтихова, что стоит у Шаргоби, поступает в Ваше распоряжение. С людьми этого разъезда разыщите центросоюзовский скот, отберите силой и пригоните в Тулбу.

Ген. л-т Бабич.

Тов. Скоробогатов!

Ликвидация отрядов Бабича приходит к концу. Осталось закончить ваше дело. К вам выехали два эскадрона кавалерии. Смело можно ликвидировать сотню Новожилова, а затем и отр. Шелетова.

Краском Хромов.

Генералу Шелетову.

Боевые части сосредоточились на Г.-II. Красные окружены Смоляниновым и будут вскоре ликвидированы. Скоробогатову поручено сообщить Вам об этой победе.

Ген. л-т Бабич.

Справка

С апреля м-ца по декабрь 1921 года батальон Вишерского стрелкового полка занимал линию у монгольской границы от (неразборчиво — три слова)… Укоп включительно. Житель села Укоп Скоробогатов оказывал полное содействие подразделениям батальона в борьбе с бандитизмом. В частности с бандами Смолянином, Лыкова и другими, ставил меня в известность о их передвижениях. Около половины разведданных батальона я получал от Скоробогатова. Когда ж Тарарыка вышел из-за границы, чтобы поднять «восстание в волости», Скоробогатов, спросив оружие, лично поехал с отрядом для борьбы с бандитизмом.

Комбат-два (подпись).

Глава тридцать шестая

Лукьяненко сам позвонил. Пирогов глянул на часы. Было 19 часов 23 минуты.

— К тебе вышел автозак. С ним направлено письменное постановление об эксгумации, образцы процессуальных документов: постановление об извлечении трупа, протокол извлечения трупа, протокол осмотра, памятка по эксгумации. Там же постановление о привлечении к этой работе вашего райврача Бобкова и оплате ему этой работы из бухгалтерии ХОЗО управления. Какие вопросы?

— Судмедэксперта не нашли в области?

— Это ты напрасно. Мы давно сотрудничаем с Бобковым. Он грамотен и опытен.

— Бобков чувствует себя неловко в этом деле. Он допустил оплошность. Как бы не стал нервничать.

— Кто должен наши оплошности исправлять?

— Нс знаю. Кто следователь?

— Расследование поручено тебе.

— Товарищ подполковник! От меня сегодня Сахаров ушел. Личные вещички прихватил и — тягу. Правда, оставил нам три «кайнока». У меня выше головы…

— Постановление в пути, какие тут разговоры могут быть…

О «кайноке». В альбоме его не оказалось. В литературе — тоже. По воспоминаниям старых спецов, патроны марки «кайнокъ» выпускала совместная русско-американская фирма (где-то в Прибалтике), название от американского пороха — койнок, время выпуска — семнадцатый год. Таков запев… Вместе с постановлениями выслали тебе одиннадцать фотографий. Для опознания. Все проходят по Всесоюзному розыску. Народ опасный. Большинство — бывшие офицеры. Обрати внимание, почти все искали доблести в наших краях или поблизости. Терять им нечего.

— Этих-то на кой?

— Для образования. На утреннем рапорте доложишь о прибытии автозака.

В школе командиров у них была шутка: не подходи к телефону, иначе получишь приказ и побежишь выполнять его. Нынешние события развертывались как в той шутке. Пирогов высказал неудовлетворение первоначальным расследованием и ему поручили самому развеять свои сомнения. Ну что ж, это по крайней мере не так накладно для управления в целом.

После разговора с Лукьяненко Корней Павлович позвонил в больницу. Дежурная медсестра сказала, что Бобков недавно пошел домой. Пирогов поручил Ирине Петровне перехватить его, хоть на пороге дома, просить немедленно зайти в отдел. Ирина Петровна сухо выслушала его, убрала со стола бумаги.

— Мне возвращаться?

— Часам… к десяти.

Кажется, она поняла. Но ничего не спросила больше. Только побледнела. Характерец…

То неопределенное время, — полчаса, час — которое предстояло Пирогову ожидать Бобкова, было нестерпимо именно своей неопределенностью. Не хотелось заниматься каким-то необязательным делом, а все дела вдруг стали второстепенными и необязательными. Не хотелось листать газеты, хотя в последнее время Корней Павлович делал это что называется бегом, просматривая не дальше официальных сводок Совинформбюро.

Он обошел отдел, в ленкомнате оглядел стенд, плакаты. Вздохнул — надо бы побелить стены, освежить некоторые материалы, да где время и силы взять. Потом он направился к Якитову. Тот поднялся при его появлении. Пирогов заметил это. Подумал, что Федор пережил самое трудное время, освоился со своим новым положением и готов к ответственности без суеты, паники, с сознанием своей вины.

— Садитесь, Якитов.

— Поди, насижусь, лейтенант? Сколько мне положено?

— Суд решит.

— Но все-таки? Там ведь от и до…

— И то и другое — много… Утром я отправлю вас в область. Вы по-прежнему не хотите увидеть жену, детей?

— Хочу. Но не таким. Не в таком виде… Не такой я на самом деле!.. Скажи, могут меня снова на фронт…

— Почему бы и нет. Со штрафниками.

— Да по мне — хоть с чертями. Я до войны неплохо стрелял.

— Скажите об этом на суде. Не молчите. Оступился, надо выкарабкиваться. Толково, с умом. По-мужски.

Федор сквозь прищур внимательно глядел на Пирогова.

— Не понимаю я тебя, лейтенант. Что ты за человек? Ты должен презирать меня, а ты вроде как жалеешь.

— Ты понимаешь свою вину. Не окажись тех минутных обстоятельств — родни, первой стопки, ты уже был бы хорошим бойцом. — Пирогов, увлекаемый Якитовым, тоже перешел на «ты». Да и то — ведь почти ровесники.

— Если меня — на фронт, я тебе напишу.

Глава тридцать седьмая

Бобков где-то задержался, и Пирогов уже стал думать, не пойти ли ему домой и не поужинать ли, когда в дежурку ввалились шумной толпой женщины и ребята. Среди них была и девчонка, та самая малявка, которая чуть не ввела в заблуждение Корнея Павловича. Пирогов оживился. Спросил, почти уверенный в ответе:

— Где же вас нашли?

— А мы сами, — отозвался бойкий, выгоревший на солнце пацан.

— Вас не нашли?

Мальчишки переглянулись.

— Мы — сами.

Пирогов помертвел, но быстро взял себя в руки.

— Ясно. Так куда вы уходили, простите мое любопытство.

— К Пурчекле.

— К Пурчекле? Зачем же?

— За золотом. Как сбор дорогих вещей на танки начался, Колька Мазин, этот вот, и говорит: «На Пурчекле золото лежит, хоть лопатой греби. Можно два мешка за день нагрести. Вот вам и новая колонна». Мы даже название придумали: «Орел». Взяли мешки и двинули искать.

— Кто вам дорогу показал?

— Дедка Большаков.

— Вы ему сказали, для чего вам это надо?

— Не-е. Мы — хитро.

«Отодрать бы вас ремнем, — подумал Пирогов. — Золота им захотелось».

— Ну и где ваше богатство?

Мальчишки молчали.

— Я жду.

— Мы не дошли. — Это и был Мазин. Он продолжал отстаивать свою уверенность.

— До горы не дошли?

— До горы дошли. До золота не дотянули. Тут эта…

— Уточним, — остановил Пирогов. — Как вы узнали, что пришли к Пурчекле? Там ведь не написано.

— Дедка Большаков говорил, что из той горы речка бежит. Щель такая, вроде пещеры, а из щели, как изо рта, льется вода. Так мы видели речку. И рот. А тут эти вышли. И эта… заныла.

— Кто вышли?

— Да четверо же. Пошли по реке. Перед нами. Она и заныла.

— Вы их близко видели? — заволновался Пирогов.

— Не-е… Они как до клуба были. Шагов сто. И внизу.

Корней Павлович карту расстелил на столе.

— Глядите сюда. Вот Ржанец. Вот Сарапки, Муртайка. Как вы шли?

Карта оказалась среднемасштабная. Не подробная. Мальчишки нарисовали схему на листке бумаги. Немного повздорили при этом — сюда или туда, как горы, как солнце было. Наконец договорились, и появилась на бумаге дорога до Муртайки, поворот к Горелому кедру, ущелье, озерко, каменный мешок… Они здорово ориентировались в горах. Пожалуй, смело даже. Корней Павлович наложил схему на карту и почувствовал искреннее уважение к мальцам. Место, откуда начиналась из горы речка, совпадало с истоком речки на карте.

Пирогов поднялся, положил перед ребятами по листу бумаги.

— Опишите каждый свое похождение. Только уговор, не списывать друг у друга. Я никому не скажу, сколько ошибок сделаете.

— Мы им уши надерем, — заверили родительницы. Они не отходили от своих чад. Пирогов кивнул в знак согласия, вышел в общую комнату, толкнув дверь плечом. Не вышел, а вывалился. И закружил, закружил как ужаленный.

Опять! Опять столкновение нетерпящих отлагательства фактов! Он как наяву видел поворот к Горелому кедру, узенькое, каменное ущелье за ним. Всего лишь несколько дней назад он был там и определил рубеж для самооборонцев. Он не знал об озерке, каком-то мешке позади него. Но он был уверен, что Горелый кедр стоит на тропе, ведущей в черное невиданное чрево гор. К неприступной Пурчекле.

Ах, черт! Захотелось немедленно отправиться туда, собрать мужиков и…

Отставить! Горелый кедр не единственный выход. А на человеческую дурость есть божья мудрость. Вспугнешь — не догонишь.

Он вернулся в кабинет. Матери ребят чинно восседали вдоль стены. Мальчишки писали, мучительно кривясь и морщась. Ленинградская малявка скучала, откинувшись на спинку стула.

— Уже готово?

— Я не знаю, как писать. Я не знаю, как называются горы, речки… Я написала, что мы просто пошли и вернулись.

Она протянула листок. Корней Павлович отмстил, что почерк у нее красивый. А сообщить ей действительно было нечего. Пошла и пришла.

— Ладно, распишись внизу… Фамилию свою напиши.

Мальчишки выслушали разговор, задрав облупленные носы, вздохнули, явно завидуя малявке — отделалась! — и снова уткнулись в бумаги.

Наконец пришел Бобков. Вместо приветствия спросил:

— Что-то горячее?

— Да. — И передал ту часть разговора с Лукьяненко, которая касалась эксгумации. Бобков выслушал хмуро. Как и предполагал Пирогов, переживал недавний «прокол», неловкость своего положения. Он был немолод и щепетилен.

— Что вас беспокоит?

— С вашего разрешения, одна и та же подпись под двумя документами. Моя подпись.

— И я расписался прошлый раз. Такая наша работа. И потом, вы что, предсказываете другой результат?

Бобков невесело потряс головой.

— Прошлый раз мы ограничились поверхностным осмотром. Так что ничего удивительного, если вскрытие покажет… Но я не о том. Вы сказали: такая наша работа. Работа — она много выдержит. Но мы-то с вами живые? Или как?

— У нас нет времени для такого серьезного разговора.

— Но, позвольте, как понял я, автозак придет под утро.

— Даже утром. А мы с вами… Зачем нам ждать? Сегодня ночью надо все проверить. Завтра с утра у меня другие заботы.

— Однако, Корней Павлович, вы не спрашиваете о моих.

— Я использую свое право старшего. Прошу вас подобрать бригаду помощников. Из медиков. Остальное мы возьмем на себя.

Бобков развел руками, мол, подчиняюсь. Спросил:

— В котором часу?

— Ну, свидетели от деревни нам не нужны. Думаю, полночь — самое время.

В десять Пирогов собрал все «свои силы». Определил каждому «штыку» место. Продиктовал Ирине Петровне постановление по штату участников: Бобков, Пестова, Козазаев, Брюсов… Подумал, попросил оставить в строке место для людей доктора. Продолжал: понятые — старик Большаков (Корней Павлович рассчитывал поговорить с ним ночью о горе Пурчекле, не путает ли он чего) и старик, бывший партизан, чоновец, которого Павлу еще предстояло разыскать и уговорить.

Поручив женщинам заправить керосином фонари и лампы, Брюсову подготовить землеройный инструмент, Пирогов послонялся по кабинету, потом заставил себя сесть за стол, расстелил карту района. На ней было помечено место, где лежали коровьи потроха, место в долине Барангол, где была разбросана солевая приманка. Острым карандашом он нанес на коричневое поле карты маршрут «старателей». Он начинался выше Муртайки и шел прямо на юг… Но Игушева оставила коня между Муртайкой и Сарапками. Восточнее километров на шесть. Почему она это сделала? Увидела кого-нибудь издалека? Очевидно. Но эти «кто-то» были не ребята. Они еще к Муртайке возвращались… Значит, видела Игушева тех, кто не хотел бы, чтоб их увидели. Но откуда они здесь? Вон гора где, вон… Да! Ребята вышли к речке, перевалив через гору. Напрямую пошли. Из «мешка» — по склону вверх. Собственно почти случайно набрели на речку. И на Пурчеклу. Если речка и Пурчекла тесно связаны между собой. Как говорят ребята… Надо вызнать у Большакова, как далеко друг от друга исток и вход в храм… Рабочим маршрутом следует принять маршрут ребят. Он не самый легкий, но, пожалуй, исключает внезапную встречу. Бандиты ходят низом. И часто тем путем, где их Игушева увидела… Игушева! Твоя мама уже дважды была здесь… Отставить! Так сколько путей ведет к Пурчскле? Сколько народу потребуется, чтоб оцепить такой большой район?

Брюсов у входа ухнул лопаты на пол. Поворчал на свою неловкость, что-то сказал дежурной Каулиной. Вечной дежурной, как называла она себя второй день. Каулина охотно ответила ему. Была в хорошем настроении.

Пирогов сбился с мысли. Досадуя, он начал все сначала и тут к нему заглянула Ирина Петровна. Вид у нее был нездоровый, а вся она — робкая, пристукнутая. Куда девалась ее независимость.

Острые, цепкие глаза метались, перебегали с предмета на предмет, казалось, избегали встречного вопросительного взгляда.

— Вы очень заняты?

— Время коротаю, — признался он. — Садитесь. Вдвоем веселей.

Она поблагодарила, как в тот первый вечер, бочком присела на краешек стула, вполоборота к Пирогову.

— Я думаю, как у Михаила все складывается… При жизни и теперь…

— А что у него не получалось при жизни? Он был на хорошем счету у начальства.

— Вы под впечатлением заупокойной речи Лукьяненко. Да, по его словам, лучшего чекиста не было… Господи, да что ото я?.. А вы не думали, почему Михаил оказался здесь? Это целая история… Он действительно любил свою работу. Но однажды просил уволить из рядов НКВД. И тогда его перевели сюда. Жена не поехала с ним. Она, извините, предала его в трудный час…

Провела по глазам платочком.

— О чем вы говорите, Ирина Петровна? Я не знаю ничего.

— Это почти четыре года назад… Он в горотделе работал. Расписали ему письмо: прораб такой-то злоумышленно отступил от проекта, чем создал угрозу… И так далее. Михаил вызвал того прораба повесткой. Тот пришел. Но перед столом, рта не раскрыв, схватился за сердце и упал… Пока врача звали, пока врач пришел, прораб тот умер… Михаил часто потом говорил, что в случае с ним и прорабом — целое явление, за которое помянут нас, то есть вас, помянут лихом. И мучился… Господи, да что я в самом деле?

На ее щеках заблестели бороздки от слез.

— Думаете, легко жить с такими мыслями?.. А теперь и мертвому нет покоя.

Глава тридцать восьмая

Вокруг могилы возвели ограждение из кольев и трех больничных простыней. Перед ширмой снаружи — столик для Ирины Петровны. На него поставили маленькую керосиновую лампу, положили стопку бумаги, сверху плоский камень, на случай, если сорвется с гор внезапный ветер. Геннадий Львович самолично принес из отдела крашеный табурет, самолично разровнял площадку под него, установил у стола. При Ирине Петровне — Варвара. Для компании. Для смелости.

— По местам, товарищи.

Брюсов и Козазаев с облегчением уходят в темноту. Им по-ручен внешний караул, чтоб не подпустить посторонних. Пирогов и двое рабочих известкового карьера входят внутрь ограждения. Старики — понятые — и Бобков остаются на линии входа. Чтоб не толкаться, не мешать.

Корней Павлович высвечивает табличку на обелиске со звездой. Приглашает рабочих, а затем и понятых прочесть фамилию на ней. Старики по очереди подходят, склоняются к обелиску, подтверждают: Ударцев.

— Пишите: Ударцев эМ эС, — говорит Пирогов точно в пространство, точно обращаясь к неярким, нечастым звездам.

После этого рабочие принимаются разрывать яму. Сначала осторожно, уважительно, что ли, опасливо ли — дело-то непривычное, прямо-таки не христианское, но скоро, освоившись, налегают без оглядки, кряхтят, крякают. Только камень звенит под лопатами.

Могилы в Ржанце неглубокие роют. После полутора метров сплошной песчаник лежит. Потому, только вошли мужики в роль, показалась крашенная марганцовкой широкая доска. Война на западе идет, а в Сибири не найти кумача, чтоб с почестями, как положено…

Пирогов стоит сбоку от рабочих, диктует через простыню. Ирина Петровна записывает столбиком:

24 часа 44 мин. Показалась крашеная доска. Длина доски 190 см. Ширина — 34 см.

24 часа 51 мин. Расчищены боковины крышки гроба.

24 часа 57 мин. Подведены веревки под гроб.

1 час ночи. Гроб установлен на табуреты.

1 час 3 мин. Снята крышка. Запах гниения.

1 час 7 мин. Оба понятые подтверждают, что в гробу находится тело мужчины в форме старшего лейтенанта НКВД. И тот и другой свидетельствуют наличие вихра-зализа справа вверх ото лба. И тот и другой уверяют, что знали человека, чье тело предъявлено им. Это — бывший начальник РОНКВД Ударцев Михаил Степанович.

1 час 11 мин. Пирогов К. П. разъясняет понятым их право присутствовать при всех действиях следователя и делать заявления по поводу тех или иных его действий. Кроме того, им разъяснена обязанность понятых удостоверить своими подписями факт, содержание и результаты эксгумации.

1 час 17 мин. Судмедэксперт Бобков и санитар подходят к гробу, становятся с двух сторон против головы.

— Не могу… Не могу больше, — шепчет Ирина Петровна. За тонкой хлопчатобумажной ширмой в желтом свете ламп движутся кособокие черные тени, неожиданно холодно звякают инструменты.

— Погуляйте… Идите… — говорит Варвара. — Я запишу.

У самой Варвары глаза испуганные, но сухие. Движения преувеличенно решительные. Она то прикасается к стопке бумага, то к ручке, то к стеклянной чернильнице «непроливашке», будто не доверяет глазам своим иначе, как пощупав каждую вещь, предмет на столе, то вдруг оправляет на себе безукоризненно сидящую форму. И волнуется, и боится, и не хочет признаться в этом.

— Господи… — Ирина Петровна идет в темноту.

Бобков под внимательным взглядом Пирогова и понятых диктует неторопливо, будто рассуждая сам с собой:

— Правая височная кость пробита и, думается, раздроблена… Пробита и раздроблена… Волосы у входного отверстия… размозжены… Повторяю, размоз-жены… Часть их вырвана с корнем и утоплена… Утоплена в ране… Да-с, да-с, да-с! Запишите, это очень важно: волосы не опалены. Не опалены. Нет копоти на коже. Копоти… Корней Павлович, — Бобков распрямляется, ищет глазами Пирогова, тотчас упирается в него. — Корней Павлович, вокруг раны отсутствует копоть, следы порошинок и металлических частиц. Хотите убедиться.

Пирогов морщится, мотает головой: нет-нет, должен был обозначать этот знак. Бобков принимает его, снова склоняется к телу.

— Вы говорите, копоть, порошинки… Может, темновато немного? — спрашивает с запозданием Корней Павлович. — Одна лампа хорошо, две — лучше.

— Лакассань при свечах обогатил наше ремесло.

Пирогов согласно кивает, хотя впервые слышит о каком-то Лакассане, дважды повторяет незнакомое имя, чтобы при случае полюбопытствовать у медиков или заглянуть в энциклопедию.

— Отсутствие копоти, следов порошинок и металлических частиц свидетельствует, — учительски выговаривая слова, продолжает Бобков, — свидетельствует о том, что выстрел был произведен не в упор, а с расстояния не менее десяти метров.

— Почему именно десять метров? Почему не пять?

— Именно с десяти метров ни порошинки, ни металлические частицы, содержащиеся в порохе, не долетают до цели. С пяти — их можно было бы обнаружить.

— Но, может, их смыло? Залило кровью? — На душе у Пирогова совсем скверно. Подтверждается худшее предположение, и нельзя безоглядно увлечься им.

— Это невозможно, Корней Павлович. Следы порошинок остаются навечно. Синими крапинками. Да ведь и ожога эпидермиса нет. Ожога раскаленными газами из ствола, поднесенного близко.

— Да, — соглашается Пирогов, хотя и не совсем представляет, как эти ожоги должны выглядеть и что такое эпидермис, о котором еще предстоит кого-то расспросить. — Продолжайте.

— Слепое пулевое ранение. Слепое. Пуля осталась в теле. Тому существуют объяснения. Кинетическая энергия пули была слаба. Либо выстрел произведен с очень большого расстояния и скорость полета пули начала снижаться, или патрон утратил первоначальное качество, что не удивительно для боеприпасов из долговременных арсеналов. Да-с, да-с! Именно, арсеналов.

Ну конечно ж, из арсенала, из долговременного. «Кайнокъ». «Кайнок-17». Время выпуска — семнадцатый год. Русско-американская фирма.

«Кайнокъ» в сейфе Ударцева, на чердаке у Сахарова. Целая обойма под кедром на Элек-Елани. Все из одного склада.

— Вы можете извлечь пулю?

— Ради бога. Но не будем торопиться. В свое время.

Бобков выбирает из разложенных на табурете инструментов длинную спицу — щуп. Пирогов отворачивается. Оглядывается, будто убеждается, нет ли посторонних поблизости, а на самом деле не зная куда деться, куда бежать.

— Поищем направление. — Бобков расставляет ноги для большего упора, держит щуп двумя руками — наперевес, но не бьет с маху, а осторожно направляет его в рану: да-с, да-с, да-с… Так осторожно, будто боится разбудить прикосновением спящего. Но Пирогов догадывается, живо представляет, как это должно быть больно: спицу воткнуть в голову. Мышцы лица его напрягаются, морщинят кожу у глаз и рта. — Корней Павлович, — говорит Бобков, распрямляясь и шумно выдыхая долго сдерживаемый воздух. — Вас не затруднит?

Пирогов как на ходулях подходит к нему, стараясь не вдыхать смрад, воротит нос за загородку. Краем глаза он видит блестящий упругий конец щупа, торчащий из оплывшей, растрепанной, как капустный кочан головы. Нет Михаилу покоя и после смерти. За какие грехи земные, за какие тяжкие?

— Пуля вошла за правым ухом и остановилась в области лба над левым глазом, — учительски диктует Бобков. — Если бы господь бог создал наши головы по образу чемодана, то пуля прошла бы почти по диагонали. Взгляните, в этом легко убедиться.

Корней Павлович бросает короткий взгляд на изголовье гроба. Конец спицы хищно сверкает в свете лампы-десятилинейки. Все остальное бесформенно, цвета ночи. Вдруг вспоминается школьный гербарий с бабочками на булавках с ромбовидными гнутыми шляпками. Люди и бабочки! Люди и чемоданы! В чем их различие?

Отступив на свежий воздух, он достает крупную копию схемы, сделанной тогда на склоне: жирная точка — камень, огуречик — тело, палочка — вытянутая рука. В верхней части огуречика рисует прямоугольник. Чемодан так чемодан. Это даже удобно. Он соединяет два угла прямой линией. Пунктиром продолжает вниз и вверх. Пуля прилетела почти со спины. Выходит…

Ничто пока не выходит. Поспешность нужна при ловле блох. Нельзя мотаться из крайности в крайность. Нужно не новую версию строить, а постепенно разрушать старую. Именно разрушать, и на ее месте по крохам лепить вторую. Иначе с водой выплеснешь и ребенка.

— Не понимаю, как он руку завернул.

— Можно завернуть руку, можно — голову, — отзывается Бобков. — Но тут не было ни того, ни другого. Выстрел произведен на расстоянии от десяти и больше метров.

— Помедленней, пожалуйста, — слышится Варварин голос из-за ширмы. Пирогов не различает кому он принадлежит, так велико волнение.

— Это не обязательно. И вообще, не надо писать, — говорит он. И Бобкову: — Пулю. Пулю извлекайте быстрей. Она многое объяснит. Верно говорю.

У ширмы, застыв истуканами, стояли старики-понятые. В глазах Большакова бледно светилась тоска. Где уж был он мысленно, того клещами из него не вытянешь. Бывший партизан Сидоркин бычил крутолобую голову, глядел осуждающе, даже враждебно, но тоже молчал.

Пирогов хотел пройти мимо, побыть один, покумекать над новыми подробностями дела, но переборол себя: опять нетерпячка… Тронув Большакова за рукав, он знаком показал, что просит его отойти в сторонку, Сидоркин сердито повел глазом, но тотчас, не мигая, опять уставился на Бобкова.

— Слышал, по молодости бывали вы на Пурчекле, — сказал Корней Павлович негром ко.

— Бывал, язви ее… А чо?

— Старики байку бают, что нет оттуда возврата. Кто попал на Пурчеклу, считай, на тот свет попал.

— Брехня. Резвого жеребца и волк не берет.

— Резвого! Значит, все-таки что-то есть?

— Места там мозглявые. Гнус и камень. Кругом чернь лешачья. А потом — лысо. Как шапка, снутри если смотреть.

— Сейчас бы дорогу нашли туда?

— Давно было дело. Но, кажись, нашел бы. От Муртайки…

— От Горелого кедра?

— Верно. А ты никак туда метишь?

Пирогову вопрос этот лишним показался. Чтоб не отвечать, он снова потянул за собой старика. У стола Ирины Петровны серел в темноте мешок. Не мешок, а сумка брезентовая. С ремнем для переноски через плечо. Корней Павлович вынул из нее фигурку Будды, найденную у Сахарова. Поставил сбоку от лампы. На белые листки протокола.

— Ах, красота-то, — оживился Герман Ильич и точно споткнулся. — Ну-ка, ну-ка! — Наклонился, глядел долго. Склонял голову то к одному, то к другому плечу. — Похож! Похож, язви его…

— На кого похож? — уточнил Пирогов.

— Так на этого ж… Там стоял. На Пурчекле. В храме.

— Вы ничего не путаете?

— Скажешь… Я их спутался, сейчас мороз не прошел.

— Вы бы их в мешок… Вы ж за богатством ходили.

— На воровстве богатства не сделаешь.

— Это как посмотреть. Откуда ж его брали и берут?

— Не нашей чести такое богатство. Кабы самородок или песочек. Ничейный!.. Приносили наши проныры и то и другое. А тут ведь вещи. У них хозяин должон быть.

— Хозяин, — иронично повторил Корней Павлович. — А скажите, Герман Ильич, вы Сахарова давно знаете?

— Пожарника, что ли? Да как знаю — глазом видал. Он после войны, как красные пришли, объявился.

— Говорят, он партизанил тут.

— Зря не скажут… А вон — Сидоркин. Он знать должон. Он тут воевал… Ах, красота какая! — Погладил робко фигурку Будды. Отдернул руку, точно обожгло ладонь. — Ужли из золота чистого?

— Позолота сверху. Внутри медь.

Корней Павлович спрятал фигурку. Достал кувшинчик. В ламповом свете засверкал он колючими лучиками. Желтыми, голубыми, красными, зелеными. Как звезды по чистому небосводу. Как дорогой камень под солнцем.

За ширмой раздаются тупые удары. Будто по дну наполненной бочки. Страшный, холодный звук!

Пирогов обходит ширму. Старик Сидоркин стоит вполоборота к Бобкову, мрачный, не одобряющий происходящее. Корней Павлович бросает коротким взгляд на склонившегося судмедэксперта. У Бобкова какая-то заминка. А может, свой профессиональный интерес. Пирогов останавливается возле старика-партизана.

— Виноват, вы можете ответить мне на пару вопросов?

Сидоркин насупленно поворачивается к нему.

— Вы помните партизана Сахарова?

— Того, который убег?

Новость всей деревне известна. Нашумели тогда с Сахарихой.

— Почему он убежал?

— Тебе лучше знать.

— Он был в партизанах? Или так — молва?

— Был. Только ведь и Васька Князь в партизанах был.

— Какой Князь? Тот самый, что паскудил здесь в тридцатые?

— Он самый.

— Невероятно.

— Чего ж тут такого. В октябре семнадцатого во всей области сотни большевиков не было. И около тысячи других партийцев отиралось. Васька и не скрывал, что он эсер… Посля войны крестьянствовал. Хозяйство крепкое завел. Говорили, повезло ему в войну: будто бы нашел он золотишко… Дом новый поставил, десяток коров, табунок лошадей, плуги, бороны железные, жатку купил… А тут колхозы начались. Вот и взыграло горячее нутро, собрал дружков и — пошел гулять.

— Вроде неглупый мужик, а такую ересь придумал. — Пирогов недоуменно пожимал плечами. — На что рассчитывал? Какой смысл в разбое?

— Смысл, говоришь? Смысла не было. А была злоба: кусать, рвать, палить… Слепота… Пацанами поймали мы гадюку. Растянули на пне и голову отсекли топором. Чисто так. Лежит голова, челюсти пленочкой соединены… Один из нас возьми и сунь ей палец. Подразнить. Вроде как не страшная ты теперь. Пасть-то и разинулась.

— Да ну?

— Нс видал бы сам, не поверил бы. Но ведь видал! Так какой тут смысл был? Голову к хвосту не приклеишь. Но такая природа у твари. И у Васьки такая.

«Природа» мало что объясняла, но Пирогов не стал поправлять старика. Даже подыграл:

— А у Сахарова какая природа? Чем он занимался в отряде? Пулеметчиком был? В разведку ходил?

— Жратву доставал. Овечек, муку…

— Выезжал из отряда?

— А как же заготовлять-то?..

— Корней Павлович, — зовет Бобков. — Я, конечно, прошу простить меня, но вам это небезынтересно увидеть бы. Где понятые?

Пирогов быстро входит внутрь ограждения. Врач стоит распрямившись. Длинный от подбородка до носков ботинок, клеенчатый передник тускло блестит в свете десятилинейной лампы справа, фонаря — слева, как припыленная медь.

— Слушаю. — Пирогов старается не дышать и не смотреть вниз. Бобков берет хирургические щипцы, напрягается, склоняясь над гробом, замирает, будто прислушивается, думает: правильно ли делает. Щипцы соскальзывают, щелкают вхолостую.

— Понятые.

Коротко рванув, врач распрямляет спину, демонстративно поднимает руку. На конце щипцов, как в птичьем клюве, темнеет комочек. Бобков накрывает его марлевой салфеткой, протирает, протягивает для обозрения. Глазам Пирогова и оробевших понятых предстал продолговатый заостренный предмет. Пуля! Не округлая пистолетная, а длинная, стального отлива винтовочная пуля, похожая на те, что венчали восемь патронов с таинственной маркировкой «кайнокъ».

— Он был убит, — говорит Бобков деревянным голосом.

— Теперь понятно, чего испугался конь.

— Сдается, конь был ранен, — говорит врач, не спеша развязывая тесемки клеенчатого фартука. — И, падая, он увлек Ударцева… Но Михаил не убился. Он даже понял, в чем дело… Он вынул револьвер, дополз до укрытия… Тот, кто стрелял в коня, был наверху. Михаил ожидал нападения оттуда. А выстрелили вторично сзади. Снизу… Теперь понимаешь, почему тебе показалось, что Михаил неестественно руку выворачивал, чтоб самому себя?..

— Похоже… Очень похоже… Ирина Петровна, пишите…

Хроника 1942 года

Письмо гвардии майора Д. А. Петракова дочери


Моя черноглазая Мила!

Посылаю тебе василек… Представь себе: идет бой, кругом рвутся вражеские снаряды, кругом воронки, и здесь же растет цветок… И вдруг очередной взрыв… василек сорван. Я его поднял и положил в карман гимнастерки. Цветок рос, тянулся к солнцу, но его сорвало взрывной волной, и, если бы я его не подобрал, его бы затоптали. Вот так фашисты поступают с детьми оккупированных населенных пунктов, где они убивают и топчут ребят… Мила! Папа Дима будет биться с фашистами до последней капли кропи, до последнего вздоха, чтобы фашисты не поступали с тобой гак, как с этим цветком. Что тебе непонятно, мама объяснит.


Соревнование горняков

Горняки рудников, карьеров Приискового управления, став на ударную сталинскую вахту, добились невиданных успехов в работе, выполнив к августу месяцу годовое производственное задание.


Трактор из лома

Рабочие коллективы механических мастерских совхозов Б.-Юдинский, Родинский, а также совхоза «Советская Сибирь», комсомольские организации и женсоветы названных хозяйств приступили к сбору и восстановлению запасных частей, а также к сбору инструментов в семьях трактористов.

Так, коллективы комсомольцев и ремонтников Б.-Юдинского совхоза из утилизованных частей собрали полностью и пустили в ход трактор ЧТЗ, детали и части к нему частично готовили на своих станках, блок выбрали в утильскладе ст. Купино, в других линейных складах подобрали детали заднего моста, гусеницы. Раму имели в совхозе. Радиатор тоже подобрали из утиля. Ремонтники восстановили своими силами 18 радиаторов из утиля пристанционных складов, восстановили машину ГАЗ-АА и Пикап. Кроме того, собрали инструментов к тракторам — 5 комплектов.


Фронтовики-агитаторы

Раненые бойцы, командиры, политработники, вернувшиеся домой, стараются оказать помощь общему великому делу…

Фронтовик той. Маркин Федор, получивший 7 ран и потерявший зрение в борьбе с гитлеровскими мерзавцами, является агитатором. 29 июня он выступил на сессии Брусенцовского сельского совета: «Мы сражались на фронте, не жался своей жизни, потому что мы знали, что сражаемся за Родину…» Тов. Маркин призвал усилить работу по контрактации скота. Его простые слова убедили собравшихся. За четыре для по селу Брусенцово было законтрактовано 146 голов телят.


Извещение

И субботу и воскресенье состоится общегородской смотр подразделений бойцов всеобуча. Построение на площади Свободы. Время построения — 19 часов 30 мин.


Кино

Художественный фильм «Дочь Родины». (В программе звуковой журнал «Репортаж с фронта Отечественной войны».)

Глава тридцать девятая

В кабинете Корней Павлович положил на край стола пачку газет и несколько папок, забрался на стол, вытянулся. Ноги немного повисли над полом, поддерживаемые голенищами сапог. Спать ему не хотелось, но он понимал, что должен хоть немного полежать. С часа на час мог подойти автозак.

«Убит… Убит… — Думал он, как заводной повторяя про себя одно слово. — Убит… Трах — и под откос… Был ли это случай, мгновенная вспышка ярости или намеренное, хитро продуманное преступление?..»

И то и другое не имело разницы для Михаила, было сурово наказуемо, но Пирогова волновала не юридическая квалификация. Тут все ясно как божий день. Пытаясь предугадать — вспышка или умысел, — он надеялся получить представление об убийце. Вспышка, взрыв ярости предполагали поиск и срсди легально проживающих в Ржанце, Покровке, на руднике мужиков. Могли ведь не поделить чего-то. Замысел же уводил к тем, кого Пирогов именовал мысленно динозаврами, на черной совести которых, считал, были жизнь Пустовойтова, разграбленная машина, кражи в деревнях. Замысел не исключал, что и самому Пирогову следует держаться настороже. Сбежавший Сахаров не поскупится на слова, чтоб насторожить пещерных головорезов. Трусы мстительны и беспощадны.

Он задул огонек в лампе. Темнота растворила и шкаф, и вешалку, и ходики на стене, и самого Пирогова. Лишь под дверыо слабо желтел узкий, острый клин света из дежурки. Краем глаза Корней Павлович видел его и не отпускал далеко, будто тот слабый огонек должен наконец высветить закоулки страшного, темного дела.

«Все-таки это было продуманное убийство. Продуманное и хорошо обставленное… В сейфе у Михаила лежал патрон марки „кайнокъ“. Да, именно в тот день он, Пирогов, впервые увидел, прочел название „кайнокъ“… Значит, Михаил сел кому-то на пятки… Кому-то тому, у кого эти „кайноки“ водятся. Сахарову? Но в день расправы с шофером Сахаров был на дежурстве и выезжал с пожарным ходом. У него алиби — его отчет, датированный тем же числом… Но на Элек-Елани Брюсов подобрал обойму точно таких патронов, что хранились в сундуке у Сахарова. Это подсказывает, что Сахаров состоял в связи… А может, и не подсказывает… Дрянь дело!..»

В большом общем зале раздались шаги. Не сиделось нетерпеливой, разгоряченной Каулиной. Туп-топ, туп-топ… От входной двери до двери «кельи». И обратно: туп-топ…

«А у нее ноги разные, — вдруг подумал Пирогов. — Одну ставит, как печать, другую — по кошачьи…»

Вспомнил Ларису. Почему-то в овчинной шубке, меховой мужской шапке. Такой он встретил ее первый раз. Она возвращалась с девчонками из нардома, был вечер, падал легкий снежок…

Как-то они сейчас?.. Ткачук, Пестова… Игушева… Плохой ты начальник, Пирогов, распустил, разогнал девок, собрать не можешь… А придется. Придется…

Мысли сделались ленивые. Шаги то приближались, то пропадали совсем. И вдруг прекратились… Убаюкала-таки!..

Автозак пришел вместе с солнышком. Неторопливый пожилой конвоир-эвакуатор заглянул в кабинет, поздоровался. Пирогов кубарем слетел со стола, будто проспал царство небесное или свою свадьбу, с трудом продрал глаза, жестом пригласил проходить, садиться, налил в ладонь воды из графина, ополоснул лицо.

Эвакуатор войти вошел, но садиться не стал, извлек из полевой сумки два пухлых пакета и тоненький конверт. Пакеты были тяжелые, управленческие. Конверт очерчен по кромке красным и синим карандашами. Так делала Лариса.

— Сколько у вас времени на отдых? — спросил Корней Павлович, быстро прикидывая, много ли займет перепечатка материалов эксгумации.

— Ни минуты не дали. Приказано забрать пассажира и — назад.

— Вы хоть водички ржанецкой попейте.

— Чего их, кишки полоскать. Мы — дорогой. Из ключа.

Шофер за окном обходил машину, заглядывал под нее, что-то ощупывал, пинал ногой скаты.

— Сами сковырнетесь, так бегавши, и пассажира моего убьете.

— Важный?

— Не такой, как Яга. Но мне — нравится.

— Дезертир?

Якитов не спал. То состояние полудомашнего ареста, к которому он стал привыкать, снова сменилось ожиданием неизвестного. Когда Пирогов открыл «келью», он сидел на краешке нар.

— Уже?

— Да.

Федор поднялся. Потянулся, поводил плечами, пряча и тем выдавая волнение. Корней Павлович будто впервые видел его, разглядывал, как он хорошо сложен физически, недурен лицом. С таким бы по горам походить. Поискать бы тех…

— Ну, прощай, лейтенант.

— Чего так мрачно? Ты ведь сам пришел. И принес важную весть. — Последнее предназначалось для эвакуатора, чтоб не очень притеснял дорогой. — Надеюсь, что попадешь на фронт. Предчувствие у меня такое.

— И на этом спасибо.

— После войны поблагодаришь.

Пирогов и Каулина проводили Федора до машины. Шофер распахнул заднюю дверцу, нетерпеливым жестом указал на черную пасть кузова. Федор вопросительно взглянул на Корнея Павловича, как бы усомнившись вдруг во всех его обнадеживающих словах.

— Так я надеюсь получить письмо из действующей армии, — сказал, подбадривая, Пирогов. Якитов кивнул, молча полез в темноту.

Шофер закрыл дверь, навесил амбарный замок. Эвакуатор проверил, так ли зацеплен он, дважды повернул в скважине ключ.

«Крепко запечатали…»

Пирогову никогда не приходилось близко переживать судьбу арестанта. Теперь это переживание вылилось в тревожное ощущение той замкнутой черноты, в которой оказался Федор.

Автозак профыркался на месте, тихонько тронулся, побежал улочкой к Урсулу, к мосту.

Пирогов вернулся к себе, минуту посидел, прикидывая, не подремать ли ему еще полчаса. Испугался соблазна, принялся за почту.

Первым он вскрыл пакет с постановлениями, инструкциями, памяткой по эксгумации. Он догадался о них по мягкой пухлости конверта. Просмотрев бумаги, Корней Павлович не без некоторого самодовольства отметил, что действовал в соответствии с ними. Подумал, как бы изумились в управлении, если бы он мог представить с обратным автозаком отчет об эксгумации. Для этого он и пригласил Ирину Петровну в бригаду по обслуживанию операции.

Второй пакет, тяжелый и жесткий, сворачивался в желоб от фотографий. Он не стал их пока разглядывать, а вскрыл Ларисино письмо. Оно, как и предыдущее, было написано на узкой бумажной ленте. Очевидно, госпиталю разнарядили типографские обрезки, подумал он, разматывая свиток.

Лариса писала, что у нее пока все по-старому, что раненых прибывает с каждым днем все больше и больше, операционная работает круглые сутки, потому что во фронтовых госпиталях оказывают самую необходимую помощь, а окончательную, чистовую отделку переложили на тыловых медиков. Просто жуть, хотя, наверное, фронтовым тоже голову поднять некогда… Также подробно она сообщила, что в связи с большой загруженностью часть персонала переведена на казарменное положение, им освободили домик в ограде госпиталя — в прошлом в нем какая-то мастерская была, стены и пол пропитаны запахом металлической окалины… Она, Лариса, как операционная сестра, естественно, первой была мобилизована и «загнана» в казарму. («Вот те на! А начала с того, что все по-старому у нее…») С нею живут, продолжала Лариса, Нюси Остроухова, Надя Величко, Валя Коровина… Пирогов плечами повел, он не знал этих имен раньше. Молодые врачи те, о которых она писала прошлый раз, тоже живут…

Она опять ни словом не обмолвилась, когда же отпустят ее, что говорит военврач Кузьмин по этому поводу. Точно не подчеркивал он двумя жирными линиями в последнем своем письме эти вопросы.

Он вдруг почувствовал, как вспыхнули, запылали его щеки. Что это значит? Уж не испугался ли ты, что Лариса почти перестает видеться с его, с их общими знакомыми, что удаляется она от всего того, что через прошлое связывало их с настоящим?

Он сложил письмо, засунул в конверт. Хотел в нагрудный карман положить, даже стал пуговку расстегивать, но вдруг передумал. Вроде как апатия навалилась. Он выдвинул ящик стола, кинул конверт туда. И принялся за «зверинец», как мысленно окрестил пакет с фотографиями.

Глава сороковая

Это были копии с фотографий. И не совсем удачные в большинстве своем! бледные, точно из тумана, плоские лица были невыразительны, пожалуй, чересчур общи, без полутонов — тени, усы, волосы одной плотности. Мелкие приметы совсем не просматривались.

«Черта тут узнаешь! — подумал Пирогов. — Только голову заморочишь себе. И людям».

Шестеро из одиннадцати были пересняты с очень старых фотографий (погоны, аксельбанты). Гадай, как выглядит этот молодой заносчивый человек теперь, спустя двадцать с лишним лет!

На обратных сторонах мелким почерком были написаны краткие справки о разыскиваемых. Кто же эти люди? Почему они не ладят с законом? Почему не принимают его?

Кочуров, прочел Корней Павлович, 1897 года рождения. Подпоручик. Б/п. Осенью 1918 года прибыл с группой высших деникинских офицеров в ставку Колчака для связи и координации действий фронтов. К Деникину не вернулся. Служил в военной комендатуре. Отличатся крутым нравом. Был беспощаден с солдатами, сомневающимися в белом движении. Задержан в мае 1920 г. При конвоировании разоружил конвой, истребил и скрылся. В 1927 г. заочно проходил по «офицерской группе Гордиенко» в Омске. В 1927 г. арестован в Семипалатинске, но исчез, предположительно, вместе с конвоем. В 1933 пытался перейти границу в Иран. В 1934 и 1935 годах дважды был опознан, но оба раза уходил. Особо опасен. Терять нечего.

Пирогов перевернул фотографию изображением к себе. Пухлый кудрявый юноша невинно глядел ему в глаза.

«Ищи такого. Хоть бы примета какая… Родимое пятно, шрам… Пост, рисует, танцует… Или хромает… Любит ковырять в носу, нюхать подмышку… Пиво любит и балыки… Зубы в коронках или собачий прикус…Ну были ж у него человеческие признаки, привычки, слабости? А в описании — одна уголовка. Сплошной приговор… А разве приговоришь всех? Почти миллион таких красавцев кормились у Колчака.»

Отложил Кочурова, взял следующего.

Паскин Ф. М., 1894 г. Служащий Семипалатинского отделения Монголторга. В период белого переворота в Сибири был наводчиком на ценности Центросоюза. Выдавал партийных и советских работников. Привел банду Шишкина на разъезд, где квартировал отряд красных мадьяр (150 чел.). Ночью способствовал снятию часовых и тем — полному уничтожению красного отряда. С 1920 по 1922 состоял в различных белых бандах политического и уголовного порядка. Жаден. Опасен. Был дважды опознан в 1927 и 1932 годах. Есть подозрение, что кружит близ тайника с награбленными ценностями.

«Что значит — кружит? Где? У Семипалатинска? По Сибири? Здесь?»

У третьего глаза глубоко посажены. Надбровные дуги выдвинуты вперед козырьком. Потому не видно глаз. На их месте — будто непроницаемые черные очки.

Ищи эти очки!

Булычев. 1899. Прапорщик. Командир отдельного алашского взвода в банде есаула Тарарыки. Состоял в партии эсеров. Отошел. В 1920 заигрывает с командованием красного полка. В 1921, выведав систему охраны границы, бежал к Тарарыке, привел его тайными тропами прямо к казармам и штабу. В 1923 уходпл за границу. Поступил в китайскую разведку. В 1937 году опознан в Барнауле. При задержании оказал сильное сопротивление. Ушел. По сведениям — недалеко.

«Оптимисты, — мысленно проворчал Пирогов, имея в виду управление. — От дедушки ушел, от бабушки ушел. Что ж мои внучки с ним поделают? И вообще, не к ночи разговор, странный набор личностей получается. Как в академию Генштаба… Ну хотя бы один карманник, хулиган уличный, вымогатель или многоженец… Что-нибудь попримитивней, попотешней… Так ведь нет — сплошное офицерье. А где они — там политика… Может, составители картотек пересаливают, нагнетают ужасы, чтоб замутить водичку и ловить в ней свои месячные оклады? А может, напоминают лишний раз, что инакомыслие невозможно и опасно для жизни…»

Пирогов оглянулся. Не видит ли кто его, не подслушивает ли невольные сомнения. Не составители картотек боятся и душат инакомыслие, не Ударцев вызвал инфаркт у инженера-строителя, а норма жизни, охватившая всю страну.

Между фотографиями оказался стандартный лист тонкой мелованной бумаги, сложенный вчетверо. По нему тесно, как сгрудившаяся в непогоду отара, чернели машинописные строчки.

Азаров Василий Трофимович, прочел Пирогов. Следом в скобках и кавычках заглавными буквами: Васька Князь.

«А этот-то зачем? — удивился и немного испугался Корней Павлович. О Ваське Князе он уже был достаточно наслышан от местных жителей. — Он ведь в Маньчжурии… Или еще где…»

Успокоился, вспомнив, что сам просил Лукьяненко познакомить с материалами о Ваське. Судя по свежему листу бумаги, кто-то из управленцев по просьбе или приказу Лукьяненко сделал выписку из дела. Специально для Пирогова. Для образования, надо понимать.

«Значит, Азаров по родителю своему… Князем стал, силу и власть набрав… Из грязи в князи потянуло…»

Азаров Василий Трофимович. (Васька Князь). 1891 г. р. Из средних крестьян. Эсер. По складу характера — вожак-анархист. Неглуп.

Декабрь 1917 — разгон Шуйского совдепа. Март 1918 — резня в Роси (12 чел.). Июль 1918 — столкновение под Мунами с карателями белого капитана Соснина. Разогнал, частью истребил. Август 1918 — разбил и разогнал полусотню казаков подъесаула Волкова. Октябрь 1918 — полным своим эскадроном вступил в партизанский полк Токарева. Ноябрь 1918 — ликвидирует белые гарнизоны вдоль тракта (Черпа, Шуя, Ржанец, Токса и др.). В январе 1919 полковник Иваницкий посылает депешу лично Колчаку: «Осмелел, нуждается в усмерении». Август 1919 — в бою под Каншей терпит неудачу, самовольно отводит эскадрон, создав условия для разгрома Токарева. Декабрь 1919 — оказывает сопротивление передовому отряду Красной Армии. Уходит в горы. В бои не вступает. Март 1920 — соединяется с бандой Тарарыки. Разбой в Мунах, Черпе, Шуе (44 чел.). Апрель 1920 — захватывает красноармейский обоз, уничтожает конвой (7 чел.). Май — август 1920 в составе банды Тарарыки разгоняет красноармейские посты вдоль тракта. Ликвидирует Советы. Ноябрь — декабрь 1920 — окружен вместе с Тарарыкой. Разногласия. Январь 1921 — покидает Тарарыку, сдается властям. Учитывая добровольность сдачи с оружием, власти прощают его, не привлекают к ответственности. 1921–1928 гг. — крестьянствует, набирает силу как кулак (110 лошадей, тысяча овец, 60 коров, дорогой сельхозинвснтарь). Держит больше десяти постоянных работников. Нанимает сезонных. 1929 — противится коллективизации. Предупрежден за агитацию. Бросает хозяйство на жену, с десятью дружками уходит в горы, где у него было припрятано оружие. Совершает жестокие налеты на сельсоветы, активистов коллективизации. Свидетели подтверждают личное участие в убийствах. В Тягуле и Кокче нападает на милицию. Тактика: осторожная, тщательная разведка, внезапный налет ночью, засады на дорогах. Дерзок при отходе. Умело заметает следы, путает направление. К 1934 г. число бандитов достигло 40 чел. Против Князя были брошены отряды НКВД и пограничников. В том же, 1934 году, не выдержав плотной осады, понеся потери, по одним сведениям, банду распустил, по другим — уничтожил в глуши, чтоб сохранит), тайну логова, и с тремя дружками бежал за границу…

У Пирогова даже испарина выступила на лбу.

«Хоро-ош, сукин сын… Натворил выше короба… Выше Пурчеклы. Конечно же, уничтожил… Ведь логово так и осталось неизвестным…»

Содрогнулся, представив это зрелище, ужас обманутых, загнанных людей. Волк — хуже волка.

У входной двери возня и голоса послышались. Кто-то запричитал жалобно.

Пирогов спрятал фотографии, поднялся навстречу.

Перед Каулиной стояла Василиса Премудрая и тихонько плакала.

— Да врут, врут же! — с отчаянием повторяла Каулина. — Нет же его. Нет! Ну честное слово! Иди посмотри. Сама проверь. Врут же!

Тут она увидела Пирогова, обрадовалась, бросилась к нему.

— Товарищ начальник, скажите вы ей. Скажите, что нет у нас Якитова. Это трепачи языки полощут… Трепачи…

— Трепачи полощут, — машинально подхватил Корней Павлович, испугался, как в детстве, когда приходилось выкручиваться таким образом. — Интересно, кто распускает слухи… нелепые.

Якитова промолчала, но перестала всхлипывать.

— Вы можете назвать мне, кто распускает слухи?

— Люди промеж собой. Выхожу, а суседка: беги, говорит, твово в милицию привезли. Беги, говорит, от верных людей слыхала.

Василиса заплакала горше.

— Перестаньте. Вы же взрослый человек. — Пирогов не знал, как себя вести. Ему бы лучше с Кочуровым или Булычевым встретиться, чем лгать в заплаканные глаза. «Или девки проболтали, или Сахарова умышленно мутит?»

Каулина обняла Василису, повернула лицом к келье.

— Глянь, глянь туда. Видишь, дверь нараспашку? Как же бы он сидел там? А больше негде у нас. Иди, глянь сама.

Якитова от слов этих почему-то еще пуще залилась.

— Убили? Он, убили-и-и… — заголосила жутко.

— Прекратите, — Пирогов ладонью стукнул по столу. Шлепок напугал Василису. Разом замолчав, она попятилась к двери. — Паникуете, дела не спросив. Нельзя так!

— Но почему люди-то бают?

— Людям вы верите, а нам с Саблиной не хотите.

Кое-как они успокоили, выпроводили Якитову. Напомнили, что опаздывать на работу — великий грех по военному времени.

— Думала, кончусь, — сказала Каулина, садясь в присутствии Пирогова. — Не люблю слез. Они меня дурой делают.

Ирина Петровна не пришла ни без минуты восемь, ни ровно в восемь. Это был непорядок. Черновик рапортички лежал на столе у зачехленной машинки. Пирогов хмуро стоял над ней, думал, что предпринять, чтобы не вылился этот случай в «бунт на корабле». Опоздав на пять минут, прибежала Астанина, увидела Пирогова, остолбенела. Астанина никак не имела права опаздывать, потому что работала от и до. Следом появились Пестова и Ветрова.

— Уварова где? — спросил Пирогов.

— На пилораме ж, — ответила Варвара. — У них там дело керосином пахнет. Злоупотребления страшные.

«Профессионально поговорили: пахнет керосином, злоупотребления страшные… Заслушаешься».

Сказал, помедлив немного:

— Прошу Пестову и Ветрову ко мне. Каулина — между нами и дежурным телефоном. Вера Георгиевна, вам придется быстренько сходить к Долговой. Выяснить, что с ней. Передать мое недоумение.

— Прямо сейчас?

— Сейчас и бегом. Тридцать минут вам на все.

Он поискал в столе кнопку или булавку. Не нашел. Развернул на столе карту, осторожно загнул верхнее поле.

— Помогите.

Втроем они вставили край карты в щель над дверцами книжного шкафа. Сели поближе, чтоб видеть лучше. И слышать.

— Речь моя короткая будет, — начал Пирогов. — Вы понимаете, что происходит в районе. Ночью полностью доказано убийство старшего лейтенанта Ударцева. У Элек-Елани преступники расправились с шофером Пустовойтовым… Мне очень не нравится отсутствие наших поисковиков. И Игушевой в первую очередь. Меня беспокоит и то, что мы спугнули Сахарова, а теперь можем упустить и остальных… А потому, Пестова, это вас касается: берите с собой Павла и срочно выезжайте в Покровку. К Смердову. Скажите ему от моего имени, чтоб гнал гонцов к Рощиной. Пусть она самооборонцев вооружит чем может — у кого-то есть ружья — одним словом, вооружит пусть. И организует тайную засаду в долине Барангол. Пусть вспомнит, как я учил: в две, три линии… Вам с Павлом Смердов даст в помощь пару орлов, п вы перекроете ущелье, где якитовская корова лежит. Там много народу не потребуется… Ветрова, остаетесь на охране Ржанца. Это не значит, что вы будете сидеть здесь. У меня договоренность с военкомом. Он даст вам десяток допризывников и резервистов. Правда, их придется собрать с производств, но… Вы подниметесь на гряду вдоль Урсула. Здесь тоже есть ход в логово. Сахаров прошел берегом реки несколько километров. Потом свернул. Не в реку же. Так что вам тоже хватит дела. Всем хватит.

— А мне? — спросила Каулина.

— Вы и так при деле.

— Товарищ начальник…

Пестова и Ветрова прямо из отдела разбежались в разные стороны. Пирогов постоял над машинкой, возле которой по-прежнему лежал черновик рапортички.

— Представьте себе, что произойдет на земле, если сразу все машинистки не выйдут на работу.

— А если все милиционеры? — спросила Каулина.

— Милиционерам нельзя опаздывать, не то что прогуливать. Врачам и милиционерам.

Каулина фыркнула усмехнувшись.

— Вы прямо философ, товарищ начальник. Только почему-то фамилию мою вы никак не можете запомнить. Опять Саблиной назвали.

— Не может быть! Когда?

— При Василисе.

— Ну, знаете! Тут какая-то примета кроется. Видно, придется вам менять фамилию.

— Вы меня сватаете?

— Почему ж непременно я? Найдется другой.

Она грустно покачала головой.

— Другие все на войне.

Пирогов хотел сказать — вернутся, но прикусил язык. Тема эта не раз и не два возникала в девичьих разговорах, а вывод — один: не все вернутся.

— Я в райком пойду. Кому понадоблюсь, пусть ждут. Иначе мы скоро не увидимся.

Глава сорок первая

Брюсов не спал. Сидя за столом в несвежей сиреневой майке, он намыливал перед зеркалом щеки.

— А вы ранняя птичка, — сказал Пирогов. Заглянул в настенный шкафчик, в котором хранил хлеб. Четверть большой круглой буханки лежала на нижней полке. Рядом с ней стояла глубокая глиняная миска меду, добытого накануне Брюсовым. Корней Павлович коснулся его кончиком пальца, слизнул — удостоверился, не подурнел ли горный мед без мастеров, на войну призванных. Мед был запашистый, что, по мнению местных спецов и любителей, являлось хорошим признаком высоких лечебных и оздоровительных качеств его.

— Как ваша астма, Геннадий Львович?

— Вы знаете, это феномен! Получается, будто я обманул вас и весь ВТЭК. Но в последнее время я почти спокойно сплю ночами. Видно, сказалась перемена климата. Или сильные переживания.

— Я думаю, перемена климата, — заверил Пирогов. — Врач Бобков считает, что вам после войны не следует возвращаться в Харьков.

— Я тронут его чуткостью… Как говорил Вольтер, где можно прожить недурно, там и надо оставаться. Но я не представляю себя не в Харькове.

— Будем считать это дело глубоко личным. Я к вам насчет еще одной прогулки.

— Оленьку искать?

Он был очень предупредительным человеком, этот Брюсов, потому всегда почти угадывал, чего от него ждут.

— Да.

Брюсов надул щеку, быстрым движением провел по ней бритвой.

— Располагайте мной. — Снова — ш-шик. — Хоть сейчас.

— Это и надо сейчас.

Пирогов разрезал хлеб на две половинки. Макая кусочки в мед, они молча пожевали.

Предстоящий день казался Корнею Павловичу неясным, непродуманным, а думать вперед не хотелось. Устал. И потом весь опыт последнего времени, некоторых поездок, розысков полон неожиданностей, которые и предвидеть невозможно. Общий же черновой план его состоял из двух последовательно выстроенных половин: поиск Игушевой — «кайнок». Первая и наипервейшая — выяснить, что с его девчатами и добровольными помощниками. Колхозные ребята из Муртайки и Сарапок вернулись по домам в тот же день, а ржанецкие вместе с Ткачук, Саблиной — будто в воду канули три дня тому…

Он понимал, что в поиске его подстерегает опасность столкнуться с бандой. И тогда — бабушка надвое сказала, чем это столкновение закончится. Бандитам нечего терять, и они дадут бой. Ведь рискнули они поднять руку на Ударцева. Но не покушение на свою жизнь считал он самым страшным. Страшно было то, что банда уйдет буквально из-под носа, и причиной тому будет он, начрайотдела, наследивший вокруг логова. Ищи ее потом!

Таким образом, на случай встречи надо держать в голове про запас план операции «кайнок». Потому, погоняя искать своих, Пирогов серьезно готовился к схватке. Куда повернут события. Главное, не дать застать себя врасплох. А там потягаемся.

Позавтракав, они собрали багажик: сверток из суконного одеяла и сверток из толстого брезентового дождевика. Ночи в горах и летом прохладные. В свертки положили по десятку картофелин, по пакетику соли — мало ли — по кусочку мыла, по полотенцу. Все порознь, на случай, если разведут их в горах тропки-дорожки. Пирогов поверх гимнастерки надел короткую синюю фуфайку, перетянулся солдатским ремнем. На ремень нацепил флягу, нож с деревянной ручкой, широкий и толстый — не согнешь вдруг. Брюсов надел под пиджак старый обвислый пироговский свитер. Ощупал живот, карманы, точно потерял что-то, а что, вспомнить не может.

— Мне бы… Острое и тяжелое.

Пирогов пообещал: будет.

Бледная от усталости и недосыпания, Каулина доложила:

— Пестова и Козазаев на леспромхозовском газогенераторе поехали. Пестовой выдано личное оружие, у Козазаева оказался трофей.

— Какой трофей?

— Немецкий, товарищ начальник.

«Беда будет с этими трофеями, — подумал Пирогов. — Везут для экзотики, а попадает эта экзотика в подлые руки».

— Что слышно о Долговой?

— Сказалась больной и передала заявление.

— О чем?

— Просит уволить из органов. — Протянула лист с двумя торопливыми строками.

— Она что, не понимает?..

— Понимает, товарищ начальник. Очень хорошо понимает. Вы идите спокойно на дело, и дай вам бог победы. А когда вернетесь, Долгова уже переболеет, и вы сделаете вид, будто не видали никакого заявления. Поймите ж вы, наконец, что работаете с женщинами. А это как на войне — год за три считается. — Улыбнулась грустно.

Не соскучишься в такой компании. Поманил за собой Брюсова, ввел в кабинет. Разбросал на столе фотографии.

— Ознакомьтесь внимательно, Геннадий Львович. Не исключено, что один или два из этих могут встретиться нам в горах. Народ отпетый. Всем терять нечего. Мой долг сказать вам об этом. А ваше право не идти со мной.

— Что вы такое говорите, Корней Павлович?.. Вы лучше придумайте, с чем я пойду. Хотя бы для устрашения.

— С револьвером знакомы?

— При моем центнере? Револьвер? — Брюсов постучал себя по животу. — Под Харьковом я стрелял из винтовки.

— Каулина, выдайте товарищу Брюсову винтовку, подсумок, тридцать патронов… И мне второй револьвер.

В легком плетеном ходке они быстро добрались до Сарапок. Но целый час потом ждали председателя сельсовета. Нервничали. Пирогов, как заводной, вышагивал вдоль крыльца. Туда-сюда, туда-сюда. Брюсов сторонился его. Побаивался на глаза попасть. Наконец пришел председатель. Небритый, пыльный, взбешенный. На приветствие махнул рукой — отстаньте, не такой уж добрый он, день этот.

— Что случилось? — спросил Корней Павлович.

— Не спавши беду наспал. Ячмень подошел у нас на одном поле. По сто с лишним пудиков будет. Стали вчера жать — налетела жатка на железо. Нож, транспортер — в клочья. Ночь с ней валандались в кузне. Склеили еле-еле. С утра сегодня только поехали — снова налетели на железо.

— На том же месте?

— Да нет, с другого краю.

— Что за железо?

— Штыри. Вот-т такие. В большой палец. В землю вбиты… — Видно, сгоряча, с горя он не доходил умом до такой подробности, а теперь вдруг понял, онемел, точно его по голове тем штырем огрели. — Ведь вбиты они. Не обронены. Не по дурости воткнуты, а вбиты. Еле выдернули…

Вот тот случай, подумал Пирогов, который нарушает самые точные и подробные планы. Он с трудом взял себя в руки, спросил спокойно:

— Вчерашнее железо выбросили?

— В кузне осталось.

— Разыщите. И вчерашнее, и сегодняшнее сохраните до моего приезда… Срочно позвоните в МТС. В райком. В райисполком. Не исключено, что не только у вас… Черт!.. Также все жатки в один день можно загубить!.. Это ж диверсия. Понимаете? Настоящая диверсия.

Вскочил по привычке, но сразу же сел, взял себя в руки: на каждый тычок зубами не нащелкаешься.

Спросив наконец, не слышно ли в деревне о его милиционерах чего, получив ответ — нет, не слышно, — Пирогов приказал немедленно поставить пикеты из самооборонцсв на склонах гор близ села. С оружием, патронами.

— Нельзя, чтобы кто чужой вышел на тракт. Задерживать всех подряд. Пусть среди них сам господь бог окажется.

— Машина — их рук дело?

— И ваши жатки, думаю, тоже.

У предсельсовета кожа на лбу в поперечные складки собралась, глаза прищурились, ожесточились до крайности.

— Сам пойду, деревню подыму от малого до старого.

— Не больше десяти-двенадцати человек. И без шума, — возразил Пирогов. — Напугаете еще людей…

Он уточнил места пикетов, некоторые организационные подробности, вооружение бойцов и заторопился дальше.

— Дорога дальняя, дел — выше головы.

— Пообедали бы уж, — предложил председатель, проводив их до возка. — Можно что-нибудь на скорую руку сообразить…

— В другой раз, — пообещал Корней Павлович. Шлепнул лошадь вожжами по боку, запрыгнул в ходок.

— Вы огорчены? — спросил Брюсов. Он не понял, что же такое произошло, отчего помрачнел Пирогов.

— Да.

Геннадий Львович оставил его в покое, принялся разглядывать горы.

«Вот как, значит, — думал Корней Павлович, машинально следя, как мелькают у передка сбитые до блеска подковы лошади. — Откровенная диверсия! Диверсия!..»

В тридцатом он еще мальчишкой был, но запомнил день и послеполуденный час, когда пришел по осени в их колхоз-первогодок железный трактор на высоких шишковатых колесах, как митинг был с музыкой, флагами, как двинулся тот трактор впереди людской колонны в поле, легко неся за собой жатку… А потом что-то случилось. По деревне пополз шепоток, что на дурную машину не напасешься инвентаря: за первый день трактор порвал три жатки, искромсал их в клочья. На поле оказались такие вот штыри, глубоко вбитые в землю, жесткие, не по зубам тонким, ломким ножам… В тот же вечер наехали из района милиционеры, вели следствие, но виновного не нашли, лишь зимой дознались как-то, кто грешен был…

«То была открытая классовая драка, — размышлял Пирогов. — Стенка на стенку. Ну а эти-то?.. Эти какой класс?.. Осколки! Ремки, а туда же…»

Беспокойно на душе. Будто он, Пирогов, лично виноват в случившемся. Не доглядел. Позволил…

Близко к вечеру они прибыли в Муртайку. Отсюда Корней Павлович намеревался пройти по следам юных старателей, подняться на гору, с которой открывается вид на речку, берущую начало под землей у входа в логово. Игушева, рассуждал он, преследуя бандитов, ушла далеко от дороги. Не подозревая о «хвосте», бандиты довели ее до места, где начинаются «собственные их владения». Таким образом, решив идти к Пурчекле, Пирогов рассчитывал именно в ее окрестностях встретить и Оленьку и поисковиков.

Не успели они привязать лошадь и войти в Совет, как туда потянулись парни, старики неторопливые. Человек десять собралось. С ними худенький шустрый Черномор — старый партизанский командир Илькнн.

— Иль гостить, иль судить к нам? — Уставился на важного «городского» Брюсова: по обличию высокий начальник, а в руках трехлинейка без штыка, с потертым ложем.

— Сразу быка за рога. А того нет, спросить, давно ли путники ели последний раз.

Илькин снова покосился на Брюсова.

— Так оно не вещь — спросить, только курятина наша больше из-под дуги.

— А нам легче и не надо.

Илькин отправил парня на бригадную кухню.

— Требуется ваша помощь, товарищи. — Достал карту. — Надо наглухо перекрыть не только дороги, но и возможные выходы на дорогу. Тут, тут и тут! Желательно, чтоб в заслон пошла не только молодежь. Требуются опытные стрелки.

— Пошто так мрачно говоришь? — спросил Илькин. — Иль верно немцы в Оби пароходами побывали?

— И вы трепом живете. Какие немцы? Бандитов надо подержать в мешке. Денька два. Может, три. До отбоя.

Илькин глаза закатил к потолку, что-то посчитал в уме.

— Раз надо, подержим. А сам-то ты загонять идешь?

— Если получится.

— Смотри, — снова глянул на Брюсова. — Вот чо скажу я тебе: ежлив ты на Васькины хоромы думаешь итить, то остерегись, как бы не припрятан там пулемет был. В тридцать втором прижали Ваську под Кожой. Милиция и красноармейцы. Князь врезал из двух пулеметов и пробился из колечка.

— Отчаянныйнарод был, эти васьки. Послушать, так они не теряли надежды повернуть Россию вспять.

— Поди, надеялись. Как же еще, поди!..

«И теперь надеются… Тот, кто в первую военную ночь обелиск со звездой свернул. И тот, кто в горы ушел, спрятался, оружие достал не отечество защищать, а грабить, тыл наш ворошить. Тот, кто остановил машину с продуктами для рабочих, добывающих оборонную руду. И тот, кто увел корову у Якитовой, овец, поросенка, теленка, двух лошадей из Покровки, Коченева, Кожи, Муртайки, Сарапок, Ржанца… Тот, кто набил в поле металлических штырей, понимая, что негде взять новые жатки, а хлеб — вот он, налился, созрел. И тот, наконец, кто слухи распространяет о Турции, о Японии, о пароходах в Оби.

Понимаешь ли ты, Корней, куда тебя судьба вынесла? Как ты писал там, чем рассердил полковника Рязанцева? „Полезным Родине“. Вот тебе, Пирогов, и Москва, и Кавказ, и Сталинград. И затерянный мир английского писателя Конан Дойля».

Самое благоразумное в такой ситуации — вернуться в отдел, составить записку на имя начальника управления, вытребовать хотя бы пару ребят из ББ[13]. Парочки парней из ББ ему хватило бы. Ловок Кочуров, неуловим Паскин, хитер Булычев. Но ведь и мы не лыком шиты. Кое-чему научились.

Но нет времени у Пирогова на записки. Нет у него ни одного дня времени. Даже часа нет. Где-то недалеко, может, в трех-четырех часах ходьбы, оглядываются сейчас с надеждой его девчонки, подмоги, избавления ждут. Молчаливые мальчишки из девятого и десятого классов, Яшка Липатов, воображающий себя очень взрослым, глядят с надеждой на девчат — все-таки в форме они, все-таки представители власти — и взгляды их полны вопросов: скоро ли, когда этому конец…

«Может, их и в живых никого нет?»

Холодно делается в груди у Пирогова.

Глава сорок вторая

Они шли, пока хоть что-то можно было видеть перед собой. Кромешная темнота застала их на хребтине отрога, а какого — Пирогов затруднялся сказать. Уже перед вечером они поняли, что заблудились, сбившись с намеченного маршрута. То, что казалось простым на бумаге, обернулось на деле куда как сложным.

Поднявшись наверх, они увидели под собой непроглядную темноту, и Корней Павлович объявил привал до утра. Брюсов подкошенно повалился на голый камень. В ночной тишине было слышно, как клокотало, свистело в его груди и в горле. Напоминала о себе болезнь.

— Вам плохо? — спросил Пирогов.

— Так и вам же… нехорошо.

— Я — особая статья. Может, повернуть вам утречком?

— Оставьте… Я вполне… Это с непривычки.

Утром они осмотрели с горы неширокую мягкую долину. Она была пуста. У подножия отрога они тщательно и не без интереса прошарили несколько пещер, поразивших их необыкновенной загаженностью. Сотни лет пещеры эти были пристанищем для диких коз, косуль, маралов. В непогоду и минуты опасности. Толстые, в полметра и больше, сухие зеленовато-коричневые «подстилки» лежали нетронутыми, и это говорило, что люди в них не появлялись.

И этот день не принес ничего доброго. А вечером, одолев очередной подъем, Геннадий Львович неожиданно стал подкашливать, чем дальше, тем сильней.

Пирогов растерялся. Он всегда немного терялся перед чужой болью, а теперь и совсем. Представил бурое напряженное лицо с вытаращенными, как у удавленника, глазами, дьявольские корчи. И себя рядом, — бессильного чем-то помочь.

— Нам придется вернуться, — сказал он, выждав, когда Брюсов перестанет давиться кашлем. — Напрямую мы завтра к обеду будем в Муртайке.

Брюсов молчал, понимая неловкость, которую он создал, крайнюю вынужденность в предложении Пирогова.

— Я надеюсь… Я еще надеюсь…

Кашель снова перехватил горло. Одной ладонью зажимая рот, он вынул из кармана широченных брюк железную баночку из-под монпансье, нашел в ней какие-то порошки, высыпал их на язык, запил из фляги. Вода освежила горло.

— У меня так под Харьковом… Я говорил вам…

— Вы не можете идти?

— Я еще надеюсь. К-к…

— А я — не очень. Будем откровенны. С такой музыкой нас услышат за три версты.

Сухой, частый кашель, как бы в подтверждение слов Пирогова, внезапно вырвался изнутри, зачастил тоненько: к-к-к-к-к. Брюсов достал спешно банку, но понял, что она бесполезна, глотнул воды.

— Я вас прошу… Уже вечер, Корней Павлович… Надо отдохнуть до утра… Если не полегчает… Я сам вернусь. Зачем вам из-за меня… Зачем вам…

Пирогов не стал спорить. Не до того человеку. Кивнув в знак согласия, что предложение об отдыхе принимается, он прошелся недалеко, высмотрел неглубокую нишу в камне, отгороженную снаружи густым гребешком из кустов жимолости, проводил в нее Брюсова.

— Ложитесь.

— Нет, нет! — запротестовал Геннадий Львович между к-к-к-к. — Вы ложитесь… Я все равно не усну.

— Ложитесь и вам станет легче.

— Поверьте моему богатому опыту… Отдыхайте. Я разбужу вас.

С чужой заботой Пирогов о своих забыл. А устал он не меньше Брюсова, а то и выше того, потому что и перед выходом в горы не отдыхал, и спать ему хотелось страшно, и есть — чего уж там, картошка не пища для горных пешеходов.

Закутавшись в одеяло с головой, Корней Павлович уснул раньше, чем прижался к земле.

А Брюсов продолжал страдать, и уже не только от кашля, но и от сознания своей бесполезности, враждебности делу Корнея, потому что в ночной тишине, казалось, и впрямь кашель его содрогал горы от горизонта до горизонта и на много метров вглубь. Чтобы не будить, не волновать тишину, Геннадий Львович тоже накинул на голову брезентовый плащ, укутал лицо, чтобы ловить, глушить, гасить в мягком потертом брезенте непрерывные к-к-к-к…

«Какая незадача, — думал он. — Если я уйду утром, он останется совсем один… Если я останусь, вся работа… Поиск потеряет половину надежды… Надежду на успех… На внезапность и успех».

И так, и так получалось плохо.

«А если девушки вернулись? — Это была прекрасная мысль. — Не могут же они неделю… Отсюда, если верить Корнею Павловичу, есть несколько выходов… А мы не узнаем…»

Вспомнил, как впервые вошел в отдел милиции, как приятно обрадовался виду девчат. Молодые, опрятные, они были непосредственны, как бывают непосредственны и беззаботны дети… Последние дни в глазах их появилась озабоченность, в словах деловая краткость. Он, Брюсов, не знал всех их забот. Но он был взрослым наблюдательным человеком. Он догадывался, что какая-то беда свалилась на них… А потом этот… шофер… Якитов… Ударцев… Жатки…

Что-то очень страшное происходило вокруг. Очень!..

Размышляя, он вдруг заметил, что кашель немного отпустил его. Он отнял плащ от лица, вдохнул свежего, прохладного, как родниковая вода, воздуха и сразу ощутил горлом щекочущую сухость.

«Опять? — растерялся он и припомнил, как почти год назад под тем неизвестным хутором восточнее Харькова отступал он с бойцами через горелое поле, задыхался в желтоватом ядовитом дыму, а шедший сбоку боец советовал накрыть лицо мокрой тряпкой. — Ох, как тогда царапало!.. Спасу не было. Лучше было смерть принять».

Туже замотав лицо, он с трудом протягивал воздух, но не испытывал того панического состояния, которое сопровождало затяжные приступы кашля. Прислонившись спиной к прохладному камню, он вслушивался в ночь, точно ожидая ответных на его кашель звуков, оклика или шагов, мысленно перебирал последние события, к которым Пирогов приобщал его.

«Не испытывает ли он меня, чтоб сделать официальное предложение? А что! Как он говорил? „Экий постовой!“ Намекал?.. Да ну. Какой из меня сотрудник. Просто, когда выбирать не из кого…»

Если бы перед войной ему сказали, что он будет ходить на настоящие опасные дела с начальником НКВД, он не поверил бы.

Он был мирным клубным худруком и хотел оставаться им до конца дней своих, потому что умел работать и радоваться маленьким удачам самодеятельных актеров, много читал, собирал открытки с видами городов. Его комната была завешана вырезками из журналов. У него был свой мир, в котором он жил неторопливо и спокойно и который оберегал даже от женщин.

И вот сидит он на горе, держится за тяжелую винтовку, придется, так и поднимет ее, как под Харьковом. Новые времена, новые люди. И он, Брюсов, тоже новый. Во сто крат решительней, чем был раньше.

Ему почудился тревожный шорох. Распахнув плащ, он высунулся из-под него. Прохладный воздух приятно окатил взопревшее лицо. И тотчас в гортани на уровне ключиц тонко кольнуло, и множество таких укусов побежало вверх — к небу и языку.

Да что ж ото такое?

Он в третий раз набросил сверху плащ, прокашлялся. Подумал: тоже — охранник, спрятал голову, как страус… В последнее время он стал привыкать к нормальному человеческому состоянию. Со дня поселения в милицейской «келье» он только дважды, и то в первые ночи, испытывал приступы кашля и удушья. Они были немного не такие, как всегда… Он это понял потом. А сначала просто неблагодарно обрадовался случаю.

Позже к нему несколько раз подкрадывалась знакомая тошнота, сбивалось дыхание, но это скорее походило на приступ малокровия, нежели на астму.

И вот она вернулась с каким-то новым оттенком.

«Но разве не так было под Харьковом? Будто кипятком… Крупным наждаком по больному пересохшему горлу… Там это, помнится, был дым…»

Долго сидел он, боясь пошевелиться, чтоб не разбудить притихший кашель. Одиночество никогда особенно не угнетало его, и он предавался самым неожиданным мыслям и воспоминаниям.

Ночь перевалила за половину, пошла на убыль. Похолодало. Задранный на голову плащ не прикрывал ног. Брюсов взглянул одним глазком на небо и увидел плотную ровную синеву. Такую синеву он видел, когда дежурил близ кладбища. Примерно за два часа до рассвета небо над головой, оставаясь темным, вдруг начало излучать из своих глубин невидимый свет. Странное, необычное было это состояние в природе.

По договоренности надо было будить Пирогова.

«Но если он отправит меня домой, у него не останется никаких шансов отдохнуть в ближайшее время, — рассудил Брюсов, радуясь своей находчивости. — Пусть же он хоть выспится».

Корней Павлович сам проснулся, сбросил одеяло. Уже было почти светло.

— Что же вы? — спросил с укоризною.

— Не мешайте эксперименту, — отозвался Геннадий Львович, водя носом вдоль по долине, лежащей у подножия их «горки». — Вы можете мне объяснить — не царапает совсем!

— Вы о чем?

— Так ведь нет кашля! Вчера вечером и ночью какие-то запахи раздражали горло. А теперь — нет… Я думаю, не был ли это дым.

— Дым?

— Да. У меня аллергия на дым. На дым от травы… Так бывало много раз… И под Харьковом… Особенно под Харьковом. Я вам рассказывал.

— Погодите, Геннадий Львович. Погодите! Старики, помнится, говорили что-то… Да, долина перед Пурчеклой сырая… И в ней полно гнуса, мошки. Большаков тоже упоминал об этом.

— Может, и говорил, да я не придал значения.

— И ребята говорили: мошка в нос, в рот лезет… Чем защититься от нее? Да дымом же!.. И именно таким, когда огня не видать, а густой дым. Полынь, лебеду, еще что-то в дымокур кладут.

— Но за всю ночь я не почувствовал здесь мошки.

— Она на горе не водится. Гору обдувают ветры, солнце сушит. А внизу все условия… Геннадий Львович, если наша фантазия подтвердится, ваша аллергия будет достойна медали.

Посинело, поголубело небо. Брызнуло из-за гор солнце, горячее, веселое, беззаботное, пробежало янтарным светом по вершинам, склонам, стекло к подошвам, озарило буйную зелень по долине.

Пирогов вышел из кустов, глянул вниз и сразу увидел в горе напротив черную щель, похожую на рот, под густыми кустарниковыми усами, белую крутящуюся речку, падающую из нее и убегающую в узкий горный распадок.

Пурчекла!

Справа от истока через голый каменный надолб, выступающий из буйной зелени склона Пурчеклы, едва угадывалась белесая, будто вытоптанная площадка, а выше се, бочком к Пирогову, темнел сводчатый вход под землю.

Возможно ли, чтоб так неожиданно и просто они оказались у места, которое должно было сниться Корнею каждую ночь, если бы он спал со снами.

Пирогов попятился за кусты, заслонился зеленой веткой, чтоб не маячить. Позвал негромко:

— Геннадий Львович. Посмотрите туда.

Брюсов посмотрел. Вытянул лицо, показывая свое удивление. Подтвердил: если Большаков не забыл все, ничего не путает, то так должна выглядеть Пурчекла, вход в храм — предположительное место обитания Васьки Князя и нынешних бандитов.

— Обратите внимание на полянку против пещеры, — попросил Пирогов.

— Вы сомневаетесь, вытоптана ли она?

— А вы считаете именно так?

— Я это вижу, а не считаю. У меня хорошее зрение, если позволите… Пещера обитаема.

Пирогов и сам это видел, но боялся верить глазам своим.

Дальше вправо между редкими невысокими кустиками паслась небольшая отара овец. Корней Павлович насчитал их двадцать семь. Это было на восемь голов больше, чем называлось в заявлениях, но Пирогов допускал, что сельсоветы не учли все потери. Да и колхозы не хватились еще.

— Где же они сами?

— Спят. Им же не на работу.

Они одновременно подумали об этом. Понимающе переглянулись.

— Подождем, — сказал Пирогов. — Нам теперь некуда спешить. Надо хоть убедиться, сколько их.

— Я вас очень хорошо понимаю, — быстро согласился Брюсов.

Глава сорок третья

Сначала вышел один. Остановился — руки в бока, повел носом поверху, точно обнюхал воздух. Пирогову почудилось, что их взгляды встретились, и тот, пещерный, рослый мужик в темной безрукавке поверх рубахи навыпуск, задержал свой взгляд на кусте, за которым маскировался он, начрайотдела.

Следом показался на свет второй, поменьше ростом, но тоже из плечистых крепышей, сделал несколько взмахов руками, будто отбиваясь от недавних мрачных сновидений, приблизился к дружку и стал что-то говорить ему.

Пройдясь вдоль склона Пурчеклы, они скрылись в небольшом колке.

«Раз, два, три…» — Пирогов считал их шаги. Однако они не прошли колок насквозь, появились не с другой стороны, а в прежнем месте, и Корней Павлович понял, что в том колке скрывается. Что ж, подумал он, намек управления получает подтверждение. Культура… Не исключено, что есть здесь кто-то из конверта с фотографиями…

Третий вышел навстречу им, судя по краткой остановке, обменялся несколькими словами.

«О чем можно говорить каждый день, сидя здесь?» — удивился Корней Павлович. Он пожалел, что нет у него бинокля, а простым, невооруженным глазом многое не разглядишь на расстоянии.

Брюсов подполз осторожно, спросил:

— А это не геологи? Больно мирно выглядят?

— Именно мирно… Единственная геологическая группа работает южнее рудника. Здесь не должно быть никого.

Брюсов также, на животе, вернулся на место в пяти шагах от Пирогова — просматривать исток речки и вход в распадок. Это был тот самый распадок, на другом конце которого лежали остатки якитовской коровы и где сидел в засаде Козазаев с Пестовой и покровскими дружинниками.

Двое вошли в пещеру. И тотчас из-под свода показался четвертый… Или вернулся один из двух. Расстояние до них было велико, чтобы Пирогов мог разглядеть и запомнить какие-то подробности их внешности и одежды.

«Показались бы все сразу», — нервничал, торопил Корней Павлович. И они показались спустя часа полтора. Вышли сначала четверо. За ними, поотстав немного, — пятый. Обогнув камень, они приблизились к речке, ополоснули руки, лица. «Порядок прямо военный… Но среди них нет Сахарова. Не мог он расстаться со своей гривой и бородой…»

Завтракали они около полудня, что-то сварив или разогрев на очаге в кустах недалеко от речки. Голубоватый дымок потянулся над долиной, обволакивая, кутая зелень будто вуалькой, обеспокоив Брюсова и Пирогова, но скоро прекратился, растаял, а на месте сто некоторое время колебался горячий воздух.

Итак, их было пятеро, но без Сахарова. Входит ли он в эту группу? А вдруг нет? Значит, есть еще одна?.. Но ведь не видно и лошадей. Ни Сахарова, ни лошадей…

Солнце набрало высоту, припекло, разморило Брюсова. Пирогов показал ему: спи… Те, у пещеры, лениво переваливались с места на место, и ожидать от них какой-то внезапной выходки было бы напрасным. По крайней мере в ближайшие часы.

«После машины они не появлялись в деревнях. Им нет нужды ходить туда, рисковать, копить против себя недовольство. Теперь их жизнь вообще утратила смысл…»

Достав из свертка печеную картофелину, Пирогов сжевал ее, потянулся за второй. И тут внезапная тревога кольнула в сердце.

Уж не послышалось ли?

Он завертел головой, оглядывая дали. Никого не было видно ни на Пурчекле, ни по горам в округе. Но он только что ощутил на слух и нервами далекий сухой звук выстрела.

Те пятеро, однако, продолжали неторопливо жить. Звук пронесся по вершинам, не достиг дна долины.

Или все-таки померещилось?

На всякий случай Пирогов разбудил Брюсова, рассказал о выстреле, просил быть начеку. Геннадий Львович выслушал молча. Крупное лицо его вытянулось, приняло землисто-серый цвет. Врожденная робость столкнулась с неокрепшей решимостью, и какое-то время, будто прислушиваясь, как они борются, на чьей стороне сила и верх, Брюсов безмолвно и неподвижно смотрел мимо Пирогова. Стычка под Харьковом не так остро давила и угнетала волю. Там все произошло в один момент. Сошлись, столкнулись. И оправданием тому была воина, настоящая война. А тут? А тут все сложней психологически: голубое небо, величавые горы и не менее величавая седая тишина, переполненная неизвестностью, ожиданием драмы.

«Ах, как гадко… Как нестерпимо все это… ожидание, неизвестность. Лучше бы столкнуться нос к носу. С одним, со вторым. А там — чья возьмет».

— Не тревожьтесь раньше времени, а то перегорите к началу, — предостерег Корней Павлович шепотом. — Пусть они, — показал глазами вниз. — Пусть они тревожатся, и боятся пусть они.

— Вам легко… Я искренне завидую вам. Это так необычно для меня. Но я…

— Вы думаете, я каждый день хожу на такие дела. Мне тоже немного не по себе. Но кому пожалуешься.

— Не обращайте на меня внимания. Я готов… Хоть сейчас…

Время летело быстро. Корней Павлович вспоминал, продумывал в уме разные варианты, как ему спуститься в долину, но сам и отвергал их. Южный склон горы, приютивший их, был гол и гладок. Ничего не получилось бы, попытайся они зайти к храму со стороны, по низу. Дно долины просматривалось далеко. А в осмотрительности бандитов Пирогова убедил тот, первый, по всем признакам не только самый большой, но главный здесь. Атаман!

«Почему ты не взял в Муртайке двух дружинников? Двух опытных охотников или шустрых на ногу парней. Почему? Почему ты даже не распорядился, чтоб, выждав два-три дня, Илькин двинул ребят следом? Ты ведь ожидал, ожидал именно этой встречи. Больше, чем встречи с Игушевой».

Он упрекал, ругал себя и оправдывал: застрелил же Яга оперативника и бригадмильца. Недоставало ему, Пирогову, взять на душу такой грех… А Брюсов? Разве он заговорен от белесого, будто выцветшего, остроносого «кайнока»?

— Придется нам ждать ночи, если ничего не произойдет раньше, — сказал Пирогов.

— Вы хотите ночью? Но ведь они снова разожгут свои ужасные костры.

— Будете поддерживать меня сверху. Как дальнобойная пушка.

И тут снова, далеко-далеко, но уже точно — в глубине распадка, где должен быть Козазаев, тукнул выстрел. Даже прокатился коротким эхом.

— Вы слышали?

Насторожились и те, пятеро. Замерли, не повторится ли еще?

Всадник одним махом перелетел через речку. Только веер брызг взметнулся из-под копыт коня. Обитатели пещеры кинулись к нему, поймали повод. Всадник оглядывался туда, откуда примчался, что-то говорил возбужденно, сильно и резко размахивая руками.

Пирогов ожидал паники или хотя бы суеты, но пещерные жители оставались спокойными. Так казалось со стороны.

Выслушав какую-то новость, они принялись совещаться. Пирогов, не мигая, следил за их жестами, силясь понять, о чем шла речь внизу. Но не понял и расстроился, будто виноват был в том.

Договорившись наконец, пятеро один за другим вошли в пещеру. Конник перекинул повод через плечо, неторопливо повел оседланного коня к отаре, остановился на открытом месте.

«Тревога у них, — догадался Пирогов. — Но как серьезна? Кто их побеспокоил?»

Брюсов вытянулся в сторону Пирогова. Сказал восхищенно:

— Уж не девочки ли лошака вспугнули?

— Мне не нравится их спокойствие.

Геннадий Львович понял, что восхищение его неуместно, убрался назад. У Корнея Павловича засосало под ложечкой в ожидании близких неминуемых перемен.

Пятеро между тем стали появляться из пещеры. В руках у них… В руках у троих были самые настоящие винтовки. Рослый в безрукавке, которого Пирогов называл про себя атаманом, отдавал распоряжения.

«Ах, сволочи! Вот чего удумали! Воевать!.. Концы в воду, а потом — ходу. Без свидетелей…»

Глава сорок четвертая

Первым занервничал вслух Козазаев:

— Третий день припухаем, а толку? Ничего ж не ясно.

Предлагал послать парня в отдел, узнать, не забыли ли о них. Варвара успокаивала, призывала к терпению, хотя в душе полностью соглашалась с ним.

Покровские помощники — Павел посадил их над самым узким местом, над речкой, — тоже допытывались, когда же они будут свободны.

— Сено упустим, где потом взять его? — ворчал немолодой, но еще крепкий мужик из резервистов. Предстоящая мобилизация держала его в постоянном напряжении, торопила с заготовками дров и сена, потому что после него остаются в доме две бабы и четыре пацанки мал мала меньше. Какое с них сено спросишь?

Второй помощник — парень призывного возраста — предлагал:

— Айда вперед, чо тут высидишь.

Всадник появился после восхода. И неожиданно, не с той стороны. Сзади. От ржанецко-покровского проселка. Козазаев выругался, велел Варваре не показываться, а сам встал из-за камня, будто из земли вырос перед конем. Всадник отшатнулся, перехватил короче повод, ждал — соображал, что дальше будет. Или растерялся немного и приходил в себя. Крупное лицо его было серо и шершаво, точно шелушилось, а на правой щеке ярко выделялось красно-фиолетовое пятно с пятак величиной в виде карточной «червы».

Разглядев Павла, он усмехнулся, прячась за шеей коня, незаметно коснулся фуфайки против живота. Это движение и усмешку хорошо увидела Варвара. Повинуясь чувству, а не логике, она вышла из укрытия. Червленый с беспокойством увидел ее. Руку опустил, зыркнул глазами дальше, убеждаясь, двое ли только здесь. Ударив коня под бока, он с места неожиданно бросил его на Козазаева. Павел увернулся, отпрыгнув с тропы на камни. Конь прошел по узкому карнизу, скрылся за выступом «щеки». Козазаев побежал следом, но навстречу ему ударили два выстрела. Павел вильнул под «щеку». В наступившей тишине было слышно, как удаляется стук конских копыт.

— Слезай! — крикнул Козазаев помощникам, вскочившим растерянно на выстрелы. — Чего прятаться теперь? Засада раскрыта.

— Кто хоть это был? — спросил резервист, беспокойно оглядываясь. — Не знаешь?

— Хрен его знает. Вроде не местный. Пятно у него тут.

— Како пятно?

— Красное такое. Навроде червы.

— Ври!

— А мне зачем врать?

— От дело-то.

— Знакомый твой, что ли?

— Червовый Туз! Вот кто!

— Кто такой будет, этот туз?

— Васьки Князя дружок. Вот кто! Но ведь, сказывали, он за Васькой за кордон ушел.

— Не так просто уйти через границу.

— А коль так, то, выходит, и сам Васька здесь.

Козазаев гадать не стал, махнул рукой, перебил:

— Кабы да кабы — выросли б грибы. Делать что-то надо. Не сидеть же тут. Не двинуть ли нам следом? Там и разберемся, кто туз, кто шестерка.

— С чем? — Резервист повертел перед собой и перед ним старый штуцер, точно убеждая присутствующих в слабости этой «пукалки».

— Но ведь у нас пять стволов. И Корней где-то там бродит. А этого надо обязательно брать. Чтоб не шумел.

Собственно, другого им и не оставалось. Мало — раскрыта засада, так и вся операция рассекречена. Ясно слепому, не от сырости оказалась на пути в логово группа вооруженных людей. И милиция.

И они пошли торопливо. Но не низом, а поднявшись на спину отрога. Сверху хорошо просматривался узкий распадок, то зеленый, то голый, тревожно мрачный и сырой. Через полчаса они увидели всадника, который из седла вглядывался в сторону, откуда прискакал сам и откуда ждал преследователей. Павел и парень обошли его поверху, начали спускаться, но Туз или услышал, или почувствовал их, вскинул винтовочный обрез, выстрелил раз, второй, развернул коня и помчался дальше.

Эти выстрелы и услышал ясно Пирогов.

И бандиты услышали.

Объявив какой-то план, атаман поставил двоих стрелков на выходе из распадка. Прикинув секторы для наблюдения и стрельбы, они неторопливо скрылись в «усах» над речкой. Пирогов окликнул Брюсова.

— Видели? Как появятся наши или кто там еще, ударьте по кустам. Пусть побегают.

— А если?.. Корней Павлович!.. Как говорят, заставь дурака богу молиться…

— Спишем.

Брюсов хотел еще что-то спросить, но обыденность слова «спишем» ошеломила его.

Еще один стрелок, невысокий, худенький, белобрысый мужичок, неприметно пересек долину, неприметно присел за куст против входа в храм.

«Та-ак… На живца решили взять. — Пирогов глянул дальше, на конника. — Стоит открытой приманкой. А на пути к нему две засады».

Атаман с широкоплечим приятелем остались у пещеры, пристально оглядели округу. Пирогову снова показалось, что его глаза встретились с их глазами и те, двое, дольше чем следовало, изучали кустарниковую щеточку на высоком склоне горы, приютившую Пирогова и Брюсова.

Ощущение ото было так сильно, что Корней Павлович помимо воли достал револьвер, проверил патроны, взвел курок. Далеко! Да и не выход, не метод это. Не та задача.

Он и Брюсов первыми увидели сверху Козазаева. Идя по хребтине отрога, Павел оказался прикрытым неровной кромкой горы от глаз засады. Геннадий Львович от неожиданности чуть не вскочил на ноги: эге-ге-гей. Пирогов вовремя одернул его.

Павел выбежал на стык долины и распадка, стушевался, потому что не предполагал такого. Утерев «куклой» лицо, он огляделся и увидел вдали давешнюю лошадь, человека возле нее. Не предполагая спланированного коварства, Козазаев сделал знак — за мной! — и начал спускаться в долину. За ним, и даже временами опережая, легко скользил парень с берданкой наперевес, следом, ступая по склон; бочком, шла Варвара, и замыкал эту неровную цепь резервист.

«Почему они здесь? Что произошло там, у створа?» — не зная, радоваться или сердиться, терялся в догадках Корней Павлович.

— Брюсов! Вы не заснули?

Козазаев уже достиг почти дна равнины, когда Геннадий Львович боязливо прижался щекой к ложу. Кончик ствола винтовки подрагивал.

— Что ж вы?

Выстрел прозвучал, как удар грома над головой. Нет, еще громче и страшней, потому что никто не ожидал его. Да еще с той стороны. Эхо не перестало колотиться о крутые склоны гор, а Брюсов снова нажал на спуск. Выше «усов» взметнулась светлая пыль. Пуля попала в камень, искрошила его, обозначила цель. Засада поняла, что раскрыта, «вспорхнула» из-за ненадежного укрытия, бросилась к пещере, под защиту толстого камня.

Выстрелы напугали и Павла и его группу. Пальнув на звук, он метнулся к подножию горы, ища «мертвую» зону. И тут увидел убегающую засаду. Призывно махнув рукой, он бросился наперерез, снова выстрелил дважды.

Пирогов рывком сбросил фуфайку, прямо через куст вывалился на склон. Волоча одну ногу, как якорь, он быстро переступал второй и, увлекаемый крутизной, помчался вниз, размахивая двумя револьверами и крича, просто крича, для шуму и паники. В него стреляли. Он видел это. Стреляли от пещеры, в промежутках между словами и жестами, из которых можно было вывести, что широкоплечий настаивал на бегстве атамана, а тот упорствовал, считая это преждевременным или неудобным для него вообще. Он был самоуверен и давно не бит крепко.

А паника катилась уже по долине, и тс преданные атаману силы, которые выводил он на деревни, на дороги, вдруг обнаружили животный страх перед неизвестностью, свалившейся на них. Бежала от распадка засада. Подхватился и несся с юношеской расторопностью белобрысый, раскачиваясь из стороны в сторону под тяжестью длинной винтовки и держа направление к лошади.

А Брюсов, видя все это, вошел во вкус и продолжал палить из винтовки. Грохот выстрелов накладывался на эхо. Создавалось впечатление, что вся долина окружена стреляющими стволами.

Наконец, оценив ситуацию, атаман уступил совету дружка и неторопливо пошел от пещеры. За ним двинулся широкоплечий, унося какую-то короткую штуковину, одним краем похожую на самоварную трубу.

«Да ведь это пулемет, — сообразил Пирогов. — Тот, о котором вспоминал Илькин. „Льюис“ или „Шоше“.»

Не целясь, он выстрелил по пулеметчику. Попугать немного. И тут же ахнул чуть не в лица двум первым, бегущим от распадка. Они поняли, что отрезаны от пещеры и от остальных своих, метнулись на склон Пурчеклы, торопя и понужая друг друга, стали карабкаться по каменному выступу вверх. Павел выстрелил у них за спиной. Окликнул, угрожающе выругался. От страху ли, поняв ли, что далеко здесь не уйдешь, один, более резвый, вдруг оторвался от камня и, увлекая дружка-сообщника, скатился вниз. Под ноги группы Козазаева. Будучи не очень доверчивым, резервист огрел прикладом того и другого. Варвара, волнуясь, суетясь, накинула им на запястья веревочные петли. Они никак не затягивались. Концы веревок путались, цеплялись за все подряд.

— Э, курица — не птица…

Резервист дернул за один конец. Жесткая пенька обожгла кожу, впилась. Бандит завопил.

— Терпи, едрена вошь. Недолго осталось.

Козазаев увидел, что не нужен здесь больше и помчался за Корнеем, который явно увлекся, забыл об осторожности.

Умом военного Пирогов понял, что наибольшую опасность для него и группы Павла представлял пулеметчик. Оторвавшись от преследования, он мог занять удобную для стрельбы позицию и повернуть фортуну в пользу атамана. На дне долины негде было укрыться иначе как лечь ничком. Но для этого требовался запас расстояния. Хотя бы полсотни шагов. Пирогов что было силы устремился за широкоплечим пулеметчиком.

Рывок его был стремителен. Он не бегал так со времени службы на границе, ни до, ни после того памятного случая, когда вынужден был стрелять в нарушителя.

Однако, увидел он, расстояние до широкой округлой спины пулеметчика не сократилось ни на шаг. Пирогов подналег еще и вдруг ясно почувствовал, что ему не хватает воздуха. Уроженец низины, он и в мыслях не допускал, что такая пустяковая подробность его появления на свет может обернуться откровенно опасным образом. Долина у подножия Пурчеклы лежала на высоте более тысячи метров над уровнем моря…

«Ударцев… Что он говорил?.. Акклиматизироваться… Жить и привыкать к району… Вот оно где сказалось. Вылезло наружу… Высота… Ржанец на версту ближе к господу богу, чем управление…»

Он сбавил шаг, тяжело и шумно дыша, стал поднимать в вытянутой руке револьвер. Он оказался, как сто пудов, загибал кисть, падал стволом в землю. Болезненная тупость охватила все тело.

Так-то, Пирогов, отличную мишень соорудил ты для этого…

Слева, торопясь вдоль склона, показался Павел. Неловко прижимая «куклу» и от этого вихляя плечами и спиной, ом что-то кричал, показывая вперед. Захватив полным ртом воздуха, Пирогов снова побежал, держа в виду пулеметчика.

Расстреляв вторую обойму и решив, что шуму хватит, Брюсов сполз в долину. Хватая воздух как рыба, он выставил перед собой винтовку и двинулся вслед за Корнеем и Павлом, методически паля в «молоко». Для поддержания паники. Что-то маленькое, шустрое пролетело у него над головой. Он не видел, не слышал его, но ощутил каким-то обнаженным нервом. Так было и год назад под Харьковом. Брюсов не испытал страха. Он даже не удивился своей смелости. Шел, как слепой, ступая куда попадала нога и палил, нажимая на спусковой крючок.

К нему тут же прилип парень из покровских дружинников. Спросил растерянно, увидев совсем незнакомого, явно не местного человека:

— А вы — кто?

— Дед Пихто, — огрызнулся, потому что не до разговора было, спазмы то пережимали, то отпускали горло. — Ты, парень… Того… Беги… Туда… Корнею помогай… Помогай… Уходят ведь… Уходят, сволочи…

И прямо от живота выстрелил в пулеметчика.

Глава сорок пятая

В приказе Пирогова была сформулирована задача: разыскать Игушеву, но не был назван срок. На четвертое утро чуть свет, пока еще спали, свернувшись по-щенячьи, мальчишки, Полина проверила остатки провизии и поняла, что пора срочно возвращаться или возвращать ребят домой. Она разбудила Саблину. Та подхватилась, как суматошная курица. Круглое лицо ее было помято, чумазо и потешно со сна.

— Только не тарахти, — сказала Ткачук. — Идем в сторонку, надо обговорить кое-что.

— Никак новости приснились?

Полина рассказала о результатах ревизии. Спросила совета.

— Всей ярмонкой уходить надо, — решительно заявила Саблина. — Лелька дома давно. Поди, картовные оладышки трескает.

— А ест и не дома? Если за той горкой? Сидит — скрючилась, идти не может.

— Чо крючитъся-то? Вона кустов сколь!

— Не хами. Дело серьезное.

Саблина сложила недоуменную рожицу.

— Ты сама спросила, какое мое мнение. И сама рот затыкаешь… А коли так, сама и командуй.

Легко тебе, Анна Саблина, говорить: командуй. Да не легче от этого ноша старшего. Эта ноша изводит сильней, чем дождь, ветер, скитание под открытым небом, ожидание встречи со злыми людьми.

— Ладно, — сказала Полина. — Еще сегодня… А завтра уже все…

После полудня она поняла, что, идя против солнца, они дали большой круг на месте. Просто плутали. Перед вечером, поднявшись на гору, чтоб оглядеться, они неожиданно увидели перед собой неширокую крутобокую долину, наполненную сизым дымом, как корыто мыльной пеной. В клочьях этой пены виднелись овцы, а дальше, на возвышении, приподнятом над дымом, ходили, сидели какие-то люди.

— Ой, кудай-то нас ненузданная привела? — удивилась Саблина. Лупоглазая «репка» осветилась радостью.

— Сядь, — приказала Ткачук. — Сядь — не маячь… Всем сесть и затаиться.

— Ты чо? — удивилась Анна, но встретила нахмуренный взгляд Полины, бочком-бочком опустилась на камень. Ребята вслед за ней повалились с ног. Лишь Яшка Липатов остался торчать свечой, покровительственно ухмыляясь.

— Тебя не касается? — прикрикнула Полина. — А ну!..

Яшка степенно пожал плечами, степенно сел, предварительно оглядев местечко под собой.

— Ты, глупая голова, в армию собрался, а приказы не слушаешь.

— Прика-азы… Дрейф, а не приказ…

Полина не стала препираться. Не до тоги. У самой сердце съежилось от предчувствия.

— Слушайте все… Никаких разговоров… Никаких хождений… Вы, ребята, назад отойдите. Лучше туда. — Показала за спину, где шелестели листвой кустики. — Отойдите туда и смотрите по сторонам. Кого увидите, не шумите. Мне докладывать.

Она еще боялась признаться себе, что чувствовала, но ум работал быстро, в голосе звучала сухая властность.

— Яшка, посмотри в той стороне какое-нибудь прикрытие. — Провела глазами по кромке склона. — Только башку не задирай. Как в разведке!..

— Во дает, — пробормотал Липатов, укладываясь на бок.

— Пушку свою оставь, Аника-воин.

Яшка выпустил ружьишко, которое таскал все эти дни, повесив через грудь, на локтях и коленях пополз в указанном направлении.

— Ты думаешь?.. — спросила Анна, когда девушки остались вдвоем. «Репка» вытянулась, глаза лезли из орбит, смотрели потрясенно.

— Больше некому…

Двое мальчишек, которые устали делать одно и то же — с утра до ночи бродить в общей цепочке-граблях по долинам, взбираться на склоны, спины отрогов, защитным чутьем ощутили опасность и совсем скисли. Лупая глазами, они жались друг к другу, показывали, как им зябко и неуютно. Полина видела на себе их робкие просящие взгляды, понимала, что жалобы на прохладу и неудобства — всего лишь стыдливая форма просьбы отпустить их домой. И не окажись они перед Пурчеклой, она приняла бы решение вернуться в Кожу или Муртайку, хотя бы на время, чтоб созвониться с отделом и отправить ребят к матерям. Но теперь она разрывалась на части. Она знала от Пирогова, что в этих местах нет ни одной изыскательской партии, никаких заготовителей, а следовательно она со своей группой неожиданно вышла на банду, подозреваемую во многих тяжких грехах.

«Что, что делать? И близок локоток, и не укусишь… И упустить из виду нельзя… И этих надо домой… И еды… Одно к одному…»

Вернулся Яшка.

— Во! Там есть окопчик… И видать с него хорошо, и…

— Молодец. Справился. А теперь гляди туда… Видишь хребет? Вон ту седловину видишь? — Яшка кивнул. — Молодец… Прямо под ней Кожа стоит. Слышал? — Яшка кивнул. Он был возбужден новым делом, предчувствовал что-то интересное. Очень не хотелось Полине расстраивать его. Она даже помедлила немного, думая, может, сам сообразит, куда она клонит, но он не сообразил. — Забирай мальчишек и уходи в Кожу.

Если б она стукнула его по носу, он не опешил бы так.

— Ты чо-о?

— Уходи сейчас же. Выведи ребят и позвони Пирогову. Скажи, что мы ждем его с людьми… Дождись их и проводи к нам… Мы будем ждать тебя, Яшка. Понимаешь? Ждать. Здесь! Как бога будем ждать.

— Не-е, — решительно воспротивился Яшка. — Я те чо? Шестерка на побегушках? Мне лучше здесь. — Крепко сжал ружье. — Я лучше этих… Пусть Анька топает.

— Мы с тобой не на барахолке, — построжела Полина. — Торговаться время нет… Сам в армию собрался, а сам… Иди, Яшка. Веди людей. Хватит и на твою долю.

— Ага, — добавила Саблина. — Мы без тебя не станем этих пугать. — Указала глазами на дно долины. — Так что бегом, паря.

Окопчик оказался широкой естественной складкой. К тому же он был окружен кустиками жимолости. Дно и пологие, удобные для лежания стенки были мягки, почти как перина. В дожди и весенние таяния снегов вода наносила в складку легкой земли, отложила здесь, накопив во множестве. Легкая земля густо прорастала травой…

Проводив Яшку и ребят, Ткачук и Саблина перебрались в окопчик. Полина проверила, хорошо ли из него видно тех, что внизу. Они были как на ладони, только расстояние сильно уменьшало их и полностью заглушало голоса.

— Ходят, хоть бы им чо, — сказала Анна, заглядывая в распадок через Полинино плечо.

— Кого им бояться. Нас они ни во что не ставят.

— А давай шуганем их… Представляю, как они обкладываться станут.

— Выброси из головы. Нельзя пугать. Уйдут и концы в воду спрячут.

Ночь они просидели, не решаясь вздремнуть, тряслись от прохлады и нервного напряжения. Поминутно хватались друг за друга, вслушивались в звуки ночи, похожие то на крадущиеся шаги, то на близкий шепот, то на тяжелое дыхание идущего в гору человека.

— Господи, бывает ли так страшно другим? — постанывала Анна.

— Бывает, — заверила Полина. — Всем бывает страшно. Только дураки ничего не боятся. Они не понимают.

Утром, укрывшись в зарослях жимолости, они наблюдали за неизвестными, опять поражаясь неторопливой основательности, с какой вели себя тс.

— Как они могут спать ночами? И вообще…

Днем они поспали немного, разогретые солнцем. Проснулись голодные. Даже пощипывало в животах.

Над долиной уже курился дымок.

— Чего они там кашеварят?

— Гнус гоняют.

Пошептались немного, где теперь Пирогов может быть, чем занят, сошлись на том, что парень он хоть куда, что, конечно же, помнит и думает о них и непременно придумает чего-нибудь. Потом прикинули, где сейчас Яшка с мальчишками, и ничего утешительного не получилось из тех прикидок — расстояние в горах обманчиво, так что гадай не гадай… Выбрали худший вариант: только завтра придет Яшка в деревню. Лучше ошибиться в свою пользу.

Они съели по картофельной шаньге, снова залегли в заросли, продолжали следить за обитателями долины, видели, как те что-то «трескали» ложками из отдельных посудин и делали это неторопливо, будто дома.

— Вот ведь гады!..

В ночной темноте они снова не смыкали глаз, вслушиваясь в бесчисленные шорохи, усиленные тишиной. Дважды Полине мерещился странный, не похожий ни на какой из вечерних звук: к-к-к-к. Она старалась не вслушиваться в него. Мало ли! Если обращать внимание на все, не доживешь до утра.

День застал их врасплох. Умаявшись, они уснули на рассвете, а когда проснулись, солнце уже вовсю светило над головами, а те пятеро маячили недалеко от узкого распадка в дальнем конце долины.

А вскоре примчался всадник. И уже потом… Стрельба. Какие-то люди… Все перемешалось в долине, не поймешь, кто — в кого, а главное, почему… Почему это так должно быть? И на их глазах…

— Полина! Поль… — Саблина вцепилась, дергала за рукав. — Тот-то… Никак Корней?.. А тот — Пашка.

— И харьковский с ними. Господи…

— А те? Это ж с Пашкой пришли.

Они зажмурились, потому что в этот момент резервист, который был основательным человеком, дважды опустил на спины незадачливых стрелков приклад ружья.

— Ох, что дестся-то!

Однако четверо из постоянных жителей долины быстро приближались к девчатам, не подозревая о них. Рослый, хорошо сложенный мужчина в безрукавке направлялся к лошади, которую держал для него коновод.

— Ах, гады!.. Анна, надо попугать их. Слышь, что говорю? Ты отсюда, а я чуток отойду.

Встречные револьверные выстрелы потонули в общем треске и шуме. Стрелял Пирогов. Стреляли Брюсов и парень, вырвавшийся вперед. Стреляли беспорядочно бандиты. Грохот стоял такой, что на много километров в округе поднял в небо птиц.

Неожиданно широкоплечий, идущий следом за атаманом, резко остановился, развернулся и от живота полоснул рассеянной очередью из пулемета. Пирогов выстрелил в него. Пуля прошла близко. Широкоплечий дернул головой, точно уклоняясь от нее, снова ударил по долине. Но вдруг сломался в поясе, стал медленно оседать на землю.

«Кто?» — мелькнуло у Пирогова, но не время было выяснять это. В несколько прыжков он подбежал к пулеметчику, ногой опрокинул его, вырвал пулемет и, не раздумывая, полоснул по лошади, к которой подбегал атаман и из-за которой стрелял из обреза коновод. Лошадь взвилась в стойке и рухнула на траву. Коновод что-то крикнул атаману и помчался быстрее, чем на лошади. Выстрелы с горы ковырнули перед ним грунт, точно отбросили в сторону, на склон, под кусты. Недавнее преимущество долины — голые подступы к ней, обернулисьнеудобством для бегущих. Негде было зацепиться, залечь, сосредоточиться для встречного боя.

Пирогов снова вскинул пулемет и «состриг» беглеца со склона, хлестнув его по ногам. Он покатился вниз, свернувшись узлом, дико крича от боли.

Крик этот, пронзительный, безумный, перекрыл грохот и эхо выстрелов.

Атаман оглянулся на него, круто повернул к дружку, опустился перед ним на колено.

Корней Павлович прямиком устремился к нему и вдруг почувствовал, не увидел, а именно почувствовал опасность, которая притаилась под опущенной рукой атамана. Из подмышки выглянул на миг черный глазок маузера.

Вильнув, Корней кувыркнулся в сторону, как учили этому на границе, снова вскочил, прыгнул вперед и тут же повторил кувырок, но через другое бедро.

Маузер дважды бахнул из-под руки, но мимо, опоздав на малую долю времени. Хитрость не удалась. Атаман встал во весь рост. Он понял, кто в этой атаке главный, кто самый опасный, чей выход из строя вызовет растерянность, а то и замешательство. Ему, атаману, нужно было совсем немного времени, чтоб повернуть бой в обратную сторону. Он помнил такие случаи. Но он не допускал и мысли, что некогда надежная, испытанная им тактика устарела, осталась где-то на уровне азбучной прописи.

Четыре, три метра разделяли атамана и Пирогова. Расстояние, с которого нельзя промахнуться с закрытыми глазами. Рот атамана растянулся в сожалеющей усмешке — что ж мне оставалось делать, говорил его вид.

Корней Павлович с ходу двумя руками толкнул вперед пулемет. Атаман уклонился от него, нажал на спуск и… промахнулся.

Глава сорок шестая

Того бандита, что благоразумно стриганул из-под горы, на которой сидели Пирогов и Брюсов, того худого и шустрого на ногу задержали Полина и Анна. Он уже притаился в небольшом распадке, решив про себя, что переждет дотемна и уйдет на одну из запасных баз, где припрятано продовольствие, оружие, заготовлены на зиму дрова… Тут в распадочке, под каменным козырьком, его и связали. Он был так ошеломлен, что не сопротивлялся.

Тихо стало в долине. Только кашлял Брюсов. Да зудила растревоженная мошкара.

Пирогов, напружиненный, жесткий, как циркуль, нервно вышагивал вдоль поваленных связанных бандитов. Полина едва успевала повторять его повороты, докладывала о безрезультатном поиске, утешала, что еще не все потеряно, если, конечно, Игушева не попала в лапы к этим…

— Н-да.

Пирогов резко повернулся кругом, будто его не интересовало, куда и зачем ходили поисковики, что делали.

— С раннего утра мы были в пути… До вечера… Дотемна, — оправдывалась Полина. — А позавчера напоролись на этих… Приостановили поиск. Послали ребят в Кожу.

— Вы уверены, что нам не придется их искать?

— С ними Яшка Липатов. Он хорошо в горах ориентируется. Лучше меня.

— Но с Яшки какой спрос?

Крутой поворот. Шаг, второй… Рукавом фуфайки осторожно прикоснулся к нижней саднящей губе. На рукаве осталось темное пятно.

— Вы ранены, Корней Павлович?

— Чепуха.

— Но у вас кровь.

— Стыдно сказать, не то что показать. Продолжайте.

— Что продолжать, Корней Павлович… Ходили и нигде ни следочка. Надо допросить этих. Может, им известно.

— Допросим.

Поворот кругом. Как вокруг ножки циркуля.

— До войны, товарищ лейтенант, был у нас случай… Заблудилась в горах девушка… Лиза Варюхина, как сейчас помню… Неделю ее искали всем миром. А она сама объявилась. В другом районе.

«Ударцев тоже по довоенной схеме упал», — подумал Пирогов, промакивая рукавом кровь.

На возвышенной площадке против входа в пещеру сидел, удобно развалясь, Павел, успокаивал плачущую от переживаний Варвару и тихонько баюкал «куклу», ушибленную в схватке с атаманом. Только втроем, с помощью Брюсова, одолели его. Крепкий мужик, хотя и разменял шестой десяток, судя по залысинам, по морщинам на роже, по дряблой шее.

Покровские дружинники, как сраженные, лежали на пологом склоне площадки. Приходили в себя после пережитого напряжения. Старший — ничком, носом вниз, подложив под лоб согнутую калачом руку. Младший — на спине, прижимая к груди атамановский маузер, первый боевой трофей, который Пирогов разрешил подержать в руках.

Прошел час такого оцепенения. Солнце стало опускаться за Пурчеклу. С заходом его целые тучи гнуса вылетели на холодок. Хоть руками разгребай.

Пирогов унял наконец кровь из разбитой губы, ополоснул ее из речки, вернулся в пещеру. Скомандовал:

— Всем подъем!.. Козазаев, Пестова, Саблина и вы… Да, вы! — Он не знал фамилии молодого дружинника. — Вы вчетвером остаетесь присмотреть за этими… Саблина, перевяжите раненых… При малейшей попытке — стрелять.

— Кто такое право дал? — раздалось из бандитской связки.

Пирогов даже вздрогнул: право!.. Не забыли… Вспомнили…

Петух клюнул и сразу вспомнили… Право!.. А по какому праву Михаила?.. По какому праву стахановца Пустовойтова?..

Выждав, когда улягутся чувства, Пирогов остановился над связкой.

— Кто-то о правах упомянул?

— Я повторюсь. — Напрягшись, как змея во время линьки, атаман попытался сесть, но смог только облокотиться. На шее его от уха к ключице краснел широкий рубец от ногтя, под глазом налился радужный блянш. Тоже красавец! Продолговатое лицо его было насмешливо-спокойно. Даже самоуверенно. Матовые зрачки глядели не мигая, как глазок маузера. — Не имеете права. Вы — власть, — продолжал он. — Вы — государственная власть и обязаны придерживаться своих законов.

— Законов? — вспылил Пирогов. — Вы рассчитываете, что есть закон, который убережет вас от кары? Пустые надежды.

— Не хвались едучи на рать.

— Эта часть дела позади.

— Как знать. — Нехорошо дернул уголком рта — усмехнулся многозначительно. — Не спешн коза, все волки твои будут.

— Насчет волков верно заметили, — оборвал Пирогов. — Вам ли не знать, что спокон веку вне закона ходит волк… Так что напрасно беспокоитесь о моей нравственности… Одно подозрительное движение — и вы будете расстреляны на месте. — Повернулся к Козазаеву: — Павел, смотри в оба.

Павел кивнул, оттолкнулся здоровой рукой от земли, приблизился. Лицо его было сухо, не оставляло сомнения, что он с большой точностью выполнит приказ.

— Чср-рт из мутной воды, — натужно прохрипел раненый в ногу, с ненавистью глядя ему в глаза. Это был тот самый всадник, который на восходе раскрыл засаду.

— Но ты, — предупредил Козазаев. — Я тебе не милиционер, про законы толковать не стану. Сделаю дырку во лбу и отправлю к чертям сковороду лизать.

Атаман изогнулся, ткнул дружка коленом: не дразни гусей… Он по-прежнему оставался насмешливо-спокоен, будто знал слово, по которому событие дня должно размотаться в обратную сторону. Но эта вот непроходящая насмешливость не к месту и выдала его смятение.

«Мандражит, — подумал Пирогов. — Мандражит, но не хочет признаться… Еще утром оглядывал он со сна окрестности и не думал, что к вечеру закончится его власть. Такое сразу не уяснишь, не примешь… Кто ж ты был? — снова подумал Пирогов, всматриваясь в надменно-насмешливое лицо атамана. — Почему ты здесь оказался?»

Поднятый командой и привлеченный разговором подошел покровский дружинник, немолодой резервист, оглядел со стороны раненого, заглянул в одну физиономию, в другую и вдруг побледнел, попятился за спину Пирогова.

— Товарищ командир, этот… Этот — Туз… А этот — сам…

— Кто? Что?

— Этот же… Сам! Сам, говорю. Этот — Туз, а этот…

— Говорите толком.

— Васька, — понизил голос до шепота. — Васька ж Князь. Этот вот и есть Васька Князь. А этот — евонный дружок, Червовый Туз.

Пирогов ушам не поверил. Уж не снится ли?

— Не обознались?

— Я ж его как облупленного знаю. В двадцать седьмом на заработках у него был. Месяц жил… И потом встречались. Когда он в горах баловал… Разов пять. Он на деревню налетал, Смердова все искал… Народ собирал… Красовался, красюк…

Атаман шевельнулся, снова пытаясь сесть. Сказал угрожающе:

— Покажись-ка, говорливый.

Дружинник попятился. «Крепко запомнился в этих местах Васька, если, повязанный, холоду нагоняет, — отмстил Корней Павлович. — Но не путает ли чего товарищ?.. Годы прошли. Да и какие чертики в глазах не мельтешат после опасной драки…» Уточнил, оглянувшись на дружинника:

— Вы совершенно уверены?

— Он самый и есть, — сказал покровец, еще отступая от бандитской связки.

«Самый, самый, самый», — дятлом застучало в голове не поймешь что: радость ли от удачи нежданной, тревога ли — рыбка-то золотая, ну как порвет снасть? Если верить рассказам, уходил Князь из завязанных мешков, из-под пули неминучей, чуть не из могилы поднимался. «Дьявол его по воздуху носит, под водой плавит, сквозь камень просачивает», — говорили старики и хоть не верили в дьявола, других объяснений не находили. — «Как же это?.. Самый… — думал Пирогов. — Сколько лет!.. Сколько ужасов! Крови!.. Неуловимый, дерзкий и вот… Нет-нет! Невероятно… Невероятно! В управлении посчитают, что нас переконтузило всех или еще что-то в этом роде… Князь! Самый Васька Князь! Фантастика похлеще „Затерянного мира“ английского писателя Конан Дойля…»

Он внимательно присмотрелся к атаману: высок ростом, ладно сложен. Голова, как у совы, посажена прямо и, кажется, вращается только по сторонам. Что ж, если верить очевидцам, Князь любил покрасоваться, держался высокомерно, важно. Любил он и порассуждать. На угрозы был щедр, но при этом не впадал в истерики, как его ватага. Он был выше исполнительской суеты, и именно тем страшен, что мнил о себе как о судьбе, неотвратимой и безгрешной.

— Вы действительно Азаров? — спросил Пирогов у атамана.

— Знавал и такого, — отозвался тот, немного помедлив.

— У меня к вам вопрос. Слух, что вы уходили за границу — правда или…

— По саже хоть гладь, хоть бей — все черно.

— Это не разговор. В тридцать пятом, тридцать седьмом вы здесь находились?

Такая постановка озадачила атамана. Не повесят ли на него чьи-то «художества» в эти годы? Подумав, он приотпустил удила:

— Где взошла сосна, там и красна.

— Значит, вы вернулись? Я правильно понял? Вернулись в сентябре прошлого года?

— Это второй вопрос, — усмехнулся атаман.

— Вы не ответили на первый.

— Ты ж не духовный отец, а и не мой последний конец.

— Тут я вам ничего сказать не могу… Так в сентябре?

— Экий репей! Ей-богу!.. Ну в сентябре. Какая тебе разница?

— Принципиальная. В сентябре отравилась ваша сожительница. С чего бы-то?

Князь прищурился. Льдинки вспыхнули голубым огоньком, но сразу и погасли, подернулись холодком. И Пирогов понял, что душа атаманова тоже похолодела: что еще известно о нем? Что?

Рядом заворочался Туз. Плюнул. Густая слюна повисла на подбородке.

— Пшел, тухлый мент, кислая твоя шерсть! — И разразился непечатным рассольником.

Пирогов презрительно посмотрел на его корчи, напомнил Павлу, чтоб не спускал глаз с арестованных, отошел неторопливо.

«Нет, все это непостижимо… Почему неуловимый Князь уступил без боя? Даже формального сопротивления не оказал. Девчат не принимал всерьез? И потому позволил себе расслабиться? И то, если подумать, могли он ожидать такой прыти от женской милиции? И в голове не держал… А может, не привык он к обороне? Не готов к ней? Не готов, будучи долгое время нападающей стороной… Или от долгого сидения в горах перестал ориентироваться в обстановке, не заметил, как выросли люди, недавно замиравшие перед ним… Не без того… Да и шайка… Шайка не та! Один Туз из близких остался. Остальные поддужные — сброд. Поди, дезертиры и прочая уголовная шушваль. Злые толпой на одного и жидкие на расправу… А ведь между ними нет Сахарова! Нет, это совершенно ясно. Где ж он? В другой компании? Но едва ли на такой площади уживутся два волка… Сахаров ушел далеко… Или притаился в стороне… Этот хитер. Ловок. Этот не распустил бы слюни…»

Часто кашляя в кулак — к-к-к-к, — подошел Брюсов.

— Корней Павлович… Вы посмотрите… К-к… Их хоромы… К-к… Это Печерская лавра… К-к… Собор Парижской богоматери… К-к-к-к…

— Заходили внутрь?

— Очень любопытно… К-к…

— Ладно, посмотрим. Карандашом владеете?

— Делитантски, но… К-к…

Пирогов вынул из кармана гимнастерки два листа бумаги, сложенные вчетверо. Короткий карандашик достал.

— Составить схему можете?

— Я думал этих… К-к… Портреты…

Пещера оказалась просторной, высокой, как церковь, и почти правильно круглой. У входа на камне стоял фонарь. («Кажется, в Коже пропал из клуба фонарь».) Пирогов встряхнул сто, ощутил легкую отдачу в ладонь. Это качнулся керосин.

В тусклом желтом свете они разглядели в центре пещеры очаг, похожий на большой камин, с трубой, выведенной в свод. Выше и чуть сбоку от входа было второе небольшое отверстие как раз для трубы. У дальней стены стояла прочно сколоченная из ошкуренных лиственниц разгороженная на секции общая лежанка. Пирогов насчитал семь «колыбелек», но одна явно не принадлежала никому: либо ждала ночлежника, либо потеряла его. Она не была заправлена. В остальных клетках виднелось сено. («Литовка-то!») Поверх него — брезент, одеяло, скатерть с бахромой, овчина. Что удалось спереть.

На спальной половине оказался настланный пол, хорошо настланный — доска к доске. Против изголовья даже стена была обшита. Чтоб не холодила. Не осыпалась на спящие головы. На дощатой стенке висели… цветные репродукции со старинных картин: обнаженные женщины, пухлые, розовые. Пирогов поморщился: не любовь к искусству собрала их здесь, ох, не любовь…

Справа от входа стояли две тяжелые рамы из толстых тесаных лесин. В них были вставлены двери. «Сняли на лето, — догадался Корней Павлович. — Чтоб просушить пещеру к зиме… Погреть… Долго жить собирались».

Между очагом и левой стеной стоял длинный стол. («Зимняя едальня».) Ножки и царга были сработаны топором из лиственничных жердей. Крышка из струганых досок, уложенных поперек. Под ней прочная полка. Брюсов затрясся при виде ее. Во всю длину полки красовались золотом и тиснением старинные книги в кожаных переплетах. («Как у Сахарова дома», — вспомнил Пирогов.)

— Пересчитайте, но трогать не надо, — разочаровал он Геннадия Львовича. — А то мы до ночи не управимся.

От углов стола поднимались по стене две ошкуренные жерди, соединенные вверху тесаной перекладиной. Между жердями, распятая деревянными колками, розовела школьная карта СССР.

— Это-то для чего?

Вглядевшись, Корнеи Павлович увидел на ней карандашные крапинки. Они тянулись к Волге.

«Вишь ты, деньки считали. Карту завели. Молили своего сатану… Неужели верили и верят? Не тем ли объясняется надменная усмешка атамана. Мол, ты меня сегодня, а завтра — тебя… Они думают, что немцы придут, большевиков побьют и отдадут им всю Россию на разбазаривание!.. Петухи щипаные. Не на того поставили. Не туда мозги завернули… Впрочем, Гитлер тоже мозги не в ту сторону бросил… Верит, что может что-то… И вся его орда верит. Так и эти ублюдки… — Он внимательно пригляделся к карандашным отметкам. На карте Ударцева они дальше от Волги отстояли. Значит, эта была свежее. — Кто-то информировал регулярно. Сахаров? Или еще есть?»

Вдоль правого поля карты была закреплена красная шелковая нить. На свободном конце ее голубел, поблескивал полировкой тоненький — чуть толще спички! — дамский карандашик.

Пирогов застонал, будто пронзенный раскаленным штыком. О небо, не дай состояться соблазну, не дай разрядить револьверы в бранчливую свалку повязанных тел.

И небо сжалилось, не отняло разум.

— Видите карандашик, Геннадий Львович?

— Даже очень хорошо. На фоне остального Собакевича он особенно мил и, я бы сказал, невинен.

— Опишите его подробно. Потом снимите и завтра предъявите Долговой для опознания.

— Это очень важная улика, — догадался Брюсов.

— Самая главная.

На столе краснела медью керосиновая лампа без стекла, стояло зеркало с отбитым уголком. За зеркалом вместо подставки лежал туго набитый мешочек. Корней Павлович протянул к нему руку и, еще не сознавая почему, заволновался, как от нечаянной встречи со старым знакомым. Он только коснулся его, и будто током прошило пальцы. Он узнал… Он узнал замшевый кисет с красной шелковой тесьмой, красным вышитым крестиком сердцем.

«Ах же ты… — Он не находил слов и чуть не задохнулся было. — Ах ты, стерва… Лебедушка… Гетера! Ге-те-ра с переулочка. Но ты у меня спляшешь за компанию…»

Он даже завертелся на месте, будто искал Лизку, чтоб высказать ей все вслух. Но тут его окликнул Брюсов. Корней Павлович прикусил губу.

— К-к… Смотрите… Тут склад. Как в довоенном магазине, — сказал Геннадий Львович, обводя рукой темный угол.

В глубине ниши, которую молодой Большаков или принял когда-то, или запомнил как боковую комнату, стояли на деревянной подставке два мешка муки, десять банок тушенки, фляга с маслом, сахар.

— Богатство-то, товарищ лейтенант. Богатство! — нетерпеливо повторил Брюсов.

— Это только часть. Примерно четверть от снятого с машины.

— Такое богатство.

Пирогов поднял фонарь над головой. Под самой кровлей на естественной каменной полке лежали три металлических круга. Корней Павлович стал на уголок настила под мукой, дотянулся до одного. Пулеметный магазин! Полный до отказа… Дальше, уложенные один к одному, лежали свертки из пропарафиненной бумаги. Брюсов прямо с земли взял один. Он оказался тяжел, но вроде как сыпуч. Аккуратно размотав бумагу, он показал Пирогову полную ладонь патронов.

Это были «кайноки».

Глава сорок седьмая

Они возвращаются распадком, вдоль которого пробежали утром Козазаев, Пестова и дружинники. Это самый прямой и короткий путь к проселку на Ржанец и Покровку.

Васька Князь, рослый и сильный, несет на спине привязанного к нему Туза. Чтоб не баловался, сказал Козазаев, предлагая этот способ транспортировки. Остальные тоже волокут на себе банки тушенки, часть муки, сахара, соли в заплечных мешках, патроны, пулеметные магазины, винтовки, закинутые за спины под мешки. Это вещественные доказательства, которые никто не сможет поставить под сомнение.

Тропа вдоль склона узкая, извилистая, обегающая каждое препятствие, каждый выступ не иначе, как повторив его форму. Пирогов идет первым, вглядывается в наступающий вечер. Тело отяжелело от усталости, борьбы с атаманом да и недоедания. Прямо перед ним висит на синем небе звезда. Она переливается разными цветами: желтым, оранжевым, фиолетовым, и потому кажется, что она пульсирует, как сердце.

Следом за Пироговым тащит ноги, страдает от одышки и кашля Брюсов. Винтовку он несет не на ремне, а в руках перед собой. Сказывается повышенная настороженность.

Через небольшой интервал — полтора-два шага — за ним плетутся понуро арестованные, а следом — Козазаев и Псстова. Дальше дружинники, Саблина, Ткачук.

На поворотах Корней Павлович оглядывается, как бы делая смотр растянувшейся, тяжело переставляющей ноги веренице. Мысли его непрочны, скачут, как теннисные мячики.

«Надо ходатайствовать о награждении участников… Козазаева, Пестовой, Ткачук… Всех! А Павла персонально. За смелость в принятии решения. За решительные действия».

Ему представилось, как после излечения приезжает Козазаев в свою часть, а на груди у него орден. В тылу полученный. За инициативу, за смелость и отвагу при ликвидации вооруженной банды Васьки Князя… Вот удивятся бойцы!.. Впрочем, чему тут удивляться? Срам один, что позволили долго гулять Ваське…

Он еще не может по-настоящему представить цену сделанному, потому что не задумывается о том глубоко. Но он знает точную цену всем людям, которые шли с ним, и это самое важное, самое ценное на сегодня.

«А ведь Михаил их нащупал… Как это ему удалось, прояснится на следствии. Но он их точно нащупал… Надо не забыть Ударцева в ходатайстве. Он достоин… Потому как первый почувствовал, разгадал нити, ведущие к банде. И тогда они… Они срочно вызвали его куда-то, перехватили дорогой… Кто мог вызвать? Сахаров, вот кто! Он же в переписке состоял. В активе! Своим человеком представлялся. И ко мне прижимался осторожно: „шпиенки“…»

Он оглядывает верхнюю кромку отрога, прислушивается к шагам сзади. Пульсирующая, будто сердце, звезда уже не одна, она окружена несколькими такими же живыми маячками.

«Кто такой Скоробогатов? Что означает досье Ударцева и бумажки из дома Сахарова? Речь в них об одном оборотне… Но какая у него связь с Сахаровым?..

Одному это дело не размотать. Да и надо ли ему заниматься им? Пусть ломает голову следственный отдел управления. А ему надо побольше внимания подготовке девчат уделить. С самообо-ронцами поработать. Заняться профилактикой. Совсем запустил…»

Атаман останавливается, прислоняется к каменной «щеке», отдыхает.

— Ну-ка, ваше благородие или как вас величать, — торопит Павел, наступая на пятки. — Погоняй, погоняй!

— Тише едешь, толще будешь, — огрызается Князь.

— А я говорю тебе, погоняй. Попил людской кровушки, так не секоти ногами, коль попался.

Туз выругался матерно. Взгляд атамана делается нехорошим.

— Знамо бы дело…

Знамо, знамо… Да разве можно вырезать, расстрелять всех? Весь род человеческий? Бред! Грозные зайцы!

Оттолкнувшись от «щеки», Князь подбрасывает на спине ношу, укладывает удобней, медленно шагает дальше. Пирогов сокращает увеличившийся между ними разрыв.

— Не боись, начальник. Я не от тебя брызну. Где-нибудь по дороге, — говорит Князь вполголоса, доверительно.

«А ведь и ты гузишь, как Яга. Как все вы…» — думает Пирогов, вглядываясь в заросль тальника через речку.

Уже потемнели дали, когда они вышли к месту утренней засады. Во-он там остатки коровы Якитовой… Сам Федор не сегодня-завтра услышит свою судьбу, и если она милостива к нему, поедет на фронт. Три месяца, как приехал в Ржанец Пирогов, а столько событий… И мрачных, и трагических, и победных. Иному за длинный век столько не пережить, не увидеть. Что это? Искушение? Испытание перед новыми, более сложными испытаниями? Или судьба спешит выдать ему все, что положено человеку за нормальную человеческую жизнь? Но зачем? Зачем эта спешка? Ему лишь двадцать пять. Ему еще надо просто пожить, закрепить на земле свою фамилию… Или хотя бы выяснить, что же произошло с Игушевой…

«Оленька могла и заблудиться. Заблудилась же та довоенная Лиза Варюхина. Заблудилась и нашлась, жива, невредима… Ну почему не бывает чистой радости у людей? Даже в такие… Исключительные дни…»

Он сходит с тропы, пропускает атамана, присоединяется к Козазаеву.

— Я, пожалуй, могу теперь расщедриться на пару отгулов, — говорит значительно, поглядывая на Варвару.

— Три, — торгуется Павел. — Один отгул за меня. Да и положено. Три дня положено, лейтенант. На свадьбу.

— Вот даже как! Поздравляю. Когда же?

— Сразу. Отмоемся и через пару дней — прошу. Время у меня истекает.

— Мы вас приглашаем загодя, — говорит застенчиво Варвара и даже в темноте видно, как краснеют ее щеки.

— Непременно буду. Обязательно!

Ему на миг так хорошо делается, что он перестает ощущать усталость, саднящие губы, сосущую пустоту живота.

Свадьба!.. Нет, не просто свадьба, не обычный обряд, а что-то большее стоит за этим… Уверенность!.. Ну конечно, уверенность в завтрашнем дне, хоть и докатилась жестокая война до Дона и Волги… Именно уверенность, простая и ясная, как истина, что после бури наступит вёдро, после ночи придет утро…

У них с Ларисой не было свадьбы. Вообще-то они отметили женитьбу, только уж очень необычно: пригласили друзей и подруг, но погулять не пришлось. Неожиданно прибежал посыльный из управления и объявил общий сбор: четверо злоумышленников проникли на махорочную фабрику, уложили кладовщицу и складского сторожа, вывезли на лошадях двенадцать ящиков курева. По ценам военного времени это 6i.ltо большое состояние. Дерзость усугублялась еще и тем, что обе двери фабрички оказались подпертыми снаружи, нить единственного телефона перерезана на вводе в дом. Это было тщательно продуманное нападение и сам факт продуманности указывал на особую опасность преступников.

Жуя на ходу запеканку, мужская половина гостей быстро оделась и бросилась к месту происшествия. Пирогов нерешительно помялся с минуту и тоже направился к вешалке за шинелью…

«Люди предполагают, а бог располагает», — услышал он от двери голос старушки, квартирной хозяйки. Она утешала Ларису.

Он бы мог никуда не ходить. У него был суточный отпуск, разрешенный полковником Рязанцевым, но он был совестливым человеком, не хотел принимать жертву товарищей — в управлении оставалась треть довоенного штата…

То же самое ждет и Варвару. Отпоют песни, отпляшут, непременно помянут всех деревенских, павших на войне, соберет Павел солдатский мешок, явится к военкому: готов для прохождения строевой службы после излечения боевой раны. И потекут для Варвары денечки один нетерпеливей другого. Но главное сделано: жизнь победила страх, уверенность, что все закончится, как задумано, как надо, прибавит терпенья и сил.

Пирогов приотстает немного, поджидая покровских дружинников.

— Что, мужики, намаялись выше головы?

— He-к, — живо отзывается молодой. Впечатления не покидают его, волнуют кровь.

— Не маята грызет, а голод, товарищ командир, — добавляет старший. — Кишка кишке кукиш кажет.

— Это… немного есть, — соглашается Корней Павлович.

— Я к тому веду, что за хорошую работу полагается, — продолжает резервист.

— Вообще-то — не грех… Кончил дело, гуляй смело. После баньки, особенно…

— Я о том и думать забыл, — ворчит старший. — Я говорю, из того. — Показал глазами вперед, на тяжелые мешки с провиантом. — Из трофея ничего нам не перепадет?

Пирогов наконец догадывается, куда он клонит.

— К сожалению… как вас… Антон Петрович?.. К сожалению, Антон Петрович, нельзя из трофеев ни крошки… Все это должно быть возвращено тому, у кого взято.

— Да ить они, — опять кивок вперед, где тяжело ступают бандиты. — Они ить уже сколь сожрали? Неужто, если мы банку мяса?.. Одну на всех… Рази много убудет? Не поймай мы их, они ж все добро на дерьмо перегнали бы. Что ж бы ты хозяевам повез?

— Они ответят за все… И за каждую банку отдельно. Но нам-то не годится… Мы ж не они…

— Чудно это, — ворчит резервист и отворачивается, показывая, что и говорить больше не о чем.

Пирогов замедляет шаг: ну тя к лешему, и так сил нет — есть хочется, а ты со своим умничанием.

Полина догоняет его, глядит выжидательно. Она уже заметила, что Корней обходит свое пестрое войско, заговаривает с каждым, значит, сейчас он что-то скажет и ей, может, приободрит, может, о Игушевой спросит. Там, у пещеры, едва ли он мог что-то расслышать, взять в толк… Ой, нехорошо сталось с Ольгой… Нехорошо…

— С крешеньицем вас, Полина! — И быстро добавляет, заметив в шаге от Ткачук Саблину. — И вас, Анна, с крещением… Отлично сработали. Просто отлично!

— Так ведь не игла шьет, а рука, — улыбается затаенно Полина, возвращая похвалу.

— Еще одно такое крещение и я дурой сделаюсь, — говорит Саблина быстро и звонко. Пирогов охотно кивает ей, мол, согласен, хотя и знает наверняка, у таких людей, как Анна, все эмоции на поверхности, глубокие переживания им мало понятны, а потому и опасения сделаться дурой напрасны. Кокетничает Анна. В разговор встревает.

— Будем надеяться, не повторится больше такое, — говорит Пирогов. — Хотя, как знать… Иначе, зачем страна нам деньги платит… Зачем мы?

Сумерки густеют, делаются прозрачно-синими. Небо еще светится остатками дня, но из глубины распадка, как из колодца, уже видно множество звезд. Яркие крупные они кажутся совсем близко, стоит протянуть руку… Первое время ото искренне развлекало Корнея, но потом прошла новизна, изумление улеглось.

— Ладно, девоньки, дома наговоримся, — Пирогов касается пальцами козырька фуражки, идет вперед.

Ой, домой, домой, домой!
А я млада не пойду, —
взрывается звонким напевом Саблина.

Ой, не пойду, не пойду,
А я здесь ночую-ю-ю…
Полина шикает на нее, что-то говорит быстро. Анна смеется. Вереница оглядывается, сбивается с шага. Васька Князь косит глазом: не демоническая ли сила голос подала… Зло матерится Туз, плюется с остервенением.

Бу-у-у, бу-у-у, — раздается над головами. Это обеспокоенный филин предупреждает, что здесь его владения и так просто он не уступит их.

Корней Павлович догоняет Брюсова. Тот, заслышав быстрые шаги, встречает его вполоборота. Кашель рвет, раздирает его горло, но он собран, внимателен, как часовой.

— Уморил я вас, Геннадий Львович?

— Ой, да что вы такое говорите. Я, можно сказать, второй раз мужчиной себя почувствовал.

— Тогда я поздравляю вас… Нашим хождениям скоро конец. Вон там проходит дорога. Мы отрядим двух-трех быстрых гонцов в Покровку. Тут совсем недалеко. Час ходьбы… Мы вызовем по телефону машину… Да, машину. И — с шиком!

Справа как-то странно сухо, будто сено, шуршит речка. Еще и еще. Коротко, с нетерпением. С хрустом кидается на противоположный берег. А может, это не речка совсем? Может, это как в затерянном мире английского писателя Конан Дойля?

Пирогов отстает от Брюсова. Останавливается. Видит перед собой темный, почти черный силуэт невысокого тальника. Видит, как вздрагивает, шевелится он в верхней левой части.

Кто бы это?

И вдруг лопается чернота заросли. Радужный огненный шар больно бросается в лицо, слепит глаза…

Он не слышит выстрела, хотя еще целое мгновение ясно ощущает необыкновенную легкость в теле и видит, как желтая звездочка, нет, все звезды разом срываются с небосвода, несутся за вершину отрога…

Глава сорок восьмая (Вместо эпилога)

«…Как же ты меня напугал. Ты почти не дышал на столе, и два следующих дня твое состояние было ужасно. Мы уехали, когда миновал кризис. Ты пришел в себя и вдруг разоспался.

Боже мой, как ты изменился. Я не узнала тебя в черном худющем теле. Ты ли это был? За три месяца ты постарел на тридцать лет.

Нас привозил к тебе Лукьяненко. Я думала, они убьют нас на каком-нибудь повороте, так шофер гнал машину. Оперировал тебя тот молодой хирург, о котором я писала тебе. Он очень способный, дельный врач, а молодость только подчеркивает эти качества. Фамилия его Блинов. Так что, Пирогов, твой крестный родитель — Блинов. Забавно, правда? Он младше тебя на год.

Лукьяненко обещал лично разобраться в ближайшие дни в наших с тобой отношениях. Я поняла это так: или меня освобождают от работы здесь и я смогу приехать к тебе, или тебя переведут назад в управление, и ты приедешь сюда. Лично я с удовольствием переехала бы жить в твой Ржанец. Он мне понравился. Живи как на даче каждый день! Красота!

Посмотрела я на твоих новых друзей. Серьезный народ. Видела „милиционерш“. Есть очень милые девочки. Я тебя ревную к ним, Пирогов. Ты понимаешь это? Особенно к маленькой, с белыми кудряшками. Это она, спустя четверть часа, застрелила бородатого разбойника, который ранил тебя. Как я поняла, она плутала почему-то последние дни в горах и когда услышала перестрелку, пошла на нее с надеждой встретить вас. Но вас уже не было на том месте. Каким-то чутьем (благословенным чутьем) она угадала, в какую сторону направились вы и шла за вами следом. Она близко услышала первый выстрел. Потом еще несколько. Испугалась, спряталась в какое-то укрытие, благо уже сильно стемнело. Тут и появился бородач. Он быстро шел, матерью ругался сквозь зубы и грозил перебить всех, „дайте только срок“. Он шел прямо на девушку, не видя ее. В руке его была обрезанная винтовка. Девушка узнала его, поняла, кто он, и выстрелила. Выстрелила от страха. А получилось так ловко, что он пикнуть не успел. Тут и подбежали вскоре твои… Вообще ты узнаешь подробности от друзей. И от нее самой.

Лукьяненко назначил вместо тебя девушку, кажется, ее зовут Полина. Такая красивая, величавая и строгая. Я почему-то боялась ее немного. Почему, Пирогов? Да и вообще я чувствовала себя рядом с тобой как не в свой тарелке. Твои девчата постоянно находились в больнице, будто охраняли тебя от меня. Поверь женщине, это не просто гак. Я видела, что они холодны со мной, и причина их холодности была не во мне самой, а в особом отношении к тебе. Милые наивницы! Они только убедили меня еще раз, какой ты у меня хороший, необыкновенный.

В управлении начали работать с арестованными тобой бандитами. Сегодня утром приглашали в следственный отдел Блинова. Он дал показания о твоем ранении, характеризовал рану как особо опасную. Наверное, и тебя хотят прибавить к списку жертв. А что? Тебя спасло чудо или твое упорство, или… Не знаю что… Если бы моя власть, я придумала бы негодяям такое наказание, чтоб они завидовали бородатому разбойнику И если умерли бы, то не сразу и не от физической боли.

Какие страшные, допотопные существа! Неужели и сейчас близко среди нас бродят, таятся, притворяются такие? Это же ужасно! Я буду молиться на тебя, Пирогов. За твою нужную работу. На всех вас…»












P2

K59


Писатели Алтая — товарищи по перу, издательская фирма «Анна Поом и К°» поздравляют Козлова Юрия Яковлевича с предстоящим юбилеем — 60-летием и предлагают читателям его повесть «Кайнок», принесшую автору известность и Диплом Всесоюзного литературного конкурса МВД и Союза писателей бывшего СССР.


Козлов Ю. Я.

К 59 Кайнок. Повесть. — Барнаул: Изд. — во «Анна Поом и К°», 1993 — 264 с.


Повесть лауреата литературного конкурса МВД и Союза писателей СССР Козлова Ю. Я. рассказывает о работе милиции в годы Отечественной войны. Книга занимательна, имеет все классические признаки детектива, а сверх того исполнена мастерски. Два местных и московское издания разошлись в восьмидесятые годы, минуя прилавки магазинов. Автор и издательская фирма «АннаПоом и К°» обещают читателям, как взрослым, так и подросткам, истинное удовольствие от чтения повести.


К 4702010200—13 без объявл.

Ш55(03)—93


Р 2

Юрий Яковлевич Козлов

КАЙНОК

Повесть


Художник Александр Ермолович


Издательство «Анна Поом и К°»


Сдано в набор 12. 05.1993 г. Подписано к печати 29. 07. 1993 г. Формат 84×108/32. Бумага типографская. Гарнитура Тип Таймс. Печать офсетная. Уч. — изд. л.12,7. Усл. печ. л. 13,86. Тираж 10000 экз. Заказ № 701.


Издательство «Анна Поом и К°» — 656049, Барнаул, ул. Партизанская, 126-66.


АО «Полиграфист» — 656023, Барнаул, Г. Титова, 3.

Козловский Феликс Михайлович Убийство в сквере

О нашем современнике повествуется в рассказах, вошедших в сборник.

Дежурный младший лейтенант Лыков готовился сдавать смену, когда в районное отделение милиции вбежал, запыхавшись, мужчина. Лыков взглянул на часы, было восемь часов сорок пять минут. Пятнадцать минут осталось, а тут принесла его нелегкая. Вот тебе и никаких происшествий за ночь.

Мужчина тяжело дышал, был взволнован я выпивши. Лыков еще раз окинул его взглядом и пришел к выводу, что к нему попал человек, прогулявший где-то всю ночь.

- Вы ко мне, я вас слушаю! - сказал Лыков. Но тот молчал, переминаясь с ноги на ногу.

- Садитесь, пожалуйста, рассказывайте, что у вас случилось. С женой не поладили, и она сбежала?..

- А вам откуда известно?

- Милиции все известно, что и где делается, - Лыков улыбнулся, известно и то, что вы ночью со спиртным дело имели. Имели? Признавайтесь!

- Нет, не имел... Жена у меня в самом деле пропала...

- Как пропала? Расскажите подробней. Вы ее прогнали или она сама ушла от вас? - Младший лейтенант Лыков взглянул на часы. - Прошу, гражданин, не тянуть, мне скоро смену сдавать.

- Я... Я... все расскажу, ничего не скрою. Мы с ней разводные. А в прошлое воскресенье снова сошлись. Знаете, у нее день рождения был, пришли соседи, вернее, две соседки, ее подруги. Ну и я, цветы принес, поздравил. Меня пригласили за стол. Ну, сел. В общем, помирились. Сын, понимаете, у нас. Такой хороший мальчик, вылитый я. Утром все как положено жене: приготовила завтрак, пригласила за стол... Сына я утром в детский сад отвел, ему шесть исполнилось. После завтрака жена мне и говорит: поеду в город, это значит в областной. Я ей и так и сяк, мол, завтра поедешь. А она нет, поеду сегодня... и поехала. Обещала вернуться через день. Но вот уже два прошло, а ее все нет. Может, что случилось. Горе мне, я и запил. А сегодня утром решил к вам в милицию обратиться.

- Не вернулась вчера, так сегодня вернется, - сказал Лыков. - А она по какому делу туда поехала?

- Да, собственно говоря, ни по какому.

- Ваша фамилия, гражданин! - требовательно спросил Лыков.

- Моя?

- Да, да, ваша!

- Савин - моя фамилия. Иван Петрович Савин.

- Савин? - переспросил Лыков. - Так я же вас помню и жену вашу помню. Кажется, ее Людмилой зовут? Как я сразу не признал вас! Так вашу жену Людмилой зовут?

- Людмилой, - кивнул головой Савин.

- Так вот, гражданин хороший, - строго заговорил Лыков. - Я был на суде, когда вас разводили. Били вы свою жену... И вы этого не могли отрицать... И мне, откровенно говоря, непонятно, как она снова согласилась жить с вами. Вообще-то, это дело не мое, но жену вашу я запомнил как серьезную женщину... И никуда она не денется, вернется. А вам, Савин, советую пойти и проспаться...

- Вы, гражданин милиционер, не думайте обо мне плохо. Я ее пальцем больше не трону. Сына своего сильно люблю. А насчет серьезности Люды, жены моей, так вы ошиблись. Непутевая она.

- Вот что, гражданин Савин, идите домой. Вернется ваша жена, - и Лыков выпроводил его за дверь.

Быстро сдав дежурство, Лыков задержался в отделении милиции. В одиннадцать часов открывался универмаг, где он вчера отложил фотоаппарат "Зенит" и сегодня решил его забрать. Младший лейтенант Лыков был страстным фотолюбителем. Поболтав некоторое время с сослуживцами, он направился к выходу. Но тут его задержал лейтенант Заварзин, разговаривавший по телефону. Лыков подошел. Заварзин положил трубку, поднял голову:

- Вот так дела. В сквере возле гостиницы в областном городе сегодня утром в седьмом часу обнаружена тяжело раненная женщина. По документам Савина Людмила Федоровна, тридцати лет.

- Савина? - невольно повторил за ним Лыков.

- Да, Савина, что жила с сыном на улице Шкловской. Мне только что позвонили из областного управления милиции. - Заварзин чуть помедлил, потом добавил: - Счастливчик ты, Лыков: дежурство сдал чистым, а я только заступил, и уже происшествие. Да какое! Кажется, ты был на разводном процессе Савиных?

- Был, это точно. Понимаешь, час тому назад приходил ее муж Иван Савин и справлялся о своей жене. Они недавно снова сошлись, в день ее рождения. Я его выпроводил, с похмелья он. А сейчас?.. Может быть, тут какая-то связь!

- Связь не связь, а пойдем-ка вместе к начальнику, доложим, предложил Заварзин.

В тот же день Лыков выехал в областное управление милиции. Его встретил капитан Морозов, которому было поручено дело Савиной. Уже было известно, что Савина находится в областной больнице без сознания. Ей был нанесен сильный удар по голове тупым твердым предметом.

После знакомства капитан Морозов спросил у Лыкова:

- С мужем Савиной встречались, беседовали с ним?

- Да, встречался, товарищ капитан!

И Лыков подробно рассказал, что знал о Савине, как встретился с ним в отделении милиции, как выпроводил его, не составив протокол. И что перед выездом в областной город, по распоряжению начальника управления милиции майора Пахомова, вторично встретился с Савиным, застав его на складе спорттоваров, где он работал кладовщиком, но ничего подозрительного не заметил. Савин был расстроен длительным отсутствием жены, и только...

Капитан Морозов внимательно выслушал Лыкова, а потом пригласил его поехать на место происшествия.

- Я о вас наслышан, Петр Миронович, - предупредительно заговорил Лыков, когда они уже были в машине. - От вас еще, товарищ капитан, не ушел ни один преступник. И, откровенно говоря, я очень рад, что буду работать под руководством такого опытного следователя.

- Пока ни один не ушел. Это правильно, - без малейшего оттенка самодовольства в голосе проговорил Морозов. - Да только замечу, каким бы опытным практиком ни был следователь, любой оперативный работник милиции, ему без помощи населения не обойтись.

В сквере возле гостиницы, куда они приехали, капитан Морозов указал место, где лежала Савина.

- Мы от нее в двух метрах в траве нашли золотое кольцо. Экспертиза установила, что оно с пальца Савиной и надето было на палец не более двух суток назад. Значит, - сделал вывод капитан, - это подарок, который она получила в день своего рождения или дома, или здесь, в областном городе. От кого же подарок? Может быть, от ее супруга?

- Я ее супруга знаю, товарищ капитан, - заметил Лыков. - Он на такие подарки не способен. Кольцо дорогое?

- Дорогое, проба пятьсот тридцать восемь, семь с половиной граммов.

- Тогда кольцо подарили ей здесь, товарищ капитан. Но кто подарил?

- На эти и многие другие вопросы мы должны и дать ответы, товарищ Лыков.

Подумав с минуту, Морозов продолжал:

- Теперь перейдем к предмету, о который ударилась головой Савина или была им ударена. Смотрите, здесь рядом цветочная клумба, и тяжелым предметом мог быть любой камень, которыми она обнесена. Вот место, по моему, совсем свежее - камня нет. Он валяется за клумбой на траве. Тут, я полагаю, произошла размолвка между ними. Морозов направился к выходу из сквера, Лыков последовал за ним. Выйдя на мостовую, Морозов повернул налево и остановился возле тротуара.

- Вот здесь стояла легковая машина ГАЗ-61, - указал он рукой. - Следы от машины показывают, что она тронулась с места рывком и сразу развила большую скорость. Мы старались снять отпечатки обуви пассажиров ГАЗ-61, но безуспешно. Следы на тротуаре смыты утренним дождем, затерты... Зато остались отпечатки покрышек машины. Машина разыскивается... Дел у нас много, товарищ Лыков. И я все подробно рассказываю вам для того, чтобы вы были в курсе и, откровенно говоря, ломали голову вместе со мной над нерешенными вопросами.

- Пойти в гостиницу, где останавливалась Савина? - предложил Лыков.

- Там я уже был и кое-что выяснил. И мы сейчас поедем по одному адресу.

Милицейская машина остановилась у подъезда пединститута.

- Здесь, - кивнул головой Морозов. Они быстро поднялись на второй этаж и, пройдя по коридору, очутились в приемной ректора. Ректор, пожилой седеющий человек в пенсне, уставился на вошедших в кабинет милиционеров удивленными глазами.

- Здравствуйте! - ответил он на приветствие Морозова и Лыкова. - Чем обязан? Прошу, садитесь. Студенты мои набедокурили?

- Нет, уважаемый Матвей Тарасович, не студенты, - спокойно заговорил Морозов, усаживаясь в кресло.

"Они, наверное, давно знакомы", - отметил про себя Лыков.

- Не студенты, Матвей Тарасович, - повторил Морозов. - Нас интересует ваш сотрудник, кандидат филологических наук доцент Боровой Федор Михайлович. Мы бы хотели с ним встретиться и поговорить.

- Пожалуйста, - ответил ректор. - Только доцент Боровой сейчас на лекции, но лекция, - Матвей Тарасович взглянул на часы, - оканчивается через десять минут. - Ректор нажал на кнопку, вызвал секретаря и отдал распоряжение.

- Хорошо, Матвей Тарасович, мы обождем, - сказал Морозов. - Но чтобы не терять времени, можете ли вы сейчас дать нам характеристику доцента Борового? Как он ведет себя в пединституте, в быту?

- Это нетрудно сделать, - ректор повернулся к капитану Морозову. Нетрудно потому, что Федор Михайлович Боровой характеризуется с самой положительной стороны. Он культурный, объективный, пользующийся авторитетом человек. У него много серьезных научных работ. В быту он весьма скромен, хотя в личной жизни ему не повезло. Его жена ушла... Какие там были причины, мне судить трудно. Говорят, что характером не сошлись. Живет он один, имеет хорошую квартиру. На сколько мне известно, Боровой встречается с одной женщиной, она к нему часто приезжает. Фамилия ее Савина, Людмила Федоровна Савина. Своих симпатий и серьезных намерений к ней Боровой ни от кого не скрывает. Но мне, говоря начистоту, Савина не очень понравилась. Правда, я видел ее только один раз. Вечер у нас в институте был. Так на том вечере она мне несколько скрытной показалась, знаете, с таким характером... все только для себя. Мы, педагоги, сразу многое замечаем. А может быть, я и ошибаюсь...

Скрипнула дверь кабинета, и тут же послышалось:

- Разрешите, Матвей Тарасович, вы меня приглашали?

Ректор повернул голову и взглянул из-под пенсне на вошедшего.

- А, Федор Михайлович! Прошу, заходите.

Боровой вошел, несколько недоуменно посмотрел на милиционеров.

- Это к вам, Федор Михайлович, капитан Морозов со своим сотрудником. Знакомьтесь, - сказал ректор.

Морозов, а затем Лыков поздоровались за руку с Боровым.

- Я слушаю вас, товарищи, - все с тем же недоуменным взглядом проговорил Боровой.

Морозов молчал, стараясь с ходу понять и разгадать этого человека: преступник он или нет. Но доцент Боровой произвел приятное впечатление на капитана Морозова. Черные вьющиеся волосы, чуть подернутые серебром виски, полные губы, внимательные, притушенные какой-то внутренней грустью карие глаза...

- Собственно говоря, - начал Морозов, - мы люди службы и вступлений делать не будем. Дело в том, что сегодня утром в седьмом часу в сквере у гостиницы была обнаружена в бессознательном состоянии гражданка Савина Людмила Федоровна. Ее кто-то пытался убить.

- Где она сейчас? Как она? - тихо вскрикнул Боровой, и лицо его побледнело.

- Гражданка Савина находится в областной больнице. В сознание пока не пришла.

- Вы говорите, не пришла, - тревожно прошептал Боровой. - Уже вечер, прошел целый летний день... Куда она ранена?

- В голову каким-то твердым тупым предметом, - ответил капитан Морозов. - Успокойтесь, Федор Михайлович. Будем надеяться, что все обойдется хорошо. Но мы хотели, чтобы вы, Федор Михайлович, нам кое в чем помогли. Мы знаем о вашем знакомстве с Людмилой Федоровной.

- Понимаю, понимаю, - Боровой провел рукой по волосам. - Если у вас есть вопросы, то прошу задавать. - Боровой подошел к графину, налил стакан воды и залпом выпил.

- Разрешите мне уйти, видимо, я все-таки буду мешать, - обратился к капитану Морозову ректор, немало озадаченный происходившим.

- Нет, нет, оставайтесь, Матвей Тарасович, вы нам не помешаете. Я вас, Федор Михайлович, хочу спросить, - Морозов встал и подошел к Боровому. Кольцо золотое вы подарили гражданке Савиной в день ее рождения?

- Да, я подарил. Одел на палец в ресторане, где мы отмечали вдвоем это торжество.

- А после ресторана как вы провели вечер?

- Ну, знаете, товарищ капитан, это уже мое личное дело, - несколько раздраженно проговорил Боровой. - И тем не менее прошу извинить за такой ответ. У меня самые чистые, самые искренние чувства к Людмиле Федоровне. Могу сообщить, если это необходимо для следствия, что после ресторана я ее провел до дверей гостиницы и поехал домой один. И больше Людмилу Федоровну не видел. А теперь я ухожу, - Боровой решительным шагом направился к выходу и скрылся за дверью.

- Я его таким еще никогда не видел, - пожал плечами ректор. - Но знаю, он пошел к ней в больницу, Боровой не отступит.

Из райцентра был вызван муж Савиной Иван Петрович Савин. Капитан Морозов по срочному делу уехал в Минск, и Савина "принимал" младший лейтенант Лыков.

Иван Петрович уже знал, что его жена Людмила находится в больнице в критическом состоянии. Когда речь зашла о золотом кольце, Савин заявил, что он супруге не дарил никаких колец и на ее пальцах их никогда не видел. Рассказывая о совместной жизни, Савин старался подробно охарактеризовать с разных сторон свою супругу и все больше с отрицательной стороны. А вот он всегда был хорошим семьянином, сильно любящим своего сына Сережу.

- Ваша жена, что, не любила сына? - спросил Лыков.

- Тут о ней я ничего не могу сказать плохого, - быстро заговорил Савин. - Она своего, нашего сына любит... Если бы она меня так любила, как сына! Пусть даже наполовину, я был бы счастлив. - Савин несколько помолчал, потом достал платок, утер лицо и снова заговорил так же быстро, как бы боясь, что ему не дадут высказаться до конца.

- Но дело в том, что наш сын любит больше меня, чем ее, мать... Целый год мы были разводные, я жил отдельно, у матери, но не забывал сына и очень часто приходил к жене и забирал его с собой погулять, побродить по городу.

- И мать разрешала брать его с собой? - спросил Лыков.

- А что она могла сделать, он прямо бегает за мной. Конечно, Людмила после моего прихода и ухода всегда долго плакала и убивалась... Но я был неумолим и приходил за сыном.

- Вам не жалко было жены, видя, как она горюет о сыне?..

- Конечно, жалко. Я в это время предлагал сойтись. Сын нас и соединил снова... И если бы не эта поездка...

- Так, так, гражданин Савин, - прервал его Лыков. - Но если вы так любите жену и сына, то почему тогда пускали в ход кулаки, избивали мать своего ребенка? В чем вы усматривали ее вину? И вы только что характеризовали ее больше с плохой стороны, фактически, поносили супругу... Так как же понять тогда вашу любовь к ней?

- Я и сам не знаю, - проговорил Савин. - Такой уж у меня характер. Но я даю слово, что больше бить жену не стану, пусть только быстрее поправится.

- Будем надеяться, - ответил Лыков и отпустил Савина.

Прибывший вечером из Минска, капитан Морозов сразу же прочитал протокол допроса Савина, потер ладонью лоб и ничего не сказал Лыкову.

Дело затянулось.

Пострадавшая Савина лежала в больнице, все еще не приходила в сознание.

Решили еще раз допросить Борового.

- Итак, - капитан Морозов закурил. - Расскажите нам еще раз, и поподробнее, о Людмиле Федоровне, о ваших взаимоотношениях.

- Я с ней знаком больше года, - начал Боровой без промедления. Познакомились мы на областной конференции учителей. Ведь она, как известно, преподает язык и литературу в средней школе в своем городе. По долгу службы она приезжала в областной город, иногда в выходные дни она и так приезжала. Мы относительно часто встречались, ходили в кино, театр. В летнее время выезжали за город купаться. У нас с ней начали складываться серьезные отношения.

- Скажите, Боровой, Людмила Федоровна развелась со своим мужем, когда вы уже были знакомы или до вашего знакомства с ней?

- Развод состоялся, когда мы уже встречались, она от меня ничего не скрывала... Не скрывала до последней встречи в день ее рождения. Именно в этот день впервые меня обманула, не сказав ничего о том, что вновь сошлась с мужем. Подлый и низкий поступок, а я думал, что хорошо знаю эту женщину. Но теперь мне известно все... И только подумать, правду открыл такой трагический случай... - Боровой умолк, задумался.

- Прошу, продолжайте, - попросил Морозов.

- В последний приезд она была не такой как всегда. Людмила Федоровна бросала испуганно-тревожные взгляды по сторонам... В руках у нее не было саквояжа, в котором она обычно возила выходные туфли, вечернее платье. Одета Людмила Федоровна была очень буднично. Все эти перемены резко бросались в глаза. Я все это заметил, но не показывал вида. И еще она находилась в каком-то напряжении, спешила.

- Вы таких подробностей, Федор Михайлович, раньше мне не рассказывали, - проговорил Морозов.

- Я не говорил о них вам потому, что не считал это существенным. Зачем ехала, раз сошлась с мужем?

- Как же дальше вела себя Людмила Федоровна? - спросил Морозов.

- Дальше пошло все комом. После праздничного ужина я пригласил Людмилу Федоровну к себе домой. Она не согласилась и начала обвинять меня в дурных намерениях. Я понял, что если я оставлю ее одну, хотя бы на минуту, то она тут же уедет обратно. Мне не хотелось ее отпускать. Мы пошли по городу. Я вел Людмилу Федоровну к гостинице, решив устроить на ночь ее там. Раньше она останавливалась у своей подруги, но было поздно, первый час ночи... Людмила Федоровна поняла мои намерения и нехотя подала свой паспорт, когда мы вошли в гостиницу. Я оформил номер. Карточку прибывающего я заполнил сам и даже расписался за Савину.

- По этой карточке прибывающего, вашему почерку мы и нашли вас в пединституте, - улыбнулся Морозов.

- Это мне известно, гражданин капитан, - кивнул головой Боровой.

- Прошу вас, продолжайте, - торопил Морозов.

- Я оставил ее в гостинице, - спокойно говорил Боровой. - Мы условились, что завтра в семь утра я приду к ней в номер, а потом уже решим, как провести день, решим нашу судьбу. Попрощавшись, я ушел к себе домой. Назавтра ровно в семь утра я был у ее двери. Постучал. Никто не ответил. Я постучал сильнее еще и еще. Прислушался. Молчание. Тогда я пошел к дежурной. Дежурная сообщила, что Людмила утром выписалась. Мне стало не по себе. Час или больше я бродил по городу, а к девяти пришел в институт. Все. - Боровой умолк. - Я очень устал, - добавил он еле слышно.

- Нет, не все, гражданин Боровой, далеко не все, - твердо произнес Морозов. - На главные вопросы вы не ответили. Причем все время стараетесь уйти от них. И если у меня относительно вашей виновности есть сомнения, то у рядом сидящего младшего лейтенанта Лыкова их нет. И, может быть, и нет потому, что, как говорится, со стороны виднее. Теперь я хочу поменяться ролями с младшим лейтенантом. Пусть он продолжит допрос, а я послушаю, буду как бы третьим лицом. Прошу вас, товарищ Лыков, продолжайте допрос.

- Есть, - ответил Лыков.

- Капитан Морозов уже сказал, - начал Лыков, - что вы, гражданин Боровой, уходите от главных вопросов. - Лыков сделал короткий жест рукой. Я сам расскажу, что произошло между вами в тот поздний вечер и назавтра утром. Слушайте. Из ваших показаний, показаний свидетелей, других достоверных фактов у нас имеется полная картина совершенного вами преступления.

Боровой молчал.

- Десятого числа в двадцать ноль-ноль к вам поездом приехала гражданка Савина Людмила Федоровна, - медленно заговорил Лыков. - Вы ее встретили на вокзале и сразу же вместе пошли в ресторан. В ресторане в разгар праздничного ужина в день рождения своей любимой вы преподнесли золотое кольцо. Все это видела официантка ресторана. В ресторане у вас началась, или продолжалась, размолвка. И, чтобы развеять свои сомнения в резкой перемене отношений к вам Людмилы Федоровны, вы решили пригласить ее к себе домой, но она отказалась пойти к вам на квартиру. Сомнения ваши усилились. Вы не хотели, чтобы она уезжала. И это понятно. Вы ждали от Савиной объяснений... Вы, гражданин Боровой, человек решительный, но благоразумный и не пошли напролом и не потребовали в тот же вечер от Людмилы Федоровны объяснений, а отложили этот разговор на утро. Назавтра утром вы пришли к Савиной в гостиницу, но не в семь, как стараетесь нас убедить, а в шесть или даже около шести, и застали Савину внизу, у администратора. Вы, конечно, снова пытались отложить ее отъезд, но Людмила Федоровна была неумолима. Вы вышли с ней в сквер, он напротив гостиницы и по пути к вокзалу. Пройдя немного, вы оба присели на скамью возле цветочной клумбы. Тут она сообщила, что с вами не может больше встречаться, не объясняя почему, и вернула ваш подарок - золотое кольцо. А что это кольцо было куплено и подарено вами гражданке Савиной, вы не отрицаете и "опознали" его. Кольцо сидело крепко на пальце, а Людмила Федоровна спешила и, когда снимала, оставила следы на коже, она его сорвала с руки. Вы же в порыве гнева бросили свой подарок на землю... и уже потребовали окончательного объяснения. Гражданка Савина Людмила Федоровна, полагаю, со слезами на глазах, наконец, решилась сказать правду и сообщила, что она снова сошлась с мужем и еще вчера обещала быть дома... Само собой понятно, что от такого сообщения у вас, гражданин Боровой, в голове помутилось. Вы ждали ее дня рождения, подготовили подарок... В таком состоянии вы резко толкнули ее на землю. Падая, она сильно ударилась головой о камень, лежавший на краю цветочной клумбы, и потеряла сознание... Вы же, не оглядываясь, побежали прочь. Несколько опомнившись, вы вернулись в сквер, но Савиной там уже не было. Тогда вы снова пошли в гостиницу и уже официально навели справку у дежурной о проживании гражданки Савиной Людмилы Федоровны. Дежурная вам сообщила, что Савина утром выбыла. - Лыков умолк на некоторое время, потом вдруг повернулся к обвиняемому: - Что, не так, гражданин Боровой? - И сам себе ответил: - Именно так и не иначе. Дежурная по гостинице вас дважды видела утром: в шесть или около шести, когда вы стучали в номер Савиной, и в семь.

- Как хотите, гражданин младший лейтенант... Только назавтра утром я с Людмилой Федоровной не встречался. И в сквере я с ней не был, - сказал Боровой.

- А кольцо? - воскликнул Лыков. - Как очутилось кольцо там? Кто его бросил в траву?

- Не знаю. И представить даже себе не могу... - ответил Боровой. - Но с вами, гражданин следователь, я согласен, согласен в том отношении, что я любил не ту, которую представлял себе...

- Ее поступок... обман, о котором, к сожалению, я узнал позже всех, узнал от вас, сотрудников милиции... Господи! - Боровой закрыл лицо руками. - Я никогда не мог бы даже подумать, что Людмила Федоровна поведет двойную игру. Зачем ей было так...

- Вы, гражданин Боровой, сына Савиной видели? Как вы относитесь к нему? Как Людмила Федоровна относится к своему сыну? - спросил капитан Морозов, молчавший до сего времени.

- Я сына Людмилы Федоровны не видел, и мы с ней о нем никогда серьезно не говорили. Сын должен быть с матерью, и вопрос решался сам собою: когда мы поженимся, он будет с нами.

- Нового вы нам, гражданин Боровой, почти ничего не сказали. Очень жаль, - подвел итоги допроса Морозов.

Когда Боровой вышел, младший лейтенант Лыков сказал:

- Не пойму я этого Борового. Дело ясное, и зачем он отпирается?

Морозов ничего не ответил ему.

Через несколько дней пришло сообщение из районного города. Савин Иван Петрович напился и сильно избил своего сына Сережу, которого еле удалось отнять у отца соседям.

"Раз это могло случиться... - рассуждал Морозов. - А что, если он пытался убить и свою жену? Но факты! Где факты?"

А если проверить еще раз алиби Савина?

Савина вызвали на допрос. Это был человек средних лет, примерно одного роста с Боровым, но несколько его моложе.

- За что вы били сына, Савин? - спросил его Морозов.

- Я, я... Это получилось случайно. Я не хотел...

- Прекратите истерику.

- Не помню, ничего не помню. Был я сильно пьян. Как во сне. Ничего не помню.

- Ладно. Придется вам напомнить. Но нас интересует другое, известное вам дело. Я имею в виду попытку убийства вашей жены. Что вы можете, гражданин Савин, сказать нам по этому вопросу?

- Что, что я могу сказать! - закатил глаза Савин. - Я ничего не знаю. Я слышал... А теперь что, против меня улики ищете?

- Против вас, гражданин Савин, улики есть - нам известно, что вы в эту ночь все время пили со своим другом шофером базы Денисом Якимчиком, шофером машины ГАЗ-61.

Савин молчал. Лицо его покрылось испариной.

Зазвенел телефон. Этот звонок навел капитана Морозова на одну мысль. Спокойно повесив трубку, он сказал:

- Мне сейчас сообщили, - Морозов сделал паузу и посмотрел на Ивана Савина. Тот заметно опустил голову, втягивая ее в плечи, как бы ожидая удара.

- Людмиле Федоровне стало лучше, - медленно продолжал он, - она может разговаривать...

Савин вскочил, потом сел.

- Где, где улики? - хрипло прошипел он.

- Будут и улики, - ответил Морозов.

Он был теперь уверен, что встал на первый путь расследования.

На первом же допросе шофер Якимчик показал, что в ночь покушения на жизнь Савиной он возил в областной город кладовщика Савина.

Последовавший потом суд, учитывая то, что Савина умерла, приговорил преступника к высшей мере наказания...

Кондратов Эдуард Покушение на зеркало

 Убийца

Происшествие в Тургаевке Летнее деревенское утро... Уже не раннее, еще не позднее. Впрочем, это для кого как. Горожанам, дачникам, можно еще и поспать. У тех, у кого корова, утро началось давно.

Тихонько звякает щеколда, скрипит калитка... Топ-топ, топ-топ - грузная старушечья перевалочка по дощатой дорожке от ворот, через двор, к крыльцу.

Выцветший голубой платок с почти неприметным горошком, бордовая трикотажная кофтенка, двухлитровая банка с парным молоком зажата ладонями снизу-сверху.

И вдруг словно спотыкается шустрая старушка у порога.

- Господи!.. Чтой-то?!

Чуть было банку не выпустила из рук, хотя, впрочем, выронила бы ее навряд ли - сохранный крестьянский инстинкт держит нервы в узде. Но явно и не на шутку перепугало Евдокию Игнатьевну Сазонову темно-красно-коричневое пятно, размазанное на ступеньках. Это кровь! Кровь, а никак не глинистая грязь и не краска. Не обознаешься, как-никак за жизнь столько петухов да свинок перерезано было в этом дворе.

Постояв, она все-таки решается подняться по ступенькам и надавить локтем на дверь.

Не заперта!

Придержав дверь полуоткрытой, она просовывает голову в сенки и негромко зовет:

- Хвеликс Михалыч!

В доме тихо.

- Хвеликс Михалыч, никак спишь?

Молчание...

Все же в храбрости бабке Сазонихе не откажешь. Она прижимает банку к груди, медленно отворяет настежь дверь и входит. В кухне, она же передняя комната, никого. И ничего такого, чего не было бы вчера-позавчера. Бабка вбирает голову в плечи, прислушивается: не храпит ли квартирант в спальне? Не слышно. С опаской приотворяет дверь, заглядывает...

- Ой, мамочки мои!

Банка скользит из рук и чуть ли не грохается на пол. Но - чуть. Евдокия Игнатьевна опрометью бежит на крыльцо, тяжелой рысцой трусит через двор.

- Женечка! - задышливо зовет она, выпадая на улицу из калитки.

- Чего, баб Дуся? - откликается, тормозя и останавливая велосипед, белоголовый подросток в безрукавой тельняшке и шортах.

- Женечка! - голос Сазоновой срывается на тонкий умоляющий крик. Ехай скорей к Степанычевым!.. У них зять с Самары приехал... С телефонной трубкой... В милицию, скажи, чтоб звонили!.. Никак жильца моего зарезали, все в кровище...

Господи, помилуй! Ой да скорей же ты, милый!

- Во-о как?! - изумляется Женечка, скорей обрадованно, чем испуганно. - Я щас, щас!

Евдокия Игнатьевна тяжело ковыляет к лавочке. Всего десяток шагов, а ведь еле-еле... Садится, ставит банку рядом с собой и только сейчас ощущает, как злобно ноют ее больные ноги.

2

* * * Вот беглый пересказ официальных документов, зафиксировавших события, связанные с чрезвычайным происшествием в селе Тургаевка.

23 июля, в 9 часов 20 минут утра, участковый уполномоченный Кинельского РОВД старший лейтенант Соколов принял по телефону сообщение жительницы села Тургаевка Евдокии Игнатьевны Сазоновой об исчезновении жильца, снявшего до конца лета комнату в принадлежащем ей доме по улице Советская, дом 22-а.

Поскольку, по ее словам, в доме "все перемазано кровищей", с жильцом случилась какая-то беда. Участковый Соколов немедленно выехал по адресу. Ожидавшая его у ворот пенсионерка Сазонова тут же рассказала, как полчаса назад, придя от дочери с банкой молока, которое покупал у нее жилец, обнаружила, что входная дверь не заперта, а порожек и ступеньки измазаны кровью. Испугавшись и все же рискнув войти, Евдокия Игнатьевна увидела в комнате жильца "полный раскардаш"

- разбросанные по полу бумаги и книги, опрокинутый стул, разобранную постель с пятнами крови. Самого жильца в комнате не было. Ни к чему не притронувшись, Сазонова велела оказавшемуся поблизости мальчику поспешить к соседям, у которых есть телефон, чтобы поставить в известность о происшедшем милицию.

Участковый Соколов, поверхностно осмотрев помещение и двор, вернулся к себе в оперпункт и передал соответствующее сообщение в райотдел милиции. Примерно через два часа в Тургаевку выехала оперативная группа уголовного розыска. Она констатировала произошедший нынешней ночью факт насилия, сопряженный, судя по пятнам крови, с нанесением телесных повреждений. Не исключено и убийство. У Сазоновой было уточнено, что исчезнувший, а возможно похищенный или убитый, жилец проживал в Тургаевке около двух недель. Снял он комнату, по словам Сазоновой, чтобы в спокойной обстановке писать какую-то книгу. Привела его на постой Ирина Скобелева, двоюродная племянница Сазоновой, проживающая через два дома - на Советской, 28. По словам тут же допрошенной Ирины, этим постояльцем был писатель Феликс Михайлович Ходоров, житель Самары, с которым она примерно с месяц назад случайно познакомилась на вокзале, дав ему свой адрес в Тургаевке. Ходоров намеревался работать над книгой до конца августа, деньги уплатил вперед.

В тот же день, 23 июля, следователем Кинельского РОВД Анной Сергеевной Лариной по заявлению Е. И. Сазоновой было возбуждено уголовное дело по факту исчезновения гр-на Ходорова Ф. М. Первые же следственные действия убедили Ларину, что налицо - тяжкое уголовное преступление, однако передавать дело в прокуратуру веских поводов у нее пока не было. Несмотря на признаки кровавого насилия, отсутствие трупа и подозреваемых лиц не давало ей правовых оснований квалифицировать произошедшее в доме на улице Советской как убийство. Впрочем, искать было кого: из показаний пенсионерки Викуловой, соседки Сазоновой, стало известно, что накануне исчезновения Ходорова, а точнее - между двадцатью двумя и двадцатью тремя часами 22 июля - ею был замечен неизвестный мужчина в темной сатиновой куртке, спортивных штанах с полосками и глубоко надвинутой на глаза фуражке, шедший по двору Сазоновой от дома к будочке уборной. Задержавшись на крыльце, Викулова проследила и его обратный путь к дому, причем обратила внимание, что неизвестный оба раза шагал очень торопливо. Когда он открыл дверь в освещенные электрической лампочкой сени, она успела разглядеть его лицо, которое могла бы опознать при встрече.

Словесное описание неизвестного и карандашный портрет, сделанный в присутствии Викуловой, был размножен и распространен в течение двух дней. И уже на третий день пришли сообщения о бомже, очень похожем на того самого неизвестного, дважды замеченного милицейскими постами, - на перроне пригородной электрички в Новокуйбышевске и в лесополосе на южной окраине Чапаевска. Оба раза ему удалось скрыться, хотя, судя по донесениям, преследовать его не особенно-то и старались. Он был задержан только через две с половиной недели, а именно - вечером 11 августа, в продовольственном магазине города Жигулевска.

Сопротивления при задержании не оказал. Никаких документов при нем не обнаружено, себя назвал Иваном Петровичем Сидоровым, на все другие вопросы не отвечал, явно симулируя потерю памяти. Утром следующего дня задержанный был этапирован электропоездом в Кинель и помещен там под стражу.

3

* * * ...Обитатель одиночной камеры номер семнадцать изолятора временного содержания, он же - бомж, арестованный по подозрению в умышленном убийстве, он же - человек без паспорта, назвавшийся при задержании Сидоровым, лежал на железной койке с открытыми глазами, вытянув ноги в грязных кроссовках без шнурков поверх вытертого серого одеяла, и думал. Мысли ходили по кругу, и он снова и снова перематывал их кассету. И опять говорил себе: нет, не то... Не с того началось!

А с чего все-таки, с чего? Какую точку отсчета выбрать?

Может, со знакомства Ходорова с Марьяной?

Нет, это был всего лишь толчок. Да ведь и любовь у них была настоящая, вот что! Все в ней было, и радости, и пакости, и страсти, все. Может, и стоит рассказать о ней когда-нибудь потом? Если будет оно вообще, это "потом".

Он скрипнул зубами и закинул руки за голову.

Эх, Марьянка, Марьяночка... Синяя птица, которую Ходоров так старательно подсинивал. "Ты любовь моя последняя, боль моя..." Кажется, так мурлыкалось тому лет двадцать, а то и тридцать в каком-то слащавеньком фильме?

А ведь глаза у нее были сучьи... Он усмехнулся: вот оно, точное слово - именно сучьи! Ласковые, преданные до пресмыкания, но с затаенной опаской.В них была всегдашняя готовность лизнуть и укусить. Влажненькие такие были глаза. Были и, конечно, есть. Где-то. Только меня, вдруг подумал он, это больше не касается.

Настоящее потеряло реальность, а будущего нет. Сейчас он вполне обходится прошлым и, между прочим, возни с ним невпроворот. Так что глаза у нее были сучьи. Да ведь Ходоров подмечал это - чего уж тут кривить! Другое дело, что не хотелось ему даже мысленно произносить столь мерзостное слово. Тем паче сочиняя песенки о "чудесной стране Марьянии". Какие уж тут "сучьи"!..

Да, конечно, Ходоров не мог не видеть, что она вовсе не хороша. Правда, когда хотела, Марьяна могла казаться так... ничего себе дамочкой. Брючки - на попке в обтяжку, а ниже колен непременно широкие, дабы спрятать кривоватую тонковатость ножек. Вкупе с каблучками они обманчиво удлиняли фигуру, что и требовалось. Опять же грим, матовая бледность, молодежная стрижка... Нет, нет, порой она бывала просто хороша. Мужикам такие нравятся, хотя и в очень определенном смысле - взгляд-то у нее был всегда и всем обещающий. Такие, как Марьяна, на каждого не инвалида и не урода смотрят с потаенным "вот бы...".

Эдакая любвеобильная синяя птичка, совсем как юная таитянка, для которой "играть" и "любить" - синонимы. Правда, на русском это звучит куда грубее.

Впрочем, что-что, а грубость Марьяну не коробила ничуть.

Если бы этот злосчастный Ходоров не встретил ее тогда!..

Нет, все же не с того закрутилось, не с того... Началось с катастрофы. Или, как это официально? - с наезда... Значит, так: половина первого, июль, очень жарко. Ходоров выбегает из ворот телестудии, идет по тротуару. Вот он сходит на мостовую, пытается быстренько пересечь свежеполитую улицу... И тут - темно-красная "ауди". Не метнись он назад к обочине, просто остановился бы - машина вильнула бы и проскочила... Случайность? Черта с два! Эта "аудишка" - она ведь как тот самый булгаковский трамвай и разлитое Аннушкой масло - были уготованы ему все тем же Воландом, который свел в тот жаркий день Марьяну с Ходоровым, чтобы перекроить его судьбу, а потом и самого уничтожить.

Банальнейший наезд - это глава первая состряпанной дьяволом детективной истории, которая, вопреки законам жанра, не начинается, а кончается убийством.

Ходоров подсознательно сунулся под колеса. И очень закономерно, что случилось такое не потому, что он был погружен в глубокую задумчивость это было слишком бы пресно, да и в самом деле случайностью. И не под гнетом тяжелого стресса, что тоже было бы простительно. А в состоянии эйфории, вызванной очередным приступом самолюбования... Сказать бы "Бог наказал", но разве Господь был в тот день судьей бородатому ничтожеству, которое было фатально обречено на исчезновение из этого бренного мира?

Он тихо рассмеялся. Нет уж, не Бог был судьей писателю Ходорову... Судьей был он, человек, валяющийся на тюремной койке в одиночной камере номер семнадцать.

Судьей. Прокурором. Свидетелем. И, наконец, исполнившим приговор палачом.

4

* * * ...Лязгнула дверь.

- Сидоров! Давай выходи!

На допрос? Наконец-то! Вот и дождался.

- Ну, быстро, быстро на выход!

Перебьешься, комарик, ядовито подумал он, обождешь. С тобой-то можно без церемоний. Хотя нет, опасно, надо, чтоб все-все тип-топ, чтоб чистенько и в мелочах.

- Нога... - хрипит Сидоров. - Не сымацца с койки...

- Какая еще нога?

Не один ли тебе хрен, какая? Он натужно кашляет. Уж это Сидоров умеет, умеет.

Тренирован прямо-таки замечательно. Виснет на железной спинке, хрипит, захлебывается кашлем. Но правую ногу с одеяла не снимает. Краем глаза следит за конвоиром - не шарахнул бы кованым своим ботинищем. А что? Может.

Сопливенький еще мальчишка, тощенький, угреватый. Небось первогодок. Да ведь и такому хочется выглядеть хоть кого-то сильнее. Хотя бы такого, как он, бомжа вонючего. Три недели он не видел себя в зеркале, образину свою сейчасную знает только на ощупь. Бугристый череп с плешинкой - вылезла, подлая, после "нулевки". Узкие скулы, обтянутые нездоровой кожей, скелетистые впадины на щеках. И щетина мерзопакостная, уже не колючая, правда, помягчевшая, цветом наверняка пегая. А уши, уши!.. Вот не думал, что после стрижки наголо они так забавно раскрылатятся. Подзабыл, что стеснялся в детстве своей лопоухости.

- Кончай ты! - уже не приказывает, а просит конвоир.

Погоди, говорит ему мысленно он, вот захочу - и перестану, а пока не хочу.

Сидоров снова кашляет - с глухим хрипом, изображая муки адовы, с клекотом бьется хребтом о спинку койки, раскачивается, как правоверный еврей на молитве. А парень, бедняга, мельком замечает он, перепугался, совсем новичок, видно, в охране... Ведь с сочувствием смотрит, даже с испугом, вон как губы дрожат...

Усмехнувшись, Сидоров с неожиданной легкостью сбрасывает ногу с койки на пол, рывком встает и корчит брезгливую гримасу. И мысленно представляет, насколько омерзительной смотрится сейчас его рожа.

- Ладно, гражданин начальник, так и быть, потопали.

Конвоир розовеет от злости, но Сидоров уже и не глядит на него, надоел.

Заложив руки за спину, идет к двери и выходит из камеры...

5

* * *

- Садитесь!

Ларина кивком отпустила конвоира. Придвинула поближе бланк протокола допроса подозреваемого, попробовала на откидном календаре, хорошо ли ходит шарик в авторучке, и только потом уже подняла глаза на человека, мешком плюхнувшегося на табуретку напротив нее.

Нет, не самого приятного собеседника заполучила она на этот раз. Он не произнес еще и слова, а следователь уже знала, интуитивно поняла, что разговор предстоит непростой. Взгляд - острый, лишь на мгновенье полыхнувший откровенной неприязнью и тотчас угасший, словно выключенная лампочка фонарика, ставший стеклянно безразличным, - такой взгляд был ей хорошо знаком. Этот человек лишь прикидывается опустившимся, обезличившимся бомжем, сказала она себе. Он умеет владеть собой, он настроен на жестокую борьбу. Значит, и мне надо быть готовой к тому, что передо мной вероятный преступник, быть может, изворотливый, многоопытный и умный. Как ни старается он сейчас натянуть на физиономию маску дебила, первый же взгляд выдал его с головой. Но пусть он не догадывается об этом. Пока.

Ларина быстро, крупным, размашистым почерком заполнила первые строки протокола, касающиеся ее самой, даты и места допроса, и оторвала ручку от бумаги.

- Фамилия, имя, отчество?

- Мое?

- Ваше, разумеется. Меня зовут Ларина Анна Сергеевна. А вас?

- Ну, Иванов... Петр... Сидорович.

Так, сказала себе Анна, понятно: настроился играть в комедийном ключе. Она обежала равнодушным взглядом лицо бомжа, исхудавшее, с выпирающими скулами, без какого-либо следа бровей, напоминающее детский рисунок - точка, точка, два крючочка... Темная, чуть извилистая прорезь рта с потрескавшимися губами, черные точки ноздрей, обритая голова с грязными оттопыренными ушами, утолщенный кончик носа, почти кругляш, безвольный, чуть загнутый подбородок...

И запрятанные под голыми надбровьями синие глаза - сейчас они неподвижные, тупые, похоже, он нарочно выпучивает их, чтобы выглядеть законченным придурком. Не поймай она тот взгляд...

- При задержании вы назвали себя Сидоровым. Как понимать?

- Да хоть как... Один леший.

- И все-таки? Ваша настоящая фамилия?

- Пиши Сидоров, если больше нравится.

- Хорошо, Сидоров так Сидоров. Дата, место рождения?

- Мое?

Анна стиснула губы. Нет, не разозлишь, не старайся.

- Ваше. Перестаньте прикидываться дурачком, Сидоров. Не поможет.

- А я и есть дурачок. Это ты умная.

- Повторяю: год, число, место рождения?

Он задумался. Отквасил губы, поднял глаза на потолок, словно бы с трудом вспоминая.

- Эта... Как ее? Магаданская область, поселок Барачный... В пятьдесят вроде первом году... Ага, восьмого марта!.. Или нет?

- Вы что, не помните точно?

- Не-а... А чо помнить-то?.. Старый - и все тут.

- Ладно. Запишем пока это. Проверим. Но, Сидоров, учтите: за дачу ложных сведений вы несете ответственность перед Законом.

Ах, как это страшно, подумал он, разглядывая склонившуюся над протоколом молодую женщину. Надо же - от-вет-ствен-ность!.. Тебе, законница ты моя белокурая, наверняка кажется, что нет в жизни страшнее жупела, чем дышло ваших замечательных Кодексов, на которые чихать хотели все, у кого в кармане густо, а уж бомжи и подавно... Сколько ж тебе годков, милая, небось лет пять всего как с институтской скамьи? Интересно, замужем ты или еще в девицах? Вот и занятие у меня теперь есть на время допросов: попробую-ка раскусить тебя самое, как ты меня пытаешься. У тебя, бедняжки, вряд ли что путное выйдет, а я-то тебя так и сяк пощупаю. Как и положено мужику с вашей сестрой.

- Да, ознакомьтесь с вашими правами, - Ларина протянула через стол бланк протокола. - Вот с этим пунктом. Возьмите же!

- Не-а, - Сидоров мотнул головой, заслоняя глаза ладонью. - Не пойму я, сама прочитай, слышь?

- Обращайтесь ко мне на "вы", Сидоров, - В голосе Анны Лариной впервые промелькнуло раздражение. - Хорошо, слушайте. - Она медленно, акцентируя каждое слово, прочитала ссылку на статью 51-ю Конституции Российской Федерации, оставляющую за допрашиваемым право не давать показаний, которые могут быть использованы ему во вред. По лицу Сидорова нельзя было определить, понял ли он услышанное. Округлив глаза, он невидяще смотрел на шевелящиеся губы следователя и молчал.

- Поняли? Нет? Тогда скажу проще: вы можете не говорить о том, что вам, как вы считаете, может повредить.

Шелушащиеся губы Сидорова растянулись в длинной ухмылке.

- Ух ты!.. Зачем мне вредить? Не буду!.. Что я, чокнутый, что ль?

"Слава, трижды слава демократии! - злорадно подумал он. - Попляшешь ты у меня, девонька, с этой идиотской статьей Конституции".

- Продолжим, - сказала Ларина, расправляя листок протокола. - Сообщите о своем постоянном местожительстве...

Сидоров весело хрюкнул и даже зажмурился от удовольствия.

- Третья помойка слева от пятого чердака... Я путешествовать люблю, гражданин следовательница... Не задерживаюсь нигде.

- Семейное положение?

Какая невозмутимость, смотри-ка!.. Ну и нервы у барышни! Надобно бы ее расшевелить.

- Холостяшничаю... Где-то детки, может, плачут по мне, а жен своих я успел в дым позабыть. У вас-то, небось, муженек начальник, любит вас, красавицу такую, а я вот один-одинешенек...

Он с удовлетворением отметил, как досадливо порозовели напрягшиеся скулы, как нервозно дернулась авторучка в пальцах. Попал! И кажется, в больное место.

Разведена? Брошена? По крайней мере, матримониальная тема ей небезразлична.

- Отвечайте на вопросы кратко, без болтовни! Была ли прежде судимость?

- Так за что ж?! - Сидоров помотал головой, сверкнув плешинкой, заметной даже на бритом черепе. - Преступлениев не совершал, чистый я... Зря вы меня сюда засунули, обижаете... Ну что с того, что я ездю по стране? Кому мешаю? Дали б квартиру, не ездил...

Ларина сделала запись в протоколе, затем, подумав, быстро заполнила следующую графу и холодно взглянула на Сидорова.

- В соответствии с частью второй сто двадцать третьей статьи Уголовного процессуального кодекса Российской Федерации официально объявляю вам, Сидоров, что вы подозреваетесь в убийстве гражданина Ходорова Феликса Михайловича, временно проживавшего в селе Тургаевка, улица Советская, 22-а. Основания для вашего задержания вполне достаточны, так что предупреждаю, что только ваши искренние...

Но он уже не слышал ее... Потрясение было слишком сильным, а главное - настолько неожиданным, что единственным, о чем он сейчас мог думать, было только это - не выдать себя, ни на миг не сбросить маску опустившегося туповатого бродяги, которая, как ему казалось, так естественно к нему приросла за эти недели скитаний... Где он промахнулся, чего он не предусмотрел?! Он был настолько уверен, что жалкого бомжа, задержанного за нарушение паспортного режима, вернее, за беспаспортность, за ничтожное, по сути, правонарушение, если не отпустят, то в худшем случае отправят в распределитель, удрать откуда ему не составит труда... Но подозрение в убийстве... Неужели у нее в руках какие-то улики, неужели пошли прахом все его старания ликвидировать этого ничтожного Ходорова, не оставив и малейших следов?.. Голосок следователя монотонно журчал, перечисляя его права на адвоката, ходатайства, отводы, но для него это были всего лишь абстрактные, ничего не значащие звуки, потому что не было сейчас для него важнее задачи, чем немедленная перестройка всей своей тактики. От пассивного, почти безразличного ожидания - к предстоящему жесткому и опасному поединку с этой блондинистой быстроглазой женщиной, на сегодня его врагом номер один...

6

- ...смягчению вашей вины, - закончила Ларина и, взяв со стола протокол, протянула его вместе с авторучкой закаменевшему Сидорову. - Распишитесь, подозреваемый. Вот здесь...

Он машинально вывел каракульку на бланке и угрюмо пробормотал:

- Какая такая вина?.. Ты брось, гражданин начальница, никаких писателев не знаю и не убивал. - Он засопел, метнул из-под голых надбровий полный злости взгляд. - Нашли на кого мокруху повесить, да? Ничего не знаю.

В серых глазах следователя зажегся огонек.

- А откуда вам, Сидоров, известно, что убитый гражданин Ходоров - писатель?

- Сама сказала. Вот и известно.

- Неправда. Даже не упоминала.

- Ну тогда эти... Менты ваши... Когда меня брали...

- Возможно. Скажите, Сидоров, что вы делали в Тургаевке 22-го июля? В среду, как сегодня, только три недели назад? И что вас привело в Тургаевку? Где вы там останавливались?

Ему вдруг стало смешно. Шок, слава Богу, миновал, и сейчас он чувствовал себя, как боксер, поднявшийся на ноги после нокдауна и услышавший гонг, который даст ему минуту, чтоб опомниться. Только не надо спешить с ответами, амплуа придурковатого бродяжки себя еще не исчерпало. Итак, почему оказался в Тургаевке? Милая ты моя, слишком долго пришлось бы объяснять. Да и не поняла бы, пожалуй, хоть с виду ты и не дура. Что ж, сказать тебе, что в этой занюханной Тургаевке я поставил последнюю точку, сделал то, что заказано мне было давно?.. Нетушки, не рассчитывай. Ты ведь не сможешь понять, как ни напрягай свои симпатичные извилинки, что я уже не мог откладывать дело. Увы, время вышло, оттягивать приговор было нельзя, и каждый лишний день жизни - нет, существования Ходорова отсчитывался зловещим метрономом. Я должен был раньше уничтожить его, зря я тянул, зря... Мне так не хочется верить, что ты, белокурый мой мент прекрасного пола, упрячешь меня в кутузку, но даже если это и случится...

- Отвечайте же, Сидоров! Откуда, когда и зачем вы прибыли в Тургаевку?

...Первый допрос подозреваемого Сидорова оставил в душе старшего лейтенанта милиции Анны Лариной скверный осадок. Худо, когда подследственный уходит в "отрицаловку", не признает даже очевидные факты. Но еще тягостнее следователю работать с человеком, который упорно валяет ваньку то ли издеваясь над ненавистным ментом, то ли прикидываясь убогим полудурком. Сидоров - к концу допроса Ларина была уже твердо в том убеждена - избрал для себя второй вариант поведения. Что он совсем не таков, каким представляется на следствии, сомнений не было.

...Ложась спать, Анна, как правило, брала в постель детектив Александры Марининой - она их покупала все, в шкафу набита ими целая полка. Однако на этот раз ее ждало совсем иное чтиво - найденный при осмотре места происшествия рулончик машинописных страниц. Оперуполномоченный Саврасов, роясь в чердачном хламе, обнаружил его в корпусе помятого ржавого термоса. Помучившись с пробкой, забитой в горловину заподлицо, он выудил-таки плотно засунутую, старательно обернутую в целлофан бумажную трубку. Едва развернув ее, Ларина поняла, что это, безусловно, чей-то дневник, полистав же первые страницы, убедилась: датированные июлем записки сделаны Ходоровым, то бишь исчезнувшим, а скорей всего - убитым постояльцем Сазоновой. Впрочем, похожи они были и на фрагменты рукописи нового романа, на эту мысль наводили названия глав на страницах дневника, Но... записки сначала следует прочитать, а потом уж и судить о жанре.

Анна включила лампу на тумбочке, погасила люстру и, скользнув под одеяло, протянула руку за папкой, раздувшейся от толстой пачки некогда скрученных и теперь не желающих распрямляться листков. И вздрогнула от брезгливости: перед глазами вдруг выплыла неприятная, если не сказать отвратная физиономия бомжа с бугристым, плохо выбритым черепом. И без бровей, что особенно противно. "Сбрил он их, что ли? - подумала она, развязывая тесемки папки. - А может, лишай, вот и вылезли..."

8

Жертва (из записок Ходорова)

Глава 1. Похищение Бонвивана Что-то около двух ночи, я только уснул, меня разбудил телефонный звонок. "Не встану, сказал я себе, ни за что не встану... Это опять ошиблись". Но телефон настойчиво дребезжал. С мукой расплющив веки, я спустил ноги с дивана и облегченно вздохнул, услышав в прихожей голос дочери:

- Да-да, я!.. Это я!.. - Даже спросонок я понял, что Светлана не на шутку испугана. - Я же говорила вам... Я обещала, значит, будет... Неугрожайте мне, это лишнее, я сама представляю... Да я вам уже сказала!.. Ну и что, если счетчик?..

Голос ее истончился, в нем звучало отчаяние. Что же произошло, черт побери?

Придется-таки встать. Я на ощупь снял со спинки стула штаны и прошлепал к двери, из-за которой доносилось истерическое: "Перестаньте!..", "Только попробуйте!..", "Я-то, я-то причем?!".

В прихожей в тусклом свете, падающем из открытых дверей в спальню, на корточках возле тумбочки с телефоном сидела моя двадцатитрехлетняя падчерица.

Черные прямые волосы неряшливыми прядями свисали на лицо - бледное, помятое сном. Ночная рубашка, словно опустившийся парашют, лежала на полу, закрывая ноги. Глаза Светланы были расширены, на меня она не взглянула. Рядом с ней тоже в ночной рубашке, прижав обе руки к сердцу, стояла Нина. Я вопросительно взглянул на жену и открыл было рот, чтобы спросить, в чем дело, но она зло мотнула головой: молчи!.. Глядя на ее искаженное напряжением, увядшее, но все еще красивое лицо, я в который уже раз за последние недели ощутил, как меня буквально пронзила острая неприязнь, даже нет, чего уж там сглаживать, ненависть, как ни постыдно это - испытывать столь низменные чувства к человеку, с которым прожил вместе последние двадцать лет.

Светлана положила трубку на рычаг и заплакала, без слез, одни сухие всхлипы.

Мать бережно подхватила ее за талию, подняла, прижала голову к груди.

- Все обойдется, милая, все обойдется, - голос ее прервался. Взглянула на меня мельком, обдав презрением, словно горячие помои плеснула в лицо.

- Что вскочил?! Молчи! Ничего не спрашивай! Не твои дела!

- И все-таки... - Я изо всех сил старался сдержаться, не унизиться до ночного скандала, неизбежного, ответь я ей в том же тоне. - Свете кто-то угрожает?

Почему?

- По кочану! - выкрикнула жена, бешено округляя глаза.

Кандидат наук, пусть и технических, кичится тремя поколениями ужасно интеллигентных предков... Чем, спрашивается, отличается она сейчас от палаточной торговки советских времен, в гробу видящей всякого докучливого покупателя?

- Ладно. Не мои, так не мои.

Я ушел в гостиную, в которой сплю уже второй месяц, и опять улегся на диван.

Ничего, расскажут все сами. Попозже. Когда обсудят все варианты использования меня в качестве... Чего? Давно не стриженного барана? Фанерки, которой можно заслониться от града камней? Униженного ходатая по чиновничьим инстанциям?

Посмотрим, завтра покажет. А пока - спать, спать...

Уснул я на удивление сразу. И проснулся, несмотря на вчерашний перебор, с относительно свежей головой. А главное, вовремя, даже без будильника. Они спали, и я, разумеется, не стал их тревожить. Побрившись и проглотив два бутерброда с сыром, не стал допивать кофе - гадость, растворимая дешевка, - вылил остатки в раковину и на цыпочках вышел в прихожую. В спальне, слава Богу, было тихо. Можно было считать, что мне крупно повезло - объяснения откладываются до вечера.

Когда хорошего слишком много, это подозрительно и опасно. Всякое везение по сути своей случайность. Случайности, да еще счастливые, да еще и следующие одна за другой, настораживают: так не бывает, быть беде. Но осознавать начинаешь не сразу, лишь когда заметишь, что сплошные везения выстраиваются в цепочку.

Утром, отправляясь на работу, я никогда не заглядываю в почтовый ящик. Раньше полудня почтальонша в наш подъезд не заходит. Сегодня же будто кто-то толкнул под локоть. В ящике была "Комсомолка", которую мы выписываем, и желтоватый прямоугольничек - перевод на сумму чуть меньшую, чем три моих месячных зарплаты в издательстве. Гадать, откуда свалились на меня деньги, не приходилось: я был уверен, что на почте фиолетовый штампик на обороте извещения сообщит мне чрезвычайно приятное: повесть, которую я чуть не год назад послал в толстый журнал, напечатана. Иначе, само собой, гонорар бы не выслали. Конечно, удостовериться в публикации я мог бы и раньше, попади мне журнал на глаза. Месяца четыре я захаживал в областную библиотеку - единственное место, где его можно было найти в прошлом году. Но с января деньги на библиотечную подписку сократили. А подписчики... Не поручусь, что в нашем городе есть хоть один чудак, не пожалевший денег на это недешевое, добротное, но и скучно-солидное издание. По крайней мере у обнищавших местных литераторов искать его не приходится, а с учеными гуманитариями я общался мало. Впрочем, с деньгами сейчас у них не лучше, как и у всей пресловутой прослойки, снискавшей нашей бывшей стране славу "самой читающей". Она бы, конечно, и сегодня читала не меньше, да удовольствие стало слишком дорогим.

Так что следить за журналом я не мог. И его напоминание о себе не могло не растрогать.

Да, прекрасная штука - неожиданно свалившийся на тебя гонорар! Но вдвойне приятней была и та случайность, что, вопреки заведенным в семье порядкам, почту вынул сегодня я, а не жена и не дочь. Никто, кроме журнальных моих благодетелей и меня самого, не знает о переводе - почтовики не в счет. И это означает, что минимум три-четыре недели я буду застрахован от каждодневных микроунижений, связанных с абсолютной пустотой в карманах. Что мне теперь какое-то пиво, хоть бы и баварское? Или чьи-то дни рождения, от коих я пугливо шарахаюсь вот уже второй год? Или... А, что и говорить!.. Я отвыкаю чего-либо хотеть. Вернее, желаний-то не убавилось, но возможности их исполнения давненько ушли в сферу ирреального. Даже мелочи, вроде нового галстука, обрели статус мечты недостижимой, как маниловский мостик через пруд.

Я был уверен, что на почте получить деньги до начала работы не успею. В издательство мне к десяти, и оставшихся сорока минут при постоянных очередях пенсионеров и квартироплательщиков мне, разумеется, не хватит. И все же ноги сами свернули за угол и привели меня к отделению связи. Там было прохладно и пусто. В том смысле, что почтовики, как и обычно, сидели за своими окошечками, но их никто не тревожил. Над вскрытым чревом кассового аппарата посапывал с отверткой в руке умелец в черном халате. На лавке, отрешенно глядя куда-то вниз перед собой, сидела очень одинокая старушка с квитанцией, зажатой в прозрачном кулачке. Ничто не помешало мне протянуть паспорт и мгновенно заполненный перевод кудрявой барышне, получить у нее пачку не самых крупных купюр и совсем уже бодрым шагом направиться к остановке, к которой - надо же!

- подчаливал полупустой автобус. Усаживаясь, я вспомнил, что, как это ни странно, на обороте корешочка с суммой не было ни штампа, ни вообще каких-либо следов отправителя денег. На радостях я даже не уточнил, из Москвы ли пришел гонорар или еще откуда - бумажку смял и выбросил в урну, дабы не попалась случайно на глаза домашним.

9

Со временем получалось так гладко, что, выйдя у Дома печати, я позволил себе тормознуть у книжного развала, мимо которого трижды в неделю проходил не взглянув. Агрессивное лакированное разноцветье обложек на лотках, похожее на длинные клумбы из бумажных цветов, выложенные сотрудниками погребальной конторы к юбилею своего начальника, меня, закоренелого книжника, раздражали.

Возможно, что среди вакханалии кровавых детективов и первобытно-любовных романов знаток и смог бы откопать нечто стоящее прочтения. Но я об них руки не марал и даже втайне гордился этим. Я брезглив и считаю, что ковыряться в венках над картонными гробиками, начиненными трупами, неинтеллигентно. Хотя, если честно, снобизм мой частично объяснялся и причинами вполне материального свойства... Но вот сегодня - ну и день! я почему-то взглянул. И ахнул от приятнейшей неожиданности: коричневый томик нагибинских "Дневников" умоляюще глянул на меня из-под полуголой блондинки, которую пытался удушить не поместившийся целиком на обложке скуластый амбал. И цена!.. Господи, да ведь для меня сегодняшнего, меня многоденежного это же совсем даром!.. Улыбка на моем лице была, видать, настолько лучезарна, что вахтер Ереваныч - а вообще-то он Юрий Иванович - изумленно вскинул седые кустики бровей и тоже осклабился во все свои... уж не знаю, сколько у него там железных зубов. А когда я, зажав обретенного наконец-то Нагибина под мышкой, поднялся на свой третий этаж, на площадке со мной столкнулся технический редактор Зяма Краснопольский, самый лысый человек Среднего и Нижнего Поволжья, как он не без гордости себя называл. И, пожалуй, имел на то право. Его длинный череп с далеко отквашенным, как у древнего египтянина на фресках, затылком был начисто лишен не только пушка, но и малейших точечных намеков на то, что волосы на этой сияющей золотом тыкве когда-либо были. А ведь Зяме не стукнуло еще и сорока! Чтоб добиться такого совершенства, начинать лысеть ему, наверно, пришлось класса с четвертого.

- Феличе, ты зря торопился, служака, - забормотал он, останавливаясь и пытаясь силой вытащить у меня из-под руки книжку. - Главаря не будет до послеобеда, в арбитраж умотал, а полупахан опять на больничном, вот так!.. А-а! - скривился он, выдрав все-таки книгу и разглядев автора. Почитай, почитай, но смотри - желчью мочиться будешь, ты это учти! Как он, подлец, Ахмадуллину с этим... как его?... Окуджавой приделал - ну, полный отпад!.. Если мне позвонят, скажи, появлюсь через час... Нет, через полтора. Ну, дуй, дуй, служивый классик!..

Не-е-т, чтоб такое везение - это уж, знаете ли, слишком! Если что и портило мне сегодня настроение - хотя полученный гонорар и держал его планку непривычно высоко - так это перспектива предстоящего объяснения с Карповичем, директором и соучредителем АО "Издательство "Парфенон"", в просторечии - "главарем", под началом которого я имею счастье служить ведущим, но далеко не главным редактором. В десять тридцать мне надлежало быть на планерке, в одиннадцать тридцать меня ждали в редакции областного телевидения. Успеть туда я никак не мог. Предстояло отпрашиваться у Карповича, а не будь того на месте

- у главного редактора Махнева, он же "полупахан". Клички - иногда удачные, чаще не очень - Зяма напридумывал всем, вплоть до корректорш. Но прижились немногие, в частности - эти. Впрочем, прилипло и ко мне: "служивый классик".

Вроде и безобидное это прозвище имеет, увы, достаточно обидные основания.

Некогда, а если точнее - лет пять-семь-девять назад - я не без удовольствия ощущал себя писателем, больше того - популярнейшим в области прозаиком. Мои книги можно было купить лишь по крепкому книготорговому блату либо на партийных пленумах никак не ниже городского уровня. Помню, как приятно было мне однажды подслушать умственный разговор шедших впереди меня по тротуару подростков. "Она, дура, даже "Длинное облако" не читала!" - громко возмущалась тонконогая девчонка с портфельчиком. И эта уничижительная интонация по отношению к неведомой мне невежде прозвучала даже для моего избалованного в те времена авторского слуха райской музыкой. Народное признание - это вам не реверансы дежурных критиков. Возможно, мои романы и повести по большому счету и не были так уж хороши, в условиях дефицита и вареный рак, известно, сходит за красную рыбу. Но писательское существование "на вольных хлебах" делало мою жизнь, во-первых, осмысленно оправданной, а во-вторых, вполне удовлетворительной материально. Машину я так и не купил, но зато и поездил по европам изрядно, что было тогда не всякому дано. И проблемы мебели-ремонта решил, и даже замахнулся на строительство дачи. Однако рука, к сожалению, так и повисла в воздухе: что теперь делать с недоложенной кирпичной коробкой, не знаю ни я, ни подрядившиеся дачевозводители братья Бубенковы, которым я задолжал столько, что в пору расплатиться с ними самим недостроем. Вот уже три с половиной года я полирую тренированным писательским задом не дубовое кресло в домашнем своем кабинете (он же по совместительству гостиная ), а расшатанный казенный стул с инвентарным номером хозуправления Дома печати, а может, и издательства "Парфенон", отвалившегося от него как траченная тлями почка. Почему не пишу книги как прежде? Пишу. Даже написал уже, и не одну, а две с половиной. Но заканчивать третью повесть охоты нет, потому что нет смысла. Презираемый мною книжный поток, словно мутная вода из ведра уборщицы, хлынув на прилавки, не одну щепку вроде меня смыл с современной литературной поверхности. Книгоиздание неожиданно оказалось сверхприбыльным бизнесом, почти как криминальный вывоз нефти. Ну а где быстрые деньги... понятное дело.

Наиболее хваткая часть моих современников не преминула воспользоваться этим.

Что термин "хорошая книга" утратил свое классическое значение, я понял, когда год назад возвращался из Москвы в одном купе с оптовыми книготорговцами.

Узнав, кто я есть такой, они расхвалили мои книги и тут же выразили свое искреннее соболезнование почившему во мне писателю. По их словам, "те, ранишние "книги обречены на забвение. Новый читатель, покупающий только "свою серию" про секс или про убийства, уже сформировался, а на него, массового, только и следует рассчитывать, если не хочешь прогореть.

Все-таки я продолжаю рассчитывать, что увижу напечатанным свой последний роман, лучший, как мне кажется, из всех моих опусов. И в издательстве, пожалуй, меня удерживает только эта трепетная надежда: все-таки рядом с кухней! Карпович очень расплывчато, но все ж таки обещал - к концу года, мол, так и быть, рискнет. Ни он, ни "полупахан" роман не читали, как я им его ни навязывал. Оба выразили полную уверенность в высоких достоинствах моего заслуженного пера, но рукопись так и лежит у меня в столе. Сколько ей там еще томиться? И чего они, олухи, боятся? Ведь роман о любви, а любовь - тема вечная, инфляции неподвластная. Хотя... Кто знает? Глядишь, пройдет еще несколько лет, и наглотавшиеся секс-романов читатели будут, зевая, на десятой странице захлопывать книжку о непонятных переживаниях двуногих бронтозавров.

10

- Феликс Михайлович, с телевидения снова звонили, - сообщила мне, едва я переступил порог редакции, Люся, наимладшая наша редакторша, принятая месяц назад на полставки. - Спрашивали, вы точно у них будете или как? Просили перезвонить обя-за-тель-но!

Субтильное созданье в доверчиво открытой маечке опять склонилось над компьютером, а я набрал номер и подтвердил: да-да, как и договаривались, в половине одиннадцатого и ни минутой позже. Как возвышает тебя в собственных глазах эта независимость в отсутствие начальства!.. Разложив листы корректуры "Зеленого доктора в каждой семье" и придав таким образом столу вполне рабочий вид, я прикинул, что в моем распоряжении есть еще четверть часа - как раз на чашку кофе в забегаловке рядом со студией. Сегодня-то можно ведь и с коньячком-с! А коли светит такая перспектива, время терять - грех.

11

* * * ...Примерно час спустя в уютной редакции развлекательных передач местного телевидения можно было увидеть небольшого человека в дымчатых очках, со светлорусой бородкой и плешинкой, чуть проклюнувшейся посреди мягких седеющих кудрей. Человек в очках, одетый несколько молодежней своих сорока с хвостиком лет - американская футболочка с загадочным числом 88, очень потертые светлые джинсы, не первой белизны спортивные туфли, - любезно общался с двумя довольно еще молодыми, но не так уж, сотрудницами - редактором и режиссером ежемесячной телепрограммы "Между нами, женщинами". Русобородый посетитель рассказывал им что-то смешное, раздвигая в улыбке безвольный, припрятанный за волнистой растительностью рот, крутил головой, поддакивал, мягко возражал, угощал собеседниц сигаретами и курил сам.

Это был очень светский человек.

Он все время что-нибудь делал. Вставал с кресла и подходил к окну, касаясь пальцами восковых листьев чахнущей на подоконнике герани. Живо откликался на просьбу костлявенькой рыжеволосой редакторши и говорил ей, который час, а потом, деланно хмурясь, скорбно качал головой: вот, мол, попусту уходит время... Режиссер, тоже рыженькая, но полная, кинула ему реплику - он поймал ее, ответил, почти не думая, но довольно удачно, улыбкой обозначил шутку, подыграл интонацией. Когда рядом с ним на столе запищал телефон, он снял трубку и заговорил в нее совсем не так, как только что: он, видно, настраивался на тональность того, который звонил.

- У аппарата? - веско переспросил он. - Ходоров, писатель... А вот Каретникова нет, ждем.

Ходоров. Феликс Михайлович Ходоров. Это я. Вернее, так зовут человека, который вовсю пользуется моим именем, этого суетливого бородача. Хотя, скорее всего, он-то и есть истинный Ходоров. А я? Вряд ли кто догадывается, что я существую.

Изредка, когда я отслаиваюсь от Феликса Ходорова, он предстает предо мною весь, нагишом, даже бурые печенки просвечивают сквозь кожу. Я наблюдаю за ним без какой-либо родственной симпатии, с жалостливой брезгливостью. Я не принимаю его таким, каков он есть, я мечтаю, чтобы он изменился хоть чуть. Но я знаю, что помочь ему невозможно. Для этого надо каждодневно, а не раз в полгода, в квартал или в месяц, выходить из его оболочки.Только тогда очеловечивается этот несложный разговорный автомат, запрограммированный на типовые житейские ситуации. Если бы я мог выныривать из небытия почаще!.. И не на горсточку секунд, не на жалкую минуту прозрения! Что эта минута, если все остальное время говорящее, передвигающееся, обнимающее, "думающее" и "творящее" нечто, известное людям под именем писателя Феликса Ходорова, действует так, как велят ему дырочки на трансцендентной перфокарте, пробитой невесть кем.

Вот и сейчас, как всегда внезапно, я с перископическим приближением увидел себя. Нет - его. Этого. Ходорова. Я разглядывал его отстраненно, будто из тьмы кинозала.

- Черт знает что, - сердито пробормотал Ходоров и забарабанил ногтями по нечистому от следов клея столу. - Еще полчаса, и я - уж простите, ради Бога! - пошлю куда подале и нашего с вами Каретникова, и саму передачу, как она ни мила.

Вот паяц! Ведь будет ждать, сколько нужно!

- Теперь уже скоро, - сочувственно причмокнув, вздохнула редакторша и поправила высветленную прядку в прическе. - Председатель задержал... От него не уйдешь просто так, вы уж потерпите, Феликс Михайлович.

Она-то не знает, что его угрозы - липа.

- Вот именно - "терпите", - с сарказмом повторил Ходоров. Он снова закурил и движения его были при этом подчеркнуто нервны. - Терпи, покорный россиянин...

- Некрасов? Или импровизация? - вскинула выщипанные брови режиссер. Щеки ее колыхнулись: молчаливость ей шла куда больше.

- Лидочка, не все ли равно? - Ходоров рубанул рукой воздух. - В нас, русских, азиатчина неистребима, застряла с времен Батыя, вот и терпим надо и не надо.

Что нам время - особенно чужое. Сегодня в России, знаете ли...

...Бог мой, скорей бы пришло затмение! Он невыносим! И ведь не остановишь.

...Зря я гневался на Каретникова: оказалось, шеф развлекательных программ задержался у председателя телерадиокомитета как раз в моих интересах.

Кандидатура гостя передачи "Между нами, женщинами", то есть моя, согласована была с начальством раньше, а сейчас Петр Иванович выдирал у него "добро" на возможность более или менее подробного разговора перед камерой о моей новой книге. По мнению председателя, это пахло скрытой рекламой, которую издательство и автор хотят протащить на халяву. По словам Каретникова, ему пришлось побожиться, что роман Ходорова "Не отводи глаза!" не включен в издательские планы "Парфенона", так что коммерческие интересы здесь исключены.

Но поскольку роман о любви - вернее, и о любви, - то затоптать столь выигрышную для женского ток-шоу почву было бы неразумно. Телезрители, особенно телезрительницы, устали от политики. Страсти-мордасти, пусть и выдуманные, восполняют им дефицит собственных эмоций. Разве бешеная популярность "мыльных опер" не наглядное тому доказательство?

Короче, он-таки убедил начальство. Передача состоится через две недели, ее включают в программу, а сегодня нужно в общих чертах обговорить ее содержание и композицию. Но это уже не его, Каретникова, забота - Рената Петровна и Лидия Викторовна приглашены сюда, в его кабинет, не случайно. И если они до сих пор ни словом не обмолвились о моем участии в ток-шоу, так это сделано по его указанию - до разговора с председателем все было писано вилами на воде.

Похлопав меня по плечу и придав розовощекастой своей физиономии наиприветливейшее выражение, Каретников ушел, и медноволосые дамы тотчас принялись за дело. Режиссер налила в кофеварку воды и сунула штепсель в розетку, а редактор раскрыла большущий, в полгазеты, блокнот, крупно написала на чистой странице "ХОДОРОВ, писатель" и поинтересовалась, представляю ли я себе свою роль в женском ток-шоу?

Я представлял, поскольку однажды случайно углядел эту передачу. Несколько довольно симпатичных и острых на язык дам полчаса измывались над косноязычным подполковником, начальником городской милиции нравов. Предмет разговора был достаточно щекотливым - порнопродукция, проститутки, "салоны отдыха", то бишь почти легальные бордели, которых в городе развелось видимо-невидимо. Но если бы речь шла только о его обыденной службе!.. Дамы - среди них я узнал двух знакомых по Дому печати журналисток - лупили милиционера вопросами, что называется, ниже пояса. Интересовались его сугубо личным отношением к интимным встречам с женщинами на стороне, расспрашивали о его мужских вкусах, выпытывали, силен ли он в теории секса, изучал ли он "Кама Сутру", предлагали ему выбрать из присутствующих ту, с которой он охотнее всего изменил бы жене... В общем, как говорит нынче молодежь, оттягивались вовсю. Бедный страж нравственности, багровея и то и дело утирая со лба пот, неуклюже пытался увиливать от прямых ответов, злился и - уж это я подметил безошибочно - едва удерживал готовые сорваться с губ матерки. Тогда я посмеялся над ним, а теперь вот в его роли мне предстояло выступить самому. Я сразу решил, что отказываться не буду. Попасть на телеэкран и к тому же рассказать о новом романе сейчас для меня кое-что значило. Былая популярность писателя Ходорова имела шанс если не выплеснуться снова, так напомнить о себе, а общественный интерес к новой книге в какой-то мере мог подхлестнуть парфеноновцев - чего ж это мы такую книгу не издаем?.. И все-таки предстоящий стриптиз перед резвящимися дамочками меня не на шутку смущал.

12

- Вы напрасно волнуетесь! - успокоила меня худосочная Рената Петровна, быстро-быстро делая какие-то пометки в блокноте-альбоме. - Естественно, что с полицией нравов можно и нужно было беседовать исключительно о сексе. А о чем еще? Но вы, Феликс Михайлович, вы-то совсем другое дело! Неужели вы думаете, что женщину интересует в любви только постельные страсти? Мужики судят, к сожалению, по себе. Я уверена, что ваше ток-шоу будет украшением месяца. Вы же писатель, знаток человеческих сердец...

- Агроном человеческих душ, - подхватил я иронически. - Но писатель существо не бесполое, и слезть с мужской колокольни трудно и ему.

- Но ведь говорил же Флобер, что "мадам Бовари - это я"! - возразила Лидия Викторовна, разливая кипяток по чашечкам. - Вам одну, две ложки? Это крепкий, предупреждаю, настоящий "голд". С сахаром?

- Надо подумать, как ненавязчиво перейти к вашим песням, Феликс Михайлович, - редактор наморщила тоненький носик и, как ей, наверно, казалось, игриво заглянула мне в глаза. - Да-да, мы рассчитываем на них, вы же конспиративный бард, не отпирайтесь! Гитара у нас неплохая, но вы, конечно, предпочитаете свою?

Я ничего не предпочитал, мне было все равно. Те несколько аккордов, с которыми я с грехом пополам управлялся, подгонялись под любую мелодию и любую гитару, будь в ней хоть семь, хоть шесть струн, и даже пять. Однако перспектива спеть несколько собственных романсов была весьма соблазнительной. Втайне я немножко страдал от несправедливой, как мне казалось, узости аудитории своих слушателей. Мои друзья-знакомые знали мои творения почти наизусть, и иногда мне чудилось, что слушают их только из вежливости. А тут такая возможность...

- Давайте выберем, что спеть, - предложил я. - Где ваш инструмент?

...Я проторчал на телевидении еще не меньше часа. Гитарные переборы имели призывный эффект пастушеской свирели - двери не закрывались, и скоро комната была набита битком. И поскольку среди сбежавшихся овечек были о-очень даже завлекательные экземпляры, не распустить хвост я просто не мог. Тем более, что в моем репертуаре было несколько песенок, которые не могли не растрогать женские сердца. Многозначительно поглядывая на длинноволосую юную блондинку в сокрушительном мини-платьице, я с выражением пел:

Мне, красавица, с тобою очень трудно будет жить:

В сторожа к тебе податься? То ль в темницу посадить?

У тебя ума палата, а глаза полны огня...

Это, братцы, многовато, скажем прямо, для меня.

Для меня твоя повадка, словно для корыта шторм, Не по Сеньке эта шапка. Не в коня, ей Богу, корм!..

В такой аудитории я, как правило, теряю не только чувство меры, но и чувство ответственности. Мне пора было в издательство - ненароком вернется "главарь" чуть раньше, и тогда жди неприятностей: отсиживание от сих до сих он считал наиважнейшим долгом подчиненных. Я отчетливо сознавал, что кадрить никого из этих милых длинноногих ягнят не буду - не время, не место да и башка забита совсем другим. К тому же моим рыжым дамам пора было обедать - обе они к двум часам должны быть где-то еще. Но себя не переделаешь, тем паче на ходу, тем более в запале. Я прекратил свое "а вот еще одна о любви", лишь заметив краем глаза, как, переглянувшись с кем-то, выскользнуло за дверь то самое златоволосое созданье, которому я непроизвольно адресовал свои канцонетты.

Разочарование чуть кольнуло сердце, настроение петь пропало и...

И опять, правда, всего лишь на считанные мгновенья, предо мной с пронзительной отчетливостью появилась заставившая внутренне содрогнуться картинка:

молодящийся хмырь с гитарой, с ироническим интересом слушающие и разглядывающие его девицы, ровесницы его дочери, тоскливое нетерпение в глазах двух рыжих дамочек, в душе проклинающих этого бестактного писателя Ходорова, который не хочет понять, что у них есть еще и другие дела и заботы...

- Почему вы не выступаете со своими концертами? - наивно таращась, чирикнула маленькая брюнетка, похожая на симпатичную обезьянку в очках.

- Знаете, когда-то я отказался вступать в Союз кинематографистов только потому, что быть членом сразу трех творческих союзов просто подозрительно, - пояснил я. - Есть основное дело твоей жизни, твоя профессия и призвание, остальное же - хобби, увлечение, слабость - как ни назови. Правда, сейчас все кому не лень стали писать книги - даже писклявые певички делятся своей мудростью. Не хочу уподобляться им, только и всего.

- И зря! У вас просто чу-у-дные песенки! Вам бы аккомпаниатора...

- Зачем? - возразила Рената Петровна вставая. - А Высоцкий? Всего пять аккордов - и сотни песен.

- Да, но у Высоцкого был такой голос, что...

"Так, все правильно, - подумал я. - На гитаре играть не можешь, голоса нет, а песенки чу-у-дные. Спасибо и на этом".

Но обиды в глубине души, как ни странно, не было. Наверное, я настолько изголодался по успеху у публики, уж какой бы она ни была, что даже фальшивые комплименты готов глотать не морщась. И все же, и все же... Готов руку отсечь

- девицы западали искренне, особенно когда пел это: "Но как мне быть с тобой счастливым? Тебе ж всего двадцатый год...". Романс бронебойный, проверено.

Спускаясь по лестнице в вестибюль в сопровождении торопившейся в столовую редакторши, я договорился с ней о встрече через три-четыре дня, на записи передачи. Из здания студии я вышел в состоянии легкой, словно облачко, медленно рассеивающейся эйфории. Из головы не шла длинноволосая блондинка: она не могла не заметить моего к ней внимания. И вроде бы ей это нравилось. Но вот ушла она с улыбочкой несколько двусмысленной. Что она должна означать? Ох уж эти наши средневолжские джоконды...

За два часа, которые я провел в студии, июльское солнце поработало на славу.

Такой свирепой жары, какая стоит уже неделю, я не припомню. Ярко белесое небо, размытые очертания слепящего диска, густо парящий мокрый проспект... Поливалка еще не скрылась из глаз, а на асфальте уже проступали и на глазах расширялись бледные проплешины. Прохожих на раскаленных тротуарах мало - в большинстве магазинов перерыв, до автобусной остановки два квартала, а прогуливаться сегодня в полдень отважился бы разве что безумный. Даже автомобильный поток, обычно почти непрерывный на этом спускающемся к Волге проспекте, был сейчас какой-то вялый, словно машины побаивались надорвать свои бензиновые сердца.

Рассеянно посмотрев налево, я без какой-либо опаски вступил на проезжую часть и, воспользовавшись паузой в движении по моей стороне улицы, быстро, почти бегом попытался проскочить к разделительной полосе. Я никак не мог ожидать, что из-за большого телевизионного автобуса - кажется, их называют лихтвагенами, - который стоял у тротуара метрах в пяти от меня, вдруг вынырнет несущаяся на большой скорости машина. Но именно так и случилось: запыленная красная "ауди" с тонированными стеклами мчалась прямо на меня. По инерции я сделал еще два-три шага вперед, пересек полосу и тут же, чуть было не оказавшись под колесами "волги" из встречного потока, рванулся назад. Завизжав тормозами, шикарная иномарка вильнула к обочине, крутанулась вокруг оси и с размаху ударила задним крылом о фонарный столб, возле которого то ли пережидала движение, то ли читала объявление немолодая женщина с зонтиком и хозяйственной сумкой. Сшибла ее машина или только задела, я не разглядел - увидел уже лежавшее боком на бордюре тело с неестественно, "блошкой" подогнутыми ногами, высыпавшиеся из сумки пестрые пакетики печенья и кочанчик капусты. Раскрытый выцветший зонтик отлетел в сторону метра на четыре и еще покачивался, словно большая выдыхающаяся юла. Почему-то именно эту деталь отметило в тот злополучный миг мое сознание, видимо, изо всех сил противившееся воспринимать жуткую реальность того, что только что произошло.

13

Дальнейшее развитие событий запечатлелось в моей памяти кадрами немого синематографа - какими-то рваными, нервно дергающимися фрагментами. Широко раскрытый рот перепуганной мороженщицы - крика не слышу... Мальчишка, оглядываясь на бегу, машет рукой, кого-то зовет... Вот и я... Ватными ногами я шагаю к этой несчастной... Вот распахивается дверца заднего салона "ауди"... Я наклоняюсь... Чьи-то могучие руки обхватывают меня сзади за поясницу... Я инстинктивно вырываюсь, от сильного удара по шее темнеет в глазах, сознание на какое-то мгновенье отключается... Но только на мгновенье: когда меня грубо запихивают в машину, я уже в состоянии как-то контролировать себя и потому не предпринимаю никаких попыток к сопротивлению...Автомобиль, словно на старте ралли, с рыком срывается с места, я болезненно ударяюсь затылком о что-то металлическое, установленное у заднего окна, и, слабенько охнув, окончательно прихожу в себя. Вернее, обретаю способность реально оценить ситуацию и, выражаясь языком редактируемых мною наукообразных брошюр, назвать ее составляющие адекватными их сущности именами.

Я ощущаю, как лихорадочно пульсирует мой мозг. Да, да, я - виновник дорожного ЧП, которое, похоже, стало трагедией для незнакомой мне женщины с зонтиком.

Сейчас я убегаю с места происшествия, хоть и не по своей воле, меня насильно увозят они. Кто - они? Их трое - двое впереди, третий рядом со мной. Я вдвое старше любого из них, этих загорелых мордоворотов с одинаково подбритыми затылками, однотипно одетых. Мой мускулистый сосед в узкой черной майке и пестрых "бермудах", на его корешах - расстегнутые до пупа расписные рубашонки.

Желтая цепь на бычьей, мокрой от пота шее водителя мутно отсвечивает, нахально лезет в глаза. В машине невыносимо душно, но стекла опущены только на два пальца - люди, подхватившие меня словно худого котенка с тротуара, предпочитают быть невидимками для водителей и пешеходов. Я слышу, как время от времени они обмениваются отрывистыми репликами, смысл которых не доходит до моего сознания. Я просто фиксирую звуки и шкурой ощущаю бьющийся в их интонациях страх:

- Сразу на седьмую?

- Охренел?! А краску?

- У Джиги навалом, жми!

- Переулком, Серый, переулком надо!..

- Не учи, блин, ученого... Кровянки вроде не было? А?!!

- У той-то? ... ее знает, не глянул...

- Жмурика нам еще не хватало, падла...

- А Джиге, Джиге... Кто ему доложит?.. Толян, может, ты, Толян, а ?!

- Да пошел ты...

Мат, мат, мат - через каждое слово, иногда ничего кроме... Я даже не пытаюсь запоминать, куда они меня везут - понимаю, что куда-то к Волге. "Ауди" петляет по улочкам между дач, сердце лихорадочно стучит. Но мне жгуче приятно, что эти крутые смертельно перепуганы. Куда больше меня, хотя уж мне-то, казалось бы, есть чего опасаться. Явные бандиты, по меньшей мере рэкетиры, уносят меня, как лиса петушка, черт знает куда, чтобы расквитаться за аварию. Но оцепенение уже проходит, и я решаюсь подать голос:

- Зачем вы меня везете? Если вы...

Договорить не успеваю: мой сосед больно бьет меня в локтем в солнечное спелетение.

- Узнаешь, сука! Заткнись!

- Еще спрашивает, - оборачиваясь и обдавая меня густым водочным перегаром, сипло выдыхает амбал, сидящий рядом с водителем. Его маленькие, глубоко запавшие глаза бегают по моему лицу, в них откровенная ненависть.

- Ништяк, ништяк... - цедит сквозь зубы худощавый цыгановатый водила. - Подразберемся...

- Собственно, в чем я...

Твердая потная лапища сжимает и тотчас отпускает мое лицо. "Смазь", вспыхивает воспоминание детства, у дворовых блатарей это называлось "смазь"...

- Бороду выдеру... папаша! Сказано тебе - заткнись!

"Проезд 6" - успеваю прочитать я, когда "ауди" внезапно сворачивает с просеки налево. Заборы с прильнувшей к ним пожелтевшей муравой, неказистые и добротные дачки, снова заборы... Смуглый сбрасывает скорость - дорога здесь грунтовая, с засохшими колеями. Машина останавливается в клубах вяло окутываюшей ее пыли.

Парень в черной майке вываливается из кабины и вперевалку бежит к последней в переулке калитке, сливающейся с облупленным зеленоватым забором. Сует зубчатую железку в щель, поворачивает и, навалясь, распахивает ворота. Запыленная "ауди" вздрагивает и с радостным рыком собаки, которую хозяева наконец пустили домой, бросается во двор. Мотор умолкает, сзади слышен стук поспешно захлопнутых ворот. Все. Приехали.

- Давай, борода, выходи!..

Я никак не нащупаю ручку дверцы. Чертовы иномарки!.. Уже выбравшийся из машины парень в черной майке заглядывает в кабину и, презрительно матюкнувшись, выдергивает меня за руку наружу.

- Иди за ним! - Толчок в спину совсем не дружеский.

Узкий проход меж изгородями, увитыми краснеющей малиной, ведет к деревянному домику с неказистым гнилым крыльцом. Я покорно бреду следом за коренастым увальнем, он на ходу стаскивает с бугристых плеч потемневшую от пота рубашку.

В двух шагах сзади меня шаркает шлепками мой амбал. Но дойти до крыльца мы не успеваем.

- Никак у нас гости? - раздается хрипловатый баритон откуда-то сбоку.

Мы останавливаемся и дружно, как по команде "равняйсь!", поворачиваем головы направо.

Из глубины яблоневого сада к ограде направляется, вытирая тряпкой ладони, невысокий сутуловатый человек примерно моего возраста - пятидесяти ему явно нет. Замызганные спортивные штаны, далеко не чистая майка, растоптанные кроссовки... В темных курчавых волосах красиво серебрится седая прядь, словно высветлена специально. Но непохоже, чтобы этот простоватый дяденька, глазки которого добродушно щурятся на нас из-под кустистых бровей, был завсегдатаем парикмахерских. Типичный дачник, вся светская жизнь его, конечно, проходит здесь, в обществе ему подобной огуречно-баклажанной профессуры, озабоченной если не гусеницами, то паршивым напором воды. Батрача на собственном участке, я время от времени удостаиваюсь их мудрых советов.

- Что за приятель, а, Максим?

Слабенький и все ж таки различимый акцент... "Лицо кавказской национальности", это несомненно. Как-то не вяжется с садово-огородной идиллией.

- Из-за этой падлы тачку гробанули! - зло выплевывает коренастый и оглядывается на меня. - И бабу сбили... На Советской Армии...

- Тю-тю-тю-тю!.. - останавливает его "типичный дачник" и недовольно дергает чуть крючковатым носом. - Не так сразу, парень! Ведите в саклю, джигиты вонючие, я сейчас...

- Слушай, Джига, в перекраску сразу бы... - подключается торопливо приблизившийся к нам водитель. - Заднее крыло тоже, блин...

Худощавое лицо хозяина дачи еще более заостряется, легким жестом, будто капли с пальцев стряхнул, он заставляет заткнуться разболтавшегося шофера. Я замечаю, что все трое сдрейфили не на шутку. Улыбочка этого Джиги в сочетании с быстро перебегающим по нашим лицам жестким взглядом, видать, ничего приятного им не сулит.

14

* * * В маленькой квадратной комнате с оклеенными голубенькими обоями стенами и щелястым полом мебели совсем негусто. Похожая на грубый топчан кровать без спинок, три некрашеные табуретки, светло-желтый старообразный комод с полукруглой горкой. За мутными от пыли, а может от времени, пластинками стекол белеют пятна чайных чашек. После знойной духоты только что, видимо, политого дворика здесь довольно прохладно. Пахнет яблоками и еще чем-то кислым, напоминающим азиатские ароматы айрана и старой овчины. Максим подбородком указывает мне на табурет и садится сам, Толян заглядывает в нижний ящик комода, роется в нем, звякает бутылками, по звуку - пустыми.

Ждали мы Джигу недолго - ровно столько, сколько ему понадобилось, чтобы умыться. Что договариваться о чем-либо с моими похитителями - пустое дело, мне было понятно: их реакция на его слова и мимику сказала мне все. Шестерки...

Или как там зовут их на сегодняшнем сленге - "торпеды", "бойцы"? Они сделают все, что прикажет сутулый кавказец с эффектной прядью. Вот только что он скажет? На душе было пакостно, история, в какую я влип, не сулила мне ничего хорошего. Я успел заметить вмятину на заднем левом крыле "ауди", глубокую и широкую - на всю толщину столба. Подлежит ли оно теперь ремонту? Если придется менять, то... Страшно представить, в какую сумму выльется такая починка.

Когда Джига вошел в комнату и сел на застланную лоскутным одеялом кровать, по лицу его нельзя было прочитать ничего похожего на раздражение или недовольство. Напротив, судя по тому, как хозяин дачи весело ощерился, он, казалось, был в хорошем, вполне добродушном настроении. Возможно, сегодняшние сельхозхлопоты были в чем-то особенно успешны, по крайней мере, садясь, он потирал руки с видом много и в охотку поработавшего человека. Мы трое сидели на табуретках вокруг застеленного нечистой клеенкой стола, водитель, заглянув на минутку, ушел копаться в машине. До прихода Джиги я помалкивал, Толян с Максимом, вяло матерясь, вполголоса препирались из-за цвета краски, в какую стоило бы перекрасить машину. Но, когда вошел старшой, сразу умолкли, как младшеклассники при виде учительницы. Мне показалось странным, что они не вскочили с мест.

- Вот теперь мы спокойненько побеседуем, - доброжелательно проговорил Джига и с удовольствием осмотрел еще влажные ладони. И - остро, словно финкой ткнул, взглянул на меня.

- Как все случилось, бородач ты наш замечательный, можешь мне не рассказывать, Шурик уже изложил. Чуть не плачет, бедолага, так ему мою тачку жалко. Я его, правда, успокоил маленько - не ты, мол, виноват, не тебе ее и выправлять. А ты как считаешь, борода-бородушка? Что, разве я так уж и не прав?

Парни с острым интересом смотрели на меня: что скажу? Но я ожидал именно такого поворота разговора и уже успел приготовить, как мне представлялось, достойный ответ.

- Давайте определим степень вины, - произнес я, стараясь придать интонациям максимальную значительность. С такой несколько усталой, почти равнодушной интонацией солидные начальники ответствуют поднадоевшим кляузникам. - Да, верно, я был неправ - улицу пересекают у светофора. Но если нетрезвый водитель жмет на газ там, где люди - ну, привыкли, что ли, ее переходить?.. Да к тому же еще неожиданно выскакивает из-за автобуса, как черт из табакерки, то, знаете ли...

- Стоп, стоп!.. Не продолжай, не надо, - мягко, почти ласково прервал меня Джига и беззвучно рассмеялся. - Ты ведь ни при чем, да ведь? Ну, привык там переходить, не менять же привычку, как никак - вторая натура, верно? А если Шурик не знал о ней, так пусть и раскошеливается на лимоны. А то и в тюрягу садится - старушка-то, чего доброго, копыта откинула... Согласен, согласен...

Только вот очень уж знать хочется, что за птица ты такая, чтоб твои привычки для нас законом были? Может, мы с ребятками нарвались на тебя себе на горе?

Извиняться придется?

- Неважно, кто я и что... И извиняться, конечно, надо мне, а не вам. И все-таки хочу заметить...

- Закрой хлебало! - собрав улыбчивые морщинки у глаз, негромко прикрикнул Джига. - Максимка, пошуруй-ка насчет ксивы, какая ни есть. Мотнул головой в мою сторону и, упираясь руками, по-стариковски медленно поднялся с кровати.

Мой сосед по машине вскочил с места куда резвее. Ухватив железной лапищей локоть, он рывком поднял меня с табурета и лапнул - раз! два! задние карманы джинсов. В обоих было - в правом сегодняшний гонорар, в левом служебный пропуск в типографию Дома печати.

- Да ты что это?! - дернулся было я, но рука качка так стиснула локоть, что мне почудился хруст косточек. - Отпусти, сам достану! - крикнул я, изогнувшись от боли.

- Да, пусть он сам... - с сочувственным вздохом проговорил Джига.

Я выложил на стол влажную пачку денег, темно-красные корочки.

- Спрячь! - с пренебрежением поморщился кавказец, кивнув на мои рублишки. Взяв пропуск, он раскрыл его, отнес чуть дальше от глаз и внимательно всмотрелся в фотографию. Беззвучно зашевелил бледными губами, вчитываясь в текст: Ф. И. О., должность, прищурился, разбирая, что там такое на круглой печати.

- Писака, значит, - пробормотал он. - В газетке?

- Нет. В книжном издательстве. Редактор.

- Редактор? Ишь как... Выходит, начальник?

- В издательстве редактор - это рядовой сотрудник. Так что не начальник.

- Жа-аль, - протянул Джига задумчиво. - А может, и не жаль. Даже проще.

- Что проще?

Я протянул руку за пропуском. Он с интересом посмотрел на мою ладонь, покрутил головой и усмехнулся. Сунул пропуск в задний карман.

- Я ж тебе не мент, документы не проверяю. - Джига укоризненно поцокал и опять покачал головой. Небрежным движением пальцев ссадил с табурета Толяна и уселся рядом со мной. Положил локти на стол и приблизил смуглое, нездорово пористое лицо вплотную к моему.

- Однако, крепко ты нас наколол, редактор, - заговорил он, обдавая меня чесночным дыханием. - Посуди сам. Новую тачку из-за тебя разбили, чинить придется.Мелочь, а все же... А вот если баба концы отдала, тогда худо тебе.

Совсем худо. Небось, ищут уже, как думаешь, а?

- Не знаю, вероятно... - неуверенно пробормотал я.

А что тут скажешь?

- Ты не знаешь - я знаю. Свидетели были? Не вспомнишь?

- Разве что мороженщица. Мальчишка еще... Не заметил, может, еще кто.

- Вот-вот - еще кто... Ну, ладно, машину мы пока спрячем, наша забота. А вот со сбитой бабой... Придется тебе пошуровать по больницам. А то и в морг заглянуть. Живая она или нет, сообщишь мне сегодня же. Бумажку прилепишь на тот самый столб возле телевидения. Объявление: пропала, мол, болонка. Если белая - поймем, что живая, ничего страшного, а черная - в морге. Или при смерти. Все понял?

15

Я кивнул. Сейчас надо соглашаться со всем. Что будет дальше, посмотрим.

- Не все, наверное, не все... - Джига негромко рассмеялся, и меня аж замутило от чесночного смрада. - Тебя бы стоило, говоря откровенно, об стенку размазать, да видел небось кто-то, как мои пацаны тебя увезли. Так что живи, счастливчик. За машину рассчитаешься чуть позже, успеется. А с бабой время терять нельзя. Если узнаешь, что она насмерть, придумай, как засветиться в милиции. Приди с заявлением, что вот, мол, видел, как по твоей вине ее машина сшибла. Расскажешь, как тебя какие-то мужики увезли. А потом врезали как следует и выбросили из машины по дороге на Управленческий. Опишешь тачку:

малиновый "форд", госномер точно запомнить не успел, но готов голову дать на отсечение, что были на нем цифры... Ну, скажем, 8 и 4... И что не нашей области номера, на этом стой железно - там, где на них "rus", какие-то другие три цифры, не наши 63. Скажем, 74 или 97. Тут можно и напутать, главное - чужие, кто-то проездом. Опишешь тех, кто в этом "фордике" был, дашь приметы...

Не перегни палку, негров не описывай, пусть малость на Толяна с Максимкой походят - кто-то их хоть мельком, да видел. Но тебе веры больше, ты тех мужиков хорошо разглядел, в случае чего легко узнаешь. Пускай фоторобот делают и ищут в свое удовольствие. Вот теперь все.

- Верните пропуск, - попросил я и внутренне содрогнулся: до того жалким показался мне собственный голос. Нет, страха не было, было тоскливо и мерзко от одной только мысли о том, чем мне придется в ближайшее время заниматься.

Хотя... Есть ведь еще вариант: выложить в милиции все начистоту. Кто знает, может, морда этого кавказца красуется на стендах "Их разыскивает милиция"?

Тогда мне будут просто благодарны.

Он словно прочитал мои мысли.

- Только ты, редактор, даже и не подумай меня наколоть, - почти ласково произнес Джига, тыльной стороной ладони задирая мой подбородок и ввинчивая насмешливо холодный взгляд мне в глаза. - Если стукнешь, погорят пацаны, я - чистый, не подкопаешься. Меня не тронут, переживу. А вот за тебя, редактор, я тогда и дохлого таракана не дам. Учти, Феликс Михайлович, народ мы не шибко интеллигентный.

- Я все понял. Верните пропуск, зачем он вам? Что надо обо мне знать, знаете.

- Ишь!.. - Джига весело рассмеялся и оглянулся на поддержавших его глумливым гыканьем подручных. - А твой портрет, редактор? Что же мне твою физиономию карандашом рисовать, когда пошлю человеков тебе башку отворачивать? Ксиву другую получишь, а эта и нам сгодится.

Логика в его словах, конечно, была. Но легче от сознания этого мне не стало.

- Я уж не предупреждаю тебя, редактор, что про мою дачу ты должен забыть напрочь. Не был ты здесь, меня не видел сроду. Надо будет, мы тебя найдем.

Ясно?

Как долго длилась пауза, я не могу сейчас вспомнить. Двадцать секунд, минуту, две? Растерянно моргающий человечек с пушистой бородкой, сутулый кавказец, растянувший в улыбке тонкогубый рот, отсевшие на кровать, о чем-то шепотом переговаривающиеся парни... Ходоров... Феликс Михайлович Ходоров... Как жалок, как ничтожен он сейчас. Но вот он что-то нервно говорит, кажется, обещает сегодня же... непременно до вечера... обязательно... Вот его провожает до калитки злобно ухмыляющийся парень в черной майке... Водитель, уже почти снявший крыло "ауди", замахивается на него грязным от бурого масла локтем, и Ходоров, дернувшись и втянув голову в плечи, ныряет за ворота... Я наблюдаю за ним, торопливо, чуть не бегом шагающим по пыльному, зажатому заборами переулочку, и ничуть не сочувствую ему. Сейчас, когда никто не следит за ним, он уже не пытается придать лицу достойное мужчины выражение полного хладнокровия. Грязные дорожки пота, сбегающие в бороду с висков и щек, прерывистое дыхание, невидящий взгляд... Это ведь он, он - тот самый селадончик, который всего час-полтора назад небрежно теребил гитарные струны, ловя восхищенные взгляды голоногих ссыкушек... Не могу, не хочу его видеть, но не в силах и не смотреть - не от меня это зависит сейчас...

Фраза, которую на прощанье обронил Джига, - как бы между прочим, без нажима - гвоздем сидела у меня в мозгу все то время, какое мне понадобилось, чтобы пройти к трамваю - сначала по пыльному переулочку, то бишь шестому проезду, затем вверх по просеке к Ново-Садовой. Заняло это примерно полчаса, меня обгоняли машины, дважды - кургузый автобусик, но мне и в голову не приходило воспользоваться транспортом. Надо было что-то придумать, что-то, что-то...

"Имей в виду, редактор, если к нам явятся менты или тачку станут искать по номерам, буду считать, что заложил ты..." Повторять свою угрозу, чем это для меня обернется, он даже не счел нужным.

Я хитрил перед самим собою - знал, что ничего спасительного не придумаю, а потому безоговорочно приму все его условия. В конце концов, они влипли в неприятности из-за меня. Правда, мне показалось, что и от водителя пахнуло спиртным, когда, замахнувшись, он выкрикнул "у, падла!". Но он, скорее всего, успел принять на грудь уже на даче. Вряд ли бы Джига допустил, чтобы за руль его "ауди" сел поддатый. Судя по всему, держит он своих молодчиков в ежовых рукавицах. Что он такое, этот ироничный, улыбчивый, играющий в добродушие и оттого еще более страшный кавказец? Уголовник - безусловно, но вот какого масштаба?.. Впрочем, не один ли черт, кто тебе сунет нож под сердце?

Садясь в трамвай, я уже имел некое подобие плана действий, по крайней мере, на остаток сегодняшнего дня. О том, чтобы соваться в милицию, речи быть не может

- сначала надо знать, что было после того, как меня умыкнули. Значит, и начинать надо от печки. Я вышел на улице Советской Армии за несколько секунд до того, как на руке пикнул будильничек, отмечающий каждый час. Взглянув на циферблат - как ни странно, впервые после всех событий, до того башка была забита тревогами, - я удостоверился, что сейчас пятнадцать ноль-ноль, а это значило, что мелькнуть в издательстве до конца рабочего дня я еще успею. Но прежде - туда, на проклятое место, к воротам телестудии.

Мороженщицу, сидящую за своей тумбочкой, я заметил за полквартала. Ее патриотическое одеяние - красная юбка и синяя футболочка, прикрытые белым фартуком, - выделялось ярким пятном на фоне чугунной решетки. Интересно, запомнила ли она меня? Лучше бы нет.

Зря надеялся: по тому, как она на мгновенье замерла, а затем, привстав с табурета, закрутила головой, пытаясь рассмотреть меня за спинами впереди бредущих прохожих, стало ясно, что образ человека, которого на ее глазах засунули в машину и увезли, из памяти ее испариться не успел. Прятаться от нее, конечно, было глупо, я и не стал. Изобразив на лице что-то наверняка мало похожее на улыбку, я направился напрямую к ней.

16

- Господи! - шелушащиеся от загара скулы радостно запрыгали. - Живой и здоровый, надо же! А я-то думала все - конец дедульке!.. Ой!.. - она смущенно отмахнулась. - Простите меня... Вы ж еще мужчина молодой... Это борода ваша...

Я вас толком не разглядела тогда... Ну, как они вас?.. Били?

- Погодите! - я предупреждающе поднял ладонь. - Не все сразу. Со мной-то все в порядке, как видите. А что с ней, с той женщиной?

С какой женщиной, пояснять, разумеется, не требовалось. Круглое, совсем еще молодое лицо мороженщицы приобрело выражение преувеличенного испуга.

Взволнованно тараща светло-голубые, словно подвыцветшие на солнцепеке глазки, она не без удовольствия, даже с каким-то азартом принялась рассказывать о том, как приехала "скорая" и сразу же - гаишный "жигуль", как милицейский лейтенант расспрашивал ее об иномарке, ее номерах, которые она, мороженщица, с перепугу не сообразила запомнить. Сбитая тетка вроде бы стонала, ее сразу увезли. А лейтенант записал себе в блокнот все не только про машину, но и приметы мужиков, которые из нее выскочили. Хотя запомнила она их тоже плохо - крутые, коротко стриженые, таких на улицах пруд пруди, каждый третий из молодых.

Мне было не по себе хотя бы уже и потому, что она не прерывала свое повествование и тогда, когда к ней подходили покупатели. Поймав-таки мой грозный взгляд, она поперхнулась на полуслове.

- И обо мне, конечно, рассказала? - спросил я, дождавшись, когда отойдет нарочито не спешившая рассчитываться за пломбир любопытная девица.

- А как ты, дядечка, думал?! - мороженщица рассмеялась, и мне стало совсем уж очевидно, что ее переживаниям грош цена, она наслаждалась нежданным приключением. - Я, правда, сказала, что старичок бородатый под машину сунулся.

А лейтенант заглянул в проходную, поговорил там, потом в здание зашел. Был там минут так двадцать, потом сразу уехал.

- А зачем ему на телестудию понадобилось заходить?

- Так я же сказала ему, что вы, видать, там работаете! - искренне удивилась моему вопросу мороженщица. - А что, нет? Вы ж из проходной вышли.

- Не все ли равно... - пробормотал я, лихорадочно обдумывая неожиданный поворот ситуации. Наверняка милиция уже знает, кто таков этот рассеянный старичок, которого увезли на иномарке. Надо опередить их, явиться самому. А то ведь объявят розыск, хай подымется... А Джига предупреждал. И все-таки сначала я должен узнать, что с пострадавшей. Я должен оставить на столбе уведомление - никуда от этого не денешься, рисковать нельзя.

В издательство не поеду, это решено. В больницу. Только вот в какую?

- Так как они вас отпустили-то? Вот уж не думала...

Мне уже было не до нее. Сокрушенно махнув рукой, я не ответил и быстро пошел назад - телефонную будку я заметил на подходе к телестудии, рядом с магазином "Продукты".

По 03 я дозвонился не сразу - занято, занято... Похоже, полгорода вызывало в эти минуты "скорую". Неужели сказалась жара? Наконец бесстрастный женский голос ответил: ""Скорая помощь". Говорите...".

- Машина сбила на Советской Армии женщину... Мне сообщили... Куда ее могли доставить? Это было часа два назад... - заговорил я, ничуть не симулируя волнение. Но договорить не успел.

- Сегодня дежурит приемный покой Пироговки, - перебил меня без тени раздражения и сочувствия голос. И тотчас в трубке послышались гудки.

Пироговка? Слава Богу, совсем недалеко. Я подошел к обочине тротуара и поднял руку. Тотчас взвизгнули тормоза. "В Пироговку!" - бросил я потному толстячку, усаживаясь с ним рядом. Через четверть часа я уже входил в большое грязноватое помещение, вдоль стен которого стояли соединенные, как в кинотеатре, по четыре ряды старых стульев. Только у входа в темный колодец коридора сидели люди - полная женщина с девочкой дошкольницей на руках - у девочки была замотана цветной тряпкой нога ниже коленки, и постанывающий, зело нетрезвый парень с расквашенной физиономией, которую он прикрывал ладонями. Почти до локтя руки его были красно-коричневыми от подтеков запекшейся крови.

Они безразлично взглянули на меня, когда я направился к окошечку дежурной.

17

Глава 2. Марьяна Автоматизмом своего поведения и поступков, которые только кажутся нам осмысленными, мы мало чем отличаемся от животных. Братья наши меньшие от рождения до последнего часа живут по программе, заложенной генетической памятью, воспринятой от родителей или стаи и закрепленной условными рефлексами. В применении к людям это зовется житейским опытом. Натолкнувшись однажды на обнаженную электропроводку, крыса отныне станет обходить провода.

Добравшись, став на ящик, до подвешенной мандаринки, обезьяна в следующий раз подвинет его снова. Отяжелевшая от молока корова идет с пастбища не куда-либо, а к своему стойлу, где ее подоят. Это не инстинкт, это программа выживания, оптимального приспособления. И состоит она из тысяч и тысяч усвоенных и взаимосвязанных микропрограмм.

Мы, люди, живем почти так же, разум - великое наше достижение и отличие - в повседневной обыденности включается редко. Нам не надо думать о том, что прежде чем войти в помещение, следует открыть дверь. Мы не размышляем, уступая путь мчащемуся на нас автомобилю, не пытаемся осознать правильность своих поступков, когда выполняем целый ряд движений, связанный, к примеру, с утренним туалетом. Интонации нашего обращения к начальству совсем иные, нежели тональность замечания озорнику... Миллионы миллисекундных "увязок", происходящих в нейронах мозга, автоматически руководят повседневностью человека, а вовсе не его сознание, не разум. Осознание сделанного, тем более - совершаемого приходит редко. И не всегда.

Сунувшись в окошко дежурной приемного покоя и объяснив ей, кого ищу в больнице, я действовал автоматически, выполняя очередной элемент заложенной в меня команды-программы Джиги: найти сбитую "ауди" женщину и узнать, жива ли она. Мой разговор с мороженщицей, названивание по "03" все это были тоже звенья цепочки, перебирая которые, я, подобно роботу, пробирался к заданному мне пункту назначения. И когда дежурная сестра, полистав амбарную книгу, сообщила мне, "соседу пострадавшей", номер палаты, куда поместили "находящуюся в бессознательном состоянии женщину без документов, сбитую автомашиной на ул.

Сов. Арм., около 13 часов", я без каких-либо раздумий двинулся к открытой двери, через которую внутрь здания только что внесли на носилках старикашку с иссиня-красной физиономией бомжа. Я уже сделал несколько шагов по полутемному, черт знает чем воняющему коридору, когда меня вдруг укололо осознание шпионской цели своего посещения больницы. По моей вине с человеком, пусть и незнакомым, произошло несчастье, и еще неизвестно, какими страданиями заплатит эта женщина за мою беспечность. Может, увечьем, а то, не дай Бог, и жизнью.

Почему же меня, писателя, считающего себя, безусловно, личностью нравственной, мучат тревоги не о чьей-то искалеченной по моей милости судьбе, а лишь о собственной шкуре, угроза которой еще лишь гипотетическая? Неужели благородные чувства - сострадания, угрызения совести, искупления - все это перелилось из меня через шарик авторучки на бумагу, в придуманных героев, оставив донышко души сухим? Какой там писатель, какой там интеллигент!.. Трусливый филер загадочного уголовника кавказской национальности пробирается в больничную палату, чтобы сунуть туда на секунду нос и тотчас удрать, торопясь сообщить о масти пропавшей болонки. А потом, облегченно переведя дух, отправиться расслабляться за пивком с приятелями и больше уже не вспоминать о той, неизвестной, на свою беду оказавшейся поблизости от инженера человеческих душ...

И настолько выпукло предстала предо мной фигура торопящегося по коридору бородатого человечка, такого целеустремленного, такого взволнованного собственным благополучием, что я не выдержал, застонал от полоснувшей в затылке боли... Чуть не сбив шарахнувшегося от меня к стене молоденького санитара, я повернул назад и почти бегом бросился к выходу... Послеполуденный, все еще жестокий зной обдал меня сухим саунным жаром. На меня оглядывались, но мне было абсолютно все равно, как он сейчас смотрится, этот задыхающийся, что-то злобно бормочущий на бегу человек... Он маячил перед глазами у меня и тогда, когда, не выбирая и не торгуясь, покупал яблоки, бананы и какое-то печенье в блестящей обертке и когда он запихивал все это в расписанный полуголыми девками полиэтиленовый пакет, и когда он, обтирая о штаны залитые потом очки, быстро-быстро шагал через приемный покой, по коридору, по ступенькам от площадки к площадке. И только недовольный голос пожилой толстухи в белом халате, встретившей его в дверях четвертого этажа, оборвал эту мучительную документальную ленту.

- Знаю, знаю... Сюда! - пробурчала санитарка. - Да не сюда, а туда!! - раздраженно прикрикнула она и, по-утиному переваливаясь, прошаркала к двери палаты с крупно выписанной коричневой краской цифрой 8. Приоткрыла ее, заглянула.

- Женщина... Которая соседка! - окликнула она кого-то. - Не муж ли твой пожаловал? Тоже, говорит, сосед...

Она обернулась ко мне и кивком показала: заходи!..

Шлеп, шлеп... Санитарка ушла. "Какая еще соседка?!" - пронеслось у меня в голове. Но раздумывать не приходилось, и я вошел.

Палата показалась мне непривычно маленькой для наших больниц, всего на четыре койки, заняты были только две. У дальней от входа стены спала пожилая женщина с грубо смуглым лицом и тугими смоляными косичками. То ли цыганка, то ли таджикская беженка. У окна, справа, койка была свеже заправлена, рядом с ней пустовало пружинное ложе со свернутым матрацем. У изголовья четвертой кровати сидела на табурете молодая шатенка в бежевых брюках и в белой батистовой блузке навыпуск. Темные, цвета кофейных зерен, чуть продолговатые глаза уставились на меня с нескрываемым удивлением, что, впрочем, было вполне объяснимо: мою бородатую физиономию они видели, безусловно, впервые.

Что-то необыкновенно притягательное и в то же время шокирующее было в ее взгляде - эдакая странноватая смесь доброжелательного интереса и почти звериной настороженности. Казалось, в считанные мгновения она пыталась решить для себя, чего можно ждать от этого незнакомого человека, никакого, конечно, не "соседа", но отчего-то назвавшегося таковым. Подходя к кровати, на которой лежала с закрытыми глазами тотчас узнанная мною старушка, прикрытая по самый подбородок до серости застиранной простынкой, я вдруг ощутил себя не в своей тарелке. Этот внимательный, опасливый взгляд, словно лучом невидимого прожектора ощупавший мое лицо, не мог не смутить. Тем более, что молодая сиделка была хороша собой по-славянски чуть широковатый овал лица, какая-то удивительно свежая бледность кожи, подчеркивающая естественную яркость не тронутых помадой по-детски пухлых губ, ровный, как говорится, точеный нос, прямо-таки трагический надлом узких и в то же время очень густых бровей... Это была женщина в моем вкусе, и глаза ее были, безусловно, самым большим украшением пусть не классически красивого, но, бесспорно, привлекательного лица, и только вот выражали они совсем не то, что мне хотелось бы в них увидеть.

- Прошу меня извинить... Насчет соседа... - я прочистил горло, и это вышло прямо-таки по-актерски, когда изображают смущение. - Надо же было как-то объяснить ей...

18

Я огляделся. Куда-то следовало пристроить мои продукты. На тумбочке места не было: там уже лежало нечто в промасленной бумаге, а рядом еще и кружка с недопитым соком. Может, положить вон на ту незастеленную кровать?.. Только удобно ли?

Однако женщина не спешила прийти мне на помощь. В глазах ее промелькнула еле уловимая насмешка.

- Вы... не перепутали? - произнесла она приятным, чуть хрипловатым голоском. - Если вы к Вере Семеновне, то...

- Марьяночка, - тихо прошелестела старушка, открывая глаза. - Кто это, из милиции?

- Нет, я не перепутал. И не из милиции, - я протянул пакет молодой женщине, и она в некоторой растерянности приняла его. - Просто я видел, как вас сбила машина... Ну и... В общем, обеспокоился... И решил вот...

Кляня себя за косноязычие, я замолчал. Можно, пожалуй, и уходить. Остается спросить о здоровье, то бишь о степени серьезности повреждений и все.

Большего Джиге не надо.

- Как странно... - Марьяна смотрела на меня в упор, теперь уже с нескрываемым подозрением.

- Что странно? - Я хмыкнул. - Странно, когда кому-то просто по-человечески сопереживают? По-моему, нет. Хотя в наше время...

- Послушайте, - бесцеремонно перебила она меня. - А это не вы?

- Простите, что - я?

- Сбили своей машиной Веру Семеновну... И теперь на разведку отправились.

Откупиться. Не так?

- Не так. У меня нет машины и не было. И теперь уж никогда не будет. Я свидетель происшествия, только и всего.

Я как будто оправдывался. Чего ради?

- Согласитесь, есть чему удивиться. - Она прищурилась. Две глубокие морщинки пролегли от уголков глаз вверх, к вискам, и я подумал, что эта Марьяна, пожалуй, куда старше, чем выглядит. - Совершенно незнакомая вам женщина...

Приходите ее навестить, да еще с гостинцами. Так... не бывает.

- Значит, все-таки бывает. - Я неискренне рассмеялся, и она не могла не почувствовать фальши.

- Я не имею права отпустить вас просто так. - Марьяна встала, положила мой пакет на табурет и наклонилась к старушке. - Вера Семеновна, сейчас мы с этим человеком пойдем в милицию...

- Да, Марьяночка, конечно... - вздохнула та и скорбно прикрыла веки.

- Вы это серьезно?

- Более чем... В конце концов, если вы ни при чем, это выяснится, только и всего.

Круто! Кажется, она и в самом деле намерена меня конвоировать!

- Надо верить людям, - сказал я как можно мягче, но и не без иронии.

- Спасибо за совет. Я тоже так думала. До тех пор, пока...

Не договорила. Вынула из пакета банан, зачистила верхушку, положила на тумбочку.

- Имейте в виду: если вы попытаетесь от меня удрать, я подниму крик и вас все равно задержат. Скандал вам ни к чему, верно? Вера Семеновна, она опять наклонилась к старушке, поправила край простыни. - Я к вам сегодня еще зайду.

Покушайте хотя бы чуть-чуть.

Перекинув ремешок сумочки через плечо, она холодно взглянула на меня и направилась к дверям.

- Выздоравливайте, Вера Семеновна, - пробормотал я и следом за Марьяной вышел из палаты. Что ж, похоже, что мне придется перевыполнить задание Джиги.

...Ни я, ни моя симпатичная конвоирша толком не знали расположения ближайшего отделения милиции. Пришлось расспрашивать лоточников, причем забавнее всего, что этим занимался я. Сведения от них мы получили самые противоречивые, поскольку каждый, к кому я обращался, либо пожимал плечами, либо указывал приблизительное местонахождение того отделения, с которым ему хоть раз приходилось иметь дело. Один же усач, млевший на солнцепеке возле разложенных на раскладушке шампуней, направил нас в областное управление и даже охотно объяснил, каким автобусом туда добраться. Все это время Марьяна цепко держала меня под руку, время от времени настороженно заглядывая мне в глаза.

- Подождите! - вдруг воскликнула она, когда мы отошли от очередного информатора. - Нам же нужно ГАИ, а не все эти управления! Я знаю, где ГАИ, это напротив моего дома! Да-да!.. Отсюда всего три остановки!

ГАИ, так ГАИ... Несмотря на двусмысленность ситуации, я ловил себя на мысли, что она мне не так уж и не нравится. Вернее, так: мне очень не хотелось расставаться с этой странной женщиной и чувствовать ее маленькие тонкие пальчики под своим, увы, вяловатым бицепсом было чертовски приятно. Было что-то по-детски трогательное и смешное в той серьезности, с какой Марьяна следила за каждым моим движением - словно мы играли с ней в какую-то игру на внимательность, где главное было - не зевнуть.

Когда мы стояли на остановке в ожидании нужного трамвая, она впервые разговорилась. До сих пор мы обменивались куцыми репликами: "сюда?", "это где?", "теперь давайте вон у того...".

- Поймите, это моя соседка, - сказала она, и ее легкая хрипотца, сдобренная извиняющейся, почти жалобной интонацией, показалась мне особенно милой. - Две квартиры в одном... ну как это?... "кармане", да? Одинокая, детей не было...

Бывшая учительница, а приходится торговать сигаретами у метро. На пенсию, сами понимаете, не выжить. Сколько ей придется лежать с этими жуткими ушибами?.. И если вы виноваты, то будете платить! По суду ли, по совести ли, но я добьюсь - будете! Она же просто погибнет, я не допущу!..

- Я же вам сказал, что...

Договаривать не стал, не было смысла. Я искоса рассматривал ее уже не матовое, а порозовевшее и оттого еще более нежное лицо и ощущал, как что-то остро и приятно щемит у меня внутри, то ли в области сердца, то ли под горлом. Бог мой, как же давно со мной не было такого... Вдруг вспомнились сегодняшние теледевицы, такие юные и ногастые, но в сравнении с этой женщиной с морщинками у глаз такие же пресные, как маца, которую однажды мне пришлось попробовать у друзей. Сейчас мы сядем в трамвай, и уже через десять минут я буду знать, где живет Марьяна.

Ворвавшаяся в вагон толпа прижала нас лицом друг к другу. Сделав было джентльменскую попытку хоть чуть отслониться, я понял, что противиться судьбе бесполезно - на следующей остановке между нашими телами нельзя было бы протиснуть и лезвие. Марьяна никак не реагировала на это - не пыталась стать ко мне хотя бы немного боком, бисеринки пота выступили на ее невысоком чистом лбу, и я сквозь рубашку и брюки чувствовал разгоряченную женскую плоть. Не мной, увы, не мной, каким ни есть, но мужчиной, разгоряченную, а всего лишь жестоким июльским солнцем и душной трамвайной теснотой. Лицо ее словно застыло, глаза выражали готовность вытерпеть все. Точь-в-точь такие непроницаемые маски были не столь уж давно привычными для наших женщин, простаивавших в многочасовых обувных очередях ГУМа или колбасных - "Елисея". И все-таки - черт побери! - каким бы пустым ни казался сейчас взгляд, тело Марьяны жило нашей близостью. Я не чувствовал в нем отвращения к себе, напротив, я был почти уверен, что слышу, как все учащеннее бьется ее сердце, как на какие-то микроны еще теснее приникают ее бедра к моим. Видно, сама матушка-природа, плюнув на наши умственные разногласия, властно распорядилась:

кончайте с притворством, раз уж суждено вам тянуться друг к другу. Нет, не скажу, чтоб голова у меня закружилась, но мыслей в ней не было никаких.

19

Отделение ГАИ, куда мы зашли, оказалось принадлежащим к Железнодорожному райотделу МВД, а дорожное ЧП произошло на территории соседнего района.

Дежурный при нас связался по телефону с коллегами и, уточнив у них, что данное происшествие на Советской Армии таки было, рекомендовал нам, свидетелям ЧП, обратиться строго по адресу, а именно - к дежурному следователю Октябрьского райотдела милиции. Это совсем недалеко - на проспекте Ленина. Прямого транспорта туда нет, проще всего пешком.

Мы вышли из ГАИ, и мимолетный взгляд, который Марьяна бросила на кирпичную десятиэтажку, подсказал мне, что это, видимо, дом, где она живет. Тем более, других домов напротив и не было - лишь унылые ряды гаражей.

- Недавно здесь поселились? - спросил я, чтобы только не молчать.

Она промолчала. Мы шли рядом, однако Марьяна уже не держала меня под руку.

Видимо, какое-то доверие я успел заслужить.

- Вам не кажется забавным, - сказал я, легонько беря ее под локоть и чуть умеривая шаги, - что мы с вами незаметно для себя превратились в союзников?

Дружно идем к единой цели... На привод задержанного как-то не очень похоже, верно?

- Прошу вас...

- Меня зовут Феликс.

- Хорошо, пусть будет Феликс... Так вот, Феликс, забавного, конечно, во всем этом мало. - Она высвободила локоть и перевесила сумку на правое плечо, словно бы устанавливая барьер между нами. - Вы, как мне кажется, человек порядочный.

А если так, то...

- То что?

- Вы тоже попали в беду, я все понимаю, - быстро заговорила она, и на сей раз в голосе у нее куда меньше холода, чем раньше. - Но в жизни за все приходится платить. Надо платить...

- Расплачиваться за порядочность?

Она остановилась и взглянула мне в лицо. В глазах ее была боль.

- Платить... Расплачиваться... Не играйте словами, Феликс. Какая же она тогда порядочность, если уходит от расплаты за чужое горе? Тогда снимите с себя это бремя, подлецом жить легче.

Я не нашелся с ответом. Вернее, и не пытался продолжать разговор, меня сбила с мысли сама нелепость ситуации: немолодой бородатый писатель, душезнатец и для читателей как бы мудрый наперсник, покорно бредет за маленькой норовистой дамочкой, которая моложе его лет на пятнадцать и которая назидательно втолковывает ему нравственные азы, учит уму-разуму... И настороженно ждет, что вот-вот сейчас он, того и гляди, даст от нее деру.

- Давайте-ка ухватим машину, - предложил я, так и оставив без ответа ее сентенции. - Полчаса по такой жаре - это вовсе не кайф, даже в вашем обществе, Марьяна.

Я поднял руку и открыл дверцу тотчас тормознувшего возле нас "жигуленка".

Минут через семь-восемь мы уже были на месте. Расплачиваясь, я вынул из кармана влажный комок купюр и не мог не заметить, как иронически покривились по-детски припухлые губки. "Да-да, - зло подумал я, - миллионер, типичный "новый русский". Такие вот и давят несчастных старушек".

Мы прошли дворами и вышли к кирпичному пятиэтажному строению, возле которого стояли две темно-синие милицейские легковушки с погашенными мигалками и фургон с зарешеченным окошком. Входя в подъезд, я вдруг почувствовал холодок меж лопаток: а вдруг да и не скоро отсюда выберусь?

Дежурный следователь оказался совсем молоденьким парнем с редкими черными усиками над вывернутыми, как у негра, губами. И загорелый он был до чертиков - мулат и мулат. Он невнимательно выслушал Марьяну - разглядывал ее саму куда с большим тщанием, порылся в стопке протоколов и обрадованно чмокнул, найдя нужную бумажку.

- Так, есть... Уже возбуждено по факту наезда... - Он не произносил "ж", и его "узе возбуздено" заставило меня непроизвольно улыбнуться: ну ведь дитя, такого и бояться неловко. - Так вы, говорите, соседка пострадавшей гразданки? - Он покивал Марьяне. - А этот гразданин, подозреваете, виновник дорозного происшествия, так?

Да, именно такую версию представила ему моя милая дамочка, увы.

- Я не настаиваю. - Ее хрипотца сейчас не казалась мне милой. - Я сказала вам, что, возможно, он. Потому что его появление в больнице...

- Ага, ага... Вы узе говорили. А что скажете вы, гразданин? Давайте-ка, кстати, сразу ваши фамилии запишем... И адреса. Как? Азарина Марианна Вадимовна...Та-а-к... Магнитогорская... Так... Дом... Квартира... Та-а-к... А вы, значит, Хо-до-ров...Феликс Михайлович... Э! Подождите! Ходоров, говорите?

Следователь нырнул носом в какой-то протокол или дело, кто его знает, и тотчас поднял на меня ликующий взор.

- А мы вас ищем, Ходоров! Часа два узе названиваем - и все впустую. А тут вы сами - красота!

Они меня ищут?!

- Вот так-то! - со злорадством и - мне почудилось, что ли? - с неподдельной грустью сказала Марьяна. - Вы отметьте, пожалуйста, что он как бы сам с повинной... Даже не пытался убежать.

- Ой, да чего зе вы говорите такое! - улыбаясь во весь губастый свой рот, воскликнул следователь. - Мы узе хотели дело открывать о похищении писателя Ходорова! Это зе вас насильно увезли с места происшествия, так зе? - веселясь, обратился он ко мне. - Вот и рассказите теперь подробненько.

Марьяна в изумлении переводила взгляд с него на меня. Следователь заметил это и тотчас пояснил:

- Господин Ходоров был в районе тринадцати часов на телестудии, мы там узнали... На его глазах машина сбила зенщину. Нарушители зе насильно затолкали его в машину и увезли. Это видела морозенщица и еще гразданка одна... Понятно, Азарина? Так я слушаю вас, Феликс Михайлович, как дальше было-то?

Я четко выполнил наказ Джиги. Сбил старушку "опель", не из нашей области, цифры, там где rus, кажется, то ли 54, то ли 94... В машине были трое, один моложавый, с виду армянин, два других русские, им явно за сорок... Одеты они...

Врал я не слишком уверенно, но молоденькому следователю, разумеется, и в голову не могло прийти, что солидный писатель пудрит ему мозги. Правда, его несколько удивило, что нарушители так легко отпустили меня, просто-напросто вышвырнув из машины "где-то в районе дороги на Красную Глинку". Он пожалел, что я точно не запомнил номера - названные мною цифры 8 и, "кажется, 5 или 6" немногим помогут в розыске преступников. На Марьяну он внимания уже не обращал: кое-что уточнил насчет пострадавшей, дал расписаться и целиком отдал время моей персоне. Порасспрашивав еще о деталях и записав адрес, служебный и домашний телефоны, он сообщил, что, если преступники будут задержаны, я непременно понадоблюсь при опознании и меня вызовут.

Когда мы выходили через дворы на проспект Ленина, Марьяна нарушила молчание, которое меня уже тяготило. Но заговаривать первым не хотелось.

- Феликс Михайлович... Вы должны... Если можете... Простите меня, пожалуйста... - Чувствовалось, как трудно дается ей каждое слово. - Я плохо разбираюсь в людях... Ошибаюсь в них... Вот и вам не поверила... А другим...

20

- Неужто я подозрительно выгляжу? Мне, признаться, странно...

Ах ты старая бородатая кокетка! - полоснуло в мозгу. - Ждешь комплимента? А сам нагло врешь?

- Если бы вы только знали, Феликс Михайлович, как хочется верить, что люди...

Пусть не все, а те, с кем столкнешься, - все они честные, добрые, бескорыстные... Веришь, а потом... А потом убеждаешься, что все-все ложь, что остались на свете одни прагматики, которые заняты только улаживанием своих делишек за счет других. Так радостно бывает, когда вдруг встречаешь человека с искренними чувствами... Пусть самые простые эти чувства - доброта...

сочувствие... искреннее внимание к чужим бедам... Так это редко... Слишком редко, к несчастью...

Она замолчала и до трамвайной остановки не произнесла больше ни слова. О чем-то сосредоточенно думала, хмурилась, отчего надлом бровей стал еще резче, острей, почти треугольничком. Когда подошла "двадцатка", Марьяна сделала было шаг к трамваю, но остановилась и с детской робостью взглянула на меня.

- Давайте пройдем хотя бы до следующей. Вы не очень спешите?

Разумеется, тратить время попусту мне не следовало бы: я не оставил намерения показаться на службе. Да и собачье объявление для Джиги надо было прилепить, а до того - умудриться где-то его написать и добыть клей. Где-то - то есть в издательстве либо на почте. Но, если честно, расставаться с Марьяной не хотелось, и это слишком мягко сказано. Я давно уже не испытывал столь щемящего чувства. Мне хотелось взять ее на руки, как мерзнущего у закрытого подъезда котенка, погладить, прижать к груди, отнести в теплую квартиру, накормить. И, радуясь чужой радости, умильно наблюдать, как жадно плещется розовый язычок в блюдечке с молоком. Для меня сделать все это - пустяк, для бедняжки - полная мера счастья.

- Вам никто не говорил, Феликс Михайлович, что вы похожи на Николая Второго? - спросила Марьяна без тени улыбки, скорей даже печально.

- Неужели? Может, наши бороды похожи?

- Не только, и не это главное. Наш последний государь был очень добрым человеком. У него такие чистые глаза на портретах. Будто говорят: знаю, страдаете, хочу помочь вам, да не могу, не могу... Мягкий, добрый...

- После девятого января его, помнится, наградили титулом "кровавый".

- Несправедливо это, - твердо возразила она. - Любая власть защищает себя от тех, которые потом дают ей подобные клички. И которые сами еще более жестоки... Примерно в сто раз. Люди хуже зверей, когда доходит до...

- Вы еще совсем молоды, а послушать вас, кровь в жилах стынет. Неужто так сильно жизнь била?

- Не так уж и молода. - Марьяна покривила губы, улыбка получилась горьковатой.

- Мне скоро тридцать два, а сыну только четыре.

- Почему "только"? Четыре и четыре.

- Потому, что слишком долго еще он будет беззащитным. Молюсь, чтобы рос скорее. Не знаю, будут ли через пять лет суворовские училища, отдала бы не задумываясь. Тогда бы и успокоилась.

Надо полагать, мужа у нее нет. А может, и не было.

- Сейчас офицерская карьера не из популярных. А вырастет, опять мучиться будете. В принципе ведь профессия военного - убивать, значит, и самому идти на смерть. С мамой рядышком все-таки расти лучше. И возможность выбора будет впоследствии. А вы мечтаете о том, чтобы пожизненную лямку накинуть на безответное существо. Да к тому же в нежном возрасте.

- Это безопасней, чем с мамой рядышком, - непроизвольно вырвалось у нее, и я заметил, что Марьяна тотчас пожалела о сказанном.

- Ваша работа связана с риском? Вы пожарник? Испытываете самолеты?

Марьяна никак не была расположена отвечать на шутку шуткой.

- Жизнь наша сегодня гроша ломаного не стоит, это вы и сами знаете, сказала она и вздохнула, совсем не деланно, не рисуясь. - Вы уж простите меня, в подробности о себе я вдаваться не буду, вам они ни к чему. Просто поверьте, что есть у меня основания думать так, как думаю.

- Тогда я непременно провожу вас домой! - с пафосом воскликнул я и осторожно, но крепко взял ее за локоть. - Тем более это совсем рядом, как заверил нас гаишник.

- Ни в коем случае! - Она рывком выдернула локоть из моих пальцев. В продолговатых, разом расширившихся глазах метнулся неподдельный испуг. Садитесь, пожалуйста, в трамвай... Все равно я в детсад... Пора брать Ванечку и... И давайте попрощаемся, Феликс Михайлович, прошу, прошу вас!

Странно, что Марьяну напугала моя вполне невинная фраза!.. Я ведь даже не предложил ей пригласить меня в гости. Хотя и в этом не было бы ничего подозрительного, тем более, если уже знаешь, что не бандит, а писатель. Другим одиночкам было бы лестно. А не хочешь, откажи и все.

- Хорошо! - я не стал прятать прорезавшуюся в голосе обиду. - Могу вам только сообщить, Марьяна, что мне зверски неохота вот так просто с вами расставаться.

У вас есть дома телефон?

- Да... То есть нет... Не имеет значения, - она умоляюще смотрела на меня. - Мне тоже было с вами... Вы... Я читала ваши книги... Для меня встреча с вами... Нет, не встреча... А вот какой вы, увидела... И услышала вас, и знаю теперь, что не ошиблась. Вы в Доме печати... Я сама позвоню, Феликс!..

Садитесь же, ваш трамвай!.. До встречи... Я найду вас, найду!..

Я успел поцеловать ее в лоб. Вышло слишком уж по-отечески, да чего там... В глазах ее - прекрасных, теперь я разглядел их как следует блестели слезы.

Проехав три остановки, я пересел на автобус, который шел по Московскому проспекту мимо Дома печати. Объявление о пропавшей белой болонке я прилеплю на столб непременно сегодня - на кой ляд мне играть с судьбой...

21

Глава 3. Дело спасения утопающих На работе, где я появился за час до отбоя, никого из начальства застать не удалось. Хотя я к этому, признаться, и не стремился, скорей напротив. Однако помаячить надо было. Впрочем, Люся, которая, казалось, так и не отрывалась с тех пор от компьютера, сообщила, что ни "главарь", ни "полупахан" - прилежная девочка, разумеется, называла их почтительнее, по имени-отчеству - моей особой за день так ни разу и не поинтересовались. По ее словам, в "Парфеноне" вот-вот грядет какая-то принципиальная пертурбация. В голоске Люси явственно прозвучала тревога: со школьной скамьи все мы знаем, что никакая революция не обходится без жертв. С утра руководство "Парфенона" в мыле - то заседает, то куда-то срочно выезжает. И сейчас его нет на месте, так что мои опасения были напрасными.

Что ж, мне оставалось констатировать, что полоса везения в этот день пока что не прервалась. Конечно, трудно назвать большой жизненной удачей то, что произошло со мной у ворот телевидения. Последовавшее затем знакомство с Джигой тоже вряд ли меня осчастливило. Но, во-первых, я мог бы и сам угодить под колеса. А во-вторых, не метнись от меня "ауди", не сбей старушку - и я бы наверняка никогда бы не встретился с Марьяной. Почему-то - скорей всего по природному своему легкомыслию - знакомство с этой женщиной представлялось мне куда более важным, чем неизбежные житейские сложности, связанные с предстоящим ремонтом "ауди". Неприятные мысли о том, где взять столь дикие деньжищи, я по-страусиному гнал от себя. Что будет, то будет. Потом. Я давно дал себе слово не поддаваться "синдрому автоинспектора". Выезжая из гаража, не стоит думать о том, что где-то за десять кварталов тебя непременно ущучит "крючок" с гаишной бляхой, твой давний недруг. Вспомнить о нем стоит за квартал до встречи, никак не раньше. Машины у меня нет, но это правило для всех.

Неизбежное все равно случится, так что загодя терзаться бессмысленно.

Дело, конечно, было не в принципах. В голове у меня была Марьяна, и только она. Я просто не мог сейчас думать ни о чем другом. Я влюбчив с раннего детства и мог бы припомнить не один эпизод, когда вот так же, как сейчас, на крылышках летел домой после знакомства с милой девочкой, девушкой, женщиной - в зависимости от соответствующего этапа жизни. Но, как правило, уже наутро, вспоминая о вчерашних восторгах, искренне удивлялся себе. Но сейчас со мной что-то было не то, совсем не то... Пронзительно щемящее чувство жалости, даже нет, не жалости, а ноющей тревоги не отпускало меня и тогда, когда я наспех писал в редакции объявление о пропавшей собаке и искал в ящиках рулончик скотча, и когда я добирался в переполненном троллейбусе до телестудии, и когда, прилепив бумажку, брел назад к остановке. Хотелось, поскуливая, плакать, хотя за мной такого не водится давным-давно, со школьных лет, пожалуй... Марьяна поселила во мне неутихающее ни на миг беспокойство, и, только входя в подъезд своей девятиэтажки, я заставил себя изо всей силы зажмуриться, встряхнуть головой и мысленно прикрикнуть: довольно, опомнись, уже через минуту ты окажешься в ином мире... В нем нет места сантиментам, в нем "вся-то наша жизнь есть борьба, борьба!..".

Вставляя ключ в замочную скважину, я уже был другим человеком - подобранным, словно сжалась внутри какая-то пружина, готовым нарочито бодро выскочить на ринг, приветственно поднять над головой руки в пухлых перчатках и одарить болельщиков уверенной улыбкой будущего победителя. Знали бы они, как на самом деле трепещет в эти секунды душа боксера!.. В университете я боксировал всего лишь год, но забыть этот мандраж, маскируемый фальшивой бравадой, не смогу, наверное, до конца своих дней.

Ночные страсти моих домашних, вызванные таинственным телефонным звонком, да и отложенное объяснение с женой насчет моего очень уж позднего возвращения домой накануне не сулили мне спокойного вечера. Скандалить же сегодня не хотелось, как никогда. Марьяна, трогательная в своей нежной беззащитности, с повлажневшими глазами, которые смотрели на меня в миг прощания с такой печальной надеждой, все еще была осязаемо рядом, хотя я и уверял себя, что уже подлез под канаты и принял бойцовскую стойку. Поэтому, услышав донесшийся из гостиной веселый возглас Нины "а вот и сам хозяин пожаловал!" - я от неожиданности опешил. Но уже в следующую секунду сообразил: у нас гости... И не привычные - не ее двоюродная сестра Катерина, не соседка по лестничной площадке, при которых жена нимало не деликатничала в выборе эпитетов для моей характеристики. Сейчас у нас в гостиной находится некто, для кого специально разыгрывается давно разученная домашняя пьеска под названием "Благополучная семья".

Способность моей супруги мгновенно переключать тональность голоса в зависимости от того, с кемона говорит, - по телефону ли, при встречах со знакомыми на улице или, скажем, с потеснившим ее в трамвае пассажиром - меня поражала только в первые годы нашей совместной жизни. Сейчас я понимаю, что этот ее симфонизм - не двуличие, не перманентное притворство, а сама сущность человека, который мгновенно и точно определяет для себя житейскую ценность всего окружающего. Не столь важно, соответствуют ли люди на самом деле ее раз и навсегда утвердившемуся прейскуранту. Их истинная значимость для Нины не имеет никакого веса, и приди к нам, к примеру, гениальный, но непризнанный художник или живущий на пенсию мудрейший философ, они были бы выброшены за дверь одной лишь интонацией, в которой металла хватило бы на дюжину полководцев. Но сколько переливчатой женской певучести слышится в нем, когда она говорит с теми, кто ей действительно нужен! Пусть даже и по мелочам, но - нужен, нужен!..

Кто же это у нас сегодня?

- Мой руки - и за стол! - шутливая строгость Нины была прямо-таки обворожительна. - Ждать тебя мы, извини, не стали, побоялись с голоду помереть. В темпе, в темпе!

- Значит, выживете! - подхватил я, направляясь в ванную и на ходу заглядывая в комнату, где сверкал хрусталем и разноцветными бутылками стол, накрытый белоснежной скатертью.

Ах, вот он кто, наш дражайший гость!.. По блестящей загорелой лысине и мощной шее цвета мореного дуба, исчерченной ромбиками морщин, я со спины узнал нашего соседа по дачному участку - отставного полковника внутренних войск Николая Петровича. Фамилию его я не знал. Да и зачем было знать, если за четыре года фазендного соседства я перекинулся с ним от силы десятком незначащих фраз?

Жена - другое дело, для нее он - кладезь не только огородных, но и житейских премудростей. Но если судить по тем банальностям, которые она цитирует мне в пику, по-моему, этот пятидесятилетний вдовец просто заурядный пошляк.

22

- А мы без вас, Феликс Михайлович, уже того, причастились слегка, но только единожды, по махонькой... - бывший конвойный начальник, широко улыбаясь, покивал мне и протянул руку к початой бутылке "Самарской". - Я вот говорю Нине Сергеевне, - он ловко наполнил рюмки, сначала себе, затем моей жене и потом уже мне, - что под такой закусон не захмелеешь, сколько ни прими. А она, понимаешь, боится, на трезвую голову, говорит, надо такие проблемы решать.

Не-е-т! Мозги надо сначала сорокоградусной чуть почистить, тогда и шестеренки работают быстрее. Но в меру, понятно. Все хорошо только в меру.

Я сел на диван рядом с дочерью и оглядел стол. Нина постаралась: шампиньоны, селедочка под луком, мой любимый салат "София", два, даже нет три сорта копченостей... И еще паштет какой-то... "Букет Молдавии", греческий коньяк, паршивый, конечно, и не коньяк, а все же... Вчера за завтраком - каша овсяная, колбаса вареная и дешевый, ничем не пахнущий чай - жена исходила сарказмом, проклиная наше безденежье и, разумеется, меня, безынициативного рохлю, бездельника, которого время выдавило из себя, как дерьмо. Сколько же она потратила сегодня в честь этого подержанного вохровца? Откуда деньги? Выгорело дельце у Светланы? Рановато, всего три дня прошло, как падчерица вернулась из челночного вояжа в Турцию... А впрочем, не один ли мне черт?

- За успех нашего общего дела! - почти торжественно провозгласил Николай Петрович и почему-то со значением взглянул на меня.

Выпили, закусили. "Что за дело такое, что и для меня "общее"", - подумал я, приглядываясь к Светлане, запудренной, как мим, и все же не сумевшей спрятать синеву под глазами. Чутье подсказывало мне, что какая-то беда у нее случилась, и нешуточная. Ее и без того тонкие губы казались сейчас красными ниточками, приклеенными между щек. Она совсем не была похожа на свою крепенькую скуластую мать, которую ничуть не портила, а как раз красила эдакая интригующая азиатчинка. Лицо Светланы было куда правильней - и носик аккуратный, и овал почти идеальный, но было в нем нечто безжизненное, не в лице, вернее, а, конечно, в глазах - бледно-серых, чуть навыкате, малоподвижных, но не от задумчивости или флегмы, а от какого-то скрытого истового упрямства. Ее всегда напряженный взгляд априори заявлял всем и каждому: что бы вы ни говорили, как бы ни умничали, а истину знаю я и возражений не потерплю... Бог мой, чего только не натерпелись мы с ней за последние десять-двенадцать лет! Вкусив со Светланой прелестей отцовства, я категорически отказался от мысли о втором ребенке - втором, разумеется, для Нины, которая, впрочем, и не настаивала на продолжении фамильной династии Ходоровых.

- Ну, что, пора, видать, и посвятить супруга в наши планы? - Николай Петрович подмигнул Нине и снова наполнил хрустальные стопочки водкой. Жена и Светлана так и не прикоснулись к пахучему молдавскому, рюмки их были полны.

- Может, пусть сначала Света все расскажет? - Нина с сомнением посмотрела на на дочь и вздохнула. - Нет, она слишком переволновалась, лучше я.

- Но сначала - уипьем уодки! - отставной полковник коротко хохотнул, приглаживая ладошкой сверкающую лысину и поднимая над головой стопку. Догоняй нас, Феликс Михайлович! - почему-то переходя на "ты", воскликнул он и бравым жестом выплеснул водку в рот.

Что ж, догоню, за мной, как говорится, не заржавеет. И все же, куда они меня хотят затянуть? Что может быть общего у меня с ними - хоть с моей падчерицей с ее челночным бизнесом, хоть с этим огородным гением?

- Феликс, - проникновенно, глубоким грудным голосом, каким не обращалась ко мне уж года три, произнесла Нина, - в нашей семье случилась беда. И мы все вместе, с помощью Николая Петровича, должны найти выход из ситуации... Из ситуации тяжелейшей...

Николай Петрович, с достоинством потупив белесые глаза, старательно выбирал вилкой грибочек покрупнее. Светлана неподвижно смотрела куда-то под потолок. Я отодвинул тарелку с салатом и приготовился слушать.

А произошло вот что. Выполняя заказ известной у нас в Самаре оптовой фирмы ООО "Тарас", Светлана закупила под Стамбулом партию французских духов "Пуасон" по цене десять долларов за флакон. Ровно тысячу штук, то есть на десять тысяч долларов, взятых ею в том же "Тарасе". Фирме она должна была сдать товар, как условились, по двенадцать баксов, навар получался неплохой. За вычетом всех расходов на поездку приблизительно полторы тысячи "зеленых". Две коробки с духами она отвезла на базу "Тараса", но тут-то и случилось неожиданное. По чьей-то наводке торговая инспекция как раз в этот день проверяла здесь не только сертификаты, но и вообще качество импорта. Взяли на экспертизу и одну коробочку с "Пуасоном". И оказалось, что духи имеют к Франции такое же отношение, как и одесская шипучка "Лярошель" к вину провинции Шампань.

Изготовлены они в Малайзии. Но и это не самое худшее, так сказать, полбеды.

Беда же том, что в составе лжефранцузского парфюма обнаружен метиловый спирт, который ядовит, от него слепнут. В тот же день ушлые "Тарасы" узнали об этом заключении экспертов. Товар Светлане фирмачи не медля вернули - вчера вечером привезли обе коробки к нам домой. Теперь требуют возврата денег, угрожают завтра же "включить счетчик" - два процента в день, то есть станут плюсовать по двести баксов ежесуточно. Вышибать долги эта фирма умеет, возглавляет ее недавний уголовник из бывших боксеров. Что делать с девятьсот девяносто девятью флаконами фальшивого, к тому же запрещенного к продаже "Пуасона", ясно

- их надо сбыть, хотя бы по дешевке, пусть даже и за свою цену. Сверхзадача в другом - сделать это необходимо в течение ближайших двух-трех дней, пока инспекция раскачивается, экономическая полиция не в курсе, а информация о ядовитой пахучей смеси не предана гласности.

- Ты прекрасно знаешь, Феликс, - печально закончила Нина свое душераздирающее повествование, - что десяти тысяч долларов у нас нет и в помине. Даже тысячи нет. Светлане, нашей дочери... - она с особым нажимом произнесла "нашей", - угрожают криминальные элементы. Каждый потерянный день - это гвоздь в крышку гроба. Поэтому мы решили...

- Маленько поторговать ядом! - захохотал, будто никогда в жизни не острил так удачно, отставной полковник. Его загорелое, в грубых складках лицо лоснилось, смешливые глазки помаргивали из-под кустиков бровей. Он казался весьма довольным ситуацией - может, не той, в какую мы попали, а той, что сложилась сейчас за столом. - Ты же не знаешь, Феликс, ты ж не знаешь наверняка, что "пуасон" по-французски - это по-нашему, по-русски - "яд"! Да, представь - яд!

Надо ж было жизни такую шутку сыграть с вами!

23

Мне не показалось это смешным.

- Что значит - поторговать, и - кому?

Наверное, мой голос прозвучал чересчур резко: Нина вздрогнула и закусила губу, полковник оборвал смех и пристально взглянул на меня.

- Всем нам, - сказал он негромко. - Вам троим как семье. И мне как вашему другу, потому что вы для меня вроде почти родственники. Мой Витусик и ваша Светлана как-никак...

- Да вы что, осатанели?! - я отшвырнул вилку. - Мне, писателю, стать на углу с этой пакостью? С поганой отравой?! Да если бы и парижские они были, то...

- Замолчи! - взвизгнула Нина. - Нахлебник, захребетник несчастный! Писатель, тоже мне! Кому нужны твои шедевры?! Жрать небось хочешь каждый день? Дочь спасай, ничтожество, пусть не родную, пусть! Но неужели ты не понимаешь, что если мы сейчас...

Она захлебнулась слезами и села, закрыв ладонями лицо. Николай Петрович укоризненно покачал головой, вынул из кармана платок, вытер лысину. Светлана, подбежав к матери, что-то зло и взволнованно шептала ей на ухо, та не реагировала, ее трясло.

- Успокойтесь, Нина Сергеевна. - Полковник вылил в наши с ним емкости остатки "Самарской" и откашлялся. - Вранье это, что метиловый спирт ядовитый, наши зэки хлебали его втихаря, и никто не помер. Да кто ж духи станет хлебать, спрашивается? Глаза ими тоже не прыскают, не туалетная водичка после бритья. А реализовать их надо немедленно, тут у матросов нет вопросов. - Он подумал и, закатив глаза, быстро опрокинул стопку, причмокнул, похрустел грибком. - Придется, Феликс Михайлович, никуда не денешься. Писатель - не писатель. Я вот полковник, ордена имею за выслугу, а ведь не брезгую. Ради вас, не ради себя!

- Бред собачий... Надо искать где-то деньги. - Я тоже выпил, закусывать не стал. - Я попрошу аванс под книгу...

- Да брось ты! - неожиданно свежим, полным презрения голосом оборвала меня Нина. Ее крутые щеки пылали, в черных глазищах, прекрасных даже и сейчас, несмотря на годы, а когда-то сводивших меня с ума глазищах светилось жаркое презрение. - Ты врешь все время - не только нам, ты привык уже врать самому себе. Ты знаешь, что твой роман - пусть он даже гениальный - никто сегодня издавать не будет, а значит, не даст за него и гроша ломаного! Аванс попросит!.. Боже ты мой, не мужик, а тряпочка, которой только пыль вытирать!..

И вытирают!

- Прекрати!

Нет, не надо мне сегодня этих сцен, ради Марьяны сдержись!

- Хорошо! - глаза Нины свирепо сверкнули. - Ты завтра же приносишь домой тысячу долларов! Нет, полторы тысячи! Потому что мы будем горбиться и за тебя, чистоплюя! Попробуй не принеси - вышвырну! С бомжами будешь жить на вокзале, бабам ты уже не нужен, нищий классик!

Я чувствовал, что бледнею. Прикрыв веками глаза, начал мысленно отсчет:

двадцать... девятнадцать... восемнадцать... семнадцать...

Видимо, огородный полковник решил, что я все-таки спасовал. Смачно жуя что-то, судя по хрупанью, огурец, он миролюбиво, почти ласково заговорил. О том, что у него в Сызрани, Новокуйбышевске и в Тольятти есть деловые дружки, которые чем-то помогут в реализации, что никого, конечно, просвещать насчет качества "Пуасона" не стоит, однако дорожиться тоже не стоит, даже по одиннадцати - и то хорошо...

"Продать дачу! - пронеслось у меня в мозгу. - За бесценок. Записана она, слава богу, на мое имя... Завтра же дать объявление..."

- Так "да" или "нет"?! - услышал я словно издалека звенящий металлом голос жены.

- Да! Да! Да! - заорал я и с силой ударил кулаком по столу. Рюмка упала, звякнув о тарелку. - Будут вам проклятые эти баксы! Завтра - не завтра, а будут, чтоб вы все провалились!

Я выскочил из-за стола и бросился в прихожую. И именно в эту секунду там забренчал телефон.

- Да! Ходоров!

- Старик, ты где сегодня валандался, классик наш служивый? - услышал я дурашливый голос Зямы Краснопольского. - Небось не знаешь - не ведаешь, что за новости у нас?

- Говори! - раздраженно буркнул я.

- Полная реорганизация нашего благословенного "Парфенона". Вот так!

- Что это значит?

- Завтра узнаешь. Тебе, кажется, выпадет осо-о-бая такая миссия. Ничего конкретного не скажу, сам толком не знаю. Но вроде бы связано с худлитературой, романы будешь кропать... Что-то в этом духе. Поздравляю, классик!.. Ну до завтра, телевизор смотрю, а тут рекламная пауза, вот и позвонить решил, не вытерпел. Покеда!

Я положил трубку на рычаг и вышел на лестничную площадку. Закурил. Надежда тихонько, но явственно, как ребеночек в чреве, ворохнулась, отогнав кипящую тоскливую ярость. Романы писать? Чушь какая-то... Может, кто-то заказал... И чтобы именно я...

Убедившись, что в пачке осталось всего две сигареты, я тихонько закрыл за собой дверь и быстро спустился по лестнице. До ближайшего киоска, где можно купить курева, было чуть меньше квартала, но я свернул в противоположную сторону. Сумерки уже сгустились, было все еще душновато, но совсем не жарко, почти комфортно. Перейдя через площадь, я опустился в сквере на скамейку и закинул ногу на ногу. Мимо, косясь на меня и пересмеиваясь, прошагали три аляповато накрашенные нимфетки, я проводил их долгим, но вполне безразличным взглядом...

И внезапно увидел, словно на холсте написанную, жанровую картину: отдых немолодого жуира... Бородатенький дяденька с сигареточкой, равнодушненько усталое выражение лица, скрещены ножки, локоток на спинке скамьи... А ведь ему, этому душезнатцу Ходорову, только что надавали по мордасам, принудили заняться пес знает чем - не криминальной торговлей, так тайной продажей чужого имущества... Ведь дача только формально его, совсем не Ходоровской жизни она кусочек. Какие бы значительные рожи он сейчас не строил, но этот бородач и на самом-то деле - тряпочка для пыли. Чужое "надо" - его карма, его удел, а что такое его собственное "надо", он позабыл давным-давно... Сегодня наконец-то сверкнул в бессознательной его жизни просветик чего-то настоящего, нужного именно ему, Ходорову, да ведь уже завтра затолкает, затопчет его чужое "надо", некогда будет ему искать свое. А там и развеется, расплывется, забудется - то ли было, то ли не было, почудилось...

Если бы завтра!.. До завтра надо было еще дожить. Ночью, когда я, как мне показалось, только-только уснул на своем диване под шум воды и позвякивание посуды на кухне, что-то тяжелое придавило мне грудь. Спросонок я что-то крикнул, но маленькая твердая ладонь зажала мне рот. "Тихо, милый, тихо..." - услышал я в темноте голос Нины... Видит бог, как я не хотел этого сегодня...

Мы не были близки уже месяц, она никогда не проявляла инициативы, почти никогда... Я был уверен, что противен, по меньшей мере безразличен ей как мужчина, что ей, такой сексуально непритязательной и в более молодые годы, это теперь без надобности, разве что как уздечка для мужа. Да и какая там уздечка, если за все двадцать лет она не приревновала меня ни разу, по крайней мере не показала наружно. И вдруг она сама пришла ко мне в постель, даже сама сняла с себя рубашку и - бог ты мой, что творится! - так усердно и так неумело старается возбудить мое естество руками, жесткими сухими поцелуями, яростным, похожим скорей на атаку борца на ковре прижиманием своего горячего, чуть влажного после душа, такого еще крепкого тела.

24

- Ты мой... Единственный в жизни... Давай же, давай же, люби меня, Феля мой, Феля!.. - как в лихорадке жарко бормотала она, ерзая и извиваясь - сначала на мне, а потом, после того как почувствовала, что это уже возможно, подо мной...

С такой яростной, если не сказать свирепой страстью Нина не отдавалась мне так давно, что и не упомнишь, чего такого мы вытворяли в годы наши молодые...

Когда она ушла к себе в спальню, я подумал о том, что моя жена - ортодокс, верный себе и своим принципам до конца.

Сейчас я ей был нужен.

Еще некоторое время я полежал на спине, таращась в темноту. Потом зажег лампу, взял из ящика стола пачечку чистой бумаги и записал события минувшего дня. С месяц я не прикасался к дневнику, хотя некогда и поклялся себе, что вести его буду каждодневно. И больше того - не наспех, кое-как, дабы только отделаться, а беллетризированно, даже с главами. Глядишь, и пригодятся записки как черновое сырье для романа или повести. Названия книг и глав - мое слабое место, мучаю себя постоянно. Но сегодня в голову пришло сразу: "Дело спасения утопающих - дело рук самих утопающих". Вторую часть фразы я все же вычеркнул, ясно и так.

Тоскливо мне стало, тоскливо... Но как бы то ни было, а Светлана в беде. И никуда мне не деться.

Убийца

Опровергнутое алиби Разбудил ее Арчибальд. Толкнув носом полуоткрытую дверь, деловито процокал когтями по спальне и лизнул свесившуюся с кровати обнаженную руку хозяйки.

Анна дернула плечом, убрала руку под простыню. Но настырный спаниель, явно обрадованный - ага, шевельнулась! - забросил передние лапы на край постели и уже присел было, чтобы вспрыгнуть, да не успел - Анна опередила его, выпятив локоть. Еще не проснувшись как следует, она действовала чисто рефлекторно - дурацкая привычка длинноухого золотистого коккера будить сначала ее, а потом и Машу была неизживаема. А спать с закрытой дверью душно.

Впрочем, Арчи мог принять на себя вину лишь за выходные и праздники, когда хозяйка отсыпалась. В будни он нес службу дневального почти по будильнику, ну разве что на пять-десять минут опережал его дребезжание. Так что мириться с этим следователю Лариной было можно, тем более, если предположить, что когда-то будильник способен и отказать. Да и просто позабудешь завести его вечером.

- Встаю, Арчик, уже встаю...

Сегодня четверг, до воскресенья еще целых три дня... Застилая постель, она поймала себя на том, что в последнее время что-то уж слишком ценит свои выходные. До обещанного в сентябре отпуска, если, конечно, дадут, осталось совсем пустяк, можно и потерпеть, как ни устала. В этом году - как никогда.

Возраст?.. Тридцать один, четвертый десяток... Многовато для иллюзий насчет чего-то личного, но совсем немного, если считать служебные ступеньки. Через год-полтора дадут капитана, а майором станет, небось, когда седину придется закрашивать. Слава Богу, что она блондинка, высветлилась и хоть бы хны.

Она накинула на ночную рубашку халатик и пошла в ванную. Критически щурясь на себя в зеркале, отметила не без удовлетворения, что крем, купленный для нее Ираидой в областном центре, и в самом деле хорош - сухость кожи на лбу и надбровьях уже совсем не та, что неделю назад. А если опять пустить от висков локоны, то ведь будет бабеночка и ничего!.. Нос чуть маловат да и губы, скажем прямо, могли быть посочнее, не рот, а куриная гузка. Но ведь все же глаз-то мужики еще кладут на нее! Даже зеленые лейтенанты, чего уж и говорить о солидных женатиках с двумя просветами... Еще не вечер, Анна!.. Только вот на кой тебе это все?.. Ведь куда спокойней живется сейчас, чем раньше, до развода с этим неудалым поддавальщиком. "Муж!" До сих пор в капитанах ходит, горе луковое... Вот уж действительно в худшем смысле типовой мент, а никакой к черту не следователь...

Арчибальду не удалось оторвать от подушки Машу: у нее первые в жизни каникулы, валяется в постели до десяти. Спит с книжкой под подушкой. Вчера легла, кажется, с "Мойдодыром", счастливая до невозможности, что наконец-то читает сама, без мамы и бабушки.

- Не опаздываешь? - донеслось из кухни.

- Нет, мам, в самый раз!

Кажется, опять яичница с помидорами? Годится. Только бы успеть самой заварить кофе, мамина жиденькая бурда уже поперек горла. "На твоей работе надо беречь сердце"... Да уж, этим сбережешь... Лишнюю ложечку зерен в кофемолке Вера Петровна всерьез считает угрозой для дочкиного здоровья. Знать бы ей, сколько чашек растворимого Анна поглощает за день на работе...

- Ты слышала областные известия, когда умывалась? Нет? А я ведь специально на полную громкость включила. Ничего не слышала?

- М-м... - мотнула головой Анна, принимаясь за яичницу. - А что такое случилось?

- Алюминиевая мафия... - значительно произнесла Вера Петровна, сокрушенно тряхнув пегим узелком на макушке. - Нет, кажется, дюралюминиевая...

Анна фыркнула, мать обидчиво поджала губы.

- Мил-ли-ар-ды расхитили! Это не твои киосочные воришки.

Вера Петровна не скрывала от дочери своей убежденности, что та способна на куда более великие дела, чем ковыряние в скучном уголовном мусоре районного масштаба. Большая любительница детективных романов правда, классики уровня Сименона и Агаты Кристи, а не сегодняшней мясницкой - она живо интересовалась всяким новым делом, которое открывала следователь райотдела милиции Ларина, и очень быстро утрачивала к нему всякий интерес, разочаровавшись в его незначительности.

- Так вот, - с энтузиазмом продолжала Вера Петровна, - дело уже закончено следствием и передается в суд. Вскрылось такое, что ой-ой!.. Представляешь, Анютка, через подставных лиц - между прочим кавказской национальности - московские фирмачи якобы поставляли нам в Самару алюминий... Или дюралюминий?.. В общем, поставляли куда меньше, чем было в документах, а наши заводские оформляли...

Анна не слушала. Время от времени угукая и кивая, чтоб не обидеть мать, она с тоской думала о том, что сегодня ей воленс-неволенс придется-таки заниматься делом этого странноватого бомжа Сидорова. Три дня она не вызывала его на допросы, ждала более подробной информации. Ответ из Магаданской области на запрос по месту рождения "Сидорова Ивана Петровича" придет наверняка не скоро, да и вряд ли подозреваемый сказал о себе правду. И хотя вчера вечером пришло сообщение из информцентра о том, что в криминальных картотеках оттиски его пальцев не зарегистрированы, Анна была - пусть без достаточных оснований - убеждена, что бритоголовый бродяга, играющий под дурачка, потреплет ей нервы изрядно.

По дороге в райотдел она думала уже о другом, более приятном. О том, что послезавтра, если не случится никаких ЧП, они с Ираидой все-таки выберутся на шашлыки к Турищевым, самой, пожалуй, симпатичной паре среди ее и Иркиных друзей. Дача у них рядышком, в одной остановке, если на электричке, но вроде бы они собирались туда на своей "Волге". Возможно, и подвезут, надо только спросить у Иры, чем ей войти в долю. Хоть и в гости зовут, а на халяву неудобно. Интересно, кого они еще позовут на свой уик-энд? Анна готова была головой поручиться, что там будет кто-нибудь из неженатых мужичков. Может, даже из города. Ираида не пропустит шанса свести закадычную подружку с очередным кандидатом в женихи. Сама-то она даже и не помышляла когда-либо выйти замуж. "Разве что борец сумо - знаешь, такие пузатые гиганты? - мне будет под пару, - весело острила она. - Да только где, скажи, у нас в Кинеле такие японцы?" Острить острила, но Анна-то знала, насколько весело этой чудесной, добрейшей, преданной друзьям женщине, ее ровеснице и бывшей однокласснице. Но тогда, в школе, Ира на что-то надеялась, мечтала когда-нибудь встретить принца, которому будет наплевать на ее габариты, потому что сумеет почувствовать в ней прекрасную душу и пылкое сердце. Так давно это было...

Когда любимая подружка разводилась со своим Лариным, Ираида настояла на том, чтобы Аня оставила фамилию мужа. "Не цепляйся ты за свою Мухортову, смешно даже! Анна Ларина - это же звучит! На фамилию порой обращают внимание раньше, потом уж на самого человека", - убеждала она Анну, которой было противно все, что связано было со скупердяистым алкашом надо же такое сочетание! - отравившем ей почти пять первых послеуниверситетских лет. Четыре года как они в разводе, но только полтора года она более или менее спокойна - снова женился, супружница на сносях и к Анне с Машенькой по пьянке уже не пристает.

Даже по телефону.

- Анна Сергеевна, тебя Михалычев спрашивал! - поздоровавшись, тотчас сообщил ей Сергей Жуколев, следователь, с которым она в связи с ремонтом на втором этаже уже почти неделю делила кабинет. - Сдается мне, что насчет магазина в Язовке. Сроки жмут, да?

Круглоголовый и огненно-рыжий - ну, просто солнышко! - лейтенантик-первогодок сочувственно чмокнул. Он с восхищением относился к способности своего старшего коллеги в юбке не только с полным хладнокровием реагировать на проявления начальственного недовольства, но и уметь настоять на своем, не страшась осложнений.

- Жмут, Сережа, жмут, - поморщилась Ларина, усаживаясь за стол. Потянулась к сейфу, открыла, достала разбухшую папку - тесемки еле сходились. Пустячное дело, но когда их, этих пустячных, висит на тебе чуть не дюжина, попробуй уложись. Может, и права мама - стоит ли гробить лучшие годы, а точней - остатки молодости на тусклую бытовуху, на раскуроченные киоски, домашние мордобои и украденные с чьей-то там дачи магнитофоны?..

И все-таки зачем она понадобилась с утра пораньше майору Михалычеву? До сего дня Анна не обменялась и десятком слов с новым заместителем начальника райотдела, перешедшим к ним из линейной милиции. Но антипатию к нему уже успела ощутить всей кожей. Достаточно было двух оперативных совещаний.

"Убежденный силовик и карьерист", - записала она в своем мозгу характеристику, согласуясь с которой и будет теперь относиться к майору Михалычеву. Это предвещало почти неизбежные конфликты, Анна Ларина не терпела давления ни сверху, ни сбоку.

Звякнул телефон. Сережа не глядя поднял трубку.

- Да, пришла, товарищ майор! С делом на Сидорова? Сейчас будет!

- Ты уверен? - едко спросила Анна. - Сейчас или не сейчас, ты уж позволь мне самой решать.

Сказала так, для острастки... Достав тонюсенькую картонную папочку, захлопнула сейф и вышла из кабинета.

...Вернулась Ларина примерно через четверть часа с пылающими пятнами на щеках.

Сергей не осмелился спросить, что было там, на "малом ковре", побоялся нарваться на резкость. Анна заговорила сама. Ей просто необходимо было сейчас разрядиться, выпустить злой пар.

- Представляешь, Сережа, чего он от меня хочет? Переквалифицировать дело.

Вернее, по существу закрыть. Никакого убийства, ограничиться розыском. В общем, "ушел из дома"... Тем более, что заявление сделано не родственниками, а какой-то чумной соседкой. Уехал и уехал... А вот если труп найдется со следами насилия, тогда прокуратура будет заниматься, а не мы. Сплавим втихаря - и никаких забот. Посадили хитрожопое дерьмо на нашу голову...

Сергей хрюкнул и покрутил головой: ай да ну, о начальстве так!

- А кто он такой, Анна Сергеевна, этот пропавший?

- Какой-то известный... Член Союза писателей... Не слыхала, не читала. Их, этих членов, Сережа, в СССР было десять тысяч, а скольких мы знали?

Десяток-другой. Читаю сейчас его дневник, зацепки ищу.

- А как его фамилия?

- Ходоров. Феликс Ходоров. Может, псевдоним, не знаю.

Жуколев со стуком опустил руки на стол. Веснушчатое лицо порозовело, зрачки расширились.

- Да ты что, Анна Сергеевна! Ходоров?! Так это же... - Молоденький лейтенант не находил слов. - Да я же с детства им зачитывался! "Длинное облако"!.. Это ж такой классный роман! И приключения там, и всякое... Сам Ходоров, надо же!

Он был в восторге от того, что прикоснулся наконец к иным мирам.

- Ладно, кончай с восторгами, - неохотно оборвала его Ларина. - Тем хуже, если такой знаменитый. - Она сняла параллельную трубку, набрала номер дежурного.

- Ленчик, где-то должен быть этот чертов Саврасов, не знаешь? Увидишь, скажи, чтоб срочно ко мне. Нет, ты уж лучше поищи, очень надо.

- Ишь, переквалифицировать!.. - сказала она зло, кладя трубку на рычаг. - Наложил в штаны, боится, что не раскрою. А про Ходорова и генерал спросить может, вот чего он трусит. Черта тебе лысого!

- А что ты ему сказала, если не секрет?

- То и сказала: да пошел ты!.. Не так, конечно, но в принципе... Сказала, что раскручу, если уж начала. Там явно мокрухой пахнет... "Ушел и ушел", - передразнила она и сжала накрашенные губы, отчего и без того маленький рот ее превратился в красную точку. - Ничего, кого-нибудь найдем. И не кого-нибудь, а кого следует!

- Эх, хорошо, если б и в самом деле это был твой бомж! - мечтательно произнес Сергей.

Он от души болел за коллегу, цинизм начальства еще коробил его.

- Этот Иванов-Сидоров? - Анна пожала плечами и раскрыла тоненькую папку. - Что ж, даже очень вероятно. Будем посмотреть.

Скрипнула дверь.

- Извини, Аня, что задержался, - с порога проговорил невысокий черноволосый крепыш с погонами капитана милиции. - Привет, Серега! Я ведь из Тургаевки вчера последней электричкой успел, у "козлика" нашего опять с электропроводкой что-то...

- Есть что новенькое? - быстро перебила Ларина, указывая уполномоченному уголовного розыска Виктору Саврасову на свободный стул.

- Можно считать, что да, есть... Хотя... Если посмотреть с одной стороны, то есть... А если с другой...

- Выкладывай, не тяни кота за хвост! Не томи бедную женщину!

- Есть не томить бедную девушку! - Саврасов снял фуражку и стер ладонью со лба бисеринки пота. - Значится, так... - Он щелкнул застежками обтершегося на закругленных углах дешевенького кейса и шлепнул стопкой исписанных бумажек по столу. - На сегодня ситуация у нас такая... Да, в записках-то термосных ничего интересного? Пока нет? Тогда слушай...

2

* * * Капитан милиции Виктор Саврасов, старший оперуполномоченный уголовного розыска Кинельского РОВД, сделал и в самом деле немало. Старался. И потому, что халтурить, работая со следователем Лариной, было опасно: у оперов и участковых района репутацию она имела самую скверную - не только въедливая придира, но и полудурошная перестраховщица, заставлявшая даже тогда, когда все яснее ясного, трижды и четырежды перепроверять очевидные факты да еще письменно подтверждать всякое сыщицкое слово. И еще потому проявил он далеко не всегда свойственное ему усердие, что очень хотел угодить молодой женщине, на которую как неисправимый бабник имел определенные виды. Исправлять Саврасова тщетно пытались обе его бывшие жены - каждая по-своему, но одинаково безуспешно.

Последняя его супруга, в отличие от предшественницы, сотрясавшей маленький городок шумными скандалами и демонстративными уходами из дома, пыталась бороться с мужниным непостоянством той же монетой - напропалую флиртовала с командированными в Кинель эмвэдэшниками, а однажды даже увязалась за одним из инспектирующих в областной центр. Кончилось тем, что ее просто уволили из органов - она работала инспектором по несовершеннолетним, а Саврасову, тотчас подавшему на развод, даже посочувствовали. Хотя всем было ясно, как божий день, что именно его неистовый кобеляж довел бедняжку Марью Петровну до столь драматической крайности.

Облизываясь на стройненькую белокурую следовательницу, Виктор Иванович Саврасов навряд ли имел серьезные намерения матримониального свойства. Он априори знал, что с Анной Лариной семейной жизни не будет хотя бы уже и потому, что прощать блудни она не станет даже по минимуму. Эта общительная, веселая, острая на язык бабеночка обладала мгновенной и крайне жесткой реакцией на любое, пусть и шутейное проявление того, что она презрительно называла "пошлянкой". Виктор Иванович опасался ее. Однако перспектива работать вместе по делу, а значит - возможно, бывать вместе в командировках, жить в одной гостинице, а того глядишь - в одной избе... Да с устатку расслабиться вечерком за бутылочкой "Расторопши", посмешить анекдотцами до полуночи... А там, глядищь... М-да... Но чтобы такое стало реальностью, не следовало злить старшего лейтенанта милиции Ларину, а напротив, постараться заслужить ее благосклонность ударным сыщицким трудом. Тогда и шансов будет побольше отпраздновать при случае вместе свои производственные успехи.

Пока что загадывать о том, то есть об успехах, не приходилось, поскольку труп убитого писателя Ходорова - вернее, возможно убитого - обнаружить Саврасову не удалось. В течение двух дней после его загадочного исчезновения тургаевские подростки под непосредственным руководством участкового Соколова на двух весельных лодках тралили шестами с толстенной леской и сомовым крючком на конце дно старицы Малой Кинельки, но ничего, кроме размокших топляков, зиловского колеса с помятым ободом и проржавевшей загогулины, бывшей некогда частью чего-то геодезического, найти на заиленном дне старицы не удалось. На том поиски тела прекратили - проверить, нет ли его в водах быстротекущего и широкого Кинеля, не было материально-технических возможностей, то есть денег на бензин для моторок, водолаза и оплату поисковых работ. Тем более, не было никакой уверенности, что течение не снесло труп убитого, если он, конечно, утоплен, аж в саму матушку Волгу.

Но в том, что он когда-нибудь найдется именно в воде, у старшего оперуполномоченного Саврасова сомнений не было. Только слепой не заметил бы следов волочения какого-то тяжелого предмета от порога дома Сазоновой до берега старицы. На протяжении примерно ста пятидесяти метров отчетливо видна была полуметровая в ширину полоса, оставленная то ли мешком, то ли большим баулом из толстой синтетической плетенки - излюбленной тары челноков и барахольных торговцев. Об этом свидетельствовали оборванные пластмассовые нити, обнаруженные на вылезшем из стареньких ворот гвозде и в щели на коряге близ самой старицы. Да и на асфальте проходящей сразу за селом трассы, которую преступнику пришлось пересечь, нетрудно было различить широкую эту полосу, прочерченную дорожками от жесткого плетения. Пропавшая и в тот же самый день найденная почти у слияния старицы с Кинелем лодка дачника-пенсионера Костромина была еще одним доказательством того, что убийца (или похититель?) Ходорова постарался ночью отвезти его (а скорее всего труп) как можно дальше от Тургаевки, чтобы предельно затруднить его поиски. Утопив свою жертву, преступник выбрался на берег далеко за селом и, никем не замеченный, скрылся.

Скорее всего, воспользовался первой электричкой, хотя не исключено, что его подвез какой-нибудь проезжавший по трассе левак.

Все это стало ясно капитану Саврасову уже к вечеру первого дня. Весь следующий ушел на опрос населения Тургаевки - словесный портрет, а затем и фоторобот незнакомца, увиденного пенсионеркой Викуловой во дворе соседки, был готов уже утром. Однако ни в селе, ни в соседней Язовке, ни близ переездов и домиков путейцев человека с такой внешностью или хотя бы приблизительно на него похожего не приметил никто. Что было по меньшей мере странным. Если Викулова видела его во дворе между двадцатью двумя и двадцатью тремя часами, то, значит, в тот вечер он уже какое-то время был в Тургаевке. А поскольку летом темнеет поздно, пробраться в село, а потом и в чей-то дом абсолютно никем не замеченным было практически невозможно. Или почти невозможно. Или, скажем так:

маловероятно. Хотя, конечно, могло и повезти, в жизни бывает, конечно, всякое.

В сыщицкой практике Саврасова случались еще и не такие загадки.

И все же... Откуда он, с неба упал, что ли?.. Саврасов не поленился смотаться на мотоцикле участкового на соседнюю станцию, но кассирша заявила, что билета кому-либо похожему на этого типа наверняка не продавала. То же сказала, что и ее тургаевская коллега. Вернувшись в райцентр, капитан Саврасов опросил все смены кассирш и дежурных по вокзалу, но с тем же нулевым эффектом. А потом его осенило: вовсе не обязательно искать его на станциях, которые между Тургаевкой и областным центром, куда, по логике, должен был удрать убийца. А если он проехал за Тургаевку, скажем, в Кротовку? А уже оттуда - на электричке в город? Или - дальше, в сторону Оренбурга, до Похвистнева? И дальше, и дальше...

Он попал в точку! Угадал: молоденькая кассирша на станции Кротовка сразу узнала даже на приблизительном фотороботе неприятного типа, которому она продала билет до областного центра. Вспомнить было легко: он был единственным пассажиром самой первой электрички, проходившей Кротовку в пять одиннадцать утра.

А как он добрался ночью до Кротовки? Не пешком же - от Тургаевки километров пятнадцать, до вокзала - все шестнадцать с половиной. Ясное дело, кто-то его подвез. Саврасову выяснить это не составило труда. Там же, в Кротовке, на местной автобазе ему указали на водителя, который с напарником в ту ночь возвращался порожняком из райцентра. Тот не стал отнекиваться и, взглянув на карточку фоторобота, признался, что да, подвозил такого человека. Не побоялся взять его ночью, потому что ехал в кабине не один. Голоснувшего мужичка посадил в кузов. Деньги взял с него сразу, всего-навсего пятерку.

Итак, все стало на свои места. Некто, предположительно убивший писателя Ходорова в ночь на 23-е июля, утопив в старице Малой Кинельки труп и добравшись до Кротовки, 24-го рано утром на электричке отбыл оттуда в областной центр. В линейном отделе никаких сведений о появлении его на вокзале не оказалось. Гипотетическому убийце легко было раствориться в толпе высадившихся пассажиров, внимания милиции он к себе не привлек, поскольку ориентировка на него поступила из Кинеля лишь к концу дня.

След неизвестного затерялся. Но, как оказалось, ненадолго. Неделя, прошедшая с момента начала поиска и до задержания подозреваемого имярек, ушла у Саврасова на отработку еще двух версий происшедшего в Тургаевке, выдвинутых следователем Лариной. Версий, на взгляд Виктора, нелепых, с нулевой вероятностью. Тем не менее, понимая, что добросовестный следователь обязан проверять любую, оперуполномоченный занимался ими с не меньшей старательностью. Одна из этих диких версий строилась на предположении, что убийцей был сам Ходоров, а его жертвой - неизвестный, замеченный Викуловой. Застав в комнате вора, писатель вступил с ним в борьбу и нанес ему повреждения, повлекшие смерть. Испугавшись содеянного, Ходоров утопил труп и скрылся. Другая версия предполагала, что писатель спокойнехонько, не говоря о том хозяйке, решил съездить домой, в город, к знакомым или родным, а кровавая драка произошла в его отсутствие.

Ведь нельзя с уверенностью утверждать, что тот неизвестный был один, пришельцев могло быть и двое, и четверо.

Первую версию - убийца сам Ходоров - по сути опровергла справка из поликлиники, к которой был прикреплен писатель, переданная по телефону в ответ на запрос о группе его крови. Оказалась она совсем не редкой, одной из самых распространенных групп - II A, резус положительный. Именно эту группу определил кинельский судмедэксперт, исследуя соскобы пятен в доме Сазоновой.

Так что кровь хлестала из одного человека, хотя, впрочем, нельзя было исключить, что и у нападавшего могла быть та же группа. Но, учитывая степень невероятности версии "Ходоров-убийца", такое совпадение было бы совсем уж сказочным. Лопнула же эта версия после того, как был задержан Сидоров:

прослеженные от дома к старице следы дешевых, совсем почти что не ношенных кедов совпали по размеру и рифлению подошвы с его обувью. Но что там обувь!..

Отпечатки его пальцев были прямым доказательством присутствия в доме именно этого человека, назвавшегося при задержании Сидоровым, а потом, на первом допросе, Ивановым. Их было на удивление мало - один с внутренней стороны табурета, еще два - на дверце платяного шкафа и спинке железной кровати. Все остальные, как показал осмотр места происшествия, были, видимо, тщательно вытерты - дверные ручки, стол, наспех зарытый в огороде топор, щеколда калитки, которую непременно должен был отодвинуть преступник, были в смысле отпечатков стерильно чисты. Зато на зазубринках топора удалось выявить микроследы крови все той же группы II A. Как и на краешке рукава застиранной клетчатой рубашки самого Сидорова.

Были, впрочем, обнаружены и два других отпечатка пальцев. Под горлышком графина с водой и очень слабенький - на подоконнике. Сомнений в том, что они принадлежали Ходорову, у Лариной не было. Однако и официально утверждать, что это так, следователь права не имела, поскольку дактилоскопических данных на Ф.

М. Ходорова в милицейских картотеках не оказалось. Да и быть, разумеется, не могло: к уголовному преследованию он не привлекался никогда, а поголовный дактилоучет в России, к глубокому сожалению криминалистов, пока не ведется.

Но для Лариной гораздо важней были отпечатки, идентифицированные с папиллярными спиральками на кончиках пальцев задержанного Иванова-Сидорова.

Это уже серьезные улики. Синяя дорожная сумка, опознанная хозяйкой дома Сазоновой как вещь, бывшая в руках писателя при его заселении и оказавшаяся при задержании у Сидорова, стала веским вещественным доказательством того, что эти люди были в контакте. По крайней мере, в определенном месте их пути пересеклись.

Поручив Саврасову выяснить в областном центре о Ходорове все, что может быть полезным для расследования дела, следователь Ларина позвонила в Тургаевку и договорилась с участковым Соколовом, чтобы тот привез в Кинельский РОВД в четверг, примерно к полудню, пенсионерку Викулову - ту самую соседку, которая вечером 23-го видела во дворе у Сазоновой незнакомого мужчину. Сегодня как раз четверг, день, на который она назначила опознание. До полудня еще два с половиной часа, времени вполне достаточно, чтобы обсудить с Саврасовым собранную в городе информацию и продумать план намеченного на сегодня второго, очень важного допроса этого Сидорова-Иванова. И этот протокол допроса - уже не просто задержанного, а подозреваемого - она со злорадным удовлетворением положит в конце рабочего дня на стол своему весьма хитромудрому начальству.

* * *

- Излагай, Виктор, только по сути, не растекайся.

Саврасов наморщил мясистый нос, хмыкнул.

- Можешь, Анюта, версию с отъездом закрывать. С чистой совестью. Никуда Ходоров не уезжал и не собирался уезжать. Ему было не до путешествий, знаешь ли.

Анна 0нетерпеливо вздернула подбородок. Прихлопнула ладонью бумажную стопку.

- Не тяни! Что у тебя здесь? Нет, просмотрю потом. Рассказывай.

- Сначала я двинул в Союз писателей. Симпатичный особнячок на Самарской, культурненько, тихо, прохладно. И - никого, кроме уборщицы и секретарши... А может, бухгалтерша или делопроизводитель, пожилая такая женщина... А писателей этих самых и духу нет, ни начальников, ни рядовых. Во работенка!.. Я в девять заявился, а они только к двенадцати появляются. Да и то не каждый день, как я понял эту...

- Саврасов! - в голосе Анны пробилось раздражение. - По делу!

- По делу. Ходоров в Союзе писателей не появлялся, считай, месяца три-четыре.

Взял у этой служительницы его адреса - домашний ирабочий, он в издательстве что-то там редактирует. Но в Дом печати я позже съездил, сначала - домой. Как раз жену застал, хотела уже уходить. И дочку, лет так двадцати. И еще мужичок один там был...

Саврасов недобро рассмеялся.

- Я так понял, что нашему писателю делать там нечего. Кажись, место его занято. Мужик-то солидный, начальственного вида. Как дома себя держит, вышел голый по пояс, в шлепанцах. "Родственник вы, что ли? - спрашиваю. А он с женой писательской переглянулся, ручищи на груди скрестил. "Ну, можете считать, родственник. Это, что, важно?" А я...

- Слушай, Виктор Иванович, - сухо перебила Ларина. - Давай-ка я лучше твою писанину просмотрю. Что будет неясно, спрошу.

- Ладно, Анечка, все, все, не буду...

Саврасову ужасно не хотелось уходить, это чувствовалось. Приятно ощущать рядышком женщину, которая тебе желанна, пусть "рядом" - это всего лишь локоть о локоть за казенным столом. Да еще при свидетеле, который только делает вид, что углубился в бумажки, - косится рыжий гад, интересно ему, как же... Не само дело, конечно, а Витины подходцы...

Поняв, что рассердить сейчас Анну - это значит надолго оборвать ниточку интимной доверительности, оперуполномоченный Саврасов сменил тон и предельно лаконично, без лишних подробностей и отступлений рассказал, вернее даже - доложил о результатах своих третьегодняшней и позавчерашней поездок в областной центр и вчерашней - в Тургаевку. В результате получасовой беседы с женой и дочерью Ходорова, в которой живо участвовал и некто Николай Петрович, представившийся как "друг семьи и сосед по даче", выяснилось, что Феликс Михайлович Ходоров не собирался куда-либо уезжать за пределы области, на это не было и намека. Его отсутствие в течение нескольких дней домашних ничуть не обеспокоило - он и раньше, бывало, снимал летом на месяц-полтора комнату или домик в какой-нибудь деревне, чтобы, не отвлекаясь, работать над новой книгой.

Правда, так было, когда его издавали, в последние два года он предпочитал уединяться на даче в Советах, от города час на электричке. Из-за хронического безденежья, только поэтому, ибо к своей даче он безразличен, хотя под нажимом жены иногда и делает там кое-что, в основном поливает. Однако "сосед по даче", который через день ездит в Советы - разгар огородной страды как-никак! - утверждает, что в течение последних двух недель Ходоров там не появлялся. Жена и дочь Ходорова на дачу не ездили давненько, как они выразились, "сейчас не до того". Так что сказать с определенностью, где сейчас Ходоров, они не могут, хотя, если судить по отсутствию пишущей машинки, рабочего кейса, дорожной сумки и зубной щетки, можно с уверенностью предположить, что он что-то где-то пишет, скорее всего в деревне, хотя не исключено, что временно поселился у друзей в пустующей квартире или на даче. Но далеко уехать не мог - единственный его брат не так давно умер в Санкт-Петербурге, с другими родственниками отношений практически не поддерживает, даже не переписывается.

- Я так понял, что для этой семейки он был отрезанный ломоть, - резюмировал Саврасов. - Видела бы ты, какую рожу скорчила дочка, когда я спросил, были ли у него крупные суммы, которые он мог бы взять с собой. А жена аж зашипела, рукой рубанула: "Да какие там суммы!.. Сума!..". И вот что, Анечка, самое любопытное: ни жена, ни дочь даже не поинтересовались, с какой стати я расспрашиваю их о Ходорове. Не то что не забеспокоились, э-ле-мен-тарного любопытства - и того не проявили!.. Я усек и спрашиваю: а не опасался ли он кого-то, не спрятался ли где? Не в курсе ли они, может, Ходорова кто преследовал, угрожал ему? Или какие подозрительные люди на горизонте появлялись? Мать с дочкой переглянулась, губу закусила и не сразу так головой покачала: нет, мол... А девица не смолчала все же, не выдержала. Видела, мол, отца в ресторане с бабенкой, где он бабки взял на угощение - непонятно... Тут "сосед по даче" ввязался: да скажите, говорит, про бандитов, которые приходили и его спрашивали... Тут я уцепился. Но так ничего и не прояснил: описать они этих самых "бандитов" толком не смогли - видели мельком, качки и качки, никаких примет... Я показал им фото нашего Иванова-Сидорова. Вглядывались, плечами пожимали - нет, совсем не похож на тех... Но знаешь, Анна Сергевна, у жены что-то глазки забегали-забегали и задышала чаще. Нет, протокольно подтвердили, что нашего бомжа знать не знали, видеть не видели. Подробности потом прочитаешь...

- А что на работе?

Саврасов пренебрежительно покрутил в воздухе пальцами.

- Тем он тоже до лампочки... Или вроде того. Директор издательства в отпуске, говорил с главным редактором. Нормальный такой мужик, видать, из бывших военных. Сказал, что Ходоров взял большую работу - переделывать какой-то роман заграничный, договорились с ним, что может не приходить на службу - лишь бы в срок все сделал. Аванса не получал, хотя и просил. Но на счету ихнего "Парфенона" сейчас шиш без масла, хотя Ходорову хотели найти, прижало его, кажется, крепко... Но он не идет почему-то, ну и никто его, понятно, не ищет... А по договору получит неплохо. Но это мне было уже как-то ни к чему.

Потом он направил меня к одному шустренькому еврею - Зиновию... Как его там?

Ага, Краснопольскому. Ходоровский закадычный корешок, там же, в Доме печати, работает... Вот он-то единственный, кто забеспокоился. По его словам, нервничал его дружок в последнее время крепко, не только из-за безденежья, а еще в неприятность чуть не влип с одной бабенкой. Не хотел говорить, с какой, мямлил, но я поднажал. С секретаршей районного прокурора, как оказалось. Да если б она была для того только секретаршей!.. Короче, по пьянке она как-то повисла на этом писателе, а прокурор психанул...

- Ты с ним говорил?

- С прокурором? Нет, а зачем? Я с ней говорил. Бабеночка еще та, но говорит, что только раз и видела Ходорова на вечеринке. Ничего не знает, где он и что.

Утверждает, что и в ресторане никогда не бывала. И Сидорова на фото не признала, как и этот, который Зиновий... Да, он тоже подтвердил, что Ходоров, похоже, собирался над рукописью засесть, но не дома у себя там ему вроде бы совсем отбой дали. Предположил, что куда-то в деревню смылся поработать. Или на дачу. Но на дачу я в конце дня съездил, опросил соседей. Не появлялся, говорят, давно. Вот все. То есть ничего интересного. Разве что баба в ресторане и эти самые "бандиты". Но это уже дохлый номер - искать их, не зная примет. Так что, Анюта, версию "уехал" отбрось. В Тургаевке его прирезали, это верняк. Раскручивай своего Сидорова. Кстати, в Тургаевке я вчера наскреб кое-что полюбопытнее, чем в городе.

- А именно?

- В кустах, метрах в тридцати от старицы, наткнулся на следы недавнего костра.

Кто-то что-то жег.

- Жег? Ну и что?

- А то! - Саврасов выудил из кармана форменной рубашки две черные от копоти металлические заклепки. - Джинсовые! От штанов. А Ходоров носил джинсы. Я давай копать угольки. И нашел то, что надо - молнию, или как его там - зиппер.

А еще пошукал - и на золе обнаружил следы тех же кедов, что у Сидорова.

- Странно... - Анна усмехнулась. - Он что же, снял с него штаны, прежде чем утопить? А потом их сжег? Зачем?

- А ты вот и спроси у него сегодня, зачем.

Дверь скрипнула, открывая просунувшуюся в кабинет загорелую физиономию немолодого щекастого блондина со звездочками старшего лейтенанта милиции.

- Соколов?! - Ларина приветливо закивала. - Здравствуй, Семен Семенович!

Привез?

- Так точно! Ничего, что чуть раньше?

- Нормально, Семен Семенович! Сейчас Виктор Иваныч с вами займется, подберет подходящих мужичков.

- Опознание? - Саврасов кивнул. - На какой час?

- Давай через полчасика, ладно? Бабульку-то чайком угостите, у меня здесь печенье, возьми... А я покопаюсь в твоих бумажках. Да и подумать надо...

- Я про Тургаевку тебе не все успел...

- Потом доскажешь, в бумажках твоих есть? Вот и славно... Иди!

Когда дверь за капитаном закрылась, Анна оглянулась на рыженького визави и улыбнулась ему. Почти по-матерински.

- Так-то, Сережа... Ты извини, но я хочу допросить своего бомжа один на один.

Часок у тебя еще есть, посиди, а там... Есть ведь куда сходить, верно?

- Найду... Да я и сам собирался...

- Вот и славно... Не нравится мне что-то этот Сидоров-Иванов.

- А кому нравятся бомжи?! - ухмыльнулся молоденький следователь. Одно слово

- отбросы...

$PAGE * * * Несмотря на порывистость и кажущуюся непредсказуемость поступков, следователь Анна Ларина слыла среди своих занудой и крючкотвором. Ни дефицит времени - а у следователей, волочащих порой по десятку дел, он постоянен, - ни "абсолютная ясность" дела, по мнению коллег, самого заурядного, вроде бытовой драки, ни даже нажим или прямое указание руководства не влияли на дотошность, с какой старший лейтенант милиции Ларина обмозговывала, обсасывала, обнюхивала каждую самую невинную прогалинку, оставленную оперативниками в фактуре их рапортов, донесений, справок, служебных записок и протоколов - неважно, обыска ли, опроса или осмотра места происшествия. Порой она доводила их до белого каления, отправляя заниматься и во второй, и в третий раз тем же самым. И только потому, что была упущена какая-нибудь абсолютно несущественная мелочь, казалось бы, не имеющая никакого отношения к существу дела. Поэтому самоуверенность капитана Саврасова была чисто показной, и факт, что он, вернувшись из областного центра, по своей инициативе, не отдохнув, снова отправился в Тургаевку, говорил о том, что в глубине души он был убежден, что Ларина найдет в его действиях не один огрех. Теперь он подстраховался, но полного спокойствия все-таки не ощущал. А портить отношения с Анечкой ему было ну никак нельзя, Виктор уже настроился на их развитие в менее официальном аспекте.

Очистив стол от всего лишнего, Анна разложила слева от себя свежие бумажки Саврасова, чтобы иметь в поле зрения сразу все, и заставила себя вчитаться заново, как будто впервые, в документы, уже подшитые в дело. Их было совсем немного, но Ларина знала, что любая тощенькая картонная папочка может разбухнуть при случае в толстенные тома. Однако, если верить первому впечатлению, вряд ли дело об исчезновении Ходорова поставит перед следствием тьму сложных задач.

Но это лишь первое впечатление... Каким будет второе, третье?.. Она быстро пробежала глазами протокол осмотра места происшествия, потом перечитала снова, внимательнее, останавливаясь на отдельных строчках. Да, обилие крови на простыне и крае подушки, лужица возле кровати близ изголовья и редкие брызги чуть подальше на полу - все говорит, что нападение было совершено на лежащего в постели человека, возможно, спящего. Вряд ли он успел подняться со своего последнего ложа: следы крови в других концах комнаты не обнаружены. Только размазанный кровавый след волокнистого мешка с грузом от кровати до двери и дальше, за порог. Вывод: сопротивление жертва не оказала, каких-либо следов схватки нет. Ничего нового, не придерешься. Обо что же вытирал руки убийца?

Ведь он не мог не перемазаться в крови, когда запихивал труп в мешок, а скорее всего - в мягкий баул, поскольку полоса волочения имеет четко обозначенные границы. Видимо, вытирал их об одежду или вторую простыню, которой укрывался спящий и которую потом преступник сжег или утопил в той же таре... Так, так...

Список вещей Ходорова, обнаруженных в шкафу и возле кровати. Рубашки, бельишко, кроссовки, летние брюки и летние же туфли... Нет, интересней другой список - тот, что составлен со слов хозяйки... Сопоставим еще раз: не хватает пишущей машинки, синей сумки... "Жынцов" - так она, кажется, сказала? Джинсов и джинсовой куртки, фирму, понятно, она не знает. Нет ни денег, ни документов, ни вообще каких бы то ни было бумаг... Вот это как раз очень странно: по словам Сазоновой, ее жилец "дотемна стрекотал на машинке". Показания Ирины Скобелевой: поселился в Тургаевке, чтобы писать новую книгу... Где же рукопись, хотя бы сколько-то страничек? Что, сжег ее, как Гоголь? В этот же день? Если раньше, то чего же тогда не уехал, продолжал торчать в сонной глуши? Неужели предполагаемый убийца покусился на его сочинения? Тем более, этот бомж Сидоров?.. Анна усмехнулась: в кино, в романах Хмелевской такое возможно. Но в жизни?.. В задрипанном Кинеле совершено убийство с целью похищения таинственной рукописи?.. Бред.

Ларина быстро просмотрела бумаги, составленные для нее Саврасовым, и отложила в сторону стопочкой те, что касались непосредственно писателя Феликса Ходорова. Ими она займется позже - сейчас надо думать только о предстоящем допросе подозреваемого Сидорова. С ним пока что далеко не все ясно. Саврасов проследил его путь в ночь на 23-е июля от дома Сазоновой до станции Кротовка.

Но так и не выяснил, как, когда и откуда он прибыл в Тургаевку? Ведь ни одна живая душа не заметила его в тот день! А может, он жил в Тургаевке уже несколько дней? Может, прятался, а 22-го выполз? Узнал о писателе, решил, что тот, конечно, при деньгах - пи-са-тель же!.. Пришел, убил, упаковал - и на лодочке по старице, до быстрой Кинельки. Бултых и концы в воду!..

Это Сидоров-то? - скептически одернула себя Анна. - Вытер отпечатки, сжег запачканные кровью джинсы и ненужную рукопись, утопил тело? Зачем понадобились такие сложности ему, этому пещерному бомжу?.. Хотя настолько ли он и примитивен, каким хочет казаться? Что он никакой не Сидоров, ясно и козе, отрицательный ответ из Магадана на запрос можно прогнозировать стопроцентно.

"Иван Петрович Сидоров"... Никакой фантазии, набившая оскомину воровская издевка над "ментами". Нет уж, не так он и прост. Тот быстрый, мимолетный, но предельно выразительный взгляд, который он бросил на нее на первом допросе, Анна не забыла. Зря она церемонилась с ним. Нажать! Такие считаются только с силой, вежливость следователя расценивают как неуверенность, профессиональную слабость... Сейчас отпирается от всего на свете, а вот как поведет себя, если его опознает Викулова?..

Ларина достала из стола бланк протокола опознания и подняла глаза на Жуколева.

- Сережа, не в службу, а в дружбу... Узнай, как там они, готовы?

- Опознание? - встрепенулся Жуколев и тряхнул медным ежиком. - Сей минут!..

Не прошло и минуты, как он заглянул в кабинет:

- Ждут, Анна Сергеевна! Я сказал, чтобы привели бомжа...

* * * Августовское предполуденное солнце беспощадно пробивает рыженькие, такие совсем-совсем домашние тюлевые занавески, рисуя на линолеуме пола неясный орнамент. В кабинете следователей светло, душновато. Трех внесенных сюда стульев оказалось достаточно, чтобы ощутить в полной мере убогую тесноту казенного помещения, где долгими часами два человека визави ведут вязкую, изнуряющую словесную борьбу, победа и поражение в которой определяют для одного из них - свободу, а то и жизнь, а для другого - всего лишь служебный, порой почти никем и не замеченный успех.

У стены, в шаге от дверей, перешептываются понятые - молодая пара, взятая из очереди в паспортном столе. С любопытством и потаенной опаской они поглядывают то на симпатичную блондинку в серенькой рубашке с погонами, приготовившуюся заполнять протокол, то на четверых мужчин, которые сидят рядком на стульях.

Четвертый стул им уступил рыженький парень, сидевший за столом напротив и тотчас ушедший, когда в комнату ввели и усадили этих четверых. Понятые - это видно по глазам - силятся догадаться, кто же из них преступник, которого сейчас будут опознавать? Двое молоденьких парней, коротко постриженных, очень похожих на новобранцев, мужчина постарше, с пробивающейся сединой в крутых кудрях, и четвертый, еще старше, лопоухий, наголо стриженный, без бровей и ресниц. Он вызывает наименьшую симпатию, и не внешностью, а беспокойным выражением исхудалого лица. Тонкие его губы беззвучно шевелятся, в отличие от своих соседей он не поглядывает по сторонам, а уставился в пол у своих ног, словно старается разглядеть что-то в узорах светотени. "Этот, наверняка этот!"

- шепчет на ухо мужу скуластенькая толстушка и смущенно отворачивается под строгим взглядом следователя.

- Можно приступать? - отворяя дверь, спрашивает Саврасов.

На пороге появляется Марья Ефимовна Викулова. Пенсионерка явно робеет, но по всему видно, что довольна значительностью момента. Потому и принарядилась.

Марья Ефимовна внимательно, с видимым напряжением выслушивает все, что говорит ей следователь Ларина, кивает: да, да, да... 22-го июля, около одиннадцати вечера... Да, да, да, она видела во дворе Сазоновой... Кого? Нет ли среди этих четверых того самого или похожего на него человека?.. Она скажет, а ежели он за это ее прибьет?.. Не отпустят? Тогда...

Восемь пар глаз смотрят на взволнованную старушку из Тургаевки. Даже тот неприятный поднял подбородок, правда, после того лишь, как Саврасов тихо, но грозно бормотнул: "Головы вверх!..". Викулова, втянув плечи, бегает взглядом туда-сюда по лицам четверых, но Ларина уже поняла, что свидетельница опознала, причем опознала сразу увиденного ею у соседки во дворе человека, и сейчас тянет время то ли от неиспарившегося еще испуга, то ли из чувства приличия:

нельзя ж так сразу, с бухты-барахты... А может, актриса в душе, наслаждается драматичностью роли?

- Вот он... этот! - Викулова оглядывается на следователя, на Саврасова, на понятых и опять тычет почему-то не пальцем, а щепотью в сторону Сидорова. - Он и есть, ей-ей, он...

- Вы хотите сказать, что именно этот человек похож на незнакомца, которого вы видели во дворе Сазоновой в тот вечер?

- Какое там похож! - Викулова стискивает сухие, в пигментных пятнышках пальцы.

- Он и есть! Он!

Понятой обрадованно толкает локтем жену в мягкий бок: ай да мы!..

Ларина исподлобья пристально наблюдает за реакцией Сидорова...

Саврасов поправляет обеими руками поясной ремень, по его лицу заметно, что он удовлетворен произошедшим безмерно: поймал, кого надо...

Трое на стульях переглядываются, уже равнодушно - пора и уходить...

Сидоров опять опускает глаза долу, голова его склоняется еще ниже, чем раньше, зеркалом блестит на солнце проплешинка на макушке...

Но Ларина успевает поймать взглядом то первое, самое важное мгновение, когда в его тусклом, нарочито сонно-равнодушном лице промелькнуло... Что? Что именно?

Как точнее определить это странное выражение запавших глаз, явно неадекватное, как сказал бы психиатр, происходящему, поскольку не отразилось в них ничего естественно ожидаемого - ни страха, ни злости, ни отчаяния, ни возмущения...

Напротив, Анне почудилось, что в них плеснулась радость... Или нет, облегчение

- как раз такое, какое должно было охватить подозреваемого, но не опознанного свидетелями преступника. "Что за мазохизм? - промелькнуло в голове у Анны. - Не отправить ли его на судмедэкспертизу?.. Да нет, на психа не похож..."

- Че врешь, бабка! - запоздало и как-то неубедительно хрипит Сидоров и косится на следователя.

- А ну-ка помолчи! - грозно рявкает Саврасов и бьет кулаком себе по ладони.

Ларина бросает на него укоризненный взгляд: не вмешивайся!..

...Оформив протокол опознания и предупредив Саврасова, что допрашивать Сидорова она будет до обеда, максимум через полчаса, Анна отпустила всех, сама отнесла уже не нужные ей стулья в приемную и опять принялась перелистывать дело. Уверенность, с какой Викулова указала на бомжа, укрепила ее в мысли, что именно Сидоров, или Как-Там-Его, впрямую причастен к исчезновению, а скорее всего - убийству писателя Ходорова. Признается ли он в этом сегодня или чуть позже, особого значения не имеет, улики против него пока что представляются неопровержимыми, хотя, конечно, с выводами спешить не стоит. Тем более, что на многие вопросы ответов у нее еще нет. Да и другие, пусть и маловероятные версии происшествия в Тургаевке требуют проверки. Сведения о Ходорове, которые представил ей Саврасов, Анну удовлетворяли мало, видимо, придется-таки ей самой съездить в областной центр. "Все-таки он колун, примитив, - подумала она с сожалением. - Нюх есть, это безусловно, и интуиция, и мозги быстрые, что есть, то есть. А вот как психолог..." Анна рассмеялась: уж очень неподходящим показалось ей это сочетание - "психолог" и "опер Саврасов". Хотя на охоте гончие как раз и незаменимы...

Анна взглянула на часики: до начала допроса еще час семнадцать минут. Так что можно еще маленько читануть откровения этого хлюпика Ходорова. На чем она остановилась-то? Ага, вот здесь: муж, насилуемый собственной женой... "И никуда мне не деться"... Ну и ну. Бедняжечка.

3

Жертва (из записок Ходорова)

Глава 4. Любовные романы

- Кто-кто, а вы, Феликс Михайлович, можете не беспокоиться. Вы не из тех, кем можно было б разбрасываться. Ваш признанный талант нам нужен, поверьте. Думаю, вас даже порадует новое амплуа. Хватит заниматься редактурой всяких там кулинарных справочников, это унизительно для такого пера, как ваше. Хотите работать над романами?

Прищурясь, он ласково, как на любимое чадо, смотрел на меня своими живыми темными глазками, которые тонули в складочках набрякших век и все же были необыкновенно выразительными, словно подсвеченными изнутри. Савелий Маркович Карпович, он же "главарь" издательства "Парфенон", он же мой благодетель-работодатель, обладал - и знал это хорошо - несомненным обаянием.

Даже увольнение с работы он мог обставить так, что после разговора с ним у сотрудника оставалось чувство чуть ли не признательности к этому мягкому, такому интеллигентному, искренне сострадающему вам человеку.

Однако, что же он имеет в виду? Неужели хотят заказать мне книгу? Но ведь уже написанную ни он, ни "полупахан" не захотели прочитать.

- Хочу ли? - Я усмехнулся, взял бороду в кулак. - Стоит ли спрашивать у голодающего его отношение к бифштексу? Я же профессиональный писатель, сочинять для меня - то же, что рыбе плавать.

Карпович с улыбкой покивал - еще бы ему меня не понимать... Правда, я знал, что сам-то он не написал в жизни ни строчки, даже газетной. Когда-то он ведал в облисполкоме отделом... то ли коммунальным, то ли еще каким в этом роде.

"Парфеноном" он овладел всего лишь год назад.

- Может, и не столько сочинять... - Он вздохнул и задумчиво потер глубокую залысинку. - Скорей, я бы сказал, преображать... Рукою мастера, которому стоит только коснуться кистью чьей-то неловкой работы, чтобы картина ожила.

- То есть?

Я начинал догадываться: не иначе, как литературная редактура.

- Вы знаете, Феликс Михайлович, что сейчас покупательский спрос на книги невелик. Слишком много книг, целый океан, и людям разобраться, какую стоит купить и прочитать, трудно. Покупают привычные серии - любовных романов, детективов с маркой "Черной кошки" или, скажем, "Бестселлер". Реклама дает себя знать да и чисто собирательская страсть - иметь непременно всю серию. На новое смотрят с опаской или просто не замечают.

Он поправил узел яркого галстука, словно тот ему мешал говорить, и снова печально вздохнул.

- Такова, как говорится, селяви... Есть спрос - есть и деньги у издателя. Наши дела, вы это знаете, неважнецкие, без реорганизации, без новых подходов не выживем. Так вот, мы приобрели у московской издательской фирмы "Эдос" право пользования логотипом и принципами оформления популярнейшей серии "Любовный треугольник". Не перепечатывания уже изданного, а выпуска оригинальной литературы. Вернее, переводной, но как бы... авторизованной, что ли. Джимы и Сюзанны российскому читателю порядком поднадоели. Все-таки чуждая нам жизнь, не те реалии, что в нашей многострадальной. Нашим людям хочется читать про свое, родное, про Сергеев и Катюш, но не тружеников производства, как раньше, а... - Карпович замялся, его узкое аскетическое лицо еще более вытянулось, став похожим на редьку. - Короче, это должны быть закрученные, насыщенные эротикой и любовными интригами романы, герои которых действовали бы в знакомых для наших читателей обстоятельствах... Вернее, для читательниц, на женский контингент серия в основном и рассчитана.

- И вы предлагаете мне перелопачивать переводную макулатуру? - спросил я в лоб. - Менять Майклов на Миш, Патрисий - на Пелагей, Лос-Анжелес на Сыктывкар?

Так, что ли? И ставить на обложке свою фамилию? Но это же воровство, плагиат!

"Главаря" ничуть не шокировала моя прямолинейность.

- Этим мог бы заниматься и ремесленник, - усмехнулся он и протянул мне открытую пачку "Данхилла". - Давайте закурим и очень-очень спокойно прикинем детали. Я потому и обращаюсь к вам, писателю с развитым воображением, с фантазией подлинного мастера неординарных сюжетов. Перелопачивать? А что, почему бы и нет? В конце концов, сюжеты в мировой литературе повторяются бесконечно. Важно не о чем, а кто пишет. "Евгений Онегин" - это же плагиат крыловской басни о журавле и цапле, которые поочередно предлагали друг другу пожениться. С вашим воображением и мастерством вы неузнаваемо перевоплотите на бумаге импортную дешевку в добротную книгу о страстях человеческих. И вам не надо будет ломать голову над перипетиями фабулы, не надо мучительно сочинять сюжеты - берите заготовку и - с Богом!

- И под своей фамилией? - Я затянулся и довольно нахально пустил струйку дыма в его сторону.

- Желательно. Вас знают. Но можно и под броским псевдонимом, который потом примелькается и станет популярным. Советую подумать, Феликс Михайлович. Ваша редакторская ставка сокращена, а по договору за каждый романчик вы могли бы иметь очень приличные деньги. Подстрочник - за счет издательства, у нас есть очень неплохой переводчик, работает, что важно, очень быстро. Хотите - трудитесь в Доме печати, место найдем. А если удобней дома, пожалуйста. Важно одно - вовремя сдать рукопись. Подумайте, я не тороплю...

- Хорошо, я подумаю, - сказал я и, загасив сигарету в бронзовой, с взбрыкнувшим Пегасиком пепельнице, поднялся с кожаного кресла.

...Такой вот интересный разговор произошел у меня с "главарем" в половине одиннадцатого. К тому времени я уже успел убедиться, что посетившей меня вчера вечером идее быстренько продать дачу можно убираться восвояси. Напечатать мое объявление газеты - а я позвонил с утра в пять или шесть редакций - могли лишь на следующей неделе. Но еще хуже, что подобных предложений на их страницах были если не сотни, то многие десятки. Клюнуть на мое сразу могли бы лишь в случае, если бы я написал "отдаю недостроенную дачу задаром".

Когда я вернулся к себе, Люся встретила меня взглядом, полным тревожного любопытства. Однако спросить о чем-либо не решилась и, подождав, неохотно уткнулась в компьютер. К счастью, Краснопольского на месте не оказалось, настырность Зямы была бы сейчас для меня невыносимой. Я сел за стол, отодвинул локтем сверку "Зеленого доктора", с редактурой которого, судя по всему, было покончено, и задумался.

Давно уже на душе у меня не было так скверно... Чувство отвращения к себе, с которым я утром открыл глаза, вызванное ночным набегом жены, логически было трудно объяснимо. В конце концов, ни у меня, ни у Нины и в мыслях не было разводиться, взаимное физическое охлаждение - штука банальная, особенно для супругов, живущих вместе два десятка лет. Ну, не спали мы с ней достаточно долго, ну не хотелось. А сегодня ночью, предположим, эмоции в ней пробудились.

Я же совершил то, что на канцелярите называется исполнением супружеских обязанностей. И, слава Богу, что оказался еще способным на это. За что, спрашивается, себя грызть?.. Задавая себе этот риторический вопрос, я прекрасно осознавал, что опять вру самому себе. Марьяна... Весь день, весь вечер и засыпая я думал о ней, почти физически чувствовал ее рядом, обонял, как мне казалось, чуть пряноватый аромат ее духов, слышал милый хрипловатый голосок... Стоило вспомнить, как мы ехали в трамвае, прижатые друг к другу словно тисками, и дрожь электрическим разрядом пробегала по телу, а мозг на мгновенье просто-напросто отключался. И вот такой тривиальный финал этого необыкновенного дня...

Сегодня моя любовная нервозность - а как еще назовешь это состояние? - спала, смикшировалась, но зато пришло самоуничижительное раскаяние, совсем как в горьком похмелье. Да, человек слаб, конечно, но не мерзко ли, думая и мечтая об одной женщине, предаваться плотским утехам с другой? Ей, Нине, эта близость была нужна как напоминание об узах, которые я не смею сбросить. Моя жена искренна в своей прагматичности, свое "надо" она осуществляет всегда. А я?..

Опять, как в театре марионеток, кто-то дергает за нитки, и ты делаешь то, что вовсе не нужно тебе, даже неприятно, мучительно и противно. Но делаешь, потому что чужое "надо" всегда бывает сильней твоего.

Теперь вот и это, Светланино "надо" - вынь да положь, и немедленно, тысячу, даже полторы тысячи долларов... А в глубине памяти, как ни гони, нет-нет да и ворохнется мысль о Джиге, его "ауди" и расплате, наверняка скорой и неминуемой. Такие не ждут и уж тем более - не прощают.

На этом мрачном фоне предложение Карповича - забыв о профессиональном достоинстве и элементарной порядочности, превратиться в литературную проститутку - уже не казалось мне столь издевательски мерзким. Напротив, оно давало хоть какой-то шанс если не разрубить, так ослабить стянувшую меня финансовую петлю. Если "главарь" согласится дать мне приличный аванс под будущую поделку, а еще лучше - сразу за два-три эротических романчика - я, может, и смогу выкарабкаться из ямы. Впрочем, еще неизвестно, сколько они готовы мне платить по договорам. Надо торговаться. "Парфенон", как я понял, заинтересован во мне не меньше, чем я сейчас в заработках. В конце концов, литературное имя - это мой интеллектуальный капитал, надо дать им понять, что цену себе я знаю. А уж коли найдем согласие, буду работать как одержимый, мне ведь стоит только настроиться, а там пойдет...

Выкурив подряд четыре-пять, а может и больше сигарет, я поднял трубку и набрал номер Карповича.

- Это Ходоров. Я готов продолжить разговор. Могу зайти прямо сейчас? Спасибо, иду...

...Больше часа продолжалась в кабинете директора "Парфенона" беседа, в которой, кроме меня и Карповича, участвовали главный редактор издательства - "полупахан" Иван Петрович Махнев и ведущий экономист Яков Яныч Готц, как оказалось, главный мой оппонент. Он прямо-таки обомлел, когда услышал от меня об авансе. А когда разговор зашел об оплате моего труда, заявил, что не может быть и речи о том, чтобы я получал за каждую книжонку больше пятисот долларов, поскольку большая сумма сделает ее издание нерентабельным.

Разумеется, он нахально врал. Работая в "Парфеноне", я был достаточно осведомлен, какие дивиденды снимает издательство с популярной литдешевки, допечатку которой массовым тиражом заказывали ему московские фирмачи-книгоделы. Даже на таких договорах самарцы имели неплохой куш, а сейчас, выкупив право на самостоятельный выпуск книжек расхожей серии, они будут грести во много раз больше. Но доказательств у меня не было, я не мог ловко оперировать цифрами, как это виртуозно продемонстрировал лопоухий крючконосый семит, которого я возненавидел за этот час, как лютого врага. Я мог лишь тупо упираться, багровея, закусывать губу, чтоб не перейти на ненормативную лексику, и мысленно твердить и твердить себе: не поддавайся, не будь хлюпиком, не дай себя провести, как сельского дурачка...

Карпович практически не вмешивался в наше противоборство. Он благожелательно следил за нами - точь-в-точь как зарубежный министр, приглашенный на корриду, где опытный тореро элегантно расправляется с неуклюжим разъяренным бычком.

Полковничья, мясистая, в складках физиономия Махнева, напротив - выражала живейший интерес к содержанию нашей перепалки с экономистом, но и "полупахан" предпочел предоставить Готцу право нанести последний, смертельный укол...

Когда я вышел от Карповича, в руках у меня была толстенная папка с подстрочником романа "Из бездны - вдвоем", сочиненного некой Армандой Кройс, и экземпляр договора Заказчика с Исполнителем. Согласно ему, Исполнитель, то есть я, обязывался в течение двух месяцев подготовить к печати "оригинальное высокохудожественное произведение", за которое Заказчик отслюнит мне в рублях сумму, эквивалентную одной тысяче долларов аккордно, а главное - авансом. На этом я все же настоял, и они-таки поняли, что в основании моего упрямства есть что-то действительно серьезное.

Можно ли было считать эту тысячу моей победой? Казалось бы, да. Ведь я сумел удвоить предлагавшуюся мне сумму. Наверняка они уступили бы и еще, но я просто уже обессилел. И уговорил себя тем, что именно тысяча "зеленых" мне сейчас и нужна, а упорствуй я дальше, того и гляди "Парфенон" откажется вообще иметь со мной дело. Короче, я струсил. Презирая свое малодушие, я успокаивал себя тем, что завтра-послезавтра швырну поганые эти деньги на стол пред светлы очи своих милых женщин и... И что-то надо резко, кардинально менять в самом своем существовании в этом мире, становится уже просто невыносимо от этой насквозь фальшивой, словно навязанной мне жизни.

Чтобы не думать ни о Марьяне, ни о Джиге, ни о своих домашних, я решил не откладывая заняться делом - хотя бы просмотреть подсунутый мне Махневым любовный роман. Так сказать, перешагнуть пока что лишь порог публичного дома, под красным фонарем которого мне предстоит отныне усердно трудиться. Текст довольно-таки пухлой рукописи был отпечатан крупным шрифтом и достаточно чистенько, три-четыре помарки на страницу. Неведомый мне переводчик с английского работал на компьютере с хорошим принтером, интервалы между строчками были широкими, так что места для литературной правки было достаточно. Однако уже первый абзац заставил меня содрогнуться.

"Заложив свои нежирные руки за золотоволосую голову, Эстебан с удовольствием рассматривала свое обнаженное тело в зеркале, когда за ее спиной послышался дверной скрип и густой мужской голос издал восклицание восхищенности: "Ты хороша сегодня, как спелый персик, когда зубы вонзаются в его сочащуюся бархатную плоть!"" Я зажмурился и тряхнул головой... Неужели и дальше будет такое?

"- Ты пришел вовремя, дорогой Стив! - засмеялась молодая женщина, оборачиваясь к вошедшему в будуар высокому блондину с твердыми челюстями и голубыми глазами, которые жадно ощупывали подробности ее восхитительных прелестей. - Еще минута, и я позвонила бы Джорджу, и тогда тебе пришлось бы стать за мной в очередь, как безработному на бирже труда в Чикаго. Но ты пришел первый, а первому всегда полагается приз.

- Не упоминай это проклятое имя! - взревел Стив, прижимая к груди задрожавшее смуглое от атлантического загара тело. Его ладони медленно скользнули..." Я захлопнул папку и обеими руками вцепился в бороду. Тоскливый ужас надвигался неотвратимой мутной волной... Наверняка такими вот трескучими фразами пестрит вся эта кошмарная поделка. Но ужас-таки и в самом деле наваливался на меня - от одного лишь осознания самого факта, что в этой вонючей словесной бурде мне придется барахтаться многие месяцы... Но поздно, брат Ходоров, поздно, желтый билет проститутки тебе уже вручен... Отрабатывай и не суетись под клиентом...

- Что с вами, Феликс Михайлович? Вы не заболели?

Кажется, я даже застонал... Карие глазки обернувшейся на меня Люси смотрели так сочувственно...

И я вдруг увидел его, такого сейчас несчастненького Ходорова, глазами этой скромной, совсем неглупой, но бесконечно наивной девушки, с искренним обожанием взирающей на Писателя, человека совсем иной, ужасно благородной породы - совсем не той, к какой относятся ее родители, кажется инженеры, знакомые родителей, соседи по дому, даже институтские преподаватели и профессора... Им недоступны эмпиреи творческого духа, они будничны в своих интересах и заботах, а он, знаменитый Ходоров, книгами которого она упивалась девчонкой, терзается совсем другими страстями, неведомые дюжинным людям муки творчества обуревают этого лобастого пышноволосого человека с ухоженной русой бородкой... Как хочется сейчас помочь ему, облегчить ту нравственную ношу, которую добровольно взваливают на себя они, Писатели, Творцы...

Я увидел себя ее глазами, и мне стало нестерпимо стыдно, будто я молча наблюдаю, как опытный стареющий жуир соблазняет очередную бесхитростную девчонку дешевыми посулами сняться в кино, стать фотомоделью, и сам прекрасно осознает, как гадостна и пошла разыгрываемая им комедия, но не в силах преодолеть себя, циничного сластолюбца, привыкшего думать, что любые средства оправдывают любую, высокую или низменную цель. Если бы знала сейчас бедная Люся, что под этим высоким челом прыгают и суетливо сшибаются трусливенькие, весьма прагматические мыслишки, что окромя того, как оберечь свою потертую шкуру, этот только что продавшийся задешево, а сейчас скорбно застывший за столом Ходоров просто не способен думать ни о чем другом.

Я вздрогнул и очнулся... Я понял, что немедленно, не откладывая ни на секунду, должен найти Марьяну.

- Вы будете кофе? Или чай? - робко спросила Люся. И покраснела до корней волос: мой остановившийся на глубоком вырезе блузки взгляд смутил ее, бедняжку. А у меня и в мыслях не было оглядывать ее прелести, я лихорадочно напрягал память, пытаясь восстановить в ней адрес Марианны Вадимовны Азариной, записанный в протокол шепелявого следователя... Магистральная... Нет, Магнитогорская!.. Дом один, это точно. А квартира... квартира... Необязательно ее знать, телефон справочная даст... Если дома он у нее есть... А если нет?..

Буду ждать у подъезда хоть до ночи, хоть до утра...

- Аза-ри-на Эм Вэ? - громким, абсолютно бесцветным голосом переспросила телефонистка. - Минутку... Сорок восемь, двадцать пять, шесть, четыре...

Сердце стучало так, что, казалось, занявшаяся чайными делами Люся услышит, оглянется. Говорить с Марьяной при ней?.. Да не все ли равно, хватит же наконец поджимать хвост!

Длинные гудки... Два, три, четыре...

- Алло! Слушаю вас. Алло!..

Я молчал. Я отчетливо сознавал, что должен хоть что-то промямлить, иначе Марьяна положит трубку, а потом, кто знает, уже больше не поднимет ее с рычага. Я же знаю, она чего-то боится, поэтому мне нельзя, нельзя молчать!..

- Не хотите говорить?

Ее легкая хрипотца проявилась так отчетливо, так памятно, что меня полоснул дикий испуг: еще миг - и все будет потеряно...

- Это я!.. Ходоров... Вы помните меня?.. Вчера...

Я опять умолк, но теперь это было уже не страшно. Она не бросит трубку, нет...

- Феликс!

Я готов был положить голову на плаху, что в ее голосе прозвучала радость.

Или... Или мне просто хочется это расслышать?

- Я думала о вас... И вы позвонили, будто подслушали. Спасибо...

- Марьяна, мне нужно увидеть вас. Сейчас... Когда скажете... Но лучше бы сейчас, Марьяна, как можно скорее...

Ффу! Вот и все. Сказал.

- Сейчас?.. - В голосе ее прозвучала озабоченность. - Не получится, Феликс...

В два я должна быть в больнице, а в три у меня урок... Может, завтра?... Нет, послезавтра, да, послезавтра!.. Мне будет удобно, если утром. Вы можете послезавтра?..

Мне почудилось, что Марьяна чуть не плачет, говоря об отсрочке. Неужели только почудилось?

- Хорошо, - сказал я. - Послезавтра... До свиданья.

- До свиданья, Феликс... Не обижайтесь, прошу вас!..

Опустив трубку на рычаг, я взглянул на часы. Без четверти час. Если выйти в половине второго, у больницы Пирогова я буду как раз к двум.

- Ну, как у нас с чаем? - бодро спросил я у Люси.

- Заваривается, Феликс Михайлович. Пусть еще чуть, вы ведь покрепче любите, я знаю.

Чудная девушка!.. Какой у нее всегда замечательный чай!.. И что за великолепная нынче погода, не то, что вчерашнее пекло!

Я закурил и, подойдя к открытому настежь окну, рассеянно взглянул вниз. Как всегда, у подъезда Дома печати было многомашинно - легковушки, микроавтобусы, большой автобус... Парни тащат на плечах запечатанные белые коробки с книгами, а может и не книгами, а какими-нибудь отпечатанными здесь бланками, грузят их в багажник серого "мерседеса"... Вот подъехал еще один "мерс", только черный и поновее. Из него выходят и неторопливо идут к подъезду двое мускулистых парней в цветастых рубашонках и сандалиях на босу ногу... Я прищуриваюсь и убеждаюсь:

это они!.. Толян и Максимка, "торпеды" ласкового уголовника Джиги!.. Они идут, безусловно, чтобы увидеть меня, но я не намерен встречаться с ними - ни выяснять, ни уточнять, ни обещать сейчас я не в состоянии. Я знаю, что разборка с ними неизбежна, что оттягивать ее значило бы гневить эту уголовную свору, усугубляя ситуацию. Но сейчас мне нужна Марьяна, и только она. Я должен вырваться из тухлого болота, которое все сильнее затягивает меня. Хоть до вечера...

- Люсенька, сейчас сюда придут... Будут спрашивать меня... Задержи их хотя бы на две минуты, объясни поподробнее, по каким делам ушел и скоро ли вернусь...

Скажи, что через час... Меня сегодня уже не будет, спасибо тебе, милая, до завтра! После объясню все!

Я выпалил это на одном дыхании, торопливо заталкивая в кейс рукопись мерзопакостной "Из бездны - вдвоем" и другую, еще более увесистую - своего романа, который никто здесь так и не удосужился прочитать. Времени у меня было считанные секунду, но я знал, что успею. Им-то подниматься на третий этаж, а дверь мужского туалета с нашей соседняя...

Оттуда, через оставленную в дверях щелку я наблюдал, как через пару минут в коридоре появились мои недобрые знакомцы, как они направились прямо к нашему кабинету, как вежливо постучали и вошли.

Двух минут, которые мне пообещала Люся, было более чем достаточно, чтобы спуститься по лестнице в вестибюль и, выйдя из здания, завернуть за угол.

Теперь - сто шагов до трамвая, а машины сюда уже с неделю не заворачивают - очередной ремонт дороги... Так-то, мой Джига!

4

Глава 5. Павлиний хвост В два часа Марьяна у больницы не появилась... Я был у въезда на территорию Пироговки уже в двадцать семь минут второго и не отходил от распахнутой решетки ни на шаг, чтоб ненароком не прозевать ее. В сравнении со вчерашним сегодня было вполне терпимо, даже на солнцепеке. Тротуар, зажатый с обеих сторон киосками и прилавками-раскладушками, кишел пестрым людом, что-то покупающим, приценивающимся и просто разглядывающим заморские фрукты, ранние помидоры, сосиски, зацеллофаненные ломти грудинок, соки, шампуни, массажные щетки и прочую дребедень. От покупки каких-нибудь апельсинов старушке сам я решил пока что воздержаться: успеется, неизвестно, придет ли еще Марьяна.

В два десять я прошел в больничный двор и сел на лавочке наискосок от входа в корпус с табличкой "Приемный покой", рассудив, что Веру Семеновну - вроде бы так ее называла Марьяна? - навряд ли перевели отсюда. О какой-либо операции речи не было, с ушибами больные просто лежат. Млеющий на солнышке старикан в жеваной полосатенькой пижаме подсел ко мне, пытался заговорить и отстал.

Марьяна не появилась. Я взглянул на часы: два двадцать... Тоскливое раздражение - то ли на нее, то ли на себя, не поймешь - подбиралось из глубины груди к горлу, словно позывтошноты...

Белоснежный, по-лягушачьи приплюснутый "сааб" медленно проплыл мимо моей лавки и притормозил прямо напротив входа. Плечистый молодой человек в затемненных очках и черной трикотажной рубашке вышел из машины, быстро обошел ее и открыл заднюю дверцу. Я равнодушно следил, как он принимает от кого-то сидящего в салоне цветной пластмассовый пакет с ручкой, как помогает выйти из машины изящной женщине в мини-юбке. Когда она, выйдя, распрямилась и подняла голову, мое безразличие испарилось вмиг: это была Марьяна!..

Я судорожно вцепился пальцами в сидение, но не вскочил, не окликнул ее. В темноте салона смутно белела рубашка еще кого-то, кому она кивнула и прощально махнула рукой. Взяв из рук водителя тяжелый пакет, она направилась к ступенькам, ведущим в приемный покой. Сверкающий, как Эльбрус на солнце, "сааб" чуть проехал вперед, развернулся и бесшумно покатил к воротам.

Я не пошел следом за Марьяной в больницу. Я был слишком ошеломлен. Лимузин суперкласса - и это, казалось бы, обиженное жизнью существо, которое я, кретин, уже успел столько раз мысленно пожалеть... Никак они не вязались друг с другом. Вряд ли это был случайный "левак", которым она, опаздывая, воспользовалась. Галантность парня в черной рубашке совсем не походила на оплаченный сервис. Тот, невидимка, что остался в салоне, не иначе хозяин машины. А может, и ее, Марьяны?.. "Жизнь наша гроша ломаного не стоит", - вспомнилось вдруг мне. Неужели и она, моя Марьяна, чем-то повязана с обладателями грязных капиталов, с какой-то криминальной средой?

Впрочем, с какой стати - "моя"? И почему - непременно с криминалом? Такой вот "сааб" может себе купить вполне благонамеренный банкир. И разве не мог подвезти ее попутно сосед по подъезду? Живет как-никак не в "хрущебе", в доме относительно престижном...

Как ни убедительны были эти аргументы, с каждой минутой на душе становилось все пакостней. Я с трудом уговорил себя подождать. Нет ничего мучительнее неопределенности, пусть уж будет даже наихудшая из правд. Иначе никогда не выбраться тебе из паутины иллюзий, которой ты всякий раз оплетаешь себя, как полоумный паук.

Марьяна появилась из подъезда примерно через четверть часа и сразу же увидела меня. Ожидая, я пытался предугадать ее реакцию - изумится, испугается, гневно нахмурится, пройдет мимо, сделав вид, что не заметила... Все, что угодно, но только не это: неподдельная радость. Ее матовые щеки вспыхнули, стали розовыми. А главное - какой по-детски искренней радостью засветились эти темно-карие, чуть скошенные к вискам глазища! Давно уже не смотрели на меня так молодые красивые женщины, давненько... И ведь это была не просто молодая и красивая, это была она, Марьяна...

Мы одновременно двинулись навстречу друг другу и, наверное, обнялись бы, если б не визг тормозов подкатившего к подъезду фургончика "скорой". Автомобиль с красным крестом всего на несколько секунд заслонил ее от меня, но их нам хватило, чтобы прийти в себя. К выходу из двора Пироговки мы шли уже почти спокойно, о чем-то - разве вспомнишь, о чем? - переговариваясь. Наверняка это была полная бессмыслица, междометия, ничего не значащая чушь. Дар связной речи я обрел, лишь когда мы окунулись в гомонящую, торгующуюся толпу.

- Вы не опаздываете? Уже без двадцати три, так что, может, машину?..

До чего же хотелось мне, чтобы Марьяна сказала "нет"!.. Но она и в самом деле опаздывала: до проезда Масленникова - ах, вот о чем она успела сказать мне в больничном дворе! - на автобусе уже не успеть.

Мы спустились по Полевой до проспекта, куда заворачивал поток автомашин, я поднял руку и почти сразу же остановил импортную тачку, белую, но далеко не такую шикарную, как подвезший ее к Пироговке "сааб". Вспомнив о нем, я почувствовал, как в сердце опять неприятно кольнуло... Ладно, все выяснения отложим на потом.

В машине мы не разговаривали. А когда вышли у Дома культуры подшипникового завода, времени на это уже не оставалось совсем.

- Я подожду вас в вестибюле. Или подойду... Примерно через сколько закончите?

Дубина, я даже не удосужился спросить, что это за урок у нее такой.

- Зачем? Пойдемте вместе, - просто сказала она. - Может, никто и не пришел. В такую жару молодежь выбирает пляж, а не репетиции.

Репетиции? Тем любопытнее.

К сожалению, на репетицию - чего? - эта самая молодежь все-таки явилась. В прохладном вестибюле Марьяну уже поджидали трое - две белобрысенькие девицы лет пятнадцати-шестнадцати, обе загорелые и коротконогие, инкубаторски похожие даже выражением круглых мордашек, и уже вполне взрослая, безусловно за двадцать, длинноносая шатенка в широких серых шортах, никак уж не гармонирующих с торчащими из них до голубизны бледными худыми ногами. Мы поднялись по лестнице на второй этаж, пожилая уборщица, что-то бурча себе под нос, открыла ключом зал. Марьяна включила над сценой свет, я устроился в полутьме на последнем ряду.

- Начнем с повторения! - произнесла с милой своей хрипотцой Марьяна. - Девочки, кто самая храбрая?

Самой храброй оказалась длинноносая шатенка. Через пять минут мне стало ясно, что долго я здесь не высижу. От кружковых занятий "по художественному чтению", к которым в детстве меня принуждали родители, видевшие во мне будущего дипломата, я на всю жизнь получил стойкое отвращение к декламации и сколько-нибудь выразительной сценической речи. Потому, наверное, я и не написал ни одной пьесы. Читать их я могу спокойно, но само театральное действо неизбежно рождает во мне ощущение неловкости и даже стыда за актеров. Сейчас же на меня так сразу и так остро пахнуло бабушкиным нафталином, что стало тоскливо и обидно за Марьяну, вынужденную заниматься с тремя дурами черт знает чем. Впрочем, уже выходя с незажженной сигаретой из зала, я понял из ее реплики, что девицы готовятся к какому-то конкурсу. Видимо, радио или теледикторов, а может... Не все ли равно?

Минут сорок я гулял по чадному проспекту Масленникова, заглядывал в магазины, потом курил, сидя на скамейке возле Дома культуры, рассматривал проходящих мимо девиц. Мыслей в голове не было, так, какие-то хвостики, свои утренние тревоги я загнал глубоко внутрь и не позволял им высунуться даже на мгновенье.

Я просто ждал Марьяну, и минуты плыли мимо, словно и не задевая меня. Потом я наконец вспомнил, что в кейсе у меня подстрочник переводной бодяги. Самое подходящее время, чтоб его полистать. Противно, конечно, но в ожидании электрички читаешь на вокзале любую муру. А эту - надо.

Она освободилась только через полтора часа.

- Знаете, я полагаю, что нам с вами необходимо поговорить, - сказал я, вставая, когда Марьяна приблизилась ко мне. - И лучше всего, если мы это сделаем не на ходу, а где-нибудь в кафе. Как у вас со временем?

- У меня есть еще свободный час, - без обиняков ответила она и улыбнулась, по-моему, с искренней признательностью. - Ванечку я беру обычно в половине шестого, полчаса на дорогу. Пойдемте. А куда?

- Тут неподалеку есть уютное заведеньице. С завлекательным названием "Золотой теленок".

- Знаю, бывала... - Марьяна засмеялась. - Будете завлекать? А не слишком ли накладно? Что ж, попробуйте, Остап Ибрагимович Бендер-бей, желаю успеха.

- Он будет, - пообещал я. - Меня, как известно, любила даже одна женщина - зубной техник. Какие уж тут могут быть сомнения?

Идти было около трех кварталов. В ресторане было пустовато, однако столик возле дальнего от входа окна, который я как-то присмотрел, оказался занят совсем еще юной парочкой, допивавшей бутылку шампанского. Пришлось устроиться в другом конце зала, где по соседству не было никого. На мой вопрос насчет вина Марьяна ответила просто: "Лучше коньяк. И, бросив на меня испытующий взгляд, быстро добавила: - Но совсем немножечко. И к нему чего-нибудь такого... Цитрусового...".

Открыв карточку, я похолодел... Я слышал, что это заведение - одно из самых дорогих в Самаре, был я в нем лишь однажды, да и то у барной стойки, и платил за выпивку, кажись, не я. Цены здесь были просто-напросто бессовестные, дикие, оскорбительные... Но, черт побери, не отступать же!.. Шальной перевод, откуда бы он ни свалился, позволял мне сегодня... ну, не то, чтоб шикануть, но все-таки.

Я заказал триста граммов коньяка, лимон, апельсины. От мороженого она отказалась, и, по-моему, зря. Впрочем, может, у нее что-то с горлом?

Со стороны бара доносилась негромкая музыка, нечто итальянское, леденцовое...

У меня к Марьяне было много вопросов, связанных и с загадочным "фордом", и с ее неснижающимся внутренним напряжением, которое я ощутил еще вчера. Чего же она все-таки опасается? Что нас увидят вместе? Кто увидит? Что не муж, это ясно. Любовник? Тот, что подвез ее к больнице? Или еще кто-то, от кого эта женщина зависит и кого боится? Но спрашивать о чем-либо таком было, разумеется, рано. Для этого надо иметь хоть какой-то задел доверия.

- Спасибо вам, Феликс, что выбили меня из моей колеи. - Марьяна улыбнулась мне глазами, тоненькие морщинки в уголках век проступили и исчезли. - Не в том смысле, - спохватилась она, - что нарушили покой, нет, я имею в виду другое совсем... Ну, в том смысле, что моя жизнь на маятник похожа своим однообразием. И вдруг вы, ресторан...

- Вот и первый тост. За сбой ритма!

Мы выпили, я - по-пролетарски, одним махом, Марьяна пригубила, зажмурилась, но допила рюмку довольно уверенным длинным глотком. И не поморщилась, надо же...

- Наверное, не надо уточнять, почему я так приклеился к вам, - сказал я, принимаясь счищать свернутой салфеткой сахар с дольки лимона. Она иронически покосилась на мои руки, и я тотчас оставил цитрус в покое. Потому что это естественно, вы привлекательная женщина, равнодушным не будешь... Но, пожалуй, главное все же другое - сейчас мне это необходимо...

- Что - это? - Брови Марьяны вопросительно изогнулись, их надлом стал еще резче. Прямо-таки крылья буревестника.

- Это - значит влюбиться... Увлечься, так сказать, воспарить над собой.

Единственный выход... Вернее, хоть и банально звучит, увидеть просвет в конце туннеля. Оттого я так навязчив, хотя ловеласом, уж вы мне поверьте, никогда не был.

- Ну, предположим, это я вас зацепила. - Марьяна покачала головой и взглянула на меня с такой грустной лаской, что мне стало не по себе. - Я отконвоировала вас, Феликс, в милицию, а не вы меня. Попробовали бы вы от меня убежать!..

Мы рассмеялись. Действительно, и не придумаешь пикантней повода для начала романа. И - сразу спала напряженность, словно по чьей-то команде "вольно!".

- Забавно, конечно... - Марьяна разрезала апельсин и вопросительно взглянула на меня, я покачал головой. - Выходит, я оказалась той первой смазливой, которая в нужный момент попалась вам под руку? Не скажу, чтобы это мне льстило. Но, что ж, как видите, я не против. Только бы вы потом не пожалели.

На рынке нельзя покупать что-то сразу, что с краю, лишь бы скорей.

- Не упрощайте, Марьяна. Я не знаю, но я чувствую, чем вы можете стать для меня. Я писатель, у нашей породы особое чутье.

- А если я дрянь? Разочаруетесь, только и всего, правда? А ведь во мне, Феликс, столько гадостного... Порой себя ненавижу, убила бы. А себя не переделаешь, поздно...

- Это с какой меркой подходить. Хоть к себе, хоть к другим. - Я наполнил рюмки коньяком, взял свою. - Постарайтесь жить в мире хороших людей. Но сначала вы его должны создать, этот мир.

- Создать? - Марьяна машинально поднесла рюмку ко рту, но лишь макнула губы, поставила. - Не совсем вас поняла.

- Считается, что у каждого явления есть, как у рубашки, изнанка и лицо. Но все относительно. Прямодушного человека можно называть бесцеремонным, неделикатным, примитивом. Подружку, которая искренне переживает за вас и поэтому интересуется вашими отношениями с людьми, вашей личной жизнью, легко обозвать настырной сплетницей или любительницей копаться в чужом белье. Все зависит от вас самой: что вы хотите видеть в них, по какой шкале оценок судить. Я стараюсь выбирать ту, по которой человек хорош.

- Понятно. - Марьяна опустила глаза, уголки полных губ иронически дрогнули. - Действительно, очень удобно... Кривоногая? Зато как удобно тебе ездить в седле!.. Набитая дура? С ней так приятно: никогда не заподозрит, что ты не Сократ. Так ведь?

- Мир хороших людей, милая Марьяна, это всего лишь иллюзия, я сам все прекрасно осознаю. Но жить в нем все-таки можно, даже когда разочаровываешься то и дело. А вот в изнаночном мире "плохих людей"... Не дай Бог! Сразу вешаться надо.

- "Тьмы горьких истин нам дороже нас возвышающий обман..." Все это было, было, Феликс Михайлович. Помните: "Я сам обманываться рад..."? Если огрубить вашу теорию, то она звучит так: постоянно себе вру, вру и вру. Видимо, и другим тоже? А, Феликс Михайлович? Для пущей приятности отношений?

Марьяна достала из сумочки пачку сигарет и протянула мне. По-моему, это самые дорогие из тех, что видишь в киосках, купить для пробы я так ни разу и не рискнул. Я выудил одну, чиркнул зажигалкой, поднес Марьяне огоньку, прикурил сам. Мне показалось, что она занервничала. Неужели что-то в моих речах задело ее за живое?

- Видите ли, - сказал я примирительно, - придумывать лишнее, конечно, приходится. Я имею в виду чьи-то достоинства, главным образом той женщины, которая нравится. Так и должно быть: мужчина должен приподымать образ любимой, смотреть на нее снизу вверх... А поскольку я по профессии своей выдумщик да плюс к тому - натура самовозгорающаяся, то, как правило, получается перебор...

- Например? Если можно...

- Например, когда писал последнюю свою книгу - ту, которая сейчас у меня в этом вот кейсе, - взял прообразом героини очень милую женщину, познакомились на какой-то тусовке. Ничего такого особенного, в меру привлекательна, в меру умна... Мой герой, однако, влюбился в нее - ну, по сюжету надо мне было - и, естественно, видел в придуманной мной Алисе качества необыкновенные, переживал, мучился, потому что по началу чувство было безответным... В финале, как полагается в романах, она-таки оценила его... И что-то вроде хэппи-энда, хотя и не в классически сусальном варианте... Но до того... - Я рассмеялся и отхлебнул коньяку. Марьяна слушала, не поднимая глаз от стола, длинный столбик пепла на кончике сигареты изогнулся, вот-вот упадет на скатерть, но она не замечала. - А до того я сам извелся, истерзался... Почему она, то есть реальная, прототип, не звонит, хотя и обещала? Почему я не видел ее в Доме актера, куда она обещала прийти? Я чуть ли не в измене ковар-р-ной ее обвинял, депрессия была такая, что не приведи Господь!.. Места себе не находил, исстрадался, бородатый Ромео... А она ведь даже не подозревала о моих любовных муках, мы и не встречались с нею ни разу тет-а-тет... Кажется, я ей все же нравился, ей было приятно в моем обществе, тем паче - внимание писателя не могло не льстить... Но она жила себе и жила тем, чем всегда - работой, мужем, ребенком... Безо всяких обязательств передо мной, выдумщиком, который перетащил сначала жизнь в книгу, а потом - наоборот.

Марьяна загасила сигарету в пепельнице, взяла рюмку за ножку, покрутила, поставила.

- Уж и не знаю, хорошо ли это или плохо... - Глаза ее сузились, она о чем-то напряженно думала. - Но я ей завидую, - после долгой паузы произнесла она тихо и опять замолчала.

- Давайте-ка выпьем, - предложил я. - Кажется, я вогнал вас в меланхолию. Для соблазнителя это непростительный промах.

Мы опорожнили рюмки одновременно и одинаково - одним глотком до дна. И так же дружно протянули мельхиоровые вилочки к блюдцу с желтыми пластинками лимона.

- И часто вы... как бы сказать... выплескиваетесь?

Я готов был поклясться, что в ее милой хрипотце прозвучала нотка ревности.

Жестковато спросила, с сарказмом.

- Что значит - часто, редко?.. Как нахлынет. Я многим женщинам посвящал стихи, всех и не упомнишь. Кому-то даже песни, верней что-то вроде современных романсов... Это мое хобби...Фу, терпеть не могу, пластмассовое какое-то словечко, но шут с ним... А чтобы роман, так сказать, возник из самого романа, чтобы благодаря книге - такое со мной было впервые... К сожалению, вряд ли мое творение кто-то прочитает в обозримом будущем, печатать его некому. Вот и рукопись поэтому взял, издателям она без надобности.

О чем же таком она сейчас напряженно думает? Невидящий взгляд Марьяны был устремлен куда-то мимо меня, губы сжались в бутон... Как же все-таки она хороша, эта странноватая маленькая женщина...

- Значит, так... Роман ваш печатать не хотят... - пробормотала она негромко, словно обращаясь к самой себе. - Это вы его листали, когда меня ждали на лавочке?

- Нет, поденщину... Дешевенькую поделку, рукопись подстрочника, из которого мне предстоит сделать хоть какое-то подобие литературы.

Не знаю, что меня дернуло за язык, выпитый коньяк, видно, но я неожиданно для себя откровенно рассказал Марьяне об утреннем предложении хозяев "Парфенона" и почти откровенно объяснил, почему я его вынужден был принять. Меня покоробило, что мою горестную исповедь она восприняла почти равнодушно, без тени сочувствия.

- Деньги-то хоть приличные? - спросила она, будто речь шла о продаже подержанного холодильника, а не писательского пера. Спросила с живым интересом, деловито. Похоже, именно размер гонорара, а не сам факт моего падения был в ее глазах единственно важным предметом, достойным обсуждения.

- Относительно... - Я пожал плечами. - Главное, что противно соучаствовать в возведении той мусорной пирамиды, которая сегодня на книжных прилавках.

- Феликс... - Марьяна тронула тонкими, неярко наманикюренными пальчиками мой кулак, сжимавший пустую рюмку. - Не хватало еще страдать от такой чепухи.

Гиены... Еще кто?.. Грифы... Они питаются падалью, для них тухлятина - лакомство. Эту макулатуру покупают, значит, кому-то она по вкусу. Вам-то что?

Пусть себе читают. Лучше уж вы их угостите, чем наглая бездарь. Смотрите на это проще: вам сейчас нужны деньги, чтобы выкрутиться. И чтобы потом опять спокойно заниматься любимым делом... Не думайте о всем человечестве, Феликс, ну его!.. Отделяйте четко, как я: это - им, это - мне. Швырните им, чтобы получить свое. получить свое.

Лев Константинов Срочная командировка

Рисунки Н. ГРИШИНА

ОФИЦИАНТКА

Было душно. Солнце застыло перезрелым персиком. Такое же багровое до черноты, оно неподвижно висело в самом центре побледневшего от жары небосвода. Из него, казалось, вот-вот брызнет сок. Тенты ресторана на крыше гостиницы прокалились и провисли, как листья городских тополей. Город медленно плыл в раскаленных потоках воздуха.

Официантка Лида лениво подошла к столику. Олег попросил воду со льдом. Лида немножко оживилась.

— Есть коньяк, вино. Воды нет.

— Мне простой воды, из крана, — Олег чувствовал, как подступает к сердцу злость.

— Есть шашлык, тушеная баранина, — Лида торжествующе посмотрела на Олега, — воды нет.

Похоже, она развлекалась.

— В холодильнике у вас есть лимонад, — уверенно сказал Олег.

Лида обиделась.

— Я честный работник общественного питания, — ответила она с достоинством. — Чего нет, того нет. А вы бы, гражданин журналист, попросили зеленый чай, в такую жару в самый раз.

— Сидела? — раздражение Олега против его воли вырвалось наружу. В гостинице он жил уже давно, и ежедневная грубость официантки наконец-то вывела его из себя. Определить, что официантка побывала в местах не столь отдаленных, было не так уж и сложно: на пальцах правой руки у нее было едко-сине вытатуировано; «Л-И-Д-А».

Лида усмехнулась:

— Не сидела, а отбывала срок наказания. И как видите, посчитали, что снова могу работать в торговой сети.

— Все-таки поищи бутылку воды, — уже остывая, попросил Олег.

— Ладно уж, принесу вам лимонад. Для себя берегла.

Лида неторопливо прошествовала к холодильнику. Обернулась:

— Тут, кстати, вам записку оставили.

В записке — четыре строки. Ровные строчки, каллиграфический почерк: «Журналист! Не лезь не в свои дела. Пиши очерки о передовиках труда — для тебя же лучше. Если в двадцать четыре часа не покинешь город, будем принимать меры». Подписи не было.

— Кто оставил?

— Лежала на столике. Народу прошла за обед уйма. Всех не упомнить. А на бумажке надпись: «Журналисту в собственные руки». Вы у нас один из работников печати.

Официантка Лида объясняла снисходительно. С посетителями она держалась строго, в разговоры не вступала. «Потому что не может быть содержательного разговора с командированными: думают, раз я официантка…» Олег так не думал — это она точно видела, глаз наметанный. И даже немного огорчилась, — журналист ей казался «интересным». Записку она, конечно, прочитала.

— Так вам и на завтра лимонад приберечь, раз вы такой любитель воды? — Она выясняла, как долго пробудет журналист в городе.

— Угу, — пробормотал Олег.

— А то уезжайте, — посоветовала сочувственно, — Не ровен час…

— Нехорошо читать чужие письма, — равнодушно выговорил Олег. — Особенно честному работнику общественного питания.



На тентах можно было печь блины — так они нагрелись. Официантка Лида пренебрежительно повела бровью:

— Так не запечатано…

Олег возвратился в номер и позвонил Тахирову. Следователь ответил сразу же.

— Мостовой? Ну как ты там? — бодро спросил он. — Испекло тебя солнышко?

Тахиров, очевидно, улыбался. Слова выскакивали из трубки бодро и звонко.

— Письмо получил интересное, — вяло сообщил Олег. — Предлагают покинуть ваш гостеприимный город…

— Очень любопытно. Догадываюсь, что тебе там написали, — Тахиров говорил серьезно. — Видно, ты был прав. Это письмо — подтверждение, что теперь мы действительно ухватились за какую-то ниточку.

— А можно выяснить, кто это почтил меня своим вниманием?

— Попытаемся. Каким путем записка попала к тебе?

— В кафе при гостинице работает официантка Лида… — Олег ясно представил невысокую тоненькую девушку. — Красивая, но уже основательно потрепанная жизнью, на лице толстый слой косметики, всегда взвинченная и раздраженная. Так вот она и взяла на себя труд вручить мне сие послание.

— Знаю такую. Работала раньше в «Гастрономе». Три года за растрату. Освобождена досрочно, — голос Тахирова был сух и официален. — Она?

— Кажется, да. Меня именует «гражданин журналист».

— Прощу, будь с нею осторожнее. Особа приметная. У нее вполне могут быть темные связи.

— Учту. Красивые у нее глаза, у Лиды.

— Шутишь?

— А что остается? Уезжать не собираюсь.

Олег аккуратно положил трубку. Присел к столу. Вот уже который день находится он в этом городе, окутанном жарой, такой густой и осязаемой, что, казалось, до нее можно дотронуться рукой.

Вспомнилось, как все это начиналось…

ПРЕСТУПНИК?

Очерк был уже написан. Как-то само собой нашлось заглавие: «Соучастие». Олег обычно долго бился над заголовками, а тут слова сразу легли в верхнюю строку — слишком обнажена была главная тема материала.

Мостовому хотелось, чтобы очерк получился — гневным, резким, и потому он начал его с обращения к будущим читателям:

«Девушки, если он вам скажет, что любит, — не верьте, гоните прочь.

Парни, когда он протянет вам руку, отвернитесь.

Матери, сделайте все, чтобы ваши сыновья не были похожими на него…

Его вскоре будут судить за безмерные предательство и трусость. И какую бы меру наказания ни определил ему суд, его приговор будет подкреплен нашим с тобой, читатель, моим и твоим, общим отношением к этому человеку — презрением».

Несколько дней назад Олега вызвал редактор. У редактора, обычно весьма сдержанного, от ярости подрагивали губы.

— Посмотри. По-моему, ты сможешь написать об этом.

В толстой канцелярской папке были собраны письма, жалобы, характеристики, запросы. Олег просидел над документами всю ночь. Когда была перевернута последняя страница, он подумал: «Да могло ли быть такое? Каким же негодяем должен быть человек, чтобы совершить такую подлость?»

Моральный облик тех, кто убил девушку, Сычова и Рюмкина, достаточно выразителен: хулиганье, драки, воровство, пьянство, приводы в милицию, судимости.

Но в документах, собранных редакцией, называлась фамилия еще одного человека. Именно к нему, молодому парню, своему ровеснику, девушка шла на свидание. И если бы не его трусость, она могла бы остаться в живых.

Парень и девушка были знакомы очень давно. Ровно столько, сколько помнили себя. Жили на одной улице, вместе ходили в детский садик, в школу. В какой-то вечер не побежали после уроков сразу по домам, задержались у калитки. И тогда он ей сказал: «Давай дружить». Так на школьном языке во все времена начинались объяснения в любви. Они любили друг друга. И хотя жили по соседству, иногда он писал ей записки, светлые, теплые.

А в тот день они поссорились — так, из-за пустяка, как это часто бывает у влюбленных. Но мелочная размолвка вдруг обернулась трагедией. Парень написал своей подруге странную записку: «Я, конечно, не верю, что существуют какие-то „тени“. И время на проверку такой чепухи тратить не стал бы. Но если тебе это очень уж надо — хорошо. Только заодно проверю, как крепко ты меня любишь. Не побоишься прийти на дальний холм в полночь?»

Записка была написана на клочке бумаги, вырванном из школьной тетрадки. Ее нашли в карманчике плаща погибшей. В тот же день приятель девушки был арестован. А на следующее утро на вопрос: «Вы ее убили?» — безразлично ответил: «Да».

Он был милым, скромным и добрым юношей. Так единодушно утверждали все родственники и знакомые. Соседи писали о нем в отзывах: первым всегда здоровался, никому не сказал грубого слова. Родственники рассказывали, что много читает.

При встречах они часто говорили о прочитанном. И девушку всегда восхищали в нем умение увидеть в книгах многое, зрелость суждений и широта мысли. Старшие ставили его в пример своим детям. Учится и работает, обеспечивает себя и семье помогает — после восьмилетки парень ушел работать на завод токарем. Добросовестно относился ко всему, что ему поручали на заводе.

Она еще училась, и его мир — мир заводского труда, рабочих смен и производственных заданий — казался ей очень важным, достойным уважения. Часто расспрашивала, как дела на заводе, и гордилась его успехами так же, как своими пятерками в школе. А он не только работал, тоже учился в вечернем техникуме.

Секретарь комсомольской организации завода сказал о нем следователю: «Черт знает что такое — никогда бы не поверил, что он способен на такую мерзость. Парень всем нам казался хорошим…»

В последний раз свидание они назначили на старом, заброшенном кладбище, расположенном в самом конце городского парка и, по существу, ставшем его частью.

Он путал следствие. Сознавшись в убийстве, парень в то же время категорически отрицал, что виделся с подругой в тот вечер. И его мама подтверждала: да, пришел домой рано, лег спать. Как выглядел? Как всегда.

И когда на следующее утро к нему прибежала ее мать, он встревоженно сказал:

— Мы не виделись вечером. Понимаете, поссорились… Так, из-за пустяка. Я как раз хотел идти к ней, чтобы помириться…

Только после ареста настоящих убийц девушки были восстановлены подлинные обстоятельства преступления.

Собираясь на свидание, девушка надела свитер, взяла старенький прорезиненный плащ, накинула на плечи красный пуховый платок, положила в сумку бутылку лимонада и конфеты.

Она села в автобус и отправилась к парку.

В 12.37 на следующий день ее нашли во рву мертвой. Дождь, прошедший над городом ночью, смыл все следы.

Один из убийц, Сычов, под давлением неопровержимых улик рассказал, как все произошло: «В тот вечер мы здорово набрались. А потом поехали к старому кладбищу — там часто собирается наша компашка. Что было дальше? Примите во внимание: показания даю добровольно… Значит, добыли еще бутылку водки и решили распить ее на дальнем холме — туда редко кто забредает, и не помешают, значит. Пошли… А там парочка сидит на холме. Парня прогнали, а ее, значит… Вот так все и было. Если бы не водка, значит…»

Да, именно так все и случилось. Убийц иногда сравнивают с животными, называют зверями. Для зверей такое сравнение оскорбительно. Но с кем сравнить предателя? Он не убивал Розу — он ее выдал на растерзание убийцам. На официальном языке это называется «оставление в опасности».

Двое отвели его в сторону: «Убирайся, а то хуже будет». Его даже вроде бы ударили по лицу. Он убежал по склонам холма, сел на велосипед и уехал домой. Сбежал, хотя девушка звала его и просила защитить, умоляла спасти. Она боролась за жизнь до последних секунд. Ей заткнули рот, чтобы никто не услышал…

А он пробежал мимо милицейского поста у входа в парк, мимо, людей, пришедших сюда погулять. Еще можно было ее спасти, предотвратить преступление.

Преступление было гнусное, из тех, которые потом еще долго будоражат весь город, обрастают слухами.

Олег закончил очерк словами:

«Предстоит суд. Уверен, если бы на судебном заседании могла присутствовать девушка, вместе с которой он ходил в детский сад, в школу, гулял по тенистым городским улицам, которой он объяснялся в любви, — она судила бы его сурово и безжалостно. Она сказала бы ему: „Ты подлец и трус“. За свою любовь к нему, за веру в него, друга, мужчину, защитника, она заплатила жизнью.

Имя человека, который помог свершиться преступлению, — Александр Рыжков».

ЖУРНАЛИСТ

Олег словно бы воочию видел, как все произошло. И он писал о преступлении лаконично и отрывисто, перенимая стиль деловых следственных документов, только иногда вдруг взрываясь гневной фразой.

Он упорно пытался разобраться в обстоятельствах преступления.

Стоило ему закрыть на мгновение глаза, как вырванным из нереального фильма кадром проносилась картина: ров, убитая девчушка — еще вчера пела, смеялась, любила.

Очерк был готов, каждое слово его сверено с документами. Редактор быстро прочитал его, убрал наиболее резкие выражения, пометил в углу листа красным: «Секретариат — срочно!»

Редактор встал из-за стола, пошагал по комнате:

— Даже не верится, что такое могло случиться.

— Настолько не верится, что в первые минуты я подумал: «А надо ли писать об этом?» Такое ощущение, будто выметаешь из закоулков нечистоты, — поделился сомнениями Олег.

— Каждый бы предпочел иметь дело с розами, — нахмурился редактор. — Но нам, журналистам, приходится порой общаться и с человеческими отбросами. Писать нужно. И кажется, ты нашел верный тон — очерк направлен против трусости, беспечности, равнодушия.

Он посмотрел на осунувшееся за ночь лицо Олега:

— Иди отоспись. Гранки будут завтра к обеду, тогда и являйся.

Редактор улыбнулся.

— Алке привет.

Он любил иногда ошеломлять сотрудников своей осведомленностью. Олег познакомился с Алкой месяца два назад и еще не представлял ее товарищам по работе. Все как-то не было подходящего случая. Но теперь он и в самом деле хотел бы встретиться с Алкой и потому из редакции поехал в научно-исследовательский институт, где она работала, уговорил отпроситься пораньше. Пока Алка бегала по этажам в поисках начальства, которое бы разрешило ей отсутствовать «по срочным семейным делам», Олег пристроился в вестибюле на подоконнике, ждал, а в памяти снова возникали написанные строчки очерка. Он как бы заново их клал на бумагу и холодновато прикидывал, что получается. Профессионально получалось неплохо — очерк, несомненно, вызовет реакцию читателей, будут письма, много писем — гневных, едких («как могло такое случиться в наше время?»), суровых. «Надо будет потом подобрать письма и съездить к тому типу, — решил Олег, — пусть почитает, что о нем люди думают».

Прибежала запыхавшаяся, возбужденная Алка, и они отправились в кино. Шли «Неуловимые мстители». Олег молчал, и Алка уловила его настроение, ничего не стала расспрашивать, наоборот, сама не умолкала ни на минуту. На экране лихо стреляли из маузеров красные дьяволята, и Олег подумал, что, наверное, скоро этот фильм посмотрит и Александр Рыжков — в колониях ведь тоже проводится культурно-массовая работа. Интересно, что он будет чувствовать при виде чужой смелости и верности? Покажется ли самому себе ничтожеством?

Алка смеялась, охала, — прислонилась к плечу Олега. А ему в голову лезли разные невеселые мысли. Он вдруг подумал о том, смог ли бы бросить этого веселого, заливающегося смехом человека на растерзание убийцам, и от этой мысли его прошиб холодный пот. Да нет, глупости, ни один нормальный человек не поступил бы так… Но ведь тот, Александр Рыжков, тоже был нормальным? Черт возьми, посмотреть бы ему в глаза…

— Что с тобой? — все-таки не удержалась Алка.

— Как ты думаешь, способен я на подлость?

— Нет, — убежденно сказала Алка.

Наверное, и та девушка верила своему парню так же безоговорочно. Так почему же он ее предал? Все — тот короткий путь, который он успел прожить, отзывы товарищей по работе, знакомых, соседей, людей, которые его знали, — все говорило о том, что он должен был бы заслонить ее собой, но не бежать сломя голову, слепо натыкаясь на кусты и заброшенные могилы — в ту ночь было темно, и только вдали цепочка фонарей резала душную темноту. Банальный случай: не верь характеристикам.

Олег нащупал в темноте Алкину руку, тихонько ее сжал: «Ничего, старуха, все в порядке».

«Старухе» было двадцать три, и она не любила, когда ее так называл Олег, следуя нелепой редакционной привычке, но на этот раз милостиво простила.

Олег почти наизусть помнил страницы характеристик: хорошие, добрые слова о том парне.

Алка самозабвенно переживала за красных дьяволят, отстреливающихся от бандитов. Вставало на экране багровое солнце, и на фоне огромного шара маленькие всадники скакали к далекому горизонту.

Александр Рыжков был чуть постарше «дьяволят». И отец его, старый рабочий, говорил следователю: «Мой Саша не трус. Я видел трусов, знаю, какими бывают трусы. Мой Саша не трус, я солдат, в этом разбираюсь».

Хорошая семья у этого Александра: отец потомственный металлист, на заводе о нем отзываются с большим уважением, мать ткачиха, младший брат — школьник. Дружная семья, очень порядочная, как написал один из соседей.

Потом они шли по шумной улице. Был вечер, и улицу заполнила молодежь, шумная, немножко крикливая и бесцеремонная. На Алку засматривались. Какой-то подвыпивший парень оказался у них на дороге — случайно или нарочно. Олег сжал кулаки и пошел прямо на него. Парень торопливо свернул в сторону.

— Ради бога, что у тебя приключилось? — не на шутку встревожилась Алка. — Ты какой-то странный сегодня…

Олег уже понял, как нелепо выглядел его неожиданный жест, и виновато проговорил:

— Извини, пожалуйста. Видно, я действительно дописался до чертиков.

Они остановились на перекрестке, и Олег подумал, как удачно подобрано это слово — «перекресток», — два встречных потока людей как бы образовывали гигантский крест.

— Скажи: если ехать на велосипеде вечером, в будний день спешить на свидание к девушке — скорость будет одна, а в праздник — другая?..

— Не говори загадками, Олег Дмитриевич, — бодро сказала Алка. — Излей душу, разрешаю: кто она, пленившая твою журналистскую фантазию так сильно, что даже в моем присутствии думаешь только о ней? Роковая любовь?

— Я ее никогда не видел, Алла. И не увижу. Ее нет в живых. Она погибла.

— Извини…

Олег наспех попрощался с притихшей Алкой. Он неторопливо шел по бульвару. Мысленно, лист за листом, перелистывал пухлое «Дело №…».

Имеет ли он право писать о человеке, — не просто писать, а так, что это решительно повлияет на его судьбу, — не поговорив, не встретившись?

Уже дома Олег снова перечитал свой очерк. Он теперь читал его как бы со стороны, глазами постороннего человека, обычного подписчика их газеты. И снова признал: материал получился, это подсказывал опыт.

Он положил перед собой лист чистой бумаги и сказал себе: «Ты член редколлегии. Читаешь материал не после публикации, а „до“. Знаешь историю его появления в газете. Какие у тебя возникнут вопросы?»

Мостовой действительно был членом редакционной коллегии — одним из самых придирчивых.

На листе пункт за пунктом появлялись вопросы, которые могли бы быть заданы автору, если бы материал обсуждался в обычном порядке:

«1. Выезжал ли в город, где произошло преступление?

2. Встретился ли с человеком, о котором пишешь? Встречу организовать нетрудно.

3. Встретился ли с товарищами того, кто совершил преступление? Возможно, они помогли бы более четко выписать его психологический портрет?

4. Есть ли убежденность в точности написанного? Речь идет о судьбе человека…»

Против первых трех вопросов Олег написал: «нет».

Над четвертым долго думал и колебался. Ответ на первые три предопределил и то, что следовало написать здесь. В город, где произошло преступление, не выезжал, с человеком, совершившим преступление, не виделся, личность преступника не изучил. Документы, поступившие в редакцию? Они могли быть неполными, неточными, односторонними. У меня нет оснований им не верить.

На листке появился новый вопрос: «Можно ли на несколько дней отложить публикацию для того, чтобы убедиться на месте в точном соответствии очерка с событиями?»

Рядом был записан ответ: «Можно». Даже необходимо. Особенно учитывая, что речь идет о добром имени человека… Чувства чувствами, но публикация очерка до суда может оказать влияние на судебный приговор.

Он позвонил редактору.

— Ты чего? — удивился тот. — Гранки будут завтра. Не волнуйся, твой очерк заслали в набор.

— Можно отозвать материал? — тихо спросил Олег.

— То есть как? — не понял редактор. — Боишься остроты? Беспокоиться нечего, твой очерк показывал членам редколлегии, они «за». Выступление нужное.

— Не обижайся, — попросил Олег. — Но все-таки лучше его пока не печатать.

— Ну это уж совсем ни на что не похоже, — начал раздражаться редактор. — Автор выступает против публикации своего материала! К сожалению, такое бывает очень редко, — съязвил он.

— Мне надо побывать в том городе, — настойчиво сказал Олег. — У меня такое ощущение, что я в чем-то ошибся.

— Не говори ерунды… — редактор бросил трубку. Звонко щелкнуло отключение, заныли короткие гудки.

Казалось: конец сомнениям. Олег так и сказал себе: «Все. Больше об этом не думаю». Но сказать — просто. Гораздо сложнее — действительно не думать о трагической судьбе девочки и подлости ее возлюбленного.

Олег сунул экземпляр своего очерка в самый дальний ящик стола: с глаз долой.

И снова взялся за трубку.

— Ну, давай выкладывай свои сомнения, — не спрашивая, кто звонит, сказал редактор. За несколько лет совместной работы он достаточно хорошо изучил настойчивый характер своего сотрудника.

— Я поеду туда, хотя бы ты уволил меня с работы, — сказал Олег.

— Пока так вопрос не стоит, — иронически бросил редактор. — Кстати, я уже позвонил в цех, чтобы очерк не набирали.

— Я могу лететь? — спросил Олег.

— Посмотри на часы: двадцать четыре ноль-ноль. Насколько мне помнится, в такое время, у нас бухгалтерия не работает…

Олег не принял шутку.

— Так я полечу, есть ночной рейс, знаю.

— Без командировочного удостоверения? Да и деньги у тебя есть?

— Денег нет. Придумаю что-нибудь. А командировку вполне заменит редакционное удостоверение. Позвони только в горком комсомола, пусть в случае чего помогут…

— Сделаю. Ладно, старик, ни пуха…

Олег позвонил Алле:

— Слушай, у тебя есть сколько-нибудь денег? У меня всего три рубля…

Алка спросонья никак не могла разобрать, о каких деньгах идет речь.

— Я улетаю. Срочно и далеко. Нужны деньги хотя бы на билет «туда».

Алка усвоила только, что Олег куда-то улетает, и это повергло ее в панику.

— А как же я? Значит, я тебя завтра не увижу? — Казалось, она расплачется, в трубке слышалось подозрительное сопение.

— Алк, мне надо.

Она поняла. Даже пошутила:

— Деньги есть. Откладывала на свадьбу, хотя ты пока и не сделал предложения. Приезжай, возьми… Можно, я тебя провожу в аэропорт?

По пути она сказала Олегу:

— Теперь я тебя закабалила. Как плохо, что ты улетаешь. Это у тебя такой злой редактор?

— Нет, просто у меня такой характер. Закабаляй дальше, только смотри, чтоб не прогадала.

Он, отшучиваясь, думал о том, с чего начнет завтра работу в командировке.

Объявили посадку. Алка, притихшая и растерянная, осталась под стеклянным колпаком аэропорта.

В 9.00 он уже встретился с Тахировым, следователем, который вел дело убийц Розы Умаровой.

СЛЕДОВАТЕЛЬ

Собственно, Тахиров уже заканчивал следствие.

Журналист из республиканской молодежной газеты прилетел незваным. Тахиров не хотел, чтобы его отвлекали от прямых обязанностей в дни, оставшиеся до окончания следствия. Формально он мог не отвечать на вопросы журналиста и уклониться от дальнейших встреч с ним. Это право давал ему закон, требующий полной объективности при ведении следствия. Но вполне логично было предположить, что журналиста привело сюда также желание помочь именно объективному рассмотрению дела, а не повредить ему.

— К вашим услугам, — сухо сказал Тахиров, когда Мостовой ему представился.

— В нашу редакцию поступили материалы по делу, которое вы ведете. Родители Рыжкова жалуются на предвзятость…

Тахиров пожал плечами:

— Они опережают события. Следствие еще идет…

— Родителей можно понять: речь идет об их сыне.

Следователь упрямо склонил голову:

— А вы видели девочку? Да, да, девочку, которая в наших документах именуется сухо и протокольно: «жертва»?

— Нет, — ответил Олег. — Такой возможности у меня не было.

— Тогда смотрите. Вот фотографии. Роза Умарова. Такой она была. Вот снимок, сделанный для комсомольского билета. А это она на экскурсии вместе со своим классом. Видите, в центре маленький крестик? Да, да, это она. Роза была комсоргом класса, верховодила среди ребят, вот они и ставили ее всегда в центр. И здесь она тоже на экскурсии: десятый «Б» на подшефной фабрике. А этот снимок — семейный: отец, мать, братишка, бабушка…

Роза была очень красивой. Даже фотографии передавали эту красоту: огромные глаза, чистый высокий лоб, на плечи легли послушные косы, а взгляд радостный, прямой.

— Очень привлекательная девушка, — будто угадал его мысли Тахиров. Он тихо сказал: — Вот эти фотографии сделаны на месте преступления…

— Убийство всегда отвратительно. А здесь речь шла еще и об убийстве тупом, жестоком.

— Не сомневаюсь, что суд в полной меревоздаст убийцам, — сказал Тахиров. — Судебное заседание будет открытым. И уверен, что общественность одобрит приговор.

— Очевидно, — подтвердил Олег.

— Тогда с чем вы не согласны? — вежливо осведомился Тахиров. Он тщательно подбирал слова; говорил ровно, немножко бесстрастно. Корреспондент свалился как снег на голову. Когда к нему в комнату вошел невысокий парень в очках и представился: «Олег Мостовой, журналист», Тахиров вспомнил острые очерки в молодежных изданиях, которые были подписаны этой же фамилией, и, еще не узнав о цели визита, уже внутренне настроился на сопротивление. Тахиров только недавно стал следователем, это было его первое серьезное дело. И провел он его быстро. Конечно, Тахиров предполагал, что родственники подследственных, возможно и адвокат, будут жаловаться во все инстанции, но то, что процессом заинтересуется республиканская молодежная газета, было неожиданностью.

— Я так же, как и вы, за самое суровое наказание преступников, — ровно ответил Тахирову Мостовой. — Пусть они понесут то, что заслужили. Но по делу проходит еще один человек. Именно он меня и интересует.

Мостовой снял очки, протер стекла. Без очков он выглядел совсем мальчишкой-студентом: добрые глаза, молодые и очень глубокие. Он тоже не предполагал, что его вмешательство в уже законченное дело будет встречено с восторгом. Опыт подсказывал, что придется преодолевать много препятствий — объективных и субъективных, — которые почти всегда возникают в тех случаях, когда представители прессы просят следователя вновь возвратиться к уже проделанной работе.

— Александр Рыжков, — догадался Тахиров. — Не хочу опережать окончательные выводы следствия, но, по-моему, он тоже должен ответить перед законом. Во-первых, Рыжков мог предотвратить преступление: в пятистах метрах находился наряд милиции. Во-вторых, он оставил близкого человека в смертельной опасности. В-третьих, он дал мне, следователю, заведомо ложные показания. Наконец, есть еще и нравственная ответственность… А вы, извините, будете писать о нем?

— Извиняю. Буду.

Тахирова раздражала манера Мостового говорить отрывистыми фразами, глядя в упор на собеседника. Казалось, что в тоне проскальзывает пренебрежение.

— Материалы у прокурора.

Олег умел быть напористым, когда этого требовали обстоятельства. Он не стал ходить по многочисленным кабинетам, чтобы добыть разрешение на ознакомление с материалами следствия.

— Идемте к прокурору, — предложил он Тахирову.

— Если примет, — улыбнулся тот иронически. — Впрочем, попытайтесь.

Пока шли по длинному коридору — направо и налево одинаковые прямоугольные проемы дверей, — молчали.

Олег попросил у секретаря листок бумаги, написал: «Прошу принять на три минуты по интересующему нашу редакцию делу», подписался, вложил записку в редакционное удостоверение и требовательно предложил молоденькой секретарше «положить это на стол товарищу прокурору».

К удивлению Тахирова, прокурор принял их быстро. В течение двух минут Мостовой излагал суть своей просьбы, минута потребовалась на то, чтобы прокурор позвонил кому-то по телефону и сказал.

— Познакомьте журналиста Мостового с материалом по убийству Розы Умаровой.

Предложил Тахирову:

— Очевидно, вы поможете товарищу Мостовому разобраться в этом сложном деле. В любом случае полезно услышать мнение человека, который посмотрит его как бы со стороны.

В конце краткой беседы прокурор спросил Олега:

— Почему вас интересует именно это дело?

— Погибла комсомолка. Член союза, в газете которого я работаю. Еще одно: разрешите встретиться с Рыжковым.

— Хорошо. Если возникнут затруднения, позвоните.

Тахиров, когда вышли от прокурора, одобрительно оценил:

— Оперативно работаете, Олег Дмитриевич. — Следователь все-таки не удержался от шпильки.

— По принципу: за каждой строчкой очерка — люди, — сердито отрезал Мостовой.

— На сколько дней командировка? Извините, дорогой товарищ корреспондент, за такой вопрос, но мне хотелось бы знать, как планировать время. Мне хотелось бы, чтобы ваше пребывание у нас было приятным, — Тахиров сыпал длинными вежливыми фразами.

— Вам бы хотелось, чтобы я убрался поскорее, — добродушно прокомментировал его вопрос Мостовой. — Не выйдет. Буду вашим гостем ровно столько, сколько понадобится. Не взыщите.

Тахиров засмеялся.

— Олег Дмитриевич, мне действительно хочется, чтобы вы с пользой провели у нас время. Я, например, прямо заинтересован в этом…

— Извините, — чуть смущенно сказал Мостовой. — Я, кажется, ответил на ваше предложение гостеприимства не совсем тактично.

Тахирову понравилось, что журналист не из тех самовлюбленных репортеров, которые раз и навсегда уверовали в свою непогрешимость.

— А вы хорошо ответили прокурору, — сказал следователь. И совсем неожиданно: — Я член бюро горкома комсомола.

— Чего же молчал? Пошли в горком, надо мне представиться товарищам.

ПРЕСТУПНИК?

— Прежде всего я посоветовал бы вам познакомиться с Рыжковым, — предложил следователь Мостовому. — Это нетрудно устроить…

В тюрьму они поехали вместе. Начальник тюрьмы провел их в комнату, чем-то отдаленно напоминающую приемную врачебного кабинета. Олег осмотрелся. В углу косо стоял стол, дубовый, массивный, накрепко вросший в дощатый пол. Стул был почти таким же массивным, основательным. Он стоял точно там, где ему положено было стоять: на полметра от среза стола, даже двигать не надо — садись, руки на шероховатую, отполированную локтями крышку и начинай разговор. Рядом стоял еще один такой же стул. Что же было в этой комнате от приемной медицинского учреждения? Олег наконец понял: идеальная чистота, ничего лишнего.

— Располагайтесь, — пригласил начальник тюрьмы. — Сейчас пришлю Рыжкова.

Он ушел, и Олег попытался «настроить» себя на предстоящую беседу. Он вспомнил заранее подготовленные вопросы, прикинул ритм и последовательность, в которых будет их задавать. Сосредоточиться было трудно: все время перед глазами стояли фотографии Розы, показанные следователем. Теперь в душе снова росла злость. Емкая, густая, она путала мысли, была ненужной, могла помешать объективно разобраться — это Олег понимал, но поделать с собой ничего не мог.

Он так задумался, что не услышал, как тихо хлопнула дверь, и удивился, услышав, как Тахиров сказал:

— Рыжков, с вами хотел бы побеседовать журналист из молодежной газеты.

— Здравствуйте, гражданин начальник…

Голос был тусклый и бесцветный. И парень оказался под стать своему голосу: равнодушный, поникший, весь какой-то пришибленный. От него, от каждого его движения, веяло безысходностью. Олег подумал, что так, наверно, выглядят те, кто потерял всякую надежду.



Они проговорили два часа. Собственно, говорил, спрашивал Олег, а парень, Рыжков, или молчал, или тоскливо, коротко произносил: «Да». В конце концов Олег не выдержал, почти закричал:

— Очнись ты… Ведь речь идет о твоей судьбе!

— Да, — сказал Рыжков. Опять угрюмо и безразлично.

Олег стал расспрашивать о том, как ему живется здесь, в тюрьме.

— Хорошо, — пожал плечами Рыжков.

— Есть ли у тебя какие-либо просьбы ко мне?

На этот раз Рыжков выдавил из себя несколько слов:

— А зачем? Розе ведь все равно…

— Но ты-то еще жить должен…

— Совсем не обязательно, — тихо ответил Рыжков.

Олег приезжал в тюрьму в течение нескольких дней. Он пытался любыми путями проникнуть в тот мир мыслей Рыжкова, который парень наглухо захлопнул для посторонних.

— Парень закрылся, как улитка в раковине, — сказал Мостовой Тахирову при встрече.

Тахиров внимательно присматривался к Мостовому. Он искренне пытался преодолеть то невольное предубеждение, которое возникло при первой встрече с журналистом. А основание быть недовольным у него имелось. Расследование было проведено в кратчайшие сроки — убийцы попали за решетку через двое суток после совершения преступления. У Розы не было врагов, товарищи любили ее за веселый, открытый характер. Одноклассники Розы говорили, что у нее есть друг, Александр Рыжков. Об этой дружбе знали и ее родители. Александр им нравился: спокойный, работящий парень из хорошей семьи. Братишка Розы вспомнил, что в тот день Александр под вечер разговаривал с Розой у калитки их дома. Рыжков в чем-то убеждал его сестру, а та не соглашалась. О чем они говорили? И тон записки, полученной Розой, и эти показания приводили следователя к выводу, что преступлению предшествовала ссора. Из-за чего? Что за таинственные «тени» упоминаются в записке? Роза не могла ответить на этот вопрос. Рыжков отвечать на него не захотел. Он упорно молчал, и было не совсем понятно: то ли пришиблен неожиданным горем, то ли боится. Сидел, уставившись в одну точку, отказался от свидания с родными.

— Ну, убил я ее, — уже на втором допросе сказал он. — Вы же нашли мою записку… А теперь оставьте меня в покое.

Тахиров со злостью посмотрел на парня. Ему хотелось как следует тряхнуть его, чтобы не напоминал восковой манекен.

— Не ври, — сказал он и устало прикрыл глаза ладонью. — Ты не убивал. Но видел убийц… Понимаешь, видел и можешь помочь нам схватить их.

— Розе теперь все равно… — угрюмо процедил Рыжков.

— Завтра они могут убить другую девушку. Вообще, первого встречного. Тебя, например.

К этому времени Тахиров уже знал, что убийц через несколько часов арестуют. Но предстояло выяснить роль Рыжкова в преступлении. Записка, найденная у убитой, была неопровержимой уликой. Не будь ее, возможно, и не было бы трагедии на заброшенном кладбище.

— Почему ты написал Розе такую записку? С чего вдруг решил проверять, любит она тебя или нет? Кто еще мог знать о записке?

Вопросов у следователя было много, но Рыжков, безразлично уставившись в одну точку, молчал.

Школьная подруга Розы подтвердила, что в тот день Роза и Александр поссорились, однако причин ссоры не знала.

Другой свидетель заявил, что видел, как Рыжков где-то около полуночи (время точно не заметил) ехал на велосипеде по направлению к парку. Приметили его и у входа в парк, где в тот вечер было много людей. А судя по записке, он в это время должен был быть на дальнем холме. Как очутился у входа? И насколько правдивы показания родителей, которые упорно твердят, что сын в одиннадцать уже был в постели.

Тахиров провел десятки экспертиз и следственных экспериментов. Он по минутам рассчитал время. Потом Рыжкова опознал один из убийц: «Ну да, вот этот длинный был с девушкой. Я его ударил, велел молчать и убираться. Он побежал к выходу с кладбища. Его догнал Рюмкин Виктор, тоже ударил и сказал, чтоб ни звука, а то прикончим, пока до нас доберутся. Мол, нам теперь будет все равно».

«Неужели молчит из страха? — Тахирову такая мысль показалась нелепой. — Но ведь он знает, что преступники арестованы. Даже если раньше и трусил, то сейчас должен был бы заговорить».

Тахиров буквально по минутам рассчитал, что происходило в тот вечер.

17.00 — Рыжков поссорился с Розой. По свидетельству подруги Умаровой, они разговаривали минут пятнадцать-двадцать.

17.20–18.00 — Встретился с однокурсником по заочному техникуму. Обменялся с ним учебниками, поговорил о предстоящей сессии.

18.00–19.00 — Брат Розы видел, как сестра и Александр Рыжков о чем-то спорили у калитки дома. Он показывает, что Роза была очень взволнована и ушла в дом «не в себе». Время определяется достаточно точно: когда Роза и Александр встретились, мальчик торопился домой, так как в 18.00 начинался по телевизору фильм «Джульбарс».

19.00–20.20 — Рыжков был дома, помогал по хозяйству, чинил велосипед.

20.20–21.00 — Ужинал вместе с семьей.

21.00–21.45 — Гулял, прошел несколько раз возле дома Умаровых.

21.45 — Встретил одноклассницу Умаровой, попросил ее вызвать Розу на улицу. Было еще светло. Одноклассница зашла в дом Умаровых. Роза читала и велела передать Рыжкову, что на улицу не выйдет.

Рыжков очень расстроился и попросил девочку немного подождать, зашел к себе, написал записку и велел ее передать Розе. Когда однокласснице предъявили записку, найденную в плаще Розы, она показала: «Да, та тоже была написана на такой же бумаге. Но я ее не разворачивала, так что точно сказать не могу».

21.55–23.00 — Был дома, готовил работу по физике, читал.

23.00 — Пожелал родителям спокойной ночи и ушел в свою комнату спать. До этого времени следователь мог установить развитие событий почти с абсолютной точностью. Дальше этот «временной график» приходилось строить на основании косвенных улик, свидетельских показаний, в которых часто встречались «кажется», «точно не заметил» и т. д. При этом следователь исходил из того, что Роза и Рыжков должны были бы быть на дальнем холме ровно в полночь — он уже выяснил, о каких «тенях» шла речь в записке.

23.20 — У входа в парк видели Умарову. Она кого-то ждала.

23.40 — Рыжков на велосипеде подъехал к входу в парк. Следственным экспериментом установлено: расстояние от дома Рыжковых до парка можно преодолеть за тридцать пять минут.

23.00 — Сычов и Рюмкин пытались ограбить парочку в темной аллее. Кто-то из находившихся неподалеку граждан громко позвал милицию, и грабители убежали.

23.40 — Рыжков и Умарова встретились у парка. Встреча свидетельскими показаниями не зафиксирована, но нет сомнений в том, что она состоялась: Умарова приехала к входу раньше, Рыжков около полуночи приехал на велосипеде.

23.40–23.50 — Эти десять минут Рыжков потратил на то, чтобы отвести велосипед в сарай своего дедушки, который жил неподалеку, и возвратиться.

23.50–24.00 — Десять минут Рыжков и Умарова шли по кладбищу к дальнему холму. Проверено следственным экспериментом. Позже им идти на холм уже было ни к чему — миновала бы полночь.

В 24.00 — Сычова и Рюмкина видели у парка их приятели. Оба были очень пьяны и искали, где бы еще выпить. У приятеля Сьчова была бутылка водки, и Рюмкин купил ее.

00.15 — Сычов и Рюмкин расстались с дружками и вновь ушли в парк.

00.40 — Они встретили Розу и Рыжкова. Сычов ударил Рыжкова и крикнул ему: «Убирайся!» Рыжков побежал по склону холма к выходу…

Рыжков безразлично прочитал записи следователя и пробормотал:

— Значит, это случилось около часа ночи… Надо что-нибудь подписать?

И Мостовой познакомился с этим «расчетом времени». Долго всматривался в ровненький столбик цифр, сосал потухшую сигарету. Неожиданно спросил Тахирова:

— Помнишь беседы доктора Ватсона и Шерлока Холмса?

— Хочешь на практике испробовать дедуктивный метод? — скептически прищурился следователь.

— Нет, скорее в какой-то мере использовать методику своих бесед. Мне полезно было бы выяснить некоторые детали.

— Хорошо, — согласился Тахиров.

Журналист начал задавать вопросы. Тахиров отвечал на них и после каждого ответа чертил палочку. Всего вопросов было двадцать семь. Это был быстрый и точный разговор двух деловых людей, и был он сухим — только факты.

— Как установили время попытки ограбления?

— В протоколе, составленном на месте происшествия, указано время.

— Уверены, что Умарова появилась у ворот парка в 23.20?

— Да. Ее увидела из окна автобуса подруга. Роза подходила к парку, а автобус отправлялся к центру. Это был рейсовый № 17, в 23.20. Роза тоже увидела подругу и махнула ей рукой.

— Неубедительно, что Роза и Александр вошли на кладбище в 23.50. Логика в таких случаях иногда подводит…

— В это время Розы уже не было у входа — в этом мнение свидетелей единодушно.

— Как установлено время преступления?

— Сычов показал, что, когда они увидели парочку на холме у старых могил, как раз вдали проходил пассажирский поезд. Это был московский экспресс. С холма его видно в 00.37. Три минуты ушло на то, чтобы подняться по склону.

Мостовой задавал вопросы вразброс, не придерживался никакой системы. Он не пользовался при этом блокнотом, не делал пометок, и Тахиров, который привык фиксировать во время своей работы каждую деталь на бумаге, удивился, что журналист обходится без карандаша — символа его профессии.

— Когда была убита Умарова?

— Рюмкин показывает, что, когда они уходили с кладбища, начал накрапывать мелкий дождь. В деле есть справка метеорологической станции — дождь над городом пошел в 1 час 15 минут. Примерно такое же время гибели установлено экспертами.

— Чем занимались Рюмкин и Сычов до того, как пошли на кладбище?

— Выпивали, затеяли драку у кинотеатра и так далее — каждый шаг их известен.

— Чем подтверждается, что Рыжков оставлял велосипед в сарае у дедушки?

— Показаниями свидетелей, анализом почвы земляного пола сарая и на шинах велосипеда.

— Занимался ли Рыжков велосипедным спортом?

— Нет, — голос Тахирова немного дрогнул. Он понял, какой вопрос последует дальше, и ругнул себя, что упустил эту важную деталь во время следствия.

— Следовательно, Рыжков ездил на велосипеде не хуже и не лучше обычного. А когда проводился следственный эксперимент, за рулем был мастер спорта…

Мостовой сделал первую пометку в блокноте.

— В какой день проводился эксперимент? — наседал журналист.

— В обычный день недели. Это была среда.

— А Рыжков ехал на кладбище вечером в праздник. Следовательно, на улицах было много людей, движение транспорта интенсивнее обычного. Насколько я понимаю, невозможно абсолютно точно установить и время, когда он двинулся в путь от своего дома. А это имеет огромное значение. Я видел в деле результаты следственного эксперимента с велосипедом: тридцать пять минут. Действительно, если бы Рыжков был мастером велосипедного спорта, если бы он выехал из дома в 23.05, если бы на улицах в тот день не было интенсивного движения, он бы на свидание к Розе успел… Не много ли этих «если»? Значит, по этому пункту «расчета» возможны неточности, — без всякой радости отметил Мостовой.

— На этот вопрос я смогу ответить вам через два часа, — Тахиров хмурился все больше.

Мостовой ушел из кабинета Тахирова. Предстояло «убить» сто двадцать минут. Олег бродил по улицам и думал о том, что вот мимо него, обгоняя, отставая, совсем рядом, идут люди, много людей. У каждого свои радости и горести, свои планы на будущее. Они идут с работы или на заводскую смену, в библиотеки, школы, на городской стадион, где сегодня местные футболисты сражаются со своими соперниками из столицы соседней республики. На скамейке бульвара старики играют в нарды, у них позы восточных мудрецов и словно резанные из красного дерева, в глубоких морщинах лица. Бабушка гуляет с внуком — малыш смешно семенит ножками, старушка что-то ласково говорит ему. На улицах много молодежи — стройные, красивые парни и девушки: подросло хорошее мирное поколение. Где-то Мостовой читал, что дети, родившиеся после войны, крепче здоровьем, выше, ладнее своих военных предшественников. Наверное, так оно и есть: жизнь, улучшилась, матери не знают военных невзгод.

Было людно, в этом городе любили нарядные яркие ткани, броские цвета, и Олегу казалось, будто это радуга расщедрилась и плеснула на город многоцветье своих лучей.

Олег зашел на почтамт и послал две телеграммы. Одну редактору: «Прошу оформить командировку». Вторую Алке: «Я тебя люблю. Мостовой». Девчонка-телеграфистка прочитала текст и, покраснев, неожиданно посоветовала:

— Товарищ Мостовой, подпишите по-другому.

Олег взял бланк, пробежал глазами короткую строку и рассмеялся: он подписал ее так, как подписывал свои очерки и статьи.

— Спасибо, девушка, — поблагодарил он телеграфистку. — Пошлите «срочной».

Девчонка понимающе кивнула, выписала привычно квитанцию, а сама, наверное, думала, что вот и ей когда-нибудь придет такая же телеграмма. Лучше, если «срочная». Она с симпатией посмотрела вслед парню в очках, который решил так смешно объясниться в любви.

А Олег уже снова зашагал по городским улицам. Предстояла большая работа. Он изучил за прошедшие дни тщательнейшим образом все многотомное дело Сычова, Рюмкина и Рыжкова, все его документы, пронумерованные, подшитые в серые папки. Отметил скрупулезное отношение Тахирова к расследованию. Это он, Тахиров, в конце концов доказал, что Рыжков не убивал Умарову, хотя тот давал самые противоречивые показания и твердил на каждом допросе: «Я ее убил. Давайте подпишу, и оставьте меня в покое». Тахиров отыскал среди тысяч людей двух преступников, выхватил из толпы и скоро поставит их перед судом. Казалось, он сделал все, что в его силах. И все-таки…

Надо спросить, чьи фотографии предъявляли Рюмкину и Рыжкову для опознания.

У Олега кончилась сигареты. Рядом был большой, с огромными витринами «Гастроном». Олег обратил внимание, что у многих прилавков пусто, почти нет покупателей. Симпатичная молоденькая девчонка с огненно-рыжими волосами, неторопливо оформлявшая витрину отдела бакалеи, глянула на него с интересом, и Олег подметил в ее взгляде какой-то затаенный испуг. «С чего бы?» — подумал Мостовой. У винного отдела была давка. Продавец — небритая, помятая личность в щеголеватом, явно с чужого плеча пиджаке спортивного покроя, озлобленно орал на покупателей. Со всех сторон ему протягивали трешки и пятерки. Казалось, горстка помятых, небритых мужчин ощетинилась денежными знаками. Среди взрослых толкалось несколько подростков.

— Дай десять копеек, Зимин, — подскочил один к Олегу.

— Обознался, — хмуро бросил Мостовой.

— Очень похож, — оценивающе осмотрел Мостового паренек. — Дай десять копеек…

«Психология, — подумал невесело Олег. — Рассчитывает, что я болельщик, а болельщику лестно сравнение с прославленным спартаковцем, вот и расщедрится…»

Он протолкался к стойке, попросил пачку «Шипки».

— Не бывает, — продавец кричал уже на всех без разбора, — с луны свалился!..

— Почему продаете спиртное несовершеннолетним? — Олег ткнул пальцем в одну из многочисленных синих табличек: «запрещено…», «…после 20 часов…»

— Твое какое дело? — взвизгнул продавец.

— Вам нужна «Шипка»? — к Олегу подошел плотный невысокий мужчина. — Пойдемте ко мне, у меня есть из личных, неприкосновенных запасов. Понимаю, как трудно курильщику перейти на другой сорт сигарет.

Мужчина толкнул дверь с надписью «Директор», извлек из ящика стола несколько пачек сигарет.

— А там, у винного отдела, сейчас наведут порядок. Не беспокойтесь. Забота о покупателе прежде всего. Заходите почаще, товарищ журналист. — Он, бережно придерживая под локоть, повел Олега к выходу.

У прилавка с надписью «Вино — табак» за те несколько минут, что Олег провел в кабинете директора, обстановка резко изменилась. Исчезли подвыпившие подростки. К улыбающемуся продавцу чинно тянулась очередь. В сторонке, у окна, стояли два плечистых парня с нарукавными повязками дежурных. «Подсобные рабочие, — сообразил Олег. — Грузчики. Таким вытолкать пьяниц труда не составит». Действительно, рубашки на плечах у парней трещали от каждого движения. «Странно, почему директор так старается?..»

…Тахиров встретил Олега мрачно. Он, сосредоточенно посапывая, выписывал что-то из следственных документов.

— Скажите, вы юрист? — неожиданно спросил он.

— Нет. По образованию я историк, — Олег не удивился. Он привык по роду своей работы отвечать на самые неожиданные вопросы. Но понял суть того, что действительно хотел спросить Тахиров, и объяснил:

— Юриспруденцию не изучал. И сейчас не собираюсь, как некоторые мои неопытные коллеги, самостоятельно вести доследование. Роль доморощенного пинкертона меня не прельщает.

Тахиров вежливо улыбнулся:

— И тем не менее вы смогли найти некоторые противоречия…

— Это потому, что я читал документы под другим углом зрения, нежели вы. По роду моей профессии я обязан хорошо знать психологию. А опыт подсказывает, что бывают такие ситуации, когда любое железно аргументированное, логично обоснованное построение вдруг начинает трещать по всем швам.

Мостовой говорил все это, глядя прямо в глаза следователю, и тот опять с неприязнью подумал, что такая манера вести разговор не из лучших: тебя будто изучают, прощупывают лучом-взглядом. А Олег уже приготовился к атаке: он твердо решил просить прокурора провести новое расследование обстоятельств гибели Умаровой.

— Вот седьмой том, — Тахиров ткнул пальцем в один из томов дела. — Он весь из жалоб и заявлений подследственных и их родственников. И все они рассматривались. Но суд еще не сказал свое слово… — Тахиров предугадал, о чем думает Мостовой..

— Там нет просьбы, жалобы, заявления — как это у вас официально называется — Рыжкова.

— Рыжков… Рыжков, — наконец, не сдержал раздражения Тахиров. — Дался вам этот тип! Убили его любимую, а он, вместо того чтобы помочь следствию, начал плести околесицу. Сколько сил потратили, прежде чем удалось выяснить его подлинную роль!

— Согласен, судя по материалам, парень не лучшего сорта. Но… Закон есть закон. Вам не приходило в голову, что человек, струсивший в такой ситуации, как на кладбище, должен был бы и на следствии вести себя иначе?

— Я человек дела, — Тахиров каменно глянул на Мостового. — Меня интересуют прежде всего факты. Они против Рыжкова.

— Извините, некоторые из них и против вас, — Олег смотрел в упор на Тахирова. — Рыжков должен был бы или все отрицать, или сразу же рассказать, что там произошло. А он твердит: «Я ее убил». Странно… Что, если, — журналист остановился, — что, если девушка была на кладбище не с ним?..

Следователь поднял глаза:

— Что, если кто-нибудь другой ждал ее у кладбища? Не исключено, что с этим другим она могла приехать и на автобусе…

Следователь помолчал. В кабинете было очень тихо.

— Знаете что? — сказал Тахиров. — Согласен на доследование. В то, что она была не с Рыжковым, я не слишком верю, но в чем-то вы правы…

Тахиров в тот вечер надолго задержался в своем кабинете. Завтра предстояло идти к прокурору, объяснять, с какой стати — он будет заниматься уже законченным делом. Представил недоуменные взгляды коллег, неизбежные разговоры «в кулуарах». Оставалось надеяться, что его поймут. А еще было жаль, что ломаются все планы на лето: Тахиров днями собирался в отпуск.

СТАРУХА

Два дня подряд они допрашивали водителей рейсовых автобусов № 17 и 19. Собственно, разговор с ними вел Тахиров, а Олег Мостовой устроился в уголке, уничтожал сигарету за сигаретой. Сизый дым вначале плавал под потолком, потом густо заполнил всю комнату. Тахиров, некурящий, морщился, но терпел.

— Скажите, вы работали Первого мая? — задавал следователь вопросы парню в клетчатой рубашке, неуютно пристроившемуся на краешке стула.

— Да.

— До которого часа?

— В половине второго смена закончилась, погнал машину в гараж, сдал выручку, потопал домой…

— Не обратили внимания на девушку — вот ее фотография — и парня, который был с нею? Возможно, вашим рейсом они ехали примерно между одиннадцатью и половиной двенадцатого ночи.

Шофер всматривался в фото, напряженно морщил лоб.

— Да нет… День тот особенный — праздник. И пассажиров много за вечер перевезли. Если и замечаем которого, так все больше хулигана или алкаша, пьяного то есть. Морока с ними… А то вот еще одна тетка хотела поросенка перевезти — тоже обратил внимание.

— Значит, нет?

— Не припоминаю, извините.

— Вы свободны, давайте пропуск, подпишу.

Когда шофер ушел, Тахиров пошагал по кабинету, круто остановился против Мостового.

— Это последний. Всех опросил — и безрезультатно.

— Есть у меня мысль.

— Провозглашай, если ценная…

Тахиров с самого начала их совместной работы настроился на насмешливый тон. Видно, считал, что с журналистами только так и надо разговаривать. Олег охотно ему подыгрывал. Совместная работа за последние дни сблизила их, и они перешли на «ты».

— Можно было бы опросить пассажиров этих рейсов.

Пауза затянулась. Тахиров взвешивал «за» и «против».

— Кто это сделает? В этот вечер проехали десятки людей. Как их разыскать?

— Пусть шоферы помогут. Этих автобусов. В каждом из них есть микрофон. — Олег удивлялся, что Тахиров его не понимает.

— М-да… — тянул неопределенно следователь. — Значит, так и будут кричать в микрофон: «Ищем преступника»? И преступник, если он существует, тоже услышит и примет меры, уйдет, скроется, может, уедет в другой город?

Глаза у Тахирова стали темными и непроницаемыми.

Олег досадливо поморщился:

— Если вы будете знать, кто совершил преступление, он далеко не уйдет.

— Не забывай, объявления в автобусах всполошат весь город. Этого еще не хватало. Начальство не пойдет на такое.

— Начальство обычно бывает умнее, чем мы предполагаем.

Мостовой уже привык к манере Тахирова во всем сомневаться. Он видел, что идея пришлась следователю по душе — сейчас только он уточняет ее смысл и пути реализации.

— А что будем объявлять?

— Вот, я здесь набросал, — Мостовой протянул листик бумаги из блокнота: — «Товарищи пассажиры! Разыскивается человек, участвовавший в тяжелом преступлении, совершенном в нашем родном городе. Он гнусно предал девушку, помог ее убийцам…»

Тахиров насмешливо улыбнулся, отчего его скуластое лицо неожиданно стало добрым. Он взял ручку и набросал несколько строк.

— Такие объявления, может, и хороши в газете, но не у нас. Эмоций много. Надо проще и понятнее. Вот хотя бы это… Пойду согласую с руководством.

Через час шоферы рейсовых автобусов № 17 и 19 уже обращались к пассажирам: «Граждане пассажиры! В ночь с первого на второе мая из центра к старому кладбищу ехали парень и девушка. Приметы девушки: семнадцать лет, невысокого роста, смуглая, темноволосая, над правой бровью маленькая родинка, одета в красный свитер грубой вязки, в руках были плащ и хозяйственная сумочка. Приметы парня неизвестны. Просим всех, кто обратил на них внимание, сообщить об этом в городское управление Министерства внутренних дел».

Микрофоны простуженно шипели, глотали окончания слов, но пассажиры слушали внимательно, возбужденно обменивались мнениями.

Вскоре Мостовой получил письмо, в котором ему советовали уехать, а еще в тот же день после обеда, когда немного спала жара, Тахирову позвонил дежурный.

— Пришел человек, который вас интересует.

Это оказалась женщина лет шестидесяти. Она в тот вечер ехала в церковь, что стоит у входа на кладбище. Старушка торопилась ко всенощной. Но тем не менее она заметила молодую пару.

— Почему? — спросил Тахиров.

— Понимаешь, — старушка, очевидно в силу своего преклонного возраста, считала, что имеет право говорить с этими молодыми людьми на «ты». — Он все цеплялся к девчонке. А она молчала и будто стыдилась перед пассажирами. Он мне место не захотел уступить. Девица скромная такая, в красном свитерочке, ну прямо ангел, встала и приглашает: «Садитесь, бабушка». А тот ее, значит, приятель как зыркнет на меня: «Постоит, старая карга». Девица очень даже покраснела, прямо вспыхнула вся и робко так говорит: «Она старенькая, ей тяжело». Спасибо, пожалела меня голубица. А плащ у нее через руку перекинут был, темный такой, я еще подумала: теплынь на улице, а она на непогоду оделась. Тогда он ей и говорит: «Наконец-то вы обратили на меня свое внимание. Ладно, оставим бабку в покое. Далеко ли путь держите?» Мне еще показалось, что они не шибко-то знакомы. Но потом вроде бы разговорились…

— Кто из них? — следователь протянул старухе несколько фотографий. — Есть здесь попутчик девушки?

От ответа бабушки зависело многое. Что она скажет? На одной из фотографий был парень, который предстанет перед народным судом как соучастник преступления.

— Узнаете этого человека?

КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА

Равиль Каримов, морщась как от невыносимой зубной боли, горячо говорил Тахирову:

— Конечно, честь тебе и хвала, быстро нашел преступников. Молодец, ой какой молодец! Но почему ты не посадил на скамью подсудимых и меня?

Такой неожиданный поворот озадачил следователя. Тахиров остро глянул на Равиля: может, шутит?

Но Каримов был серьезен как никогда. Он весьма мрачно сверкал стеклами очков, нервно крутил в руках карандаш.

Каримов вот уже два года возглавлял оперативный отряд при горкоме комсомола. Люди, которые плохо его знали, только плечами пожимали: Каримов и ночные рейды, патрули?

И в самом деле, Равиль был меньше всего похож на лихого дружинника, какими обычно изображают этих ребят в журналистских очерках. Невысокого роста, узкоплечий, с застенчивым взглядом, Каримов не так давно успешно защитил кандидатскую диссертацию, и некий маститый ученый говорил о нем как о надежде фитопатологии.

— Слушай, прости мое невежество, но что это за штука — фитопатология? — спросил как-то Равиля Тахиров.

— Наука о болезнях растений, — неохотно ответил Равиль и покраснел. Ему было неловко, что такой интеллигентный человек, как Тахиров, ничего не слышал о его любимой науке.

Одевался Равиль всегда очень тщательно, даже в жару носил галстук. Эта его привычка была предметом постоянных шуток друзей, но шуток не обидных, скорее очень добродушных — Равиля любили.

В детстве Равиль тяжело заболел, и врачи предрекали ему постельный режим до конца жизни. Что этот конец не за горами, они не сомневались.

Равиль поднялся.

Тогда врачи рекомендовали малоподвижный образ жизни — избегать лишних движений, не волноваться, занятия спортом противопоказаны.

Равиль занялся охотой и рыбалкой, несколько позже увлекся туризмом и, наконец, стал перворазрядником по боксу.

В оперативный отряд вступил, несмотря на протесты все тех же докторов («хотите заниматься общественной работой — выпускайте стенгазету»), и вскоре стал его командиром.

Участвовал во многих рейдах, лично задержал рецидивиста.

Среди городской шпаны, мелкого хулиганья был известен под кличкой Ученый. Знакомые девушки, — узнав, что Равиль собирается вечером в кино, тоже старались попасть на тот же сеанс: где появлялся Каримов, там нарушения общественного порядка исключались.

А еще Каримов любил танцевать шейк и в неофициальном конкурсе, устроенном на танцплощадке в городском парке, занял первое место. Это было любопытное зрелище. Какой-то восторженный почитатель Каримова под шумок одобрения долго жал ему руку и пространно благодарил за «доставленное удовольствие». Равиль начал излагать ему свои взгляды на современный танец, и вскоре вокруг них образовалась толпа, потом кто-то крикнул оркестрантам, чтобы «не мешали». Танцы прекратили, расторопный администратор притащил столик и впоследствии записал в плане работы, что была прочитана лекция на тему «Эстетика танца» (лектор — кандидат биологических наук Р. Каримов).

Об этом маленьком эпизоде сам Равиль забыл на следующий день, но другие помнили, и, когда однажды ему пришлось столкнуться на этой же танцплощадке с пьяными хулиганами, на помощь пришли очень многие.

А сейчас Равиль сидел против Тахирова и угрюмо говорил:

— Меня тоже надо бы судить! Ведь мы давно знали, что эти подонки способны на самое мерзкое преступление, и все чего-то ждали, не предприняли ничего, чтобы предотвратить убийство.

— А что бы ты мог сделать? — резонно спросил Тахиров. — Ты и твои ребята очень нам помогли. Разве не твои оперативники быстро нащупали преступников? Разве не они помогли их задержать?

— Они! Они! Но преступление было совершено! Нет больше хорошего человека — вот главное.

Равиль страдальчески смотрел на Тахирова. Тот помрачнел:

— Если бы можно было предотвратить все преступления…

У них начался длинный и немного абстрактный спор о том, когда наконец слова «преступление», «преступник» будут вычеркнуты из практических словарей.

— Кстати, — неожиданно сказал Каримов, — я пришел к тебе по делу.

— Вот у тебя всегда так, — добродушно улыбнулся следователь.

— Я был на заводе, где работал Рыжков. Разговаривал с ребятами. Не верят они, чтобы Рыжков струсил.

— Вы что, сговорились? — возразил Тахиров.

— С кем?

— У меня в «гостях» журналист. Так он тоже, кажется, не верит…

— Умный человек…

— А я, выходит, дурак? — Тахиров совсем по-детски обиделся.

— И ты умный, — думая о чем-то своем, сказал Каримов.

— Какие доводы, аргументы у твоих ребят?

— В том-то и дело, что никаких. Они считают, что ты все железно доказал. А… не верят в виновность.

— Шестое чувство?

— Совсем нет. Просто Рыжкова они знают лучше, чем мы с тобой.

— Это не доказательство.

— И все-таки, — Равиль в упор посмотрел на следователя, — дело еще не кончено…

ОФИЦИАНТКА

Все эти дни Олег регулярно приходил ужинать в кафе. Официантка Лида, с которой он иногда перебрасывался полушутливыми-полуироническими фразами, к нему явно подобрела: оставляла лимонад, не ворчала больше, если он приходил почти к закрытию, когда ей надо было сдавать деньги в кассу. Однажды журналист стал свидетелем небольшого происшествия в кафе. Официантке принесли записку. В этом городе, наверное, объясняться с помощью записок было модно. Лида небрежно сунула клочок бумаги за кружевной, туго накрахмаленный передник.

— Прочитай, — хмуро посоветовал посыльный, парнишка лет пятнадцати. — Старший писал и велел, чтобы ты при мне ознакомилась. И чтоб в парк пришла, а то худо будет.

Разговор шел вполголоса, но Олег сидел недалеко за столиком и ясно слышал каждое слово.

— Нет, — сказала Лида, пробежав глазами записку. — Не могу. И плевать я хотела на вашего Старшего. — Хотя слова были и грубые, но в голосе явно слышался страх.

— Так и передать? — насмешливо спросил паренек.

Официантка совсем сникла, спросила:

— Может, завтра?

— Сегодня.

— Ладно, что-нибудь придумаю…

— Уже лучше, — одобрил посыльный. — Сообщу Старшему: просьба его принята во внимание…

Олег как-то интуитивно понял, что записку Лида получила не простую. Тем более что она уж очень внимательно посматривала в его сторону, будто хотела о чем-то спросить.

— У меня сегодня свободный вечер, — сказал он Лиде, когда та подошла к его столику.

— Ну и что? — Официантка охотно вступила в разговор.

— Давайте проведем его вместе, — предложил Олег и неожиданно даже для себя добавил: — В парке. Я там еще не был.

Вначале Лида отказалась наотрез и, кажется, испугалась.

— Я вас приглашаю в городской парк, просто погулять, — сделав ударение на местоимении «я», сказал Мостовой.

Пришла она точно в назначенное время. Очевидно, желая поразить заезжего журналиста, надела яркое, с огромными розами шелковое платье, в ушах у нее были массивные клипсы с длинными подвесками. Цыганские темные глаза ее искрились.

Парк был густой и старый. Только в центре его неугомонные коммунальные руководители понаставили киоски, лотки, гипсовые статуи: печальная в своем каменном уродстве девушка обнимает уродца лебедя. А окраины парка остались нетронутыми: там было тихо, остро пахла свежестью листва, яркими пятнами угадывались в темноте розы.

Олег заказал в парковом павильоне шашлыки, запили их густым, тягучим вином.

А потом ходили по аллеям и разговаривали. Собственно, говорила в основном Лида.

— Думаете, я из-за чаевых стала официанткой? И совсем не потому. От официантки знаете сколько много зависит? Придет, например, семья — муж, жена, дите — отдохнуть, поужинать, а ты им: «Граждане, с ребенком не положено». Вот и испорчено настроение на весь вечер. А им и невдомек, что это я сама придумала, будто в восемь вечера с детьми уже нельзя.

— Зачем же так?

— Пусть получают что заслужили. Вот пишут в газетах про хороших, добрых людей. А где они? Иной придет — бумажник карман оттопыривает — и думает, что все ему можно.

— Разные бывают люди, и добрые, и злые. Но честных, порядочных людей гораздо больше.

— Ой ли? Не потому ли вас принесло за тридевять земель искать, кто убил Умарову?

— Знаешь?

— Про это уже многие говорят. Город у нас небольшой, сразу все становится известным.

Они неторопливо шли по аллеям. Лида тихо, заметно волнуясь, сказала:

— Вы ведь сразу заметили, что побывала в колонии…

— Я человек опытный.

— Не только поэтому. На таких, как я, тюрьмы да колонии свою печать накладывают. Бывают такие дурочки зеленые, что хорохорятся: подумаешь, «пятерку» дадут, полсрока отбуду и выйду, зато сейчас погуляю. И не понимают, что это на всю жизнь остается с человеком, даже если и судимость с него спишут…

— Растрата?

— В общем, да. Если скажу, что ни за что сидела, — не поверите.

— Не поверю.

— Конечно, есть вот такие, как вы, — чистенькие да аккуратные. Все вам ясно и понятно: не воруй, работай честно, повышай свой идейный уровень. Можешь в драмкружок записаться или в хоре петь… А если притопает девочка из техникума — и сразу в лапы к опытному жулику? Ворюга такой — еще к копейке не притронулась, а уже на тебе тысяча рублей висит…

— Где он сейчас?

— Сухим из воды выполз, а мне — «пятерку» сбоку, и ваших нет.

— Здорово это у тебя получается!

— Что? — не поняла Лида. Она шла рядом с Олегом, под каблучками тихо поскрипывал гравий. Дорожки легли перед ними прямые и тихие — в это время парк уже опустел. Только однажды Олегу почудилось, будто в темноте мелькнула тень. Лида тоже насторожилась, обеспокоенно ускорила шаг.

— Жаргонными словечками так и сыплешь.

— Это я для смелости, — невесело улыбнулась девушка. — Иногда начнет подкатываться к тебе какой-нибудь типчик, а ты его как шуганешь словечком — отскакивает.

— Так что все-таки с твоим жуликом произошло?

— А ровно ничего. До сих пор ворует. В том «Гастрономе», что рядом с прокуратурой.

Олег вспомнил директора, так доброжелательно выделившего из своих «личных» запасов сигареты.

— Может, ты и продавщицу из бакалейного отдела знаешь? — спросил Олег, вспомнив молоденькую девушку, которая с испугом разглядывала его.

— Танька рыжая… Так мы ее зовем. Танечка Сорокина — очередная жертва. Один для нее выход — или, как я, годика на три в тюрьму, или воровать для директора. Уже прибегала, жаловалась, что растрата, а откуда, не поймет. Попалась, пташечка…

— И ты спокойно говоришь об этом? Почему не кричишь так, чтобы услышали, свели концы с концами? Или не веришь, что сила на стороне правды?

В голосе Олега ясно послышались злые, раздраженные нотки. Он, не замечая этого, ускорил шаг, пошел быстро и решительно. Теперь Лида почти бежала за ним. Она не обиделась нарезкий тон, наоборот, доверчиво тронула за плечо.

— Погоди. Хороший ты парень, журналист. Потому и советую — уезжай. Не знаешь, с кем связался.

— Откуда взяла, что хороший? — все еще не остыв, спросил насмешливо Олег.

— Вижу. Ты ведь уже какой день в мое кафе ходишь. Срок вполне достаточный.

— А теперь давай начистоту. Чувствую, ты кое-что знаешь из того, что меня интересует. Почему молчишь?

— Потому, что хочу жить спокойно. Теперь я ученая — на голенький крючок не поймают.

— Ох, Лида, Лида! Косо как-то тебя обучили. Односторонне.

Олег замолчал надолго. Почему-то вспомнилась фотография Розы Умаровой — веселая, смешливая девочка-десятиклассница. Ей бы жить и жить. И тут же, наплывом, затеснились в памяти другие фотографии, из следственного дела: ров, искаженное от боли лицо.

Олег начал говорить о них, этих фотографиях, и уже не мог остановиться — они стояли перед глазами.

Он не думал о том, слушает его или нет Лида, ему это надо было рассказать: может быть, стало бы легче.

Лида слушала.



— Кем могла бы стать эта девочка? Учительницей, врачом, ткачихой, поэтессой? Может быть, просто хорошим человеком? Я читал ее школьное сочинение. Задали им такую тему: «Кем быть или каким быть?» Роза писала о том что самое главное в жизни — это быть честным, порядочным человеком. Сочинение восторженное и наивное, все в восклицательных знаках. Знаете, что в нем было главное? За каждой строчкой угадывалось ожидание счастья…

— Когда-то и я была такой, — как о чем-то далеком, давно ушедшем, сказала Лида.

— А потом попала в сети к ворюге? И смолчала? Или испугалась? — Олег не скрывал пренебрежения.

— С волком судиться…

— А ты подумала о том, что он еще чью-то молодость губит? Ведь и сегодня трудится на ниве торговли…

— Процветает…

— Вот-вот. Представляешь, сколько бы человеческих трагедий можно было бы предупредить, если бы исчезло из нашей жизни равнодушие, удалось выкорчевать эту дурацкую психологию: «моя хата с краю»?

— Так не бывает. В жизни ведь все проще: кого с ног сбили, тому уже не встать. — Лида сказала это так убежденно, что Олег остановился, всмотрелся в ее лицо.

— Ну, что смотрите? Или не так?

— Но ведь ты же встала?

— Нет…

Тускло мерцали дальние фонари. Они повисли над неподвижной зеленью парка матовыми шарами, и свет их — бледный, безжизненный — резко оттенял тишину и безлюдность. В дальнем конце аллеи показались трое..

— Нет! — почти крикнула Лида. — Ты меня, журналист, не так понял. Не ворую, хотя могла бы. Но нет у меня уверенности в себе, и боюсь, что жизнь опять меня сломает. А теперь скажу самое главное. Я знаю, кто тебе записку написал…

Краем глаза Олег заметил, как раздвинулся ближний куст и оттуда кто-то выглянул…

— Продаешь? — сипло спросили совсем рядом, и Олег увидел, как через аллею к ним метнулись три тени. Он успел чуть двинуть корпус вперед и встретить первую «тень» прямым ударом левой, когда почувствовал, что земля вырвалась из-под ног и скользнула в сторону. Еще услышал, как громко крикнула Лида и кто-то сказал: «Вовремя поспели…»

КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА

Равиль танцевал самозабвенно. В строгом темном костюме, гибкий, темпераментный, он, как сказала Танечка Славина, был неотразим. За много дней впервые у Равиля выдался свободный вечер — ни рейдов, ни патрулирования. И впервые Танечка Славина согласилась пойти с ним на танцы.

Плыли над парком томные вальсы, звонко гремели фоксы — Равиль был в своей стихии.

Танечка работала лаборанткой в том же институте, что и Равиль. Старшие и младшие научные сотрудники заваливали ее стол букетами роз и шоколадными наборами за три двадцать. Но пока еще никто не мог небрежно, в мимолетном разговоре, сказать толпе соискателей прелестной ручки Тани, что был с нею на танцах.

Каримов не поверил своему счастью, когда она сказала: «хорошо». Надежда фитопатологии робко уточнил:

— Значит, мне брать билеты?

— При одном условии: ты весь вечер будешь со мной. Забудешь про свои рейды, не будешь ввязываться в драки, наводить порядок и митинговать на танцплощадке, если тебе не понравится, как кто-то танцует.

— Клянусь! — торжественно пообещал Равиль и заторопился в горком комсомола, чтобы проинструктировать своего заместителя по отряду: любовь любовью, а дело делом.

Он нарушил свое обещание только один раз. Когда объявили дамский вальс, робкая девочка из вчерашних десятиклассниц опередила Танечку и, заикаясь, пригласила: «Если не возражаете, товарищ Каримов…» Танечка фыркнула и милостиво разрешила: «Потанцуй, Равиль, я устала».

Танцплощадка была обнесена высокой решеткой, за ней толпились любопытствующие и те, кому не достались билеты. Когда Равиль кружил свою партнершу в вальсе, он увидел за решеткой парня, показавшегося знакомым. Каримов присмотрелся: так и есть, Сяня Коза, приходилось встречаться в штабе отряда. Вряд ли эти встречи оставили у Козы приятные воспоминания. Козлов, он же Сяня Коза, был доставлен комсомольским патрулем за драку у кинотеатра. Сейчас Козлов делал Равилю какие-то таинственные знаки.

— Выдь на минутку, дело есть.

Равиль извинился перед вчерашней десятиклассницей и, лавируя между парами, протиснулся к выходу. Он надеялся, что успеет переговорить с Сяней Козой до конца танца и Танечка не заметит его исчезновения.

Против ожидания встретились как старые приятели.

— Спасибо тебе, — мрачновато пробасил Козлов.

— За что? — искренне удивился Равиль.

— Ну, помнишь, после того случая ты звонил на завод, чтобы на работу меня взяли? Думал, дело тухлое, с моей автобиографией только на таком передовом предприятии и трудиться… А они взяли… Слесарь я, — с гордостью сообщил он Каримову.

Так оно и было. На следующий день после «привода» Козлова в штаб отряда Каримов вызвал его снова, при нем звонил на завод и уговорил начальника отдела кадров принять на работу — «под мою личную ответственность» — Семена Ивановича Козлова, ранее не работавшего «по семейным обстоятельствам». Чисто интуитивно он тогда угадал, что парню надо помочь делом, а не «индивидуальной беседой».

— Рад за тебя, — Равиль отыскивал взглядом Танечку.

— Слушай, Ученый, тут такой случай. Значит, подходит ко мне один и чешет: «Хочешь червонец оторвать?» А я ему: «Кто не хочет?»

Сяня Козлов изъяснялся медленно, цедил слова так, будто воз тащил в гору.

— Ну и что? — Каримов не особенно вдумывался в то, что говорил Козлов. Вальс заканчивался, пары неторопливо освобождали середину площадки, рассредоточивались по углам. Танечка обеспокоенно посматривала по сторонам.

— Значит, показывает он мне их: парень в очках и девчонка, как раз по аллее проходили. Вот их, значит, говорит, и надо обработать по первое число.

— Давай сначала, — насторожился Равиль. — Что за парень?

— Не знаю я его. Тот, который предлагал, значит, объяснил, что журналист приезжий, дружков у него нету, и червонец можно поэтому получить без особого шума. А девчонку знаю. Лидка — официантка из кафе, что в гостинице… Записку ей прислали, чтоб пришла, потому как поговорить надо. А очкарик за ней увязался. Тот мужик, который «дело» предлагает, обрадовался, говорит, и не ожидал, что так подфартит — сразу двое приперлись.

— Любопытно, — Равиль теперь уже внимательно слушал Козлова.

— Отказался я, значит, а он мне говорит: «Идиот, тот человек, который за это дело платит, может, еще бы по червонцу отвалил. Уж очень ему приспичило».

Равиль с тоской подумал, что вот был свободный вечер — и нет его. Танечка, конечно, смертельно обидится и будет, безусловно, права. Все-таки надо было по совету докторов взяться за выпуск стенгазет — все спокойнее…

— Тебе известно, кто подговаривает избить журналиста и для чего?

— Нет. Раз, значит, не сговорились, тот и отвалил.

— А с какой стати он обратился именно к тебе?

— Были у нас кое-какие совместные дела. В далеком прошлом, — неохотно уточнил Сяня.

Равиль озабоченно улыбнулся: очень хорошо, что Сяня считает свои недавние стычки с общественным порядком «далеким прошлым».

Танечка направилась к выходу. Даже отсюда, издали, Равиль угадывал, что она всерьез осерчала и его шансы равны нулю. «Ваши акции упали», — так сказал бы его близкий приятель старший научный сотрудник Игорь Тропинин.

Сяня выжидающе уставился на Равиля. Он долго размышлял, прежде чем решился изложить Ученому неожиданное предложение. По всем статьям выходило, что он «закладывает своих». Этого Сяня не любил. Но с другой стороны, чего они взъелись на журналиста? Добро бы из-за девчонки или из-за «неуважения», а то за червонец… Этого Сяня тоже не любил. Не последнюю роль сыграло и то обстоятельство, что парень, обратившийся к Сяне с «делом», был из той мелкой, пестрой накипи, которая портит людям настроение на танцплощадках и у отдаленных от центра домов культуры. Таких Сяня презирал. И вообще, ему очень нравилось, что теперь, когда он приходил с работы, мать встречала его ласково: «Устал небось, Сенечка?», а отец за ужином уважительно уступал место рядом с собой во главе стола. А все Ученый — не нудил, не зудел, а взял да и помог. Равиля Сяня уважал. Весь этот сложный комплекс чувств в конце концов и побудил Семена Козлова рассказать Равилю о готовящемся избиении.

— Ты видел, куда они пошли? — спросил Равиль.

Сяня махнул рукой в сторону дальней, затемненной части парка.

— Как думаешь, найдет твой приятель «чернорабочих», чтобы выколотить свои червонцы?

— Угу. Я видел, он уже сторговался с двумя из местной шпаны.

— Черт, и никого из наших нет. Как назло, решили сегодня здесь не патрулировать. — Равиль торопливо шарил взглядом по толпе, надеясь, что кто-нибудь из дружинников все-таки пришел в парк.

— Считай меня на сегодня своим, — мрачно пробасил Сяня. — Если, конечно, доверяешь. — Парень стеснительно топтался рядом с Каримовым. Он понимал, что наступает еще один решительный поворот в его жизни, хотел его и в то же время опасался: такое чувство у него уже было однажды, когда на спор с приятелями взялся переплывать озеро, не зная, дотянет ли до далекого берега.

— Спасибо, — просто сказал Равиль. — Но двое — мало.

— Где двое, третий найдется, — повеселел Сяня. — У меня здесь дружок с завода. Значит, не думай ничего такого — его фотопортрет красуется на Доске почета. Пусть помашет кулаками…

— Пошли, — скомандовал Равиль.

Дружок оказался под стать Козлову — такой же широкоплечий и мрачноватый. Каримов предупредил парней, что ввязываться в драку можно только в крайнем случае — когда не будет иного выхода. А так желательно обойтись, как он деликатно выразился, профилактическими мерами.

— Значит, бить не очень сильно, — по-своему истолковал непонятное слово Сяня.

Однако все получилось по-иному. Им пришлось поблуждать по темным аллеям, прежде чем разыскали журналиста и Лиду. И когда наконец, наткнулись на мирно беседующую парочку, сразу увидели — к ним бегут трое. Они тоже побежали, и Сяня, бывавший в драках и почище этой, на ходу предупредил Равиля: «У длинного — нож!» Равиль тоже увидел узкую полоску стали в правой руке длинного парня и бросился к нему. Журналист, успевший сбить одного из нападавших прямым ударом в челюсть, оседал на землю, нелепо хватая воздух руками — видимо, его оглушили. Девушка рванулась к журналисту и на мгновение оказалась между Равилем и длинным парнем — Равилю пришлось резко толкнуть ее в сторону, чтобы добраться до длинного, уже поднявшего руку. Счет шел на секунды, Каримов это понимал и потому не стал готовиться к удару, а просто с ходу протаранил корпусом длинного. Они покатились по земле, и уже тогда Равиль, изловчившись, зажал руку с ножом четким, отработанным приемом. У Сяни и его дружка обстановка была поспокойнее, они легко, не без ленивого изящества, заставили «своих» хулиганов — один из них едва успел прийти в себя после удара Олега — растянуться на дорожке аллеи. Сяня подскочил к Равилю и вырвал нож у длинного.



Против ожидания девчонка не хныкала, она весьма деловито помогала журналисту, пришедшему в себя, подняться на ноги.

— Спасибо, Каримов, — растерянно поблагодарил Олег командира оперативного отряда, с которым встречался в горкоме и у Тахирова. — Уж очень неожиданно они налетели — сам бы не справился. — Он кивнул на Сяню и его дружка: — Твои ребята, из отряда?

— Ага… — Равиль пытался хоть немного привести в порядок одежду. Необходимость появиться на людях в мятом, испачканном землей костюме его очень смущала. — Мои. Новички, сегодня только вступили в отряд.

Сяня смущенно хмыкнул и деловито посоветовал Лиде:

— Глянь, кажется, твоего приятеля по черепушке зацепили.

Равиль повернулся к хулиганам.

— Комсомольский патруль, — представился вежливо. — Прошу следовать за нами.

— А иди ты… — грязно выругался длинный.

— Вставай, ханурик, — грозно помрачнел Сяня. — И топай, иначе будешь иметь дело с рабочим классом, — он гордо ткнул пальцем в себя и своего друга.

СЛЕДОВАТЕЛЬ И ЖУРНАЛИСТ

— Какого дьявола они к тебе прицепились? — Тахиров был явно расстроен тем, что произошло в парке.

— Не представляю, — Олег пожал плечами. — Может, просто авторы анонимки решили осуществить свою угрозу?

— Не знаю, — Тахиров нервно расхаживал по кабинету. — Думаю, и записка, и драка в парке как-то связаны с делом Умаровой. Случайности такого рода исключены. Буду докладывать по начальству.

— Надо ли? — засомневался Олег. — Мало ли бывает обычных, заурядных драк? Честно говоря, мне совсем не хочется привлекать внимание к своей персоне.

— Началось, — безнадежно махнул рукой Тахиров. — Пойми, если у нас будут избивать представителей прессы, что тогда получится? Нет, дорогой товарищ. Я займусь этим делом и выведу подлецов на чистую воду. А то заладили: «Девчонку не поделили… Лидка, мол, и нашим и вашим…» И правда, репутация у этой официантки не очень чтоб очень…

— Признались, кто им червонцы совал?

— Что ты… Строят невинные глазки и врут, что все дело в официантке: мол, она обещала свою благосклонность им, а пришла с тобой…

— А что Лида?

— Утверждает, что не знает причины драки.

— Ну-ну… — неопределенно пробормотал Олег.

— Значит, решено. — Тахиров степенно сел в свое кресло у письменного стола, как бы подчеркивая официальность того, что будет сказано дальше. — Этим делом я займусь параллельно с нашим основным. А теперь вот почитай эти две телеграммы, — они пришли на твое имя в горком комсомола.

Послание редактора газеты было весьма категоричным: «Связи неотложными делами просьба немедленно возвратиться редакцию».

Олег с досадой вспомнил, что так и не удосужился сообщить в редакцию, как идут дела.

Он так и сяк повертел в руках телеграфный бланк, потом сунул его в карман пиджака.

Текст второй телеграммы он перечитал несколько раз: «Люблю, целую, жду, приезжай поскорее. Алла».

— Жена? — спросил Тахиров.

— Невеста, — ответил Олег и вдруг понял, что невестой Аллу назвал в первый раз. — Невеста, — повторил тихо.

— Счастливый, — завистливо вздохнул Тахиров. — А мне, наверное, за всем этим, — он кивнул на серые папки с броским словом «Дело №…» — и жениться будет некогда.

Он мгновение помолчал и напрямик поинтересовался:

— Уезжаешь?

— Нет.

— Упрямый. Это хорошо. А то, чего скрывать, многие считают, что журналисты — народ поверхностный: приехал, повертелся, фактики накопал, статейку настрочил, и хоть трава не расти…

— Бывают, к сожалению, и такие, — нехотя признал Мостовой. Телеграмму Алки он все еще держал в руках — спрятать ее было жаль. — Что же, перейдем к делу.

Оказалось, что Тахиров времени не терял. Он еще раз критически-беспощадно проанализировал все материалы следствия. Вчера вечером, когда Олег был в парке, повторил следственный эксперимент с велосипедным маршрутом. На этот раз за рулем сидел парень одного возраста с Рыжковым и примерно одинакового умения в обращении с этим видом транспорта. Расстояние от дома Рыжковых до парка он одолел за пятьдесят минут. Работники ОРУДа помогли следователю создать на улицах, по которым ехал велосипедист, такое же интенсивное движение, какое было в ночь на второе мая.

— Получается разница в пятнадцать минут. И то если Рыжков вовремя выехал из дому. В любом случае он очень сильно опоздал на свидание. Роза его могла не дождаться. А ей необходимо было быть на кладбище в полночь, помнишь, я тебе говорил, что выяснил, о каких «тенях» идет речь?

— Извини, не обратил внимания…

— Другая подруга Розы, не та, которую Рыжков просил вызвать Умарову на улицу, назвала причину ссоры. Дело в том, что в их классе была девочка из верующей семьи. Дома ей наговорили, что в пасхальную ночь (а первого мая, заметь, в этом году была пасха) ровно в двенадцать часов из могил поднимаются тени умерших. Девочка это рассказала в классе. Конечно, над ней посмеялись и сказали, что все это чепуха. Но девочка твердила свое, начала рассказывать «жуткие» истории, слышанные от богомольных родителей. Особенно азартно спорила с нею Роза, комсорг класса. И в доказательство своей правоты заявила, что ровно в полночь она будет на старом кладбище — пусть, мол, все убедятся, что никаких «теней» не существует. Можно предположить, что было дальше. Естественно, родители не отпустили бы Розу в такой «поход», и она скрыла от них, что надумала провести рискованный опыт, сделала вид, что легла спать, а когда в доме все успокоилось, тихонько ушла. Наверное, она боялась идти на кладбище и просила, чтобы Рыжков был с нею. Вначале тот наотрез отказался. А потом написал свою записку. Только решил попугать девчушку и назначил свидание в самом дальнем глухом углу кладбища. А ей вдобавок ко всему обязательно требовался свидетель…

— Все это доказано? — спросил Мостовой. Он чертил на листке-бумаги — чисто машинально — кресты: один, два, пять, семь — много крестов, они черными пауками ползли по белому листу.

— Во всяком случае, то, что такой разговор был и Роза пообещала поехать на кладбище. Это подтверждают и другие одноклассницы Умаровой.

— Так встретился Рыжков с Розой или нет? Был ли он рядом в те минуты, когда совершалось преступление?

— Теперь не знаю. Ясно только, что он опоздал. — Тахиров тяжело вздохнул. — Она могла его не ждать так долго.

— И это при условии, что девочке нужен был обязательно свидетель ее полуночной экскурсии? Да и вряд ли она сама рискнула бы отправиться на кладбище…

— Я тоже так думаю. Но именно в это время что-то произошло такое, чего мы не знаем.

Тахиров с досадой поморщился:

— Понимаешь, третий все-таки был. Рюмкин и Сычов могли, конечно, толкнуть следствие на неправильный путь, подсунуть липовую версию. Но и для нее должен был бы быть какой-то толчок, зацепка.

Олег не торопил следователя, видел: тот не просто с ним разговаривает — размышляет вслух, вновь и вновь проверяет какие-то свои мысли, неясные пока выводы. Спросил:

— Откуда мог взяться этот третий?

— Ну, здесь вариантов много. Встретила знакомого, когда не дождалась Рыжкова… С кем-то заранее уговорилась об этом, чтобы его позлить… Кто-то за ней увязался… Мало ли что могло там произойти.

— Но в записке Рыжкова ясно говорится о том, что свидание состоится на дальнем холме…

— Да. Но факт остается фактом: Умарова пришла к входу.

Тахиров сосредоточенно просматривал записи в толстом потрепанном блокноте. Он, видимо, хотел еще что-то сказать, но сомневался, стоит ли. Наконец решился.

— Я установил, что совершил непростительную ошибку…

— Ты? — искренне удивился Мостовой.

— Что поделаешь… — Тахиров был очень огорчен, это было видно по тому, как опустил он глаза, чуть расслабленно положил руки на стол. Олег хорошо понимал, что для такого признания требовались и мужество и принципиальность. Тем более что сделано оно было журналисту, приехавшему специально по этому делу.

— Если не секрет, в чем состояла эта ошибка? — Олег спросил, мягко, стараясь хотя бы тоном подчеркнуть, что ценит доверие.

— Когда арестовали Рюмкина и Сычова, было проведено опознание предполагаемого соучастника преступления — Рыжкова. Ты знаешь, как это делается: из нескольких человек, которые предъявляются для опознания, они должны указать на того, кого знают, и сообщить о нем все, что им известно. Мы предъявили Рюмкину и Сычову десяток фотографий, среди них и Рыжкова. Оба указали именно на него…

— Я видел в деле эти фотографии, читал протокол, он меня, признаться, убедил.

— Потому что ты не знаешь главного. Эти фотографии мы взяли из нашей картотеки: мелкие кражи, хулиганство и так далее. И вот только вчера я сообразил, что вся эта публика могла быть знакома Рюмкину и Сьчову по каким-нибудь прошлым мелким делишкам. Ведь оба ранее привлекались к судебной ответственности. Понимаешь?

— Кажется, да, — протянул Олег. — Они указали на единственного неизвестного им парня…

Тахиров промолчал. Да и о чем, собственно, было говорить? Его признание ставило под сомнение одну из самых веских улик, которыми оперировало следствие, доказательство, которое раньше не вызывало никаких сомнений.

— Одним словом, кое-что придется начинать сначала, — заключил следователь.

— Только не пори горячку. Можно впасть в другую крайность, — предостерег Мостовой.

Тахиров порывисто встал, протянул руку Олегу.

— Спасибо.

— Ты чего? — удивился журналист.

— Я думал, ты будешь злорадствовать. Ты ведь приехал доказать, что я, следователь, ошибся…

— Чепуха, — рассердился Олег. — Я приехал, чтобы узнать, кто действительно виноват в происшедшей трагедии. И если хочешь знать мое мнение, то скажу: еще не все виновные призваны к ответу.

— То есть? — пришла очереди удивляться следователю.

— Сычов учился в профтехучилище. У него был мастер, воспитатель, в училище есть комсомольская организация. Что, Сычов был пай-мальчиком, а преступление совершил вдруг, внезапно? Ничего подобного. Ты сам доказал, что он уже давно вращался в такой среде, которая исподволь, весьма последовательно «воспитывала» у него готовность к преступлению. Как-то мне пришлось в связи с одним материалом для газеты познакомиться с тем, как уголовники занимаются воспитанием себе подобных. Я даже ввел в очерк такой термин: «уголовная педагогика». И если парень пошел по скользкой тропе, значит уголовная педагогика оказалась сильнее тех усилий, которые прилагали мы.

Теперь дальше. Рюмкин работал каменщиком в строительно-монтажном управлении. Что, там не знали его склонностей, не замечали, что пьет, лодырничает, прогуливает, тащит все, что под руку попадет? А СМУ, между прочим, передовое, знамя за квартал им вручили… А оттуда за этот же квартал, — Олег заглянул в блокнот, — уволилось сто двадцать шесть молодых рабочих. Как же так получилось, что за кирпичами людей не увидели?

Тахиров знал, что последние два дня Мостовой провел в профтехучилище и на площадках строительно-монтажного управления. Из этих двух организаций в горком комсомола раздались обеспокоенные звонки. Руководители выражали свое удивление по поводу методов, которыми работает молодежный журналист. Всегда было так: приходит, к примеру, в СМУ журналист, первым делом — к начальнику. Ему быстренько готовят «фактический материал» — цифры по плану, фамилии передовиков, перечень мероприятий, итоги соревнования. Потом, если он выражает такое пожелание, приглашают в управление лучших людей. А этот, Мостовой, миновал руководство, бродит по стройке, о чем-то беседует с рабочими. И не только с лучшими. Забрел в общежитие, просидел весь вечер, в одной из комнат, комендант сообщает, что о чем-то там спорили, но конкретно сказать ничего не может, так как его туда жильцы не допустили. «Печать — наша опора, — восклицал руководитель СМУ, — но почему печать поворачивается к нам боком?»

Тахиров вспомнил эти звонки, о которых ему рассказал секретарь горкома, и внутренне улыбнулся: неспокойно, наверное, спится в эти дни темпераментному начальнику СМУ: с таким парнем, как этот Мостовой, не заскучаешь.

— Мне казалось, — говорил между тем Олег, — что совершенное в городе преступление должно было бы послужить тревожным сигналом: все ли в порядке с воспитательной работой среди молодежи? Где узкие места, которые необходимо немедленно ликвидировать? Почему в данном конкретном случае восторжествовала не наша, комсомольская, а уголовная педагогика? Слишком остро ставлю вопрос? Может быть, но меня заставляют именно так его ставить конкретные обстоятельства…

Следователь не мог не согласиться с Мостовым. Он в свое время предлагал и сам, чтобы бюро горкома сделало решительные выводы из скрупулезно подобранных им материалов о тех предпосылках, которые привели к преступлению. Но секретарь горкома засомневался: стоит ли поднимать шум в связи с одним фактом, пусть чрезвычайным? И Тахиров отступил, не настоял на своем мнении. А теперь жалел об этом. Он решительно поддержал Олега: выводы будут сделаны.

Тахиров посмотрел на часы:

— А сейчас, если хочешь, можешь присутствовать при одном разговоре.

Олег согласился, и Тахиров подумал, что не такая уж это плохая привычка — во время разговора смотреть прямо в глаза собеседнику.

ЭКСПЕРТ

В кабинет следователя вошел чистенький, аккуратный старичок. Был он невысокого роста, очень бодрый, подвижный. Когда-то голубые глаза его выцвели от времени и напоминали две светлые капли. Годы густо посеребрили коротко стриженную голову. Старик напоминал провинциального учителя, и первые слова, которые он произнес, усиливали это сходство.

— Здравствуйте, здравствуйте, уважаемые! Не вставайте, сегодня очень жарко, обойдемся без церемоний.

— Мне, право, страшно неудобно, что вам самому пришлось сюда приезжать, — Тахиров явно радовался этому визиту. — Стоило только позвонить…

— Мне приятно побывать у вас, — энергично запротестовал старичок, — тем более что дело вы ведете по-настоящему интересное.

Следователь представил старика и журналиста друг другу:

— Профессор Ниязов. А это товарищ Мостовой, о нем я вам рассказывал.

— Помню, как же, помню, — кивнул профессор. — Весьма рад познакомиться с наблюдательном молодым человеком. Ну-с, не будем терять время, уважаемые, сегодня очень жарко, и лучше всего сейчас быть не в этой раскаленной печке, именуемой городом, а на даче.

Профессор раскрыл потертую кожаную папку, извлек оттуда вдоль и поперек исчерканные листки бумаги.

— Очень сожалею, уважаемый товарищ Тахиров, что во время следствия меня не было в городе. Тогда бы моя помощь была более своевременной. Дело вам попалось трудное и каверзное. Не привык лукавить и потому сразу скажу, что местами вы вели его, как бы это выразиться поделикатнее, не блестяще. Хотя, несомненно, кое в чем и преуспели. Как ваш учитель, второму обстоятельству рад, в связи с первым — скорблю и тревожусь…

Теперь Мостовой знал, кто нанес визит следователю. Профессор Ниязов был известным психологом, профессором института.

— Но надо признать, что вам попался такой орешек, который трудно было бы разгрызть даже более опытному человеку. Если не ошибаюсь, это ваше первое самостоятельное дело?

Профессор сыпал словами и в то же время успевал бегло просматривать свои записи, чтобы перейти к деловой части разговора. Мостовому он определенно понравился: была в старике та уверенность, которая покоится на огромных знаниях, опыте, многолетней практике.

— Я внимательно изучил протоколы допросов вашего подследственного, и другие документы, приобщенные к делу. Пока могу высказать только первые впечатления и предварительные выводы. То, что я скажу, уважаемые, необходимо будет еще подтверждать, да, да, подтверждать — работа предстоит большая. Но уже сейчас могу высказать мнение, что, э-э-э… — профессор заглянул в листок… — Рыжков в момент ареста и первоначальной экспертизы был психически здоров и мог предстать перед судом. То есть отклонений от нормы у него не было. Но…

Тахиров и Мостовой слушали профессора. То, что он собирался сказать, имело необычайно важное значение. Авторитет Ниязова был непререкаем, и вряд ли бы нашелся специалист, который стал бы оспаривать его выводы.

— …Но молодой человек, о котором идет речь, был под сильнейшим впечатлением происшедших событий. Если судить по данным экспертиз, произведенных в ходе следствия моими коллегами, он не относится к числу сильных, волевых натур. Скорее наоборот. Смерть любимой девушки — внезапная и трагическая — потрясла его, ослабила волю. Я убежден, что, будь у него под руками нож, веревка, пистолет или что-нибудь в этом роде, он попытался бы покончить с собой.

— Угрызения совести? — спросил тихо следователь.

— Не уверен, не уверен, — профессор скептически пожевал губами. — Возможно, было и это. Когда я еще встречусь с этим, э-э…

— Рыжковым, — подсказал Мостовой.

— Вот именно, Рыжковым, — профессор легким наклоном головы поблагодарил журналиста, — я смогу сказать более точно. Нужны обследования, наблюдения, ну и все остальное, что в таких случаях полагается. Но тем не менее могу с уверенностью утверждать, что Рыжков находится в депрессивном состоянии. Вспомните то, чему вас учили в университете… В основе депрессивного состояния лежит длительное преобладание тормозного процесса над процессом возбуждения, нарушение равновесия между ними. Очевидно, при тяжелых депрессивных состояниях речь идет о преобладании торможения, которое может распространяться на первую и вторую сигнальные системы, захватывая и подкорковые области, связанные с инстинктивной деятельностью…

Профессор говорил увлеченно, темпераментно, и Мостовой подумал, что студенты должны очень его любить, — вкладывает душу в свои лекции. Из его слов выходило, что люди, находящиеся в депрессивном состоянии, убеждены, что жизнь их бесполезна, что они виноваты перед близкими, что совершили тяжелые проступки и навлекли горе на других. Приступы тоски часто перерастают в стремление к самоубийству.

— У депрессивных больных, — продолжал профессор, — могут быть самооговоры, которые часто встречаются при наличии идей самообвинения. Иногда депрессивные больные склонны к диссимуляции своего состояния, чтобы отвлечь внимание окружающих лиц и совершить самоубийство. Указанные явления в значительной степени затрудняют оценку психического состояния больных.

Олег дал себе слово по возвращении домой серьезно заняться изучением психологии.

Ниязов назидательно поднял палец:

— Восемнадцать — опасный возраст. Некоторые мои коллеги всерьез убеждены, что перелом наступает где-то между детством и отрочеством. Ошибаются, очень ошибаются, уверяю вас. Тринадцать-пятнадцать — счастливая пора… — Профессор все более увлекался. — Подросток уверен в своих силах, мир ему кажется простым и ясным, серьезных поводов для разочарований пока не было. Зато время вступления в самостоятельную жизнь связано с коренной ломкой, с углубленным самоанализом, с трудностями, с ревизией своего «я». Повышенная возбудимость, эмоциональная восприимчивость…



— И Рыжков… — не очень вежливо перебил профессора Тахиров.

— Да, да, он, уважаемый, находился именно в такой стадии физиологического и психического развития. А тут еще сильнейший, всесокрушающий удар…

— И вы думаете…

— Именно, уважаемый, именно! Я предполагаю, что он пытается покончить с собой вашими руками. Но поскольку вы не вели к этому дело, он стал упорно себя оговаривать.

И профессор Ниязов, оперируя специальной терминологией, ссылаясь на данные экспертиз, на авторитеты и прецеденты в судебно-медицинской практике, начал подробно объяснять.

Тахиров время от времени задавал вопросы, уточнял детали, сомневался, приводил контраргументы. Мостовому не все было ясно в этой профессиональной дискуссии. Однако главное, то, что профессор ставил под сомнение виновность Рыжкова, — это главное было очевидно.

Совместная работа сблизила Мостового с Тахировым. То внутреннее, невысказанное предубеждение против следователя, с которым журналист впервые зашел в этот кабинет, почти исчезло. Теперь, пожалуй, пора было думать о материале для газеты. Вдруг Мостовой насторожился: Ниязов в разговоре коснулся еще одной стороны следственного дела.

— Вы обратили внимание, уважаемый, на поведение Рюмкина и Сычова? Да, да, они были уличены, но опыт подсказывает, что преступники обычно яростно восстают и против очевидного, сопротивляются, когда и сами понимают, что это бесполезно. Заметили ли, как они упорно выпячивали те детали, которые свидетельствовали, что они были только вдвоем?

Мостовому стало жаль Тахирова. Глаза следователя как зеркало отразили смятение, охватившее его.

— Я думал об этом, — сказал Тахиров.

— В таком случае подумайте еще раз, — посоветовал профессор. — Многие предполагают, что психология — наука настолько абстрактная, что в ней якобы доминируют субъективные выводы, которые можно толковать так, но можно и иначе. Уверяю вас, психология так же точна, как математика. С небольшой поправкой, — довольно едко сказал Ниязов. — Математика оперирует цифрами, психология имеет дело с личностью.

Профессор пообещал еще раз очень внимательно изучить все дело, чтобы изложить свои выводы в официальном заключении.

— Извините меня, — Тахиров сердечно пожал руку профессору. — Я знаю, вы в отпуске, и потому не обратился сразу. Думал, справлюсь своими силами. И вижу, что поступил самонадеянно…

— Не надо, — прервал Ниязов. — Такое самобичевание ни к чему.

Неожиданно добродушно профессор сказал:

— Из вас получится хороший следователь. Вы не из породы равнодушных.

Когда Ниязов ушел, Олег спросил у следователя:

— Слушай, а это «депрессивное состояние» излечимо?

— Конечно. Постельный режим, правильное питание, гидротерапия, физические методы лечения и так далее. Это дело врачей и времени… Но ведь кто-то был с Розой на кладбище? Кто?

СТАРУХА

На кладбище был кто-то другой! Несколько дней назад это предположение впервые было подтверждено показаниями старухи пассажирки. Теперь ее свидетельство подкреплялось результатами эксперимента с велосипедом и мнением известного психолога.

…Старуха, которая побывала у следователя в связи с объявлениями в автобусе, твердо заявила, что среди показанных ей следователем людей нет того парня, что ехал с девушкой в автобусе.

— А вы не ошибаетесь?

Старушка покачала головой.

— Истинная правда. Старая, чтобы лицемерить. И никогда душой не кривила. Как услышала, что шофер в этот микрофон говорит, так и подумала сразу: «А ить, ты, Авдотья Петровна, видела эту молодую пару». Приехала домой, внучке рассказала. А она у меня из комсомолок, на фабрике текстильной работает. Внучка-то и заставила к вам ехать, до милиции провела и все говорила: «Идите, бабушка, к следователю, потому что дело важное».

Старушка припомнила подробности. По ее словам выходило, что парень и девушка доехали до кладбища и вместе вышли из автобуса. Настроение у девушки было не очень веселое: «Все в окошко автобуса поглядывала, будто высматривала кого-то».

Старуха довольно подробно описала внешность парня: высокий, лет двадцати пяти, русоволосый, одет был в темные брюки и спортивный пиджак, лицо светлое и худое.

Показания были запротоколированы и стали официальным документом следствия.

РЕДАКТОР

Олег уже спал, когда раздался резкий, прерывистый телефонный звонок. Вызывала междугородная.

— Просыпайся, — бодро сказал редактор. — Днем тебя застать невозможно, да и вечерами ты где-то гуляешь.

— Бывает, — еще не совсем проснувшись, машинально ответил Олег. За окном была, темень, широкая площадь перед гостиницей лежала тихо и пустынно.

— Ты почему не возвратился в связи со срочным вызовом? — строго спросил редактор. — Кто дал право нарушать дисциплину?



Олег молча посопел в трубку.

— Безмолвствуешь? Хорош, нечего сказать, а еще член редколлегии.

— А я, может, заболел, — нехотя пробормотал Мостовой. — У меня грипп и температура тридцать девять.

Обманывать редактора не хотелось.



— Врешь, — весело сказал редактор. — Больные по паркам не ходят, драк не устраивают.

Сон как рукой сняло. То, что сказал редактор, было настолько неожиданно, что Мостовой удивленно уставился на телефонную трубку: может, она еще выплюнет какую-нибудь гадость?

— Твоя Алка каждый день звонит по три раза — когда возвратишься, а ты с местной нимфой из кафетерия вечера коротаешь? — не дождавшись ответа, продолжал обличать редактор.

— Ты всерьез или издеваешься? — наконец выдавил из себя Мостовой. Он нащупал на ночном столике сигареты, щелкнул зажигалкой. Бледный огонек вырвал из темноты заурядную обстановку гостиничного номера: столик, ширпотребовский шкаф, натюрморт на стене — багровый арбуз, виноград, узкогорлая бутылка.

— Насчет того, что Алка звонит, — всерьез, а по поводу остального давай объясняйся.

— Ничего не буду объяснять! — заорал Олег. — Несешь какую-то ересь!

— Гулял в парке с известной официанткой Лидой? Дрался? — наседал редактор.

— Все было совсем по-другому.

— Не сомневаюсь. Но было.

— Черт бы тебя забрал с твоими подозрениями! — Олегу окончательно изменила выдержка.

— Ну, действительно, хватит шутить, — голос редактора был строгим. — Сейчас я тебе все объясню… Тут на тебя «телега» прикатила…

Несколько дней назад в редакцию пришло письмо. «Доброжелатель», пожелавший остаться неизвестным, посчитал своим гражданским долгом информировать главного редактора уважаемой молодежной газеты о недостойном, аморальном поведении журналиста Мостового в командировке. Журналист Мостовой встречается с особой подозрительного поведения, официанткой Лидой, только недавно отбывшей срок за хищение социалистического имущества. Он также затеял безобразную драку с дружками Лиды, о которой сейчас говорит весь город, поскольку произошла драка в общественном месте, а журналист был в нетрезвом состоянии и его уводили под руки — самостоятельно передвигаться не мог. Неизвестный «доброжелатель» заканчивал письмо патетически: «Все знают, как высока роль печати в нашем обществе. И нам, рядовым гражданам, очень больно и горько, что находятся отдельные личности, которые, прикрываясь высоким званием журналиста, совершают вопиющие безобразия и даже противозаконные действия. Надеемся, что меры будут приняты безотлагательно и распоясавшийся „журналист“ будет призван к строгому ответу».

— Вот так, старик, — заключил редактор. — Давно мы не получали такого веселого послания.

— Что ты решил? — спросил Олег. Ему показалось, что редактор его не услышит: голос звучал тихо и хрипло, как чужой, и он повторил: — Что решил?

— Да ты успокойся, — сочувственно сказал редактор. — Решили очень просто: оставайся и доводи дело до конца. Телеграмму с вызовом я послал еще до получения этой бодяги. А теперь вижу — ты там нужен. Так что считай ее недействительной.

Голос редактора внезапно исчез, в трубке слышались шорохи, потрескиванье, неясные отзвуки далеких разговоров.

— Алло, алло! — торопливо закричал Мостовой.

— Не шуми, вот он я, — откликнулся редактор. — Учти: ни одному слову анонимки не верю. Но будь осторожен, автор ее, видно, человек битый. Я завтра распоряжусь выслать тебе это послание — может пригодиться в связи с делом, которым занимаешься.

— Надо бы проверить, — Мостовой знал, как трудно списать в архив жалобу, даже если она содержит самые абсурдные обвинения. В редакциях существует строжайший порядок проверки писем и жалоб.

— Ну уж нет, уволь. Сам разбирайся.

— Тогда перешли ее не мне, а совершенно официально следователю Тахирову. Адрес сейчас продиктую…

— Что передать Алке? — спросил редактор неожиданно весело.

— Скоро буду. Скажи, что свою телеграмму подтверждаю. Она поймет.

— Я тоже понял, — рассмеялся редактор. — Встретимся на свадьбе… Надеюсь, пригласишь?

Олег уснул, только под утро. Но на взбудоражившем его звонке редактора сюрпризы не кончились.

Часов около десяти в номер к нему постучали. Вошел Тахиров, с ним двое незнакомых Олегу товарищей.

— Товарищ Мостовой, мы вынуждены произвести у вас обыск, — сухо сказал следователь.

— Позволь… — растерянно начал Олег.

— Оправдываться будете потом, — было непонятно, шутит Тахиров или говорит всерьез. — Обыск производится в связи с тем, что вы взяли взятку в сумме трехсот рублей от родителей Рыжкова.

Мостовой растерянно развел руками.

— Если это оговор, истину выяснить нетрудно, — напористо продолжал Тахиров. — Деньги, переданные вам отцом Рыжкова, находятся в книге. Книгу вы спрятали в ящик письменного стола. Сейчас проверим.

Один из спутников Тахирова выдвинул ящик стола, за которым Олег работал обычно над записями по делу Рыжкова. Там действительно оказалась толстая, потрепанная книга. Тахиров неторопливо полистал ее…

Олег оторопело смотрел на сиреневые двадцатипятирублевки. Ему на мгновение показалось, что это дурной сон, стоит побольнее ущипнуть себя, и они исчезнут. Но нет, даже издали было видно, какие эти купюры новенькие, чистые, хрустящие.

— А теперь сверим номера денежных знаков, — Тахиров достал из папки лист бумаги со столбиком аккуратно выписанных цифр.

Номера совпали.

— И ты веришь всей этой чепухе? — тихо спросил Мостовой.

— Водички подать? — нарочито участливо поинтересовался следователь. И не выдержал, расхохотался. — Ладно, не буду больше тебя мучить. Налицо попытка, несомненно тонкая и хорошо рассчитанная, тебя скомпрометировать. Получена анонимка. И кто-то подложил тебе деньги. О чем вместе с этими товарищами, — он указал на своих спутников, — мы и составим соответствующий документ…

ОФИЦИАНТКА

Дни тянулись напряженные, суматошные. Изредка в быстрый ритм будней вклинивалось воскресенье. В выходной работы было мало, и Олег скучал. Иногда он приходил к вечеру в оперативный отряд кРавилю Каримову, присутствовал при инструктаже патрулей, вместе с дежурным по отряду беседовал с доставленными нарушителями общественного порядка. С Равилем подружился крепко. Они договорились, что возьмут под контроль центральный «Гастроном». Зачем это ему нужно, Олег не стал объяснять. Иногда он и Лида шли в парк или в кино. Подружки официантки отчаянно ей завидовали — такой «самостоятельный» и неженатый; об этом сказала паспортистка гостиницы. Лида отмахивалась: «Бросьте, девки, ничего между нами нет». Подруги понимающе посмеивались, подчеркнуто торопливо оставляли их вдвоем, когда Олег появлялся в кафе или у кинотеатра, где чаще всего встречались. Лида и сама не смогла бы определить как-то те отношения, которые сложились между ними. Олег всегда был вежлив и внимателен, не более. Вначале это очень радовало Лиду, потом почему-то обидело. Она заметила, что Олег не любит, если она одевается слишком ярко, злоупотребляет духами или помадой, и сделала выводы. Подруги только руками развели, когда увидели ее первый раз в простенькой белой блузке, черной юбке, с аккуратно уложенной прической. «А наша Лидка красивая», — пришли к единодушному выводу. Лида смущенно засмеялась и промолчала. Старший смены ресторана, в которой работала Лида, вдруг обнаружил, что официантка без криков и нервозности обслуживает посетителей и в книге жалоб почти на каждой странице ей выражаются благодарности. Старший тоже удивился, но, поскольку был человеком недоверчивым, решил на всякий случай присмотреться к официантке: неспроста она, мол, так переменилась.

Олег и Лида разговаривали много. Слушать Олега было интересно — он объездил почти всю страну, писал о многих людях. Лида рассказывала о себе, своих подругах, иногда о колонии.

На второй день после драки в парке она пошла к Равилю в горком и сказала, что хотела бы сделать «заявление» в связи с запиской, написанной журналисту товарищу Мостовому. Равиль отвел ее к Тахирову. Оказывается, Лида все-таки заметила, кто оставил записку, парня этого она знала по кличке, сообщила его точные приметы.

Однажды она спросила Олега:

— Как думаешь, твой знакомый следователь, ну Тахиров, правильный человек?

— Безусловно, — твердо сказал, Олег. — А почему тебя это интересует?

— Да так… — неопределенно ответила Лида.

А потом Мостовой узнал, что она была у Тахирова и подробно рассказала, как и при каких обстоятельствах ее осудили за растрату. Лида назвала все фамилии участников шайки расхитителей, свившей гнездо в крупном «Гастрономе», где она раньше работала. По просьбе Тахирова этим дедом немедленно занялся ОБХСС. У следователя были какие-то свой соображения по поводу заявления Лиды, и он договорился с ребятами из ОБХСС, что они его будут постоянно держать в курсе событий.

После такого решительного шага Лида несколько дней ходила притихшая и растерянная.

— Тебе скоро уезжать? — спросила Олега.

— Через несколько дней.

Они шли по той же аллее, где была драка. И так же тихо было вокруг, а от центра парка неслись звонкие ритмы фоксов. Олег мысленно прикинул — он находился в командировке уже 28 дней.

— Я не приду тебя провожать, — сказала Лида и отодвинулась от Олега в темноту.

— Что с тобой? — Олег взял ее за руку. — Ты сегодня какая-то странная…

— А ты всегда странный! — В голосе у Лиды явственно звучали слезы, — Я думала, святые только на небе…

— Ничего не понимаю, — искренне развел руками Мостовой.

Далекий оркестр заиграл модную мелодию о речке с ласковым названием и девушке, далекой и любимой, которая ждет. Над парком висела, огромная круглая луна, такая круглая и огромная, будто прикатилась из детской сказки.

Уже у выхода из парка Лида сказала:

— Мне очень повезло, что ты приехал.

ПРЕСТУПНИК

Тахиров был настроен очень торжественно. Это Олег заметил сразу, как только вошел к нему в кабинет. Несмотря на жару, следователь был в темном костюме, галстук завязан строгим узлом. Тахиров умел быть официальным, когда того требовали обстоятельства.

— Поздравляю, товарищ Мостовой, — сказал он суховато.

— С чем? — рассеянно поинтересовался Олег.

— Вчера ночью задержан преступник, совершивший убийство Умаровой.

Олег ожидал всего, только не этого. Он видел, что последние дни Тахиров работал особенно много, но, следуя неписаной этике, не докучал следователю вопросами, что да как. Журналист не имеет права вмешиваться в ход следствия, оказывать прямо или косвенно давление на следственные органы. Когда Тахиров считал нужным с ним посоветоваться, Мостовой охотно высказывал свое мнение, но всегда тщательно следил за тем, чтобы не мешать следователю, не затрагивать те стороны, где требовались профессиональные знания и навыки. Тахиров это ценил: такт журналиста помог избежать многих недоразумений.

— Профессор Ниязов оказался прав: на кладбище был третий, опытный преступник. Он и задушил Розу. В Рюмкине и Сычове он был уверен — давно прибрал их к рукам. Настолько, что они не выдали его даже под угрозой высшей меры наказания. Тут еще придется поработать следствию. Очевидно, главарь знает такие «грехи» Рюмкина и Сычова, что им все равно, за какой из этих «грехов» расплачиваться..

— Но как удалось так быстро распутать этот узел? — Мостовой все еще не мог избавиться от удивления. Он торопливо достал сигарету, и Тахиров в знак уважения чиркнул спичками, дал прикурить.

— С твоей легкой руки. Ты сдвинул с мертвой точки это уже почти закрытое дело. А дальше оно начало обрастать новыми доказательствами, уликами, вопросами, на которые надо было обязательно найти ответ. Очень важный толчок сделал профессор Ниязов. Он меня убедил окончательно. Но самое полезное, пожалуй, сообщила Лида. В тот первомайский вечер Рюмкин и Сычов были в кафе. Лида обслуживала столик, который они заняли. Потому что старший продавец «Гастронома» всегда именно у Лиды заранее заказывал столик.

— Тот самый, из винного отдела «Гастронома»?

— Да. Вор и развратник. Он познакомился с Умаровой в автобусе и все пытался назначить ей свидание. Девочка, чтобы отвязался, сказала ему, что едет к своему парню. Бандит шел за ней следом. У входа на кладбище увидел Рюмкина и Сычова и незаметно дал им знак, чтобы шли за ним. Словом, долго рассказывать, важнее, что преступник уже задержан.

— А Рыжков?

— Рыжков будет освобожден. Он невиновен. Он не встречался с Умаровой в тот вечер. И когда Роза получила категорическую записку своего друга, она вышла во двор и поговорила с ним. Роза попросила назначить место встречи у входа в парк. Рыжков согласился. Он на полчаса опоздал на свидание. Почему? Нелепость, случайность; до встречи оставалось еще время, он пристроился на диване с книгой и, проспал. Роза напрасно прождала его у входа и решила, что он все-таки пошел к дальнему холму…

— Эта случайность стоила ей жизни… — тихо сказал Мостовой.

— Не надо упрощать, — сурово ответил Тахиров. — Не слепой случай стал причиной гибели девочки, а бандиты, которые вскоре предстанут перед судом. Я нашел свидетелей, которые видели этого насильника на дальних аллеях парка. Профессор Ниязов оказался прав.

— Почему же Рыжков так упорно оговаривал себя?

— Он считал, что его детская забава с «испытанием чувств» привела к трагедии. Получил сильнейший психологический шок. Решил, что после всего этого жить не стоит.

Дело было закончено. И Олег сказал:

— Завтра я улетаю…

— Так и не узнав, кто тебе давал взятку?

После паузы следователь объяснил:

— Взятку тебе пытался подложить старый «приятель» Лиды, тот, который ее в тюрьму отправил якобы за растрату, директор «Гастронома». Когда он увидел официантку с тобой, узнал, что ты журналист, решил, что Лида из мести написала письмо в редакцию и ты приехал, чтобы вывести его на чистую воду. Однажды ты пошел в «Гастроном» за сигаретами. Помнишь? Директор убедился — неспроста. И наконец, ты с помощью Равиля развил вокруг этого магазина целое следствие — установили дежурства комсомольских патрулей, направили туда общественных контролеров. Мы не мешали — дело нужное, навели все-таки комсомольцы порядок с торговлей спиртным. А директор окончательно перепугался и решил во что бы то ни стало скомпрометировать тебя. Бандит, убивший Розу, был его ближайшим помощником во всех темных дедах. Его кличка «Старший». Драка в парке, анонимка, записка с угрозами — это все дело рук шайки расхитителей. Конечно, если бы они знали, что находятся в поле зрения ОБХСС, то не стали бы размениваться на такие «мелочи». Ребята из ОБХСС давно подозревали, что в этом магазине неладно, но не за что было ухватиться, уж очень ловко пройдохи работали, в случае опасности подставляли вместо себя таких новеньких и зеленых, какими были в свое время Лида и эта Таня. Но ни они, ни мы не предполагали, что дело обернется таким образом. Хотя, в общем, подтвердилась старая истина: одно преступление влечет за собой другое…

— Так бывает не всегда.

— Так бывает, если вовремя не остановить преступление.

ЖУРНАЛИСТ

— Подожди, — сказал Олег Тахирову, когда они вошли в здание аэровокзала, — Мне надо послать телеграмму.

— Ты прилетишь раньше, — заметил Тахиров.

— Все равно. А вдруг она успеет встретить?

— Жду.

Олег быстренько набросал на бланке: «Вылетаю к тебе. Рейс №…» Он подумал, что пройдет несколько часов и будет встреча с Алкой. А потом отпуск, тоже с Алкой. И еще вся жизнь.

Тахиров ждал его не один. Рядом с там стоял отец Рыжкова.

— Он обязательно хотел встретиться с тобой, — шепнул Олегу Тахиров. — Я не стал возражать.

— Вы вернули мне сына, — сказал Рыжков-старший Тахирову и Мостовому. — Такое не забывается…

Олег вспомнил, как месяц назад он прилетал в этот город. Было очень рано, солнце наполовину выглянуло из-за горизонта, его никто не встречал. Вот и окончилась командировка…



Ланской М. Трудный поиск. Глухое дело

Марк Ланской на протяжении многих лет исследует сложную проблему перевоспитания малолетних правонарушителей. Этой теме были посвящены его ранее напечатанные произведения: «Приключения без путешествий» и «Когда в сердце тревога». Новая повесть «Трудный поиск» связана с нити не только общностью некоторых героев, но и единством цели — стремлением найти практические пути к полному устранению причин преступности среди несовершеннолетних.

«Глухое дело» — повесть о неугасающей народной ненависти к фашистам и предателям. В ней переплетаются драматические события военных лет и сегодняшнего дня, сталкиваются разные характеры и возникают острые нравственные конфликты.


ТРУДНЫЙ ПОИСК

1

За последний месяц тягостное чувство разлада стало привычным. С ним Анатолий уходил из дома, с ним же возвращался. Каждый вечер, переступив порог, он ловил себя на том, что старается как можно меньше шуметь, тихо, придерживая замок, закрывал за собой дверь, старательно, но без лишнего шарканья вытирал сапоги о половичок и совсем уж беззвучно пристраивал на вешалку свою шинель.

В каждой квартире складывается обособленный микроклимат — устойчивый или капризный, с ясной погодой или длительным ненастьем. На этот раз, уже в передней, семейный барометр предвещал бурю.

Обычно приход Анатолия оставался незамеченным. Если в это время на кухне звякала посуда и шел громкий разговор, все делали вид, что не слышат его шагов. И потом, когда он проходил в ванную и произносил положенное: «Добрый вечер», — никто не считал нужным хотя бы притворно порадоваться его появлению. На этот раз из столовой, где принимали гостей и обедали только по праздникам, донесся сразу же оборвавшийся женский плач, а гулкий бас Афанасия Афанасьевича как будто придавили подушкой. Навстречу вышла Катя.

— Как ты поздно сегодня, — сказала она без упрека, чуть нараспев, как говорила всегда, — пойдем я тебя покормлю.

Слова как слова. И в голосе непритворная теплота. Если бы не убегающие от прямого взгляда глаза, если бы не растерянность на открытом, всегда понятном лице — все было бы, как встарь.

Они сидели вдвоем в светлой, просторной кухне, оборудованной по картинке какого-то журнала. Катя смотрела, как он ест, и молчала. Анатолий ждал. Он знал, что, пока не проглотит последнего куска, Катя не расскажет, почему плачут в столовой. Так было принято в ее семье — все неприятности после еды.

Катя будет о чем-то просить. Ей самой эта просьба неприятна. Но родители требуют. Она всегда была послушной дочерью.

— Что случилось? — спросил Анатолий, доставая папиросу из подаренного Катей портсигара.

— Иди в комнату, я сейчас приду.

Катя прибирала посуду. Пока не будет вымыта последняя тарелка, разговор не состоится. Это тоже мамина школа.

Сдерживая раздражение, Анатолий ушел к себе. Они с Катей занимали самую большую комнату в квартире. Ее обставляли и украшали для счастливой уютной жизни. Анатолий прилег на тахту.

Осторожный стук в дверь. Значит, Катя так и не решилась. На приступ идет мадам.

— Прости, Толя, не даю тебе отдохнуть. Но у нас такое несчастье.

Всегда надменное, прибранное лицо, как будто подготовленное к некоему конкурсу хорошо сохранившихся женщин, выражало глубокую скорбь. Под глазами пятна раздавленных слез. Пальцы, сжимавшие ворот нарядной кофточки, дрожали. Пришлось встать.

Успокойтесь, Ксения Петровна. Присядьте.

— Гену арестовали.

Анатолий постоянно имел дело с арестованными мальчишками, встречался с их родственниками, видел, как по-разному можно переживать обрушившееся несчастье. У него уже выработался тот профессионализм, который помогает людям, вынужденным по долгу службы сталкиваться с чужими страданиями. Так же как врач не мог бы остаться врачом, если бы переживал муки каждого больного, так и Анатолий давно сбежал бы из своего изолятора, если бы не только понимал, но и разделял чувства несчастных родителей.

Он и сейчас не испытал того смятения, которое охватило родню его жены. Притворяться расстроенным он тоже не мог. Поэтому и голос его прозвучал без тех интонаций сопереживания, которых от него ждали.

— Когда? При каких обстоятельствах?

Деловитость, с какой Анатолий задавал вопросы, заставила Ксению Петровну страдальчески зажмуриться и кинуться к дверям.

— Тася! Зайди! Я не могу!

Младшая сестра Ксении Петровны всегда была симпатична Анатолию. Ему нравился ее легкий, трепливый характер. Она говорила, что «с утра одевается в хорошее настроение». Кроме настроения, на ней еще бывали самые модные одежки, портившие настроение другим женщинам.

Анатолий впервые увидел ее обезображенной горем. Ему показалось, что она собирается упасть перед ним на колени. Подхватив ее и усаживая в кресло, он сердито выговаривал:

— Как вам не стыдно! Расскажите, что случилось. Только не плачьте.

— Пришли, показали какую-то бумажку. Дворников привели. Все перевернули.

— Изъяли что-нибудь?

— Тряпки какие-то, пластинки...

— Заграничные?

Таисия Петровна кивнула.

— Скупал у иностранцев?

— Господи! Ну что он мог скупать? Мальчик же! Кто-то принес или подарил. Разве можно за это арестовывать ребенка?

— Ему, кажется, исполнилось семнадцать?

— И месяца не прошло. И разве в годах дело? Вы же его знаете, у него душа ребенка.

Таисия Петровна закрыла лицо мокрым платочком. Сестра поднесла ей рюмочку. Запахло аптекой.

Анатолий не раз видел Генку, еще в восьмом классе ростом перегнавшего мать. Широкоплечий, упитанный, он и одеждой и манерами старался походить на взрослых. Разговаривать с ним по душам как-то не пришлось.

— Волноваться рано, — сказал Анатолий, понимая, что говорит глупость. — Если за ним ничего серьезного нет — выпустят.

— Как ты можешь так равнодушно рассуждать?! — воскликнула Ксения Петровна. — Разве его можно хотя бы на одну ночь оставить в этой милиции — с пьяницами, ворами?!

В комнату вошла Катя. Она села в затененном углу у туалетного столика. Анатолий молча развел руками.

— Ты должен позвонить, тебя там знают, объясни им, потребуй! — продолжала Ксения Петровна, уставившись в него широко раскрытыми, возмущенными глазами.

— Что я могу объяснить? — также спокойно спросил Анатолий.

— Скажи, что ты знаешь этого мальчика, что он ни в чем не виноват, что ты просишь его отпустить.

— Никому я звонить не буду, потому что это бесполезно. Если Геннадия задержали, значит, есть на то санкция прокурора, и отменить ее сегодня никто не в силах.

Вошел Афанасий Афанасьевич. Теперь все были в сборе. Ксения Петровна повернулась к мужу, обеими руками показывая на Анатолия.

— Полюбуйся на него, полюбуйся!

— Насколько я могу судить, Анатолий, — вступил Катин отец, откинув назад красивую голову лысеющего льва, — речь идет не об использовании твоего служебного положения ради совершения неправомерных поступков, я бы первый возразил против этого, а о простой житейской услуге, вполне допустимой со всех точек зрения.

В дни первого знакомства с Катиной семьей Анатолия забавляли тяжеловесные периоды, которыми Афанасий Афанасьевич изъяснялся во всех случаях жизни. Потом речи главы семьи стали нагонять на него тоску.

— Как вы себе представляете эту житейскую услугу?

— Я полагаю, что ты можешь потревожить телефонным звонком кого-нибудь из знакомых тебе и вполне компетентных людей, можешь выяснить, насколько тревожна создавшаяся ситуация, а я убежден, что в основе этого огорчительного инцидента лежит какое-то недоразумение, можешь также уведомить товарищей, что арестованный юноша тебе не безразличен. И — как знать! — быть может, уже один такой, никак тебя не компрометирующий звонок сыграет свою положительную роль и Катин кузен сегодня будет ночевать под крышей родного дома.

— Не хочешь звонить — поезжай! — приказала Ксения Петровна.

Хорошо знакомая атака с двух флангов. Куда громче слов звучали: затаенная враждебность, оскорбительное недоверие, желание доказать его, Анатолия, бездушие.

Только Катины глаза, нацеленные из дальнего угла, и смятое лицо Таисии Петровны действительно взывали о помощи. Им он и ответил потеплевшим голосом.

— Поверьте мне... Я сейчас ничего не могу сделать. Одиннадцатый час ночи... Никто ничего мне толком рассказать не сможет. Завтра я постараюсь связаться со следователем, который ведет это дело. Может быть, мне удастся что-нибудь узнать. Да и то... Ведь следствие только начато.

Ксения Петровна заткнула уши и, раскачиваясь, повторяла: «Ужас! Ужас!» Ее сестра слушала внимательно. Только для нее он добавил:

— Ручаюсь вам, ничего дурного с ним за это время не случится.

— Но кому это нужно, чтобы мой мальчик сидел в тюрьме?

— Таисия Петровна! У нас тюрем для несовершеннолетних нет. Временно их помещают в изоляторы. А изолировать их нужно, чтобы они не замели следов, не сговорились, одним словом, чтобы не помешали следствию выяснить правду. Найдет следователь возможным, он завтра же выпустит Геннадия на свободу.

— А... если это затянется? — чуть слышно спросила Таисия Петровна.

— Есть определенные сроки, предусмотренные законом. В тяжелых случаях изолируют до суда. Будем надеяться, что до этого не дойдет.

— Но завтра ты постараешься сделать все возможное? — примирительно спросила Катя.

— Он ничего не сделает! Ничего! — словно выстрелила Ксения Петровна. — Потому что он не хочет, не хочет, не хочет! — Всхлипывая, она выбежала из комнаты.

— Ах, как нехорошо, — поморщился Афанасий Афанасьевич. — Но ты должен понять ее, Анатолий, да и всех нас. Гена — наш любимец, гордость семьи, и нет ничего зазорного в родственных чувствах, даже когда они выражаются столь бурно. Мы вправе рассчитывать на твое содействие, дабы поскорее вызволить нашего мальчика из беды, в которую он попал в силу рокового стечения обстоятельств. Я очень далек от того, чтобы усомниться в объективности следственного аппарата, но знаешь... К тому же наши гуманные законы справедливо предусматривают и такую, к примеру, меру... — Афанасий Афанасьевич запнулся, на ходу выправляя неуклюжую фразу, — я хочу сказать — такую возможность, как взятие на поруки. Почему бы нам не воспользоваться такой возможностью, тем более что...

— Сейчас об этом рано говорить, — оборвал его Анатолий. — Поймите же, что, пока не выяснится суть дела, мы можем только гадать на кофейной гуще.

Афанасий Афанасьевич обиженно поджал губы. Таисия Петровна совсем близко придвинула свое кресло к Анатолию и, заглядывая ему в глаза, умоляюще проговорила:

— Толя, дорогой. Я вам верю. Помогите нам. Узнайте завтра. Если его не выпустят, пусть мне разрешат свидание или передать что-нибудь вкусненькое.

Как ни возмущался Анатолий всякий раз, когда на защиту арестованного подростка вставала слепая материнская любовь, он не мог оставаться перед ней равнодушным. И сейчас это «вкусненькое» ущемило за сердце.

— Уверяю вас, Таисия Петровна, все, что можно, узнаю. Свидание вам разрешат и без моей просьбы, и в передаче не откажут.

— Спасибо, дорогой... Простите.

Таисия Петровна вышла. Афанасий Афанасьевич еще несколько времени ходил по комнате. Он всегда обдумывал очередную речь.

— Видишь ли, Анатолий, есть такое понятие, как интересы семьи, требующие иногда личных жертв, как бы неприятны они ни были. В данном случае мы просим у тебя услуги, не связанной даже с тенью риска. Я понимаю, что ты опасаешься, как бы твое вмешательство в дело Гены не было расценено твоим начальством как злоупотребление своим служебным положением, что, в свою очередь, могло бы неблагоприятно отразиться на твоем продвижении...

Анатолий слушал с возрастающим изумлением. Он уже привык к тому, что длинные тирады Афанасия Афанасьевича прикрывают какую-нибудь глупость, но такого поворота не ожидал.

— Вы очень тонко разобрались в моей психологии, — сказал он серьезно. — Я страшно боюсь испортить свою блистательную карьеру.

— Я тебя не осуждаю, мой друг, потому что такое спасение вполне естественно и никак тебя не порочит. Не скрою от тебя, что и я лично заинтересован в том, чтобы конфликт с Геной был исчерпан в кратчайший срок. При моем общественном положении иметь арестованного племянника не менее неприятно. Мое имя широко известно в городе, ко мне прислушиваются тысячи радиослушателей, и если начнут муссировать слухи, что родственник Воронцова сидит в тюрьме, кое-кто может использовать это обстоятельство для подрыва моего авторитета. А это неизбежно скажется как на моральном, так и на материальном состоянии нашей семьи в целом. Вот еще почему нужно принять все меры для освобождения Геннадия и прекращения этого дела.

— Кого же мне нужно спасать — Гену или ваш авторитет?

— Одно с другим связано, неужели ты этого не понимаешь?

— Понимаю. Понимаю, что вас не столько огорчил арест племянника, сколько угроза потерять кормушку.

Анатолий не раз корил себя за грубость в разговорах с Катиными родителями. Иногда он сдерживался и, жалея Катю, замолкал. Но сейчас он не мог и не хотел выбирать слов. Раздражение, копившееся издавна, требовало выхода.

Афанасий Афанасьевич остановился и часто-часто заморгал, как будто проверяя, не ослышался ли он. Убедив себя, что услышанные им слова действительно были сказаны, он скорбно покачал головой.

— Твоя грубость меня не удивляет и не задевает. Она прежде всего оскорбляет тебя самого. Меня поразила демагогическая суть твоей реплики, твоя неспособность к душевному контакту с людьми, потрясенными свалившимся на них семейным горем. Я говорил с тобой, как с близким человеком, которому можно доверить все нюансы душевного состояния, а ты извлек из моих слов самый пошлый смысл и кощунственным образом исказил мои мысли.

— Ничуть не исказил, просто перевел на понятный русский язык.

Выходя из комнаты, Афанасий Афанасьевич обернулся:

— Ксения Петровна права: ты злой, нехороший человек и несчастье с Геной ничего, кроме радости, у тебя не вызвало. Как это ни горько, но я должен тебе это сказать. Покойной ночи, Катюша.

Повторяя слова своей жены, Афанасий Афанасьевич был уверен, что у его зятя есть основания для злорадства. До этого вечера Ксения Петровна при каждом удобном случае старалась выказать свое презрение ко всему, что было связано с его службой в изоляторе. Она уверяла, что дети порядочных родителей никогда в тюрьму не попадают и что на преступление способны только сынки алкоголиков и психопатов. Она еще допускала, что ученые могут интересоваться преступностью как явлением — писать книги, выступать с лекциями. Но самому, по доброй воле каждый день общаться с этими ужасными арестантами, — для этого нужно быть не только очень примитивным, но и жестоким человеком.

И вдруг их воспитанный, ненаглядный Гена оказался под арестом. И вся надежда на бездушного «тюремщика»... Было от чего потерять голову.

2

— Мне сегодня предложили очень хороший вариант: однокомнатную квартиру. Живет одинокая старушка, родственница моего сослуживца. Скучно ей и страшновато, согласна обменяться.

Потом, когда Катя в слезах выбежала из комнаты и впервые не вернулась, чтобы объясниться, Анатолий сообразил, что об этом сейчас не следовало говорить. Когда они остались наедине, наверно, нужно было посочувствовать, ужаснуться тому, что произошло с Геной, выразить уверенность, что все обойдется, извиниться за резкость в разговоре с ее отцом. А ему показалось, что правильнее переменить тему разговора, напомнить о том, что неизбежно.

Анатолий лежал с открытыми глазами, обреченно смотрел в потолок, искал и не находил никакого выхода.

Подходящий вариант обмена действительно подвернулся. Это был десятый или двадцатый вариант. Каждый из них помогал оттягивать окончательное решение. Вначале Анатолий ходил с Катей. Они осматривали чужие квартиры, заглядывали в кухни, притворялись, будто лишь случайные обстоятельства мешали им сделать то единственное, что еще могло спасти их семью. Потом Кате надоели эти смотрины. Анатолий один шагал по лестницам, уже ни на что не надеясь.

Какую непоправимую ошибку сделал он, когда после смерти матери согласился съехаться с Катиными родителями! Он кончал институт. Катя его любила. Будущее рисовалось независимым от жилой площади и прочих пустяков. Он передал свою комнату в распоряжение Ксении Петровны, и она путем сложного, тройного обмена получила благоустроенную отдельную квартиру, о которой мечтала много лет.

Школьные годы Анатолия были омрачены постоянным страхом перед отцом-алкоголиком. Дома всегда было тоскливо и голодно. Чтобы не видеть настрадавшихся материнских глаз, он уходил на улицу. Сверстники любили его и часто приводили к себе. И когда он попадал в обычную обстановку домашнего уюта, когда видел трезвых отцов и спокойных, ласковых матерей, когда его усаживали за чистый, обильный стол, ему казалось, что нет большего счастья, чем жить в тепле семейного благополучия.

И позднее, в институте, когда частенько приходилось считать дни, оставшиеся до стипендии, в мечты о будущем само собой вплеталось ожидание красиво налаженной жизни с женой Катей.

У Воронцовых его окружили непривычные удобства, никогда не испытанная забота о его здоровье, опрятности, отдыхе. Он чувствовал себя в долгу перед Катиными родителями. Но как скоро развеялся этот туман благоденствия, застилавший глаза на первых порах. С какой тоской стал он вспоминать свою холостяцкую комнату.

Катин отец всегда был трезвым. Кроме сухого вина в торжественных случаях, он ничего не пил. Имя доцента Воронцова часто слышалось по радио и встречалось в газетах под рубрикой: «Наш лекторий». Он читал где-то курс педагогики, а сверх того выступал с публичными лекциями на темы воспитания. Он обладал памятью электронно-счетной машины и самодовольством очень ограниченного человека. Выдержками из разных книг он оперировал, как деталями детского «конструктора», из которых можно собрать множество вещей, очень похожих на настоящие. Писал он так же, как говорил, — безошибочно, равнодушно, а по выражению студентов — «тягомотно». Руководители радио и телевидения ценили его за постоянную готовность к выступлению, за полный подбор цитат и вполне академический внешний вид. К счастью для него, никто не мог подсчитать, сколько рук одновременно выключали приемники, как только доцент Воронцов произносил первые фразы.

Дома Афанасий Афанасьевич был вполне безобидным существом, и Анатолий легко притерпелся бы к нему, если бы не Ксения Петровна. Она долго противилась их браку. После того как Анатолий еще в отрочестве чуть было не стал уголовным преступником, Кате категорически было запрещено с ним встречаться. Они виделись тайком, и в этом была своя прелесть. Удивительно, сколько стойкости и тонкого лукавства нашлось тогда у Кати, чтобы сломить сопротивление матери. Когда Анатолий благополучно поступил в институт и стал переходить с курса на курс, Ксения Петровна сдалась. Это была их победа, очень скоро обернувшаяся поражением.

Ксения Петровна хотела счастья своим близким. Она была уверена, что никто лучше ее не знает, что такое счастье и как его добиваться. Она гордилась тем, что из ленивого, бесхитростного паренька, каким был в молодости Афанасий Афанасьевич, она сделала обеспеченного и преуспевающего деятеля науки. Это она заставила его сидеть за книгами. Она внушила ему, что в жизни нужно пробиваться сквозь толпу более робких и неудачливых, не имеющих таких жен, как Ксения Петровна. Она советовала, подталкивала, направляла. Она завязывала полезные знакомства, приглашала домой только нужных людей и переставала приглашать, когда нужда в них пропадала.

Теперь, когда у себя за столом они слушали по радио записанную на пленку лекцию доцента Воронцова, Ксения Петровна горделиво поглядывала на него, как на произведение ее редкого мастерства.

Перед посторонними Афанасия Афанасьевича выдавали за человека, неприспособленного к жизни, витающего в сфере чистой науки и потому далекого от меркантильных интересов. Но вскоре Анатолий убедился, что, при всей неприспособленности, отец семейства отлично разбирается, какие лекции и от какой организации читать выгоднее и в каких издательствах прибыльнее издавать те же лекции, превращенные в брошюры.

Но признанным штурманом семьи оставалась Ксения Петровна. В ее практической мудрости никто не сомневался, и никто никогда ей не перечил. Так же целеустремленно сколачивала она счастье своей дочери. Еще в далеком Катином детстве было решено, что она станет знаменитой пианисткой. Два года подряд после окончания школы она готовилась с отличным педагогом к поступлению в консерваторию. В помощь Катиному таланту было мобилизовано много влиятельных лиц. Но оба раза Катя проваливалась.

Когда после экзаменов Ксения Петровна попыталась объясниться с ректором, сидевший тут же именитый профессор противным утомленным голосом сказал: «Зря вы, мамаша, мучаете девушку. Способности к музыке у нее минимальные. Делать ей в консерватории нечего».

Сначала от Кати скрыли этот приговор. Ксения Петровна поносила экзаменаторов и всю консерваторскую администрацию, называла их невеждами и бюрократами, намекала на козни личных врагов. Но в конце концов заставила себя сказать Кате, что с мечтой о музыкальной карьере придется распрощаться.

Для Кати это было катастрофой. Единственная прямая дорога в будущее оборвалась у домашнего порога. Других путей она не видела. Не могла же она равняться на своих сереньких приятельниц, которые чему-то учились, где-то работали. Ведь ей всегда внушали, что она особенная, исключительная, счастливая от рождения. Катя верила в непогрешимость своей матери к тоже считала себя жертвой несправедливости. Но от этого легче не становилось.

В те трудные дни ей помогла любовь Анатолия. Нет, он не переживал вместе с ней, не притворялся соболезнующим. Он просто не видел ничего трагичного в том, что произошло. Грубовато посмеиваясь над ее отчаянием, он предлагал на выбор десяток отличных, с его точки зрения, планов на будущее. Катя, грустно улыбаясь, прощала ему и нечуткость и примитивность его планов. Она была рада, что он любит ее по-прежнему, и сама привязалась к нему еще крепче.

Ксения Петровна ухватилась за Анатолия как за спасательный круг. Она чувствовала вину за душевные страдания дочери и поняла, что только Анатолий может вывести Катю из состояния беспросветного уныния. Тогда же у нее созрел новый, далеко рассчитанный замысел. Она решила повторить проверенную операцию — помочь зятю внедриться в науку и тем обеспечить счастье дочери.

Наука представлялась Ксении Петровне областью неограниченных возможностей для любого напористого человека. Пример ее мужа и некоторых его коллег убедил ее, что можно успешно защищать диссертации, выступать со статьями и книгами, пережевывая чужие мысли и ничего не открывая нового. Она подозревала, что есть еще какая-то наука одержимых людей, наука, неотделимая от поисков, сомнений, драматических переживаний. Но поскольку слово «наука» было одно для всех, а степени и звания тоже звучали одинаково, кто бы их ни носил, Ксения Петровна считала разумным, что и материальные блага, щедро удобрявшие научные нивы, перепадали каждому, кто проник на заветную территорию.

Анатолий, по ее мнению, вполне годился для спокойной и доходной научной деятельности. А жена обеспеченного мужа может хорошо прожить и без высшего образования. Потому так круто сменила она гнев на милость, позволила вырвать у себя согласие на свадьбу и решительно обменяла квартиру, чтобы прочно привязать Анатолия к семейной колеснице.

Близился день получения диплома, и Ксения Петровна подробно изложила, как можно пристроить Анатолия к одному перспективному учреждению. У нее уже были продуманы все ходы и выходы. Афанасий Афанасьевич слушал, одобрительно покачивая головой. Катя смотрела на Анатолия, стараясь уловить на его лице восхищение умом ее матери. А Анатолий вдруг рассмеялся искренне и громко, как будто услышал очень забавный анекдот. Это был его последний смех в этом доме. Когда стало ясно, что он намерен строить жизнь, не считаясь с указаниями Ксении Петровны, все остальное было предрешено.

Он долго не понимал этого. Он был уверен, что Катины родители примирятся с его независимостью, привыкнут к мысли, что Катя не только их дочка, но и его жена. Он все еще старался быть вежливым и терпимым, а странности этой семьи объяснял старческими причудами, до которых ему нет никакого дела. Когда он, прослужив недолго в детской воспитательной колонии, перешел в следственный изолятор, свободного времени у него осталось совсем немного, и ему некогда было замечать, что дом стал чужим и враждебным.

Если бы не Катя, он бы и жил, как живут люди в коммунальных квартирах, не обращая внимания на дурной характер соседей. Но Катя была рядом. Ее он считал своей, неотделимой. И он не мог не видеть, как продолжают ее калечить любящие родители. Больше всего его тревожило Катино безразличие к своему будущему. Проходил год за годом, а она все так же ничему не училась, ничем не интересовалась. Вечерами, когда они оставались одни, Анатолий стыдил ее, убеждал приобрести какую-нибудь специальность, доказывал, что она отупеет, опустится. Катя с ним соглашалась. Но уже на другой день все менялось. Пока он был на службе, Ксения Петровна подчиняла ее своей воле.

Через знакомых Катю устроили на киностудию. Недели две она ходила веселая, энергичная, похожая на прежнюю Катю. Мечта о музыкальных триумфах сменилась мечтой о славе киноактрисы. Анатолий сердился, готовил ее к неизбежному разочарованию. Катя закрывала ему рот теплой ладонью и убегала к матери. Она сменила прическу, накупила книг о знаменитых кинодеятелях. Потом были разговоры о каких-то пробах, обещаниях, интригах. Катя отсидела несколько дней на массовках, бесконечно повторяла с сотней других статистов одни и те же движения и, ошалев от света «юпитеров», от грубых окриков помощников режиссера, ушла со студии такой же жалкой и растерянной, как после экзаменов в консерваторию.

Анатолий резко поговорил с Ксенией Петровной, но это привело лишь к полному разрыву даже внешне дружелюбных отношений.

— Катюша, — говорил в тот вечер Анатолий, — пойми, дорогая, что так дальше жить нельзя. Мать сломила твою волю, сделала из тебя тряпичную куклу. Она испортила жизнь тебе, а сейчас портит нам обоим. Давай уедем отсюда. Обменяем комнату, будем жить отдельно, независимо. Ты станешь другим человеком. Отпусти ты край маминой юбки.

Катя плакала и не возражала. Она дала слово, что ничего не скажет матери, пока они не найдут подходящую комнату. После этого они и начали хождение «по вариантам».

Ксения Петровна слишком хорошо знала Катю, чтобы не догадаться об их тайне. Все выпытала и пришла в ярость.

— Глупая, бессердечная девчонка! Неужели ты не видишь, что этот тюремщик хочет оторвать тебя от семьи, чтобы никто не мешал ему издеваться над тобой? Что тебя с ним ждет? Нужда! Хамство и грубость. И ради него ты готова превратить нашу квартиру в коммунальную, отравить нам с отцом последние годы жизни. Как тебе не стыдно?! Мы с отцом посвятили тебе всю свою жизнь. Мы сделали ошибку — согласились на этот несчастный брак. Но мы ее исправим. Мы найдем тебе другого мужа, солидного научного работника, заслуженного...

— Мама! Что ты говоришь! Я люблю Толю!

— Глупости! Это не любовь. Остатки детского увлечения. Его нельзя любить. Отец устроит тебя на кафедру, там открывается вакансия лаборантки. Вокруг тебя будут интеллигентные люди, кандидаты, доктора наук. Ты красавица, умница, полюбишь настоящего мужчину. Его жилплощадь мы передадим этому извергу, а он переедет сюда, и будете счастливо жить. Так и запомни! И никаких нежностей с этим тюремщиком. Не вздумай заводить от него ребенка. Это погубит нас всех.

Она кричала долго, повторяла одни и те же фразы, не давая Кате возразить ни слова. Она знала свою дочь.

3

Телефонный звонок долго и нудно долбил в одну точку, пока Таисия Петровна окончательно проснулась и со страхом сняла трубку. Со вчерашнего дня страх сопутствовал каждому ее шагу. Она даже в постель не легла, боясь проспать что-то страшное. Она забылась под утро, согревшись в кресле под пушистым платком. Со сна телефонный звонок показался необычно длинным и требовательным, каким бывает междугородный вызов. И по новой вспышке страха она поняла, что больше всего боялась этого вызова, боялась разговора с мужем.

Вчера ночью у сестры они долго обсуждали, сообщать ли Игорю о том, что случилось с Геной. Решили вызвать его, только если Гену в ближайшие дни не отпустят домой. И вот теперь он звонит сам. Неужели узнал? А если не узнал, то что ему сказать? Обмана он не простит.

— Я слушаю.

— Таисия Петровна?

Мужской голос был здешним, очень хорошо знакомым.

— Я знал, что разбужу вас, проклинал себя, но ждать не мог. Это Олег.

— Ах, Олег! Как хорошо, что вы позвонили.

— У меня очень мало времени. Я хотел бы вас повидать, сейчас, перед работой. Разрешите зайти минут на десять.

— Ну конечно! Вы мне очень нужны.

Она обрадовалась этому звонку. Только перенесенным потрясением могла она объяснить, что сразу не вспомнила об Олеге. Ведь этот обаятельный молодой человек все и всех знает. Он в курсе Гениных дел. Он сможет доказать милиции, что Гена ничего плохого не делал. Таисия Петровна наспех взбила волосы, провела пуховкой по запущенному лицу, прибрала разбросанные вещички, и тут же явился Олег.

Она впервые видела его в скромном рабочем костюме, в темной рубашке без галстука. Обычно он приходил вечером — модный, утонченный и галантный. Он был строен и красив. Гена старался во всем ему подражать. Таисия Петровна поощряла эту дружбу. Ей нравились манеры Олега, его уменье ухаживать за женщинами. Хотя он был моложе ее лет на пятнадцать, она кокетливо принимала его ухаживания, но однажды, отвесив две пощечины, четко установила границы выражения чувств. После пощечин Олег стал осторожней, но по-прежнему оставался милым, услужливым и веселым. Не было такой тряпки, или побрякушки, или парфюмерной редкости, которую он не достал бы после первого же намека.

Олег вошел со скорбным лицом, выражая этим сочувствие горю матери, и на секунду дольше, чем обычно, задержал свои губы на руках Таисии Петровны. Когда она провела его в комнату и собралась рассказывать о вчерашних событиях, Олег мягко оборвал:

— Я все знаю. Ничего страшного. Подержат и выпустят.

Он говорил убежденно, как человек, знающий гораздо больше, чем другие.

Эти первые слова ободрения, услышанные Таисией Петровной за последние сутки, подействовали на нее как сильное лекарство. Глаза ее заискрились, щеки порозовели. И арест Гены, и обыск перестали казаться такими горестно непоправимыми, какими казались еще полчаса назад. Олег излучал благополучие. Небрежно развалившись на диване, он вытянул длинные ноги и, лениво выдувая дымок сигареты, смотрел на Таисию Петровну со снисходительной усмешкой.

— Олег, милый, вы возвращаете меня к жизни. Если бы вы знали, что я пережила!

— Все представляю и горячо вам сочувствую. Еле дождался утра, чтобы разделить с вами мою уверенность — все кончится наилучшим образом.

— Спасибо вам, Олег. Я совсем потеряла голову. Как жаль, что я не позвонила вам вчера.

Рука Олега застыла на отлете.

— Куда вы хотели позвонить? У вас есть мой телефон?

— Где-то записан.

— У Гены?

— Нет, Гена мне назвал как-то, я просила.

— Где он у вас записан?

— Какая разница? — удивилась Таисия Петровна.

— Это очень важно. Покажите, пожалуйста. Я хочу проверить — старый телефон или новый.

Таисия Петровна стала копаться в палехской шкатулке, перебирала старые квитанции, письма, обрывки каких-то записок.

— Позвольте, я найду быстрее.

Бумажки замелькали в его руках. Одну он смял и сунул в карман.

— Что вы делаете? — испуганно спросила Таисия Петровна.

— Этот телефон вам не нужен, — спокойно сказал Олег, возвращая ей шкатулку.

— Вы себя как-то странно ведете. Олег поискал глазами пепельницу, постучал о ее край сигаретой, посмотрел на часы.

— Вам, наверно, дадут сегодня свидание с Геной. Потом с вами будет беседовать следователь. В предвиденьи этой неизбежной процедуры хочу дать вам одинсовет. Ни в коем случае не вспоминайте, что среди знакомых вашего сына есть Олег. Ни в коем случае! — повторил он категорическим тоном.

— Не упоминать вас? Почему? Я надеялась, что именно вы сможете помочь Гене. Вы же знаете, что мой мальчик ни в чем не виноват.

— Это никаких доказательств не требует. Участие несовершеннолетнего в мелкой спекуляции копеечными тряпками ничем ему не грозит. Возьмут подписку, предупредят и отпустят.

— Почему же вы боитесь признать себя его знакомым?

— Хотя бы потому, что я уже давно участвую в голосовании на выборах.

— Не понимаю... Вас не обыскивали, не задерживали, чего же вы боитесь?

— Я боюсь не за себя, а за Гену и... за вас.

— Ничего не понимаю.

Олег долго рассматривал Таисию Петровну, словно проверяя, достойна ли она доверия.

— Уважаемые граждане из управления милиции с превеликим удовольствием и арестовали бы меня, и обыскали. Если бы имели для этого хотя бы крошечное основание. Пока такого основания у них нет. Но если они узнают, что Гена был связан со мной и выполнял некоторые мои поручения, им этого будет достаточно.

— Это вы поручали ему скупать рубахи?

— Если бы — рубахи...

В глазах Олега появилось странное выражение. Лицо стало злым, незнакомым. Таисия Петровна почувствовала приближение какой-то новой опасности.

— Олег! Что вы хотите сказать? Не мучьте меня!

— Видите ли... Мне как-то понадобилось встретиться с одним милым человеком. Нужна была нейтральная квартира... Гена мне помог. Но беда в том, что этот человек — иностранец.

У Таисии Петровны помертвело лицо. Она ждала. Олег молчал.

— Он... шпион? — прошептала Таисия Петровна. Олег громко рассмеялся.

— Бог с вами! Какие ужасы приходят вам в голову! Вы начитались детективов.

— Кто же он? Спекулянт? Контрабандист?

— Это уже точнее. Но к нейлоновому барахлу он никакого отношения не имеет.

— Валюта? — допытывалась Таисия Петровна.

— Вы умница, — восхищенно сказал Олег. — Была незначительная сделка. Но закон есть закон. Гену я просветил, он знает, чем это пахнет. Он не назовет моего имени, сколько бы следователь ни держал его на допросе. Не должны называть и вы. Никому! Ни следователю, ни родным, ни знакомым. Иначе вы погубите сына.

— Как вы могли, — шептала Таисия Петровна, — как вы могли... Втянуть мальчика в такую грязь... Какой же вы подлец...

— Очаровательная Таисия Петровна, я понимаю ваше смятение и прощаю некоторую грубость ваших выражений. Еще раз напоминаю вам: судьба Гены в ваших руках. Если вы промолчите обо мне, он через несколько дней будет дома и вы прижмете его к вашей прелестной груди. Если же вы проговоритесь и потянут меня... Что ж, придется мне рассказать всю правду и о себе, и о Гене, и о моих клиентах по части заграничных шмуток. Придется мне указать на многие части и вашего туалета, и туалета вашей сестрицы... Вот так.

— Какой подлец! Какой подлец! — повторяла Таисия Петровна.

Олег снова взглянул на часы и встал.

— Мне пора. Я еще никогда не опаздывал на работу. Вы разумная женщина и, когда придете в себя, поймете, что я желаю добра вашей семье. Провожать не нужно. Мысленно целую ваши ручки.

Таисия Петровна услышала, как хлопнула дверь. Она не могла сдвинуться с места. Поспешно перебирая события последних месяцев, она припоминала, как появился у них и околдовал всех этот негодяй. Она вспомнила, что Олег обычно приходил, когда в квартире других гостей не было. В беседах со своими друзьями Гена никогда его имени не называл и ее просил о нем не заговаривать, — и телефон его дал после нескольких напоминаний. Она даже не знает его фамилии, не знает, где он живет. Он прав, он может погубить их всех. Валюта! Что может быть страшнее? Это она виновата. Только она! Она привадила его к дому, заказывала ему белье, и кофточки, и туфли — для себя, и для Ксении, и для знакомых.

Вспомнилось многое. Она видела, как они запирались с Геной, о чем-то шептались, а она, дура, радовалась, что Гена уединяется не с девушками, а со взрослым культурным человеком. Она даже гордилась сыном, приобревшим таких солидных, обаятельных друзей. Слава богу, хоть муж ничего не знает. И никто не должен знать. Этот негодяй прав — спасенье Гены в том, чтобы никто, никто не узнал. Нужно молчать, молчать.

Она вспомнила, что Афанасий Афанасьевич обещал познакомить ее с известным адвокатом. Ему тоже об Олеге ни слова. Анатолий обещал свидание с Геной. Скорее в магазин!

4

Откуда взялось, как сложилось слово «фарцовка», никто не знал и докопаться не мог. Любители из работников уголовного розыска пробовали искать его этимологические корни, выдвигали разные гипотезы, но к единому мнению не пришли. Приходилось мириться с тем, что, несмотря на свою безродность, заумное слово обозначает стойкий вид правонарушений, порой принимающих опасный характер.

Фарцовка как промысел появилась вместе с иностранными туристами. Началось с невинного обмена сувенирами, а привело черт знает к чему.

Примерно так изложил предысторию падения Геннадия Рыжова следователь Марушко, хорошо знакомый Анатолию по другим делам.

Гена лет с двенадцати начал коллекционировать марки. Денег у него водилось больше, чем у других мальчишек, и это помогло ему связаться с «королями» черной биржи. У них обучился он азам грошовой спекуляции. Родители Гены и не заметили, как невинное увлечение превратилось в хитроумную торговлю с присущими ей взаимным надувательством, приятными прибылями и досадными убытками.

Кто-то из великовозрастных балбесов открыл Гене первоисточник новеньких заграничных марок — вестибюль гостиницы «Интуриста». Оказалось, что среди солидных путешественников, приезжавших с чемоданами, разукрашенными пестрыми наклейками, было немало страстных коллекционеров. Они охотно вступали в деловые отношения даже с малолетками, открывали свои карманные альбомы и с помощью пальцев устанавливали меновую стоимость различных марок.

Возникшие иностранные связи потребовали от Гены знания некоторых обиходных фраз на европейских языках. К восторгу Таисии Петровны ее обожаемый сынок стал здороваться и прощаться не только на английский, но и на финский манер. Гена сам вырос в своих глазах и свысока поглядывал на сверстников.

Марки привели к значкам. Первый понравившийся ему значок Гена выпросил. Добродушный турист, тронутый мольбой вежливого мальчика, вручил ему сувенир. В школе значок вызвал всеобщую зависть. После недолгих колебаний Гена продал значок своему однокласснику. На вырученные деньги он купил в киоске несколько наших значков и в первое же воскресенье обменял в гостинице на иностранные. Снова продал, и барыш оказался значительным.

Так неожиданно открылась удивительно легкая возможность доставать деньги помимо тех, которые выдавала мать на мелкие расходы. Когда Гена к 8 Марта преподнес маме подарок, купленный на «заработанные» деньги, Таисия Петровна хохотала до слез и рассказывала об этом знакомым, как анекдот с самостоятельным названием: «Генка-бизнесмен».

Гена учился уже в восьмом классе, когда его задержал комсомольский патруль. Это был первый настоящий испуг. Его привели в штаб, где толпились несколько парней и девушек. Его долго стыдили, доказывали, что приставать к иностранцам некрасиво, что он позорит советскую молодежь. Он ожидал чего-то более страшного, и испуг прошел. Он оправдывался тем, что увлечен коллекционированием, обещал никогда не попрошайничать, и его отпустили.

Первое задержание либо потрясает и надолго остается в памяти, либо поощряет правонарушителя на дальнейшие подвиги. Гена убедился, что ничего, кроме скучных слов, на вооружении комсомольцев нет и никаких серьезных неприятностей они причинить не могут. Вместе с этими выводами окрепло чувство уверенности в своей ловкости и безнаказанности.

Переход от сувениров к более полезным вещам, годным к употреблению, произошел незаметно и безболезненно, Иностранцы оказались охочими до советских денег. Среди них были большие любители русской водки, и валюты на нее не хватало. Поэтому они без стеснения отдавали по сходной цене личное барахлишко. Гена скоро узнал, что любой предмет, украшенный маркой зарубежной фирмы, находил покупателя, готового уплатить втридорога.

Среди мальчишек, промышлявших около гостиницы, Гену приметили взрослые тунеядцы, поставившие спекуляцию заграничными вещами на широкую ногу. Этот рослый, хорошо одетый школьник, умевший держаться в любом обществе, был для них находкой. Его молодость служила хорошим прикрытием. Отдельная квартира, где никого, кроме доброй снисходительной мамаши, не было, стала отличной базой.

У Гены образовался круг веселых друзей — бездельников, бросивших школу или провалившихся в вуз, какой-то студент, неведомо где работавший актер. Все они отлично танцевали, знали толк в джазах и в нейлоновом белье. Они привили Гене вкус к хорошим ресторанам и дорогому вину, — вкус к жизни легкой, иронической и бездумной.

Таисия Петровна сама называла себя тряпичницей и гордилась этим званием, как простительной слабостью хорошенькой женщины. Когда Генины друзья подарили ей кофточку, на которую оглядывались в театре, она стала встречать их у себя как добрых друзей. Кофточка была продемонстрирована всем знакомым. Пришлось просить мальчиков достать что-нибудь вроде этого поверженным в прах приятельницам. Разумеется, не в качестве подарка, а по цене, сложившейся на подворотном рынке.

Однажды Гену задержали около морского порта с блоком жевательной резинки, только что приобретенным у какого-то кочегара. На этот раз дело обернулось серьезнее. Его привели в милицию. Составили акт, прочитали ему некоторые статьи Уголовного кодекса, предупредили, заставили написать обязательство, что никогда больше он такими делами заниматься не будет. Мало того — еще сообщили в школу.

Директор школы вызвал Таисию Петровну, похвалил Гену за способности и выразил крайнее удивление по поводу милицейского протокола. Оба сошлись на том, что это несчастный случай, из которого все же нужно сделать некоторые выводы. Директор обещал не предавать историю гласности, а Таисия Петровна обязалась строже смотреть за сыном.

Весь день она больно переживала разговор с директором, а вечером учинила Генке и его друзьям изящно оформленный скандал. Она описывала им свои материнские чувства, укоряла в легкомыслии, рисовала те ужасные последствия, которые могли бы быть, если бы директор не оказался приличным человеком, глубоко уважающим ее мужа. Она запретила Генке появляться среди иностранцев, грозила сообщить отцу, умоляла мальчиков порвать связи с туристами или, в крайнем случае, проявлять всемерную осторожность.

Гена слушал с огорчением на лице. Его друзья очень ценили их квартиру, не хотели ее терять и обещали оберегать Гену от подобных неприятностей. К Таисии Петровне вернулось хорошее настроение. Вечер закончился прослушиванием новых пластинок и демонстрацией последних достижений танцевальной техники.

Фарцовщики действительно перестали пускать Гену на рискованные уличные операции. К этому времени среди туристов, уже побывавших в Советском Союзе, появились постоянные клиенты. Это было гораздо удобнее. С ними не нужно было вести утомительных переговоров. Встречаться с ними можно было на заранее условленных местах. И что самое важное — они уже сбывали не личное, случайное и часто поношенное барахло, а заранее заказанные вещи определенного ассортимента.

Следователь Марушко не посвятил Анатолия в детали последней операции, когда одного туриста-контрабандиста, приехавшего на своей машине, удалось поймать с поличным. Его и двух приятелей Гены, юркнувших в машину на короткой остановке в глухом переулке, проследили до базы — до гаража, в котором стоял «москвич» Гениного отца. «Москвич» выкатили во двор, а машину туриста загнали в гараж. Там выпотрошили сиденья, спинки и даже дверцы, нафаршированные вещами. Нагрузившись товаром, фарцовщики пришли в Генкину комнату, где их уже поджидали оперативные работники.

Собранные Марушко доказательства заставили преступников признать то, что отрицать было невозможно. Хотя Гена и его сообщники прикидывались, что с незадачливым туристом их свел несчастный случай, улик было достаточно. Марушко неопровержимо установил преступный сговор с целью спекуляции и четко сформулировал: «Действия квалифицируются по ч. II ст. 154 УК с учетом крупных размеров спекулятивной деятельности, с учетом повышенной опасности спекуляции иностранными товарами, а также с учетом значительных размеров наживы от 100 до 250 % стоимости каждого предмета спекуляции».

За последние годы Анатолий научился быстро определять, насколько серьезны обвинения, выдвинутые против его подопечных. Он не сомневался, что вина Гены на суде будет доказана. Но не был уверен, нужно ли держать его в изоляторе. Все обстоятельства преступления выяснены, взрослые участники находятся под арестом, — есть ли надобность оставлять за решеткой до суда несовершеннолетнего паренька?

Прежде чем задать этот вопрос, Анатолий еще раз проверил, не вызваны ли его сомнения особым отношением к подследственному. Он вспомнил другие дела, когда восставал против предварительного заключения подростков и даже добивался изменения меры пресечения. Нет, ничего личного в его заинтересованности этим делом у него не было.

Марушко в ответ усмехнулся.

— В том-то, друг, вся беда, что главная сторона дела еще в полном тумане. И пока этот туман не рассеется, не могу я этого щенка выпустить на свободу. И если откровенно признаться, надежда у меня на тебя.

Встретив недоуменный взгляд Анатолия, Марушко объяснил:

— От этого дела тянется ниточка к другому, более важному. Ведут его другие товарищи, и всего я не знаю. А в общих чертах — так. На границе таможенники накрыли одного туриста. Он уже в пятый: раз к нам приезжает. Нашли у него крупную сумму наших денег. И золотишко. Привозил он сюда не вещи, а валюту. В этом он признался. Между фарцовщиками и этим контрабандистом связи как будто нет. Он их не знает, и они о нем не ведают. Зато известно другое. Имел он дело с одним человеком, по кличке Джек. По всему судя, сей Джек — важное звено в том, другом деле. Хитрая бестия и крупный хищник. Встречались они в разных местах. Одну квартиру турист хорошо запомнил и точно описал расположение комнат. Квартира эта — Генки Рыжова.

— Не может быть! — вырвалось у Анатолия. — Он с матерью...

— Все проверено. Дело было летом. Отец Рыжова летал на своем Севере, а мамаша купалась в Сочи. Сынок находился на попечении тетки, но ключами от квартиры распоряжался сам. Без него этот Джек туда не попал бы.

— А Генка отрицает?

— Полностью. Никакого Джека не знает, никому ключей не давал, никого в квартире не было. Вижу, что врет, а расколоть не могу.

— А других следов к Джеку нет?

— У кого, может, и есть, а у меня — единственный. И очень хотелось бы к нему дотянуться. А то, что Рыжов Джека знает, можешь не сомневаться. И выпустить его сейчас я не могу.

— Нельзя, — согласился Анатолий.

— Послушай, Скворцов, — с просительной улыбкой обратился к нему Марушко, — ты там у себя разные эксперименты проводишь, займись этим дурнем, убеди его, докажи, что от повинной ему ничего, кроме пользы, не будет. Помоги, а то меня сроки поджимают.

Анатолий понимающе кивнул.

5

В эту квартирку на пятом этаже крупнопанельного дома Анатолий приходил часто. Когда-то он забегал сюда школьником, потом студентом, несколько раз бывал с Катей, навещал постаревшую учительницу. А в последнее время заглядывал без всякого повода, по зову души.

Чем тяжелее становилась обстановка в семье Воронцовых, тем сильнее тянуло его сюда. Под низкими потолками этих маленьких комнат ему легче дышалось. Здесь никогда не говорили о деньгах, никому не завидовали, ни о ком не сплетничали. После смерти мужа Ольга Васильевна одна растила дочь, но жалоб ее никто не слышал. Анатолий лишь догадывался, что зарплаты Ольги Васильевны и Антошкиной стипендии только-только хватает на жизнь, что к приобретению обновки здесь готовятся задолго, отодвигая сроки, не раз перекраивая и наращивая старье.

У Анатолия не было ближе ни друзей, ни родственников. Много лет назад муж Ольги Васильевны вытащил школьника Толю Скворцова из трясины уголовщины и ценой своей жизни спас его от ножа убийцы. С тех пор Анатолий привязался к этой семье. Под влиянием Ольги Васильевны решил он пойти в педагогический институт, а потом — заняться воспитанием таких же несчастных подростков, каким когда-то был он сам.

Когда Ольга Васильевна сидела за стопкой классных тетрадей или строчила на швейной машинке, Анатолий мог говорить все, что приходило в голову, мог освобождаться от сомнений, принесенных со службы. Он чувствовал, как раскручивается, слабеет пружина, заведенная с утра, и приходит легкость полного отдыха.

Не так давно он заметил, что Ольга Васильевна как будто меньше радуется его приходу и словно недоговаривает чего-то, не высказывает вслух, о чем думает, глядя на него. Но это мимолетное ощущение забывалось, и Анатолий вновь приходил, заранее улыбаясь тем первым словам привета, которые его ждут.

Антошки дома не было. Кроме географии, она еще увлекалась баскетболом, и вечерние тренировки отнимали много времени. Ольга Васильевна внимательно осмотрела его, как будто проверяла внешний вид своего ученика.

— Скоро придет человек, у которого к тебе дело. Не пугайся, человек интересный.

Это означало, что дело, с которым придет гость, не личное, лишь этого человека касающееся, но имеет общественное значение. Только людей, занятых помимо себя еще и делами других, Ольга Васильевна называла интересными.

Пока они были вдвоем, Анатолий рассказал об аресте Гены и о вчерашней сцене у Воронцовых. При Антошке он стеснялся говорить о разладе с Катей. Ольга Васильевна гладила белье и слушала молча. Когда он стал изображать ораторствующего Афанасия Афанасьевича, она его перебила:

— А как он ведет себя в милиции?

— Гена? Скверно ведет, нет искренности, нет раскаяния. По всей видимости, отлично подготовлен каким-то негодяем.

— Ты дома еще не был?

— Прямо со службы. Страшно идти. Они меня ждут, а что я им скажу?

— Он попадет к тебе в изолятор?

— А куда же еще? И вся эта семейка станет меня насиловать, будут требовать невозможного... И так тяжко, а что теперь будет — не представляю себе.

— А Катя?

— Ольга Васильевна! Ну что вы спрашиваете? Катя на все смотрит глазами матери, обо всем судит мозгами своего безмозглого отца.

— Плохой ты муж, Толя.

— Несчастливый я, Ольга Васильевна. А несчастливые всегда виноваты.

— Катя слабохарактерная, добрая. Нужно бороться за нее, помочь ей выйти из-под опеки. Ты мужчина, ты должен был стать для нее главным, самым умным, выше всех. А ты втянулся в свару с ее мамой, превратился в жильца коммунальной квартиры.

Ольга Васильевна разговаривала с ним, как с нерадивым учеником. Все было правильно, Точно так же мог бы и он упрекать кого-то другого. Так все выглядит со стороны. Но это неверно, что со стороны виднее. Как можно увидеть те чувства, которые борются в нем, когда он переступает порог опостылевшей квартиры, когда смотрит на Катю и слышит голос Ксении Петровны, когда его тянут в разные стороны — и привычка, и жалость, и возмущение, и страх перед одиночеством, так хорошо знакомый с детства? Может быть, у него действительно не хватает чего-то, чтобы переломить жизнь? Чего? Может быть, той жесткой решительности, которая не боится чужой боли и называется «характером»?

— Пока мы живем вместе с ее родителями, счастья у нас не будет.

— Значит, нужно разъехаться.

— Нужно! Сам сто раз твердил, что нужно. Но как, если она не хочет. После экзаменов в эту проклятую консерваторию, после провала на киностудии она как сломанная. Помните, какая она была в школе? Ничего не осталось — ни воли, ни ума.

— Но ведь любит она тебя.

Анатолий помедлил с ответом.

— Любит... Только любовь эта какая-то... Знаете, когда в сети падает напряжение, волосок электрической лампочки становится из белого красным. И нельзя сказать, что погасло, и света нет.

Ольге Васильевне очень хотелось задать вопрос: «А любишь ли ты сам?» Но она промолчала.

— Злюсь я на нее, — продолжал Анатолий, как будто подслушав ее мысли, — и жаль мне ее бывает так, хоть плачь. Иногда хочется плюнуть на все, уйти в общежитие, а когда остаемся одни, она освобождается от маминых чар, становится другой — ласковой, жалкой... Как от нее уйдешь?

— И нельзя тебе уходить. Нельзя ломать жизнь. Убеждай, будь терпелив, не поддавайся на злость, докажи, что ты умнее ее родителей.

Анатолий сидел понурившись. Нет, не всегда можно помочь другому даже самыми лучшими словами. Вот так же, наверно, слушают тебя заключенные, когда ты распинаешься перед ними в изоляторе... Жизнь человека совсем непохожа на сборник арифметических задач, ответы на которые можно подсмотреть в конце или списать у соседа.

Пришел гость. Невысокий старичок с белой подстриженной бородкой, с красными щечками и выцветшими глазками. Он долго держал руку Анатолия, подтверждая этим, что действительно рад познакомиться.

— Вам Ольга Васильевна говорила, я общественный инспектор по охране детства, Антиверов Марат Иванович. Персональный пенсионер республиканского значения.

Старичок улыбнулся, выжидая ответной улыбки Анатолия.

— Насчет Антиверова объясню, это всех интересует, хотя не все спрашивают. Мой родитель из потомственных обуховцев, еще до революции в пику попам переменил фамилию, а первенца, то бишь меня, назвал именем, какого нет в святцах. Так и живу.

Гость привычно рассмеялся.

— Теперь о деле, — торопился Марат Иванович, расчесывая бородку и усаживаясь за стол. — Интересует меня судьба одного мальчонки, попавшего в ваше малоуважаемое заведение. Шрамов Леня. Не помните такого?

Ольга Васильевна о госте рассказать не успела, но и так было ясно, что Антиверов — один из энтузиастов-общественников, работающих в бесчисленных комитетах и комиссиях, опекающих трудных ребят. В свое время Анатолий сам помогал таким старичкам. Он был даже адъютантом отставного полковника, возглавлявшего штаб по борьбе с безнадзорностью. Чтобы заполнить досуг ребят и отвлечь их от диких забав, создавались спортивные секции и кружки. В квартальном клубе дежурили интересные люди, сагитированные мужем Ольги Васильевны. Многое удалось сделать, — закоренелых хулиганов убрали. Тем, кто был на распутье, помогли выбрать дорогу. Но прошло несколько месяцев, и стало ясно, что энтузиазм общественников — опора недолговечная. Тяжело захворал полковник. Получили новые квартиры и переехали в другие концы города кое-кто из других членов штаба, и все захирело. Распались кружки. Появились новые хулиганы и новые ватаги. Как будто ничего и не было.

Анатолий потерял веру в возможность пенсионеров и домохозяек. Подростки, сидевшие в камерах изолятора, были для него убедительнейшим доказательством тщетности всей этой возни хороших, но бесправных людей. Поэтому Марат Иванович со своей расчесанной бородкой не вызвал у него чувства расположения.

— А чем, собственно, разрешите узнать, наше заведение вызвало ваше неуважение? — спросил он.

— Помилуйте, — развел руками Антиверов, — кто и когда уважал тюрьму? Как вы ее там ни называйте, хоть исправдомом или санаторием особого назначения, тюрьма — она и есть тюрьма. Неужто вы сами уважаете место своей работы?

Анатолий рассердился.

— Если бы я не уважал место своей работы, Марат Иванович, я бы не уважал самого себя. Моя работа нужна обществу не менее, чем любая другая. А раз нужна, значит, достойна уважения. И заведение, как вы выражаетесь, в котором я работаю, тоже необходимо и тоже достойно уважения. Или вы думаете — оно лишнее?

— Да вы не гневайтесь, голубчик. Разве об этом спор: нужно или не нужно. Конечно, нужно! И завод нужен, и тюрьма нужна. Только с разными чувствами смотрим мы на то и другое. Верно ведь?

То, что говорил этот якобинец из обуховцев, не было Анатолию внове. Когда в райкоме ему предложили занять должность воспитателя в изоляторе, он внутренне отшатнулся. Не верил он, что решетки на окнах или колючая проволока на столбах могут исправить душу человека. Долгим и трудным был разговор в райкоме, и согласился он тогда не потому, что его разубедили. Как-то вдруг, на каком-то повороте беседы представились ему ребята, сидящие в камере. Многих он знал, — прошли через его руки в воспитательной колонии. Разве теперь, когда они ждут суда, он им меньше нужен? И разве нет частицы его личной вины в том, что они оказались заключенными? Не сумел помочь, когда они были на свободе, — помоги сейчас. Сделай что-нибудь, придумай! Нельзя с этим мириться! Он принял предложение и с тех пор резко огрызался, когда слышал свои прежние сомнения из чужих уст.

— Чувства не должны заслонять разум. Родильный дом вызывает одни чувства, кладбище — другие, пионерский лагерь — третьи, больница для хроников — четвертые. Одни чувства приятные, другие — не очень. Но разумный человек понимает, что государству нужны всякие учреждения — и первые, и вторые, и четвертые. А люди, которые работают там, где неприятно, по-моему, заслуживают не меньшего уважения.

Анатолий добился своего: старичок покраснел, полез в карман за носовым платком и долго выдувал обе ноздри, хотя никакой надобности в этом не было.

— Ты слишком прямолинеен, Толя, — пришла на помощь гостю Ольга Васильевна. — Марат Иванович пошутил, а ты сразу встал на защиту чести мундира. Ты хорошо знаешь, что тюрьмы у нас не на век, и сам ты хочешь, чтобы они поскорее стали ненужными, и Марат Иванович за это. Так что никакого противоречия между вами нет.

— Вот спасибо, Ольга Васильевна, — сказал повеселевший Антиверов, — выручила, умница. Мне с молодыми спорить не с руки, так прижимают, дыхнуть не дают. Да я и не затем пришел. Мальчонка один у вас, Шрамов Леня.

— Есть такой, — сказал Анатолий.

— Надо бы его вызволить. Нельзя его за решетку, Анатолий Степанович, поверьте мне, нехорошо с ним получилось.

— Он ждет суда за воровство.

— Ждет. Только неправильно это.

— Что ж он, не крал, по-вашему?

— Крал. По глупости и несчастью крал. А пройдет через вашу... ваш изолятор, через суд или там — колонию, того и гляди — пропадет. Нельзя этого допустить.

— Об этом нужно было в прокуратуре разговаривать.

— Разговаривал. И со следователем разговаривал, и с прокурором. Так ведь надоел я им, слушают вполуха. А главное дело — бумажка, через которую никак не перескочишь.

О какой бумажке вы говорите?

— Еще когда его в детскую колонию за бродяжничество отправляли, года два назад дело было, просил я, доказывал — не составляйте на него бумагу, ничего эта колония ему не даст. Вы к его семье присмотритесь, в каких условиях мальчишка живет. Не послушались, составили. А бумажка с номером, со штампом — это как клеймо: на кого заведена, тот и сам на себя иначе смотрит — вроде бы в другой сорт людей переведен. И для учреждений разных такая бумага магическую силу имеет. Раз записано: бродяга, колонист — значит, вопрос ясен, дорога ему одна. А теперь, если и по воровству бумага будет — конченое дело. Сам Ленька поверит, что других путей нет, корнями начнет в воровскую жизнь врастать.

Анатолий слушал внимательно. За эмоциями Антиверова слышалась трезвая мысль.

— А что у него за семья? — спросил он.

Зазвонивший телефон отвлек Ольгу Васильевну, но, подняв трубку, она позвала Анатолия.

Звонила Катя. С укором напоминала, что его ждет Таисия Петровна.

— Выхожу, Катюша, — виновато откликнулся он.

Марату Ивановичу Анатолий сказал, что для продолжения беседы у него нет времени, и пообещал прийти к нему, чтобы познакомиться с семьей Лени Шрамова.

Антиверов тоже поднялся.

— Пойдемте вместе, я вам еще по дороге кой-чего втолкую.

Они уже стояли в передней, когда вошла Антошка. Она растерянно посмотрела на гостей, неловко поздоровалась, тут же попрощалась и ушла к себе.

Анатолий уже надел фуражку, когда из комнаты донесся ее голос:

— Толя! Зайди-ка, я тебе чего скажу.

Анатолий вошел и встретил ее осуждающий взгляд.

— И тебе не совестно, — ревнивым шепотом заговорила она, — пока меня не было, с мамой сидел, с этим дедом сидел, а со мной?

— Антоша, поверь, нет времени. Очень нужно домой.

— А мне поговорить нужно, тоже очень.

— Я завтра забегу. Ты когда придешь?

— Не знаю, когда завтра, мне сегодня нужно.

— Никак не могу, — уже менее решительно повторил Анатолий.

Вошла Ольга Васильевна.

— Толя, тебя человек ждет. Антонина, отпусти его.

Анатолий ласково посмотрел на огорченное лицо Антошки и вышел.

Пока Антошка полоскалась в ванной, а Ольга Васильевна готовила чай, они обменялись обычными словами, не имевшими никакого отношения к Анатолию. Но когда сели за стол друг против друга, Ольга Васильевна через силу заговорила о том, что давно считала нужным выяснить.

— Послушай, дочь, ты плохо ведешь себя по отношению к Толе.

Антошка округлила глаза и рот, изображая крайнюю степень удивления.

— Не дурачься, это очень серьезно, — нахмурившись, сказала Ольга Васильевна. — Ты забываешь, что он тебе не брат. Ты кокетничаешь с ним, как будто чего-то добиваешься от него.

— Моя умная мама, где логика? Если я забываю, что он мне не брат, то почему бы мне с ним не пококетничать?

— Ты прекрасно понимаешь, что я хочу сказать.

— А что я, по-твоему, могу от него добиваться?

— Вот я и хочу знать...

— А если я люблю его?

— Не говори глупостей.

— Но я вправду люблю. И он меня любит.

— Ты что... Ты говорила с ним об этом?

— А зачем об этом говорить? Разве я не чувствую?

— Послушай, Антонина. Я говорю очень серьезно. Настолько серьезно, что попрошу Анатолия больше к нам не приходить.

Антошкины глаза испуганно остановились. Она тихо сказала:

— Ты этого не сделаешь.

— Но ты понимаешь, что все это значит? Анатолий женатый человек.

— Подумаешь!

— Не перебивай! И что значит «подумаешь»? Он любит Катю, Катя любит его.

— Не любит он Катю, и ты это прекрасно знаешь. И как он может любить эту куклу? И ноги у нее как палки и глаза бараньи. Он просто сам не знает еще, что не любит ее.

— Господи, какая ты еще дура! Пойми, что между тобой и Толей никакой любви нет. У тебя не было братьев, у него — сестер. Вот вы и привязались друг к другу, и никакая это не любовь.

— Нет, любовь.

— Да уверяю тебя, что Толя никогда о тебе как о женщине и не думал.

— Ну и пусть, потом подумает.

Ольга Васильевна рассмеялась.

— Чему ты смеешься? Почему он не может думать обо мне как о женщине? Почему?

Антошка задавала вопросы с обидой в голосе.

— Потому что ты девчонка. Потому что он занят совсем другими мыслями. Потому что ему и в голову не может прийти, что ты собираешься за него замуж.

— А если в голову не приходит, чего ты испугалась? Почему ты не хочешь, чтобы он к нам приходил?

— Я думаю, если он будет бывать у нас реже, то и у тебя дурь скорее пройдет.

— Наоборот! Я сама начну за ним бегать. Я хочу его видеть, можешь ты это понять?

Ольга Васильевна убирала посуду. И походка ее, и каждое движение были заторможены большой усталостью. Антошка вскочила и прижалась к ней.

— Мамочка, ты сама говорила, что он на меня как на женщину не смотрит. Говорила?

— Говорила.

— Пусть так и остается. Обещаю тебе, что сама ему на шею не повешусь и буду ждать, пока он сам скажет.

— Но я не хочу, чтобы ты его до этого довела.

— Не буду доводить. Буду холодна с ним, как заливной судак. Ты довольна?

В глазах Антошки двумя выпуклыми чечевичками блестели слезы. Ольга Васильевна утопила пальцы в ее густых волосах.

— Девочка моя, пойми ты, что я хочу тебе счастья. Даже если бы он полюбил тебя и развелся, ты не стала бы счастливой.

— Это еще почему?

— Ты думаешь — Кате с ним легко?

— Потому и трудно, что они чужие. А мне будет легко.

Ольга Васильевна отстранилась и ушла в комнату. Щелкнул замочек старенького портфеля, из которого извлекались школьные тетради. Антошка опустила голову на сложенные ладони и старалась плакать так, чтобы не было слышно ни звука.

6

На семейном совете Игоря Сергеевича решили вызвать телеграммой о болезни Гены. На этой формулировке настоял Афанасий Афанасьевич. Таисия Петровна боялась, что такая телеграмма еще больше испугает мужа, чем сообщение об аресте. Но Афанасий Афанасьевич долго, обстоятельно доказывал, что слово «арест» по сути своего страшного смысла может отразиться на служебном положении Игоря. Пришлось согласиться.

Это привело к тому, что Игорь Сергеевич дважды приходил в ярость. В самолете и по дороге с аэродрома он терзал себя предположениями самого мрачного свойства. Гена даже в раннем детстве болел редко и легко. Поэтому Игорь Сергеевич телеграмме не поверил. Он решил, что сын попал под машину, и гадал: погиб или искалечен?

Когда он вбежал в квартиру и услыхал, что Гена жив, здоров, но арестован, чувство облегчения вызвало приступ гнева за глупую телеграмму. Огромный, закрывавший плечами всю спинку широкого кресла, он сидел обессиленный от волнения, сдерживал дрожь в пальцах и даже гневался без всякого вкуса. Таисия Петровна, ждавшая эту встречу со смертельным страхом, поминала добрыми словами Афанасия Афанасьевича за придуманный им телеграфный текст, сыгравший роль громоотвода. Похудевшая и поблекшая за эти дни, она сидела на полу у ног мужа, как олицетворение кротости и отчаяния.

Но прошло несколько минут, Игорь Сергеевич свыкся с мыслью, что Гена жив, и только теперь до него дошел смысл свалившегося на них несчастья. Его сын, его Генка в тюрьме! Он стал выпытывать у жены подробности, и по мере того как она рассказывала ему об обыске, об изъятых вещах, о тех обвинениях, которые выдвигал следователь, — нарастал и приближался девятый вал настоящего отцовского гнева.

Игорь Сергеевич встал, зашагал по комнате, привычно пригнув голову, чтобы не качнуть люстру, и промороженное лицо его окостенело. Он рывком открыл дверку трехстворчатого шкафа и стал сдергивать с плечиков висевшие платья, халаты, кофточки. В его железных пальцах они расползались, как будто были сшиты из кисеи. Вместе с оскорбительными словами он швырял жене клочья ее нарядов.

Таисия Петровна повалилась ничком на ковер и зажала руками уши, чтобы не слышать треска раздираемой ткани.

Игорь Сергеевич наколол палец о брошку, украшавшую какую-то блузку, плюнул со злости, натянул фуражку и вышел из квартиры. Он поехал в прокуратуру, не застал на месте следователя, узнал, что разрешение на свидание с сыном он сегодня не получит, и отправился к Воронцовым. Это были единственные люди в городе, с которыми можно было посоветоваться.

Ксения Петровна встретила его с траурным выражением лица, полезла по своей дурацкой привычке целоваться и спросила, где Тася.

— Черт бы побрал и Тасю и тебя вместе с ней, — сказал Игорь Сергеевич, проходя в комнату.

Афанасий Афанасьевич укоризненно покачал головой, но предостерегающим жестом попросил жену не отвечать грубостью на грубость.

— Я понимаю твое состояние, Игорь, — сказал он занудливым лекторским голосом, — естественное состояние отца и гражданина, оглушенного столь несправедливым ударом судьбы. Но прошу тебя учесть, что мы разделяем твои чувства и твою боль и готовы со своей стороны ради нашего Геннадия...

Махнув рукой в его сторону, Игорь Сергеевич перебил:

— Тася сказала, что ты нашел адвоката. Кто он? Толковый?

— На сей счет можешь быть вполне спокойным. Это мой друг, однокашник, опытнейший и милейший человек, горячо заинтересовавшийся делом Геннадия и считающий делом своей чести...

— Честь честью, но ты лучше скажи ему, что денег я не пожалею. Когда его можно видеть?

— Он знает, что ты сегодня должен приехать, и ждет звонка. Киса, — обратился Афанасий Афанасьевич к обиженно молчавшей жене, — позвони, пожалуйста, Роберту, пусть заедет.

Ксения Петровна вышла из комнаты. Игорь Сергеевич посмотрел на Афанасия Афанасьевича тоскливыми глазами.

— Ну как это вы тут допустили? Ты, умный человек, специалист-воспитатель, неужто не видел, что делают с Генкой? Я ведь просил тебя. Ты знаешь, что нет у меня возможности следить за сыном. Тася, что с нее возьмешь? А вы с Ксенией Петровной, неужели не знали, что к нему всякие подонки ходят, что деньги у него шальные, что с тряпками возится? Неужели слепые вы?

— Но кто мог подумать! — изумился Афанасий Афанасьевич, приподняв пухлые плечи. — Кто мог подумать, что из-за таких пустяков раздуют уголовное дело. Ну помог он кому-то приобрести заграничный плащ или рубаху. До тех пор, пока наша легкая промышленность не выйдет на уровень мировых стандартов...

— Что ты мне про стандарты вещаешь? Ты лучше скажи, вот это на тебе не из Генкиных?

Игорь Сергеевич ухватил как клещами ворот тонкой шерстяной рубашки.

— Ты что, обезумел? Пусти, порвешь.

Но Игорь Сергеевич продолжал вглядываться в рубашку, пока не почувствовал острые коготки Ксении Петровны, вцепившейся в его руку.

— Ты его задушишь! Психопат! — кричала она, отталкивая Игоря Сергеевича. — Как тебе самолеты доверяют, ненормальному!

Увидев перепуганные лица супругов, Игорь Сергеевич усмехнулся.

— С вами и впрямь психом станешь. — Он вспомнил, что со вчерашнего дня ничего не ел, и добавил: — Это я с голода, дай чего-нибудь поесть.

Пока Ксения Петровна накрывала на стол, он успокоился и стал деловито обсуждать предстоящий разговор с адвокатом. Когда Ксения Петровна, между прочим, сказала, что Гена находится в том самом изоляторе, где служит Анатолий, Игорь Сергеевич обрадовался. С Катиным мужем он встречался лишь несколько раз на семейных праздниках, совпадавших с его пребыванием в городе, не столько разговаривал с ним, сколько чокался, но полагал, что этого достаточно для душевного контакта и взаимных услуг.

— Почему же мне Тася сразу не сказала? Я бы прямо к нему поехал и в два счета получил бы свидание.

— На него не рассчитывай, — сухо предупредила Ксения Петровна. — Он если что и сделает, то только во вред.

— А что случилось? Они что... разошлись с Катей?

— Скорей бы, — сказала Ксения Петровна.

— Да расскажите вы толком, — рассердился Игорь Сергеевич, — чем он вам не угодил?

— Он оказался дурным человеком, — уточнил Афанасий Афанасьевич, — очень дурным.

— Тюремщик! — напомнила Ксения Петровна.

— Погоди, Киса, не в этом дело. В нашей стране все профессии почетны и достойны всякого уважения. Суть в другом. У него было трудное детство. Он дурно воспитан. Тебе известно, что он в свое время докатился до уголовщины. Все это наложило свой отпечаток. Мы, родители, виноваты, что допустили этот брак, и теперь пожинаем плоды собственного легкомыслия. Больше всех, конечно, страдает наша девочка. Ее тонкая, легко ранимая натура столкнулась с грубой, примитивной, — в этом катастрофичность создавшегося положения. Страдаем и мы от присутствия этого чуждого нам, нечуткого, я бы сказал, жестокого человека, поведение которого с особой неприглядностью выявилось на отношении к несчастью, постигшему Геннадия.

— Вот скотина! — возмутился Игорь Сергеевич.

— Хуже, Игорь, хуже! — подхватила Ксения Петровна, терявшая самообладание при одном упоминании имени Анатолия. — Он бандит. Я его боюсь. Он может всех нас посадить в одну камеру, лишь бы ему завладеть нашей квартирой.

— Ты преувеличиваешь, Киса, — заметил Афанасий Афанасьевич.

Игорь Сергеевич с недоверием оглядывал супругов.

— Ничего не понимаю. Причем тут квартира? Как он может вас посадить?

Ответить ему не успели. Пришел адвокат, и все перебрались в столовую. Игорь Сергеевич пожал ему руку с тем непритворным уважением, какое испытывают родственники тяжелобольного, встречая известного врача. От этого коротенького человека зависела судьба Гены. В чем секрет адвокатского могущества, Игорь Сергеевич не знал, но верил, что только от ловкости, усердия и красноречия вот таких чистеньких юристов с белыми ручками и умными глазами зависит решение суда. Ему не терпелось услышать от адвоката какие-то успокоительные слова, но Роберт Михайлович словно и забыл, зачем пришел. Он разглядывал керамику, выставленную на полке, иронически толковал об ее качестве, попутно рассказал смешной анекдот. Афанасий Афанасьевич что-то шепнул ему на ухо. Он поставил на место керамическую бабу, подсел поближе к Игорю Сергеевичу, одобрительно окинул взглядом массивную фигуру летчика и сказал:

— Это хорошо, что вы приехали. Ваша помощь мне очень понадобится.

— Я готов. Все что угодно! — отрапортовал Игорь Сергеевич.

— Вас, конечно, интересуют, так сказать, перспективы дела. Ну, что я вам могу сказать... Время, когда я смогу познакомиться со всем материалом следствия, еще не пришло. Но, исходя из того, что мне известно от вашей жены и других заинтересованных лиц, могу сделать некоторые, весьма приблизительные выводы. Дело нехорошее, я бы даже сказал — некрасивое, хотя красивых дел в уголовном производстве как будто и не бывает. Но не так страшен черт. Наша с вами забота об одном: чтобы ваш сын выглядел в глазах правосудия честным, порядочным мальчиком, случайно втянутым в грязную историю. Он должен соответственно держаться. Все, что касается спекуляции, — не его ума дело. Он ничего в этом не понимает, мало что знает и горько во всем раскаивается. Чем тверже он будет говорить «не знаю», тем, в данном случае, лучше.

— Как это верно! — восхитилась Ксения Петровна. Афанасий Афанасьевич согласно наклонил голову. Роберт Михайлович строгим взглядом призвал хозяйку дома к молчанию.

— Ваш сын — случайная пешка в руках опытных спекулянтов. Он не ведал, что творил. Для него это была игра, пусть недозволенная, но игра. Никакой корысти у него не было, а если и была, то — ничтожная, мальчишеская. Он — жертва неблагоприятных обстоятельств. Не судить его нужно, а жалеть. Даже предварительное заключение — слишком жестокое наказание для этого юноши.

Роберт Михайлович как бы набрасывал тезисы своей защитительной речи. Игорь Сергеевич слушал его, поглупев от радости. И Генкина вина, и легкомыслие жены, и собственная тревога — будто потеряли вес.

Заметив просветление на лице своего клиента, Роберт Михайлович озабоченно нахмурился.

Так выглядит это дело с позиций защиты. Обвинительное заключение будет звучать несколько в другом ключе. Правонарушитель с многолетним стажем. Фарцовщик, неоднократно задерживался милицией, давал письменные обещания. Связался с профессиональными спекулянтами. Пользуясь безнадзорностью со стороны беспечных родителей, превратил свою квартиру в базу для спекулятивных операций контрабандным товаром. Оперировал крупными суммами. Прикидывается несмышленышем, хотя отлично разбирался во всех тонкостях противозаконной торговли. Эти и многие другие факты подтверждают, что перед нами вполне сформировавшийся и нераскаявшийся преступник, для которого один путь к исправлению — трудовая колония

Игорь Сергеевич со страхом смотрел на невозмутимого Роберта Михайловича. Все, что пять минут назад казалось ему таким мелким и безобидным, вдруг обернулось тяжелой виной, от которой никуда не уйти. И это превращение на его глазах, с легкостью фокусника, проделал сидевший рядом маленький человечек.

— Где же правда? — хрипло спросил Игорь Сергеевич.

Роберт Михайлович рассмеялся и дружески похлопал невесомой рукой по плечу летчика.

— Правда впереди. Ее еще нужно приручить и обласкать. Простите, у вас ордена есть?

— Хватает.

— Очень хорошо. На суд я попрошу вас прийти в полном параде, со всеми знаками различия и отличия. Это козырь немаловажный. Вы расскажете суду о вашей боевой биографии, о трудной и ответственной работе в условиях далекого Севера, о специфических условиях, помешавших вам своевременно пресечь вредные знакомства вашего сына. Нужно будет отметить и болезненное состояние вашей жены.

— Какие у нее болезни? — удивился Игорь Сергеевич.

— У женщины всегда можно найти заболевание, ограничивающее ее возможности следить за великовозрастным сыном. Справки от врача от вас не потребуют, а соответствующее впечатление это произведет. Но это одна сторона дела. Есть и другая. Крайне важно будет развеять у судей предубеждение, будто ваш сын — избалованный барчук из хорошо обеспеченной семьи, не знавший никаких ограничений в своих желаниях.

— Так оно и было, — проронил Игорь Сергеевич.

— Это будет утверждать прокурор, а мы с вами докажем другое. Что он всегда был честным, прямым, не уклонялся от домашних обязанностей. Что вы строго ограничивали его денежные ресурсы, может быть даже излишне строго, чем и толкнули его на первую сделку.

— Да я понятия не имею, сколько ему жена отваливала.

— Об этом вы промолчите.

— Ты лучше слушай, — посоветовала Ксения Петровна.

— Если вы хотите облегчить участь сына, — продолжал Роберт Михайлович, — примите часть вины на свои широкие плечи. Важно внушить судьям, что сын ваш был до этого случая и будет после него достойным своего заслуженного отца. Вот главный подтекст вашего выступления в суде.

Роберт Михайлович откинулся на спинку стула. Воронцовы взирали на него с демонстративным восхищением. Игорь Сергеевич мрачно уставился в пестрый ковер.

— А от суда его никак освободить нельзя? — спросил он.

— Исключено. А вытащить до суда — можно попытаться. Я постараюсь кое-что предпринять по своим каналам, а вы... Если у вас найдутся достаточно влиятельные друзья, то их вмешательство может сыграть положительную роль.

Роберт Михайлович откланялся. Осторожно удерживая его руку, Игорь Сергеевич, запинаясь, проговорил:

— В смысле расходов, так мы, я...

Роберт Михайлович понимающе улыбнулся.

— Об этом мы еще условимся. А пока держите меня в курсе событий по телефону.

7

Анатолий не сразу привык к новому месту службы. Каждое утро, сворачивая с оживленной улицы, он покидал мир высокого неба и открытых дорог, мир людей и машин, передвигавшихся по своей воле, и, входя под глубокую арку, словно вступал на затерявшийся в океане большого города островок отверженных. Лязг массивных замков, запиравшихся за спиной, стальные прутья решеток, узкие лестницы с пролетами, затянутыми проволочной сеткой, безмолвные коридоры, где никогда не слышалось смеха, угрюмые лица заключенных — все это угнетало, вызывало мрачные мысли и особенно часто одну: «Зачем ты сюда пришел?»

Ему не нужно было доказывать необходимость этих стен и решеток, ограждавших честных людей от уголовников. За тысячелетия цивилизации человечество ничего лучшего придумать не могло. Сколько пройдет еще времени, пока тюрьма станут ненужными, тоже лучше не задумываться. Главное — найти свое место, почувствовать себя делающим полезное дело.

Об этом они говорили с Ольгой Васильевной и Антошкой, когда решение еще не было принято окончательно. Он только узнал кое-что об условиях предстоящей работы и пришел поделиться сомнениями.

Антошка, конечно, пришла в восторг.

— Иди, Толик, — благословила она. — Это же здорово! Ты на них будешь влиять, и они будут перековываться.

Ольга Васильевна интересовалась подробностями, которых он и сам не знал, и видно было, что она не одобряет его намерения, На прямой вопрос она ответила уклончиво:

— Видишь ли, Толя, работу воспитателя я считаю самой нужной и благородной, где бы она ни проводилась. Но когда эта работа носит формальный характер, она у меня симпатий не вызывает.

— Почему вы думаете, что она будет формальной?

— Мне так кажется. Есть должность, ее и заполняют, а о сути не беспокоятся... Сколько времени находятся там эти подростки?

— Пока идет следствие, потом суд, кассация — в среднем месяца два-три.

— А потом одни уходят и приходят другие?

— Другие.

— Вот видишь! Как же можно при такой текучести вести воспитательную работу? Если бы я согласилась за три месяца перевоспитать трудный класс, ты по праву назвал бы меня халтурщицей. А у тебя не класс.

— Вы думаете, там воспитание ни к чему?

— Не знаю, Толя, мне трудно судить издалека. Ну как ты сам представляешь себе эту работу? Ну поговоришь с каждым отдельно, соберешь...

— Нет, собирать нельзя. Подследственные и осужденные общаться не должны.

— Час от часу не легче. Как же с ними работать?

— Не знаю, — признался Анатолий. — Мне только ясно, что им нужно помочь. Вы представляете себе, что значит просидеть в камере даже месяц подростку, привыкшему к движению, к смене впечатлений.

— Подумаешь, — сказала Антошка. — Пусть знают, как хулиганить, как людей грабить. Пусть сами помучаются.

— Я с тобой согласен, Антоша. За то горе, которое они причиняют людям, они должны сами испытать и страх, и лишения, и душевную боль. Закоренелых преступников я ненавижу. А тех, кому убить человека ничего не стоит, я бы сам расстреливал. Выродков нужно уничтожать. В этом я убежден.

— И я тоже, — присоединилась Антошка.

— Но речь не о таких. Среди тех, кто попадает в изолятор, выродков немного. Больше преступников случайных, по пьянке, по глупости. Есть действительно несчастные, заблудившиеся. Их еще можно образумить, спасти. Можем мы от такой возможности отказаться?

— Ты ее не слушай, — вмешалась Ольга Васильевна. — Стараться исправить человека обязательно нужно, даже на очень плохого нельзя махнуть рукой.

— Я хочу, чтобы она поняла, — сказал Анатолий, снова обращаясь к Антошке, — если мы будем думать только о наказании, только о том, чтобы они «помучились», мы этим себе же навредим.

— Мне ты этим не навредишь, а им впредь неповадно будет.

— Можешь ты заглянуть на несколько лет вперед?

— Постараюсь.

— Прежде всего, да будет тебе известно, что тюрьмой или колонией уголовника не запугаешь. А вот озлобиться, заматереть в изоляции они могут. Теперь представь себе, что отсидел подросток свой срок, промучился и возненавидел все на свете. Выпускать-то его все равно нужно. Вышел. Кем? Еще более опытным и более опасным. Хотела бы ты с ним встретиться в темном переулке?

— Ну тебя!

— А с кем-нибудь он все равно встретится. И еще больше горя принесет людям. Получится то, что я говорил, — сами себе навредили, подготовили врага еще более лютого. Значит, когда мы заботимся о перевоспитании заключенных, нами движет не слюнявая жалость к «несчастненьким», а забота о честных людях, об интересах общества.

— А тебе не страшно, Толик? — спросила Антошка, тронув его за рукав.

— То есть почему мне должно быть страшно?

— Но они ведь такие... Их много, как набросятся...

— Это они в темных переулках храбрые, а там как бараны.

— Ну, с баранами ты справишься.

Все рассмеялись. Анатолий погрозил Антошке кулаком.

— Не знаю, Толя, что тебе посоветовать, — сказала Ольга Васильевна, — да и поздно. Ты ведь решил?

— Почти. Но вы не одобряете?

— Не то чтобы не одобряю... Мои мысли заняты другим. Ты знаешь, как я верила в разные эксперименты, когда их затевал Шурик...

Как всегда, когда у нее вырывалось имя покойного мужа, она на мгновенье запнулась.

— Нужно что-то другое, радикальное. Как я могу одобрить воспитательную работу в изоляторе, когда считаю, что их вообще не должно быть, этих изоляторов?

— Ольга Васильевна? — изумился Анатолий. — Вы всегда отличались трезвостью мысли. Неужели вы это всерьез? Что ж их — закрыть?

— Ты меня не понял. Я вовсе не думаю, что места заключения можно закрыть сегодня или завтра. Но нужно направить все силы на то, чтобы они сами закрылись, за ненадобностью.

— А-а! — протянул Анатолий, стараясь не выдать насмешки разочарования. Такой маниловщины он не ожидал от своей учительницы.

— Ты не думай, что я к старости совсем поглупела и тешу себя фантазиями. Есть реальная почва для коренных преобразований. Тут нас целая группа — и учителя, и мои мальчишки и девчонки, из тех, что учатся в институтах, — мы разрабатываем одну идею.

Ольге Васильевне показалось, что Анатолию стало скучно, и она оборвала себя.

Его действительно не очень интересовало сообщение об очередной идее, но то, что Ольга Васильевна по-прежнему увлекается проектами «коренных изменений», растрогало. Он улыбнулся и спросил:

— Опять силами общественности?

Ольга Васильевна нахмурилась, чуть приподняв правую бровь, как бывало на уроках, когда ее прерывали плоской остротой.

— Мне бы не хотелось думать, что ты считаешь себя выше тех хороших людей, которые представляют общественность. Помолчи, — добавила она, заметив, что Анатолий вспыхнул и собирается оправдываться. — Я знаю, над чем ты смеешься... Да, некоторые иллюзии рассеялись. Что из того?

— Да разве я над ними смеюсь? Я сам обязан таким людям. Я только считаю, что не следует преувеличивать их возможности.

— И в этом ты неправ. Возможности их безграничны. Нужно только создать такие условия, чтобы эти возможности развернулись в полной мере.

— Не представляю себе.

— А ты представь другое. Если бы мы боролись с детскими инфекционными болезнями силами одной общественности? Если бы все держалось на доброй воле врачей, случайно проживающих в тех же домах, где болеют дети. Добились бы мы успехов в борьбе с корью, скарлатиной, дифтеритом?

— Так я об этом же и говорю.

— Нет, мы говорим о разном. Вся медицинская помощь включена в единую систему. Она всеобъемлюща. Под ее контролем человек находится еще до рождения. Ее эффективность обеспечена всей мощью государства. От профилактических прививок до специальных клиник. Институты, лаборатории, целая промышленность... Самое замечательное, что ни один ребенок не остается забытым, без медицинского надзора. И каждый врач — не случайный благодетель, а звено системы. У него не только обязанности, но и права, и помощь других специалистов, и техника... Вот такая же система должна быть создана для охраны морального здоровья.

Ольга Васильевна требовательно смотрела на Анатолия, как будто ждала и заранее отвергала все возражения. А он только из уважения к ней не выдал своего недоумения и ответил неопределенно:

— Соблазнительно, конечно.

Ольга Васильевна улыбнулась.

— Такое лицо у тебя бывало в школе, когда ты не понимал, что я объясняю, но делал вид, что крайне заинтересован. К тому, что я говорю, трудно привыкнуть. Ты не думай, что это я сама все придумала, — люди помогли. Ты слушай. Когда ребенок заболевает скарлатиной, никто не вздумает удивляться или протестовать против вмешательства медиков. Госпитализация, карантин, дезинфекция — все делается быстро и решительно. Не нужно уговаривать родителей, обращаться в суд, создавать комиссии. А как обстоит дело, когда ребенок заболевает моральной скарлатиной? Когда он растет, учится или работает, или бездельничает в обстановке, растлевающей его душу? Когда мы видим симптомы стойкой безнравственности, цинизма, жестокости? Что мы делаем и что можем делать?

Немного, — согласился Анатолий.

— А почему? Почему?! Почему мы в таких случаях тонем в речах, в статьях, во всяких бумагах, а время идет, морально больной подросток становится хроником, катится по наклонной, пока не докатится до твоего изолятора. А мы все пишем, говорим, призываем, стыдим, уговариваем.

Анатолию передалась взволнованность Ольги Васильевны, искренняя боль ее «почему».

— Мне кажется, — неуверенно заметил он, — что все дело в сложности вопроса. Моральное заболевание не поддается такому точному диагнозу, как обычная микробная инфекция. И совсем уж плохо разработан метод лечения.

— Об этом и речь! Значит, нужно разработать и точную диагностику и методику. Или это, по-твоему, не в силах человеческих?

— Почему же... Когда-нибудь...

— Не когда-нибудь, а сейчас! Пора! Сами они не разработаются, если не будут на это брошены настоящие ученые, если сама проблема не будет решаться в государственном масштабе. Ведь до революции примерно так же обстояло дело и с медициной. Лечение больных было их частным делом. Рожали где попало — и в поле, и в цехах. Об охране материнства и младенчества никто и не думал. Государство вмешивалось только в тех случаях, когда вспыхивала эпидемия, когда угроза подступала не только к хижинам, но и к дворцам.

По тому, как быстро Ольга Васильевна отвечала на любой вопрос, как уверенно, не сбиваясь, излагала свои мысли, Анатолий догадался, что все это говорено ею уже не раз, и продумывалось, и обсуждалось. Его заинтересовал конечный вывод.

— Что же вы предлагаете?

— Сделать второй шаг. Первый был сделан сразу же после революции и стал одним из ее важнейших достижений: была создана система общенародного здравоохранения. Сейчас мы стали много богаче, цели ставим перед собой все более высокие, — пришла пора создать такую же государственную систему охраны морального здоровья детей и подростков.

— Но как это будет выглядеть на практике?

— С моей стороны было бы глупо и самонадеянно рисовать законченную картину такой системы. Это дело ученых и государственных деятелей. Мы пока набрасываем черновую схему... Мы хотим только доказать необходимость охраны морального здоровья, а какие формы она примет — это, в конце концов, вопрос технический.

— Но приблизительно, — не отставал Анатолий.

— Отдельные разрозненные звенья этой системы уже существуют. Ну хотя бы тот самый изолятор, в котором ты собираешься работать. Чтобы было понятней, я опять вернусь к сравнению. Даже в те времена, когда не было всенародного здравоохранения, государство все же создавало холерные и прочие бараки. Нужно было изолировать больных, опасных для общества. Существовало одно, последнее звено несуществующей системы. Ясна моя мысль?

— Значит, я иду работать в холерный барак?

— Вроде того. Нынешние тюремные изоляторы и колонии для осужденных — те же бараки, которые государство вынуждено содержать, чтобы оградить общество от преступников. Теперь смотри, что получается. После того как была создана система здравоохранения, были ликвидированы корни холеры и чумы, и отпала необходимость в бараках. То же произойдет, когда начнет действовать охрана морального здоровья. Будут вырваны корни нравственной чумы, и отпадет надобность в изоляторах, в колониях. Преступность исчезнет. Ты останешься безработным.

Антошка захлопала в ладоши.

— Мы начали разговор о роли общественности, а ушли вона куда, — сказал Анатолий.

— Потому что одно с другим связано. В системе охраны морального здоровья все эти замечательные люди обретут настоящую силу. Чтобы оказать квалифицированную медицинскую помощь, нужно иметь специальное образование. Моральную же поддержку может оказать каждый душевный человек. А их у нас не счесть. Как только они почувствуют, что за ними авторитет и сила четко работающего государственного аппарата, они горы свернут. В этом, если хочешь знать, будет главное отличие системы охраны морального здоровья от привычного здравоохранения: немногочисленный штат специалистов-педагогов, социологов, юристов будет опираться на коммунистическую мораль и активность всего народа.

Анатолий любовался просветленным лицом своей учительницы. Он верил ей, как привык верить всю жизнь.

— А пока, — сказал он шутливо, — вы мне разрешите работать в обреченном звене вашей системы?

— Ну разумеется! Я уверена, что зря ты зарплату получать не будешь. Если убедишься, что работа пустая, — уйдешь.

8

Он не ушел. Хотя все оказалось труднее, чем он предполагал. Ксения Петровна встретила весть о его новой службе с открытым злорадством. Именно такое и должно было случиться с человеком, пошедшим ей наперекор. Лучшего доказательства его глубокого падения ей и не требовалось. Катя плакала. Афанасий Афанасьевич тяжело вздыхал.

С каждым днем возвращаться домой становилось все труднее. Иногда он себя обманывал, придумывал срочную работу, чтобы оттянуть уход со службы. Потом медленно шагал по улицам вечернего города, освобождаясь от ощущения изоляции, как будто пропитавшей воздух, которым он дышал весь день. Он всматривался в лица прохожих, прислушивался к их раскованным голосам и постепенно обретал желанное равновесие с окружавшей его обыденной жизнью.

Но чем ближе он подходил к своему дому, тем сильнее давало себя знать предчувствие другой изоляции, той, что ждала его за дверями уютной квартиры. Там не было решеток, там каждый приходил и уходил, когда хотел, там жила женщина — его жена, и там же он чувствовал себя более одиноким, чем на улице.

Сначала Анатолий пытался заинтересовать Катю судьбами ребят, попавших под суд, но она даже не притворилась заинтересованной. Со слезами на глазах она умоляла его оставить изолятор и найти работу «поприличней». Он жил, как пассажир на транзитной станции в ожидании поезда, который должен прийти и увезти его из этих постылых комнат.

На службе было не легче. Каждое утро его поджидала стопка рапортов о безобразном поведении заключенных. Они злобно нападали друг на друга, чинили мелкие пакости администрации. Наказания помогали мало.

Воспитатели подолгу беседовали с каждым подростком, старались добраться до глубин дремлющей совести, найти тот заветный «ключик», о котором столько говорят и пишут. Иногда удавалось перетянуть на свою сторону одного-двух из более развитых и разумных. Но союзниками они стать не успевали — кончался их срок пребывания в изоляторе, приходили новые, и все нужно было начинать сначала.

Беда была в том, что они никому не доверяли — ни охране, ни воспитателям. Их привезли сюда насильно. Их держали под замком. Они делали не то, что хотели, а то, что им приказывали: ложились спать и вставали, ели, гуляли, входили, выходили — все по команде. Разве могли они относиться к этим людям с погонами иначе, чем к врагам? Еще на свободе дружки, побывавшие в изоляторе, подготовили их к непримиримой вражде с администрацией, к глухому сопротивлению, к хитрости и лицемерию.

— Запри ты в одну комнату взрослых, порядочных людей с разными характерами и привычками, да так, чтобы они не были заняты никаким делом, чтобы оставались всегда на виду друг друга, на расстоянии протянутой руки, — разве среди них не начнутся склоки и раздоры? Чего же ожидать от этих морально изуродованных, не привыкших к дисциплине подростков?

Так говорил Анатолию начальник политчасти изолятора Георгий Иванович Савелов в первый день их знакомства. Перевод на новую службу Анатолий еще не оформил, все еще колебался, и Георгий Иванович, может быть сам того не подозревая, нашел самый правильный путь к его сердцу. Говорил он искренне, не скрывая горькой правды, и завлекал трудностью нерешенных задач. На вид суховатый, замкнутый, под стать учреждению, в котором служил, Савелов обнаружил в разговоре неожиданную встревоженность мысли.

— Мне чиновники не нужны, — говорил он, глядя прямо в глаза Анатолию. — Если собираешься отбывать здесь службу от сих до сих, уходи туда, откуда пришел. А если характеристика на тебя писана без обмана, если можешь думать сверх того, что положено, очень прошу — оставайся. Появилась у нас одна задумка...

Идея зрела медленно. Она привлекала новизной и пугала смелостью. Очень нужна была воспитателям изолятора помощь специалистов — педагогов, психологов. Уж они-то могли бы подсказать, научно подтвердить или отвергнуть их замысел. Но не было специалистов, которых интересовали бы ребята, сидевшие в изоляторе. Всякие есть, а вот таких не найти.

Анатолий снова пошел к Ольге Васильевне. Последний раз он был здесь в один из очень тяжелых дней, потом неделю не приходил — допоздна ломали голову, разрабатывали схему эксперимента, — и теперь Антошка встретила его укоризненным взглядом. Близилась сессия, она сидела забаррикадированная учебниками.

— Я уже думала, что твои уголовники загнали тебя в больницу, — пробормотала она.

— Что ты! Чувствую себя отлично.

По его голосу Ольга Васильевна догадалась, что он пришел в хорошем настроении.

— Садись, чай готов.

Ему не терпелось высказаться.

— Мы накануне великих реформ!

— Внимание! Внимание! — провозгласила Антошка.

— Открываем камеры.

— Как это? — как будто даже испугалась Ольга Васильевна.

— Очень просто. Выводим наших гавриков на работу, на учебу. Целый день будут заняты делом.

— Постой, постой. А как же ограничения, инструкции?

— Приспосабливаем к эксперименту. По существу оставляем в неприкосновенности одно ограничение: подельщиков, то есть тех, кто проходит по одному делу, друг от дружки изолируем. Они размещаются на разных этажах, и контакт исключен. С учетом этого создаем коллективы.

— Ты извини, Толя, это все громко звучит, но...

— Нет, это не только звуки. Все, правда, еще в проекте, но на днях приступаем. Вводим трудовое соревнование.

— Будут мастерские?

— Чего нет, того нет. Приспособили несколько камер. Работа детская — клеить коробочки, но заказ получили реальный — для культтоваров.

— Кто с кем будет соревноваться?

— Камера с камерой, этаж с этажом. Поощрения придумали. Кто выйдет победителем по всем статьям (а в условиях не только работа, но и учеба, и поведение, и чистота в камерах), кто лучшие, те получат право на подвижные игры, — пинг-понг приобрели. Вы представляете, что для них значит игра? Разрядка, выход в жизнь.

— Это разумно, — согласилась Ольга Васильевна, — но мне кажется, что с учебой вы что-то не додумали. Ну чему их можно научить за два-три месяца?

— А мы и не рассчитываем, что они преуспеют в науках. Даже по условиям соревнования будут учитываться не отметки за успеваемость, а усердие, прилежание. Важно, что они еще несколько часов в день будут заняты чем-то дельным. Во-вторых, они почувствуют себя связанными с учебниками, с пером и бумагой, со школой, которая их ждет. Это психологически очень важно.

Чем горячее он защищал задуманный эксперимент, тем больше росла заинтересованность Ольги Васильевны. Сначала она задавала вопросы, словно экзаменуя его, потом прониклась его мыслями, как умела проникаться только она.

— Это большое дело! Очень большое, Толя. Ты прав, даже в ваших условиях можно применить опыт Макаренко. Можно создать коллектив, пусть временный, текучий, но все-таки коллектив. Они ведь не все сразу сменяются?

— Конечно, нет. Часть уходит, часть остается.

— Значит, можно наладить преемственность опыта. Создайте актив.

— Много воли давать рискованно.

— Под присмотром, разумеется. Но пусть они проникнутся доверием к воспитателям и чувством ответственности перед своими же товарищами, — ответственности не за поддержку плохого, как в круговой поруке уголовников, а за доброе.

Анатолий видел сейчас то, что не могла видеть Ольга Васильевна: враждебные лица воров, хулиганов, насильников. Как еще встретят они предложение работать, учиться? Как используют они предоставленную им свободу передвижения?

— Есть у нас одно опасение... А правильно ли мы делаем, что облегчаем режим? Ведь в тяжести заключения, в запертой камере — тоже свой воспитательный смысл. Иной посидит в этих условиях — и на всю жизнь закается нарушать закон. А если пропадет страх перед изоляцией, если жизнь станет полегче, не ударим ли мы другим концом по себе?

— На эту тему мы уже с тобой как-то толковали. Однозначного ответа тут быть не может. Ты же сам говоришь — на одних действует так, на других — этак. Нужно исходить из главного — что выгоднее обществу, при каком режиме оно получит больше исправившихся, при старом или при новом? Пока можно только гадать, точный ответ даст статистика. Обязательно проследите за отдаленными результатами.

— Постараемся.

— А с моей, учительской, точки зрения больше будет хорошего. Ведь есть у вас уверенность, что большинству пойдет на пользу?

— Надеемся.

— А если они хоть чуточку станут лучше, пока сидят у вас, легче их будет довоспитать в колонии. Тем больше шансов, что они вернутся не врагами общества, а его раскаявшимися сынами.

— Какая у меня умная мама, — подала голос Антошка, глазами уставившаяся в книгу, а ушами следившая за разговором.

— И всякие сомнения ты отбрось, Толя. Если даже у кого-то новые порядки отобьют страх перед заключением, это не опорочит ваш эксперимент. Наконец, вы не собираетесь создавать у себя санаторные условия?

— Нет, конечно. Режим останется режимом, и камеры будут запираться в положенное время, и дисциплина не ослабнет.

— Все будет хорошо. Я уверена. Давай налью горячего...

9

В старом, еще царских времен, здании изолятора никакого помещения для воспитателей предусмотрено не было. Архитектору и не снилось, что когда-нибудь в штате тюремной администрации может появиться столь странная и неуместная должность. Поэтому воспитательскую устроили из двух камер — снесли разделявшую их толстую стенку, убрали тяжелые двери с «глазками». Получился просторный деловой кабинет, если и отличавшийся чем от служебных помещений других учреждений, то лишь поднятыми под потолок зарешеченными окнами.

Когда Анатолий впервые вызвал к себе заключенных из разных камер, они пришли настороженные, полные неприязни и подозрения, ожидающие подвоха и готовые к отпору. Они сидели как перед следователем, косо поглядывая на соседей, пуще всего опасаясь неосторожным словом нарушить неписаный закон уголовной солидарности. Но в их глазах было видно и другое: заинтересованность непривычным собранием и удовольствие, которое доставляло пребывание вне камеры, в обычной «вольной» обстановке воспитательской комнаты.

Каждого из них Анатолий хорошо знал, о каждом много думал, прежде чем вызвать на эту беседу. Но если бы кто-нибудь спросил, почему он выбрал этих, а не других, ответить было бы нелегко.

— Я хочу с вами посоветоваться, — начал он деловым тоном, ничем не выдавая своего волнения, — как сделать, чтобы то время, которое вы проведете в изоляторе, пошло вам не во вред, а на пользу?

Вопрос не произвел никакого впечатления. Эти воришки и хулиганы не умели пользоваться такими отвлеченными понятиями, как «польза» или «вред». Они быстро соображали, что сулит им именно в эту минуту поживу или угрозу наказания, но охватить цепь событий, заглянуть в будущее и сделать общий вывод им было не по силам. Анатолий не раз убеждался, что нравственная глухота и социальная опасность преступника чаще всего сочетается с неумением и нежеланием думать. Большинство из них были недоучками, от которых школы старались избавиться, и никаких навыков обобщенного мышления у них не было. Хорошие правильные слова застревали где-то в их ушных раковинах и не задевали мозговых извилин.

Чтобы быть понятым, нужно было разговаривать с ними на привычном для них уровне.

— Каждый из вас хочет поскорее выйти на волю. Правильно я говорю?

Ребята промолчали, но кто-то согласился.

— Правильно.

— Отсюда вас отправят в колонию. Наш закон не только карает таких, как вы, но и заботится о них. Каждый из вас может освободиться, отбыв всего одну треть положенного срока. Хороший закон, по-вашему, или плохой?

Заключенные приняли беседу, как игру в вопросы и ответы. Откликнулись дружно:

— Хороший.

— Значит, у каждого из вас есть возможность выйти досрочно. Но для этого нужно заслужить доверие, нужно доказать, что вы раскаялись и не возьметесь за прежнее. Это вам известно. А как вы думаете, если вы отсюда придете в колонию с плохой характеристикой, со взысканиями, — легче вам будет завоевать доверие или труднее?

Опять наступило молчание. Длинных фраз они боялись. Среди многих слов мог прятаться скрытый, опасный для них смысл.

Анатолий переводил взгляд с одного на другого. Но каждый смотрел в сторону или под ноги.

— Носаков! Подойди сюда.

Второй раз попавший в изолятор по обвинению в воровстве, Носаков испуганно вскочил и подошел к столу.

— Фомина помнишь?

— Юрку?

— С тобой в одной камере сидел, по третьей судимости.

— Ага...

— И я помню, — отозвался кто-то из сидевших сзади.

— Почерк его разберешь? — спросил Анатолий, протягивая Носакову исписанный тетрадный листок.

Носаков пригляделся, пожевал губами, пробуя первую строку, и сказал:

— Разберу.

— Тогда читай. Громко читай, чтобы все слышали.

— «Здравствуйте, Анатолий Степанович, — читал Носаков. — К вам с большим и горячим приветом ваш бывший воспитанник Юра Фомин. На зону я поднялся совсем недавно и, как видите, уже решил написать. Я очень вам благодарен за то, что вы направили меня в хорошую зону, да и вообще за все хорошее, что вы для меня сделали. Только здесь за двадцать дней я понял, насколько вы были правы во всем. Ведь и я тоже относился к вашим словам без нужного внимания. И поверьте, я в корне переменил понятие о жизни и свободе. Я понял, что нельзя жить одним днем, а надо строить план и на следующий день и на дальнейшую жизнь. Здесь можно выйти досрочно, если нет взысканий, а если они есть, то пока не снимут, на свободу не собирайся. Снимать их очень трудно. Тысячу раз лучше приехать сюда, в колонию, с благодарностью, чем с постановлением. Все это я понял, да жалко, что поздновато. С уважением к вам Юра».

Носаков прочел последнее слово, повертел письмо в руках и попросил:

— Можно я его в камеру возьму, пусть другие почитают.

— И нам дайте.

— Ладно, об этом потом. Верите вы тому, что пишет Фомин?

— Верим.

— Теперь вспомните, что я вам говорил, каждому отдельно. Разве не то же самое, что пишет Фомин? То же или другое?

Дождавшись ответа, Анатолий задал главный вопрос:

— Почему же вы Фомину верите, а мне не верите?

Долго молчали.

— Почему не верим, — пробормотал Носаков, — верим.

— На словах верите, а на деле... Если бы верили, что я хочу вам добра, разве вы вели бы себя так, как ведете сейчас?

Анатолий поднял стопку рапортов о нарушениях дисциплины и потряс над головой.

— Вот опять нужно писать постановления, сажать в штрафной изолятор, засорять ваши личные дела. Приятно это мне?.. Жарин! Подойди.

Длинный, нескладный Жарин, самый молодой из заключенных, впервые попавший в изолятор за участие в ограблении, подошел к столу.

— Покажи ребятам руку. Не ту, правую. Покажи, не стесняйся. Раскрой пальцы, не жмись.

На среднем пальце Жарина синела свежая татуировка: перстень с черепом вместо камня.

— Что ж ты прячешь палец? Подержи, пусть все полюбуются. Теперь всю жизнь придется его показывать. И взрослым станешь, никуда от него не денешься. Как кому протянешь руку, так и представляться не нужно, каждый и сам поймет: Жарин из уголовников. И жене будет ясно, и детишкам твоим.

Мысль, что у него могут быть жена и дети, показалась Жарину такой нелепой, что он прыснул, вежливо отвернувшись.

— Когда тебя привели сюда, говорили тебе, что татуировка — это серьезное нарушение дисциплины? Говорили или не говорили?

— Говорили.

— А для чего тебя предупреждали об этом? Чтобы ты потом не краснел всю жизнь за эти отметки на коже, не проклинал себя за глупость. А ты мне не поверил. А поверил какому-то дураку, который предложил тебе наколоть такую красоту.

Анатолий отвернулся от Жарина и обратился ко всем:

— Что мне остается делать, если человек моим словам не верит, сам себе причиняет зло и другим показывает дурной пример?.. Я вас спрашиваю... Может быть, мне похвалить Жарина, благодарность ему вынести? — Все засмеялись. — Приходится заставлять вас подчиняться дисциплине другими средствами, наказывать приходится... Какого наказания заслуживает Жарин? Решайте сами.

Этого они не ждали, подумали, что Анатолий шутит. Кто-то усмехнулся, подтолкнул локтем соседа.

— Как это — сами?

— Когда я разбираюсь, могу ошибиться. Вам виднее, кто прав, кто виноват. Вот и решайте.

Предложение было слишком лестным, чтобы за ним не скрывалось подвоха, но разглядеть его ребята не могли.

— Носаков! Как ты считаешь, нужно наказывать Жарина или пусть дальше себя разрисовывает? Пальцев-то еще много осталось.

— Не знаю, — после долгого раздумья сказал Носаков.

— Может, кто знает? Все отвели глаза.

— Никто. Ну что ж, я полагал, что с вами можно разговаривать как с разумными людьми, хотел многое доверить вам, но вижу — зря надеялся.

Заключенные решили, что интересная беседа кончилась и их опять отправят по камерам. А уходить не хотелось. Заговорили все сразу.

Анатолий Степанович... Мы Жарина сами накажем. Вы нам скажите, что хотели.

— Наказывать в изоляторе может только администрация. Если наказывать вздумает кто-нибудь из вас, это будет не нарушение дисциплины, а преступление. Я обращался к вам за советом, чтобы вы определили меру наказания. И только! Понятно?

— Ясно. А что нам еще хотели сказать?

— Руководство изолятора хотело бы, чтобы вы не сидели весь день в камерах, а работали и учились.

В шумном всплеске радости ничего неожиданного не было. Анатолий себя не обманывал. Он знал, что ребят взбудоражило не желание трудиться, а возможность хоть на время покидать надоевшую камеру и нарушить томительное однообразие тюремного дня. Каждый из них уже прикидывал про себя, какую выгоду сможет он извлечь из этой затеи.

— Но прежде, чем допустить вас к работе, нам нужна уверенность, что не станете вести себя еще хуже.

— Не будем!

— Погодите. Если даже в камере вас не удержать от пакостей, то как нам уследить за каждым, когда вы будете за рабочими столами, за учебниками?

— Да не будем мы!

— Даже если я вам поверю, то какая у меня гарантия, что другие, кого здесь нет или кто придет завтра, не воспользуются нашим доверием себе же во вред?

Вопрос был слишком сложным. Все замолчали.

— Изменить распорядок дня можно только при одном условии: если все вы будете отвечать за каждого, а каждый — за всех.

Никто ничего не понял. Но заинтересовались.

— Как это?

— Очень просто. Все будете делать сами. Выработаем условия трудового соревнования. Каждую неделю представители первого этажа будут проверять, как выполняет обязательства второй этаж, и наоборот. У мастера возьмете сведения, кто как работал, учитель даст отметки по учебе. Вместе с воспитателем обойдете камеры, проверите чистоту, сохранность имущества. Тот этаж, который выйдет на первое место, получит право играть в настольный теннис, смотреть телевизор.

Восхищенное «ого!» вырвалось сразу у всех.

— Это не все. Каждого новенького вот на таком собрании актива вы вместе со мной будете знакомить с нашими порядками. Таким образом, даже когда вы уйдете отсюда, останутся ребята, которые будут следовать вашему примеру. Это станет обязательным правилом для всех. Понятно?

— Вроде понятно...

Они все еще не верили, что за неожиданным и соблазнительным предложением не кроется какой-нибудь злой умысел администрации.

— И это не все, — продолжал Анатолий. — Не забывайте, что каждый случай нарушения дисциплины потянет назад весь этаж, то есть причинит зло каждому из вас. Поэтому вы сами будете называть нарушителей, сами будете обсуждать их проступки и предлагать меру наказания. А дело воспитателя — согласиться с вами или нет. Согласны?

На этот раз уже никто не откликнулся. Обменялись шепотком, и вид у них стал такой, словно раскусили наконец начальство, заставили проговориться. Анатолий коснулся самого запретного. До сих пор они были убеждены, что враг у них один — администрация. Поэтому нужно держаться сплоченно, покрывать друг друга и карать предателей. И вдруг им предлагают выдавать своих, осуждать, наказывать, быть заодно с этой самой администрацией... Нет, такое не пройдет. Но и отказываться от пинг-понга, от телевизора, от возможности выйти из камеры и пообщаться с дружками — тоже не хотелось.

Каждый стал соображать, как бы хоть на короткий срок попользоваться обещанными благами и ничего не дать взамен — надуть хитроумную администрацию по всем правилам уголовного мира. Все эти соображения отражались на их лицах, но Анатолий делал вид, что все идет наилучшим образом.

— Если мы такой порядок наладим, каждый из вас поедет не со взысканиями, а с благодарностями, и в колонии его встретят хорошо, и на свободе он будет раньше времени. Это уж наверняка.

— Точно! — выскочил вдруг Жора Лобаков, лишь вчера осужденный за злостное хулиганство. Он уже успел побывать в штрафном изоляторе, боялся плохой характеристики и держался активней всех.

Поддержки остальных Анатолий ждать не стал. Хватит для первого разговора. Пусть обменяются мнениями, пошевелят мозгами.

— На этом сегодня кончим. Отправляйтесь по камерам, подумайте. Теперь все зависит от вас. Если тот, кто делал наколку Жарину, объявится, завтра соберемся снова, обсудим его поступок и двинемся дальше.

Разошлись молча. Анатолий остался один. Этот неравный поединок измотал его. Снова охватили его сомнения в успехе начатого эксперимента.


Рано утром дежурный привел к нему Жору Лобакова.

— Что скажешь?

— Анатолий Степанович, — заговорил Жора вполголоса, косясь на дверь, не входит ли кто, — вы сказали, что можно будет работать и благодарность получить, если нарушителя выдадим, того, кто наколку делал Жарину.

— Плохо ты меня понял, Лобаков. А что ты хотел сказать?

— Я знаю, кто наколку делал.

— Ну и отлично. Сегодня после обеда соберемся, ты и выступи, скажи.

— Что вы, Анатолий Степанович! Да разве я там скажу.

— Только там. Мне шептуны не нужны. Выйдешь и скажешь.

— А мне знаете что за это будет? Ребята в зону передадут, а там...

— Боишься? Хочешь втихую благодарность заработать. Не получится так. Иди.

Медленно тянулся этот день. Никакой уверенности в том, что заключенные назовут имя нарушителя, не было. Значит, собрание придется откладывать. После того как он поставил условие, отступать было нельзя. Перед обедом пришел Косов, карманный воришка, тихий и неприметный, лишь два дня назад доставленный в изолятор. Он опустил голову и, глядя на носки тяжелых ботинок, сказал:

— Это я Жорке наколол.

Все было понятно. Сами ребята заставили его прийти и сознаться. Может быть, пригрозили. Анатолий ничем своих чувств не выдал, сказал спокойно, как о самом обычном:

— Ну что ж, выйдешь сегодня на собрании и расскажешь.

— Анатолий Степанович, — заныл Косов, — не нужно на собрании, вы так накажите.

— А почему не хочешь всем ребятам сказать?

— Так стыдно же.

— А передо мной не стыдно... Ничего не могу поделать, раз со всеми договорились разобрать этот случай, придется тебе выступить.

— Анатолий Степанович...

— Не проси. Ничего сделать не могу. Ребята будут решать.

Косов постоял и вышел.

Это была первая, маленькая победа.

Снова собрались. Но входили без робости, свободно рассаживались. Постороннему человеку могло показаться, что это воспитанники ремесленного училища зашли на беседу в конторку мастера.

— Начнем, — сказал Анатолий. — Первый вопрос: кто занимался в камере татуировкой и обезобразил палец Жарину?

Прошла длинная минута. Поднял руку Косов.

— Подойди сюда. Стань лицом к ребятам. Вот так. Теперь говори.

Впервые в своей жизни Косов выступал на собрании и признавался в нехорошем поступке. Раньше он мог только хвастаться перед другими уголовниками, приписывать себе плохое. А теперь охрипшим, срывающимся голосом сказал:

— Я, это самое... Наколку сделал.

Значение этой короткой фразы поняли и Анатолий, и заключенные. Впервые открыто, громогласно, в присутствии представителя администрации уголовник признавался в том, что принято было скрывать от начальства. Его, Анатолия, признали человеком, достойным доверия.

— Какие будут вопросы к Косову?

— А чего спрашивать? Признался, и все.

— Может быть, кто-нибудь хочет оценить поступок Косова — сказать, хорошо ли он сделал или плохо.

— Чего уж хорошего, — сказал Носаков.

— Выйди и скажи, что тут плохого.

Носаков подошел к столу, стал спиной к собранию.

— Нет, ты повернись к ребятам, не мне говори, а им.

— Раз Косов признал, — Носаков повернулся, покраснел, никак не мог свыкнуться с ролью оратора, — значит, понимает — худое это дело — кожу портить на всю жизнь. Вот и у меня на спине целая картина, теперь на воле стыдно в баню ходить.

Все рассмеялись.

— Все? Садись. Кто еще хочет высказаться? Может быть, кто-нибудь считает, что от этих наколок есть какая польза?

Опять рассмеялись. Ободренный непринужденной обстановкой, выскочил Лобаков:

— Все эти наколки от дикарей, от тех, что без штанов ходят на разных островах. А нам они ни к чему. И мы должны осудить тех, кто этим занимается. Верно я говорю, Анатолий Степанович?

Очень хотелось Жоре Лобакову заслужить одобрение начальства.

— Ты не у меня, у ребят спрашивай.

— Так они согласные.

— Все согласны?

Общий шум можно было принять заодобрение.

— Хорошо. Какое наказание вынесем Косову и Жарину?

— Пусть в штрафном посидят, — опять выскочил Лобаков.

— Много! Наряда хватит. — Недовольные голоса зазвучали громче. — Сам посиди.

— Давайте так, ребята, — сказал Анатолий. — Учтем два обстоятельства. Первое, что никогда до сих пор мы таких обсуждений не проводили и ни Косов, ни Жарин не знали, что им придется отвечать перед вами. И второе, очень важное. Косов пришел сам, с повинной, честно признался. Это большое дело, когда человек по своей воле приходит и признается. Значит, он раскаивается. Поэтому я предлагаю обоих только предупредить и никаких взысканий им не записывать. Как вы думаете?

— Вот это законно! Согласны!

— Хочу еще напомнить. Были в камере Косова и другие заключенные, которые видели, как он разрисовывал Жарина. Видели, не остановили и здесь не выступили. Так вот, на будущее. Кто будет свидетелем нарушения дисциплины и не помешает этому, не доложит об этом громко и открыто, тех будем наказывать так же строго, как и непосредственных виновников. Примем это предложение?

Как ни старался Анатолий воспользоваться изменившимся настроением ребят и как бы между прочим провести самое важное требование, произошла осечка. Никто предложение не поддержал. Все молчали.

— Что же вы? То соглашались, а теперь на попятную... Или будем считать, что ни о чем не договорились?.. Я жду.

— А как это доложить?

— Очень просто. Видишь ты, к примеру, что какой-нибудь дурак собирается наколку делать или другую глупость, — останови. Не послушается, вызови дежурного. И дураку на пользу пойдет, и всей камере. Заведем такой порядок, нарушений не будет. В соревновании выдвинетесь вперед, больше играть будете, больше кинофильмов посмотрите. С хорошими характеристиками уедете. Неужели неясно?

— Ясно, — с затяжкой, но отчетливо прозвучало несколько голосов.

— А раз ясно, давайте голосовать. Кто за это предложение?

Не сразу, оглядываясь на соседей, будто поднимая гири, потянули руки вверх.

Анатолий не верил, что все голосующие с ним согласились. Он угадывал их мысли: «Там будет видно. Посмотрим, кто кого надует». Но на большее он пока и не рассчитывал.

— Это запомните. Сами постановили, сами будете выполнять. И для всех остальных ваше решение будет обязательным... А теперь займемся условиями трудового соревнования.

10

Ольга Васильевна легко находила доходчивые и разумные слова, когда нужно было прийти на помощь какой-нибудь беспомощной мамаше, потерявшей контроль над сыном или дочерью. Но она чувствовала себя безъязыкой и глупой, когда речь шла о судьбе Антошки. Она не могла пожаловаться на дочь, ни в чем не могла ее упрекнуть. Антошка всегда была преданной, ласковой, готовой к любым лишениям и к любому труду ради своей матери. И училась она увлеченно, без понуканий. Между ней и матерью не было ни секретов, ни размолвок. Душевные тайны и ее собственные и приятельниц, которых было великое множество, она выкладывала маме как самой близкой и единственной подруге.

Но с некоторых пор Ольга Васильевна почувствовала, как материнская безраздельная власть ускользает из рук. Все оставалось по-прежнему — и нежность, и послушание, но той Антошки, которая была убеждена, что ее мать — самая умная и красивая женщина на свете, больше не было. Была другая. В словах и поведении этой другой просвечивала обидная снисходительность, как будто она знала много такого, чего ее старенькая мама просто не способна понять.

Многое действительно трудно было понять, но непонимание она не считала поводом для осуждения. То, что у нынешней молодежи иные эстетические вкусы, иная манера выражать свои чувства, иные, порой парадоксальные, взгляды, Ольга Васильевна воспринимала как естественное явление, неизменно повторяющееся при смене поколений. Разговоры о падении нравов, о легкомыслии молодых людей она не любила, называла ханжескими. Молодежь, по ее мнению, была ничем не хуже той, среди которой Ольга Васильевна росла в тридцатые годы. Приглядываясь к своим ученикам, покидавшим школьные парты, она не торопилась осуждать удивлявших ее юнцов.

В том, что Антошка полюбила Толю, Ольга Васильевна винила себя. Она должна была предвидеть такую возможность. Вот как плохо получается, когда перестаешь быть женщиной и остаешься только учительницей. Перестаешь догадываться о самых обычных житейских коллизиях. Педагогические соображения подсказывали ей, что для формирования Антошкиного характера ей полезно иметь такого старшего брата, серьезного, умного и чистого, как Толя. И ни разу не задумалась она над тем, как обернется эта многолетняя дружба двух самых близких ей людей.

Памятное объяснение с дочерью никак не сказалось на их отношениях. Они словно бы договорились не считать его серьезным и заслуживающим продолжения. Но забыть тот разговор Ольга Васильевна не могла. Болезненная тревога за здоровье Антошки, мучившая ее в молодые годы, тревога чаще всего беспричинная, которую она от всех стыдливо скрывала, вернулась с новой силой.

Ольга Васильевна неприязненно относилась к женщинам, чья материнская любовь затмевала разум. В их безрассудном стремлении оградить свое дитя от всех ветров жизни она узнавала знакомые ей чувства и еще больше злилась на себя. Она старалась высвобождаться от этой слепой любви — пересиливая себя, отправляла маленькую Антошку в летние лагеря, приучала ее к самостоятельности, запрещала себе «куриные» нежности. Но тревога оставалась. Когда Антошка выросла здоровой, физически крепкой девушкой, Ольга Васильевна стала бояться всего, что окружает ее дочь за пределами квартиры: машин, под которые можно попасть, реки, в которой можно утонуть, злых людей, которые могут обидеть. И как ни ругала себя за мнительность, ничего не могла поделать с собой, не могла избавиться в поздние вечера от гнетущего страха, пока в дверном замке не начинал копошиться Антошкин ключик.

В последнее время, увлеченная новыми идеями, занятая встречами и беседами с многими людьми, она как будто убедила себя, что с Антошкой ничего плохого не случится, как не случается с миллионами других девушек. Как вдруг это несчастное увлечение Толей. А что, если это глубокая, иссушающая любовь? Ольга Васильевна присматривалась к дочери, к ее осунувшемуся лицу, к ее глазам, в которых ей чудилось затаенное страдание, и, как в Антошкином младенчестве, она болела ее болью.

Что делать, как помочь дочери, она не знала. Была единственная надежда, что это не серьезно и пройдет, как проходит у других девчонок. Поэтому Ольга Васильевна стала особенно радушно встречать Антошкиных друзей, иногда провожавших ее домой.

Студенты разных курсов легко с ней знакомились, становились друзьями, потом поклонниками, потом опять друзьями. Было несколько увлечений длиной в неделю, когда мысли были заняты одним, и домой провожал один, и на телефоне минут по сорок висел все тот же. Но такое постоянство оказывалось очень утомительным. Единственный предъявлял слишком много прав. Антошке нравилось, чтобы с ней ходили гурьбой и при этом интеллектуально сшибались, пронзая друг друга шпагами острот. Отвергнутые воздыхатели некоторое время дулись, даже не здоровались, но потом входили в норму.

Самым стойким, прошедшим все испытания и лишь закалившим свою влюбленность, был Илья Гущин, второкурсник с философского. Этот здоровенный детина как-то на спор в университетской библиотеке поднял ладонью вытянутой руки восемь томов Большой энциклопедии. Ребята подкладывали том за томом, и он чуть было не сдался на седьмом. Но когда следующий, восьмой, положила Антошка, Илья уставился вспухшими глазами в свою руку и заставил ее окаменеть. После этого подвига, который сам Гущин объяснял тем, что овладел системой йогов, Антошка прониклась к нему нежностью, а другие отказались от соперничества.

Илья сумел проникнуть к ним домой, очаровал Ольгу Васильевну своей робостью и сам заразился ее идеями. Антошка была уверена, что он подлизывается к ее матеря из хитрости, высмеивала его, переводила из ранга единственного в сонм друзей, но он не дулся, терпел и оставался при ней.

Ольга Васильевна очень наивно старалась защищать интересы Ильи. Она надеялась, что этот серьезный юноша сумеет отвлечь ее дочь от несчастной любви к Анатолию. Но Антошка разгадывала ее уловки и, может быть еще поэтому, уверила себя, что никого, кроме Толи, она никогда не любила и не полюбит.

Как-то после затянувшегося визита, когда Антошка чуть ли не вытолкала Илью из квартиры, Ольга Васильевна сказала:

— Славный парень.

— Очень, — согласилась Антошка.

— Он тебя любит.

— Не исключено.

— А тебе он нравится?

Смысл вопроса был ясен: «Не он ли вытеснит Толю?» Но Антошка вовсе не желала догадываться о таком смысле вопроса. Мог быть и другой: «Нравится ли он тебе, как многие другие, или больше?» На это можно было ответить, не кривя душой.

— Весьма.

Антошка перебирала учебники, глаз ее не было видно, и Ольга Васильевна так и не поняла — есть ли за этим «весьма» сильное чувство.

Возможно, что Антошка была права, и вначале Илья действительно притворялся внимательным слушателем. Но вскоре он стал не только чутким собеседником, но и самым ревностным помощником Ольги Васильевны. Этот рослый парень с плечами грузчика обладал редкой способностью с полуслова понимать чужие мысли, какими бы сложными и неожиданными они для него ни были. Он до удивления быстро разобрался в замысле Ольги Васильевны и, пожалуй, первым сформулировал задачу. Именно его имела в виду Ольга Васильевна, когда говорила потом Анатолию, что не сама придумала проект перестройки нынешних форм борьбы с преступностью.

— Я вас понял, — сказал решительно Илья после одного длинного разговора. — Все очень просто! Нужно создать систему Охраны Морального Здоровья — ОМЗ. — Илья улыбнулся, помолчал, будто вслушиваясь в только что родившееся словечко. — Неплохо звучит, Ольга Васильевна? Министерство ОМЗ. Городской отдел ОМЗ. НИИ ОМЗ. Факультет ОМЗ. Ей-богу, здорово!

Ольга Васильевна долго смеялась.

— Вы шутник, Илья. Какое там министерство! Хотя бы по одному человечку на район, но вооруженному правами.

— И все загубите, — мрачно предрек Илья. — Вы меня извините, но я должен упрекнуть вас в непоследовательности. Это очень распространенная болезнь, — люди говорят, говорят, не замечая, как сами уклоняются от обязательных логических выводов. О чем идет речь? О всеобщем охвате трудных детей социальным контролем. О том, чтобы каждому, без единого исключения, помочь стать лучше, чем он есть. Так ведь?

— В идеале.

— А нам и нужен идеал. Как во всем. Другое дело, что до этого идеала нужно топать через рвы и буераки, но стремиться нужно к идеалу. Иначе и браться не стоит. Ведь то, что вы мне рассказали, — вопиющее дело! Переделать психологию искалеченного подростка, вернуть его к нарушенным моральным нормам — ведь это тончайшая, ювелирная работа на душе человеческой. И кому отдана эта работа? Милиции! Бред! Почему не пожарникам? Или у милиции своей работы меньше? Стыдно! Стыдно за педагогику, за психологию, за все науки стыдно!

Илья вышагивал по скрипучему паркету, через каждые пять шагов натыкался на стенку и поворачивал назад. Его наголо остриженная лобастая голова была устремлена вперед, как будто он шел навстречу буре.

Опытным учительским глазом Ольга Васильевна видела мальчишеское желание покрасоваться мужской решительностью и смелостью мысли, но это не мешало ей радоваться его поддержке. Она как бы и впрямь ощутила твердый локоть сильного, надежного мужчины. Вероятно, в этот вечер и она сама перешла грань, которая отделяет зреющую мечту от практической работы по ее осуществлению.

Потом Илья стал приводить увлеченных им юных философов, психологов, социологов. Часами гремели речи, серьезное перебивалось шутейным. Рядом с Омзом придумывались другие названия. Так был создан ИНКОМЗ — инициативный комитет Омза, почетным председателем которого под лимонадный тост была избрана Ольга Васильевна.

11

— Сегодня принимаем новенького. Сами узнаете у него, за что попал сюда, познакомите с нашими правилами и требованиями. Напоминаю, что это очень серьезное дело. Нужно, чтобы он с первого шага понял, как следует вести себя в изоляторе.

Обычное дело. Пришла группа заключенных подростков, разобрала скамейки и стулья, уселись с независимым видом, перебрасываются шутками, улыбаются воспитателю. Никого это не удивляет, ни их, ни Анатолия. Прошел уже не один месяц с тех пор, как началась эта игра в самодеятельность, странная игра с ворами и грабителями.

Из тех, кто был на первом собрании, в изоляторе не осталось никого. Только по письмам из колоний можно было судить об их отношении к проводимому эксперименту. Письма были хорошие, полные доверия и выстраданных мыслей.

Для администрации наглядней всего были цифры. Серьезные нарушения режима стали редкостью. Даже самый тупой, озлобленный рецидивист, попав под перекрестный огонь своих же дружков-уголовников, чувствовал себя одиноким и бессильным. Он терялся, не зная, где кончается игра и начинается суровая действительность. Жесткие правила игры диктовали обязательные нормы поведения. Одно дело — учинить пакость надзирателю, и совсем другое — противопоставить себя всем заключенным.

Завоевать первое место не легко. Комиссия по проверке придирается ко всему — ищет следы пыли в камере, поднимает шум из-за брошенной спички, берет на учет каждую оторванную пуговицу на куртке, каждую кружку, не дочищенную до блеска. А уж всякое нарушение дисциплины — для другого этажа сущая находка, общий балл резко снижался, и надежда на получение заветного вымпела со всеми сопутствующими благами пропадала на целую неделю.

Мало кто из ребят серьезно относился к главной, воспитательной цели соревнования. Не привыкшие заглядывать вперед, жившие от одной еды до другой, от одного острого ощущения до следующего, они и здесь не задумывались над тем, куда ведут и чего хотят от них воспитатели. Они только убедились, что так лучше, веселее, вольготнее. Ради этого стоит поступиться некоторыми желаниями и привычками. А если администрации тоже нравится такой порядок, пусть тешится, не жалко.

— Введите, — приказал Анатолий дежурному.

В воспитательскую вошел Гена. Наголо остриженный, он сразу превратился в лопоухого мальчишку. Тонкие штаны мышиного цвета, неуклюжие ботинки так же отделили его от привычного мира, как и лязг стальных дверей.

Анатолий не взглянул в его сторону, делал вид, что занят бумагами. Гена увидел ребят, одетых так же, как он, увидел за столом Катиного мужа и не знал, на кого смотреть.

— А кто «здравствуйте» скажет? — поинтересовался кто-то из заключенных. — Ты что, на скотный двор пришел?

— Ну, здравствуйте, — промямлил Гена.

— Без «ну»! Ты что, нам одолжение делаешь? — зло одернул его другой. — Стой как следует, не вихляйся.

Гена подтянулся. Он не понимал, что происходит и что от него хотят.

— Геннадий Рыжов, — назвал его Анатолий, как будто вычитал имя и фамилию из арестантского дела. — Ребята, с которыми тебе придется какое-то время побыть в изоляторе, хотят с тобой познакомиться. Они хотят знать, что ты за человек, ведь жить вам придется вместе. Расскажи им, за что тебя арестовали, какое ты совершил преступление.

Анатолий поднял на Гену спокойный, сдерживающий взгляд незнакомого человека.

— Давай шевелись! Рассказывай! — торопили Гену заключенные. — По какой статье сел?

— Сто пятьдесят четвертая, часть вторая.

Ребята хорошо разбирались в уголовном кодексе, но статья, трактующая спекуляцию, была им незнакома. Это задело их самолюбие.

— Давай, давай! Не тяни резину! Говори, как дошел.

— Я не виноват, — сказал Гена, вспомнив шуточные допросы, которые иногда для тренировки устраивал Олег.

Это заявление было встречено злобным смехом. Ни один из сидевших здесь подростков не верил, что в изолятор можно попасть по ошибке. Бывали случаи, когда отсюда выходили на свободу, после условного приговора, но чтобы подследственный оказался ни в чем не повинным, такого им встречать не приходилось. По собственному опыту они знали, что несовершеннолетних арестовывают, только с избытком собрав против них неопровержимые доказательства. То, что новичок так нахально врет, раззадорило всех.

— Бедненький! Прямо из детского сада, с горшка сняли. Не ври!

— Тише! — сказал Анатолий. — Видишь, Рыжов, ребята тебе не верят. Они знают, что без серьезных улик тебя бы сюда не направили. Никто не принуждает тебя признаваться в том, что ты хочешь скрыть, но полностью отрицать свою вину, утверждать, что ты попал сюда по недоразумению, — неумно. Ты расскажи то, что уже известно следователю.

Гена потупился. К следователю он уже привык, врал ему легко, не краснея. А здесь вдруг оробел.

— Рубашки скупал у иностранцев... Плащи еще...

— Ага! — поняли наконец ребята суть дела. — Фарцовщик! Шмуточник!

Посыпались вопросы.

— Сколько рубах наколол?

— Тридцать.

— Ого! Все себе?

— Себе и знакомым.

— А еще чего?

— Так... Всякое...

— Ты не крути. Один работал?

Гена замолчал.

— Ладно, — сказал Анатолий, — не хочет больше ни в чем признаваться — его дело. Расскажите ему о наших порядках. Кто хочет?

— Значит, так, — начал один из старожилов, Климов. — Мы здесь работаем и учимся. Соревнование у нас. И по дисциплине, и внешний вид. И чтобы в камере порядок. Главное — других не прижимать и не укрывать. На интерес не играть. Чтобы татуировки не было. Словами не кидаться. Все споры в камере — только через воспитателя.

Климова дополняли другие. Каждый старался оправдать свое положение активиста.

— Девиз у нас такой: не можешь — научим, не хочешь — заставим.

Анатолий догадывался, что Гена мало понял из лаконичных объяснений, но не вмешивался. Он верил, что и такой разговор принесет пользу.

— На этом сегодня кончим. Можете выйти. Останется Рыжов.

Все вышли.

— Подойди, Гена. Садись.

Расслышав в голосе Анатолия пробившуюся теплоту, Гена напрягся, чтобы не расплакаться.

— Давай сразу же договоримся вот о чем, — сказал Анатолий. — То, что мы с тобой некоторым образом родня, — забудь. Поблажек от меня не жди. Мне твою маму жалко, но жалеть ее раньше других должен был ты сам. Помочь я тебе могу. Так же как я стараюсь помогать и другим ребятам. Помощь эта будет заключаться не в том, чтобы облегчить тебе жизнь в изоляторе. Правила, которые у нас существуют, обязательны и для тебя. Чтобы ты понял некоторые вещи, о которых никогда не задумывался, между нами должно установиться полное доверие. Пока я не поверю тебе, а ты не станешь доверять мне, ничего хорошего у нас не получится.

Гена мял холеными, но уже успевшими потемнеть пальцами тощую ушанку и рассеянно смотрел на Катиного мужа. Ничего, кроме страха перед ним, он не испытывал. Он знал, что Анатолия в семье Воронцовых не любят, что жизнь у них с Катей не ладится, и думал, что именно поэтому никаких преимуществ ему знакомство в изоляторе не даст. Может быть, даже наоборот — на нем, на Гене, постарается Анатолий выместить свою неприязнь к Афанасию Афанасьевичу и Ксении Петровне.

— Ты меня не слушаешь? — спросил Анатолий.

— Почему не слушаю, слушаю.

— Твоя мать и все родственники уверены, что тебе причинили большое зло, посадив за решетку. А я думаю иначе.

— По-вашему, добро мне сделали? — Гена горько усмехнулся.

— Да. Когда человек бежит через дорогу, не видя, что надвигается трамвай, и этого человека больно хватают за шиворот, он тоже сердится, как сердишься ты. Зато потом разберется, поймет, что ему спасли жизнь, и будет благодарить. Вот и тебе следует разобраться. Та компания, с которой ты связался, и те дела, которые ты творил, вели тебя прямым путем к гибели. Вместо честного, работящего человека, который мог рассчитывать на интересную, счастливую жизнь, ты превращался в паразита и преступника. Сейчас тебя схватили за шиворот. Дернули со всей строгостью, причинили душевную боль и тебе, и матери. Но иначе нельзя было.

— А что я такого сделал?

Анатолий долго смотрел на него, удивляясь наглости, с какой этот мальчишка ведет себя даже в изоляторе.

Пока ты не скажешь всей правды следователю или мне, на мое сочувствие можешь не рассчитывать. Имей в виду — от меня, от руководства изолятора зависит очень многое. Поэтому я советую подумать и довериться мне полностью. Поверь, что я желаю тебе только хорошего. Но если ты не будешь честным, правдивым, ты встретишь только зло. Тебе это понятно?

Гена кивнул, как кивают, чтобы отвязаться.

— Еще запомни. В камере не веди себя вызывающе и не лезь в подхалимы. И там будь человеком. Ты пообразованней других, покажи пример дисциплины и мужества. Никому сам обиды не чини, а если тебя станут обижать, немедленно доложи дежурному. Так решили сами ребята. Ко мне вопросов нет?

Гена отрицательно мотнул головой.

— Иди. Тебя отведут в камеру.

12

Гена не знал, как трудно было Анатолию решить задачу: в какую камеру направить заключенного Рыжова? Никакая инструкция помочь ему не могла. Как все инструкции, она имела в виду отвлеченных людей и отвлеченные обстоятельства.

Анатолий усложнил задачу, придумав множество ограничений, подсказанных жизнью. Нужно было учитывать все: и биографию, и характер, и наклонности, и степень нравственного падения, даже физическую силу заключенного. Например, неуравновешенных, истеричных подростков никак нельзя было посадить вместе — обязательно передерутся.

Не зря ведь тюремная камера издавна считалась скользким местом, через которое не всякий пройдет, не упав. Одних тюрьма запугивала на всю жизнь. У других снимала страх перед заключением. Третьим помогала обзавестись опасными приятелями и вредным опытом. Преступник, которого тюрьма не исправила, а закалила, становился еще хуже, чем был. Многое, очень многое зависело от той компании, в которую попадал подследственный.

Отправляя Гену в камеру, Анатолий выбрал, как ему казалось, самый подходящий вариант. Он не боялся, что воры Утин и Шрамов обучат фарцовщика своему ремеслу. Он был уверен, что вором Гена не станет. Липкая паутина знакомых спекулянтов и валютчиков могла затянуть его далеко. Но на обычное воровство он не пойдет, не тот характер. И его соседи по камере вряд ли захотят менять «специальность».

Но не это соображение было решающим. Надежда была на Павлуху Утина.

Хотя он выглядел озлобленным и затаившимся, Анатолию было с ним легче разговаривать, чем с иным словоохотливым. Он умел слушать, не притворяясь послушным, не поддакивая. Он ничего не обещал, но если брался за дело, доводил его до конца. Утина ждала третья судимость. Среди бывалых колонистов он пользовался авторитетом ловкого вора и обладателя увесистых кулаков.

Попав в изолятор, Утин некоторое время приглядывался к новым порядкам и только когда убедился, что никакого коварного замысла со стороны начальства нет, стал поддерживать соревнование. На собраниях он отмалчивался, но в камере поддерживал порядок и одергивал строптивых. По этой причине Анатолий еще раньше подсадил к нему и Вовку Серегина.

За Серегиным числилось несколько жестоких драк, когда он хватался за все, что попадалось под руку, и бил, не просто отбиваясь, а с заведомой целью — искалечить, изуродовать. Малолетство и хитрость этого воинствующего хулигана — уменье вовремя заплакать и прикинуться раскаявшимся — помогали ему уходить от кары. У следователей не поднималась рука отправить его за решетку.

Теперь он ждал суда за удар ножом, надолго уложивший ни в чем не повинного человека на больничную койку. Как ни старался Анатолий проникнуть в его мысли, никаких признаков сожаления о сделанном или сочувствия пострадавшему он обнаружить не мог. Вначале ему казалось, что безразличие к совершенному преступлению и к пребыванию в изоляторе у Серегина наигранное. Такая бравада нередко служила новичкам маской, за которой скрывались их подлинные переживания. Они рисовались перед другими заключенными, хотели казаться более зрелыми, опытными, бесстрашными, чем были на самом деле.

У Серегина беззаботная, дурашливая ухмылочка, постоянная бодрость духа, всегдашняя готовность врать — ничего не маскировали.

— Ты понимаешь всю гнусность того, что сделал? — допытывался Анатолий. — По твоей вине хороший человек, может быть, на всю жизнь останется инвалидом.

— Живой же, — уточнял Серегин.

— Сделать молодого человека беспомощным иногда хуже, чем убить его.

— Ну да, — тянул Серегин, — то другая статья.

При этом он подмигивал, шмыгал носом, показывая, что его не надуешь и под статью об убийстве не подведешь. До ареста он работал на фабрике и очень рассчитывал на снисхождение суда. Понял он сразу, как важно получить положительную характеристику в изоляторе, поэтому и прикинулся горячим активистом. Только исподтишка продолжал он запугивать тех, кто послабее, и поощрял любую склоку.

Из-за таких, как Серегин, Анатолий порой переставал верить в успех эксперимента. Трудовое соревнование помогало серегиным перехитрить и суд, и колонию. Точно так же — услужливо притворяясь исправившимся — будет вести себя Серегин и после приговора. И, отбыв треть срока, снова будет на свободе. И не изменится в лице, если встретит искалеченного им человека. И снова будет затевать драки, искать повода для удара ножом.

— Ты, Серегин, пойми, пока ты сам себя не осудишь, не поймешь, что ты жил, как волк, как зверь, опасный для окружающих, тебе снисхождения не будет. И я тебе хорошей характеристики не дам.

— Это почему? Этого в правилах нет. Я все пункты выполняю. Какие за мной нарушения?

Серегин смотрел зло, он знал свои права и готов был отстаивать их перед кем угодно. Но самое тяжкое было то, что он и вправду не понимал, чего хочет от него Анатолий. Он не мог постигнуть того душевного состояния, которого никогда не знал. Анатолий не находил слов и не верил, что есть такие слова, которые могли бы вывести Серегина из состояния моральной глухоты. Он словно чиркал спичкой о простую доску, зная, что огня не будет, потому что нет на доске того главного, от чего зарождается огонь.

Соединяя этих разных ребят в одной камере, Анатолий решал задачу, которая под стать была бы научно-исследовательскому институту. Во всеоружии своей науки должны были сотрудники такого института определять, что скрывается за внешней бравадой или унынием, замкнутостью или развязностью. Это им надлежало бы решать, как повлияет на психику того или другого подростка изоляция, соседи, ожидание суда. Им бы выводить закономерности, вырабатывать рекомендации. Но, видимо, много другой работы было у наук, изучающих душу человека, не доходили руки ученых до малопривлекательных, несозвучных эпохе тем.

Когда Гена переступил порог камеры, на него уставились три пары глаз. Громыхнул замок. Для Гены все заключенные еще были на одно лицо. Он не помнил, видел ли кого из соседей по камере в кабинете Анатолия или нет.

— Здравствуйте, — сказал он, вспомнив первую беседу.

С верхней койки к его ногам свалилось полотенце. Гена нагнулся, поднял и подал светлоглазому пареньку.

— Отряхни, на полу лежало!

Гена встряхнул полотенце и снова протянул владельцу.

— Сложи как было, не тряпка!

По тому, как следили за его движениями ребята, по приказному тону Гена понял, что над ним потешаются как над новичком, не знающим порядка, но отступать было некуда. Он аккуратно сложил полотенце и положил на край койки. По-кошачьи ловко светлоглазый паренек соскочил на пол и оказался вплотную перед Геной.

Почему в руки не подал, падло? — прошипел он, яростно оскалив зубы.

— Вовка! — вполголоса, но твердо окрикнул сидевший у тумбочки и что-то писавший парень. — Дай пройти человеку.

— А чего? — огрызался Вовка, уступая все же проход между койками. — В шестерки записался, а служить не хочет. Надо поучить.

Гена сделал два шага и остановился. Впереди стена, и где-то наверху окно с двумя зарешеченными рамами. Ни стульев, ни кресел.

— Садись, — указал на нижнюю койку тот же парень, отодвигая тетрадь, над которой трудился. — Тебя как звать?

— Рыжов, Гена.

— А меня Утин, Павел. А этот — Вовка Серегин. А тот, — кивнул он на лежавшего мальчишку лет пятнадцати, — Шрамов Ленька. За фарцовку сел?

Гена вспомнил, что уже видел Утина в кабинете Анатолия.

— Да.

— Кто родители?

— Отец летчик, полярник. Мама — дома.

— Богато живешь. В школе учишься?

— В десятом.

— Грамотный. Красиво жил, — не то спросил, не то сам определил Утин. — Сидишь по первому разу?

— Да.

— За учебу платить нужно. Тебе через то полотенце перейти нужно было либо ботинки вытереть, а ты поднял, значит в шестерки пошел, в лакеи иначе. Слушаться должен. Мамаше напиши, чтобы передачи пожирнее посылала, я тебе списочек составлю. Делить буду я. Соображаешь?

Гена безмолвно согласился. Этот день казался ему растянутым, как неделя. Пока он находился в милиции, связь с городом, с семьей не разрывалась. Он верил, что мать и Афанасий Афанасьевич не позволят держать его под арестом. Они поднимут на ноги своих бесчисленных друзей, все ужаснутся, примут срочные меры и заставят милицию выпустить его на свободу. Когда прошел первый испуг, он даже возгордился тем, что его считают таким серьезным преступником. И обыск, и арест должны были придать ему еще больше веса в глазах знакомых. Он представлял себе, как будет рассказывать (небрежно, словно о пустяках) о допросах у следователя, о своей стойкости, о том, как он ловко надувал милицию.

Но когда его посадили в темный ящик машины и привезли в изолятор, когда его повели, будто по конвейеру, к фотографу, к доктору, к парикмахеру, который, не спросив, «как стричь», просто проехался холодной машинкой во всех направлениях, когда выдали эту жуткую одежду, когда тяжелые ворота и глухие двери отрезали его от желанного городского шума, — испуг вернулся с новой силой. Теперь ему казалось, что Афанасий Афанасьевич и все мамины друзья от него отвернулись.

Из разговора с Анатолием он понял, что никакой помощи от этого чиновника ждать не приходится. Тоска и обреченность придавили все чувства. Ему хотелось побыть одному, поплакать, заснуть, не думать о том, что ждет его завтра. В камере стало еще страшнее, и он был благодарен Утину не только за то, что тот одернул этого психованного Вовку, но и за спокойный деловой разговор.

Леня Шрамов придвинулся к самому краю койки и спросил:

— А как это фарцовка? Тоже крадешь, или как?

Хотя в тоне мальчика было только любопытство, Гена обиженно взглянул на него сверху вниз.

— Ничего мы не крадем. Покупаем за наличные. У иностранцев барахла завались, а наших денег, чтобы выпить, — нет. Вот они и промышляют.

— А они тоже пьют? — удивился Шрамов.

— Посильнее наших. Другой, как границу переедет, в первом же шалмане всю валюту спустит, а потом и ходит, последнее с себя снимает.

— И много можно зашибить?

— Сколько хочешь. Только бы деньги были для первого закупа. А потом продашь, — было десять, стало двадцать, а то и тридцать. А если на сотню наскребешь, считай к вечеру — две сотни в кармане.

— Сила! — восхищенно выдохнул Вовка.

— А как ты с ними, с иностранцами, разговариваешь, — продолжал интересоваться техникой дела Шрамов, — на пальцах, или как?

— На пальцах глухонемые разговаривают, — снисходительно пояснил Гена. — Как с кем, с англичанином — по-английски, с немцем — по-немецки.

Гена чувствовал себя намного выше этих жалких воришек, шарящих по чужим карманам и квартирам. Он себе казался аристократом, случайно попавшим в дурную компанию, и не скрывал своего превосходства.

— К ним подход нужен, манеры джентльменские. И одеваться соответственно. Это тебе не наши... Культура!

— Сколько тебе светит? — поинтересовался Серегин.

— Как это «светит»?

— По твоей статье, сколько за фарцовку дают?

— Не знаю.

— Как же ты на дело идешь и не знаешь, сколько могут дать? Года три припаяют?

— Нет, меня до суда не доведут. Я скоро выйду.

— Это почему так?

— Мама сказала, что мне лучшего адвоката взяли. За меня хлопотать будут. У моего бати знаешь сколько орденов? Вся грудь в ленточках. У него знакомые кругом. И дядька известный человек, по радио выступает. Они все сделают, а суда не допустят.

Ленька Шрамов смотрел на Гену с простодушной завистью. Серегин — с бессильной злостью.

— Гад твой батя, — сказал он, — и дядька твой гад.

— Сам ты гад, — обиделся Гена.

— Чего ты сказал?! — Серегин напружинил для броска ноги и руки. Глаза стали бешеными.

Павлуха Утин был не против, чтобы Вовка вмазал хвастливому пижону, но это грозило скандалом, разговором на активе, потерей очков. Он лениво одернул Вовку:

— Сиди.

— А чего он! — разряжал ярость в крике Серегин. — Раз у его бати деньги и знакомые, значит, ему все можно, а другим — сидеть?

— А ты ему верь больше, — сказал Утин. — Было бы дело в деньгах, его бы на воле оставили. Видали там таких пап... Как же ты сюда попал, — спросил Утин у Гены, — если папа у тебя шибко заслуженный?

— А ты как?

— Я папу сроду не видал, сам по себе рос. Был бы кто рядом, сказал бы: «Стой, дурак, куда лезешь?» — может, я пообразованней тебя стал... А у тебя есть за кого держаться.

Это замечание вора поставило Гену в тупик. Ему раньше и в голову не приходило, что он должен был за кого-то держаться, чтобы не попасть в тюрьму. Следователь никак не мог убедить его, что он арестован по заслугам. А после слов Утина он впервые почувствовал себя преступником.

— Так уж вышло, — сказал он, — случайность...

— Ты следователю все сказал или темнишь? — спросил вдруг Утин, словно угадав его мысли.

Гене хотелось сказать что-нибудь приятное Утину, показать, что интересы у них общие и враг общий.

— Что он без меня знал, то и сказал, а чего не знает, хрен я ему скажу. Он меня и посадил, потому что выпытать не может. И так и сяк подходил — меня не купишь! Я их приемчики знаю: то уговаривает, то грозит, то на доверие бьет, другом прикидывается, думает — я маленький.

— А откуда ты про приемчики знаешь?

— Меня один кореш обучил, все заранее предсказал.

— Сидит кореш?

— Ну да! Он не сядет.

— Сядет! — уверенно предсказал Утин.

— Не сядет, — упорствовал Гена. — Он тебе не какой-нибудь ворюга, высокой культуры человек.

— Хватит травить! — вдруг рассердился Утин. — Культура! Ложись давай, с утра парашу будешь драить, покажешь свою манеру. А теперь на — снимай! — Утин вскинул ногу в ботинке на Генины колени.

— Что ты? — испугался Гена.

— Ну! — Утин нетерпеливо подрыгал ногой. — Снимай, джентльмен, не то...

Гена заглянул в злые, черные глаза Утина и трясущимися пальцами стал развязывать толстые, крепко затянутые шнурки.

Тощий, плотно утрамбованный тюфяк, легкое одеяльце с серой застиранной простынкой вместо пододеяльника, плоская жесткая подушка — все напоминало о страшной перемене в жизни, все грозило неудобством, лишениями, унижением. Болели бока, ныла шея. Дрожь била плечи, коленки, локти. Яркая лампочка, светившая из маленькой зарешеченной ниши над дверью, сверлила сомкнутые веки. Сна не было. Гена закусил конец простыни, пахнущей дезинфекцией.

13

— Прошу вас обратить внимание на эту картотеку. — Антиверов указал на шкафчик, в каких обычно размещается библиотечный каталог. — Это, можно сказать, первооснова системы.

Все слова: и «первооснова» и «система» — Антиверов произносил без тени иронии, как будто действительно докладывал о признанном открытии. Анатолий сохранял серьезное лицо. От Ольги Васильевны он узнал про этого старика много любопытного и пришел еще потому, что чувствовал перед ним вину за резкий разговор при первой встрече.

Марат Иванович потерял на фронте двух сыновей и совсем было превратился в разбитого горем, ко всему безучастного человека. Но кто-то втянул его в работу с молодежью, он увлекся, перенес отцовскую нежность на чужих ребятишек и творит разные чудеса. «Ты присмотрись к нему, — советовала Ольга Васильевна, — он и тебе может помочь».

— Выдвиньте любой ящик и достаньте карточку... Все равно, берите какая подвернется.

Это было похоже на манипуляции циркового фокусника, пригласившего ассистента из публики. Взяв из рук Анатолия вытащенную им карточку, Марат Иванович склонил над ней серебряную бородку, как бы принюхиваясь к тексту.

— Почитаем. Булочкин, Аркаша. Год рождения... Видите буквы: МО — мать одиночка. НС — надзор слабый. Характер — В — ведомый. — Оторвавшись от карточки, он пояснил: — Всех мальчишек я делю на две группы: ведущих и ведомых. Первые — из тех, что командуют, организуют вокруг себя ведомых и делают с ними что хотят. Вторые более или менее охотно подчиняются ведущим, подпадают под их влияние. Это очень важно для составления прогнозов поведения. С ними я вас познакомлю позже. Видите в углу карточки шифр? По этому шифру мы найдем соответствующее досье.

Все так же серьезно Марат Иванович открыл резную дверку старого платяного шкафа, и Анатолий увидел десятки папок, тесно прижатых друг к другу. Марат Иванович быстро нашел нужную папку и пригласил Анатолия к столу.

— Многим карточкам сопутствуют вот такие дела. Из них мы можем узнать кой-какие подробности. Вот последняя сводка из школы. Мне там активно помогает тамошний пост Омз, и все нужные сведения я получаю по телефону. За последние две недели Булочкин Аркадий получил только одну двойку. Если сравните с предыдущими сводками, то поймете, что наблюдается прогресс. Он был кандидатом во второгодники.

Руки Марата Ивановича заметно дрожали. Листки бумаги в его пальцах трепыхались, как живые. Может быть поэтому, Анатолий стал прислушиваться к его словам внимательней, чем собирался.

— Поведение не стабильное. Прочной нравственной основы еще нет. Заметьте эту строчку: «Связи те же». Посмотрим, что это за связи. — Антиверов откинул несколько листков назад. — Вот. Сережа Шуров. Это ведущий. Его карточку я вам потом покажу. Он на особом учете. Мальчишка из трудной семьи, с напористым, агрессивным характером. Его влияние на Булочкина и на других резко отрицательное. Я об этом сигнализировал давно. По моему настоянию их развели по разным классам. Влияние Шурова несколько ослабло, но сейчас опять крепнет. Значит, внимание к этому пункту нужно усилить.

— А что вы еще можете сделать?

— Многое. Связи мальчишек — особая забота. Очень часто именно из-за них возникают крупные неприятности. Дурные связи нужно решительно рвать. Одна семья по моей рекомендации вообще переехала в другой район и тем спасла своего сына... Кроме школьных сводок, здесь у меня отзывы матери, заведующего нашим клубом, ну и мои заметки.

Марата Ивановича прервал телефонный звонок. Одной рукой он взял трубку, а другой придвинул к себе стопку нарезанных листков. Пока шел разговор, он мелким четким почерком делал какие-то пометки.

— Спасибо, Юрий Федорович, сегодня проверю, — сказал он и положил трубку. — Это наш участковый звонил. Заметил, что в часы школьных занятий два моих подшефных болтались около тира. Просил проверить, знают ли родители.

Анатолий привык, что в окружении Ольги Васильевны то и дело возникали самодеятельные теории и проекты решения детской проблемы. Каждый пенсионер разрабатывал свою систему, смахивавшую на воспитательский вечный двигатель. Но деловитость этого старичка покоряла.

— Вам это может показаться мелочью, — сказал Марат Иванович, подозрительно взглянув на Анатолия из-под очков. — Ошибаетесь, именно с таких мелочей все начинается.

— Что вы, Марат Иванович! Я вовсе не преуменьшаю значения таких мелочей. Я только удивляюсь, как вы успеваете за всем следить.

— Люди помогают. С добрыми людьми чего не успеешь. Поскольку я — пост Омза, все ко мне сходится.

— Простите, какой вы сказали пост? Второй раз от вас слышу...

— Омз... Вам что, Ольга Васильевна не говорила? Насчет охраны морального здоровья.

— А-а! Ну как же! — Анатолий с трудом сдержал улыбку. — Я просто не слыхал этого сокращения.

— А мы привыкли.

— И кто же вас определил на этот пост?

— Как кто? — снова удивился Марат Иванович. — Инкомз. Собственно, определился я сам, давно этим занимаюсь, прежде кустарным порядком, а сейчас вроде как на службе, работаю по плану, знаю что к чему.

— И еще есть посты, или вы один?

— По местожительству один пока. А по нашему микрорайону еще есть. В школе есть, на заводе, в общежитии, еще где-то...

Анатолий подивился живучести призрачного Омза и напомнил:

— Вы мне насчет прогнозов поведения обещали.

— Все будет. Я еще о Булочкине не кончил. Вот такой ведомый, как этот, может кем угодно стать — и мазуриком, и дельным человеком. Куда поведут. А ведут его разные силы. В одну сторону тянут школа, пионеры, наш клуб. В другую — Сережка Шуров. Наших и больше, и поумнее мы Сережки. А на деле выходит иногда, что Сережка сильнее. Почему?

Марат Иванович склонил голову набок, подождал ответа и, видимо довольный недоумением гостя, продолжил:

— Сережка доходчивее, понятней. Сережка не вообще говорит о светлом будущем, а предлагает конкретно: давай слямзим чего и поедим мороженого вдоволь, и в кино сходим на три сеанса сразу. Просто и понятно. А если колебнешься, опять же Сережка не будет стыдить жалкими словами, а двинет по затылку — оно куда убедительней. Вот так и получается. Поэтому для спасения Аркаши Булочкина пора бы ввести заслон Омза.

— А это что еще?

— Этого пока нет. Когда посты подают сигнал тревоги, должен сработать заслон — должен вмешаться райотдел Омза.

Послушайте, Марат Иванович, — напрямик спросил Анатолий, — вы действительно верите, что такой Омз возможен?

Марат Иванович даже обиделся.

— Странно. Я с детства веры не признаю. Либо знаю, либо не знаю, либо убежден, либо нет. Омз необходим. Среди прочих органов государства, которые нужны народу, осталась прореха. Ее нужно заделать. Больше как Омзом нечем. Вез него как без рук. Опоры нет. Все равно как если бы не было пожарной помощи. Случись чего, бегай сам, поливай из чашки. А тут детишки горят, в уголовники уходят, а позвонить некуда.

— Но жило же человечество тысячи лет без Омза!

— И без советской власти жили, тоже тысячи лет. А пришла пора, понадобилась и советская власть, и социалистический строй.Без Омза жили, поскольку ни при каком другом строе он невозможен

Старичок так разволновался, что листочки выпали у него из рук и разлетелись по полу. Анатолий помог водворить их на место.

Положив в ящичек карточку Булочкина, Марат Иванович вместо нее достал другую.

— Я ведь вас для чего позвал. Помните, о Лене Шрамове речь шла, о вашем заключенном. Вот его карточка. Давайте разберемся.

Карточка была обведена под линейку красной каймой и испещрена восклицательными знаками.

— Когда я завел на него дело, он уже успел побывать в колонии. По моей шкале — случай особой трудности. Стал я разбираться. Что, думаю, за чудовище такое. Читаю характеристику. Узнаю, что в колонию он попал по просьбе отца, за бродяжничество. Около года проболтался он в этой колонии. Вернулся домой, стал заниматься в пятом классе обычной школы. Вот, почитайте, что о нем пишут.

Анатолий полистал пришитые к делу школьные характеристики, отзывы из воспитательной колонии, выписки из актов, составленных детской комнатой милиции. По ним можно было понять, что Шрамов — неисправимый, дурно влияющий на других подросток.

— Судя по документам, он закономерно попал в изолятор. Все другие меры были исчерпаны.

— Закономерно, — ядовито прошипел Марат Иванович. — Мальчишка за решеткой, а вы — закономерно. Это закономерность нашей безрукости и подлого равнодушия. Вот смотрите: эту запись на карточке я сделал за полгода до ареста Лени: «Кандидат на скамью подсудимых». Какие у меня были основания для этого прогноза? Первое — семья. Ребята из университета назвали это постоянно действующим фактором. В отличие от других. Что за фактор? Разные формы родительской безответственности. Или пьяницы, или трезвые эгоисты, или просто жестокие люди, по любому поводу избивающие детей, или ослепленные любовью к своим чадам, балующие их, приучающие к легкой жизни.

— Старая истина.

— Да погодите вы! О втором факторе я уже говорил — связи. Безнадзорный подросток никогда не остается в одиночестве. И взрослые с трудом переносят одиночество, а дети его вообще не терпят. Так вот, если безнадзорный связался с другим, еще более запущенным, появляется еще один фактор для прогноза.

— А как вы пользуетесь такими прогнозами?

— Как могу... Когда знаешь, чего ожидать, можно ведь и предотвратить несчастье, сломать эту вашу проклятую закономерность. Ведь не о стихийном бедствии речь идет, а о наших собственных делишках. Пойдемте!

Марат Иванович убрал бумаги, накрыл лысую голову соломенной шляпой, взял палку с набалдашником, и они вышли.


С легкой руки одной старушки, перекроившей имя Антиверова на славянский лад, знакомые и незнакомые ему люди звали его Маратий Иванович. Старик, видимо, к этому привык, на странное прозвище охотно откликался и собеседников не поправлял. Пока они с Анатолием шли по двору, а потом по улице до следующего дома, Антиверова остановили несколько раз. Обращались к нему почтительно, смотрели с надеждой. Каждого он выслушивал терпеливо, склонив набок круглую голову, ничего не обещал, только делал пометочки на квадратике картона, припасенном в кармане пиджака, и важно шествовал дальше. На улице он был совсем другим. Говорливость и подвижность сменились серьезной молчаливостью и медлительностью старого, немощного человека. Останавливавшие его люди чувствовали себя как бы виноватыми перед ним, а каждое его скупо оброненное слово принималось как подарок.

— Плакуны чертовы, — бормотал он, взяв Анатолия под руку, — пока с их собственным сорванцом беды не случится, им на все наплевать, ходят умниками, не подступись. А как наш Коленька в милицию попал, тут уж слез не жалко и в ножки можно поклониться.

Шедший навстречу высокого роста мужчина заметил Марата Ивановича, хотел, должно быть, остановиться, даже замедлил шаг, но поглядел на Анатолия и не решился, только приподнял фетровую шляпу, сладко улыбнулся и прошел мимо. Под прогулочной маской холодного безразличия на его лице явно проступили — и желание поговорить, и колебание, и сожаление, что разговор не состоится.

Марат Иванович подтолкнул Анатолия локтем.

— Вот, пожалуйста. Геолог, важная шишка. Когда я приходил к нему, просил помочь клубу, рассказать ребятам об алмазной трубке, выставил меня за дверь. И когда я о его сыночке сигнализировал, слушать не хотел. А сейчас, когда его Васеньку из школы выгоняют, Маратий Иванович — первый друг... Ироды!

В квартире Шрамовых им открыла соседка и сразу же убежала в свою комнату. В узком коридорчике, заставленном всяким хламом, висели плотные пласты табачного дыма и винного перегара. Марат Иванович прошел к крайней открытой двери и пропустил вперед Анатолия.

Обычная, хорошо знакомая Анатолию, обстановка приюта пропойц. На грязном столе бутылки, стаканы, еда в бумажках. На железной кровати пьяная женщина. Двое мужчин сидели за столом.

— Здравствуйте, — сказал Анатолий.

Один из мужчин, лица которого Анатолий против света не разглядел, вдруг вскочил, засуетился, поднес стул.

— Просим, товарищ начальник! Садитесь! Не узнаете? Кухарева забыли?

Анатолий узнал. Перед ним действительно вертелся Юрка Кухарев, года три-четыре назад сидевший в колонии. Вор со стажем,

— Ты какими судьбами на свободе?

— По закону, товарищ начальник, — нажимая на «товарищ», с пьяной развязностью объяснил Кухарев, — как исправившийся и заслуживший доверие, условно-досрочно.

— Так у тебя же рецидив, в третий раз судился.

— В четвертый, — поправил Кухарев.

— Какое же у тебя «условно-досрочно»?

— А первые три не в счет, они при моем малолетстве были, до восемнадцати. А как во взросляк перешел, счет, по-моему, наново начался.

— Это по-твоему, — сказал Анатолий. Он вспоминал все больше подробностей о заключенном Кухареве. Вспоминался злой, упрямый подросток, который вел себя как звереныш. Сейчас ему за двадцать. Научился, наверно, притворяться работягой, по всем формальным признакам подошел к разряду «исправившихся» и вот — вылетел. Наверно, опять ворует.

— Ну и как, — заинтересовался Анатолий, — работаешь, или с утра пораньше к водочке прикладываешься?

— Воскресенье, товарищ начальник, магазинам план дополнительный дают, нужно поддержать торговлю.

— А с работой как?

— Вкалываю. Расту поперек себя выше.

— Где работаешь?

— Брось, начальник, допрашивать, присаживайся, выпьем за встречу.

— Вот эта парочка, Анатолий Степанович, и довела Леню Шрамова до тюрьмы, — спокойно, как на выставочный экспонат, показал Марат Иванович. — Не мальчишка должен сидеть на скамье подсудимых, а его папаша и этот ваш знакомый.

Отец Шрамова, хилый, подслеповатый мужичонка, скорбно покачал головой.

— Зря обижаешь, Маратий Иваныч, зря. Мы для своих ребят ничего не жалеем. Я Леньку какавой поил.

— Н-на пирожные р-разорялись, — подала голос с кровати мать Шрамова. Она попыталась поднять голову с подушки, но отвалилась обратно.

Кухарев долго вглядывался в Антиверова, как будто видел его впервые.

— За такие слова, папаша, я вас самого на скамейку посажу. Оскорбление личности. Статья сто тридцать первая. Будете свидетелем, товарищ начальник.

Указывая на Кухарева, Марат Иванович продолжал:

— Вот этот самый мерзавец при родителях и соседях говорил Лене: «Мальчик, я в твои годы уже воровал». А на пирожные эта семейка разорялась, когда Леня приносил ворованные вещи.

— Папаша! — поднял голос Кухарев. — Будешь плакать, папаша!

— Не ори, — оборвал его Анатолий. — Придется лишить вас родительских прав, гражданин Шрамов.

— Не по закону, товарищ начальник, — плаксиво возразил Шрамов. — Разве мы их бьем, или они у нас босяком ходят? А ежели школа не справляется, учителя из класса выгоняют, работать не учат, так мы тут причем? Пускай они и отвечают.

— У родителей, которые все пропивают, дети не могут вырасти честными людьми. Разве вы не знали, что Леня ворует? Вы спрашивали, откуда у него деньги?

— Нету свидетелей, что его здесь воровать учили, — вмешался Кухарев. — Мало что наклепают. А деньги если приносил, мог и заработать, лом собирать, бумагу, мало ли, не маленький.

— Ты, Кухарев, помолчи, — сказал Анатолий. — О тебе разговор будет особый. Если около бывшего вора новый вор вырос, то и тот уже не бывший. Не пошли тебе впрок ни колония, ни досрочное освобождение. И когда попадешь к нам, а попадешь скоро, получишь не только за себя, но и за обучение других. Все судимости в счет пойдут. И сидеть будешь от звонка до звонка. Об этом уж я позабочусь.

Кухарев побледнел. Он не сомневался, что опять попадет в изолятор. Он знал, что этот воспитатель зря слов не бросает. Хотелось взвыть, запустить в голову гостям зажатый в руке стакан, рвануть на себе рубаху. Но страх и опыт уголовника заставили сдержаться, перейти на шутейный тон.

— Зачем пугаешь, начальник, я и так пуганый. Завязал узелком, в мужики записался. А к Леньке я никаким боком, чего мне его учить? Сам по дурости пошел.

У открытых дверей остановился мальчик лет четырнадцати в аккуратной школьной форме. Он обвел большими глазами комнату и покраснел.

— Здравствуй, Валерик, — повернулся к нему Марат Иванович..

— Здравствуйте, — тихо ответил Валерик и покраснел еще гуще.

— Вот пожалуйста, — опять тоном экскурсовода заговорил Марат Иванович, — из интерната на воскресенье воспитанник направляется в теплый родственный круг.

— Поди сюда, Валерка, — позвал Шрамов, — садись, кушай. Колбасу жуй, селедочку... А водочки, брат, нельзя, мал еще.

— П-пей, Валерка! — скомандовала мамаша с постели. — Плюй на них, п-пей!

Марат Иванович встал.

— Пойдемте, Анатолий Степанович, картина, надеюсь, ясная.

Анатолий растерялся. Ему казалось, что он трусливо покидает место, где совершается преступление, но и сделать он ничего не мог. Увести мальчика? Куда? По какому праву? А следующее воскресенье?

Не прощаясь, они вышли из комнаты. Пока спускались по лестнице, молча переживали. Потом Марат Иванович опять заговорил.

— Полтора года не могу добиться спасения этих ребят. Не хватает каких-то бумажек, показаний, признаний, черт-те чего. Либерализм, гуманизм, будь он проклят. Никак не поймут, что гуманизм для подонков всегда оборачивается издевательством для честных людей.

— Ну хорошо, лишат их родительских прав. А потом?

— Лишить мало. Выслать нужно! И не просто освободить один город от пьяниц, чтобы наградить ими другой. В специальные лагеря, за колючую проволоку. Труд и лечение. Без срока. Как держат в больнице — до полного излечения. А не излечится, не захочет — пусть подыхает там.

— Валерку, Леньку куда?

— Валерка в интернате, где сейчас, только без всякой связи с родителями. А Леньку... Вот будет Омз — все вопросы решит.

Они уже вышли на улицу. Марат Иванович снова стал медлительным и молчаливым.

14

Игорь Сергеевич ощущал отсутствие сына постоянно и болезненно. Наверно, так ощущает человек пальцы ампутированной ноги. Генкины вещи, Генкины книги укоряли на каждом шагу: твой сын в тюрьме. А ты ему ничем не помогаешь. Ты виноват в его страшной судьбе. Действуй же! Добивайся!

Он никогда не умел пользоваться отмычками знакомств и протекций. Все, чего он добился в жизни, пришло как бы само собой, как награда за труд, за смелость и честность. Тяжелой штангой казалась ему телефонная трубка, когда он поднимал ее, чтобы позвонить какому-нибудь старому, еще фронтовых лет приятелю, занимавшему влиятельный пост и имевшему других, еще более влиятельных друзей.

Игорь Сергеевич искал «ход» к городскому прокурору, к работникам горкома партии, к милицейскому начальству. Услышав его голос по телефону, приятели радостно откликались, приглашали встретиться, «отметить». Но когда он, багровея от стыда, начинал рассказывать про Гену, голоса как будто тускнели, радость сменялась деланным сочувствием. Ему не отказывали. Каждый обещал подумать, позвонить, подсказывал еще другие фамилии и номера телефонов.

Со многими он встречался, горячо доказывал, что несовершеннолетнего сына посадили за сущие пустяки, что прокуратура перегнула палку. Он просил отпустить Гену на поруки, ручался партбилетом.

Среди тех, кто его принимал, были и трепачи, много обещавшие, но даже не пытавшиеся чем-нибудь помочь. Они просто избегали новых встреч и не подходили к телефону. Но больше было таких, кто разделял его возмущение, тут же кому-то звонили, просили «обратить внимание», «проверить», «сделать все, что можно».

Проходили дни, и те же, искренне к нему расположенные люди признавались, что ничего пока не добились, что в деле Генки есть какие-то сложности, о которых им не говорят. Они просили набраться терпения, обещали не забывать о его горе.

Телефонные звонки приятелей Игоря Сергеевича через длинный ряд инстанций доходили до следователя Марушко, дергали его, торопили с обвинительным заключением. Он догадывался, чьих рук это дело, злился, как всегда, когда сталкивался с родителями, действовавшими в обход, и встречал Игоря Сергеевича с открытым недовольством.

— Сколько вы еще будете его держать? — спрашивал Игорь Сергеевич, сдерживая гнев. Хотя нервы его за последние дни натянулись до предела, он еще не терял самообладания.

— Столько, сколько нужно для успеха следствия. Но не больше, чем имею права по закону.

— Но зачем вам нужно, чтобы он сидел под замком? Куда он денется? И чего вы тянете? Ведь все ясно: ну скупал, ну продавал! Чего вы еще от него хотите?

— Он знает, что я от него хочу. Я рад бы кончить раньше, но не могу, опять же по милости вашего сынка.

— Разрешите мне с ним поговорить.

— Вы уже с ним виделись. Новое свидание я считаю лишним.

— Почему?

— Потому что это вредит следствию. После вашей беседы с ним он набрался еще больше нахальства.

Игорь Сергеевич уходил ни с чем.

Свидание, о котором напомнил Марушко, было тяжелым и суматошным. Игоря Сергеевича так потряс жалкий вид сына, что он ни о чем не расспрашивал, ничего не узнал, только успел поддержать в Генке бодрость духа и обнадежить его скорым освобождением. Генка плакал, и сам Игорь Сергеевич чуть не дал воли слезам. Он старался выглядеть спокойным, ругал прокуратуру и милицию, делал все, чтобы разогнать мрачные мысли сына, передать ему свою уверенность в благополучном исходе дела.

Потом, после свидания, он перебирал слова, которые забыл сказать, ругал себя за то, что не сумел выразить свою отцовскую боль и любовь. Он добивался нового свидания и не верил, что встреча отца с сыном может повредить правосудию. Просто этот бюрократ-следователь хочет причинить лишнюю боль и ему и Гене,

Чтобы оттянуть возвращение домой к Генкиным вещам и к вопрощающим глазам жены, он заходил к Воронцовым. Афанасия Афанасьевича он хотя и не любил за излучаемую им скуку и занудливость, но уважал за ученую степень, за принадлежность к тому миру абстрактных знаний, который Игорь Сергеевич считал для себя непостижимым.

В этот вечер он и Ксения Петровна сидели за столом, окруженные молчанием, как стоячей водой. Афанасий Афанасьевич не выходил из спальни, где стоял его письменный стол. Он готовил публичную лекцию на тему: «Двуединая задача воспитательного процесса». Готовился он основательно, прирастал к стулу как памятник, хорошо зная, откуда и что нужно выписать, когда и на кого сослаться для подтверждения отнюдь не своих мыслей. В такие дни по комнатам ходили на цыпочках и говорили вполголоса, дабы не нарушить таинство научного творчества.

Игорь Сергеевич перебирал листки блокнота, заполненные фамилиями и номерами телефонов, припоминал связанные с ними разговоры, и вдруг сообразил...

— Афанасий! — крикнул он к ужасу Ксении Петровны. — Поди сюда!

— Ты с ума сошел, — прошептала Ксения Петровна, зажав ладонями полные щеки. — Он же работает!

— Пусть сделает перекур — надорвется.

Афанасий Афанасьевич вышел, неся на лице печать глубоких теоретических раздумий.

— Послушай, Афанасий, мне сегодня сказали, что ты учился с таким Сапрыкиным на одном курсе.

— Как же, в одной группе были, — улыбаясь воспоминаниям, сказал Афанасий Афанасьевич.

— Он кто — профессор, академик?

— Ну, махнул! Академик... Доктор, замдиректора института.

— Во-во! Значит, он. А ты знаешь, что он женат на родной сестре прокурора?

— Ну и что же? — не поняв, куда клонит Игорь Сергеевич, спросил Афанасий Афанасьевич.

— Еще спрашиваешь! Вот тебе телефон, звони, поговори насчет Генки. Пусть со свояком перемолвится, тот все может.

Афанасий Афанасьевич поморгал тяжелыми веками, растерянно посмотрел на жену и выставил вперед обе руки, как бы отталкивая и телефон, и самую мысль о звонке.

— Видишь ли, Игорь, с Сапрыкиным я не столь близок, как это может показаться кому-то со стороны. Мой звонок выглядел бы, как бы тебе это объяснить, не совсем уместным, что ли...

— Ты не крути. Учились вместе, знакомство поддерживаешь, по работе встречаешься. Чего еще нужно? Я сейчас наберу номер, а ты возьми трубку. — Игорь Сергеевич пошел к телефону.

— Не смей! — взвизгнул Афанасий Афанасьевич. — Не буду я с ним разговаривать. Пойми, что такой разговор об арестованном племяннике мне не к лицу. Он может черт знает что подумать!

Игорь Сергеевич круто повернулся и ухватился за спинку стула. Лицо его не предвещало ничего хорошего. Ксения Петровна бросилась к нему с криком.

— Игорь! Успокойся! Сядь, Игорь!

Отодвинув ее как тростинку, Игорь Сергеевич наклонился над скрипевшим стулом. Все это время бессильная ярость накапливалась в нем, как пар в перегретом котле. Если в кабинете Марушко он еще находил силы придавить крышку котла, то сейчас удержу не было.

— Не к лицу... Тряпки у Гены покупать — к лицу! Под суд мальчишку подводить — к лицу! А сказать слово в его защиту — не к лицу... — Игорь Сергеевич добавил еще несколько слов, которые вырывались у него только в трудные минуты, и только в мужской компании.

— Ты меня не понял, Игорь, — стал испуганно оправдываться Афанасий Афанасьевич, — я тебе все объясню. Мне по телефону неудобно говорить, я лучше при встрече, в институте, специально зайду, слово даю...

— Врешь! — уверенно сказал Игорь Сергеевич. — Вижу, что врешь. За свою шкуру испугался. Не к лицу!

— Что ты раскричался? — пришла на помощь мужу Ксения Петровна. — Об этом действительно неудобно говорить по телефону, неужели ты этого не понимаешь?

Игорь Сергеевич вместе со стулом повернулся к невестке.

— Это почему же неудобно? Барахло заграничное покупать удобно, а вызволить парня из беды, в которую ты сама же его толкнула, — неудобно. Вот сучья логика!

— Не смей ругаться. Никуда мы его не толкали. Он сам во всем виноват.

— Ах, сам! Ну ладно. Завтра же напишу следователю, — пусть пощупает ваши гардеробы. И в газету пойду, расскажу про одного теоретика-моралиста, автора-лектора, пусть прославят. Гена там молчит, покрывает вас, сволочей, а вы... — Игорь Сергеевич опять добавил слова, никогда не звучавшие в этих стенах.

В комнату вошла Катя. Никто не слышал, как она открыла входную дверь. Никто не знал, сколько времени стояла она вот так, не раздеваясь, в передней, что она слышала.

Нимало не смутившись, а как будто обрадовавшись свидетельнице, Игорь Сергеевич обратился к ней:

— Полюбуйся на своих родителей! Сами упрятали Генку в тюрьму, а теперь боятся трубку телефонную поднять.

Никогда при Кате никто не говорил о ее родителях с таким презрением. Она впервые видела отца жалким, растерянным, виноватым. Впервые ее мудрая, высокомерная мама выглядела истеричкой, бессильно потрясавшей кулаками. Смотреть на них было неприятно.

— Успокойтесь, Игорь Сергеевич, — сказала она тихо, — умоляю вас. Папа все сделает.

Игорь Сергеевич подсунул под себя стул, сел на него верхом и облокотился на спинку. Он уже досадовал на себя и за нелепые угрозы, которыми пугал Воронцовых, и за то, что обидел Катю, обругав при ней ее родителей.

— Ты меня, Катюша, извини. Но мы вот тут сидим, а Гена — в тюрьме. Разве я могу дипломатию разводить и спокойно выслушивать всякие шкурные заявления? Сама же твоя мамаша говорила, что нужно все сделать, а когда до дела дошло — в кусты. Испугались. Другие пусть стараются, мы ручки умоем. Ты как на это смотришь?

— Папа все сделает, — сказала Катя убежденно. — Вы его плохо поняли. Правда, папа?

Афанасий Афанасьевич обиженно промолчал. Он уже пришел в себя после испуга и восстановил на лице выражение глубокомыслия, растревоженного грубой житейской прозой. Ксения Петровна стояла рядом, готовясь защитить его от новых нападок, и смотрела на Игоря Сергеевича как на чудовище.

— Неблагодарный, — сказала она горестно, — мы столько сделали для Гены. Ночей не спали, уговорили лучшего адвоката...

— А что толку от вашего адвоката? Когда еще до него дело дойдет! Вы бы лучше своего зятька уговорили, от него сегодня Генкина судьба зависит. А вы его врагом сделали. Уверен, что он парень неплохой. Ты, Катюша, их не слушай, — прежде чем развестись, сто раз подумай. Не девчонка. Он серьезный, и ведет себя скромно. Другой бы давно съехал к чертям.

— Я прошу тебя сейчас же перестать наносить нам оскорбления, — даже притопнул ногой Афанасий Афанасьевич. — В противном случае я вынужден буду потребовать, чтобы ты никогда не переступал порога нашей квартиры.

— Напугал! Я и сам переступать не собираюсь. Очень мне нужно твое общество. Но пока Генку не вытащу, даже к слизнякам буду ходить, если понадобится.

Ответить Афанасий Афанасьевич не успел. Послышались шаги. Пришел Анатолий. Все затихли. Катя вышла.

— При нем ни слова об этом, — заговорщицки прошептала Ксения Петровна. Понимать нужно было так: «Мы люди свои, подеремся — помиримся, а это чужой, против него — единый фронт».

Заговорить о чем-нибудь нейтральном они не могли. Сидели молча, прислушиваясь к голосам на кухне.

Игорь Сергеевич раздумывал, идти ли ему объясняться с Анатолием, или такой разговор повредит делу. Он никак не мог понять этого парня.

Анатолий зашел сам. Он холодно поздоровался, никому не протягивая руки, вытащил из кармана какую-то тоненькую бумажку, тщательно расправил ее и положил на стол перед Игорем Сергеевичем.

— Возвращаю за ненадобностью.

Игорь Сергеевич сник. Перед ним лежала записка, его письмо к сыну. С каким старанием Ксения Петровна прятала эту бумажку в пластикатовую трубочку, которую потом запекла в невинной домашней булочке. Это она придумала верный способ приободрить мальчика, подать ему весточку от родителей.

Игорь Сергеевич перечитывал знакомые строчки: «Дорогой сынок! Не унывай, все будет хорошо. Не давай себя запугать. Скоро будешь дома. Держись. Целуют тебя папа и мама».

— Это ты у него забрал? — спросил Игорь Сергеевич.

— Это изъяли при проверке передачи.

Игорь Сергеевич смял бумажку в кулаке.

— Контру нашли! Двух теплых слов мальчику испугались. Воспитатели! Чего ты испугался? Чего?

— Мне стыдно говорить об этом. Неужели вы не понимаете, что нелегальными способами пользоваться нельзя? Не нас вы обманываете, а себя. Мальчишку растлеваете.

— Да что он, по-твоему, — страшный преступник? Что я ему, антисоветскую литературу передать хотел? Человек ты или чучело полицейское?

Нужно было оскорбиться и уйти из комнаты. Анатолий даже не обиделся. Этот отважный летчик, честный человек, действительно уверен, что только он хочет блага своему сыну, а все другие — враги, с которыми ему приходится бороться. Когда Игорь Сергеевич сбивал на своем самолете немецких асов, Анатолий еще ходил в детский сад. Но сейчас он чувствовал себя и старше и опытней.

— Из этой записки Гена вычитал бы кое-что еще, кроме того, что в ней написано.

— А! — злорадно выкрикнул Игорь Сергеевич. — Зашифрованная! Вон где собака зарыта! Так ты бы меня спросил, я бы тебе код открыл, ключик вручил бы. На огне не держал? Может, я там между строк чего-нибудь нарисовал — план побега или подкопа. А? Не нашел?

Анатолий выждал, пока Игорь Сергеевич утих.

— Для Гены эта записка означает вот что: «Не робей, сынок, выкрутишься! На следователя наплюй, и на закон попутно. Все будет в порядке. Тебя, бедного, обидели, но ты потерпи. Скоро папочка с помощью своих друзей тебя выручит. Будешь дома, мамочка сладко накормит, все останется по-старому». Вот смысл этих теплых слов.

— А хоть бы и так, — вступилась Ксения Петровна, чувствовавшая ответственность за письмо. Она боялась, как бы гнев Игоря Сергеевича опять не обрушился на нее.

Анатолий посмотрел на Ксению Петровну как на постороннего, мешающего беседе человека.

— Вам этого не понять, а Игорь Сергеевич, я надеюсь, поймет.

— Я же просил тебя устроить свидание или самому передать письмо. Ты отказал, — напомнил Игорь Сергеевич.

И теперь убеждаюсь, что правильно сделал, Ваше свидание с сыном, как и эта ваша записка, ничего, кроме вреда, принести ему не могут.

— Я должен внести ясность в свою позицию, — подал голос Афанасий Афанасьевич. — Ибо мне чужда и отвратительна всякая противозаконная деятельность, в какой бы форме она ни выражалась, пусть даже в нарушении правил тюремного режима. И в данном случае я полностью присоединяюсь к позиции Анатолия.

Афанасий Афанасьевич с осуждением посмотрел на жену и Игоря Сергеевича. Хотя он знал о сюрпризе, спрятанном в булочке, но в составлении письма участия не принимал, и с молчаливого согласия жены делал вид, будто все готовилось втайне от него.

— Ничего тут противозаконного нет, — упорствовала Ксения Петровна. — Поддержать мальчика морально в такую минуту — долг отца.

— Можешь ты понять, — со злым недоумением спросил Игорь Сергеевич у Анатолия, — что переживает отец, когда его сын в тюрьме, или ты дальше своих инструкций ничего не видишь?

— В такие минуты переживать мало, нужно еще думать, думать не только о сегодняшнем дне, но и о будущем своего сына, — ослабевшим голосом ответил Анатолий. Он устал от этого бессмысленного спора и не верил, что его поймут.

— О будущем я уж сам позабочусь, а ты ему сегодня помоги. Или не мешай по крайней мере.

Анатолий махнул рукой и вышел. Ксения Петровна с торжествующим страданием взглянула на Игоря Сергеевича: «Понял теперь, с каким зверем нам приходится жить».

15

Слухи о проекте Омза распространились и в школе, где работала Ольга Васильевна, и в университете, где учились ее бывшие питомцы, ныне — единомышленники, и в разных учреждениях, где этот проект громогласно рекламировал Марат Иванович. Поэтому Ольга Васильевна не удивилась, когда ее старая приятельница, служившая в районном отделе народного образования, Елена Николаевна Затульская, позвонила ей домой, попросила зайти и назвала при этом «госпожой министершей».

Встретились они, как всегда, улыбнувшись друг другу, поговорили о здоровье, о домашних делах. И только после этого, с некоторым трудом перешагнув порог неловкости, Елена Николаевна покопалась в деловой папке и протянула Ольге Васильевне несколько сколотых листов плотного машинописного текста.

— Познакомься, пожалуйста.

Месяца два назад Ольга Васильевна послала в один ведомственный журнал статью, в которой излагался набросок проекта охраны морального здоровья подрастающего поколения. Статью писали в несколько рук, рождалась она в спорах, и надежды на нее возлагались большие. Авторы были уверены, что ее напечатают «в порядке обсуждения», и тогда непременно у них найдутся союзники.

И вот теперь перед Ольгой Васильевной лежало короткое письмецо, адресованное редакцией журнала роно, и длинная рецензия, нашпигованная цитатами. Ольга Васильевна прочитала первые строчки, заглянула в конец и увидела подпись: «Доцент Воронцов».

— Странно, — сказала она, — вместо того чтобы ответить авторам, журнал почему-то прибег к твоей помощи.

Все так же мило улыбаясь, Елена Николаевна ответила примирительно:

— Что ж тут странного, Олечка? Ты — работник нашей системы. Естественно, что редакция поставила нас в известность, чтобы мы могли...

Елена Николаевна не сразу нашла окончание фразы, и Ольга Васильевна ей помогла.

— Провести среди меня работу?

Елена Николаевна рассмеялась.

— Они ведь не знают, кто ты, думали, наверно, — молоденькая учительница, которой нужна идейная помощь.

— И ты тоже считаешь, что мне нужна идейная помощь?

— Ты не сердись и войди в мое положение. Земля полнится слухами о каком-то эксперименте. Чуть ли не целое министерство под твоей крышей...

— До министерства далеко, а эксперимент действительно ведется.

— Не грех бы поставить и роно в известность. Получается как-то неловко. Начальство запрашивает нас, а мы хлопаем глазами.

Когда-то в институте Леночка Затульская не отличалась ни способностями, ни усидчивостью. Но покладистый характер и уменье нравиться самым разным людям помогли ей не только получить диплом, но и без усилий, безобидно для окружающих продвигаться по административной лестнице.

В бытность свою директором школы она приобрела должную солидность, в голосе ее появились даже властные интонации, но умения ладить с людьми она не утратила. Очень ценила в ней Ольга Васильевна искреннюю любовь к детям.

Как ни старалась сейчас Елена Николаевна вести беседу в тоне близкого человека, Ольга Васильевна почувствовала себя в роли допрашиваемой, и это ее оскорбило.

— Не понимаю, почему я должна докладывать роно о моих занятиях, не имеющих прямого отношения к школе?

— Я, Олечка, твоей статьи не читала, но, судя по рецензии, речь идет не о твоих личных интересах. Ты наша учительница и затеваешь что-то...

— Это не затея, а очень серьезное дело.

Сама того не желая, Ольга Васильевна увлеклась и повторила то, что уже не раз говорила другим. Елена Николаевна не зажглась от ее огня и поняла все как-то по-своему. Складка озабоченности перечеркнула ее чистый лоб.

— Это даже серьезнее, чем я думала, — сказала она задумчиво. — Ты вовлекаешь столько людей... Ни с кем не согласовав...

— Господь с тобой! — воскликнула Ольга Васильевна. — Что я должна была согласовывать?

— Ну как же! Получается какая-то анархия. Если в каждой частной квартире будут создаваться министерства... К чему это приведет?

— К чему, например?

— Ведь это вопрос государственного устройства. Такие проблемы решаются в Совете Министров, в Верховном Совете.

— Но кто-то подсказывает Совету Министров, или ты полагаешь, что я не имею права иметь свое мнение по вопросу государственной важности?

— Ну, зачем ты так говоришь? Конечно, имеешь. Но вовлекать десятки людей, собирать у себя дома... Неужели ты не понимаешь?

— Представь себе, не понимаю. Разве дело, в которое я вовлекаю, плохое? Разве мы не стараемся помочь нашему государству? Разве мы от кого-нибудь скрываем свои намерения и мысли? Тысячи людей десятки лет ломают головы над этой проблемой, пишут статьи, книги, спорят, ищут. И мы ищем. Что ж тут плохого?

Елена Николаевна всегда проигрывала в спорах с Ольгой Васильевной, и сейчас не могла убедительно обосновать то тревожное чувство, которое у нее возникло. Она не пыталась вникнуть в суть затеянного эксперимента. Ее беспокоила форма. Такая самодеятельность, по ее мнению, не могла понравиться тем влиятельным людям, которых Елена Николаевна побаивалась. И то, что Ольга Васильевна все ей рассказала, еще больше усложняло положение. Теперь Елена Николаевна должна была определить свое отношение к этому делу, а определить она могла, только доложив обо всем начальству и узнав его мнение. Но многое зависело от того, как доложить. Если бы Ольга Васильевна не была своим человеком, к которому она всегда хорошо относилась, все было бы проще. Можно было бы докладывать, опираясь на рецензию, с недоумевающим осуждением. Но заранее представлять старую подругу в невыгодном свете не хотелось. Это выглядело бы как донос. Однако и умолчать о слышанном, о собраниях и дискуссиях, которые происходят на квартире учительницы, тоже никак нельзя. В случае чего, будешь выглядеть кем-то вроде соучастницы. Поэтому в голосе Елены Николаевны прозвучало искреннее волнение, когда она наклонилась над столом и коснулась пальцами локтя Ольги Васильевны.

— Пойми меня, Оленька, правильно. Я ни одной минуты не сомневаюсь, что все задуманное тобой — честно и благородно. Я даже допускаю, что твой эксперимент может принести некоторую пользу. Но, дорогая, нельзя же так. В какое положение ты ставишь меня?

— А причем тут ты? — удивленно спросила Ольга Васильевна.

— Ну как же причем... Мне поручили... Меня спросят, что я скажу?

— Да говори, пожалуйста, что хочешь. У меня тайн нет. Можешь даже прийти ко мне, мы на днях проведем очередную репетицию. Все услышишь своими ушами.

— А если руководству не понравится... Ты не будешь на меня в обиде?

— Ты меня, Лена, извини, но мнение твоего руководства меня очень мало заботит. В правоте того, что я делаю, я убеждена, и мне твои тревоги, ей-богу, смешны. Говори, что хочешь, и обижаться на тебя я не стану. Обещаю.

Ольга Васильевна поднялась. Ей захотелось поскорее уйти. Она старалась не смотреть на виноватое лицо Елены Николаевны и не слышала слов, сказанных ей на прощанье.

16

В камеру приносили газету. Ее читали от нечего делать, — прежде всего новости спорта, искали, нет ли каких происшествий, большие статьи обходили. Коротенькие телеграммы из-за рубежа вызывали быстро затухавшие дискуссии о подлости капиталистов.

Утин выписал себе еще одну газету — «Комсомольскую правду», и читал ее подолгу.

На воле у Павлухи Утина не было ни времени, ни желания думать. Если и приходили мысли, то короткие, дергающиеся как воробьиный хвостик. К чему приведут его поступки, совершенные сегодня, он не знал и знать не хотел. Взрослые уговаривали его думать о жизни, о будущем, о других людях, но эти мысли до него не доходили. Они ему были ни к чему.

Павлуха считал, что и другие только притворяются, когда говорят, что их интересуют события, не имеющие отношения к деньгам, жратве и выпивке. Он так привык к своим коротким мыслям, что просто не мог задуматься надолго даже о себе. Думать было трудно и скучно. И не потому, что Павлуха был глуп или ленив. Вовсе нет. Он быстро соображал, когда речь шла о вещах, которые можно украсть, или о людях, которых следует бояться. Он умел быть хитрым и осторожным, умел притворяться и обманывать. А думать не умел.

Павлуха вырос на улице. Домой он приходил поесть и поспать. Дома было скучно. А на улице много знакомых, есть на что смотреть, что слушать. Павлуха любил играть шумно, озорно, с риском, чтобы показать свою лихость. Он черт-те куда забирался по водосточной трубе, заглядывал в чужие окна на третьем этаже, перебирался с крыши на крышу, мог, не сходя на землю, обойти весь квартал.

Невольными участниками этих забав были взрослые. Они гонялись за ним, он от них удирал. Потом им заинтересовались милицейские работники из детской комнаты, и участковый, и разные тетки из каких-то комиссий. Их увещевания и угрозы тоже стали привычными. Чтобы выйти победителем, Павлухе нужно было взрослых обманывать, обещать им все, что они хотели, лишь бы поскорее отпустили.

Взрослые его не любили — и дворники, и учителя в школе. Это было понятно. Павлуха всегда обводил их, и они ничего не могли с ним поделать. Зато ребята его любили и боялись. Когда он вставал среди урока, вылезал в открытое окно четвертого этажа и исчезал, нельзя было им не восхищаться. Директор школы приглашал мать, она возвращалась с мокрыми глазами, и, чтобы не глядеть на нее, Павлуха уходил на весь день, а то и на два.

Когда уходишь на день или на два, то все время хочется есть. А еды кругом много, в любом киоске, в магазинах, на рыночных лотках. Забраться через открытую форточку или через чердачное окно и стащить что-нибудь стоящее — это было потруднее, не всегда удавалось. Павлуху ловили, приводили в знакомую детскую комнату. Разговоры были те же.

Взрослые старались внушить ему, что можно, а чего нельзя. Можно было только то, что Павлухе казалось скучным: тихо сидеть на уроках, по улице ходить никого не задевая, есть только то, что сготовит мать. Но он видел, что и сами взрослые не всегда соблюдают эти правила — прогуливают, пьют, дерутся. И в кино люди жили не по правилам.

Делать то, что нельзя, — куда интереснее. Каждое нарушение запрета выглядело как приключение, полное риска. А рисковать, испытывать волнение трудного единоборства со взрослыми Павлуха любил. Обманывая, убегая, скрываясь, он чувствовал себя самостоятельным и сильным.

На комиссии его дело разбирали долго и решили отправить в воспитательную колонию. Там Павлуха познакомился с интересными ребятами. Они были смелее и ловчее Павлухи, знали законы, разные статьи уголовного кодекса и все льготы, которые полагаются малолетним. У них были крепкие связи со взрослыми на воле, но не с теми взрослыми, которые хватали и поучали, а с теми, кто понимал таких, как Павлуха, и помогал им делать не то, что можно, а то, что хотелось.

Из колонии бежать было легко. С новыми дружками Павлуха убегал на ночь. Очищали один, два киоска, брали что попадалось, а к утру возвращались в колонию. Это было хорошее прибежище от милиции. Днем воспитывались, ходили в мастерские, соблюдали дисциплину.

Продержали в колонии недолго, вернули к матери, Она облила его слезами и повела на завод, где работала подсобницей. Завод был большой, строил корабли, Павлуху определили в деревообделочный цех. К соблюдению внешнего порядка колония все же приучила, вставал Павлуха рано, с рабочего места не убегал, и многое здесь ему нравилось.

Как-то с бригадой плотников он сколачивал подмости для монтажников на шлюпочной палубе. Стальная коробка на стапеле стояла в лесах, была похожа на недостроенный дом со своими этажами, коридорами, лестницами. Только называлось все иначе. В доме было шумно и людно. Тишину взрывали пневматические молотки и сверла. Всюду копошились рабочие, каждый со своим делом, своим инструментом. Хотя у Павлухи весь инструмент состоял из тяжелого ручника, а материалом были сырые сосновые доски, он тоже чувствовал себя на своем месте.

На шлюпочной палубе хозяином был ветер. Он охлопывал каждого, подталкивал в спину, тянул из рук — пробовал, крепко ли держишь, выхватывал изо рта слова и отбрасывал в сторону. Хочешь не хочешь, приходилось бороться с бездельником, отжимать грудью его натиск, отнимать кепчонку, сорванную с головы.

Подмости строили крепкие, на рамах. Когда перекинули первую доску настила, ветер ухватился за другой конец, оторвал крепление, оседлал и закачался вверх-вниз. Бригадир с остервенением выругался. Времени до конца смены оставалось самая малость. А место неудобное. Палуба — одно название, кругом незаделанные лазы, стремянку приткнуть негде.

Павлуха не успел подумать — руки и ноги у него всегда впереди головы — как очутился на пляшущей доске. Бригадир выругался еще яростней, что-то кричал ему, но ветер подбирал слова на полпути. Павлуха шел, балансируя руками, глядел не вниз, а вперед, улыбался ветру и страху, собравшему в комок все, что в груди. С доски был виден весь завод и вся река. Не по таким карнизам ходил Павлуха, никогда не боялся высоты и не понимал, чего бояться, когда под ногами опора. Но на этот раз опора была хлипкой, неверной. Доска пружинила, подскакивала, моталась из стороны в сторону.

Если бы Павлуха не видел краем глаза задранные кверху головы рабочих и одинаковые от испуга лица, может быть, он и повернул бы назад. Но пересилил себя. Даже смешно стало от чужого страха. Дошел. Присел, придавил своей тяжестью конец, достал из кармана все, что нашлось, — гвоздь чуть ли не в палец толщиной, скобу. Пожалуй, только этому и успел научиться — забивать гвозди верным ударом. Обратно шел как на прогулке. Когда спустился, схлопотал от бригадира по шее, но по его лицу и по лицам других рабочих понял, что ему удивляются и уважают больше, чем прежде.

С первой получки бригадир послал за пол-литром. Он относился к Павлухе хорошо, но водку любил не меньше. До этого Павлуха вина не пил, не находил в кем ничего приятного. Бригадир налил стакан и сказал: «Давай, давай, рабочий класс, обмыть нужно!» Павлуха выдержал, не показал ни тошноты, ни слабости. Все, что осталось от получки, до копейки отдал матери. Вышел на улицу и встретил дружков из колонии. Им до зарезу нужны были деньги. Брать назад у матери никак нельзя было. В голове еще шумело от водки. Решил помочь. Дождались темноты, повел их к знакомому киоску. Вскрывать его было легче, чем консервную банку. И попались.

Был первый суд и первый приговор. Условный. На завод Павлуха не вернулся. Помешал стыд. Ходил без работы, озлился на всех. И снова попался. На этот раз дали срок, послали в трудовую колонию. Срок был небольшой, — пока ждал суда в изоляторе, пока коротал время на этапах, от срока осталось немного. Зато узнал изрядно. Впервые увидел «взросляк» — воров со стажем, привыкших ко всему. Один из них, по кличке Князь, пригляделся к Павлухе, приободрил, разговаривал как со своим, про тюрьмы говорил легко, со знанием дела, как говорят люди о знакомых курортах. На прощанье дал адресок в городе.

Отбыв наказание, Павлуха стал осторожней. Пошел устраиваться на работу, чтобы не мозолить глаза участковому. Сам для себя еще не решил, как будет жить. Вдаль не заглядывал, но стыд, пережитый на суде, и бессонные ночи на жестких нарах не забывались. Казалось, только так и стоит жить: ходить по улицам без конвоя, заворачивать куда хочешь. А чтобы так жить, нужно было работать. Остановился у первой доски с наклейками: «Требуются». Зашел, протянул паспорт новенький, недавно полученный. У кадровиков глаз наметанный. Посмотрел на стриженую голову, повертел паспорт и вернул: «Погуляй, места пока нет».

Все смотрели косо — и соседи по дому, и прохожие на улице. Может быть, и не смотрели, но так казалось. За материнским столом кусок не лез в рот. Вспомнил слова Князя: «Худо будет, свои не оставят». Пошел по адресу. Домик-развалюха, вот-вот пойдет на слом. За столом парни, каких не раз видел на этапе. Передал привет от Князя. Усадили как родного, еще за водкой сбегали.

Его как будто только и ждали. Недавно подельника посадили, и Павлуха пришелся ко времени. Воры были опытные, все делали не спеша, обдумав. В своем районе не шарили. Ходили по новостройкам. Там и квартиры и замки на один лад. Звонили подряд на этажах. Если откликались, спрашивали: «Смирнов здесь живет?» — и, не дожидаясь ответа, звонили в следующую. Если назвонки ответа не было, примечали квартиру, снова приходили в разное время, уточняли, когда возвращаются жильцы, когда уходят.

За короткий срок подобрали ключи ко многим квартирам. Брали что получше, не отяжеляясь, уходили неприметно. Появились деньги, приоделся. Матери сказал, что работает в почтовом ящике, адреса говорить нельзя, «получку» сдавал по числам, как положено.

В эти дни случалось задумываться. Как-то попал к своему заводу, на котором и проработал-то всего месяц. Стоял на набережной, смотрел на стапеля, гадал, сошла ли его коробка на воду или еще стоит, его дожидается. Видел издали, как муравьями ползают рабочие, вспомнил, как раскачивал ветер переходную доску, как шумел в ушах, рвал спецовку, как хотелось смеяться от радости, что люди смотрят на него и ужасаются. Долго стоял, смотрел, думал, завидовал самому себе, тому пареньку, который протягивал в проходной пропуск и шел со всеми на свое место.

Потрогал рукой новый галстук, кашне цветное, чтобы убедиться, что живет лучше, чем раньше. Но понимал уже, что не в галстуке дело. Глубоко под галстуком жил страх, совсем другой, чем тот, на пляшущей доске, который захватил его на минуту и потом сразу же отпустил. Теперь страх жил внутри, как червь, и сосал, сосал... Павлуха стоял теперь на твердой земле, а опоры не было. На той доске — была, а сейчас так и тянет оглянуться, прикрыть лицо, спрятаться от провала.

Провалился случайно. Не в свое время вернулся с работы хозяин квартиры, встретил Павлуху на лестнице, узнал свой чемодан и зашумел. Сбежались жильцы. Били по чему попало, пока не пришла милиция, еле вырвала из рук, до того озлобились мужики и особенно бабы. Одна женщина, старенькая уже, все забегала вперед, плевала ему в лицо и кричала: «Фашист! Фашист! Последнее унес!» Отошли синяки, забылась боль, а крик ее помнится.

Почему он стал задумываться сейчас, в камере, он и сам не знал. Как бы там ни было, но Павлуха стал смотреть на себя вроде бы со стороны, как будто отошел шага на два от койки, взглянул на лежавшего заключенного Утина и подумал: «А что ты за человек? Почему ты здесь? Что с тобой дальше будет?»

Наверно, помог Утину взглянуть на себя со стороны и Анатолий. Он заставил задуматься не словами, которые говорил при откровенных разговорах один на один. Слова были знакомые, схожие с теми, которые Утин уже слышал не раз. Но было в голосе Анатолия, в глазах его что-то, чему нельзя было не поверить. Может быть, поэтому его слова не забывались, как другие, а уходили с Утиным в камеру, жили там с ним, ворочались в голове, отвоевывая более прочное место.

Он менялся, сам того не желая. Даже в актив он пошел из шкурных соображений — надеялся смягчить свою участь рецидивиста. Все, что он делал как участник игры в соревнование, было оправдано этой целью. Проверяя, как выполняются условия соревнования, он был строг и непримирим, придирался к пустякам, со злостью отстаивал интересы своего этажа при подведении недельных итогов.

Трудным было первое выступление против своего же воришки, уличенного в драке с соседом по камере. Хотя нарушение называлось мягко — «нетоварищеский поступок», но каралось строго. На это было направлено особое внимание воспитателей — подрубить в корне один из подлейших «законов» уголовного мира: произвол сильного, право глумления над слабым.

Раньше Утин считал бы правильным покрыть виновного, сбить администрацию с толку. Но тут речь шла об интересах всего этажа. Из-за одного провинившегося скинули два балла. Ребята лишились удовольствия поиграть в пинг-понг. Проступок одного ударил по каждому. Это уже было не просто нарушение дисциплины, установленной сверху, а подвох всему коллективу. За поступки, которые шли во вред всем, раньше наказывали сами — били так, чтобы запомнил надолго. Сейчас такая расправа стала невозможной.

Утин первым выступил на собрании, обсуждавшем драку, и строже других осудил виновного. И меру наказания предложил самую чувствительную. После этого долго не мог заснуть, решал — так ли поступил, как надо было по-честному, или продался администрации за будущую характеристику? Пришел к выводу, что говорил правильно и дело не в характеристике.

Выступать он стал все чаще. К его голосу прислушивались остальные. Ему стали подражать. Шкурные мысли, толкнувшие его на участие в игре, заменились другими. Иногда кто-нибудь из новичков, ошарашенный разговором на собрании, злобно напоминал ему: «Погоди, попадем в одну зону, там тебя поучат». Утин только усмехался. Колонию он знал, и запугать его было трудно.

Особенно часто стал приходить на память один давний разговор на этапе. Случай свел Павлуху на нарах со старым человеком, сидевшим неведомо сколько и неведомо по каким делам. О себе он так ничего и не сказал, а говорил долго. Чем-то ему Павлуха приглянулся, стал расспрашивать, вытянул всю Павлухину биографию и, помолчав, повел разговор неожиданный и странный.

— Выходит, ты вор — так о себе думаешь?

— А кто же еще? — удивился Павлуха.

— Нет, сынок, ты не вор. Ты фраер, малость только подпорченный. А до вора тебе далеко. Воров ты еще не видал и не знаешь.

— Ну да, не видал, окажешь тоже.

— А ты не звони, ты слушай. Воры — те, которые блатари или урки, называй как хочешь. У них свой суд, без прокуроров и адвокатов, кто сильнее, тот и судит. Больше всего бойся под их суд попасть. Ты, может, от кого слышал или в кино смотрел про воров в законе. У них мол, и честь своя, и слово свое. Не верь. И что по любви или по другой причине такой блатарь может завязать и на честную жизнь выйти — тоже не верь. Всей правды о них никто не знает.

— А ты знаешь?

— Не знал бы, не говорил. У настоящего блатаря нет чести, и слова нет, начисто души нет.

— Так уж и нет, — засомневался Павлуха.

— Начисто нет. Блатарь чем живет? Обманом живет. Еще подлостью живет. Он и фраеров жмет, и своих, кто послабее. Все на него работают. У блатаря один друг — нож. Кого хочешь продаст — и бабу, с которой спит, и мать родную. Ты мне поверь. Я их повидал. Видал, как права качали, — глаза живому выкалывали. Вот таких пацанов, как ты, тоже заставляли ножом расписываться — по мертвому. Блатарь и сына своего в воры готовит, и дочку на улицу пошлет, деньгу зашибать.

Странный дядька долго молчал. Павлуха думал, что он заснул, но услышал еще.

— Знали бы судьи все о ворах в законе, они бы другой меры, как расстрел, и не давали бы. Потому как блатарь до смерти блатарь. До смерти враг всем. Ему сколько не дай, он своего дождется, и опять за старое. Его к этому урки с малых лет приучали. Все вышибли — и совесть, и жалость к людям. Они никого не жалеют — ни старух, ни детишек. Ты остерегайся. Поворачивай, пока не поздно. Нет жизни страшнее и грязнее, чем у них. Они и не люди, и не звери — твари вроде глисты. Лучше петлю на себе затянуть, чем самому блатарем стать. Ты мне поверь.

Долго еще говорил сосед по нарам, рассказывал жуткие истории о кровавых расправах, о лжи и коварстве, которые правят преступным миром. В конце концов добился своего — Павлуху затрясло от страха. Он так и не заснул в ту ночь.

Утром их развели, старика он больше не увидел, а разговор ночной застрял не в памяти даже, а поглубже.

Ужас, пережитый в ту ночь, переплетался сейчас с новыми мыслями, навещавшими Павлуху. Все в нем восставало против судьбы блатаря. Он вдруг почувствовал, что очутился посредине, от одних отстает, к другим не пристал.

Другие перли на него со страниц газет. Смотрели с фотографий, обращались к нему в статьях. Сколько их! Живут, зарабатывают, учатся. Куда как веселее живут, чем Павлуха Утин, который лежит на койке. И не боятся никого. И ездят куда хотят. И танцуют, и выпивают. Сравнивал себя с ними Павлуха и так и этак, выходило, что хуже ему, чем другим. Так плохо, хоть реви. Мысли вытягивались длинные, одна за другой, то обрываясь, то снова всплывая как в тумане и постепенно проясняясь.

Так, наверно, прокладываются первые борозды по целине, как будто случайные, неуверенные, идущие в никуда.

— Генка! Ты чуть школу не кончил, книжки читал. Как ты про себя наперед думаешь?

И Гена, и Шрамов, и Серегин изумленно повернулись к Утину. Таких разговоров они между собой никогда не вели.

— Что значит «наперед»? — спросил Гена, польщенный, что необычный вопрос адресован ему.

— Что ж ты так и собирался всю жизнь фарцовкой прожить?

— Что я, дурной? Фарцовка это так — игра фантазии, несчастная случайность. Кончу школу, пойду в институт, стану горным инженером.

— На три года сядешь, будет тебе институт, — с удовольствием напомнил Серегин.

— Не дадут, скоро я отсюда выйду.

Утин смотрел на гордое, красивое лицо Генки, и опять ему хотелось двинуть фарцовщика по уху.

Думал, значит, наперед, — сказал он. — В институт собрался. А вором стать не хочешь?

— Грязная работа, — презрительно скривил губы Генка. — Для дураков.

У Павлухи даже кулаки сжались, подвернул под себя, чтобы не дать им хода.

— А фарцовка думаешь — чище? — язвительно спросил он. — Вор он и есть вор, каждому понятно. А у иностранцев клянчить — битте, мол, дритте, без ваших заграничных подштанников жить не могу, за рупь купить, за два продать — это уж последнее дело, все равно что самому себе в харю высморкаться. Ты перед ними на коленки не становился?

— Перед кем? — не понял Гена.

— Перед иностранцами.

— А зачем?

— Чтобы подешевле кальсоны продали, или носки, чем ты там спекулировал.

Вовка Серегин от смеха стал кататься по койке. До сих пор он относился к Генке со злобным уважением, и был рад, что Павлуха так ловко раздел этого маменькиного сынка.

Гена молчал. Презрение воров было неожиданным и оскорбительным. Он сам презирал их, рисковавших свободой ради жалкой добычи. Он был уверен, что его соседи по камере понимают особый, «красивый» характер совершенного им преступления. Вестибюли гостиницы «Интуриста», рестораны, музыка, изящные вещи — разве все это можно сравнить с жалкими хазами, скупщиками краденого, дешевыми попойками. И вдруг...

— Есть воры поумнее тебя, и одеваются чище, — добавил Утин.

— Видал я одного в театре, — вспомнил Генка. — Кому-то в карман залез. Сам в смокинге, рубашка — люкс. А как схватили его, как отодрали галстук вместе с куском рубахи, — позеленел весь и...

— Это хуже нет, когда не милиция, а граждане хватают, — философски заметил Утин. — А ты, Ленька, как ты о себе думаешь?

Шрамов застеснялся, стал ковырять пальцем подушку.

— Я и не думал.

Серегин подпрыгнул от радости.

— Верно, Ленька! Чего нам думать?

— Заткнись, дурак, — остановил его Утин. — Как же это не думаешь? Собака и та думает. О жратве думал?

— Ну, думал.

— А как жить будешь, когда вырастешь, не думал?

— Не...

— А надо бы, — строго сказал Утин и опять уткнулся в газету.

Серегин подмигнул Шрамову и, кивая на Павлуху, повертел пальцем у лба. Поведение Утина было непонятным и удивительным.

Открылась глухая форточка у двери. Привезли обед.

17

По ночам Марат Иванович плакал. Этого никто не знал. Засыпал он быстро, но часа через два без всякого дремотного перехода возвращался в явь, и тут уж никакие таблетки помочь не могли. Мысль работала четко. Память услужливо включала яркие лампы, освещавшие прошлое.

Оба сына, погибшие на войне, приходили к нему во всей осязаемости живой плоти, и он разглядывал их, то каждого отдельно, то вместе, разговаривал с ними, слушал их голоса. Он вновь переживал их детские болезни, волнения в дни экзаменов, радости семейных праздников. Он улыбался им, они улыбались ему. И какая-то мелочь — зря сказанное обидное слово или мимолетная ласка, оставшаяся без ответа, — вдруг перехватывала дыхание и требовала оскудевших стариковских слез.

Ночь истекала по каплям. Марат Иванович лежал недвижимо, смотрел в одну точку на стенке и перебирал знакомые мысли. С тех пор как он заставил себя не выказывать своего горя и держаться на людях вровень с остальными, его поражало равнодушие, глупость или злая воля тех, кто не ценил великого счастья — иметь живых сыновей.

В подшефных ребятах, в их поведении, в жестах и словах, он подмечал то общее, что роднит, наверно, всех мальчишек на свете и что напоминало ему его сыновей. Он не мог без активного возмущения смотреть, как калечат этих ребят. Незатихающая отцовская боль гнала его из квартиры в квартиру, из одного учреждения в другое, заставляла вмешиваться в семейные отношения посторонних людей. Он знал, что в районных и городских организациях его не любят, считают одним из тех неприятных чудаков пенсионеров, которые от нечего делать беспокоят занятых людей мелочными жалобами и пустопорожними проектами.

Некоторые должностные лица при его появлении старались отгородиться секретаршами, другие при разговоре с ним еле сдерживали зубовный скрежет. Но в то же время он чувствовал, что в этих учреждениях его побаиваются. Сила его была в том, что он ничего не просил для себя. И говорил он так, что с ним нельзя было не соглашаться, а согласившись, трудно было ему объяснить, почему не все правильные выводы из правильных мыслей можно претворить в жизнь.

В прошлом главный бухгалтер крупного завода, Марат Иванович привык к строгой арифметической логике сбалансированных величин. Какие бы сложности ни возникали в производственной жизни завода, все они в конце концов отражались в подшитых документах и были доступны количественному анализу. Может быть, поэтому так упрямо старался Марат Иванович подчинить проблему детской безнадзорности системе, документам учета и контроля.

Бессонное ночное время топчется на месте. До рассвета далеко. Торопиться со своими мыслями некуда. Можно снова перетряхнуть их, проверить на ясность.

Ни один человек не возражает против его доводов. Все соглашаются, даже этот суховатый воспитатель, который держит под замком Леньку Шрамова. Соглашается и держит. Он, собственно, ни при чем. В том-то и беда, что никто ни при чем.

Был такой разговор с одним деятелем.

— Поймите вы, дорогой товарищ, что если мы не привлечем к уголовной ответственности родителей Леньки, через месяц-другой попадет в тюрьму еще один мальчонка, его младший брат Валерик.

— На то и общественность, школа, — отвлеките, воспитывайте.

— Я потому и пришел к вам, который раз прихожу, что не может общественность ничего со Шрамовыми поделать. В этом деле без вашей поддержки общественность — одно название.

— Жмите на милицию.

— Да что толку! Приходил участковый, пугал, а им хоть бы что. «Где это написано, спрашивают, что нельзя дома водку пить и в картишки переброситься?» Нет у милиции никакой возможности.

— И у меня нет. Пока они ничего противозаконного не совершили, нельзя их трогать.

— Как же ничего не совершили?! Сына своего воровать научили, под суд подвели, и ничего не совершили?

— Нет доказательств, что они учили воровать.

— Какие вам еще доказательства нужны, если парнишка в тюрьме?

— Свидетели нужны, вещественные доказательства. Вещей ворованных у них не нашли,

— Свидетели их боятся, потому и молчат. А вещи он на стороне продавал, зато деньги ворованные приносил.

— Деньги без примет, опять же не докажешь.

— Значит, будем ждать, пока Валерка проворуется?

— Ставьте вопрос о лишении прав.

— Ставили. И для суда доказательств мало.

— Вот видите!

— Неужели вам неясно, что не может мальчишка виноватым быть сам по себе, что всегда кто-то из взрослых главную вину несет?

— Мне ясно, но для закона такой ясности маловато.

— Значит, жди, пока появится новый преступник. Уму непостижимо!

— Я понимаю вас, товарищ Антиверов, но нарушать закон нам никто не позволит.

— Какой же это закон? Это безобразие, а не закон. Почему пожарная инспекция штрафует администрацию предприятия за нарушение противопожарных правил до появления огня, а горящего ребенка мы начинаем спасать, когда вся его душа в ожогах?

— Я не пожарный.

На том разговор и кончился. Прав этот Анатолий Степанович — какой прок от учета, от прогнозов, если все остается по-старому! Вот попасть бы на прием...

Марат Иванович часто представлял себе, что его принимает для откровенной, доверительной беседы кто-нибудь из руководителей партии. Принимает один, без секретарей и референтов, не ограничивая во времени. Сидят они друг против друга, и Марат Иванович силой своих аргументов заставляет собеседника забыть на сколько-то минут о других государственных делах, даже о международной политике, и задуматься над судьбой несчастных подростков.

Прежде всего рассказал бы ему Марат Иванович о проекте охраны морального здоровья, об Ольге Васильевне. «Почему бы, — спросил бы он напрямик, — не ускорить это дело? Чего ждать? Пока вырастет еще одно поколение преступников? Денег жалеете? Так ведь это липовая экономия». И он обязательно привел бы в пример аналогию, близкую ему по прежнему опыту.

Вот работает большой завод. Выпускает отличную продукцию. И тут же рядом течет тонкий ручеек брака. Хоть в общем балансе он невелик, но вред от него немалый. И на фирме — пятно. Есть все возможности избавиться от брака. Нужно только подойти по-серьезному, изучить причины, нацелить людей, затратить нужные средства. А вместо этого строят цехи для исправления, переплавки и перековки бракованной продукции. Разумно это? А ведь с несовершеннолетними правонарушителями дело именно так и обстоит. Вместо того чтобы бросить все силы на устранение причин, мы тратим деньги на исправление, перевоспитание, наказание... Много предложений высказывает Марат Иванович. Он сам чувствует, что злоупотребил гостеприимством. Но много еще неясного, многое нужно обсудить... Наконец они приходят к полному согласию. Можно уходить со спокойным сердцем... Марат Иванович видит, как посветлели на обоях серебряные завитушки. Пошел седьмой час. Пора вставать.

18

В крошечной передней негде было развернуться. Гости сталкивались, извинялись, впритирку проталкивались вперед, но в комнате тоже было тесно, стулья занимали на двоих. Регулировал движением Илья, чувствовавший себя здесь старожилом. Антошка конструировала условные сиденья из книг и географических атласов. Для Анатолия она приберегла низкий спрессованный пуфик, а сама пристроилась рядом на коврике, поджав ноги и выставив коленки.

Анатолий пришел нехотя, только потому, что очень просила Ольга Васильевна. Времени у него было в обрез, да и ничего полезного для себя от обещанной репетиции он не ждал.

Оглядев собравшихся, Анатолий увидел много новых лиц, в большинстве — молодых, видимо студентов. Пришли и пожилые, по виду — учителя. Ольга Васильевна, сидевшая за маленьким столиком, отодвинутым к окну, поймала его недовольный взгляд и приветливо улыбнулась.

— Начнем, — сказала она. — Сегодня нас почтил своим присутствием представитель педагогической науки Афанасий Афанасьевич Воронцов. По поручению роно он познакомится с нашими замыслами и, надеюсь, выскажет свое мнение. Нам оно бесспорно пойдет на пользу.

Кто-то сдержанно хмыкнул. Мелькнули и исчезли иронические усмешки. Должно быть, многие знали Афанасия Афанасьевича.

Анатолий не сразу узнал своего тестя, — лицо его было в тени. Когда глаза их встретились, они оба удивились, — ни тот ни другой не чаяли этой встречи.

Антошка подтолкнула Анатолия и прошептала: «Красивая у меня мамка. Правда?» Анатолий кивнул. Ольга Васильевна действительно выглядела праздничной, помолодевшей. Ее угловатое нервное лицо, всегда отражавшее душевную неуспокоенность, сегодня было радостным. Видно было, что ей приятны собравшиеся люди и сам предмет предстоящего разговора.

— Мы исходим из того, — говорила Ольга Васильевна, — что моральное здоровье человека, его мысли, чувства и поведение, в такой же мере зависит от воздействия внешних условий, как и здоровье физическое. Управляя этими условиями, устраняя вредные и создавая полезные, мы смогли бы уберечь всю нашу детвору, всю, без единого исключения, от моральной кори, скарлатины и паралича. Мы всяко обсуждали эту проблему, и фантазировали, и подсчитывали...

— И ругались, — к общему удовольствию добавил Марат Иванович, сидевший среди почетных гостей у стола.

— И это было, — согласилась Ольга Васильевна. — Но в конце концов пришли к некоторому согласию. Вообще, должна заметить, все оказалось гораздо сложнее, чем это нам казалось вначале. И мы не считаем, что все трудности преодолены даже в теории. Но для того чтобы двигаться вперед, нужно не только разговаривать, но и шагать. Мы набросали черновик будущей системы и для проверки решили провести сегодняшнюю репетицию. Вот, пожалуй, и все, что мне хотелось сказать, прежде чем мы приступим...

— Достаточно! Приступим! — нетерпеливо поддержала ее молодежь.

— Да, еще два слова, для непосвященных. Чтобы все выглядело более наглядно, мы выбрали конкретный район нашего города. Итак, слово предоставляется заведующему районным отделом охраны морального здоровья Андрею Симбирцеву. Прошу, Андрей.

Этого высокого сутуловатого парня Анатолий как-то видел у Ольги Васильевны. Симбирцев тогда ни слова не сказал, но его смуглое лицо и пытливые, думающие глаза запомнились. Бывший ученик Ольги Васильевны, он перешел то ли на четвертый, то ли на пятый курс университета.

Симбирцев пробрался к столу, косо взглянул на Ольгу Васильевну, словно бы ожидая подсказки.

— Начинай, Андрей, — ободрила его Ольга Васильевна. — Расскажи, из кого состоит твой отдел, как организована работа?

— Комплектуя штат отдела, — деловым голосом докладчика начал Симбирцев, — мы исходили из того, что органы здравоохранения уступят нам часть своей невропатологической службы, и в первую очередь ту ее часть, которая связана с аномалиями детского и юношеского возраста. Поэтому у нас в штате один психиатр. Далее. Один юрист, психолог, социолог и два методиста-воспитателя. Вот, собственно, и весь штат.

— А учет?

— Да, есть еще сектор учета. Его штат мы еще не определили. Думаю, двоих хватит.

— Мало!

— Достаточно. Нужно иметь в виду, что хотя на учете у нас состоят все дети района без исключения с момента их рождения, но абсолютное большинство потребует от нас лишь пассивного контроля.

— Все равно двоим не справиться.

— Не будем спорить о частностях, — просительно сказала Ольга Васильевна.

— Огромное большинство ребят растет в морально здоровой обстановке и активного вмешательства от нас не потребуют. Точно так же, как не требуется повседневная медицинская помощь большинству детей. Главная наша задача — своевременно выделить, взять под наблюдение и охрану ту группу, которая еще не стала, но может стать трудной. В этом, по существу, коренное отличие предлагаемой системы от существующей ныне, когда трудными начинают интересоваться после того, как трудность определилась,

— Это очень важно, товарищи! — не удержалась и перебила Андрея Ольга Васильевна. — Вся наша беда сейчас в том, что мы начинаем тратить огромную энергию, большие средства с опозданием. Вместо того чтобы предупредить болезнь, мы начинаем лечить ее в запущенном состоянии. Прости, Андрей, продолжай.

— Сколько бы у нас ни было людей в штате, мы не смогли бы решить эту задачу: выявлять и контролировать своими силами. Поэтому наша служба опирается на широкий общественный актив, тот самый актив, который создан и создается сейчас почти в каждом городе. Но в настоящее время эта общественность работает кустарно, в порядке филантропии что ли, без научного и организационного руководства. Они бесправны и часто беспомощны. Коэффициент полезного действия у них очень низкий. Картина резко изменится, как только ими станет руководить райотдел. Сигналы с мест, информация, полученная из квартир и домов, из детских садов и школ, помогут нам сосредоточить внимание на угрожающих участках, находить очаги аморальной инфекции и принимать экстренные меры, — Симбирцев остановился и обернулся к Ольге Васильевне.

— Хорошо, Андрей, пока достаточно. Садись, — по школьной привычке сказала Ольга Васильевна.

Садиться было некуда, и все рассмеялись. Антиверов попробовал уступить часть своего стула, но из этого ничего не вышло. Симбирцев прислонился к стене.

— Продолжаем. С места поступает сигнал. Прошу вас, Марат Иванович.

На столе перед Антиверовым лежали знакомые Анатолию карточки и исписанные листки. Предложение Ольги Васильевны словно застало старика врасплох. Пальцы его дрожали сильнее обычного. И на лице была взволнованность, как будто он собирался докладывать какому-то учреждению.

— До того как был создан наш отдел... — Пронесся ветерок сдержанного смеха. Антиверов оглядел аудиторию непонимающими глазами и продолжал: — Мне по моему кварталу пришлось вести и учет и контроль самому. Это вам известно. Но сигнализировать было некому. И получился пшик. Сейчас я обращаю ваше внимание на нижеследующие факты. Они у меня изложены на бумажке. Пожалуйста, — Антиверов протянул два листка Ольге Васильевне, но она повернулась к Симбирцеву.

— Принимайте, товарищ заведующий. А вы, Марат Иванович, коротко изложите их содержание, чтобы все слышали.

— Факт первый, — на память стал излагать Антиверов. — Юра Суровцев. Пять лет. Родители молодые, интеллигентные люди. Оба работают. Юра был в детском саду, но вскоре его забрали домой. Он не уживался с ребятами, не слушался воспитательниц, при малейшем принуждении заливался истерическим плачем. Сейчас он целые дни на попечении бабки — глупой, религиозной старухи. Ребенок растет грубым, капризным, своевольным.

— Достаточно! — остановила его Ольга Васильевна. — Твое решение, Андрей.

— Мы поручили нашему психиатру Тане Коломиной обследовать ребенка. Прошу, Таня.

Пухленькая девушка в очках с толстыми стеклами отрапортовала скороговоркой, как вызубренный урок.

— Я познакомилась с документацией в детском саду и поликлинике. Обследовала ребенка. Никаких расстройств нервной системы у Юры не обнаружено. Чрезмерная возбудимость и некоторая истеричность патологической основы не имеют.

Девушка покраснела и уже собиралась опуститься на свое место, но Ольга Васильевна ее остановила:

— Погоди, Таня. А какие твои рекомендации?

— Проверить условия домашнего воспитания. Это дело методиста.

— Хорошо, садись. Что предпринято дальше? Я тебя спрашиваю, Андрей.

— Мы направили к родителям Юры воспитателя-методиста, Алексея Тихоновича.

— Прошу вас, Алексей Тихонович, — с особой почтительностью обратилась Ольга Васильевна к сидевшему на отдельном стуле пожилому, болезненного вида мужчине.

— Я посетил родителей Юры. Очень милые люди, но абсолютные невежды в педагогическом отношении. Ребенок избалован до крайности. Воспитание ведется по каким-то диким принципам полного невмешательства. Потворство выдается за чуткость. Наказание считается пережитком варварства. Мы долго беседовали. Кажется, они меня поняли и встревожились. Составили план постепенной перестройки взаимоотношений. Очертили круг обязанностей Юры. Кстати, он произвел на меня неплохое впечатление. Условились, что через две недели я приду снова и договоримся о дальнейшем. Ближайшая задача — нейтрализовать бабку и сделать его контактным для детского сада.

— Благодарю вас, Алексей Тихонович. Какое решение райотдела?

— Держать на оперативном контроле, пока не будем уверены, что ребенок вошел в норму. Потом переведем на общий контроль.

— С сигналом номер один мы закончили, — сказала Ольга Васильевна. — Перейдем ко второму. Прошу, Марат Иванович.

— Второй... Этот случай потруднее. Есть такой Леня Шрамов.

Анатолий ощутил взгляд Ольги Васильевны. Вот почему она так настаивала, чтобы он стал свидетелем репетиции. Она торопила его с вмешательством в судьбу Шрамова. И Антошка надавила локтем, призывая к вниманию. Она отсидела ноги и передвинулась так, что опиралась теперь на колени Анатолия. Из дальнего угла на нее мрачно поглядывал Илья Гущин.

— В первом случае мы имели дело с ребенком, у которого только обнаружены задатки трудного, — говорил Антиверов. — Со Шрамовым хуже. Он ждет суда. Мы решили проверить, как устроилась бы его жизнь, если бы наш райотдел существовал года четыре назад. Именно в это время я познакомился с этим мальчиком, взял его на учет и стал сигнализировать. Куда только ни писал, но толку не добился. Мальчик тонул на моих глазах, а помочь ему я не мог.

— Марат Иванович, — прикоснулась к его руке Ольга Васильевна, — забудем о прошлом. Начнем с того, что вы свой сигнал направляете в районный отдел охраны морального здоровья.

— Так точно. Я пишу в отдел, что в соседнем доме, в квартире шесть, живет семья алкоголиков и распутников, развращающих двух мальчишек.

— Андрей, ты получил заявление. Что предпринимает отдел?

— К такого рода сообщениям мы относимся как к сигналам бедствия. По аналогии можно сказать, что для нас это то же, что для райздравотдела сообщение о случае холеры или оспы. В тот же день по указанному адресу (условно, конечно, поскольку мы этот случай разбираем ретроспективно) выехала бригада, состоящая из социолога, воспитателя, юриста. На месте они привлекли в помощь автора заявления, в данном случае — Марата Ивановича.

— Кто у нас социолог? — спросила Ольга Васильевна.

— Наташа Артемьева.

Совсем молоденькая девушка выдержала направленные на нее взгляды, только прищурила подкрашенные реснички и заговорила с вызывающей серьезностью.

— Уже первое, поверхностное обследование показало, что семья Шрамовых — опасный очаг безнравственности. Оставляя в стороне анализ причин моральной деградации взрослых членов семьи...

— А почему, собственно, вы оставляете в стороне этот анализ? — спросил вдруг Афанасий Афанасьевич.

— Потому что... — Наташа растерялась.

— Потому что мы ограничили функции нашего отдела охраной детей, подростков, юношей, — пришла на помощь Ольга Васильевна. — Проблема морального оздоровления взрослых имеет свою специфику и требует особой разработки.

— А не от робости вы это говорите? — с улыбкой спросил Афанасий Афанасьевич.

— Именно от робости, товарищ Воронцов. Слишком смелое вторжение в жизнь взрослых может привести к разгулу ханжества и административному произволу. А если мы обеспечим моральное здоровье всего подрастающего поколения, мы тем самым вырастим взрослых, не нуждающихся в такой помощи. Сама проблема отпадет.

У вас не вяжутся концы с концами, — как бы про себя проронил Афанасий Афанасьевич и что-то записал в маленьком блокнотике, потонувшем в его пухлой ладони.

— Дискуссия в конце. Дадим возможность нашему социологу закончить сообщение. Пожалуйста, Наташа.

— Нам стало ясно: оставить детей в создавшейся семейной обстановке — значит приговорить их к моральной смерти. Мы составили акт и, забрав детей, вернулись в райотдел.

— Какие были предложения?

— Это я скажу, — вмешался Симбирцев. — О таком чрезвычайном случае мы информируем городской отдел охраны морального здоровья. В тот же день вопрос был вынесен на объединенное заседание ученого совета и юридической комиссии. Ученый совет состоит из специалистов городского отдела. Наши предложения сводились бы к следующему: немедленно изъять обоих мальчиков из семьи и лишить Шрамовых родительских прав. В порядке частного определения мы рекомендовали бы милиции и горздравотделу применить к ним принудительное лечение.

— Дальше, дальше, — поторапливала Ольга Васильевна. — Нас интересуют ребята. Какие были приняты решения? Где находились мальчики?

— Лене Шрамову тогда было одиннадцать лет. Мы поместили бы его в школу-интернат, находящуюся в распоряжении городского отдела.

— Отобрали бы у гороно? — тихо спросил воспитатель-методист, Алексей Тихонович.

— Наша служба не будет находиться в безвоздушном пространстве, — ответила Ольга Васильевна. — Мы будем работать в контакте с органами и народного просвещения и здравоохранения. Одна из школ и один из детских садов будут выделены специально для наших срочных нужд. Это не значит, что гороно освободится от организации учебного процесса в этой школе, так же как горздравотдел не будет отстранен от охраны физического здоровья школьников.

— Младшего мальчика дошкольного возраста мы поместили бы, — продолжал Симбирцев, употребляя глаголы в разных временах, — в детский сад, о котором только что сказала Ольга Васильевна. Что касается решений, то они были приняты юридической комиссией, а еще через несколько дней их оформили через суд и они получили силу закона. — Симбирцев сделал шаг назад и прислонился к стене.

— Теперь представим себе, что Андрею не пришлось бы докладывать предположительно, а все, что он говорил, произошло в действительности. Стал бы Леня Шрамов вором? Попал бы он в тюрьму?

— Нет! — хором ответили молодые голоса.

— Другой вопрос. Есть у нас уверенность, что младший брат Лени не пойдет под влиянием своих преступных родителей по тому же пути?

— Нет!

— Могла бы надежно оградить его будущее система охраны морального здоровья, если бы такая была?

— Да!

Сама того не замечая, Ольга Васильевна перешла на классную форму разговора, и великовозрастные «ученики» охотно отвечали на ее вопросы.

— Вы улыбаетесь, Алексей Тихонович. Хотя вы работаете с нами, но я вижу, что вас гложут сомнения.

— Дорогая Ольга Васильевна, — с робкой нежностью ответил старый учитель, — вы забываете о тех изрядных расходах, которые потребуются для финансирования ваших отделов, школ, интернатов...

— Не только школ и отделов, Алексей Тихонович! Предвижу гораздо большие расходы. При министерстве Омза будут свои научно-исследовательские институты. Им предстоит разработать все социологические, психологические, педагогические аспекты науки о поведении человека. Нам не обойтись без науки о нравственном воспитании. От ученых будут ждать рекомендаций, книг, инструкций. Каждый шаг должен быть научно обоснованным. Будут и экспериментальные лаборатории, и факультеты для подготовки специалистов. Как видите, мы не наводим экономии.

— Спасибо за щедрость, товарищ министр, — поклонился Алексей Тихонович под общий смех.

Это не щедрость, — заторопилась покрасневшая Ольга Васильевна. — Разумное перераспределение средств. Сразу же или вскоре после организации нашей службы отпадет необходимость в детских комнатах, в приемниках и в изоляторах для подростков, в колониях для подростков. А мало ли сейчас в разных ведомствах всяких штатных единиц, которым положено охранять детей и которые практически ничего сделать не могут? Возьмите карандаш и бумагу, прикиньте.

— Не берусь, — признался Алексей Тихонович.

— Это не трудно подсчитать. Значительно трудней другое. Тут уж без счетной машины не обойтись: предсказать, какую выгоду получит государство от того, что вместо воров, хулиганов, тунеядцев оно из года в год будет получать духовно здоровых, полезных обществу граждан. А заглянув лет на пять вперед, мы увидим еще более поразительные результаты. Когда постареют, или исправятся, или вымрут нынешние уголовники, начнут пустеть и колонии для взрослых преступников. Это неизбежно. Ведь пополнения из молодежи не будет. Не вырастет, никогда не вырастет их смена, если душа каждого ребенка будет под охраной.

Голос Ольги Васильевны окрасился той взволнованностью глубоко верующего человека, которая передается другим мгновенно, как электрический заряд. И выражение ее лица тоже передалось многим.

— Пришла пора, — заключила она совсем тихо. — Все созрело, чтобы покончить с преступностью в нашей стране. Это не утопия. Для общества, которое вступает в коммунизм, это закономерный процесс.

Кто-то вздумал аплодировать. Ольга Васильевна сердито махнула рукой.

— Я отвлеклась и злоупотребила правами председателя. У нас по ходу репетиции еще донесения других постов. Слово предоставляется учительнице Людмиле Алексеевне Николаевой. Прошу, Людочка.

Поднялась еще одна молоденькая женщина с озабоченным лицом.

— Я хочу доложить об очень тревожном факте. Очень тревожном, — повторила она. — Учится у нас в седьмом «а» Зоя Клинкарева. Сидит в этом классе второй год. Учиться не хочет. Семья у нее неблагополучная, мать... — Людмила Алексеевна замялась, — непорядочная женщина. Зоя попала в какую-то грязную компанию. Есть данные, что она не только курит, но и выпивает, и еще ужасней — пристрастилась к азартным играм. В общем, девушка гибнет на глазах. Школа старается от нее избавиться, чтобы оградить других от ее влияния. Ей натягивают отметки, чтобы выдать свидетельство и спихнуть куда угодно. Как только она уйдет из школы, будет потеряна последняя возможность контроля над ее судьбой. И судьба у нее будет ужасной...

Людмила Алексеевна села, спрятав лицо за спинами соседей. Очень долгими показались секунды общего молчания.

— Вот перед нами случай, требующий неотложной помощи, — сказала Ольга Васильевна. — Случай показательный для нынешнего положения вещей. Семейный и школьный контроль дал осечку, а бывает это нередко, и заменить его нечем. Зоя Клинкарева оказалась в одной из мертвых зон... В такие зоны, как правило, нога воспитателя не вступает. Самое печальное, что практически для ее спасения очень мало что можно сделать. Из школы она, конечно, уйдет. А дальше — повезет не повезет. Попадется ей на пути сильный друг, человек добрый и энергичный, может быть, она и выправится. Не попадется — покатится наша Зоя вниз... А как бы ты поступил, Андрей, если бы твой отдел был реальностью и ты получил бы такой сигнал?

Андрей подошел к столу.

— Если бы отдел Омза был реальностью, то и самого факта не было бы. Зоя была бы у нас на контроле. Мы бы давно разобрались в ее отношениях с матерью и уж во всяком случае не допустили бы никакой грязной компании. Такие компании ликвидировались бы в зародыше... Ну, а сейчас... Прежде всего мы провели бы обследование... Затем мы потребовали бы от милиции раскрыть тот притон, где растлевают Зою. Я уверен, что там орудует кто-нибудь из взрослых негодяев.

— Правильно, — поддержала Ольга Васильевна. — Следить за тем, чтобы ни один взрослый совратитель не остался без сурового наказания, — одна из главных задач Омза. Дальше, Андрей.

— Оборвав таким образом вредные связи, мы бы занялись устройством судьбы Зои.

— Конкретней.

— Мне трудно так сразу... Я думаю, что в школе ее оставлять нецелесообразно.

— В интернат!

— На завод, в хорошее общежитие! Предложения посыпались с разных сторон. Ольга Васильевна дождалась тишины и сказала:

— Так, с ходу, не поговорив с девочкой, не поработав с ней, решение принимать нельзя. Вероятно, кроме нынешних школ, будут созданы и другие, промежуточного типа, нечто среднее между нормальной и так называемой специальной. В таких случаях очень важна точная дифференциация. Без помощи ученых тут не обойтись. А пока ясно одно: для Зои нужно найти замену оборванным связям, и прежде всего умного взрослого шефа. Вокруг нас — постоянный резерв сердечных, деятельных людей, опытных воспитателей. Сейчас они рассеяны по белу свету и только случай сводит их с теми, кто в них нуждается. А Омз всех их возьмет на учет. Прикрепив такого шефа к Зое, мы окажем ей моральную поддержку, которая так необходима подросткам в трудную минуту.

— А что мы сейчас можем сделать?

— Я уже сказала — очень мало. Придется попросить Марата Ивановича, хотя Зоя живет не на его участке, заинтересоваться ее семьей и связаться с милицией.

— Да меня и слушать не будут, — возразил Марат Иванович, — скажут — преувеличиваю, нет оснований, девочка ничего плохого не сделала, никого не убила, не ограбила, вот когда ограбит...

— Ну ладно. Об этом мы поговорим потом. Вернемся к репетиции. Доклад поста из общежития механического завода.

К столу подходили и докладывали посты: о коменданте общежития, выгнавшем в ночь на улицу какого-то паренька за пустяковую провинность; о бригадире, который позволяет ученикам делать на заводе кастеты и гоняет их за водкой; о подростке, который вышел из колонии и не может устроиться на работу; о ватаге хулиганящих парней, не знающих, как убить время. После каждого доклада Ольга Васильевна сравнивала возможности, которые существуют сейчас для того, чтобы выправить положение, с теми, которые будут у органов Омза. Выходило, что будет несравненно лучше. И все радостно улыбались, а иногда хлопали в ладоши.

— Прежде чем перейти к общей дискуссии и подведению итогов нашей репетиции, — сказала Ольга Васильевна, — я попрошу нашего уважаемого гостя поделиться своими мыслями по поводу того, что он здесь услышал. Прошу, Афанасий Афанасьевич.

Солидно помолчав и покашляв, как будто пробуждая голосовые связки, Афанасий Афанасьевич окинул взглядом аудиторию:

— Мне уже пришлось знакомиться с общими идеями, изложенными в одной статье, которая, увы, не увидит света, идеями, так сказать, положенными в основу того представления, которое развернулось в столь блистательном исполнении. Я не буду злоупотреблять вашим вниманием и повторять аргументацию, развернутую мной в рецензии на упомянутую статью, и ограничусь некоторыми замечаниями и мыслями, возникшими у меня в ходе вашей репетиции. Кстати, название для данного мероприятия выбрано, на мой взгляд, весьма удачно (я имею в виду термин «репетиция»), поскольку его действительно можно рассматривать с позиций театральной условности, как некий фантастический спектакль, любопытный по замыслу и не имеющий ничего общего с реальной проблематикой наших дней.

Первые фразы Афанасия Афанасьевича гулко падали в тишину напряженного внимания. Но потом возник шумок, который так и не прекращался, то снижаясь до мушиного жужжания, то поднимаясь до многоголосого гула со звонкими восклицаниями и вопросами.

— Нельзя ли пояснее?

— Ближе к делу!

Афанасий Афанасьевич осекся и недоумевающе посмотрел на Ольгу Васильевну.

— Вы извините, Афанасий Афанасьевич, — сказала она, — я забыла вас предупредить, что на наших репетициях не принято обмениваться речами. Когда у слушателей возникают возражения или вопросы, они прерывают оратора, не дожидаясь конца его выступления. Это экономит время.

— Так разговаривают на базаре, — сказал Афанасий Афанасьевич, удивленно приподняв плечи.

— Может быть, поэтому на базаре всегда деловая обстановка, — заметил Андрей.

— Товарищи, прошу внимания, — постучала пальцем по столу Ольга Васильевна. — Вопросы и возражения тоже должны бытьделовыми. Продолжайте, пожалуйста, Афанасий Афанасьевич.

— Хорошо, я буду предельно конкретным. То, что вы здесь надумали, — фантастика, причем фантастика вредная. Игнорируя колоссальный опыт коммунистического воспитания, отвергая испытанные формы и методы идеологического воздействия массовых организаций: профсоюзов, комсомола, пионерской организации...

— Простите, — перебила его Ольга Васильевна, — из чего это видно, что мы игнорируем опыт и отвергаем воздействие?

— Это вытекает из вашей практики.

— Наоборот! Наша практика только и станет возможной, если мы будем опираться на опыт прошлого и на силу организованных миллионов людей.

— Вы хотите воспитательный процесс подменить административным вмешательством. Конечно, куда проще действовать через суд и милицию, чем кропотливо выращивать человеческую личность и пробуждать те добрые чувства...

— На сколько веков рассчитан ваш воспитательный процесс?

— Как развивать личность Леньки Шрамова и Зои Клинкаревой?

— Кто отвечает за тех ребят, что сегодня ждут суда и сидят в тюрьмах?

Все, что Афанасий Афанасьевич считал нужным высказать на этом сборище, он заготовил заранее. Вникать в детали дела, осужденного им в целом, он не собирался. Проще было встать на позицию искушенного оратора, не позволяющего сбить себя репликами с мест. Переждав град вопросов, он повернулся к Ольге Васильевне и развел руки, изображая горестное изумление.

— Странно и удивительно, что вы, Ольга Васильевна, опытная уважаемая учительница, махнули рукой на проверенное веками духовное воздействие на юную душу и призываете заменить его мерами грубого административного принуждения.

По хорошо знакомому выражению лица своей учительницы Анатолий понял, как трудно ей слушать доцента Воронцова. Лавина гладких слов, так похожих на настоящие, полные смысла слова, грозила смять смысл спора, отбросить в сторону и похоронить те факты живой действительности, которые заставили их собраться в этой квартире.

Как всегда в таких случаях, Ольга Васильевна снизила голос и заговорила, отчетливо выговаривая каждое слово:

— Прежде чем ответить на ваш вопрос, я хочу напомнить вам, что нет такой благородной идеи, которую нельзя было бы извратить. Можно и проектируемый Омз представить как некий принудительный, карательный орган, призванный ограничивать права граждан и навязывать сверху волевые решения. Как и в любую другую организацию, в Омз смогут затесаться карьеристы, болтуны, невежды. Но разве из страха перед такой возможностью следует отказываться от самой идеи?

— Не вижу нужды в самой идее.

— Погодите. Вспомним, о чем идет речь. Только о том, чтобы от слов перейти к делу. Например... Мы много рассуждаем об ответственности родителей. Но мы не хотим считаться с тем фактом, что есть родители, которые просто неспособны, не в состоянии воспитывать своих детей. У них нет духовного контакта с детьми, нет и в помине нравственного воздействия. А разве вы не слыхали о матерях и отцах, которые просто бросают детей на произвол судьбы? И ни статьями, ни лекциями мы таких родителей не образумим. Хотя бы потому, что они лекций не слушают и статей не читают.

— Нужно привить им вкус и к тому и к другому! — воскликнул Афанасий Афанасьевич. — И мы этого добьемся!

— Вы добьетесь, — подтвердил кто-то иронически, — из кандидатов в доктора пролезете.

— Сейчас же перестаньте! — пристукнула по столу кулаком Ольга Васильевна и поспешила продолжить свой ответ Афанасию Афанасьевичу: — Я не сомневаюсь, что придет время, когда все взрослые будут педагогически образованными и нравственно стойкими людьми, когда все учителя станут искусными воспитателями, а все члены Академии педагогических наук — мудрецами. Но мы не можем ждать. Не можем спокойно взирать на то, как одно поколение преступников сменяет другое. Не можем. Поймите это.

Последние слова Ольга Васильевна произнесла совсем тихо. Глаза всех собравшихся были требовательно устремлены на Афанасия Афанасьевича. Он снисходительно усмехнулся.

— Утопия, Ольга Васильевна. У вас отличные побуждения, но привели они к беспочвенным мечтаниям.

— Да, мы мечтаем, — согласилась Ольга Васильевна. — Но мечта эта родилась на реальной почве нашего общественного строя. Мы предлагаем план практической работы. Может быть, он плох, наивен, — подскажите другой. Но нельзя топить, пусть даже незрелую, мысль в омуте демагогических обвинений. Мы уверены, что можно помочь сегодня, когда есть и плохие родители, и неважные учителя, и грубые мастера на заводах, и равнодушные чиновники. Уже сегодня можно послать наставника туда, где он необходим. Можно послать специалиста, чтобы распознать начало духовного распада и предотвратить трагедию. Только помощь! И не от случая к случаю, а помощь обязательную, скорую, повсеместную.

— Хороша помощь силами милиции и прокуратуры...

— Вы упрекаете нас в том, что мы рассчитываем на принуждение. Да, мы рассчитываем и на это. Но ведь принуждение принуждению — рознь. Советское государство принуждает посылать детей в школу. Оно принуждает делать детям прививки от оспы. Оно принуждает платить алименты. Разве в таком принуждении не заложена высшая гуманность? Или вы против и такого принуждения?

— Вы разговариваете со мной как с одним из ваших учеников, — обидчиво заметил Афанасий Афанасьевич.

— А я и с учениками всегда разговариваю уважительно. Я хочу, чтобы вы поняли назначение Омза. В его основе должен быть единый, научно обоснованный и материально обеспеченный план нравственного воспитания. Его исполнителями будут не только добровольцы, хорошие, по существу ни за что не отвечающие люди, а крепкий аппарат специалистов, обладающих всей полнотой прав и несущих полную меру ответственности.

— Откуда у вас эта слепая вера в могущество аппарата?

— А без аппарата нет государства.

— Это не значит, что мы должны увеличивать этот аппарат для решения несвойственных ему задач.

Снова с нарастающей злостью из разных углов комнаты вырвались вопросы:

— Почему охрана морального здоровья — несвойственна государству?

— Почему государство должно заниматься судьбой ребят, когда они стали преступниками?

— Сколько человек вы исправили своим духовным воздействием ?

Как бы не слыша вопросов, Афанасий Афанасьевич продолжал:

— Преувеличивая значение жалкой горстки преступников, вы собираетесь заменить какой-то высосанной из пальца службой давным-давно налаженную систему воспитания, которая обеспечивает моральное здоровье миллионам счастливых советских детей.

— Минутку! — повысила голос Ольга Васильевна. — Это нужно уточнить. Ничего заменять или отменять мы не собираемся. Органы охраны морального здоровья будут призваны укрепить существующую систему воспитания, сделать ее действительно всеобъемлющей.

— К чему тогда и огород городить? — снисходительно улыбаясь, спросил Афанасий Афанасьевич.

— А к тому, что мы не можем чувствовать себя счастливыми и благополучными, пока хоть один подросток находится за колючей проволокой.

— Это очень благородное побуждение, но нельзя забывать об объективных законах социального развития. Сознание людей всегда отстает от экономики. Процесс преодоления пережитков...

— Слова! Слова!

— По-вашему, детская преступность неизбежна?

— Значит, мы бессильны?

— Я этого не говорил. Ликвидация преступности записана в важнейших партийных документах. И за решение этой задачи все мы в ответе. Все мы должны бороться с равнодушием...

Шум заглушил голос Афанасия Афанасьевича. Только и слышались возмущенные выкрики:

— Старая песня! Слыхали!

— «Не будем равнодушны!», «Не проходите мимо!», «Будем чуткими, добрыми, умными»... Аминь!

— Когда говорят «все», на деле это значит — никто!

— Очень удобная позиция для тех, кто ничего не хочет делать!

Шум не утихал долго. Среди участников репетиции давно стали предметом издевки общие заклинания и безадресные обращения ко всем и каждому. Здесь не терпели рассуждений о проблеме личности и всяких других рассуждений, не отвечавших на конкретный вопрос: «Как спасти сегодня мальчишку, вставшего на преступный путь?»

Афанасий Афанасьевич терпеливо ждал, с невозмутимым видом перелистывая свой блокнотик.

— Можно продолжать? — спросил он Ольгу Васильевну.

— Прежде разрешите мне объяснить вам, почему ваши слова вызывают такой протест у товарищей. Мы исходим из фактов. Перед вами прошли судьбы нескольких подростков, которым нужна помощь сейчас, немедленно. Что вы предлагаете?

— Конкретные судьбы — не моя область. Для этого существуют комиссии по делам несовершеннолетних и другие, хорошо вам известные организации. Моя задача принципиально оценить вашу затею. И я уверен, что вы отбрасываете советскую педагогику к Спенсеру и Гербарту. Вы игнорируете огромную роль субъективного фактора в нравственном воспитании личности. Вы отбрасываете приемы опосредованного влияния на поэтапное формирование нравственного идеала, этического идеала и общественного идеала. Целенаправленный и планомерно проводимый процесс воздействия воспитателя.

— Бред... ученого мерина.

Как-то так получилось, что непрекращающийся шум на мгновенье затих и эти слова, негромко сказанные Ильей Гущиным, прозвучали вполне отчетливо. Афанасий Афанасьевич пресек свою речь, грозно нахмурился и стал пробираться к дверям. У выхода он остановился и сказал, обращаясь к Ольге Васильевне:

— Поскольку меня здесь не только не хотят слушать, но даже не могут оградить от оскорблений, я буду вынужден высказать свое мнение о вашем балагане в другом месте и другим людям.

Хлопнула дверь. Все молчали.

— Нехорошо. Стыдно, — сказала Ольга Васильевна, ни на кого не глядя. И пятна, выступившие на ее лице, подтверждали, что ей стыдно.

— Грубовато, — согласился Андрей, — но справедливо. И больше ничего не оставалось. Спорить с ним было бесполезно.

— Он из породы неисправимых.

С ним никакой Омз не справится.

Ольга Васильевна подняла руку, призывая к порядку.

— Приступим к обсуждению.

Анатолий взглянул на часы. Ему давно нужно было быть в изоляторе. Но уйти сейчас никак нельзя было. Кто-нибудь мог подумать, что он покидает репетицию из солидарности с доцентом Воронцовым. Он остался.

19

Один из телефонных звонков достиг цели. Игоря Сергеевича принял помощник прокурора Юшенков. Звонок был из авторитетного учреждения, и хотя никаких директивных указаний не содержал («выслушайте и разберитесь»), но уже сам по себе имел вес. Юшенков хорошо знал, что разговоры по некоторым телефонам важны не столько своим содержанием, сколько самим фактом состоявшегося звонка. В таких случаях за сказанными словами клубилась загадочная туманность неизвестных связей, переплетение чьих-то неведомых интересов и совсем уж непредвидимых последствий.

Конечно же никто и никогда не посмел бы даже намекнуть по телефону, чтобы он, Юшенков, поступился законом. Формулу «разберитесь» можно было скорее понять как требование соблюсти законность в высшей степени строго. Но Юшенков не первый год пребывал на прокурорских должностях, и ему не нужно было объяснять, что звонившего по телефону интересовал только один вопрос: нельзя ли как-нибудь, с помощью того же закона, на основании которого Геннадий Рыжов сидит в изоляторе, отпустить его домой?

Даже беглого знакомства с делом было достаточно, чтобы настроение у Юшенкова испортилось. Ничего утешительного Рыжову-старшему он сообщить не сможет. Об изменении меры пресечения не могло быть и речи. Папаша, разумеется, останется недовольным. Его недовольство разделят другие.

Теплых чувств к летчику, поставившему его в такое трудное положение, Юшенков не испытывал, но встретил он посетителя сочувственной улыбкой.

Игорь Сергеевич, уверенный, что наконец-то беседует с человеком, который может росчерком пера вернуть ему сына, горячо высказал все, что накопилось за последние дни. Юшенков, хотя и знал заранее все отцовские аргументы, слушал внимательно. По крайней мере никто не сможет его упрекнуть, что он не принял и не выслушал. Только в одном месте речи Рыжова он нахмурился и прервал:

— Вы ошибаетесь. Ваш сын не может сидеть в одной камере с ворами. Это исключено.

— Как же исключено, когда сидит! — возмутился Игорь Сергеевич.

— А я вам говорю, что этого не может быть, — настаивал на своем Юшенков. — У нас предусмотрена строгая дифференциация заключенных, и администрация изолятора не могла нарушить инструкцию.

— Вы говорите — не могла, а я утверждаю, что нарушила.

Услыхав про инструкцию, Игорь Сергеевич еще раз; подивился мелочной жестокости Анатолия, посадившего Гену с ворами.

— Обещаю вам, что этот факт я лично проверю, — сказал Юшенков, — и если так, как вы говорите, то виновные понесут наказание, а ваш сын будет переведен в другую камеру.

Юшенков был очень доволен, что разговор с главной темы переключился на частность, и старался внушить Рыжову, что сделает для него все возможное, не пожалев личного времени. После этого жаловаться на недостаточное внимание этот заслуженный летчик тоже не сможет. Его не только выслушали, но и кое в чем разобрались, помогли.

Когда же Игорь Сергеевич сообразил, что цель его прихода — освобождение Гены — осталась в стороне, было поздно. Юшенков уже встал и, повторяя, что лично вмешается и исправит недопустимое нарушение инструкции, дал понять, что разговор окончен.

А как же... Я, собственно, пришел просить, чтобы его совсем выпустили до суда, — напомнил Игорь Сергеевич, невольно поднимаясь со своего кресла вслед за Юшенковым.

— Не все сразу, — заулыбался помощник прокурора. — С этим придется повременить. А с ворами он сидеть не будет! Уж будьте спокойны! Не будет. Не будет! — приговаривал он, легонько похлопывая Рыжова по плечу, то ли ободряюще, то ли показывая путь к двери.

Уже спускаясь с лестницы, Игорь Сергеевич обругал себя за то, что некстати заговорил о ворах. Обругал он и улыбчивого прокурора, увильнувшего от первостепенного вопроса. Заодно досталось и Анатолию, который дал повод для этого дурацкого спора: кому с кем сидеть. Как будто им с Тасей станет легче, если Гена будет общаться не с ворами, а с другими подонками.

Вспомнив, сколько унизительных минут пришлось пережить, чтобы добиться этой встречи, и сознавая, что уходит ни с чем, Игорь Сергеевич мог только снова и снова ударять разъяренным кулаком по равнодушным лестничным перилам.

20

Антошку с детства окружали люди, говорившие и спорившие о воспитании детей. Она привыкла к таким разговорам, понимала их важность, но, как все привычное, они ей давно наскучили. У нее было полно своих забот, а студенты, которые ухаживали за ней в университете, уже вышли из того возраста, когда им нужна была помощь общественности.

Она была еще школьницей, когда Анатолий привел к ним Катю и представил как свою жену. Вот тогда еще Антошку резануло такое неожиданное и острое чувство ревности, что она заснула в слезах. После, догадавшись по обрывкам разговоров, что Анатолий в семейной жизни несчастлив, она еще больше возненавидела Катю.

Хотя Анатолий обращался с ней как с девчонкой и не замечал ни ее долгих взглядов, ни тяжелых вздохов, хотя он не ухаживал за ней, не острил, не старался казаться умным и ласковым — он был лучше всех, даже не лучше, а совсем другой, несравнимый.

После объяснения с матерью она замкнулась, при Анатолии почти совсем не улыбалась и не разговаривала, чего он опять же не замечал. А в последнее время то ли Ольга Васильевна ему намекнула, то ли дела у него так сложились, но приходил он совсем редко, и, как назло, когда Антошки не было дома.

Расплачивался за все Илья Гущин. Разговаривала она с ним как с опальным фаворитом, слова цедила сквозь зубы, щурилась мимо него на каких-то хлыщей. А когда он высказался по поводу коротких платьев, что его смешит «такая примитивная форма завлечения самцов», она подрезала юбку еще на три сантиметра и сказала ему: «Зато ты больно сложен, так и готов распустить свои лапы». А это было совсем несправедливо. Даже за плечи он ее ни разу не обнял, как это походя делали другие, а если и протягивал к ней руки, то только для того, чтобы помочь надеть пальто или подсадить в автобус. Он стал ее побаиваться, смотрел издали тоскующими глазами, а дома у них беседовал только с Ольгой Васильевной.

Вскоре надвинулись экзамены, но вместо того чтобы думать о премудростях, заключенных в толстых учебниках, она ломала голову над тем, как встретиться с Анатолием и как держать себя с ним, чтобы этот бездушный чурбан понял наконец силу ее любви.

Заставая иногда Анатолия за беседой с Ольгой Васильевной, она теперь не выражала радости, не требовала его внимания, старалась быть серьезной. Она вслушивалась в каждое его слово, но, по правде говоря, ничего не слышала, думала в это время о своем и только следила, как меняется выражение его лица. Иногда по давней привычке, оставшейся с тех пор, когда она была совсем маленькой, он протягивал руку к ее шее и щекотал ямку на затылке. Она притворялась, что не чувствует его руки, и боялась шевельнуть головой, чтобы не спугнуть его.

Ей хотелось убедить Анатолия, что она, в отличие от Кати, разделяет его интересы, тревожится его заботами и всегда готова прийти на помощь. Но убедить можно было только делом. А какое дело могло приобщить ее к работе Анатолия в изоляторе?

Помог случай. Антошка зашла в комитет комсомола по пустяковому делу и застала Илью за странным занятием. Он сидел над какой-то длинной ведомостью и орудовал конторскими счетами — долго нацеливаясь в каждую костяшку и потом медленно проталкивая ее толстым пальцем. Трое других копались в бумажках и тоже считали с видом заправских канцеляристов.

— Привет клеркам! — бойко поздоровалась Антошка.

Илья как раз в этот миг заменял на счетах целый столбец единиц одной десяткой и, услышав ее голос, запутался. Они уже дня четыре не виделись, и ее появление Илья принял, как дар судьбы. Шутливое приветствие прозвучало приглашением к примирению. Скрывая радость, Илья поморщился.

— Заела проклятая цифирь. Ты не сильна в арифметике?

— А что вы считаете, мальчики?

— Мы такие же мальчики, как и клерки, — строго заметил один из парней, не отрываясь от записей. — Кстати, рядом есть еще одна комната, там тоже интересно.

Испугавшись, что Антошка обидится и исчезнет, Илья поднялся, расправил спину и потянулся.

— Я, ребята, мозги отсидел, пойду подышу. Скоро вернусь.

Он вышел вместе с Антошкой.

— Лагерные сметы замучили, — сказал Илья, чтобы как-то оправдать грубость своего приятеля. — Считаем, считаем...

— Какой лагерь?

— Я тебе рассказывал — спортивно-трудовой. Для самых отпетых ребят нашего района.

Антошка вспомнила давнишний, не заинтересовавший ее разговор.

— Мамина идея?

— Идея, Антоша, плавала на уровне глаз. Но поскольку мамины идеи дуют нам в спины, можешь считать и ее причастной к этому лагерю.

Илья был рад — они опять шагают рядом, говорят о близких обоим вещах, и Антошка слушает с явным интересом.

— Когда-нибудь все войдет в службу Омза, — продолжал он. — И спортивные лагеря, и детские дома, и пионерские дворцы. Все разрозненные звенья свяжутся в одну цепочку. А пока я буду представлять пост Омза на одном необитаемом острове.

— В Тихом океане есть чудесные острова, могу дать адрес.

— Нет, наш поближе, в ста километрах.

— Ты не можешь высказаться яснее?

— Хорошо. Начнем с азбуки. В конце концов, этих трудных отроков не так много, студентов больше. А студенты в некотором смысле — элита.

— Только в некотором.

— Ты не согласна? Ты отвлекись от своих знакомых и взгляни шире. Что такое студенты? Огромные коллективы самых напористых, по самой сути своей устремленных в будущее людей. На их стороне королева Молодость со всей свитой своих замечательных качеств. Это раз. Ежегодно нарастающие знания и культура — два. Спаянность общими интересами и традициями — три. Готовность переносить горы с места на место — четыре. Короче говоря, сливки общества.

— Ты и себя считаешь сливкой?

— Сливки, Антоша, единственного числа не имеют. Поэтому даже про тебя нельзя сказать — сливка. А про всех вместе можно — сливки.

— С чего это мы перешли на молочную этимологию?

— Вынужденно. Речь о другом. Политехники решили провести эксперимент. Отряд, уезжавший на целину, взял с собой несколько отъявленных подонков. Они жили вместе в палатках, вместе вкалывали, ели, пели, выручали друг друга. Этих прощелыг не поучали, не искали к ним никаких ключиков. Им говорили просто и твердо: «Делай, как я! Все делим поровну — работу, лишения, опасности, песни и танцы. Ты такой же человек и все можешь». Куда им было деваться?

— Послушай, — перебила его Антошка, — а почему бы нашему факультету не взять с собой таких же? Мы же комплектуем экспедиции?

— Разумно! Толкни идею в комитете, поддержим. Такие эксперименты провели уже многие вузы, и все — с отличным результатом. Вообще, Антоша, ты удивительно быстро соображающий ребенок.

Если бы Илья знал, какие соображения возникли в эту минуту у Антошки, он бы не обрадовался. Для нее это был прекрасный деловой повод связаться с Анатолием, посоветоваться с ним. Может быть, он доверит студентам кого-нибудь из своих, хотя бы того же Леньку Шрамова. Имя этого Леньки то и дело всплывало в его беседах с Ольгой Васильевной и Маратом Ивановичем.

Антошка оживилась, ласково улыбнулась Илье.

— Погоди, а что вы там считаете? Ты тоже собираешься?

— Нет, это другое. Это уже наше. Понимаешь, не все же уезжают с экспедициями. Многие не хотят или не могут. Вот мы и решили создать тут, неподалеку от города, лагерь. Отобрали самых-пресамых, по спискам милиции. Ходили по квартирам, по общежитиям. Уговаривали, обрабатывали. Набрали. Разбили по отрядам. Во главе каждого — командир и комиссар из нас — студентов.

— Ты комиссар?

— И я комиссар. — Илья покосился на нее, не смеется ли. Нет, она была серьезна. — Нашли остров на озере, рядом с одним совхозом. Создаем свое хозяйство, спортивный комплекс.

— Но ты же собирался на каникулы домой.

— Отложил. Это интересней... Вот, сидим составляем сметы. Собираем с миру по нитке. Ниток много. Военные дали палатки и обмундирование, моряки — лодки, Досааф — машину. Все нужно предусмотреть — чашки, ложки. И без денег не обойдешься.

— Ты мне покажешь?

— Что? — не понял Илья.

— Лагерь. Мне интересно. И мама будет рада, ей это знаешь как важно! Я приеду и расскажу.

— Ты меня просто осчастливишь. Добивай экзамены, и махнем. К этому времени в лагере установится кое-какой порядок. Первый отряд уже уехал. Вот будет здорово!

Илья схватил ее за руку и долго не отпускал. Он говорил, захлебываясь от неожиданной радости.

21

Юшенков был человеком слова. В изолятор он поехал. Если бы Игорь Сергеевич увидел его в этих стенах, он не узнал бы любезного помощника прокурора: строго-замкнутое лицо, гневно сжатые губы, начальственный тон. Работники изолятора ему не подчинялись, но он имел право надзора за их деятельностью и в случае каких-нибудь нарушений мог доставить немало неприятностей.

А нарушения обнаружились на первых же шагах. Правда была на стороне Рыжова — его сын сидел в одной камере с двумя ворами и хулиганом.

— Что это значит? — допытывался Юшенков, постукивая костяшками пальцев по табличке с фамилиями заключенных. — Кто это додумался посадить мальчишку-фарцовщика с вором-рецидивистом? Пришел ко мне родитель жаловаться, я его высмеял, а он, оказывается, больше меня знает.

— При рассадке мы учитываем не только статьи, по которым они привлекаются, но их характеры, и степень педагогической запущенности.

— Опять! — сердито оборвал его Юшенков. — Как что, так педагогическая запущенность. Придумали отговорку. Это не педагогическая запущенность, а административная распущенность. Произвол!

— Разрешите пояснить, товарищ Юшенков, — вмешался Анатолий, обменявшись взглядом с Георгием Ивановичем.

— Что тут пояснять, когда нарушение налицо?

Дело в том, что мы часто сталкиваемся с фактом психологической несовместимости. Казалось бы, по инструкции двум парням надо бы сидеть вместе, а на деле не получается — обязательно перегрызутся или какую-нибудь пакость учинят. Взять хотя бы того же хулигана Серегина. С кем только мы не пробовали его помещать. Сразу же создает в камере нетерпимую обстановку. Мы знали, что нарушаем инструкцию, когда определяем его в камеру, где сидит рецидивист Утин. Но другого выхода у нас не было. Мы пошли на этот шаг в порядке опыта, и не ошиблись. При Утине он стал ниже травы. Потому что сам Утин на переломе. Он и сам о своей судьбе задумался, и соседей по камере думать заставляет. Мы поэтому же из всех возможных вариантов и для Рыжова выбрали камеру Утина.

Юшенков умел неожиданно раздвигать губы и сменять начальственное выражение лица умильной улыбкой этакого многоопытного человека, сочувствующего слабости своих оппонентов.

— Ты стихов не пишешь? — спросил он у Анатолия. — Или за романы возьмись. Развел психологию... Глупость все это! Твое дело изолировать до суда, чтобы не смазать дело. А как изолировать, кого с кем, на то есть инструкция, ясная и точная: воры с ворами...

— Наша задача, как политработников, не только изолировать, но и воспитывать, — как бы немного стесняясь, что приходится такие истины напоминать представителю прокуратуры, сказал Георгий Иванович. — Иначе нас разогнать нужно бы.

Улыбка с лица Юшенкова слетела так быстро, как будто он проглотил ее.

— Воспитывайте! Сколько угодно! А нарушать закон, устраивать цирк Дурова, сажать в одну тележку волков и овец — не позволю! Сегодня же пересадить Рыжова.

— Куда? — спросил Анатолий.

— Думайте! Мое дело указать нарушение, ваше — исправлять.

— В любой другой камере Рыжов окажется в более вредном окружении, а здесь в нем заметны перемены к лучшему.

— Это меня не касается. Пересадить!

Георгий Иванович выразительно посмотрел на Анатолия: «Помолчи». Юшенков поднялся и снова, как фокусник, выпустил улыбку из раздвинутых губ.

— Чего надулись? Я же к вам в помощь приехал. Сами спасибо скажете. Пройдем по камерам.

Разговор о рассадке оказался только затравкой. Когда Юшенков увидел на втором этаже комиссию из заключенных, проверявшую чистоту камер; когда заглянул в класс, где шел урок литературы; когда поговорил с подростками и услышал о соревновании, о пинг-понге и телевизоре, — возмущение его вскипело.

Если неправильное размещение заключенных можно было объяснить легко исправимым недомыслием, то все, что творилось в тюремном корпусе, свидетельствовало о сознательном и продуманном нарушении элементарных требований режима. Нежданно-негаданно Юшенкову попал в руки материал, пригодный для сенсационного доклада прокурору, для громкого расследования, для той административной возни с выделением комиссий, накладыванием резолюций, изданием приказов, которую Юшенков считал самым важным и интересным делом. Как всегда в таких случаях, он прикидывал, как будет выглядеть сам в этой истории, и приходил к выводу, что выглядеть будет хорошо — проницательным, дотошливым ревнителем законности, непримиримым ко всяким отступлениям от установленных порядков. За единичным фактом, о котором просигнализировали сверху, он сумел увидеть широкую картину вопиющих нарушений.

— Кто вам разрешил нарушать изоляцию? — допрашивал он с еще большей строгостью.

Ему уже рассказали и об эксперименте, и о первых успехах, называли имена, цифры, но вдумываться в них он не хотел, и только раздражался все больше.

— Никакого контакта между однодельцами у нас не было и нет, — напоминал Георгий Иванович. — Не было ни одного случая, когда бы новые условия режима отразились на каком-нибудь деле.

Повезло! Сегодня нет, завтра будут. Да и не об этом я спрашиваю. Есть разработанные и утвержденные инструкции, кто вам позволил их нарушать?

— Инструкции ведь не вечные, — заметил Анатолий. — Практика подсказывает, как их менять, делать лучше. А если мы не будем пробовать, искать... Неужели мы не имеем права на педагогический эксперимент?

— Просите разрешение. А так, если каждый начнет экспериментировать, мы таких дров наломаем...

— Мы обсуждали у себя на методсовете, — сказал Георгий Иванович. — Все тщательно подготовили. И результаты говорят за нас — количество нарушений в камерах резко сократилось.

— Сами ребята заинтересованы, чтобы все было в порядке, — добавил Анатолий. — А закроем соревнование, откажемся от актива, совсем не будем знать, что делается в камерах.

— Ребята! — вскрикнул Юшенков. — Что это за обращение? Вместо «гражданин заключенный» — Петя, Ваня, ребята. Это ж черт знает что!

— Мне нужно к нему в душу залезть, доверие завоевать, как же я завоюю, если буду мальчишку называть «гражданин заключенный»?

— Так и завоевывай, не панибратством, не сюсюканьем, а твердостью, авторитетом. Классы пооткрывали. Разве можно допустить, чтобы учителя общались с заключенными? Разве они сотрудники наших органов?

— Сейчас мы можем устраивать встречи подростков со старыми большевиками, с писателями, — как бы в раздумье сказал Георгий Иванович, — а запрем...

— А народных артистов не приглашали? Ансамбль Моисеева? Или филармонию?

Не обращая внимания на ядовитые интонации в голосе Юшенкова, Анатолий спокойно откликнулся:

— Не плохо бы.

— Безобразие! — вспылил Юшенков. — Либерализм развели. Партия и правительство требуют усилить борьбу с преступностью, а они тут дом отдыха устраивают. Преступник ждет суда, а ему условия создают, книжки подсовывают, кино, телевизор.

— Неверно это, — сказал Анатолий.

— Что неверно?

— Все. Во-первых, неверно, что мы устроили дом отдыха. Режим остался режимом, а изолятор изолятором. Неверно и то, что мы своим экспериментом ослабляем борьбу с преступностью. Есть ведь разница между взрослым рецидивистом и свихнувшимся подростком. Одно и то же требование — усилить борьбу — имеет для них разное значение. По отношению к заматерелому преступнику это значит — сделать режим строже и жестче, никаких поблажек. Для подростков в изоляторе — другое. В запертой камере и при полном безделье они портятся еще больше, еще быстрее скатываются в мир уголовщины. Получается не усиление борьбы, а наоборот — поощрение преступности.

— Ты меня в философию не втягивай, — махнул рукой в его сторону Юшенков.

— Нет, простите, — повысил голос Анатолий. — Разговор слишком серьезный, и я прошу меня выслушать. Вся беда в том, что у нас нет науки о перевоспитании преступников. Поэтому нет и научно обоснованной работы с ними. С одной и той же меркой мы часто подходим и к выродку, у которого руки в крови, и к случайно свихнувшемуся человеку. Мы ждем помощи от ученых, но ждем, не сложив руки, — сами думаем, ищем, экспериментируем. Не случайно сейчас так много говорят о дифференцированном подходе. Самый правильный и мудрый подход. На него и опирается наш эксперимент. И никакие инструкции предусмотреть его не могли.

— Поумней тебя люди продумывали вопрос и составляли инструкции. Твое дело выполнять. Ходи по камерам, беседуй, вправляй мозги.

— Осточертели им эти камерные беседы. Организм подростка требует движения, рукам нужен осмысленный труд, мозгам — пища для мыслей.

— Хватит разводить демагогию. Скажи, что хочешь облегчить себе жизнь. Доходить до каждого в камере, конечно, потруднее, чем обрабатывать всех гамузом.

— Почему же труднее? — удивился Георгий Иванович. — Отбарабанить в камере и закрыть за собой дверь на два оборота — проще всего. Так испокон веку делалось, и никакого толку не добивались.

— Соблюдайте режим, никакого другого толку от вас не требуют.

— Мы сами от себя больше требуем, — сказал Анатолий.

Юшенков строго на него посмотрел. В реплике этого молодого задиристого воспитателя ему послышались те нотки бескорыстной увлеченности, которых он не терпел в служебном разговоре. Не терпел, потому что не верил в их искренность, и еще по той причине, что они вносили в деловую беседу неуместную чувствительность.

— Хватит! Наслушался! Советую немедленно устранить все нарушения. Это в ваших интересах. Приедет комиссия, разберется во всех безобразиях, которые вы натворили. Если убедится, что исправили, оргвыводы будут полегче.

Юшенков распрощался и уехал. Долго молчали. Анатолий встал и сказал почти официально:

— Я, Георгий Иванович, Рыжова не пересажу. И соревнование закрывать не буду. Или увольняйте. Лучше совсем уеду куда-нибудь, но на такое не соглашусь.

— Уехать — не подвиг. Нашел чем пугать... Юшенков, конечно, сила, шуму будет много. Но есть инстанции повыше.

— Всю ответственность перед комиссией могу взять на себя.

— Зачем же так громко? Возьмем вместе.

22

Ехали на зеленом газике. За рулем сидел комиссар Володя, тот строгий юноша, который выпроваживал Антошку из комитета комсомола. Он и сейчас не одобрял ее соседства, ни разу не повернул к ней головы и крутил баранку, широко расставив бронзовые локти с таким видом, как будто никого больше в машине не было. Зато Илья, устроившийся сзади среди тяжелых мешков и коробок, обеими руками вцепился в металлический поручень переднего сиденья, навис над Антошкиным ухом и говорил за троих. Когда газик подпрыгивал на ухабах, голова Ильи, как притянутая магнитом, касалась Антошкиной прически. Илья жалел, что ухабы попадаются редко, и старался использовать любой толчок, чтобы подскочить и податься вперед.

— Самая загадочная и коварная категория, Антоша, это время. Старик Эйнштейн не зря перечеркнул его абсолютный характер. Пока человек так занят, что не замечает времени, он счастлив. Но стоит ему остаться с временем глаз на глаз, получить так называемое свободное время, как образуется вакуум, часто заполняемый черт знает чем. Есть даже такое выражение: «убить время». Так говорят о враге. Даже взрослые, весьма умудренные люди, не знают, что с этим временем делать. Отсюда начинается пьянство, картеж и прочие пакости. Скука, тоска, меланхолия, ипохондрия — все, в конце концов, вызывается временем, свободным от настоящего дела, настоящей любви, настоящих заполнителей. Знаешь как будет называться моя диссертация? «Скука как важнейшая философско-психологическая проблема».

— Перейди сначала на третий курс, — заметил Володя.

— Не каркай, я развлекаю нашу спутницу. Ты еще не заснула, Антоша?

Антошка мотнула головой. Асфальтовое полотно то жарко лоснилось под солнцем, разматываясь меж зеленых полей, то мрачнело, пробиваясь сквозь многолистье подступившего леса. Душистый ветер трепал по лицу. Было покойно, и рассуждения Ильи вызвали только одну мысль: «Побольше бы такого свободного времени».

— Панэм эт цирценсес! — восклицал Илья. — Хлеба и зрелищ! Еще наши предки понимали, что без наполнителя — зрелищ — люди жить не могут.

Я не знал, что твои предки жили в Риме, — сказал Володя. — Или ты из гусей?

— За такие остроты... Тебе, Володя, на интеллектуальных поединках нужно выступать в легчайшем весе.

— Мальчики, перестаньте! Какое это имеет отношение к вашему лагерю?

— Прямое, — ответил Илья. — Главный элемент воспитания детей — заполнение их свободного времени. Уж они-то наверняка не могут им сами распорядиться. Значит, наша задача — заполнить его до краев интересным делом...

— Вот именно! — перебил его Володя. — Не зрелищем по-римски, а делом по-советски, интересным, продуманным делом, которое еще называют работой.

— С тобой хорошо пить касторку, — изо рта выхватываешь. Я же говорю: делом, и спортом, и песнями. Чтобы они вертелись в интересном, как белки в колесе, тогда не останется времени на хулиганство и прочее распутство.

— А время на раздумье ты им дашь? — спросила Антошка.

— Они его сами найдут, когда духовно созреют для такого сложного процесса. А пока наш лагерь держится на интересных заполнителях. Верно, Володимир?

— Им и воровать интересно, — сказал Володя. — Расскажи, как к твоим часам ножки приделали.

— Было дело, — неохотно вспоминал Илья. — Это в первые дни. Еще только притирались. Я лучше разовью свою мысль.

— Нет, ты расскажи о часах, — попросила Антошка.

— Там у нас воришек несколько. Но один особенно вредный. Подлейшая личность, а для пацанов — авторитет. Он и подбил их. Мы за день устали как лошади, заснули. Будит дежурный. Донесение с поста на мосту: трое наших сбежали с какими-то шмутками. Ну, тревога. Сирена воет. Стали проверять, что у кого пропало. У меня — часы. И каптерку почистили, консервами запаслись. А главное не это. Кругом леса, заблудиться могут. Бросились в погоню на мотоцикле, на велосипедах. Совхозные парни помогли. Вернули всех.

— А потом?

— Была линейка, дали им жару. Свои же озлились — ночь из-за них не спали, измучились искавши. Было бы странно, если бы все они в один миг стали пай-мальчиками. Чудес не бывает.

— А Волга куда впадает? — спросил Володя.

— А если хочешь знать, то чудо все-таки происходит. На днях, Антоша, был такой случай. Один шкет за несколько папирос согласился поработать в чужом отряде, вроде батрака. Казалось бы — что тут особенного? Но когда ребята из его отряда узнали про этот бизнес, тут же созвали общее собрание. Говорили примерно так: «Ты продал честь отряда. Для нас работа не наказание». И постановили: «За подлость, выразившуюся в продаже своего времени и силы, за пренебрежение к чести отряда — от всех видов работы освободить». Грандиозно! Не правда ли?

— Ничего грандиозного не вижу, — честно призналась Антошка. — Об этом еще Макаренко писал.

— Спасибо за подсказку — забыл сослаться на первоисточник. Но это никак не умаляет факта: вчерашние воры и хулиганы со стойким отвращением к труду за короткий срок прониклись уважением к своей работе. Для них стала важна честь коллектива. Они прониклись презрением к халтурщику, продающему свой труд за унизительную подачку. И, заметь, наказывают они не дополнительной работой, а освобождением от всякой работы. Да они уже на голову переросли среднего обывателя любой буржуазной страны.

— Илья, не говори так пышно, — попросил Володя.

— Ты прав, Илюша, это очень здорово, — назло не замечавшему ее мрачному шоферу сказала Антошка. — И как ты это объясняешь?

— Очень просто! Пока человек находится в окружении подонков, ему кажется, что все люди такие. Это своеобразная аберрация психологического зрения. Они ведут себя соответственно. Но как только они попали в нормальную обстановку, они убедились, что в лагере все держится на честности, дружбе, взаимной выручке. Их начальство, комиссары не только руководят ими, но и работают лучше всех. А работа осмысленная, результаты ее зримы. Мы построили кухню, столовую, стадион, боксерский ринг, купальни. В совхозе капитально отремонтировали конюшню...

— На очереди Большой театр, — вставил Володя.

— Ты, Антоша, не думай, что Володя такой циник-скептик, каким рисуется. Это он перед тобой, а на деле — комиссар лучшего отряда. Ребята его на руках носят.

Последние слова Ильи Володя заглушил ревом клаксона, хотя шоссе было по-прежнему пустынным. Пока они ехали, все золотивший закат погас. Белая июньская ночь сгладила переходы от света к тени. Антошка вытянула ноги, откинула голову назад, почти на плечо Ильи. Его голос звучал рядом, дышал теплом и лаской. Хотелось дремать и слушать все равно что, лишь бы не заснуть, не оборвать той тонкой ниточки, которая еще связывала ее с машиной, дорогой, с этими славными парнями, и говорившими, и молчавшими в угоду ей.

— Ты не думай, что у нас какой-то детский сад. Дисциплина! Ни один проступок не проходит безнаказанным. Но все справедливо. Это главное — чтобы все справедливо. Поэтому и ребята стали относиться к нам с доверием. И в себя они поверили, в свои силы. Ничто так не портит людей, как несправедливость. Ты со мной не согласна? — спросил Илья, чтобы услышать ее голос.

Слов Антошка не расслышала, уловила вопросительную интонацию и ответила наугад:

— Ну конечно, Илюша.

— Ты спишь. Поспи, скоро приедем.

Проснулась Антошка, когда газик стал по-козлиному прыгать через горбатые сосновые корни, пересекавшие лесную дорогу. Она умыла сухими руками лицо, поглядела в зеркальце и, не оборачиваясь, спросила:

— Володя, я вас во сне не толкала?

— Пытались, но я не остался в долгу, — ответил Володя, впервые посмотрев на нее пересохшими глазами. При этом он улыбнулся, как бы извиняясь за прежнюю суровость.

Они выехали из леса и покатили по мягкой грунтовке, огибая большое озеро. Было около трех часов утра. Далекие сонные облака, подкрашенные розовым, предвещали близкий рассвет.

— Доброго утра! — напомнил о себе Илья.

— Мальчики, я начинаю бояться. Вы меня завезли в какие-то дебри. И почему нужно было ехать на ночь глядя?

— Ты помнишь, какое сегодня число?

— Двадцать второе.

— Вот именно! Через два часа наступит та минута сорок первого года, когда немецкие бомбы начали рваться на нашей земле.

— Ну?

— Ребята решили отметить этот час торжественной линейкой.

— Интересно, — сказала Антошка, поняв, что комиссары придавали этому мероприятию большое значение и потому не следует высказывать свое истинное суждение. А она очень сомневалась, стоило ли не спать ночь, чтобы любоваться какой-то линейкой.

— Вот это и есть наше озеро, — пояснил Илья. — А те далекие кусты — наш остров, полученный взаймы у совхоза. Мы еще не дали ему название, собираемся объявить конкурс, можешь принять участие.

Одним боком остров подходил к самому берегу. Через протоку был перекинут мост с надежным, еще не потемневшим настилом. Откуда-то с верхотуры донесся пронзительный свист. Антошка высунулась. попыталась разглядеть свистуна, но ничего, кроме густых сосновых крон, не увидела.

— Хорошо замаскировался, — одобрительно сказал Володя. — Это наша кукушка надзирает за озером,

Из кустов на свист выбежал мальчишка лет пятнадцати в коротких штанишках и в ватнике. Жестом регулировщика он издали приказал машине остановиться. Подбежал, едва расклеившимися от сна глазами обвел пассажиров и обрадовался.

— А мы думали — вы уж не приедете.

— Нельзя так плохо думать окомиссарах, — наставительно сказал Володя. — Был ли хоть раз случай, чтобы комиссары не выполнили своего обещания?

— Не было, — засмущался дозорный.

— То-то же! В лагере порядок?

— Все спят.

— Значит, порядок. Сними кукушку, и бегите согреваться. Пока никого не буди.

Машина тихо въехала на территорию острова, обогнула два ряда палаток и остановилась под дощатым навесом.

С озера тянул холодный туман. Антошка, скосив глаза, видела кончик покрасневшего носа и от этого дрожала еще больше.

— Сейчас, потерпи чуток, — крикнул Илья, вбегая в большую палатку, стоявшую в стороне.

Что он там делал, Антошка не видела, но под пологом палатки как будто разбушевался ураган: закачались стены, натянулись крепления, донесся шум возни. Не прошло и двух минут, как Илья откинул входное полотнище и церемонно провозгласил:

— Прошу вас, географинюшка, совет комиссаров рад вас видеть.

В палатке было тепло. Кроме нескольких наспех прибранных коек, здесь еще помещались стол, тумбочки и ящики, заменявшие стулья. В зеленоватом сумраке Антошка не сразу разглядела парней, приветствовавших ее сонными голосами. Они тут же выскальзывали с полотенцами в руках и возвращались умытые, причесанные. Они грубовато разыгрывали роль гостеприимных хозяев, но Антошка чувствовала, что они рады ее приезду, как всегда радовались студенты, когда она попадала в их мужскую компанию.

Очень хотелось прилечь на любую койку и вытянуться. Но нужно было улыбаться, отвечать на вопросы: «Как доехали?», «Надолго к нам?» Илья примчался с большой кружкой черного горячего чая, бросил в него несколько кусков сахару, нарезал хлеб и придвинул все к Антошке.

— Пей, мигом согреешься.

Осилив кружку, Антошка не только согрелась. Ей стало жарко и весело. Спать расхотелось.

— Мальчики, простите, товарищи комиссары, я приехала к вам не развлекаться, а с научно-практической целью. Мне нужно будет доложить маме и еще одному специалисту по трудным все, что увижу. От этого зависит судьба некоторых ребят. Поэтому расскажите подробнее, как у вас тут все организовано. Общее представление я уже имею, мне Илья воспевал вас всю дорогу.

— Братцы! — воскликнул кто-то с притворным ужасом. — Илюшка ревизора привез!

— Ребята, — сказал Илья, — времени у нас мало, не будем трепаться. К тому же нашей гостье сегодня уезжать. Поэтому, Андрей, — обратился он к сидевшему на койке парню, — изложи, пожалуйста, в двух словах. Это наш начальник лагеря, — добавил он для Антошки.

Она пригляделась и узнала «заведующего районным отделом охраны морального здоровья», докладывавшего на репетиции. Антошка почему-то решила, что он математик. Она считала математиков самыми умными студентами.

Андрей посмотрел на часы и заговорил без насмешки, скорее даже уважительно.

— Как все устроено, вы увидите, когда походите по лагерю. Комиссары вам покажут, познакомят с нашими питомцами. Я скажу только то, что считаю главным и что вы можете передать своей маме, хотя она и в курсе дела.

Антошка покраснела, сообразив, что ее ссылка на маму не очень удачно придумана, но Андрей продолжал как ни в чем не бывало:

— Есть такая песня: «Если бы парни всей земли...» Так вот, если бы студенты всей нашей державы пришли на помощь той службе по охране морального здоровья, которая будет создана, то проблема была бы решена в кратчайший срок. Пока мы работаем в порядке кустарного энтузиазма, но и наш опыт пригодится. В таких лагерях, в экспедициях можно кого угодно приучить к труду и культурным навыкам. Можно вскрыть затаенные способности человека и ускорить процесс нравственного созревания.

Андрея прервал шум подъехавшей машины. Он подождал, пока кто-то из комиссаров вышел из палатки, и, вернувшись, доложил:

— Морячки приехали.

— Давайте, ребята, пора, — сказал Андрей.

Комиссары ушли, Андрей снова посмотрел на часы и заторопился.

— Личный пример — великая сила, девушка. В этом весь фокус. Нас сотни тысяч, а их... единицы в поле зрения. Возможности огромные. Если бы, например, каждый выпускник педагогического института, прежде чем получить диплом, вывел бы на дорогу жизни одного искалеченного подростка, тоже эффект был бы немалый. А то будущие учителя выходят не педагогами, а обучающими машинками, иногда еще среднего качества.

— А после лагеря, после экспедиции? — спросила Антошка, думая о Леньке Шрамове. — Они опять же вернутся в те же семьи.

— Плохо, конечно. Вот тут бы и нужно вмешательство Омза, но пока можно поддерживать контакты и зимой через спортивные секции, студенческие клубы.

— Но бывает, что у родителей просто жить невозможно. Я хотела с вами поговорить об одном мальчике, который ждет суда, если бы вы взяли его на поруки...

— Об этом попозже, сейчас мое время истекает. У нас есть уже похожий экземпляр, вы его увидите. Для него мы собираемся выделить койку в общежитии. Будет жить со студентами, будет учиться в вечерней школе и работать под нашим контролем. Сын университета. Плохо ли?

— Чудно!

— Простите, но мне нужно собраться с мыслями перед началом линейки.

Андрей пересел за тумбочку, вытащил записи, задумался. Его сосредоточенность передалась Антошке. Она вдруг поразилась. Сколько людей думает все о том же! Сколько дельных предложений! Если бы все это соединить. Наверно, все дети вырастали бы счастливыми.

После палатки все показалось ослепительно ярким. Пронзительно зеленела трава, искрилось озеро, отливали начищенной медью стволы сосен. Лагерь преобразился. Строились колонны ребят. Отдельной стайкой шли музыканты с трубами и барабаном. И на другом берегу стояли машины. Они привезли взрослых и ребят из совхоза. Пылали пионерские галстуки, пестрели букетики цветов,

Про Антошку все забыли. Она видела издали, как Илья, Володя и другие комиссары суетились у своих отрядов, выстраивали мальчишек, выравнивали шеренги. Солнце принесло много света, но до тепла было еще далеко. Ребята в своих коротких штанишках и тонких рубашках зябли. Многие еще не проснулись как следует и спотыкались на ровном месте. Антошка еще сильнее стала сомневаться, стоило ли устраивать этот неурочный парад.

Наконец все построились. Командиры отрядов отдали рапорта. Потом колонна двинулась к выходу с острова. Только теперь Антошка увидела, что у каждого мальчика в руках факел — длинная палочка, обмотанная на конце горящей тряпицей. Ветер раскачивал прозрачные, еле видимые огоньки и серые ленты дыма.

На другом берегу, у опушки леса, остановились. Здесь, на расчищенной полянке, горбилось какое-то сооружение, покрытое простыней. Кроме лагерных подростков, полянку обступили еще деревенские школьники с пионерским знаменем. За ними стояли мужчины и женщины, одетые строго, как на праздничное гулянье. Строгой была и тишина неразбуженного леса, заставлявшая детей приглушать голоса и сдерживать порывистые движения.

Антошка не могла не проникнуться торжественностью необычного митинга, оторвавшего разных людей от сладкого предутреннего сна. Так же, как все, она ждала чего-то значительного, хотя и была уверена, что ничего особенного произойти не может.

Пошептавшись с военными моряками и с каким-то штатским, на черном пиджаке которого сверкали ордена и медали, Андрей вышел вперед, оглядел всех и, дождавшись полной тишины, сказал:

— Ребята! Товарищи гости! Двадцать четыре года назад, вот в такой же тихий, безоблачный час, на советскую землю обрушились бомбы и снаряды гитлеровцев. Началась Великая Отечественная война. Ни я, ни вы, ребята, не видели войны. Мы не видели врагов, которые жгут, убивают, угоняют в рабство. Нам с вами досталась мирная жизнь. Нам кажется, что так всегда и было.

Говорил Андрей неторопливо. Негромкий голос его заставлял вслушиваться в каждое слово. Антошка видела, как меняются лица мальчиков, как сползает с них сонливость, уступая место настороженному вниманию.

— Мы нашли на этой поляне останки неизвестного воина, — продолжал Андрей. — Он лежит в этой могиле. Мы не знаем, был ли он пехотинцем или танкистом, летчиком или сапером. Мы не знаем, кто оплакивал его смерть, в каком селении нашей великой страны хранят о нем память родные. Каждая мать, не ведающая, где похоронен ее погибший сын, может считать этот холмик его могилой.

Вскрикнула и захлебнулась в слезах женщина. Ее взяли под руки, отвели в сторону. Андрей как бы прислушался к ней, помолчал и снова заговорил:

— Мы знаем, что он хотел жить, хотел увидеть свою семью, хотел трудиться, и радоваться, и растить детей. Но он не отступил перед врагом, не испугался смерти. Он пролил свою кровь на этой поляне, и мы в ответе перед ним. Мы в ответе перед миллионами солдат, павшими в борьбе с фашизмом. Мы в ответе перед теми, кто погиб в дни революции и в годы гражданской войны. Потому что они страдали и умирали от ран ради нас. Они умирали, чтобы мы жили. Жили не рабами и не паразитами на чужом горбу, а хозяевами своей судьбы, честными, сознательными строителями лучшего общества на земле. Будем помнить о нашей ответственности перед павшими в боях. Будем каждым своим шагом равняться на героев. Будем жить так, чтобы не стыдно было перед могилой этого солдата.

Андрей склонил голову. Комиссар Володя поднял руку. Мальчишечий оркестр заиграл траурный марш. Двое ребят сбросили покрывало с невысокой бетонной пирамиды. К ней потянулось опущенное пионерское знамя, факелы. Школьники покрыли холмик цветами.

У подножия могилы была вырыта ямка. Облицованная цементом, она стала похожа на чашу. К ней поднесли факел, и вспыхнул, потянулся вверх еще один огонек.

Оркестр затих. Андрей сказал:

— Пока мы будем жить в лагере, этот огонь не погаснет. Поддерживать пламя почета будет лучший отряд. А сейчас слово участнику Великой Отечественной войны агроному совхоза Василию Игнатьевичу Коломятину.

Выступал Коломятин, украшенный орденами. После него, громко выкрикивая слова, говорил молодой моряк со значками отличника боевой службы на синей форменке. Они высказывались не так складно, как Андрей, чаще употребляли газетные обороты, запинались. Но их слушали так же внимательно.

Антошке было стыдно. Она сердилась на себя и спряталась за чью-то спину, чтобы не встречаться с радостными, искавшими ее глазами Ильи.

Оркестр заиграл «Интернационал». Несколько голосов сначала робко, потом все громче стали напевать слова. К припеву присоединились все. И хотя ребята играли плохо, сбиваясь и обгоняя друг друга, никому это не мешало.

Снова построились в колонну и пошли на остров. Илья отстал, нашел Антошку.

— Сейчас всех уложим, пусть мальчики поспят часа четыре.

— Разве они смогут спать? — удивилась Антошка.

— Заснут. Сегодня трудный день — полный набор соревнований. Даже скачки на колхозных конях.

— А мы что будем делать?

— У нас работы много. Нужно все подготовить. А ты... Знаешь что, ложись-ка тоже, отдохни.

— Я вовсе не хочу спать! Мне еще многое нужно увидеть.

— Все увидишь и узнаешь. А сейчас все равно с тобой некому заняться. Палатка свободная, ложись, ты даже осунулась.

Последнее замечание расстроило Антошку. Она нехотя вошла в палатку и, чтобы остаться одной, согласилась лечь на койку Ильи. Она вовсе не собиралась спать. Но как Илья накрывал ее одеялом, она уже не слышала.

23

Анатолия вызвали к городскому телефону. Говорил Игорь Сергеевич, просил принять по срочному делу. Выражался официально: «Товарищ капитан, обращается отец подследственного Геннадия Рыжова». У Анатолия хватало других срочных дел, но этому звонку он обрадовался. Он не только сердился на славного летчика за родительскую ограниченность, но и жалел его. Анатолия подкупала душевная прямота этого человека, глубина его переживаний, неспособность хитрить и притворяться. После ссоры из-за глупой записки, обнаруженной в передаче, они друг друга избегали. Разговаривать при Воронцовых не хотелось, но оба чувствовали потребность объясниться.

Анатолий принял Игоря Сергеевича в одном из свободных кабинетов административного корпуса, — не хотел, чтобы вели его мимо тюремных камер. Поздоровались они с деловитой сухостью, как люди малознакомые и не доверяющие один другому.

— Я, товарищ капитан, пришел по поводу того письма.

— Слушаю вас, товарищ полковник.

— Есть у меня такое опасение — не повредит ли этот инцидент моему сыну?

— Не понимаю.

— Я ваших порядков не знаю... Не будет ли хуже Геннадию от того, что мы, взрослые, нарушили, так сказать, существующие правила? Можешь на меня жаловаться, в парторганизацию пиши, если считаешь нужным, но сын тут ни при чем. Его это касаться не должно.

Анатолий смотрел на гостя, удивляясь, как глупеют люди под бременем несчастья. Игорь Сергеевич и внешне изменился. Вместо боевого задора в глазах его появилось выражение пришибленности.

— Кто же вам подсказал такие опасения? Не иначе — Ксения Петровна. Вряд ли вы сами до такой мудрости додумались.

— Хорош ты гусь, как я посмотрю, — без злости сказал Игорь Сергеевич, — с бабами поругался, а на мальчонке характер показываешь.

— А ты ничего умней придумать не мог, — ответил Анатолий, принимая «ты» как залог доверия.

— Чем тебе Генка насолил, что ты его сгноить хочешь?

— Послушай, Игорь Сергеевич. Я вот смотрю на тебя и не могу понять, разумный ты человек или такой же дуб, как мой ученый тесть? Ты что хочешь — спасти сына, сделать его честным человеком или любыми средствами избавить от наказания?

— А по-твоему, чтобы спасти, его нужно обязательно в колонию послать?

— Куда его пошлют, не нам с тобой решать. Не об этом сейчас думать нужно.

— Тебе легко об этом не думать. Вот обзаведешься своими, тогда поймешь, от чего у отцов голова болит.

— Больная голова не лучший советчик. У меня за Геннадия не голова, а сердце болит.

Игорь Сергеевич с удивлением заглянул в глаза Анатолия.

— Не веришь? Убеждать не буду... Забудь на минутку, что Генка твой сын. Забудь. Поговорим о чужом мальчишке, попавшем в беду. Можешь ты думать не только о своем, но и о чужих?

— К чему ты это?

— Поймешь, если захочешь. Попал мальчишка в беду. Остался без отцовского глаза, без твердой руки, связался с плохой компанией, совершил преступление, сел за решетку. Тут все родные всполошились, наняли адвоката, денег не жалеют, всех знакомых подняли на ноги. И стоит мальчишка на перепутье. Два стана перед ним: милиция, прокуратура, суд — враги. И другой: любящие родители, тетка, дядька, адвокат. Чего хотят враги? Чтобы мальчишка понял всю опасность того пути, на который он встал. Чтобы осознал свою вину и раскаялся. Чтобы твердо решил для себя: никогда больше не идти против закона, честно жить и работать. Вот чего хотят враги. Понятно я излагаю?

— Давай, давай.

— А чего хотят доброжелатели? Как можно скорее вернуть его домой, Преуменьшить его вину в глазах судей, помочь ему соврать, затаиться, прикинуться обиженным мальчиком. Лишь бы поскорее обнять его, накормить сладким, заставить забыть о перенесенном страхе и лишениях. А то, что мальчишка выйдет с растленной душой, что он будет чувствовать себя героем, надувшим правосудие, что задатки тунеядца и хапуги у него окрепнут и проявятся еще с большей силой, — на это родным наплевать. У них голова болит за родного сыночка, им думать не под силу. Так?

Игорь Сергеевич слушал, подперев кулаком скулу. Анатолий словно натянул невидимую узду, и его мысль, все эти дни работавшая в лихорадочном темпе над одним вопросом: «Как вызволить сына?» — круто свернула в сторону. Он еще не понял, чего добивается Катин муж, но уже верил ему и чувствовал себя виноватым перед ним. Он только сейчас разглядел худое, с ранними морщинами лицо Анатолия и представил себя на его месте. В изоляторе не один Генка, и о каждом он должен думать, обязан думать, — такая уж у него проклятущая работа.

— Как ты Гену считаешь? — спросил Игорь Сергеевич. — Пропащий он, по-твоему?

— Вернемся к Генке. Влез он в болото глубоко, гораздо глубже, чем ты думаешь. Но и пропащим его только дурак назовет. Для него сейчас решающие дни. В душе у него борьба: признаваться во всем, что он знает, рвать навсегда все связи с подлецами, затащившими его в трясину, или попытаться выкрутиться, заслужить благодарность тех, кто пока ушел от милиции, остаться кандидатом на новые преступления. Как ты думаешь, ты и Ксения Петровна, в каком направлении вы работаете, как на Генку влияете?

— А ты уверен, что у него есть что скрывать?

— Уверен. Главного своего учителя по грязным делам он укрывает. Точно известно, что они встречались, что через Генку он проводил свои операции, куда более опасные, чем торговля рубашками. А Генка отрицает, И ты, хочешь того или не хочешь, помогаешь ему, внушаешь, что лучшая тактика — отпираться, а если признается, то и наказанье будет больше.

— А действительно больше дадут?

— Не об этом тебе заботиться нужно, больше или меньше. А о том, чтобы он очистился полностью, чтобы честным вышел, вот главное. А если хочешь знать мое мнение, то думаю, что наоборот, чистосердечное признание всегда помогает суду смягчить наказание. И если он будет вести себя на суде как искренний, раскрывший душу человек, уверен, что многое ему простится.

— Погоню я его к чертям собачьим.

— Кого? — спросил Анатолий.

— Адвоката.

— Этого делать не нужно. Умный адвокат на процессе всегда может пользу принести. Ты с ним по-свойски поговори, скажи, что хочешь от сына полного раскаяния. Что тебе не все равно, каким он домой придет — изловчившимся или с чистой совестью. А может быть, тебе все равно, лишь бы скорее?

— Ладно... В этом ты прав.

— Сына хочешь повидать? — спросил Анатолий неожиданно для самого себя.

— Когда?

— Сейчас.

Не сразу, словно проверив и собрав силы, ответил Игорь Сергеевич:

— Позволь.

Анатолий встал, но, прежде чем выйти, сказал:

— Сейчас его приведут, а я вернусь минут через пятнадцать.

Как ни готовился Игорь Сергеевич, но когда Гена вошел, он с большим трудом сдержал себя, не поддался чувству жалости. Чужой и страшной показалась ему остриженная голова на длинной мальчишеской шее. За оттопыренными ушами торчали клочья волос, небрежно оставленных парикмахером. Кисти покрасневших рук вылезали из коротких рукавов и не знали, куда деваться.

Игорь Сергеевич пошел навстречу, протянул руку, но не обнял, не дал ни одному мускулу на лице отразить теплоту отцовского чувства. Усадив сына рядом, он сказал:

— Утешать я тебя больше не буду. И винить не буду: сам виноват. Прошу тебя об одном — помоги мне снова стать счастливым отцом. Не заслужил я такого наказания — иметь сына-преступника.

Всего ожидал Гена от своего отца. Иногда думалось, что он при встрече собьет с ног в приступе ярости, или горой встанет за любимого сына, обрушит гнев на милицию и прокуратуру. Не ждал он только таких слов. Он всегда им гордился, своим отцом, его ростом, силой, орденами, портретами в газетах. И как в далеком детстве, захотелось ему прижаться щекой к твердому плечу, чтобы орденские ленточки были рядом, у глаз.

— Что случилось, того не зачеркнешь, — непривычно тихим, как будто больным голосом продолжал Игорь Сергеевич, — замаран ты с головы до ног. Нужно очиститься. Все до последнего пятнышка снять с себя. Пусть знают все, и судьи пусть знают, что сын Игоря Рыжова хотя и оступился, но способен и подняться. Хватит у тебя на это смелости. Верно?

— Да, папа.

— Все в твоих руках — и твоя жизнь и мое честное имя. Слышишь ты меня?

— Слышу, папа.

— Пока не раскаешься, не сможешь людям в глаза смотреть, и я не смогу... — Игорь Сергеевич помолчал, как будто нечаянно положил руку на костлявую коленку сына. — Как суд рассудит, не знаю. Верю, что строго не накажут. Если в искренность твою поверят, не должны за проволоку упрятать. Не должны. Увезу я тебя на Север. И мать увезу. Школу там кончишь, и работу интересную найду. Будешь при мне. Хочешь?

— Хочу, папа.

В комнату вошел Анатолий. Гена по привычке вскочил. Игорь Сергеевич горько усмехнулся.

— Потолковали? — спросил Анатолий.

— Ты вот что, — обратился Игорь Сергеевич к сыну, — ты ему, Анатолию, верь, как мне. Понял? Как мне!

— Понял, папа.

— Что матери передать?

Гена пожал плечами, закрыл рукавом глаза. Заикаясь, по-детски сказал:

— Скажи, что б-больше не буду.

Игорь Сергеевич длинной своей ручищей охватил плечи сына, сжал, отпустил и кивнул Анатолию.

— Можешь идти, — сказал Анатолий Гене.

24

Антошка не раз звонила Воронцовым. Звонила, когда заведомо знала, что Анатолия нет дома. Не называя себя, она нежнейшим голосом справлялась, когда можно застать Анатолия Степановича. Цель была невысокая — позлить Катину родню и отвести душу. На этот раз она позвонила поздно вечером. Сначала подошла Катя, потом Анатолий.

— Мне очень нужно тебя видеть, — сказала Антошка, — срочно.

— Приезжай, пожалуйста.

— Можно?

— Почему же нельзя?

Никто из знакомых Анатолия к Воронцовым не заходил, встречался с ними Анатолий на стороне. Он привык к тому, что все дела, занимавшие его мысли, и люди, имевшие отношение к его делам, были за пределами этой чужой квартиры. Сюда он сам приходил по инерции, ругая себя и не находя сил осуществить давно принятое, единственно разумное решение.

Все правильные выводы, которые приходили на ум, когда он наедине с собой или в беседах с Ольгой Васильевной обсуждал свою нескладную жизнь, теряли силу в присутствии Кати. Он видел в ней жертву родительской глупости, терялся, когда она плакала, верил, что она его любит. Обдуманная твердость казалась ему в такие минуты недопустимой жестокостью, и окончательное решение снова отодвигалось в будущее. Ничто так легко не откладывается до бесконечности, как правильные, но трудные решения.

Когда Антошка спросила, можно ли приехать, он действительно не понял, почему бы ей этого не сделать. Ему и на ум не пришло, что ее приход может не понравиться Кате. Предвидеть такое он был не способен.

— Кто это? — спросила Катя.

— Антошка, дочь Ольги Васильевны.

— Забавно, — протянула Катя. Она узнала голос, досаждавший ей по телефону, но только сейчас поняла, что он принадлежит Антошке. В ее представлении Антошка была еще маленькой девчушкой, которую она когда-то видела, навещая Ольгу Васильевну. — Что ей нужно?

— Не знаю, наверно мать что-нибудь поручила. Придет, расскажет.

Вечер выдался благополучный. Они сходили в кино, счастливо избежали в разговоре больной темы и мирно занимались каждый своим делом. Анатолий писал и перечеркивал отчет о ходе педагогического эксперимента, запрошенный начальством, а Катя перелистывала комплект польского журнала мод. Стариков дома не было, отбывали повинность на каком-то юбилее, где обязательно нужно было показаться.

Антошка выглядела необычно. Уголки глаз были оттянуты черным карандашом чуть не до ушей. Новая прическа придала ее мальчишескому лицу залихватское выражение. Пестрая кофточка была стянута до полной узости на тонкой талии. Анатолий не знал, что она явилась в полном вооружении на поединок с Катей: «Смотри и сравнивай, кто из нас лучше».

Она вошла размашистым шагом, ничем не выдавая своего смущения, говорила в полный голос, протянула Кате руку, как старой знакомой, и уселась в первое попавшееся кресло, как будто бывала здесь запросто. Она не удостоила взглядом обстановку продуманного уюта, созданного Катей, и сразу же приступила к подробному рассказу о поездке в спортивно-трудовой лагерь.

Антошка впервые видела Анатолия в семейной обстановке, видела рядом женщину, которая имела право называть его «мой муж», и ей захотелось зареветь, броситься вон из этой квартиры. Поэтому она чересчур звонко и весело, не к месту смеясь, рассказывала о комиссарах, об испорченных мальчишках, ставших такими славными спортсменами и музыкантами. При этом она смотрела на Анатолия, улыбалась ему, как будто никого больше в комнате не было.

Анатолий слушал с интересом, но не понимал, какая срочность в этом рассказе, почему Антошке потребовалось примчаться к нему именно сегодня вечером. Что-то в ее поведении показалось ему искусственным, неискренним, но разобраться в ее чувствах он и не пытался. Антошка сама сообразила, что пора как-то оправдать свой поздний визит.

— Понимаешь, нужно срочно решить с Леней Шрамовым. Это мысль Марата Ивановича, и ребята ее поддерживают.

— Какая мысль и какие ребята?

— Комиссары хотят взять его на поруки. Но не так, как берут обычно, лишь бы взять, без всякой ответственности. Они подадут в деканат заявление по всей форме. В случае, если их порученец — ну, не порученец, а тот, кого они берут, — сорвется и совершит какое-нибудь преступление, то пусть с них удержат месячную стипендию. Со всех комиссаров. Молодцы, Толя. Правда? Скажи, разве не молодцы?

— Не возражаю.

— А у себя в общежитии они выделят койку и будут жить вместе, помогут учиться. Вот я и договорилась, что они Шрамова возьмут.

— За всех распорядилась, — рассмеялся Анатолий, повернувшись к Кате и приглашая ее принять участие в разговоре. — И за прокурора, и за судью, за всех.

Катя продолжала перелистывать журнал, как будто ее совсем не интересовала эта взбалмошная девчонка.

— Я потому и пришла, — тоном обиженного ребенка сказала Антошка, — чтобы ты распорядился.

— Как я могу распорядиться, чудачка, это дело следователя.

— Но ты же сам говорил, что он паренек неплохой и дела за ним не такие страшные. Говорил или не говорил?

— Но решение-то зависит не от меня.

— Не будь, пожалуйста, чиновником. Что значит не от тебя? Мальчики пойдут к следователю, подадут нужные бумаги, но ты им помоги, и следователю скажи свое мнение. Это ты можешь?

— Могу, разумеется.

— Что и требовалось доказать! Знаешь, как Марат Иванович обрадуется! И мама. Так я завтра скажу комиссарам. Ладно? Тут времени терять нельзя, а то его осудят, и тогда все очень осложнится.

Разговор был исчерпан. Анатолию хотелось угостить Антошку чаем, но он почувствовал, что Катя сердится. Из коридора донеслись голоса Ксении Петровны и Афанасия Афанасьевича. Катя вышла к ним и не возвращалась.

— Я давно Ольгу Васильевну не видел, чем она занята?

— Все пишут. Объяснения в роно, еще куда-то.

Теперь, когда Кати не было в комнате, Антошка потеряла взвинченную оживленность. Она робко оглядела комнату, и ей стало стыдно, что она проникла сюда под придуманным предлогом.

— Почему ты стал так редко приходить к нам?

— Утонул в делах. Тоже пишу объяснения... На днях обязательно зайду, соскучился.

Антошка долго не отводила от него глаз, усмехнулась каким-то своим мыслям и встала.

— Я пойду. Извинись перед женой за мое позднее вторжение.

— Ну что ты, я очень рад... и она, — сказал Анатолий, не уверенный, что говорит правду. — Передай привет маме. А комиссары твои пусть позвонят.

В передней никого не было. Из столовой тянуло стужей выжидающего молчания. Анатолий открыл дверь, подождал, пока Антошка вошла в лифт и помахала ему рукой.

Прошло много времени, прежде чем Катя вернулась в комнату. Анатолий уже забыл об Антошке и не сразу понял, о ком с такой яростью говорит его жена.

— Отвратительно! Гнусно! — чужим, шипящим голосом выкрикивала Катя. — Дрянь! Как она посмела?!

— Что ты, Катюша? — испуганно спросил Анатолий. Он никогда не видел ее такой озлобленной и некрасивой. Лицо ее разбухло от злости.

— И ты еще спрашиваешь! Притворяешься незнайкой. Мало того, что ты пропадаешь у этой твари целые вечера, так она еще сюда пожаловала. Какой стыд! Какой стыд!

— Катя! Сейчас же перестань психовать. Объясни, в чем дело?

— Мне теперь все понятно. Все, все, все! Ты думаешь, я не видела, как она на тебя смотрела, как выставляла коленки, как улыбалась? Ты думаешь — я слепая? Хватит! Прозрела. Если ты живешь с этой шлюхой...

— Катя! — громко, как никогда не кричал, оборвал ее Анатолий. — Ты с ума сошла! Как ты смеешь оскорблять эту девочку!

— Хороша девочка! По десять раз звонит женатому человеку, скрывает свое имя. Мало ей, что она встречается с ним на своей квартире, так она еще сюда вваливается. Ты думаешь, я не знаю, зачем она приходила? Ошибаешься. Все эти разговоры о лагере — выдумка. Ей нужно было посмотреть твою квартиру, твою комнату.

«Это она не сама придумала. Это ее мамаша придралась к случаю, чтобы подлить масла в огонь. Но как она могла поверить? Какая дура! Какая злая дура!»

Если бы Катя умела читать письмена, проступающие на лице возмущенного человека, она испугалась бы и опомнилась. Но она безошибочно прочла другое — откровенное кокетство Антошки, оскорбительную нежность ее взглядов, ее голоса. Она знала теперь, что эта девчонка влюблена в ее мужа, и не верила, что Анатолий ни в чем не повинен. Если раньше все беды их семейной жизни можно было объяснить ее нерешительностью, ее любовью к родителям, то сейчас пришло другое объяснение — более понятное и снимавшее с нее вину.

— Когда мы тебя всей семьей просили помочь Гене, ты пальцем о палец не ударил. А стоило этой твари попросить за какого-то хулигана, как ты сразу же согласился. Какая я была дура! Я доверяла тебе, доверяла этой старой сводне — Ольге Васильевне.

— Катя! — предостерегающе спокойно сказал Анатолий.

— Сводня! Сводня!

Анатолий встал. Все прежние доводы рассудка, которые обычно теряли силу в этой комнате, приобрели ясную четкость окончательного решения. Больше оставаться здесь невозможно. Он уйдет. Немедленно. Он вышел, достал из чуланчика свой старый чемодан и стал неторопливо укладывать вещи, книги, бумаги.

Катя на мгновенье замолкла, уставилась на чемодан ошалелыми глазами и еще визгливей запричитала:

— Спешишь к ней! Стыдно стало вести двойную жизнь! Бежишь в свой вертеп! Беги, беги! Лицемер! Жалкий лицемер!

Анатолий закрыл чемодан и сказал очень спокойно:

— Сюда я больше не вернусь. Если ты опомнишься и поймешь всю глупость и низость того, что тут наговорила, позвони. Только от тебя зависит, расходимся ли мы временно или навсегда.

Он ушел. С истошным криком Катя повалилась на тахту. Ксения Петровна и Афанасий Афанасьевич бросились к ней, как к утопающей.

25

Вовка Серегин вернулся из суда с видом победителя. За «умышленное тяжкое телесное повреждение» уголовный кодекс грозил ему лишением свободы «до восьми лет». Ребята, обсуждавшие с ним возможный приговор, предсказывали «пятерку». А судьи, растроганные жалким видом этого недоростка, слезливо шмыгавшего носом на скамье подсудимых, проявили нежданную милость.

Если бы, кроме медицинских справок, подшитых к делу, в зале суда находилась больничная койка с неподвижным телом юноши, изрезанного Вовкой, надо полагать, что добрые чувства судей нашли бы иной выход. Но подобного рода доказательства процессуальным порядком не предусмотрены, поэтому на весах правосудия забота о Вовке Серегине перевесила бумажки, написанные невыразительным медицинским языком.

Из трех лет, записанных в приговоре, Вовка, если умно себя поведет, отбудет в колонии меньше года. Это ли не удача! Вернувшись в камеру, он даже лихо сплясал на одном месте, встав на руки и подрыгав ногами в воздухе. Теперь ему хотелось поскорее выбраться из надоевшего изолятора и попасть в зону, где ни разу не бывал, но о которой наслышался немало. Еще на свободе бывалые приятели подготовили его к порядкам в колонии. Вовка был уверен, что найдет там веселых дружков и сумеет извлечь пользу из недолгого пребывания за проволокой.

Настроение у него испортилось, когда он узнал, что Леньку Шрамова выпускают на поруки. В изолятор приходили какие-то студенты, беседовали с Ленькой, и он не сегодня-завтра выйдет на волю. Вовке стало обидно. Он всегда чувствовал себя обиженным, когда кому-то другому выпадала удача. А обида влекла за собой злость.

Вообще-то Вовка недолюбливал всех своих соседей по камере. Но Ленька особенно раздражал его своей неприязнью к хулиганам. Научился он этой неприязни у Павлухи Утина. Павлуха в первый же день их знакомства высказал Вовке все, что о нем думает. А думал он о нем плохо и говорил с презрением. Для Утина воровство было делом — одним из способов добывать деньги, чтобы прожить. В воровстве он находил смысл. А на хулиганов, причинявших людям страдания просто из жестокости, ради потехи, он смотрел как на бешеных собак.

Утину Вовка прощал, потому что ничем ему повредить не мог. Вовка его боялся. А Леньке Шрамову, повторявшему самые злые Павлухины слова, простить не мог. Он все надеялся, что они попадут в одну колонию, и там собирался выдать Леньке сполна. И вдруг этот Ленька выходил на свободу, не дождавшись суда. Вовке это показалось возмутительной несправедливостью.

За работой они сидели втроем. Утина вызвал следователь, привез обвинительное заключение. Клеили плоские коробочки для цветных мелков. Вовка в который раз рассказал, как он ловко обвел толстую тетку, сидевшую в мягком судейском кресле, и передразнивал прокурора. Но его не слушали. Ленька думал о своих делах и улыбался своим мыслям. А Генка тоже не интересовался судом, а расспрашивал Леньку о студентах: кто они? знакомые или родственники?

Камерная фантазия разукрасила предстоящее Ленькино освобождение на скорую руку придуманными подробностями. Говорили, что у Леньки объявился какой-то родич профессор, который устраивает Леньку в институт, что он будет получать стипендию и плевать в потолок. Ленька уверял, что студентов видел в изоляторе первый раз и понятия не имеет, откуда о нем узнали. Все это казалось Генке очень странным. Он знал, что у Ленькиных родителей никаких влиятельных знакомств нет, значит, никто на следователя не давил, и все-таки его выпускают, хотя он и вор.

Вовка ковырнул кисточкой клейстер так, что во все стороны полетели брызги.

— Перестань, — сказал Генка.

— А чего? — огрызнулся Вовка. Но не вскочил. С двумя связываться не хотел.

Немного поработали. Вовка надавил на свою кисточку и переломил ее пополам. Стал пользоваться Ленькиной. Потребовал, чтобы кисточка лежала ближе к его руке. Ленька не возражал. Это озлило Вовку еще больше. После приговора он чувствовал себя в изоляторе гостем, не связанным жесткими требованиями, обязательными для других. Правда, еще нужно получить характеристику. Но распиравшая его злость пересиливала всякие разумные соображения, Было одно сильное желание — избить счастливчика Леньку.

— Не трожь! — крикнул он, когда Ленька потянулся за кисточкой.

Ленькина рука повисла в воздухе. Он понимал, что Вовка ищет повода для драки. А драться ему сейчас, накануне освобождения, никак нельзя. Любое нарушение дисциплины могло испортить ему жизнь. Но и подчиниться Вовке, признать, что струсил, не позволяло самолюбие. Ленька взял кисточку. Вовка вскочил и ударил его кулаком по руке. Ленька оттолкнул его. Вовка схватил чашку. Он ощущал горячую тяжесть клейстера и норовил попасть в глаза. Ленька успел прикрыть лицо локтем. Клейкая слизь расползлась по голове. Ленька вскрикнул не столько от боли, сколько от страха.

Раздирая на себе рубашку, Вовка побежал к дверям звать дежурного. Уже на бегу он повернулся к Генке и показал кулак — молчи, мол. Размазывая слезы и задирая порванную рубаху, Вовка кричал:

— Гад Шрамов набросился. Мне, говорит, ничего не будет, меня на поруки взяли.

Такого происшествия в изоляторе давно не было, Анатолий не сомневался, что зачинщиком драки был Серегин. Он корил себя за то, что сразу же после суда не пересадил хулигана в другую камеру. Можно было предвидеть, что Серегин после приговора сорвется. Для таких, как он, мягкий приговор — поощрение, залог безнаказанности на будущее. Не трудно было предсказать, что свою удачу он отметит какой-нибудь гнусной выходкой. Огорчение и радость проявляются у него одинаково — в буйном стремлении нарушить чей-нибудь покой.

Но как мог ввязаться в драку Шрамов? Это уже совсем непостижимо. Анатолий не раз создавал в своем воображении сглаженный, подогнанный под определенную схему образ того или другого подростка и потом убеждался, что схема неверна, а сам он обманывался. Неужели и Шрамов совсем другой, не такой, каким показался?

Ввели Генку. Анатолий еще не разговаривал с ним по душам после его свидания с отцом. Не хотел торопить события, видел, что Генка думает. У него и лицо стало другое. Можно изобразить любое чувство. Труднее всего подделать печать напряженной, углубившейся мысли.

— Садись. Ты был свидетелем драки?

— Был, Анатолий Степанович. Все видел. Шрамов не виноват.

Он говорил без пауз, готовыми фразами. Наводящих вопросов не потребовалось, он рассказал все, как было.

— Сегодня соберемся, и ты расскажешь, так же как мне, — сказал Анатолий.

— Конечно, — подтвердил Генка.

Они смотрели друг другу в глаза и читали в них больше, чем было сказано: «Я не боюсь ни Вовки и никого другого, можете на меня положиться». — «Молодец! Ты меня обрадовал».

Среди «актива», собравшегося в воспитательской, в большинстве были новички. Опять ушли многие из тех, кто привык к соревнованию, к взаимной требовательности, к гласным разговорам о тайных мыслях и делах. Из тех, на кого можно опереться, остались одиночки. С их помощью нужно приниматься за обработку новеньких, опять подбирать соседей по камере, искать нужные слова, придумывать новое, ощупью пробираться сквозь потемки чужих душ. Когда? Когда остановится этот конвейер, выйдут последние и навсегда опустеют камеры?

— Мы собрались сегодня по чрезвычайному поводу, — сказал Анатолий. — В рабочей камере произошла драка. Серегин, расскажи.

Вовка нехотя встал. Говорил, как обиженный.

— Известно, как было. У дежурного записано. Пристал этот из-за кисточки, рубаху порвал. Вон Рыжов видел.

— Врешь! — громко сказал Генка.

Серегин повернулся к нему, затряс сжатыми кулаками, завопил.

— Сговорились! Падлы! Гниды!

— Серегин! — одернул его Анатолий. — Сейчас же замолчи, или тебя выведут. За оскорбление товарищей получишь дополнительное наказание. Садись... Рыжов, подойди, расскажи, как было.

Генка повторил все, что говорил Анатолию.

— Шрамов! Так было дело, как рассказал Рыжов? Можешь что-нибудь добавить?

На голове Леньки синели пятна какой-то мази. Он долго стоял, но ничего не мог поделать с прыгавшими губами. Казалось, что он сейчас заплачет.

— Садись, все ясно. Кто хочет оценить поведение Серегина?

Новички хмуро поглядывали на Генку. Он выглядел доносчиком, прислужником начальства. Но и Шрамова было жалко. Они молчали.

— Дайте мне, Анатолий Степанович, — поднял руку Утин.

— Говори.

— Меня в камере не было. Но Серегина я знаю. И Шрамова знаю. Как Рыжов тут говорил, так оно и было. Только вот чего он не сказал. Про то, что Шрамову выходить на волю. На поруки его берут. А этот... нарочно, чтобы сорвать ему выход, чтобы под приказ подвести, полез в драку. За такую подлость против своего... — Утин подумал, но должной кары не нашел. — Раньше в зоне за такие дела... — Договаривать он не стал. Вернулся на свое место.

Новички слушали Утина разинув рты. Урок, на который рассчитывал Анатолий, созывая это собрание, состоялся. Это выступление авторитетного вора запомнится крепко, крепче многих бесед воспитателя. Они поймут, что Генка вел себя правильно, а Серегин — пакостник, которому нет пощады и от своих. А главное — перед ними во всей наглядности предстала самая невероятная истина: интересы администрации могут полностью совпадать с их личными интересами.

— Как будем наказывать Серегина? — деловито спросил Анатолий.

— В штрафную на полную, — без промедления откликнулся Утин.

— Может быть, у кого-нибудь есть другие предложения? .. Нет? Согласен. Еще несколько слов. Серегина сегодня судили. Срок дали самый малый. Судьи посчитали, что он раскаялся, и пожалели его. Администрация изолятора не согласна с этим приговором. Мы полагаем, что Серегин одумается не скоро, для этого ему нужно поработать в колонии подольше. Вместе с прокуратурой мы опротестуем приговор народного суда и будем добиваться большего срока. Всем понятно, почему мы это делаем?

— За то, что подрался, — высказал догадку кто-то из новичков.

— Нет. За то, что он дрался, его отправят в штрафной изолятор. А приговор мы опротестуем, потому что убеждены — Серегин не только не раскаялся, но продолжает оставаться опасным для общества хулиганом. То, что он здесь для вида проявлял активность, никакого значения не имеет. Нам не вид важен, а искренность, настоящее желание исправиться. Выпустить Серегина через год-два — значит дать ему возможность ударить ножом еще какого-нибудь хорошего человека. Этого мы допустить не можем. Пусть поживет в зоне несколько лет, одумается, там видно будет. Ясно?

— Все правильно, Анатолий Степанович, — вызывающе громко, за всех ответил Утин.

Серегин вскочил со своего места. Лицо его было искажено злобой. Руки, казалось, искали, кого бы ударить. Размахивая кулаками, он завопил:

— Права не имеете, падлы! Нету права!

— Выведите его и сдайте дежурному, — спокойно приказал Анатолий.

Соседи Серегина подхватили его под руки и выволокли в коридор.

— У меня еще одна информация, — продолжал Анатолий. — Утин уже сказал, что Леня Шрамов выходит на свободу. Это верно. Выходит он потому, что прокуратура нашла возможным не отдавать его под суд. Учли и то, что в изоляторе он вел себя хорошо, товарищей не подводил, воспитателям не врал, Видно, он действительно решил бросить старое. Поэтому, когда общественность одного института стала просить Леню на поруки, администрация изолятора поддержала их ходатайство. Леня начнет жить по-новому, и я хочу пожелать ему... Ну, чего тебе пожелать, бывший заключенный Шрамов?

Леня смотрел на всех счастливыми глазами и бормотал что-то чуть слышное. Раздался смех. Потом захлопали.

26

Катя совершала очередной обход магазинов. Она в этом никому не признавалась, но была уверена, что никакая картинная галерея не могла соперничать с хорошим универмагом яркостью красок и силой впечатления. Катя не верила, что голая мраморная статуя может так же заинтересовать человека, как манекен на витрине, демонстрирующий новую модель вечернего платья.

В универмаге все дышало жизненной достоверностью, все было близко, понятно, будило мысль, разжигало мечты. Разве пробиваются даже к самым знаменитым картинам, как к заветному прилавку? Сколько любознательности в глазах покупателей! Какой живойобмен мнений! Какая искренность чувств и переживаний!

После ухода Анатолия минула неделя. Катя знала, что он живет в офицерском общежитии, и ждала его возвращения. Без него стало совсем тоскливо. Поразмыслив, она пришла к выводу, что никакого романа у него с Антошкой не было, что все это ей померещилось. Но снять трубку, позвонить ему, признать себя виновной не могла. Надеялась, что он позвонит первый. Не могла поверить, что его решение окончательное. Как ни уговаривала ее Ксения Петровна, что все идет хорошо, что нужно думать о разводе, Катя не соглашалась. Она стала грубить матери, вечерами сидела запершись в комнате и ждала.

Приходил Игорь Сергеевич. Убеждал ее переехать с Анатолием в квартиру, которую он забронирует и оставит им. Он снова разругался с ее родителями, и на этот раз, видимо, всерьез.

От дурных мыслей Катя отвлекалась с помощью магазинных витрин. Покупки она делала редко, без мамы не решалась. Но всяких интересных соображений накапливалось столько, что хватало на длинный разговор в любой компании. И сейчас она уходила ни с чем, так же как уходят из музея, но уставшая и обогащенная. Перед тем как выйти на улицу, она остановилась перед зеркальным простенком, окинула себя контрольным взглядом, осталась довольна и застыла на полуобороте. Из зеркала на нее смотрело знакомое улыбающееся лицо.

— Здравствуйте, Кэт!

— Здравствуйте, Олег! Где вы пропадали?

— Только что из экспедиции. Шел, думал о вас и даже не удивился, когда увидел.

— А ну вас, — отмахнулась тоненькой перчаткой Катя. — Всегда врете.

С Олегом Катя случайно познакомилась у Таисии Петровны. Это он ввел ее в мир киноискусства, познакомил с режиссерами, заставил потеть на массовках и пережить еще одно разочарование. Но она не сердилась на него. С ним всегда было легко и весело. Он привлекал взгляды других женщин. Он ничем не был похож на Анатолия.

Олег взял ее под руку так нахально и бережно, что отстраниться никак нельзя было.

— Поднимемся.

— Куда?

— Наверх. Посидим в кафе. Мне вам многое нужно рассказать.

По дороге он уверил ее, что режиссер Кордебовский не забывает о ней ни на миг. Он напоминает при каждой встрече: «Олег, не упускай из виду ту крошку! Я ее вижу. Она станет звездой». Кордебовский работает над новым сценарием. Ему очень трудно. Чиновники из худсоветов и комитетов не понимают его дерзких замыслов, душат его, но он не сдается. Он идет своим путем. Как только сценарий будет готов и пройдет все рогатки, Катя без всяких проб будет зачислена на картину. Нужно ждать, осталось немного.

Катя недоверчиво улыбалась. Ей хотелось верить. Олег, не запинаясь, называл сложные фамилии итальянских и французских кинорежиссеров, которых вскоре заткнет за пояс Кордебовский, вспоминал имена актеров и актрис, подобранных вот так же, как Катя, при случайном знакомстве и известных сейчас всему миру. Он говорил, наклонившись к порозовевшему Катиному уху, говорил увлеченно, как бы стараясь передать ей свою веру в ее блестящее будущее. И все теснее прижимал к себе ее руку, захватив и локоть, и пальцы.

Это ей было знакомо. В свое время Олег уже пытался ввести ее в список своих побед. Как-то в перерыве нудной репетиции он завлек ее в тупичок за декорациями и без всякой подготовки изобразил приступ неудержимой страсти. Он прижал Катю к фанерной колонне и стал тискать согласно лучшим кинообразцам, ожидая, пока она размякнет и сама одуреет от вожделения. Но Катя не одурела и довольно сильно ударила его коленкой. Он отскочил и удивился ее лицу. Никаких признаков нежных эмоций, которые после такой атаки проявлялись даже у самых неуступчивых женщин. Ничего, кроме испуга и брезгливости. Катя не притворялась недотрогой. Ей действительно было неприятно. После этого уязвленный Олег потерял к ней всякий интерес, а в разговоре с приятелями называл ее рыбьим именем «барабулька».

Мамина школа воспитания включала особый курс обращения с мужчинами. Когда Катя была школьницей, Ксения Петровна провела с ней несколько санитарно-гигиенических бесед, водила ее в музей со страшными муляжами и привила ей стойкий страх перед легкомысленными знакомствами и случайными связями. Ксения Петровна убедила ее, что женщине для счастья нужен не мужчина, а обеспеченный муж. А все эти страсти-мордасти, которые заставляют женщин страдать и совершать безумства, придуманы психопатками и раздуты писателями, которым больше не о чем писать.

Прилив нежности у Олега она встретила спокойно, но с затаенным удовольствием. Ей очень хотелось, чтобы кто-нибудь из ее приятельниц увидел ее за столиком кафе с этим эффектным молодым человеком, смотревшим на нее влюбленными глазами.

— Ездили знакомиться с объектами съемки. Адски устал. Оторвался от цивилизации. Впервые за целый месяц вижу милое интеллигентное лицо. Я счастлив, Кэт. Разрешите вашу ручку.

Олег болтал без остановки, оттягивая тот вопрос, ради которого он целый день выслеживал эту курицу. Наконец решился.

— Как поживают мои друзья — Таисия Петровна, Гена?

— Вы ничего не знаете? — Катя испуганно расширила глаза. — Гена арестован.

Олег откинулся на спинку стула. Рука его, приподнявшая чашку кофе, застыла, как в стоп-кадре.

— Не нужно так шутить, Кэт.

— Уверяю вас! Я была уверена, что вы знаете.

— За что?! — трагическим шепотом спросил Олег.

— За спекуляцию тряпками... ну этими, которые продают интуристы.

— За это не могли арестовать.

— Как же не могли, если арестовали.

Олег изобразил крайнюю степень потрясения и задумался. Катя рассказала о приезде Игоря Сергеевича, об адвокате, о попытках вызволить Гену, которые кончились ничем. Только о том, что Гена находится под надзором Анатолия, она хотела умолчать, но Олег сам об этом спросил:

— Кэт, дорогая, я еще не могу освоиться с этой мыслью. Гена в тюрьме! Какой-то бред. Скажите, он, наверно, содержится там, где служит ваш муж?

— Да

— Так неужели он ничего не может сделать для Гены?

— Нет.

— Невообразимо! В таком случае я уверен, что Гену обвиняют в чем-то более серьезном. Убежден. Вы не слышали от своих, может быть, им что-нибудь известно?

Катя покачала головой.

— Вы поймите меня правильно, Кэт. Я испытываю слишком хорошие чувства к этой семье, чтобы ограничиться сочувствием и соболезнованием. Я должен действовать. Тем более что к этим тряпкам, о которых вы говорите, я сам имел некоторое отношение. Но я ни капли не боюсь. Это мелочи быта, за которые судить человека ни у кого не поднимется рука. Но ответственность за Гену я чувствую и готов сделать все. А сделать я могу многое. Вы еще не знаете, какие связи у киношников! Но мне нужно знать точно, в чем его обвиняют. Может быть, его запугал следователь и он по неопытности что-нибудь взвалил на себя... Вспомните, Кэт, таких разговоров не было? Это очень важно.

И лицо Олега и голос были глубоко взволнованными. Он не притворялся. Судьба Гены его беспокоила. Катя не ожидала от него такого горячего сочувствия, Она была растрогана.

— Я точно не знаю... Игорь как-то говорил, что Гена не хотел в чем-то признаваться, но в чем именно, понятия не имею.

— Как он говорил? Не хотел или не хочет?

— Я не помню. И какое это имеет значение?

— Огромное. Может быть, он раньше что-то скрывал, а потом признался, или, вернее, его заставили наклепать на себя. А может быть, он и сейчас стоит на своем, а следователь только из упрямства держит его в тюрьме. Мне нужно действовать наверняка, поэтому я должен знать, как обстоит дело сегодня.

Катя пожала плечами.

— Давайте договоримся, Кэт. Вы постараетесь сегодня же или завтра узнать у Таисии Петровны, у Игоря, а еще лучше — у вашего мужа, признался ли Гена в чем-то еще, кроме этих несчастных тряпок, или нет. Все, что можно, узнайте: предъявлено ли ему обвинительное заключение, когда суд, виделся ли он с отцом — все, что касается этого дела. А послезавтра в это же время мы с вами встретимся у того же зеркала внизу. Договорились?

— Не знаю, — замялась Катя, — вряд ли я что-нибудь узнаю новое.

— Обязательно узнаете, если захотите. Если вы любите Гену, вы это сделаете.

Катя почувствовала себя неловко, — постороннему человеку приходится упрашивать ее помочь ее же двоюродному брату. Она согласилась.

— Я постараюсь.

— Отлично! Да... — Словно вспомнив чуть не забытую мелочь, Олег добавил: — Одно обязательное условие. Вы никому не расскажете, что видели меня и спрашиваете по моей просьбе. Никому! Ни одному человеку. Успех моих действий зависит от этого условия. Я втяну в это дело очень крупных лиц, и они должны остаться в полной тени. И я вместе с ними. Стоит об этом узнать вашей матери или Таисии Петровне, и все лопнет. Если все будет в тайне, Гена через несколько дней явится домой.

Катя не поняла, почему Олег должен остаться в тени вместе с какими-то крупными лицами, но задавать вопросы постеснялась. Олег выглядел мудрым и всемогущим. Как хорошо, что они случайно встретились. Потом, когда все утрясется, она расскажет, какую благородную роль сыграл этот, такой, казалось бы, легкомысленный человек.

— Послезавтра я, возможно, принесу вам приятные вести и от Кордебовского, — для прочности подкинул Олег. — Будем двигать оба дела сразу.

27

Павлуха Утин смотрел то на кончик пера, то на лист бумаги, совсем еще чистый, белый лист, который можно сложить вдвое, вчетверо, так ничего на нем не написав. Слова теснились в черном носике пера. Между ним и бумагой был совсем маленький просвет. Чуть-чуть нажать — и они выбегут на белое поле. И тогда — конец, конец всему, что было.

Обвинительное заключение, составленное следователем и утвержденное прокурором, Утин читал с увлечением. Все было верно: адрес, время, квалификация преступления. До этого они долго дурачили друг друга. Следователь делал вид, что имеет гораздо больше доказательств, чем было их в действительности, и хотел заставить Павлуху признаться в других кражах, совершенных в том же районе за короткий срок. Слишком уж был схож объединявший их воровской почерк. Но прямых улик у следователя не было. Поэтому он по-разному пытался расколоть Павлуху, пробиваясь к его сознательности и затаенным чувствам,

Но Павлуха твердо стоял на своем, уверял, что влип случайно, что чемодан ему подбросил какой-то незнакомый мужчина, что сам он давно завязал, короче говоря, травил, не особенно изощряясь, лишь бы позлить следователя. Он знал, что суд все равно признает его виновным в последней краже, примерно представлял себе, что ему грозит, и заранее с этим примирился.

В изоляторе разговоры о явке с повинной начались исподволь. Говорили об этом воспитатели, доказывали, что от повинной ничего, кроме пользы, подследственному не бывает, что суд учитывает чистосердечное признание и лишнего срока не дает, а на душе становится легче, и в колонии больше доверия, и шансы на досрочное освобождение повышаются. Утин считал эти разговоры продолжением следовательских уловок, на посулы не клевал и о своем душевном спокойствии не беспокоился.

Но как-то вернули из колонии в изолятор давнего Павлухиного знакомца Гошку Чугунова, по кличке Зараза. Судили его незадолго до этого за грабеж, дали срок, а теперь потянули за прошлое. Поймали кого-то из Гошкиных подельников, и те запутали Заразу в других делах. Новый суд не обещал ему ничего хорошего, и он ходил мрачный. «Мне бы сразу заодно взять на себя все, что имел, — сокрушался он при Павлухе, — был бы сейчас чистым. А теперь как подвесят, будь здоров... Говорил мне Анатолий Степанович, предупреждал, все так и вышло».

Это признание было лишней каплей в сомнения Утина, и без того не дававшие ему покоя. Водоворот соревнования втягивал его все глубже, заставлял думать, делать и говорить совсем не то, что полагалось бы уголовнику. И когда приходила мысль о повинной, он задерживался на ней не потому, что боялся, как бы не продали подельники, оставшиеся на свободе. Хотя и полной уверенности не было, — спасая свою шкуру, любой может свалить на другого, но не в этом дело...

Утин мог врать, да и то не ахти как изобретательно, когда боролся со следователем. Но юлить, раздваиваться среди своих, обещать одно, а делать другое он не умел и не любил это уменье у других. Жизнь в изоляторе по новым правилам, соблюдение которых он сам отстаивал, пришлась ему по нраву. С тех пор как привычное воровское бездумье сменилось размышлениями о другой жизни, груз затаенных преступлений давил все сильнее. Это было последнее, что связывало его с прошлым.

По глазам Анатолия Степановича Утин видел, что тот не верит в его искренность, так же как не верил следователь. И не верит только потому, что твердо знает: есть за Павлухой гораздо больше краж, чем это значится в обвинительном заключении. Сознавать это было обидно, — во всем другом Павлуха душой не кривил.

Анатолия Степановича он никогда не считал своим врагом. И если поначалу относился к нему с недоверием и не вслушивался в его беседы, то скорее по привычке, поскольку воспитатель был в другом лагере и зарплату получал за то, что помогал прокурорским работникам держать, изобличать и наказывать таких, как Павлуха.

Сейчас, перед судом, Павлуха уже не сомневался, что Анатолию Степановичу можно и нужно верить.

Потому и сидел он над чистой бумагой, нацеливаясь на нее пером, то уже совсем наметив точку для начала, то отодвигаясь как от огня.

А когда начал писать, вспомнил все, каждую кражу, где, когда. Даже давние киоски, о которых все давно забыли, — все вспомнил. Поднимал голову, смотрел в далекое небо за двойной решеткой, проверял день за днем, адрес за адресом и приписывал новое.

Потом, когда по следу Утина пошли другие и заявления с повинной стали обычным делом, никто этому не удивлялся. Сами же ребята, принимая новеньких, советовали им признаваться во всем, очистить совесть и заслужить доверие воспитателей. Но когда пришел Утин и положил на стол свои дополнения к обвинительному заключению, Анатолию трудно было сохранить обычную невозмутимость. Этот листок бумаги значил для него слишком много. Можно было сомневаться в искренности заключенных, пока они ревниво проверяли выполнения обязательств по соревнованию, пока они подпевали администрации ради пинг-понга и положительной характеристики. Все это могло быть формой приспособления, временным притворством, вовсе не говорившем об успехе педагогического эксперимента. Другое дело — повинная. Ее мог написать только человек, много передумавший и твердо решивший сменить жизненную колею.

Утин не уходил, ожидая, пока прочтут его заявление. Он ждал вопросов.

Анатолий долго водил глазами по бумаге, будто пересчитывая буквы, поднял глаза, улыбнулся, показал на стул.

— Садись. — Опять уткнулся в бумагу. — Порядочно наворочал. Следователь за голову схватится, всю работу ему переделывать. Здесь все?

— Все.

— В каком смысле? Только во всем повинился или подвел черту подо всем, что было?

— Завязал, — твердо сказал Утин.

— Имей в виду, срок тебе дадут, опять в зоне будешь. Выдержишь?

— Теперь мне назад пути нет.

— Это верно. Но знаешь как бывает... Здесь одно, а там другие нажимать начнут. Пугать кое-кто будет.

— Меня не напугаешь.

— Верю. Мне бы очень хотелось, Павел, не обмануться в тебе. Хороший человек из тебя получится. Крепкий. Только выдержи, найди в себе силы, не поддавайся. Сумел круто повернуть, сумей выдержать направление. Выйдешь досрочно, прямо ко мне приходи, я помогу, с работой помогу, всем, что нужно, — помогу. Ты об этом помни.

— Спасибо вам, Анатолий Степанович.

— Рано спасибо говоришь. Вот вернешься, встанешь на ноги, тогда... Иди.

28

Киностудию Игорь Сергеевич представлял себе только по описанию Ильфа и Петрова и несколько смутился, когда попал в строгий малолюдный вестибюль. Он думал, что узнает Олега в толпе бегущих по лестнице помрежей и администраторов, возьмет его за шкирку и отведет куда надо. Он хотел сам, своими руками задержать этого негодяя. Теплилась надежда — а вдруг заслугу отца учтут, когда будут судить сына.

После свидания с Генкой он перестал звонить друзьям и бегать по учреждениям, чаще сидел дома и старался больше думать о Севере. Одолевали его и домашние заботы. Таисия Петровна хворала. Она слегла, придумав себе болезнь, чтобы смягчить гнев мужа, но вызванный врач долго ее выслушивал, потом предложил лечь в клинику на обследование, и кончилось тем, что Игорь Сергеевич испугался за жизнь жены, а она почувствовала себя совсем слабой.

Хотя Ксения Петровна часто навещала сестру и назойливо предлагала свои услуги, Игорь Сергеевич предпочитал обходиться без ее помощи. Он сам ходил по магазинам и аптекам, сам варил и разогревал еду. Обжигая руки о кастрюльки и сковородки, он чертыхался и даже самые трудные экспедиции в Заполярье вспоминал как приятные прогулки.

Постепенно ярость первых дней растворилась. Трезво рассудив, Игорь Сергеевич решил, что виноват не меньше Таси. В конце концов, за воспитание взрослого сына больше отвечает отец, чем мать, и ему не следовало оставлять семью на долгие месяцы. Вернулась прежняя нежность и помогла полностью обелить жену. Представив себе ее переживания в день ареста Гены, он увидел в ней страдалицу. Ему стало стыдно за несдержанность при встрече. Он пообещал возместить все загубленные вещички. Таисия Петровна поплакала на его груди и в порыве откровенности рассказала об Олеге. Игорь Сергеевич чуть было опять не взорвался, но сдержал себя без усилий. В качестве трофея он отнес следователю Марушко телефон Олега, сохранившийся в памяти Таисии Петровны. Марушко никакой радости не проявил, но телефон записал, и расстались они теплее, чем прежде.

Мысль самому задержать Олега возникла, когда пришла эта дуреха Катя и стала, краснея и завираясь, выпытывать подробности Генкиного дела. Когда Игорь Сергеевич напрямик спросил, для чего это ей нужно, она совсем запуталась, сослалась на каких-то заинтересованных людей, которые берутся освободить Гену. Тут уж Игорь Сергеевич взял ее в клещи и не отставал до тех пор, пока она не рассказала о встрече с Олегом.

Таисия Петровна, услыхав это имя, вскрикнула и схватилась за сердце, а Игорь Сергеевич, запретив Кате выходить из их квартиры, пока он не вернется, помчался на киностудию. Наконец-то у него появилось настоящее дело, — не унизительные переговоры и бесполезные раздумья, а дело, требовавшее мужской энергии, решительности и физической силы. Он покажет этим чиновникам из прокуратуры, как нужно искать и ловить преступников.

Девушка, сидевшая у окошка бюро пропусков, улыбнулась Игорю Сергеевичу, как улыбались ему все девушки, потом озабоченно почесала тупым концом карандаша свои кудряшки и повторила:

— А фамилии его вы не знаете? Впопыхах он забыл спросить у Кати фамилию Олега, пришлось выкручиваться.

— Забыл, понимаете. Знаю, что работает то ли директором картины, то ли администратором. Он мне очень нужен. Молодой такой, высокого роста, блондин. — Это были главные приметы, полученные у жены.

— Подождите немного, — сказала девушка, закрыла окошко и сняла телефонную трубку.

Минут через десять в вестибюль вышел парень со скучающим лицом. Он подошел к Игорю Сергеевичу и сказал вахтеру: «Пропустите». Они пошли по длинному коридору, потом свернули в тупичок и оказались в маленькой, ничем не примечательной комнате. Усадив Игоря Сергеевича, парень долго раскуривал папиросу и после первой затяжки спросил:

— Вы к кому хотите пройти?

— Я же объяснял девушке. Работает у вас такой Олег, как назло забыл его фамилию, длинный такой.

— Зачем он вам понадобился?

— Странный вопрос. Поручение есть к нему, от знакомых. И какое вам дело? Хочу повидать человека, а тут разводят бдительность, смешно прямо.

— Смешно, — согласился парень скучным голосом. — Вот что, товарищ полковник. Я вам сейчас дам адресок, вы поедете, получите пропуск и попадете к одному товарищу, который хорошо знает этого вашего знакомого.

Не дожидаясь ответа, парень стал писать что-то на маленьком листочке. Игорь Сергеевич рассердился.

— Послушайте, мне нужен Олег, а не какой-то товарищ, который его знает. Я, кажется, ясно выражаюсь.

— Очень ясно, — охотно подтвердил парень. — Вот, возьмите эту бумажку и поезжайте. Вас ждут. Пойдемте, я вас провожу.

Только на улице, прочитав адрес учреждения, куда ему надлежало ехать, Игорь Сергеевич догадался, что вел себя по-мальчишески и влип в какую-то историю. Но отступать было поздно, этот паренек сказал, что его ждут.

Пока ему выписывали пропуск, пока он поднимался на лифте, а потом шагал мимо одинаково высоких, темных дверей, его тревожила одна мысль — не навредил ли он Генке?

Навстречу из-за стола вышел лысоватый майор. Он дружески улыбался, протянул руку и подвел Игоря Сергеевича к мягкому креслу.

— Рад вас видеть, товарищ полковник. Присаживайтесь, курите.

— Так это ваш товарищ выпроводил меня со студии? — непринужденно откинувшись на спинку кресла, спросил Игорь Сергеевич.

— Все люди — наши товарищи, — не сгоняя улыбки, сказал майор, — хорошие люди, я имею в виду. Вот вы — разве не наш?

— Пока служу по другому ведомству.

— Вот именно. А сегодня попытались работать не по специальности... Могли бы хоть нас предупредить.

— А что же вы спите? Гад, который моего сына совратил, жену шантажировал, ходит себе на свободе, на всех плюет, а мой — в тюрьме. Разве не безобразие?

— И вы поехали на студию, чтобы исправить несправедливость и задержать преступника. Так вас нужно понять?

— Точно так!

— И как это вам рисовалось? Предположим, пропустили бы вас. Вы ходили бы из комнаты в комнату и у каждого спрашивали бы: «Не видали Олега, такого длинного блондина?» Так, что ли?

— Уж как-нибудь нашел бы!

— Предположим. Нашли бы. А дальше? Вы бы вежливо пригласили его следовать за вами, или прямо в морду?

— Взял бы и повел.

— А если бы он послал вас куда-нибудь подальше, что бы вы сделали? Скрутили бы ему руки? Подняли бы шум? Вызвали бы милицию?

— Какая разница? Главное — задержал бы.

Майор перестал улыбаться и неожиданно спросил:

— Скажите, товарищ полковник, как бы вы поступили, если бы к вам, в пилотскую кабину, когда самолет на высоте, вошел бы пассажир, по профессии сапожник, оттолкнул бы вас и крутанул бы штурвал. Понравилась бы вам такая самодеятельность?

— Вы тоже на высоте?

— Вроде того. Мы рады, когда нам помогают. Спасибо вам за беседу с сыном. Но проводить операции позвольте уж нам.

— А беседа с сыном вам помогла? — обрадовался Игорь Сергеевич.

— Конечно. Теперь он готов изобличить этого Джека-Олега на очной ставке. Это нам пригодится.

— А долго ему, этому гаду, ходить на свободе?

— Столько, сколько мы ему позволим. Он еще должен встретиться с нужными людьми. Нужными ему и нам. Пусть походит. А вы уж, пожалуйста, не мешайте ему.

— А пока он запутывает честных людей.

Вы имеете в виду Екатерину Воронцову? Встреча в универмаге ничем ее не запятнала.

Игорь Сергеевич всегда уважал мастерство людей, работающих в неведомых ему областях. То, что этому майору известен каждый шаг Олега, даже случайная встреча с Катей, — произвело на него впечатление.

— Каюсь, товарищ майор, виноват.

— А мы вас ни в чем не виним. Просто посчитали нужным сдержать ваш напор. Надеюсь, вы понимаете, что наш разговор разглашению не подлежит?

— Я воевал, товарищ майор.

— Ну, лишнее напоминание не повредит... Разрешите дать вам совет?

— Слушаю вас.

— Уехали бы вы на место службы, до суда по крайней мере. Изведете вы себя здесь.

— Вы думаете, там я буду меньше думать о сыне? Ошибаетесь, хуже мне будет.

— Вам виднее.

— Вы мне лучше скажите, неужели Генка будет сидеть на одной скамье с этим прохвостом?

— Что вы! — громче обычного сказал майор. — Дело вашего сына выделено, идет по другой статье, к нам отношения не имеет. Нам он был интересен только как свидетель.

— Неужели его осудят на заключение? — Этот вопрос вырвался как стон. Он торчал занозой, тесня все остальные мысли.

Майор смотрел в большое окно. Лицо его стало сухим и невыразительным.

— Трудно в таких случаях гадать. Дело суда. Скажу только, сидел бы я на месте судьи, с легким сердцем ограничился бы условным осуждением.

Игорь Сергеевич посидел еще, пока волнение перестало давить на горло, и встал.

— Благодарю вас, товарищ майор.

— Рад стараться, товарищ полковник, — снова улыбаясь, с шуткой в голосе отрапортовал майор. — Разрешите ваш пропуск, я подпишу.

29

Как всегда, после рабочего дня, Анатолий шел пешком неторопливым прогулочным шагом. Хотя резкая смена обстановки стала привычной, он всякий раз переживал нечто схожее с возвращением из дальней поездки. Жаловаться было не на кого. Он сам обрек себя на каждодневное, бессрочное заключение. Сам взвалил на себя ношу чужих бед и чужого отчаяния. Завтра за ним опять на целый день закроется железная дверь, а пока можно идти, куда ведут глаза.

Он не сразу узнал поравнявшуюся с ним Антошку. Она долго сидела в скверике, ждала его, а когда увидела, обежала квартал, чтобы выйти навстречу, и запыхалась.

— Ты что? — встревоженно спросил Анатолий. — Мама здорова?

— Ну конечно здорова. Чего ты испугался? Случайно проходила мимо, вижу — ты идешь. Или мне нужно было сделать вид, что я тебя не заметила?

По Антошкиному лицу ничего нельзя было понять. Не было на нем ни радости, ни печали, — только волнение, неизвестно чем вызванное. Анатолий не видел ее после памятного вечера у Воронцовых и сейчас снова испытал стыд за грязные Катины слова.

— Ты говоришь неправду, Антоша. Встретила ты меня не случайно. Что-то стряслось.

— Хорошо. Стряслось! — Антошка крепко взяла его под руку и пошаркала туфлями по асфальту, пристраиваясь к его шагу. — Стряслось удивительное происшествие. Мне захотелось пройтись с тобой, вот так, погулять. Имею я на это право?

— Допустим.

— Мы с тобой еще ни разочка не ходили по улице, не ходили в смысле — прогуливались.

— Что-то темнишь, Антошка. В университете порядок? Как экзамены?

— И в университете порядок, и дома порядок, и в городе порядок. А ты меня любишь?

Обычная Антошкина манера — ни с того ни с сего озадачивать собеседника несуразными вопросами.

Терпеть тебя не могу.

— А я могу.

— Что можешь?

— Терпеть могу. Тебя. Хотя это нелегко. Ты иногда бываешь такой... — Антошка не нашла слова и не закончила фразу.

После объяснения с Катей Анатолий часто вспоминал ее грубые, несправедливые обвинения. Они по-прежнему возмущали его и укрепляли в принятом решении. Он удивлялся женской фантазии, способной так извратить невинную привязанность девчонки, оставшейся без отца, к старому другу семьи. Но в то же время Катя заставила его переворошить в памяти Антошкины слова и поступки за последние месяцы. Шевельнулось было подозрение, что все не так просто, как ему казалось. Но он легко отмел его.

Вполне естественно, что Антошка относится к нему с нежностью, и улыбается ему ласково, и ведет себя с ним как с близким человеком. Ведь она выросла на его глазах. Он был ее старшим братом, которого она обнимала при встрече, кому доверяла свои тайны, с кем делилась радостью. Как же ей вести себя иначе? Может быть, она сама запуталась и не может разобраться в своих чувствах? Так это же так просто распутать... Глупости, ей такое и в голову прийти не могло.

— Как твой Гена? — спросила она.

— Завтра суд.

— Посадят?

— Не думаю.

— Ты доволен?

— Да.

— Ты куда идешь?

Анатолию не хотелось говорить ей, что он живет в общежитии. Хотя Ольга Васильевна уже в курсе событий и Антошка, наверно, тоже знает.

— Мне еще нужно зайти в одно место.

— А потом?

— Что потом?

— Куда пойдешь?

— Ты какие-то странные вопросы задаешь. Потом, потом... Потом пойду к себе спать.

Антошка посмотрела на него сбоку, даже вытянула вперед голову, чтобы увидеть все его лицо, и замолчала. Рука ее вздрогнула.

— Когда уезжаешь в экспедицию? — спросил Анатолий.

Антошка не ответила. Анатолий остановился, повернул ее лицом к себе, поднял обеими руками ее опущенную голову.

— Ты чего?

Антошка послушно держала закинутую голову в его ладонях. Глаза смотрели страдальчески. Сжатые губы дрожали.

— Что с тобой, Антоша?

— Ничего, — сказала она, освободившись, и снова взяла его под руку.

— Ты мне загадок не задавай, и без того тошно, — сердито сказал Анатолий.

— Пойдем к нам, Толя, — чуть слышно сказала Антошка.

— Поздно, Антоша, завтра постараюсь выбраться пораньше.

— Совсем пойдем.

— Как это совсем?

— Там тебе плохо. Будешь у нас жить.

«Вот оно что, — обрадовался Анатолий, — это она из жалости считает меня бездомным и прибежала на помощь. Ольга Васильевна прислала или сама додумалась?»

— Спасибо, милая, зачем я вас буду стеснять? У меня в общежитии вполне терпимые условия.

— Ты нас совсем не стеснишь. Мы будем так рады. И мама...

— Ни к чему это, совсем ни к чему. Спасибо тебе и маме за приглашение, но поверь, что мне так удобнее. И от работы близко. И это ненадолго.

— А потом?

— Опять «потом». Потом мы переедем с Катей в свою комнату.

Антошка всхлипнула, быстро-быстро достала из сумки платочек.

— Ты плачешь или сморкаешься?

Антошка долго вытирала нос, глотала слезы, чтобы не мешали говорить.

— Она тебя не любит.

— А ты откуда знаешь?

— Знаю. Она плохая, она тебя не любит.

— Ну, Антошка, это ты уж вовсе глупости говоришь. Мы с ней любим друг друга, и все у нас наладится.

Он уже догадывался, что слезы не от сочувствия к его бездомности, но еще надеялся, что ошибается. Опять остановился, хотел посмотреть ей в глаза. Но она не далась, отвернулась, потянула вперед. Свободной рукой Анатолий погладил ее пальцы.

— Скажи... Это ты хочешь, чтобы я жил у вас, или мама?

— И мама.

— Но прежде всего — ты?

— Я.

— Интересно, — сказал он, не зная, как подступиться к решающему вопросу. — И как ты себе это мыслишь?

— Ничего я не хочу мыслить. Я думала... ты меня любишь.

— Конечно же люблю. И тебя люблю, и маму.

— А я тебя люблю не так, как маму.

Больше спрашивать было не о чем. В одном Катя оказалась права. Антошка в него влюблена, страдает по его вине. Его охватило чувство растерянности, и жалость к этой девушке, и страх за нее.

— Антоша... Ты заблуждаешься. Ты одно чувство приняла за другое. Ты мне тоже дорога, как самый близкий человек, но... понимаешь, это другое. Ты слышишь меня?

Антошка шла как слепая, цепко держась за его руку.

— Все это тебе кажется. Ты еще полюбишь по-настоящему — молодого, веселого. Какой я для тебя муж? Смех один.

— Перестань, — прошептала она.

— Я серьезно. Все это у тебя пройдет. Помнишь стихи: «...Как с белых яблонь дым»? Вот так и пройдет. Выбрось все эти пустяки из головы.

Анатолий сам с отвращением прислушивался к своим словам. Он смотрел на ее спутавшиеся волосы, на тонкие перекладинки ключиц, и чувство жалости к ней все росло. Если бы он знал!.. А что изменилось бы?

Они сидели на пустом бульваре. Случайные прохожие как будто догадывались, что им нельзя мешать, и скорым шагом обходили их скамью. Анатолий продолжал говорить, сам себе не веря.

— Ты уедешь в экспедицию и вернешься другой. И все будет хорошо, вот увидишь.

Антошка слушала, сжав на коленках руки, глядя куда-то мимо него, не отвечая ни слова.

— Давай забудем этот разговор. Будь мне сестрой, как прежде. Ладно?

Антошка вскочила и уже на бегу крикнула:

— Не хочу!

Она бежала, как будто боялась, что он станет догонять ее своими пустыми словами. Анатолий следил за ней, пока она не скрылась в толпе.

ГЛУХОЕ ДЕЛО

1

С начальником районного уголовного розыска Колесников встречаться не собирался. Приехав в Лихово, он хотел сразу пересесть в автобус, чтобы в тот же день начать работать в Алферовке. Но кто-то сказал ему, что Лукин сам партизанил в этих местах, и он решил задержаться.

Затейливая, с завитушками подпись Лукина красовалась под многими документами дознания. Колесников познакомился с ней еще у себя, в областной прокуратуре, когда сидел над разбухшими папками, с раздражением перелистывал сотни никому не нужных страниц и удивлялся, как обрастает бумагами всякое дело, даже когда оно ни на шаг не продвигается вперед. Никаких заочных симпатий владелец красивой подписи у него не вызывал. Впечатление от работы местных органов расследования было самое безотрадное. Оставалось только дивиться, как умудрились районные криминалисты запутать такое простое дело.

Особенно возмущали Колесникова протоколы допросов многочисленных свидетелей. Удручающе однообразные (просматривая их, Колесников чуть не заснул), они отражали поразительное равнодушие допрашивавших и тупое упрямство допрашиваемых. Как будто и те и другие выполняли формальную процедуру, одинаково неприятную обеим сторонам.

Когда Колесникову приходилось исправлять чужие промахи, у него всякий раз возникало чувство собственного превосходства и тщеславная готовность показать, как нужно работать. С таким чувством вошел он в кабинет Лукина, предварительно договорившись по телефону. Лукин встретил его радушно. Никакого смущения не выказал. Когда Колесников спросил, где именно воевал его партизанский отряд, на лице начальника угрозыска отразился дружеский интерес к собеседнику. Он плотно уселся в своем вместительном кресле и начал издалека, с того дня, когда по заданию райкома ушел в подполье.

Но Колесников не был расположен выслушивать очередной рассказ о партизанских подвигах. К воспоминаниям ветеранов он относился со снисходительной иронией и терпел их только, когда нельзя было отвертеться. Он был уверен, что все ветераны по человеческой слабости привирают, что о войне уже все рассказано, написано и ничего нового не услышишь. В таких случаях его тянуло похлопать по плечу увлекшегося рассказчика и вставить какую-нибудь охлаждающую фразу вроде того, что «да, было дело под Полтавой...»

Колесников родился и вырос за Уральским хребтом и до конца войны не вышел из допризывного возраста. Было когда-то чувство зависти к старшим, ушедшим на фронт, но потом и оно стерлось. Война перешла в учебники истории и на экраны кино. Читатели и зрители знали теперь о действительном ходе военных действий больше и лучше, чем иной окопный боец сороковых годов. Те шесть лет разницы, которые позволили Лукину воевать, пока Колесников ходил в школу, стали обычными шестью годами, не идущими в счет между взрослыми людьми.

— Простите, — сказал Колесников, — меня интересует только Алферовка. В ней вам бывать не приходилось?

Лукин осекся. Он угадал настроение следователя, и дружелюбное выражение на его лице сменилось обычной должностной внимательностью.

— Нет, в Алферовке не бывал, а по соседству хаживал.

— Так вы, может быть, и про Чубасова слыхали?

— А как же! Персона известная... Он у нас в списках состоял.

— В каких списках?

— В предателях. На уничтожение.

При этом Лукин улыбнулся каким-то своим воспоминаниям. Колесников задержался взглядом на его крепких белых зубах и не сразу нашел следующий вопрос.

— Понятно... Значит, лично вам с ним встречаться не доводилось?

Лукин закурил, словно давая себе время на раздумье, и очень доверительно сказал:

— Если бы довелось, наверно, и этого дела не было бы.

Много позднее Колесников догадался, что после этих слов и нужно было вызвать Лукина на откровенность, к которой тот был готов. Но сейчас психологические переживания бывшего партизана казались лишними, отвлекающими от ясной задачи, ради которой пришлось выехать в этот дальний район. Он поспешил задать один из тех вопросов, которыми, как железнодорожной стрелкой, переводят беседу на другую колею.

— А сегодняшняя Алферовка вам хорошо знакома?

— Разумеется.

Лукин толково рассказал о колхозных делах, кратко и не без юмора охарактеризовал некоторых старожилов Алферовки, а когда увидел, что Колесников делает пометки в блокноте, подсказал еще несколько фамилий, которые могут пригодиться. Они долго вели разговор, как будто условившись не касаться главного — неудачи проведенного расследования. Лукин ждал прямых вопросов, а Колесников хотел сохранить независимость своих суждений, сложившихся за письменным столом.

Колесников поинтересовался, как Лукин попал в милицию, и с удивлением узнал, что оба они одновременно окончили один и тот же институт с той лишь разницей, что Лукин учился на заочном отделении, не бросая оперативной работы. Этим и объяснялось, почему речь Лукина, простая грубоватая речь человека, привыкшего иметь дело с жителями глухих деревень, неожиданно, но к месту, переплеталась с точными юридическими формулировками. Он был совсем непохож на того доморощенного криминалиста, который виделся сквозь строки протоколов. Чувствовалась в нем и большая физическая сила, и лукавый ум, и профессиональная сноровка.

— Скажите, почему вы остановились на единственной версии: «месть»? — спросил вдруг Колесников.

— А других и быть не могло. Драки не было, грабежа не было, и ревности не было.

Колесников хмыкнул.

— Вы мне напомнили анекдот, судебные медики придумали: холеры не было, чумы не было, и тифа не было. Значит, помер человек от любви. Так рассуждать нельзя. Может быть, и мести не было?

Лукин подпер ладонью высокий лоб, утопил длинные пальцы в откинутых назад черных волосах и не ответил.

— Кстати, — продолжал Колесников, — по вашим допросам не понять, чего вы, собственно, добивались.

Лукин решил, что наконец начался тот разговор, ради которого и должен был прийти к нему следователь областной прокуратуры. Он приготовился к этому разговору давно.

— Я на вашем месте тоже попытался бы объяснить неудачу следствия умственной ленью районных работников. Но поверьте мне, что дело сложнее, чем кажется. Я имею в виду не сложность сбора и фиксации доказательств.

— А разве это не главное?

— В данном случае возникли сложности совсем иного порядка. Например, имя человека, убравшего Чубасова, известно всему району. Фамилия его — Кожарин, зовут Алексеем.

Лукин достал папиросу, долго разминал ее над пепельницей и даже не взглянул на Колесникова, чтобы полюбоваться его изумленным лицом.

— Я вас не понимаю, — сказал Колесников.

— Приедете в Алферовку, это имя услышите. А доказательств нет и не будет.

Колесникова рассердил снисходительно-поучающий тон Лукина. Вместо того чтобы признать свою вину за бездарно проведенное расследование, этот капитан милиции держался чуть ли не победителем. И что за витиеватость! «Человек, убравший Чубасова». Не преступник, не убийца, а «убравший».

— Во всех случаях, когда органы дознания обнаруживают свое бессилие, они оправдываются исключительной сложностью дела. А какое дело не бывает сложным, пока оно не раскрыто?

Чем явственней слышалось раздражение в голосе Колесникова, тем спокойней и тише становился голос Лукина.

— Не подумайте, что я хочу навязать вам свою точку зрения. Просто считаю полезным подготовить вас.

— К чему?

— К той обстановке, которая сложилась в Алферовке.

— Спасибо, но в такой подготовке я не нуждаюсь. Картина и без того ясная. Когда нужно было по горячим следам собирать доказательства, вы занимались никчемной писаниной.

Лукин смел в кучку рассыпанные по столу крупинки табака и стряхнул их в пепельницу. Не поднимая глаз на Колесникова, он сказал:

— Вот познакомитесь поближе с обстоятельствами дела и тогда... Сами увидите, как мала ценность формальных доказательств. В данном случае, конечно.

— Послушайте, товарищ Лукин. Вы со мной разговариваете не как работник милиции, а как древний оракул — так же многозначительно и невразумительно. Я приехал сюда, чтобы раскрыть преступление и отдать виновного под суд. Никакие обстоятельства не могут ослабить силы доказательств. А доказательств не может не быть.

— Спасибо за разъяснение, — улыбнувшись, сказал Лукин и совсем тихо добавил: — Убили-то предателя. Гада раздавили.

— Знаю. Это имеет значение для эмоциональной оценки происшествия. А для закона всякое убийство есть убийство. Или вы считаете, что убийца предателя не подлежит наказанию?

— То, что я считаю, вам неинтересно.

— Пожалуй, вы правы, — сказал Колесников, поднимаясь.

Лукин не стал его удерживать. Протянув на прощанье руку, Колесников спросил:

— Из дела не ясно, кто первым сообщил об убийстве?

— Участкового на месте не было, выезжал в соседний колхоз. Позвонили нам: «Приезжайте, уберите падаль». Дежурный спросил: «Какую падаль?» — «Прикончили тут одного, лежит, не пройти, не проехать». — «Кто говорит?» — «Кто знает, тот и говорит». И повесил трубку. Мы и выехали.

— Так и не узнали, кто звонил?

— Не узнали.

— Чудеса...

2

Асфальтовый пятачок, на котором разворачивались автобусы, прибывавшие из Лихова в Алферовку, оказался тем местом происшествия, с осмотра которого и полагалось начинать работу. Протокол осмотра, составленный Лукиным, был полным и точным. Колесников узнал деревянное здание продовольственного магазина, за которым открывались убранные поля. Узнал и скамейку, на которой сидел Чубасов, допивая свой последний стакан водки. Только ближайший дом, попавший на фотоснимок уголовного розыска, изменился: тогда стоял недостроенный, а сейчас — под добротной крышей.

Колесников прошелся по улице. Скамейка действительно хорошо видна, откуда ни взгляни. Лукин не преувеличивал, когда записал, что возможных очевидцев было никак не меньше двадцати человек. У продмага вечно толчется народ, кто в ожидании автобуса, а кто и просто так — гуляет. В этом и заключалась самая удивительная несуразность дела: двадцать очевидцев — и ни одного свидетеля! Ни одного! Как будто все они в тот ясный, солнечный день внезапно оглохли и ослепли.

Все обычные вопросы, на которые следователь ищет ответа на месте происшествия, потеряли смысл. Вместо того чтобы искать следы и приметы преступника, придется искать и уличать свидетелей.

Скамейка стоит впритык к глухой стене продмага — широкая, побитая дождем и солнцем доска на вколоченных в землю тумбах. Подобраться к ней сзади невозможно. Да и по характеру ранения видно, что ударнанесен спереди. Убийца Чубасова стоял перед ним, не таясь, лицом к лицу. Оба они находились на виду у всех. Можно было проглядеть самый момент убийства. Но когда раздался предсмертный крик Чубасова, рухнувшего у этой скамьи, невозможно было не заметить человека, нанесшего удар.

Куда он мог побежать? Или через площадь на улицу, или мимо автобусной остановки в открытое поле. Больше некуда. И в том и в другом случае его должны были видеть многие. Почему же они его не видели? Почему не задержали?

Колесников сел на скамью и попытался представить себе, как все происходило. Но картина преступления никак не складывалась. Внимание отвлекали всякие пустяки. Мысли рассеивались.

Из открытой двери магазина пахло хлебом и селедками. Несколько женщин с мешками дожидались автобуса и крикливо переговаривались, оправляя после каждой фразы платки и вытирая губы. По разъезженной дороге проехал на мотоцикле длинноногий парень, рыжий, как подсолнух. Сзади, обеими руками вцепившись в его ремень, сидела девушка. Она все норовила натянуть подол на оголившиеся коленки, но мотоцикл то и дело взбрыкивал, и девушка испуганно хваталась за парня. А он, повернув к ней красное лицо, говорил что-то смешное и ногами в кирзовых сапогах помогал мотоциклу сохранять равновесие.

Вполне вероятно, что и они были очевидцами, и могли стать свидетелями. Почему же эти люди не хотят изобличить преступника? Боятся его? Ерунда. Бояться может один, но не десятки людей. Не хотят связываться с судебной канителью? И это исключено. Такие преступления заставляют любого человека прийти на помощь следствию.

Колесников еще в студенческие годы увлекся наукой о расследовании и раскрытии преступлений. Головоломки, постоянно возникавшие в следственной работе, были близки складу его ума и характера. Потом он как-то очень быстро научился подавлять непрофессиональные эмоции: ужас, возмущение, жалость, казалось бы неизбежные при столкновении с жестокостью и бесчеловечностью. Он даже гордился той бесстрастной деловитостью, с которой приступал к анализу доказательств. Со спортивным азартом вел он единоборство с преступником, часто еще безымянным, но уже обреченным на поражение.

Было несколько дел, проведенных им с блеском — последовательно и методично. Об одном из них ему даже предложили написать статью в ведомственный журнал. Статья была опубликована, и областное начальство тепло о ней отозвалось. Хотя прошло лишь восемь лет после окончания института, он уже занимал в прокуратуре заметное место, и никто не удивился бы, узнав о его повышении.

Колесников не преувеличивал научных достоинств криминалистики. Но он крепко верил в могущество методики, разработанной многими поколениями юристов. Он был убежден, что всякое преступление в главном схоже со многими другими, случавшимися ранее. В хаосе человеческих страстей и пороков — свой порядок. Разве мотивы убийств, по существу, не остались без изменения за обозримую историю человечества? Наверно, и первобытный человек убивал из корысти, из ревности, мести, в приступе ярости или безумия, обороняясь от нападения или преследуя врага. Менялись только средства и орудия преступления. Да и то не очень. Так ли уж велика разница между каменным топором и стальным? А поэтому и ключ к раскрытию преступления не нужно вытачивать заново, — он обязательно найдется в старой, испытанной связке.

Колесников спросил у проходившей мимо девушки, как пройти к правлению колхоза, и не спеша зашагал по главной, самой широкой и самой пыльной улице.

Алферовка своим парадным краем выходила к оживленному шоссе. Здесь, на виду у сновавших легковых машин, стояли новые, обнесенные аккуратным штакетником дома. Отодвинувшись в глубь дворов, затененные коротконогими яблоньками и кустами сирени, они смотрели на проезжавших то загадочно черными, то раскаленными на закате, пылающими окнами. Но чем дальше от шоссе уходила улица, тем чаще попадались одряхлевшие, еще довоенной стройки избы, огороженные кривым частоколом и густо зачерненные гарью прошедших лет.

Колесников впервые попал в эту деревню, похожую на многие другие, где ему приходилось бывать. Он присматривался к ней глазами стороннего наблюдателя. Еще в поезде пришло к нему обычное для командировки чувство высвобождения от служебной лямки. Служба продолжалась, но теперь он один был хозяином своего времени. Важен был только результат его деятельности — то последнее заключение, которое он положит на стол своему начальнику. А как он придет к этому результату, сколько часов будет работать в день, никого не касалось.

Можно снова присесть на лавочку у забора, подставив лицо незлому сентябрьскому солнцу. Торопиться некуда. Можно сидеть, наслаждаться тишиной и сколько угодно думать о вещах и людях, оставленных в городе. Он знал, что сегодня же, как только это странное дело столкнет его с жителями Алферовки, все его мысли, и знания, и воля соберутся в кулак, и он уже ни о чем другом думать не сможет.

3

Похоже было, что Сударев подвернулся случайно. Председатель колхоза, человек в Алферовке новый, встретил следователя из области с открытым беспокойством. Но когда узнал, что Колесникова интересует происшествие давнее, не имеющее прямого отношения к колхозным делам, повеселел. В это время и приоткрыл дверь Сударев. Он заглянул, увидел постороннего и, не торопясь, подался назад.

Председатель обрадовался ему и крикнул:

— Заходи, Иван Лукич! — И, обратившись к Колесникову, добавил: — Вот это будет для вас полезный человек — старожил и секретарь нашей парторганизации. — И снова к Судареву: — Знакомься, Иван Лукич, товарищ из областной прокуратуры. Окажи содействие.

Познакомив их, председатель не стал задерживаться в кабинете. Сударев сел на председательское место, сложил на столе увесистые руки и уставился на Колесникова с простодушным ожиданием. На правой руке у него не хватало трех средних пальцев. Кожа на старой ране хотя и загрубела, но местами сохранились розоватые следы хирургических швов.

Не только по этой беспалой руке догадался Колесников, что перед ним бывалый солдат, испытавший все, что можно испытать на войне. Сударев явно оберегал свою гвардейскую выправку и опрятность. Даже аккуратно подстриженные седоватые усы на чисто выбритом лице выглядели ухоженными для парадного смотра.

Услыхав, какое дело привело следователя в Алферовку, Сударев удивился.

— Заново? Ездили тут, разбирались.

— Плохо разбирались, Иван Лукич, — наставительно сказал Колесников. — Разве можно такое преступление оставить нераскрытым?

Сударев возился в кармане, доставая пачку папирос. В его молчании Колесникову почудилось недовольство.

— Бывают такие дела, — объяснил он, — которые сразу не поддаются. Иногда следствие годами тянется. Но вы не беспокойтесь, убийство в Алферовке мы раскроем. А вам, конечно, неуютно жить, когда рядом ходит неразоблаченный преступник.

— Уютности мало, — согласился Сударев. — Да кто ж его знает, где он ходит...

— И это узнаем. Главное, выйти на след, найти свидетелей, улики. А поймать — поймаем. Это не проблема.

— Не проблема, — задумчиво повторил Сударев, по-прежнему вглядываясь в следователя.

— Я рассчитываю на помощь общественности, в первую очередь — коммунистов. Может быть, потребуется собрать колхозников.

Сударев предложил Колесникову папиросу.

— Спасибо, не курю.

Ответ Судареву не понравился. Смягчая улыбкой грубоватость слов, он сказал:

— У нас говорят: кто не любит табачок, тот хреновый мужичок. — И, чтобы предупредить возможную обиду, добавил: — Шутят, понятно.

— И моя бабушка шутила-приговаривала: затянись табачком — станешь круглым дурачком.

Оба посмеялись, Сударев даже громче Колесникова.

— А вы устроились в смысле ночлега?

— Мне председатель обещал тут комнатку для работы.

— То — для работы. А спать? А пить-есть надо? У нас еще гостиниц не завели. И в ресторанах нехватка.

— Найду добрых людей.

Сударев потрогал усы одиноким мизинцем и, будто пересилив колебание, предложил:

— А чего их искать! Прошу ко мне.

Заглянув в блокнот, Колесников сказал:

— Спасибо, но не хотелось бы вас стеснять. Мне рекомендовали обратиться к Даеву, отставнику. Есть у вас такой?

Сударев сразу согласился.

— Можно к Даеву Петру Савельичу, можно. У него места хватит.

Из правления вышли вместе. На крыльце Сударев остановился в нерешительности.

— Мне бы до коровника дойти. Всего и делов минут на десять. А оттуда к Даеву. Познакомлю вас с хозяином, отдышитесь с дороги... Пройдемте, тут близко.

— С удовольствием, — искренне сказал Колесников.

Они прошли до конца улицы и свернули на полевую дорогу.

Колесников, как всегда, когда приходилось бывать в деревне, дышал глубоко, со вкусом, задерживая в груди каждый глоток воздуха. Всю жизнь проживший в городе, он не знал названия трав и цветов, но стеснялся выдать свое незнание наивными вопросами. Он молча радовался свежести неведомых запахов и тому ощущению полной раскованности, которое приходило под огромным, растянутым во все стороны небесным пологом.

Сударев шагал впереди, чем-то озабоченный, не глядя по сторонам. Был он пониже Колесникова, но спину и голову держал как по отвесу и потому казался рослее сутуловатого следователя. Дорога вела прямо к видневшимся вдали скотным дворам, однако Сударев вдруг свернул на узкую тропинку, тянувшуюся к небольшой, по-осеннему нарядной рощице.

Когда подошли поближе, Колесников увидел старые, покосившиеся кресты, безымянные холмики, осевшие под тяжестью годов, и кой-где хозяйственно огороженные недавние могилы.

Сударев шагнул на пригорок и остановился у красной фанерной пирамидки, окруженной рослыми тополями. Он словно забыл о своем спутнике и стоял, как в строю, убрав подбородок и вытянув руки по швам.

На ребре пирамидки Колесников увидел массивную латунную доску, обрубленную нехитрым инструментом. Буквы на ней выводились нерасчетливо, но зато она сияла, как только что начищенная. И цветы у пирамидки лежали свежие, принесенные щедрой рукой.

Колесников хотел расспросить о братской могиле, но не решился нарушить ту требовательную тишину, которая бывает только на кладбищах. Он перечитал фамилии погребенных, и в его памяти шевельнулось беспокойство: просилось на свет какое-то воспоминание. Но, только остановившись на крупно вырезанной дате: «8.X.1942 г.», он сообразил, что видел фамилии, выведенные на доске, и эту дату в старом судебном деле Чубасова.

Сударев со всех сторон осмотрел могилу, как будто только для того и пришел сюда, чтобы проверить ее сохранность.

— Партизаны? — спросил Колесников.

— Наши, алферовские, — вполголоса подтвердил Сударев.

— Если не ошибаюсь, они были как-то связаны с этим убитым Чубасовым.

— Связаны, — зло повторил Сударев. — Сам он их вязал, сам пытал и сам вешал. Крепко связаны. — И он круто повернул к дороге.

Прошли несколько шагов. Сударев остановился и совсем по-другому, с тоской в голосе сказал:

— Знали бы вы, что за люди там лежат! Памятники им в Москве ставить. А за нашей околицей никто о них и не знает. Приезжают вот, как вы, даже не взглянут. Зато о Чубасове и в районе, и в области забота. Закон! Мать вашу!.. — неожиданно выругался он и размашистым шагом пошел к скотному двору.

Колесников с недоумением смотрел в сердитую спину Сударева.

— Постойте! — крикнул он. — Товарищ Сударев! Что ж вы так, выругались и пошли.

Видимо досадуя на себя за несдержанность, Сударев неуклюже извинился:

— Не на ваш счет ругань. Надоела больно эта канитель.

— Не в моей обиде дело. Тут какое-то недоразумение. Мне важно разъяснить его с самого начала. Вы ненавидите убитого Чубасова, и это естественно. Но нельзя же забывать, что убит человек.

— Не человек он!

— Погодите. Он был скверным человеком, подлым, но человеком.

— Только что в штанах ходил, а больше ничего в нем человечьего не было.

— Все равно. Жизнь любого человека находится под охраной закона. Иначе и быть не может. Если каждый будет сам судить, приговаривать и приводить приговор в исполнение, общество превратится в сумасшедший дом. Вы согласны с этим?

Колесников старался говорить спокойно, внятно, как бы растолковывая азбучные истины тупому ученику. Он теперь был уверен, что главная причина того противодействия следственным органам, которое проявилось в Алферовке, — в юридическом невежестве колхозников. Ни Лукин, ни местная прокуратура не смогли просветить их и логически доказать им неправомерность их поведения.

Сударев слушал молча, никак не обнаруживая своего отношения к доводам следователя.

— Вы говорите, — продолжал Колесников, — «забота о Чубасове». Разве об этом речь? Не о Чубасове, а о законности забота, о правопорядке, на котором держится государство.

— И тот, кто порешил его, за порядок боролся.

— Нельзя таким способом укреплять правопорядок. Разрушать можно, а укреплять нельзя. И вы это прекрасно понимаете. Какими бы благородными чувствами вы ни руководствовались, оправдывая убийцу, вы не можете отрицать, что он нарушил закон. Нарушил ведь?

— Ну, нарушил.

— А если нарушил, — радуясь первой победе логики, подхватил Колесников, — значит, должен перед законом отвечать. Не так ли?

Сударев мотнул головой, как будто отгонял комара, даже шлепнул по шее мякишем беспалой ладони и нетерпеливо оглянулся на скотный двор. Колесников торопился закончить мысль, чтобы старому солдату все стало ясно.

— Если я хочу установить личность убийцы, то это не значит, что я сожалею о Чубасове. Это мой служебный долг, а долг каждого человека помочь мне, как представителю закона.

Последние слова он бросил уже в затылок Судареву, входившему в раскрытую дверь коровника.

4

Дача Петра Савельевича Даева стояла на отлете, в дальнем, начисто выгоревшем конце деревни. К ней вела бывшая улица, с обеих сторон отмеченная холмиками заросших руин. Разбежавшиеся кусты и деревья захватили проезжую часть, образовав тенистую аллею. Думал ли Даев, что эта улица еще отстроится, или нарочно отодвинулся в безлюдье, никто не знал.

Еще не было видно ни дачи, ни забора, когда Колесников услышал натужное шарканье рубанка. На этот звук они и шли. Колесников пробовал возобновить разговор, но повторять сказанное не хотелось, а Сударев отмалчивался и повода для новых разъяснений не давал.

Стандартный щитовой домик с шиферной крышей затонул в густой зелени. Сударев привычно откинул изнутри крючок калитки. Рубанок продолжал свое дело, пока они не подошли к распахнутым дверям сарая.

— Принимай гостей, Савельич! — крикнул Сударев, с хрустом шагая по свежей стружке.

Из сарая вышел сухой старичок с морщинистым небритым лицом и редкими седыми волосами, прилипшими к впалым вискам. В обвисших холщовых штанах и вылинявшей спецовке он был похож на старого работягу, всю жизнь не выпускавшего из рук рубанка. Только очки в тонкой золотой оправе, уверенно сидевшие на хрящеватом носу, как бы предупреждали, что торопиться с выводами не следует.

Даев протянул клейкую от соснового сока руку Колесникову, потом Судареву.

— Чем могу быть полезен?

— Товарищ из области, — показал Сударев на Колесникова, — следователь.

— Мне рекомендовали обратиться к вам с просьбой о жилье, — сказал Колесников.

— Кто рекомендовал?

Колесников назвал фамилию своего начальника. Даев кивнул.

— Повезло вам. Только вчера дочка с внучкой уехали.

— Так я пойду, Петр Савельич, — вопросительно сказал Сударев.

— Погоди, Фомина видел?

Они поговорили о какой-то сводке, называли еще другие фамилии, и видно было, что понимают друг друга с полуслова.

— Ладно, иди, — сказал Даев, — я к тебе вечером загляну.

Сударев ушел.

— Пойдемте, покажу апартаменты.

Через просторную застекленную веранду они прошли в большую комнату, заваленную книгами и журналами. Даже из-под низкой железной койки армейского образца выглядывали корешки книг. У стен до самого потолка высились самодельные стеллажи. Некоторые еще были в работе, — стояли боковые стенки без полок. Колесников понял, над чем трудился хозяин у верстака.

Коротенький коридор привел их в другую, узкую комнату с одним окном. На березовых чурбачках лежал матрас, покрытый солдатским одеялом. Стол и табуретка тоже выглядели как сколоченные любителем — без затей, но с излишней прочностью.

— Вот, чем богат, — сказал Даев. — Ход у вас отдельный, через кухню. Елизавета Глебовна!

В комнату неслышными шагами вошла, как вплыла, старушка, которой поначалу можно было дать все семьдесят, а потом, приглядевшись, — все меньше и меньше, так живы были ее глаза и легки движения полной фигуры.

— Моя хозяйка, — представил ее Даев. — Знакомьтесь. А это, Елизавета Глебовна, наш постоялец, в Машиной комнате поживет. — Повернувшись к Колесникову, он добавил: — Договаривайтесь, как кормиться будете, и располагайтесь, а я пойду урок кончать.

Еще в городе от своего начальника Колесников узнал, что Даев в прошлом — крупный военный юрист, года три назад вышел в отставку то ли по болезни, то ли по возрасту, городскую квартиру отдал замужней дочери, а сам построил дачу на колхозной земле и живет там круглый год. Начальник Колесникова когда-то служил в подчинении Даева и сохранил с ним добрые отношения — прошлой осенью приезжал к нему на охоту. В то же время о деятельности Даева в деревне он высказывался иронически и обозвал его «колхозным стряпчим».

Елизавету Глебовну начальник тоже помянул, назвал «простой душой» и говорил о ней тепло. Родственница Даева, она всю жизнь прожила в соседнем районе. В молодости была знатной дояркой, ездила в Москву на съезд колхозников-ударников и вернулась оттуда с орденом. К старости, потеряв на войне мужа и сына, осталась одинокой. Перебравшись в деревню, Даев пригласил ее к себе вести хозяйство.

Пока Колесников потрошил портфель, доставая всякую дорожную мелочь, составлявшую «малый командировочный набор», Елизавета Глебовна успела постлать свежие простыни и на лету взбила пышную подушку. При этом она тихим, журчащим голосом, сама над собой подшучивая, сокрушалась, что не умеет готовить по-городскому, и просила Колесникова не поминать ее лихом потом, когда вернется к своим домашним разносолам. Сама себя успокаивая, она заключила: «Вареному-жареному век не велик».

Ее мягкое, все еще красивое лицо излучало доброту так же естественно и постоянно, как солнце излучает тепло. Смотрела она ласково, всегда готовая и к ответному смеху и к мимолетной слезе сочувствия. Даже морщинки, процарапанные годами, как-то сами собой складывались в доброжелательную улыбку. А когда она смеялась, нельзя было не засмеяться самому.

Заметив, что Колесников уставился в папки с бумагами, она заторопилась.

— Занимайтеся, я мешать не буду. Пойду сготовлю чего, покушаете с дороги.

— Спасибо, Елизавета Глебовна. Вы не беспокойтесь, пожалуйста.

— Какое беспокойство! Незваный гость легок, это званый — тяжел.

— Почему так?

— Званый приема ждет, а незваный загодя спасибо говорит.

Она уже повернулась к дверям, когда Колесников остановил ее.

— Елизавета Глебовна, у вас весной человека убили. Слыхали, наверно?

Старушка, только что ходившая с улыбкой на лице, чего-то испугалась и погасшим голосом сказала:

— Ничего я не знаю, милый человек, только и знаю, когда ночь, когда день.

— Так уж и ничего? Не может быть, чтобы вам про убийство не рассказывали. И про того, кто повинен в этом, наверно, слыхали.

— На одного виноватого по сту судей, — скороговоркой ответила Елизавета Глебовна, — а еще и так бывает — на деле прав, а на бумаге виноват.

— А на деле он прав?

— Про кого спрашиваете?

— Про того, кто убил.

Слезы на глазах Елизаветы Глебовны выступали легко от любого волнения, и радостного и горького. Зная эту свою слабость, она еще до слезы крепко зажимала веки кончиками вытянутых пальцев, пережидая, пока отойдет от сердца.

— Ты, сынок, воевал аль нет?

— Нет, молод был, совсем мальчишка, в армию не брали.

Старушка понимающе кивала головой.

— То-то тебе и трудно. Не понять.

— Чего не понять-то?

— Про войну хорошо слышать, да не дай бог видеть, — сказала она и вышла, неслышно ступая.

Она не упрекнула Колесникова, наверно, даже была рада, что война обошла его. Она просто, как само собой очевидное, отметила: мол, не может он понять того, что понимают люди, опаленные войной. Не может, и все!

Колесников толкнул створку окна, и комната мгновенно заполнилась шорохом листвы, щебетом птиц. Рубанок Даева двигался реже, со старческим кряхтением.

5

План работы, составленный Колесниковым, был расписан чуть ли не по часам. Прежде всего — свидетели. Десятки имен и фамилий. Свидетели, испорченные торопливыми допросами первых дней дознания. Свидетели, успевшие за прошедшие месяцы основательно забыть все, что они не хотели помнить. Свидетели-молчальники, болтуны, фантазеры...

Председатель колхоза выделил Колесникову маленькую комнатку в правлении колхоза с выходом на черное крыльцо. Кроме письменного стола, усеянного чернильными пятнами и ожогами от погашенных папирос, в комнате еще стояли два стула и черный клеенчатый диван такого вида, как будто по нему проехала пятитонка с полным грузом.

Стол освещала чуть покосившаяся лампа с зеленым абажуром. С одного бока абажур потерял добрый ломоть и был залатан прогоревшей бумагой. Этот расколотый бок Колесников и направлял на свидетеля. Делал он это по старому рецепту в расчете на то, что свидетелю в ярком пучке света труднее будет скрывать свои мысли. Но и лампа не помогала. Только что ушел последний из вызванных на сегодня свидетелей, а дело обогатилось еще одной стопкой исписанных листов, вполне пригодных для растопки.

Даже когда человеку ничего не грозит, вызов к следователю заставляет его волноваться. Даже на коротком допросе раскрываются черты его характера. Уже по первым шагам свидетеля, по тому, как он открывает дверь, как входит, как смотрит, Колесников угадывал его душевное состояние. Чаще всего догадка укреплялась, иногда опрокидывалась.

Когда Тимофей Зубаркин вошел в комнату и уже на пороге стащил с головы армейскую фуражку, потерявшую форму и цвет, угадывать было нечего. На вздувшемся грязно-сером лице свидетеля Колесников прочел четкий медицинский диагноз: «Хронический алкоголизм с явлениями психической деградации». Одетый в тряпье, которое уже невозможно было обменять даже на кружку пива, Зубаркин заторопился к столу и предъявил повестку, плясавшую в его трясущейся руке.

Это был главный свидетель обвинения. Он сидел рядом с Чубасовым на скамейке у продмага. На его глазах Чубасова убили.

Зубаркина уже допрашивали и Лукин и районный прокурор. Обоим он врал одно и то же. Приготовился врать и на сей раз. Отвечал теми же словами, притворялся более дурашливым, чем был на самом деле.

Колесников подготовил еще одну серию вопросов.

— Кем вам доводился Чубасов по родственной линии?

— Которая линия?

— Чубасов ваш родственник. Я спрашиваю: кем он вам доводился?

— Евонная мамаша, значит, тетя Лукерья, с моей мамашей сестры. Вот и считайте.

— Двоюродный брат?

— Выходит, так.

— Прежде чем приехать сюда, он советовался с вами. Что вы ответили ему на письмо?

— А чего мне? Захотел и приехал.

— Вы были рады его приезду?

— А чего мне радоваться?

— Вы кому-нибудь говорили, что он собирается приехать?

— Не помню... Может, говорил...

— Постарайтесь вспомнить, кому вы говорили.

Зубаркин свесил синюю губу и молчал.

— Может быть, когда выпивали, хвастались — вот, мол, приезжает брат богатый, с деньгами. Вспомните, был с кем такой разговор?

— Может, был... Не запомнил.

— Вспомните, что говорили люди, когда узнали, что приедет Чубасов.

— Чего?

— Я спрашиваю, что говорили люди, ваши знакомые, когда узнали, что приедет ваш двоюродный брат?

— Какие знакомые?

— Вы что, в деревне никого не знаете?

— Всех знаю.

— Тем более. Что они при вас говорили? Может быть, радовались, просили привести Чубасова в гости?

Зубаркин уловил насмешку и поднял на следователя заплывшие глаза.

— Никуда мы в гости не ходили.

— Это я знаю. Я спрашиваю, что было до его приезда. Если в гости не приглашали, то, может быть, наоборот, — сердились, угрожали расправиться с Чубасовым. Не слыхали таких угроз?

— Всяко болтали.

— Кто болтал?

— Не запомнил.

— Вы Шулякова Семена знаете?

— Ну, знаю.

— Вот он сам признается, что говорил: «Приедет твой — убью!» Значит, был такой разговор?

— Шуляк не убивал.

— А кто убил?

Зубаркин умел молчать, как тумба.

— Я вас спрашиваю, Зубаркин, если вы твердо говорите, что Чубасова убил не Шуляков, значит, вы знаете, кто убил. Назовите имя.

— Не видал.

— Зубаркин! Я еще раз напоминаю вам об ответственности за ложные показания.

Колесников полистал дело, чтобы вернуть ускользающее самообладание.

— Вы знали о преступлениях, которые совершил Чубасов во время оккупации?

— Какие преступления?

— Те, за которые он был осужден. Он служил старостой у немцев, предал партизан.

— Мало чего брешут.

— Значит, вы считали его хорошим человеком?

— А чего мне считать, не булгахтер.

— Ну, приехал он к вам, поселился. О чем меж вами разговор шел?

— Какой еще разговор?

— Говорили вы о чем-нибудь с Чубасовым?

— А чего говорить. Поставил пол-литру, опосля добавил, и весь разговор.

— Он жил у вас пять дней. Два дня никуда не выходил. Не говорил он вам, почему не выходит, кого боится?

— Не говорил.

— Послушайте, Зубаркин. Убили вашего двоюродного брата. Вы считаете, что он ни в чем не виноват. Значит, убили его ни за что. Так?

— По злости убили.

— Почему же вы не хотите помочь следствию? Как по-вашему, нужно убийцу наказать или пусть гуляет?

— Не видал.

— Не могли вы не видеть. Вы сидели рядом с Чубасовым у продмага, на одной скамейке. Сидели или не сидели?

— Ну, сидели.

— Расскажите, кого вы видели, когда пили на скамейке водку, кто проходил мимо?

— Всякие ходили.

— Назовите их.

— Бабы ходили.

— Какие бабы? Назовите фамилии.

— Наши бабы.

— Как их зовут?

— Ну, Нюшка ходила.

— Как ее фамилия?

— Ну, Нюшка, известно какая — Савельева.

— Очень хорошо. У вас отличная память. Еще кого помните.

— Никого больше.

— Как же вы не запомнили, если Чубасов приглашал проходящих выпить с ним. Кого он приглашал?

— А я почем знаю? То его дело, кого хотел, того звал.

— Но вы же сидели рядом.

— Ну, сидел.

— Тут же у скамейки его убили. Куда же вы смотрели?

— За угол пошел оправиться. Выхожу, а он лежит.

— Это вы придумали. Все равно должны были видеть убийцу.

— Вижу — Лавруха лежит. Чего мне по сторонам смотреть?

— Получается, что вы с убийцей заодно. Придется и вас привлекать к ответственности.

Зубаркин вытер рукавом глаз и с интересом спросил:

— А меня за что?

— Следствие покажет, за что. Или за пособничество, или за укрывательство. А может быть, никого, кроме вас, и не было. Может быть, это вы его с пьяных глаз пришибли.

Колесников знал, что подозрение против Зубаркина отпало сразу же. Множество свидетелей, хотя и не видевших преступника, твердо показывали, что Тимоха со своего места не вставал, ничего, кроме стакана, в руках не держал и на Чубасова не нападал. Хотя те же свидетели отзывались о Тимохе презрительно, как о ничтожном человеке, но мысль, что он мог убить Чубасова, вызывала у них смех. Им даже обидно было, что такое можно придумать.

Теперь, увидев Зубаркина, Колесников сам понял, что у этого истощенного пьяницы не хватит сил и для обычной драки. Но не мог же он не видеть преступника. Не мог! Как же заставить его говорить? Колесников перебирал в уме все известные приемы допроса и ничего не находил, кроме запрещенного законом. Ему хотелось обругать Тимоху, постучать кулаком по столу, нагнать на него страху, а еще бы лучше — посадить хотя бы на сутки, наверняка не выдержал бы и заговорил. От собственного бессилия Колесников еще больше злился на себя и на Тимоху.

— Зубаркин! Может быть, вы кого-нибудь боитесь и потому молчите? Может быть, вам пригрозили? Было такое?

— Кто грозился?

— Я не знаю кто. Я спрашиваю: требовал от вас кто-нибудь, чтобы вы говорили неправду?

— Не было.

— Чего же вы боитесь?

— Не видал.

— Не могли не видеть. Понимаете — не могли! Давайте вспомним. Мимо скамейки, на которой вы сидели, проходил человек с гаечным ключом в руках. Он стоял перед вами. Что он сказал?

Допрос начинался сызнова.

Долгие часы длился такой поединок. Десятки раз приходилось повторять одни и те же вопросы, по-разному их поворачивая, в надежде, что свидетелю надоест врать. Колесников менял тактику допроса. То он обращался к элементарной логике. Мало-мальски развитому и разумному человеку становится стыдно, когда он убеждается, что вранье противоречит простейшим доводам здравого смысла. Никому не хочется выглядеть идиотом. Зубаркин этого не боялся. Ему было все равно: идиот так идиот.

Колесников знал, что у каждого человека, даже у закоренелого преступника, есть свой предел сопротивляемости. Не раз в тех случаях, когда отказывала логика, он находил уязвимую точку в душе допрашиваемого, которая помогала резко изменить всю картину допроса. У Зубаркина не было ни самолюбия, ни совести, ни родственных привязанностей. Какая-то непонятная сила заставляла его скрывать все, что он видел и знал.

Четыре дня потратил Колесников на изнурительную борьбу со свидетелями. Его уже знала вся деревня, и, когда ой проходил по улице, многие с ним почтительно здоровались. А кое-кто и посмеивался. Не в лицо, стороной. Молодые девушки, узнав его, шептали и смеялись на ухо друг дружке. Или это ему казалось? У девчонок бывает такая форма кокетства. Но когда кажется, тоже плохо. Если чувствуешь, что над тобой могут смеяться, значит, сам понимаешь, что есть для этого основания.

Эти свидетели хоть кого могли вывести из равновесия.

Пожилая женщина, которую случай привел к продмагу как раз в момент убийства, даже не вслушивалась в вопросы и говорила лишь то, в чем сама себя убедила.

— Я только из продмага вышла, леденцов брала по руп двадцать. То все не было, а тут выбросили, дай, думаю, граммов триста возьму.

— Вы, когда в магазин входили, видели Чубасова?

— Не, не видала, некогда мне было по сторонам глядеть. Видела — сидят, а кто — не разглядела. Где тут было глядеть, дома ребята ждут, поросенок некормленый.

— Хорошо. А когда вышли из магазина, что вы увидели?

— Нюшку увидела. Я ей про леденцы, а она мне: «Лаврушку убило».

— А кто убил, не сказала?

— Никто, говорит, не убивал.

— Как это «никто»?

— Пьяный был, может, сам на железяку напоролся, а может, она с крыши свалилась, кто знает?

— А вы видели Чубасова убитого?

— Я-то? Видела — лежит, а живой или какой, мне ни к чему.

— А человека, который от скамейки убегал, видели?

— Не, никто не бегал. Это я побегла, у меня поросенок некормленый.

— Как же так, Варвара Тихоновна? Узнали, что рядом убит человек, и даже на секунду не остановились. Или у вас тут каждый день кого-нибудь убивают?

Свидетельница сразу отбросила тон бестолковой бабы и ответила с достоинством:

— Грешно вам такое говорить. С самой войны у нас и не слыхали, чтоб человек человека убил.

— Не могу понять! Среди бела дня совершается убийство, а вас даже не заинтересовало: кто преступник, почему пошел на такое дело?

— А потому как зверь он, палач распроклятый.

— Вы о ком говорите?

— Известно, о ком — о Лаврушке.

— А я не о Лаврушке спрашиваю, а о том, кто его убил.

— Я и говорю, кто? Кабы я своими глазами не видела...

— Что вы видели?

— Как он петли затягивал, табуретку ногой вышибал.

— Вы опять о Чубасове?

— А о ком же еще? Что Лаврушка, что немцы — из одной кучи золото. Вы Авдотью Клушину спросите. Пусть расскажет, как ее сапогами топтали, всю нутренность отбили. Еще Настю Мигунову, про ее сироток запишите. И Фросю Куликову. И Пашу Мартыниху. И Ефросинью Судареву. Почитай, в каждой избе память осталась.


Нюшка Савельева, единственная, кого свидетели охотно называли по имени, бойкая ясноглазая девушка лет восемнадцати, говорила с пулеметной скоростью.

— Мне в его сторону и смотреть-то было противно. Я когда и на улице видела — отворачивалась. Отвернусь, плюну, и все. Это надо же! Сам вешал и сам приехал! И где у него совесть была? Своими руками убила бы его, палача проклятого! Ей-богу, не вру, убила бы.

— Где вы находились, когда произошло убийство?

— У продмага была, от Фроськи шла, мы с ней в хоре поем. Вы нашего хора не слыхали? Такого и в Лихове нет.

— Кого вы видели у скамейки, на которой сидели Чубасов и Зубаркин?

— Какой еще Зубаркин?

— Тимофей Зубаркин.

— Это Тимоха-то? А он разве Зубаркин?

— Я вас спрашиваю, кого вы видели у скамьи, кроме Чубасова и Зубаркина?

— Никого не видела.

— Но кто-то убил Чубасова.

— Кто убил?

— Об этом я вас и спрашиваю: кто убил?

— Сам он себя убил, змей ядовитый.

— Кто стоял с ним рядом? Кто его ударил?

— Ничего не видала. Слышала, как ой смеялся, противно так: «га-га-га» — пьяная морда. От одного смеху душу воротило. Мне в его сторону и смотреть тошно было.

— Что вы еще слышали?

— Ничего больше не слышала. Еще как захрипел, ровно боров колотый, слышала, а больше ничего не слышала. Еще как повалился, слышала.

— А крика или спора между Чубасовым и кем другим не слыхали? Должны были слышать, если даже хрип запомнили.

— Был крик. Это когда он уже лежал. «Собаке собачья смерть», — кричали.

— Кто кричал?

— Народ кричал.

— Расскажите, как выглядел человек, который подошел к Чубасову.

— Зачем мне его видеть? Так он меня и дожидался.

— Видели вы его или не видели? Если будете говорить неправду, придется мне привлечь вас к уголовной ответственности. Видели или не видели?

— Не видала я никого.

— Не могли не видеть. Вы в трех шагах стояли от скамейки.

— Здрасьте! Откуда вы три шага считали? Я же на крыльце была.

— А с крыльца еще лучше видно.

— Кому, может, лучше, а мне ничего не видать было. Тимоху видела. Сидит, на своего дружка смотрит, а у самого из стакана водка ручьем. Смех один, чтоб у Тимохи водка зря проливалась.

— Какой же смех, если рядом убитый человек лежит?

— Это Лаврушка-то человек? Может, по-вашему, он и человек, а для нас не человек и не зверь даже. Мне и зверя убитого жалко, а палача этого вот ни столечки не жалко, хоть в тюрьму сажайте — не жалко.


Женщины врали легче, бездумнее мужчин. Старый колхозник Николай Гаврилович Тузов, один из тех, кого Чубасов пытался угощать водкой из своей последней бутылки, говорил неправду хотя и твердо, но стеснительно, как бы извиняясь, что иначе не может.

Да, само собой, он видел на скамейке Чубасова и Тимоху. Они пили водку и приглашали его разделить компанию. Но он не хотел иметь дело с предателем и отошел поближе к шоссе. Нет, как ударили Чубасова, он не видел. Да, какой-то человек проходил мимо скамейки. Вполне возможно, что он и ударил. Нет, лица его Тузов не приметил. Как одет? Неброско одет, вспомнить трудно. Как будто в пиджаке, а может, и в рубахе, точно не сказать. Какого роста? Обыкновенного. А может, и повыше, хотя скорее пониже. Пусть товарищ следователь не гневается, но издали не разглядел, глаза не молодые. Что на голове? Вроде бы кепка, а может, и картуз, сзади не разберешь. Куда девался? А кто его знает? Ушел, должно быть. Много народу ходило туда-обратно, и он прошел. Смогу ли узнать? А как его узнаешь, если личности не видел?

Колесников посмеивался над собой, вспоминая, с каким чувством перелистывал протоколы допросов, которые вел Лукин. Конечно, идти по затертым следам труднее. Если бы эти же свидетели попали к нему в первые дни, все могло быть иначе. Теперь у них стойкая, привычная позиция, попробуй столкни.

И все же он пробовал, снова и снова вызывал людей, со спокойствием автомата выслушивал нелепые ответы, не позволяя себе даже малых проявлений раздражения или уныния. Он был уверен, что именно допросы принесут успех, и набирался терпения.

6

На свою квартиру Колесников возвращался поздно. Он мог бы приходить раньше, но нарочно оттягивал время. Никакого душевного контакта с Даевым у него не получалось. Они встречались за завтраком, разговаривали о последних новостях, услышанных по радио, но ни одного сердечного слова друг другу не сказали. Сидели за столом, как два пассажира в железнодорожном купе на коротком перегоне.

У Колесникова давно сложилось высокомерно-презрительное отношение к старым юристам, делавшим карьеру еще в довоенные годы. Время, когда представления о законности и правосудии были вывернуты наизнанку, казалось невообразимо далеким. Но статьи в газетах, встречи с людьми, возвращавшимися из небытия, заставляли оборачиваться назад и искать виновников.

Одним из виновников Колесников считал Даева. Уж больно высокие посты занимал этот старикашка. А то, что он раньше времени вышел на пенсию и уехал в далекий колхоз, только подтверждало догадку. Потертая спецовка, заросшие щеки, рубанок — все выглядело маскировкой, словно прятался человек от своего прошлого.

Постоянный житель Алферовки, деятельно участвовавший в жизни колхоза, Даев многое знал об убийстве Чубасова. Он мог бы помочь следствию. Но обращаться за помощью не хотелось. Колесников ему не доверял.

Даев вопросов о ходе расследования не задавал, как будто совсем не интересовался этим делом. Он приглядывался к гостю и все больше приходил к выводу, что у этого молодого человека малоприятный характер, — выпирала из него какая-то тупая надменность, не располагавшая к душевному разговору. А поговорить хотелось и было о чем.

В этот вечер Колесников пришел в одиннадцатом часу. Широкие окна даевского кабинета были освещены. Старик ложился поздно и вставал раньше всех. Так уж повелось, что Даев не замечал его прихода. Колесников делал вид, что не хочет мешать хозяину, старался не греметь каблуками, бесшумно съедал на кухне ужин, оставленный рано засыпавшей Елизаветой Глебовной, и уединялся в своей комнате. Они сидели, отделенные друг от друга коротким коридором и длинными километрами взаимной неприязни.

Колесников, не раздеваясь, растянулся на матрасе. В городе он редко чувствовал усталость и легко от нее освобождался. А в Алферовке его изматывал каждый день. Долгие часы нужно было сдерживать раздражение, вызываемое упрямо лгавшими, все отрицавшими очевидцами. Задавая очередной вопрос и заранее зная, что сейчас он услышит «не знаю» или «не видел», Колесников собирал всю свою выдержку, чтобы не взорваться. Он понимал, что самообладание — пока единственное его оружие в поединках с этими безответственными людьми. Но чего стоило ему это самообладание, никто не знал.

В прошлом году на курсах следователей Колесникову пришлось читать лекции о тактике допроса. Он учил других, как правильно ставить вопросы, как устранять противоречия в показаниях, как помогать свидетелю вспомнить забытое. Он приводил хрестоматийные примеры, и его слушатели, наверно, завидовали его знаниям, опыту. Хорошо, что никто из них не присутствует на его допросах в Алферовке.

Если бы хоть один свидетель подчинился логике фактов и рассказал все, как было! Нужно найти этого одного. Десять, двадцать раз допросить, но найти.

А стоит ли искать? Эта странная, нелепая мысль приходила, когда он оставался один. Впервые возникла она после одного разговора, состоявшегося в избе Сударева.

Он сидел за столом, покрытым опрятной клеенкой. На другом конце стола лежала стопка учебников и ученических тетрадей. Жена Сударева, миловидная женщина лет сорока, возилась у печи. Ее руки в стареньких вязаных перчатках двигались с угловатой резкостью, выдавая волнение хозяйки.

Она вдруг повернулась лицом к Колесникову и посмотрела ему прямо в глаза.

— Даже если бы видела, не сказала бы! Сроду доказчицей не была.

— Подумайте, что вы говорите, Ефросинья Петровна! Вы же детей в школе обучаете.

— Так и обучаю: землю свою любить, врагов ненавидеть!

— А вам известно, что за покрывательство преступника тоже наказывают? — со строгостью в голосе Напомнил Колесников.

— Вы меня не пугайте, — со сдержанной яростью сказала Ефросинья Петровна. — Я с малолетства немцами пугана. Я у партизан связной была. Для вас что Алферовка, что другая деревня — все на одно лицо. А меня каждая стежка в прошлое уводит. Вон за тем забором, — она протянула руку к окну, — я сутки в яме лежала, матери дожидалась. А ей в Лаврушкиной избе прикладами ребра ломали.

— Я уважаю ваши чувства, но в данном случае мы... вы должны... — Колесников запинался, чувствуя, что не может найти убедительных слов.

Не слушая его, все так же глядя на деревенскую улицу, Ефросинья Петровна продолжала:

— По этим проулкам людей наших как зверей травили. Все нажитое ограбили, все святое опоганили... Сколько жить придется — не забуду.

— И не нужно забывать. Я прошу только на минутку отвлечься от воспоминаний.

— Отвлечься?! — Ефросинья Петровна сорвала с рук перчатки и протянула к Колесникову страшные, изуродованные пальцы. — Каждый в отдельности меж дверей давили. От детей в перчатки прячу. Нет у меня прощенья ни фашистам, ни чубасовым.

Только чтобы не молчать, чуть слышно проговорил Колесников:

— Разве о прощении речь идет?

— И слушать не хочу! — во весь голос закричала Ефросинья Петровна. — И не ходите ко мне!

Он ушел тогда потрясенный. И с тех пор все чаще стала стучаться нелепая мысль.

Отказаться от следствия и тем самым примириться с фактом самосуда — даже думать об этом работнику прокуратуры недопустимо. Но та же мысль изворачивалась и представала в другом словесном обличье. Не все ведь преступления раскрываются. Случаются «глухие» дела. Почему бы и этому не остаться «глухарем»? Одним гадом стало меньше на земле, стоит ли из-за него конфликтовать с честными людьми?

Колесников знал немало ошибок, вкравшихся в практику следственной работы. То громоздили обвинение против невиновного, то упускали настоящегопреступника. В прокуратуре работали люди, способные оступаться, как и все смертные. Прекращение возни вокруг Алферовки было бы, наверно, самой простительной ошибкой из всех возможных.

«Хорош! — злорадно похваливал себя Колесников. — Столкнулся с первыми трудностями и уже сполз к правосознанию алферовских дедов. До этого еще не додумывался ни один, даже из самых бездарных следователей. К чертям все эмоции! Единственная правильная линия предписана законом. Все остальное — от слабости».

Колесников вскочил и на чистом листе набросал дополнения к плану работы.

Выступить на общем собрании колхозников с просветительной лекцией о советском законодательстве и увязать с убийством Чубасова.

Расширить круг допрашиваемых за счет жителей соседних деревень, случайно оказавшихся на месте преступления. Этим исправить ошибку угрозыска, ограничившегося допросом свидетелей из Алферовки.

Что еще?

Распутать все родственные и дружеские связи погибших партизан. В деревне всегда нужно учитывать широкое переплетение родственных и приятельских связей. Они нередко определяют поведение и потерпевшего, и ответчиков, и свидетелей. Если каждый другому кум или сват, ждать от них беспристрастности не приходится.

Колесников кружил по комнате, снова полный энергии. Так с ним бывало всегда: как только открывалась новая возможность добиться успеха, усталость исчезала. Он мог бы сейчас начать трудовой день. Спать не хотелось. Хорошо бы почитать что-нибудь отвлекающее.

В коридоре скрипнула дверь. Даев прошел на кухню. Когда он возвращался к себе, Колесников спросил:

— Петр Савельевич! Нельзя ли у вас взять чего-нибудь почитать? Не спится.

— Заходите, — сказал Даев.

В своей комнате он показал на стеллажи.

— Берите что приглянется.

Знакомые Колесникову писатели занимали одну полку. Стеллажи были забиты работами по истории, философии, психологии. Колесников узнал книги, по которым готовился к экзаменам на последних курсах. Стояли они безо всякого порядка. Толстые, нарядные тома перемежались тощими брошюрками и старыми журналами. Много было всяких воспоминаний и справочников. Видно было, что Даев книг не берег. Он не только размашисто и жирно отчеркивал на полях, но еще загибал по нескольку страниц, так и оставляя для памяти. С десяток таких книг — раскрытых, распухших от вкладок и загнутых страниц — лежало на большом, похожем на верстак столе.

Взяв мемуары какого-то иностранного дипломата, Колесников из вежливости задержался и сказал приятное хозяину:

— Богатая у вас библиотека.

Даев сидел в допотопном кожаном кресле, из всех швов которого вылезали конские волосы. Под рукой у него стояла плоская бутылочка с розоватой жидкостью и недопитый стакан.

Пропустив слова о библиотеке, Даев достал из-под бумаг пластмассовый стаканчик, каким пользуются для бритья, наполнил его и подвинул на край стола.

— Выпейте. Настойка черноплодной рябины. Из своего урожая. Целебнейшая вещь. От всех болезней... Не бойтесь, спирта ни капли. В голову шибает, но чуть-чуть. Примерный эквивалент: литр настойки — сто граммов московской... Садитесь, стоя пьют лошади.

Холодная настойка пахла лесом.

— Хороша! — похвалил Колесников.

— Пейте-пейте, — приговаривал Даев, доставая из-под стола новую бутылочку.

По его глазам и морщинам, успевшим окраситься в цвет настойки, можно было догадаться, что он перешагнул через стограммовый эквивалент.

— Много читаете? — спросил Даев.

— Что вы имеете в виду?

— Не протоколы, разумеется. Я про книги спрашиваю.

— Если откровенно говорить, совсем времени для книг не остается. По специальности, конечно, слежу, а так... Газеты просмотреть и то не всегда успеваешь. Принесешь домой пачку, так и лежат.

— По специальности, — повторил Даев, ловко открывая сухой, жилистой рукой плоскую бутылочку. — Это вы очень точно отбрехались. Так и я всю жизнь — по специальности. Только и успевал указы читать.

— Такое наше дело, — примирительно сказал Колесников.

Даев долго смотрел на гостя, маленькими глотками отпивая из стакана. Глубокие морщины на его лице редко меняли выражение, и понять, что переживает их хозяин, было трудно.

— В нашем-то деле невежество особенно опасно.

— Почему же невежество? — обиделся Колесников. — И всю эту премудрость (он кивнул на книги) от корки до корки проштудировал. Зря диплом с отличием не дают. Это когда-то можно было с одним пролетарским происхождением и классовым чутьем продвигаться по службе.

— Зря вы так про классовое чутье. В нем своя мудрость. Но в общем, про меня вы правильно угадали. Образование было липовое. Диплом не по знанию, а по званию получил. Попробуй — срежь председателя трибунала. Кратким курсом шел. Вы пейте, не стесняйтесь, водичка полезная.

Колесникова тронула откровенность Даева. Он был доволен, что с первого взгляда раскусил этого «бывшего». Черноплодная рябина пилась легко и помогала говорить, что думаешь.

— Простите за вопрос, но мне интересно: к чему вам это сейчас? — спросил Колесников, опять кивая на книги. — Или диссертацию задумали?

— Как это у вас гладко получается! Если в молодости Маркса штудировали, то для диплома. Если в старости человек за книги взялся, то ради степени. Вы небось ни разу просто так, для себя, ни того же Маркса, ни Ленина не открывали. Признайтесь.

— Открывал, когда нужно, а что значит «просто так» — мне непонятно.

— Вы слыхали, как когда-то старики говорили: пора и о душе подумать? Так и я. Всю жизнь времени не хватало, все — по специальности.

Колесникову стало весело. Этот захмелевший старичок говорил забавные вещи.

— Так и работали, не думая?

— Так и работал.

Колесников рассмеялся.

— Наговариваете на себя, Петр Савельевич.

— А вы ведь тоже сейчас, не думая, работаете.

— Как так? — изумился Колесников. — Вы о моей работе никакого представления не имеете.

— Вижу. В деревне, как в стеклянной колбе, все видно.

— И что же, по-вашему, неправильного в моей работе?

— Все правильно, только мысли нет.

Вот уже несколько дней Колесников напряженно думал только о происшествии в Алферовке, думал сосредоточенно, до изнеможения, и вдруг этот осколок прошлого стал учить его мыслить. Обижаться было глупо. Самое время уйти. На прощанье захотелось уязвить.

— Могли бы и подсказать. Вы здесь живете, все знаете. А по существу покрываете преступника. Неужели, когда юрист уходит в отставку, он вместе с мундиром снимает с себя чувство долга?

Колесников поднялся.

— Сидите. Как говорит в таких случаях Елизавета Глебовна: «Обиду проглоти, смешком заешь, и нет ее». Я вам еще кое-что скажу.

Ничего интересного Колесников услышать не ожидал, но отказаться счел неудобным. Он сел со скучающим видом.

— Думать можно по-разному, — продолжал Даев, — и курица думает: клюнуть — не клюнуть? Чтобы разобраться в том деле, которым вы заняты, прежде всего нужно Чубасова разработать.

— Что его разрабатывать?

— Вскрыть нужно, как патологоанатомы вскрывают.

— Картина и без того ясная.

— Ой ли?

Чтобы Даев потом не думал, что это по его совету он стал выяснять все связи Чубасова, Колесников сказал, что такая работа у него в плане записана, но больших надежд он на нее не возлагает.

— Смотря на что надеетесь, — сказал Даев. — Я о Чубасове почему вспомнил. Хочу помочь, как коллеге. Ведь это я его судил в сорок пятом. И судил плохо.

У Колесникова не было ни даевских морщин, ни даевского спокойствия. На его лице так явственно отразились изумление и радость, что Даев впервые усмехнулся.

— Что же вы молчали? — с укором спросил Колесников.

— Не хотел напрашиваться. Да и хвастаться нечем. Вы с приговором знакомы?

— Еще бы! Но мне не все ясно.

— Да и мне лишь недавно все ясно стало... Ко мне он попал случайно. Под суд шла группа мерзавцев из Кузьминского района. Те топили друг друга, и обвинение получилось полновесным. А Чубасова притянули в последнюю минуту, поскольку был он одиночкой и других предателей в Лиховском районе не оказалось. Следствие вели наспех, полных данных не собрали, решили, что и того, что есть, достаточно.

— И на высшую меру не потянул, — подсказал Колесников.

— Если бы я его одного судил, послал бы на виселицу с легкой душой. Все они ее заслужили.

— Как же так получилось?

Даев отхлебнул настойки, посмаковал, поморщился, как от горького.

— На фоне других он выглядел калибром помельче. К тому же подтвердилось, что он застрелил какого-то фрица из команды поджигателей... Достаточно для смягчения?

— Да, основания были.

— Не было! — оборвал Даев. — Грубейшую ошибку допустил. Не столько юридическую, сколько политическую. Имелись показания одной свидетельницы, невнятные, но были, что Чубасов лично пытал Грибанова. Как нужно было поступить? Задуматься. Выделить его дело для доследования. А задумываться я не привык. Приговор у меня сложился, когда я еще с обвинительным заключением знакомился. Уже тогда я этого изверга помиловал. Из соображений, если хотите знать, юридической эстетики. Дать всем одну меру — некрасиво, вроде бы судья рубил сплеча, не взвесив тяжести вины каждого отдельно. А запишешь одному высшую, другому — лагерь, совсем иначе выглядит — как будто до тонкости разобрался и объективность проявил.

Колесников слушал с нарастающим интересом. Он перестал выскакивать с репликами и ждал.

— Когда подписывал приговор, — продолжал Даев, — успокаивал себя: десять лет тоже не курорт, вряд ли доживет. А на деле как получилось? Пока его в суд водили, пока он видел кругом ненавидящие лица, пока ждал приговора, не раз, наверно, от страха помирал. А потом все сразу изменилось. В лагере он кто? Один из тысяч, не хуже других. Я потом узнал, что он ни разу ни в шахте не был, ни на лесоповале.

— Повезло.

— Везенье ни при чем. Приспособился. Всю жизнь приспосабливался — к Советской власти, к немцам, к лагерному начальству. Пристроился придурком в пищеблок и прожил безбедно. А после там же, на Севере, присмотрел вдовицу с хозяйством, стал агентом по кожсырью и зажил «полезным членом общества» — хапал где мог... Вы его письмо к Зубаркину читали?

— Видел.

По письму, которое Тимоха Зубаркин представил следствию, можно было понять, что Чубасов сильно колебался: ехать, не ехать. Письмо было полно бахвальства. Так бахвалится человек, чтобы убедить не столько других, сколько самого себя, что ему не страшно. Он писал, что заслужил у власти полное прощение, что перед ним любой город открыт, что денег зарабатывает много, что бояться ему нечего и куда захочет, туда и поедет. А в Алферовку он хочет заглянуть по пути, полюбоваться на родные края.

— Не могу понять, почему он сюда приехал? — признался Колесников.

— На давность понадеялся. Как-никак без малого двадцать лет прошло. Думал — перегорело у людей, стерлось в памяти. А проще говоря, рассчитывал и к нынешним временам приспособиться. Да просчитался.

Даев не скрывал, что доволен «просчетом» Чубасова.

— Если человек хотел приспособиться к честной жизни, ничего в этом худого не вижу, — заметил Колесников.

— Никогда он о честности не думал. К любой жизни приспособиться хотел — к подлой, грязной, преступной. Кем угодно стать — провокатором, палачом — лишь бы выжить. Таким, как Чубасов, все равно, какой строй, какая власть. Только бы ему жрать и пить. Случись завтра война, такой и к новым врагам приспособится.

— Я говорю о конкретном периоде его жизни, о последних годах. За то, что он совершил при определенных обстоятельствах, он был наказан вашим же приговором. А если наказание было недостаточным, это не его вина и не мотив для расправы. Мало ли как приспосабливались разные люди в разное время, — а живут же сейчас?

Колесников говорил назидательно, любуясь, как это с ним бывало, четкостью выражаемой мысли и округлостью построенной фразы. Это любование мешало ему оценить второй, жестокий или бестактный смысл, скрытый в его словах.

Даев сидел с закрытыми глазами, откинувшись на высокую спинку драного кресла. Он долго молчал, словно ожидал продолжения. Колесников опять взялся за книгу, собираясь уходить.

— Вы напоминаете мне, что я тоже приспосабливался в те годы, которые вы имеете в виду, — сказал вдруг Даев, приоткрыв глаза.

— Петр Савельевич! — искренне испугался Колесников. — Да я о вас и не думал.

— Хотя показаний я никогда ни у кого не вынуждал, но я сидел за судейским столом, делал то, что диктовал закон, и в соответствии с законом выносил приговоры.

— Я понимаю, — поспешно вставил Колесников, согласно кивая головой, — в те годы...

— Вы ничего не понимаете, — не дал ему досказать Даев, — и оправдываться перед вами, молодой человек, я не собираюсь. Я виноват, во многом виноват. И никто с меня этой вины не снимет. Но никогда провокатором и палачом я не был.

Даев выпрямился и смотрел в глаза Колесникову. Он говорил тем же ровным глуховатым голосом, не запинаясь, как будто читал лекцию, не единожды прочитанную самому себе.

— Были среди нас и такие. Не о них речь. Я виноват в другом... Вы говорите: «те годы». А что вы о них знаете? Страничку из учебника. Если не считать войн, не было в истории нашего народа более героических лет... На стройку Нижегородского автозавода я в лаптях пришел. И когда механосборочный цех под крышу подводили, все еще в лаптях ходил. Полагались ударникам талоны на вторую кашу. Я их вместе с комсомольским билетом у сердца носил. Столовку иноземных инженеров мы за версту обходили, чтобы запахом жареного душу не расслабить. Ни машин не хватало, ни инженеров — за все валютой платили. Весь народ знал, убежден был: или построим социализм, или разобьют нас в первой же войне, в колонию превратят, рабами сделают.

Даев замолчал и внимательно вгляделся в Колесникова. Ему показалось, что его собеседник заскучал, как случалось это с его слушателями на политических семинарах, которых Даев много провел за свою жизнь. Раньше это его не смущало, важно было дотянуть положенное время и отметить, что мероприятие проведено. Сегодня ему очень хотелось, чтобы этот молодой следователь проникся его мыслями не как школяр, а как единомышленник.

— Все это бесспорно, — откликнулся Колесников.— Но согласитесь, Петр Савельевич, что память людская не комод с ящиками, часть которых можно запереть на замок, а ключ — забросить в речку. Так уж устроен человек, что не может он забыть прошлое, не может не вспоминать о нем.

— А разве я напоминаю о славе прошлых лет, чтобы вы забыли то, чего забывать нельзя? Забывчивость — худой помощник, но помнить нужно все. Половина правды — кривде родня. Вы как думаете? Пока я в лаптях ходил — был большевиком, а как за стол сел — оборотнем стал? Я революции служил всегда, и всегда был готов отдать за нее жизнь. Беда моя в другом. И беда и вина. В том, что служил слепо, невежественно. А идеи революции, как никакие другие, требуют открытых глаз, полного знания, честности и бесстрашия. Я же предоставлял другим все знать, думать и обеспечивать мою честность. Когда нужно было быть особенно зорким и принципиальным, я предпочитал думать поменьше, почаще прятаться за чужую спину, — начальству, мол, виднее... Больше верил, чем понимал. А одной веры мало. И смелость утратил, — боялся высказать свое мнение даже в тех случаях, когда этого требовала от меня партийная совесть. Вот чего простить себе не могу.

— Ну ладно — слепота... А причем тут невежество? — оробев, спросил Колесников.

Даев посмотрел на него, как будто не понял вопроса.

— А в нем все: и подлость равнодушия, и позор трусости. Я ведь не о формальной образованности говорю, не о дипломах и степенях. Рядом со мной за судейским столом сидели образованнейшие юристы. Один из них и по сей день в институте преподает, вас, наверно, учил. А как был дикарем, таким и остался, — дальше своего носа не видит, каждый день готов молиться новому богу. Вся эта дипломная образованность — полдела, не больше. Вот когда на нее идейность опирается, убежденность, когда ничто не заставит вас пойти на сделку с совестью...

— Вы считаете, что я могу повторить ваши ошибки?

— Моих вам повторить не дадут, а своих наделать можете.

— Кто не ошибается?

— Не притворяйтесь, вы знаете, о каких ошибках идет речь. Можно ошибиться от неумения. Это одно. И совсем другое, когда ошибаешься от бюрократического усердия, от страха потерять свое кресло. По себе знаю, что значит жить с потенциальной готовностью совершить любую ошибку.

— Я если кому и хочу угодить, так только закону, — твердо сказал Колесников.

— Слова, — отмахнулся Даев. — Хочу, чтобы вы поняли одно: не считайте себя носителем гарантированной мудрости и честности только потому, что родились на двадцать лет позже меня. Не гордитесь своей непричастностью к моим ошибкам. Это вам ничего не стоило. Хочу, чтобы вы лучше справились с теми испытаниями, которые выпадут на долю вашего поколения.

— Справимся, Петр Савельевич! — бодро откликнулся Колесников. — И воевать, если придется, будем не хуже отцов, и ошибаться постараемся поменьше.

— Насчет воинской доблести не сомневаюсь. Иногда легче умереть на войне, чем отстоять свою точку зрения перед начальством. А вот насчет ошибок... Еще один французский философ сказал, что гражданское мужество встречается реже, чем воинское. Нынешняя молодежь, конечно, и образованней, и дела у нее космического масштаба. Чего говорить! А был я недавно в области, заглянул к одному в кабинет, — совсем еще зеленый сидит за столом, а вельможности и зазнайства на трех старых бюрократов хватило бы. Поговорил с ним, признаюсь — страшновато стало. И не то чтобы я его командного тона испугался. За такой вельможностью лакейство прячется, «чего изволите», то самое невежество, — вот что страшно... Пора спать, — неожиданно заключил Даев и прощально махнул рукой.

Колесников вышел и только за дверью вспомнил, что не пожелал хозяину спокойной ночи.

7

Ночной разговор с Даевым вспоминался по частям. То приходила на ум одна фраза, то другая. Старик не случайно брякнул о душе. Когда-то грехи молодости замаливали молитвами, а этот ударился в философию, ищет объяснений и рад любому собеседнику. Но говорит он искренне, этого у него не отнимешь, — переживает.

Ироническая усмешка, с которой Колесников думал о Даеве, была наигранной. Некоторые слова старого юриста запали глубоко. «Вы работаете, не думая». Что он этим хотел сказать? Нет, не ради просвещения следователя распространялся он о своих ошибках. Хотел предостеречь от каких-то действий, имеющих прямое отношение к расследованию алферовского дела.

А о самом деле он так ничего и не сказал. В адрес убийцы у него не нашлось ни одного осуждающего слова. Говорил о чем угодно, только не о преступлении, совершенном у него под боком.

«Разработать Чубасова». Единственный его деловой совет. Но не похоже, что его заботит раскрытие преступления. Уж не хочет ли он, чтобы Колесников исправил его ошибку сорок пятого года и задним числом признал Чубасова заслуживающим высшей меры наказания? Чем это поможет делу? И так ясно, что Чубасов — негодяй, но разве убийство негодяя перестает быть преступлением?

Восстановить биографию потерпевшего — обязанность следователя. Колесников сделал бы это и без подсказки. Полезно проследить связи, которые тянутся от сорок второго года к нынешнему. Какие-то ниточки из этого клубка могут привести к происшествию у продмага. Источники информации рядом. Если о недавнем преступлении алферовцы высказываются неохотно, то о прошлом Чубасова готовы говорить часами. Вспоминают все до мелочей, с горячим чувством.


В тот день, когда уполномоченный заготскота Лаврушка Чубасов отказался уйти в лес и остался в оккупированной Алферовке, никто не думал, что сделал он это с далеким и злым умыслом. Возможно, что он и сам не знал, куда его заведет кривая дорожка.

Бывает так. Живет человек, по всем статьям не хуже других, — рядом ходит, на чужое не зарится. Бывает — до самой могилы прошагает по гладкому, не оступится и уйдет в мир иной, так никому, даже самому себе, не раскрыв, кем он был на самом деле. Только если рухнет привычный уклад и жизнь начнет испытывать каждого в отдельности на прочность и устойчивость, — вот тогда-то и раскрывается человек в подлинной своей сущности.

Кто мог думать, что молодой учитель, здесь же в деревне выросший, Гераська Грибанов, озорник и сердцеед, станет командиром первого в районе партизанского отряда, а потом, простреленный и ослепший, уже с петлей на шее предскажет фашистам гибель, а Красной Армии победу? Никто этого думать не мог.

Когда Колесников удивился, как это, мол, Чубасов, родившийся в бедняцкой семье, пошел в услужение к гитлеровцам, Сударев удивился в свою очередь.

— Вы что же думаете, как рос в бедности, так уж сразу и герой? У другого бедность хребет надвое ломала. Из таких бедняков не герои, а холуи формовались, лакеи по-старому, пресмыкающие, одним словом. А кто позлее, те после солдатчины в городовые подавались. Лаврушкин батя, бывало, за полушку руку оближет, чужой слюной умоется, не побрезгует.

Лаврушке Чубасову ни в лакеях, ни в городовых побывать не пришлось. Вместе с Гераськой Грибановым он ходил в школу, вместе они вступили в комсомол. Но в тот год, когда из Алферовки выселяли кулаков, Чубасов погорел на собственной жадности. Стал он у высылаемых оттягивать барахлишко, что в обмен, а что и так, ни за грош отбирал. Судить его за это не судили, но из комсомола выгнали. А поскольку Грибанов был на собрании первым обвинителем и клеймил Лаврушку самыми обидными словами, дружба между ними навсегда разладилась.

Случилось это в ранней молодости, а потом, когда Лаврушка вошел в года, он стал таким, как все: женился, обзавелся хозяйством и на всех собраниях исправно голосовал за советскую власть. Был он грамотен, умел обходиться с людьми, и ему всегда находилась службишка, позволявшая жить на колхозной земле, а в колхозе не работать. Детей он не сотворил, а перед самой войной от него ушла жена, — вдруг сорвалась в город и не вернулась. Сам он тоже собирался куда-то переезжать, с кем-то переписывался, да не успел.

Хотя Чубасов был мужчина рослый и нехворый, глаз, подбитый еще в детстве рогаткой, помог ему освободиться и от солдатской службы и от войны.

В селе Катьино, километрах в двенадцати от Алферовки, жил, вероятно, единственный человек на свете, с которым Чубасов разговаривал, ничего не тая. Это был его дядька по матери, колхозный кузнец Степан Дуняев, в трудное время заменивший Лаврушке отца и неведомо чем сумевший крепко привязать к себе сердце племянника.

К нему-то первым делом и подался Чубасов по приезде на родину с далекого Севера. Известно было, что он привез Дуняеву большой чемодан с подарками. Но какой разговор состоялся между ними, так никто и не узнал. Только видели люди, что в тот же час Чубасов вывалился из дядькиной избы, а вслед ему шаркнули по дороге и чемодан, и подарки, еще не распакованные, в бумажках и лентах. А последней полетела вдогонку, кувыркаясь и булькая, початая поллитровка.

С тем бы и уехал Чубасов обратно, сохранив свою жизнь, если бы не завернул в Алферовку к Тимохе Зубаркину.


Дуняев болел. Густо обросший сивой свалявшейся бородой, он сидел на печи, как медведь в берлоге, и трудно боролся с приступом удушья. Молодая женщина, пригласившая Колесникова сесть, пошарила в тумбочке, достала таблетку и протянула старику. Дуняев пожевал таблетку, потер словно отлитой из чугуна рукой волосатую грудь, вопросительно повернул голову к гостю.

Колесников сказал, что хотел бы узнать, с чем приезжал Чубасов к своему дядьке, о чем говорил, что выспрашивал, кого боялся. Старик редко и тяжело дышал. Колесников, полагая, что Дуняев глуховат, как все кузнецы, повторил сказанное погромче.

— Зачем шумишь? — сварливо перебил его Дуняев. — Об чем разговор шел — никого не касаемо. И тебе в том разговоре интересу нет.

Колесников долго разъяснял, как важно для следствия уточнить все обстоятельства приезда Чубасова, но Дуняев упрямо молчал. Зато когда Колесников оставил в стороне последнюю встречу и поинтересовался, не видел ли Дуняев племянника во время оккупации и не было ли тогда между ними каких разговоров, старик стал поддаваться на вопросы, как поддается тяжелая кладь, которую подталкивают рычагами.

Память у Дуняева была хорошая, только не хватало дыхания для подробностей. Поэтому он отвечал хотя и односложно, но точно, не путая хронологии. С его помощью и удалось Колесникову восстановить любопытные детали биографии Чубасова.

Первый раз пришел к Дуняеву его племянник весной 1942 года, вскоре после того, как Лиховский район был занят немцами. Пришел за советом. Сказал, что его вызывали в комендатуру и предложили стать старостой в Алферовке. На раздумье дали один день. По разговору можно было понять, что Чубасову хотелось принять предложение, но страшился своих. Объяснялся он с Дуняевым, как бы оправдываясь и уговаривая себя. Доказывал, что народу будет лучше, если старостой станет свой деревенский человек, а то пришлют со стороны неизвестно кого, горя не оберешься. Выходило, по его словам, что заботится он не столько о себе, сколько о своей деревне.

Дуняев не говорил Колесникову, что спорил тогда с племянником или осуждал его. Надо думать, что сам он в ту пору растерялся и не знал, как будет жить под немцами.

То, что Чубасов принял предложение комендатуры, Колесникову было известно. И поведение старосты в эти первые месяцы оккупации соответствовало той программе, которую он изложил Дуняеву. Он даже заискивал перед колхозниками, предупреждал их о поборах, которые намечались комендатурой, сам советовал прятать лишнее, чтобы не бросалось в глаза.

Но недолго длился этот период безобидного приспосабливания к гитлеровцам. Жизнь вынуждала делать выбор: либо — либо.

С партизанским отрядом, который вскоре был сколочен Грибановым, у Чубасова сложились двойственные отношения. На прямую связь и поддержку он не шел. Грибанов не раз подсылал к нему своих людей, хотел увериться, что в Алферовке надежный человек. Но Чубасов отвечал уклончиво, никакой помощи не обещал. В то же время понять можно было, что мешать он партизанам не будет и относится к ним так, как вроде бы их и нет.

Уже потом, на суде, он доказывал, что не хотел связываться с партизанами, потому что боялся предательства и доноса в комендатуру. Колесников не сомневался, что в этих словах была правда. Никто так не боится предательства, как предатель. Меряя всех на свой аршин, он в каждом видит свой страх, свою готовность к подлости. Чубасов боялся гитлеровцев, но еще больше боялся партизан. Он не знал, кто выйдет победителем, и старался угодить и тем и другим.

Грибанов не верил, что Лаврушка Чубасов может стать изменником. У него был свой аршин, и в каждом человеке он видел свою непримиримость к врагу. Он знал, что Лаврушка труслив и жаден. Но он не переставал считать его советским человеком и полагал, что лучшего старосты для Алферовки не сыскать.

Чубасов делал вид, что не замечает, как Алферовка превращается в партизанскую базу. Сюда свободно заходили разведчики. Отсюда переправлялись в лес продовольствие и одежда. Но вскоре спокойная жизнь Чубасова кончилась. Грибановский отряд взял под контроль Лиховское шоссе, — полетели мосты, подорвался на минах штабной автобус с оперативными документами, бесследно исчезали километры провода.

В Алферовку и во все окрестные деревни нагрянули каратели. В Дусьеве, где нашли немецкий автомат, расстреляли две семьи. Молоденький офицер с эсэсовскими молниями на петлицах часа полтора допрашивал Чубасова. Могло случиться, что гитлеровцы тогда же расстреляли бы Чубасова и он остался бы в памяти людей первой жертвой и первым героем Алферовки. Но очень уж искренне доказывал Чубасов свою непричастность к партизанам. В глазах офицера он видел смерть и, если бы верил, что может вымолить прощение, наверно, бросился бы в ноги и рассказал бы все, что знал о грибановском отряде. Но страх удержал его. Он поклялся, что нет и не было в Алферовке ни одного партизана. Почуял, видно, гитлеровец, что на этого человека можно положиться, почуял и передал через переводчика: «Если узнаю, что солгал, — повешу».

Об этом допросе и о последних словах гитлеровца Чубасов рассказывал в деревне. Был он напуган до помрачения и убеждал каждую бабу, что если партизаны будут заходить в Алферовку, то деревню сожгут, а всех, и его в том числе, повесят. Ходил он из одной избы в другую и повторял все то же — просил вести себя так, чтобы самим в живых остаться и ему жизнь спасти. Намекал, что не худо бы партизанам пожалеть своих близких и убраться подальше, в другой район.

Ни о чем он больше не думал и думать не мог: как уцелеть? как не озлобить партизан, которые могли запросто его прикончить, и как убедить немцев, что он им верный слуга?

С неохотой, после долгого молчания, когда слышались только всхлипы в больной груди, рассказал Дуняев и о другом разговоре с племянником. Было это в начале осени, когда гитлеровская армия прорвалась к Сталинграду. Дуняев хорошо запомнил, в каком состоянии прибежал к нему Чубасов: зеленый от испуга, с трясущимися руками. Чуть не плача, он уговаривал старого кузнеца порвать с партизанами, отказаться от их заказов, пожалеть себя. «Пропала советская власть, — твердил он убежденно, — пропала и не вернется. Нужно притереться к немцам, они хозяева».

О том, что случилось в тот день с Чубасовым, почему, отбросив колебания, перекинулся он к фашистам, старик говорить отказался. Видно было, что эти воспоминания ему неприятны, что по сей день корит он себя за то, что не догадался тогда, чем обернется этот припадок страха.

— Мне бы его, как вошь, придавить, с него бы и дух вон, — как бы извиняясь за оплошность, сказал Дуняев.

Но вот, оплошал, не придал значения, даже партизан не предупредил, думал, что племяш брешет с перепугу, отоспится, придет в себя. Только высмеял его и разок дал по шее, чтобы не завирался. А для Чубасова вопрос был решен.

8

Чем больше узнавал Колесников о Чубасове, тем сильнее испытывал он чувство пловца, которого течение сносит далеко в сторону от ориентира, намеченного на другом берегу. Разговоры со стариками, отлично помнившими события сорок второго года, уводили его от тех четких установок, с которыми он приступал к расследованию. Факты, которые накапливались у него, не помогали, а мешали. Они уличали одного Чубасова и не только объясняли, но и как бы оправдывали его убийство.

Каждый свидетель стремился передать следователю заряд своей ненависти к предателю. У ненависти свои аксиомы и своя система доказательств. Простые и неопровержимые доводы Колесникова воспринимались алферовцами как логические упражнения из учебника, не имевшие никакого отношения к их житейской практике. Они соглашались, что самосуд недопустим и преступен. Они вместе со следователем готовы были осудить злодея, поднявшего руку на другого человека. Но они с гневом отрицали какую бы то ни было связь между этими абстрактными рассуждениями и убийством Чубасова. Так же как они продолжали ненавидеть фашистов, заливших кровью их землю, так ненавидели они и предателя. Их ненависть не признавала поправок ни на время, ни на уголовный кодекс.

Все мужчины и женщины, проходившие перед Колесниковым, продолжали судить Чубасова даже после его смерти. Они не скрывали своих симпатий к тому, кто привел в исполнение приговор, созревший в их сердцах.

Теперь уже никаких сомнений в мотивах убийства не оставалось. Если бы не заключение судебно-медицинской экспертизы, установившей, что смерть потерпевшего последовала после единственного удара, можно было бы предположить, что вся деревня принимала участие в этом акте открытой мести.

Откровенней всех высказался по этому поводу Андрей Степанович Куряпов. В годы гражданской войны Куряпов служил конником у Примакова, а в сорок втором воевал в партизанском отряде Грибанова. С этим крепким горластым стариком Колесников познакомился у Сударева. Куряпов со второго слова стал называть следователя на «ты» и разговаривал по-отечески, наставляя, как совсем еще молодого паренька, способного по горячности напороть невесть что.

Изба Куряпова стоит как раз напротив продмага, а в час убийства старик сидел на лавочке у калитки и своими ястребиными глазами из-под навеса седых, вздыбленных бровей видел все.

На допросе Колесников держался с ним официально, предупредил, как всех, об ответственности за ложные показания и, когда заполнял анкетную часть допросного бланка, переспросил имя и фамилию. Куряпов, хотя и согласился на официальность, но, подмигивая и усмехаясь, давал понять, что всерьез свою роль не принимает. Вроде бы оба они знали, что без этой церемонии не обойтись, хоть ей и грош цена.

Когда карусель вопросов и ответов вернулась к исходной точке, Куряпов положил на стол руку и сказал:

— Все? Теперь прибери бумагу, прибери. Положь вставочку. Послушай, что я спрошу. Гляжу я на тебя, Петрович, чудак ты, ей-богу чудак. Ну какая тебе разница — кто? Ты мне по совести скажи: правильно того гада изничтожили или как?

— Убийство не может быть правильным.

— А ежели иным порядком нельзя было его изжить? Пускай дышит, пускай водку жрет?

— Ну, а если каждый по своему разумению начнет суды подправлять и с гаечным ключом по дворам бегать. Это правильно?

— Ты, Петрович, как налим. Я тебе вопрос, а ты боком, боком и под корягу. Никто зря с ключом ходить не будет. Народ у нас смирный, не волки.

— Вы, Андрей Степанович, Ленина уважаете?

— Ты это к чему?

— А к тому, что Ленин говорил: ни одно преступление не должно остаться безнаказанным. Понятно? Ни одно!

— Ленин завсегда правду говорил. А Лавруха Чубасов чуть без наказания не остался.

— Его судили.

— Дурная голова судила. А теперь аккурат по Ленину вышло — получил сполна.

— Не может один человек вершить суд и расправу.

— А неужто он один его прибил! Считай, и я за тот ключ держался. Всем миром присудили бы его. А кто замахнулся, тому спасибо. А ты хочешь, чтобы мы его тебе привели, чтобы ты его за решетку бросил.

— Да не посадят его, — в отчаянье крикнул Колесников, и въедливый старик тотчас ухватился за эти слова.

— А почем знаешь, что не посадят?

— Не знаю, но допускаю, что суд учтет, войдет в положение. Может быть, ограничится другим наказанием.

— Не пойму тебя, Петрович. То ты говоришь, что он против закона пошел, то обещанье даешь, что не посадят его.

— Никаких я обещаний не даю и дать не могу. Я не судья.

— Ну, а был бы судьей — оправдал?

— Оправдать его нельзя, а простить, может быть, и можно, не знаю.

— Так ты и прости.

— Да не имею я на это права. Для того суд и существует?

— А бумажку дашь?

— Какую бумажку?

— За подписью. Напиши, так, мол, и так, поручаюсь в общем, что отпустят этого молодца на полную свободу.

— И бумажку писать не имею права. Я только объясняю, что убийство убийству рознь. Случается, что по неосторожности, сам того не желая, человека убьешь или, обороняясь, жизни кого лишишь. Или еще бывает, что в сильном волнении, от большой обиды человек ударит, не рассчитает силы и убьет. Все это разные убийства, и разные за это наказания.

— Это правильно. Сам придумал?

— Так в Уголовном кодексе записано. По нему судьи и приговор выносят.

— А ты им подскажи. Зря, что ли, тебя прислали? Парень ты башковитый, так и напиши — убил, мол, на полном основании.

Колесникову очень хотелось запустить чем-нибудь в ехидную бороденку Куряпова. Стараясь не смотреть на него, он ослабевшим голосом повторял:

— Это судьи должны решать, на каком основании.

— Брось, Петрович, брось. Не прибедняйся, не дурней ты судей, не дурней. Поезжай и расскажи, как есть. Не за что его сажать, правильно сработал, пущай гуляет.

— Да я даже не знаю, кого «его».

— И не надо тебе знать, крепче спать будешь.

Спалось после таких разговоров плохо. И не потому, что имя преступника оставалось неизвестным. Как и предсказывал Лукин, имя Алексея Кожарина называли — не прямо, не для протокола, — проговаривались. Был один разговор, случайно подслушанный в колхозной чайной. Были испуганные, выдающие правду глаза женщин, отмахивавшихся от него, когда он задавал прямые вопросы. Не было лишь того порядка в мыслях, с которыми он приехал в Алферовку.

Колесников привык работать в окружении людей, разделяющих его чувства и всегда готовых прийти на помощь. Так проходило расследование каждого преступления. Всегда интересы следствия совпадали с интересами честных людей. И только в этой деревне, где полностью отсутствовала атмосфера сочувствия и содействия, Колесников понял ее силу.

Чем ближе он сходился с алферовцами, чем глубже проникал в их духовный мир, тем труднее было работать. Умные и честные люди считали его действия неразумными, скрывали от него правду, убеждали его согласиться с тем, что противоречило всяким правовым нормам. Не мог же он всерьез принять логику деда Куряпова и успокоиться на том, что «гада изничтожили правильно»!

Колесников принуждал себя придерживаться плана и гнуть свою следовательскую линию наперекор мнению окружающих. Но и в этом он хитрил перед собой. Драматические события сорок второго года придвинулись к нему вплотную. Восстановленные участниками и очевидцами, они втянули его в круговорот борьбы и страданий, двадцать лет назад пережитых Алферовкой. Не насущная потребность следствия, а личная заинтересованность заставляла его довести до конца то «вскрытие» Чубасова, о котором говорил Даев.

9

О самом тяжелом преступлении Чубасова на процессе 1945 года никто достаточно убедительно рассказать не мог. Были слухи, страшные до неправдоподобия. Вся Алферовка знала, что за этими слухами — правда. Но полновесных доказательств суд так и не собрал. Колесников знал — почему.

Главная свидетельница, теща Грибанова, умерла еще в сорок четвертом году, а заместитель Грибанова по отряду Василий Вдовин в последний день войны погиб, подорвавшись на мине. Осколком этой же мины его земляку и фронтовому другу Судареву оторвало три пальца.

Когда, повалявшись по госпиталям, Сударев вернулся в Алферовку, Чубасов был далеко, под надежной лагерной охраной. А от Вдовина Сударев знал все.

Сопоставляя то, что он услышал от Дуняева, с рассказом Сударева, Колесников во всех подробностях представил себе картины прошлого.

Жена Грибанова Мария с двухлетней дочкой и больной матерью жила на краю деревни. Чубасов знал, что партизанский командир нередко навещает своих — уверен, что никто в деревне не предаст.

Вдовин рассказывал Судареву, что однажды связной принес Грибанову записку от жены. Она писала, что заходил Лаврушка и просил помочь встретиться с Герасимом. Есть, мол, у него важные новости для партизан. Просил встречу не оттягивать. Хорошо бы в пятницу до рассвета.

Вдовин вспоминал, что никаких сомнений у них записка не вызвала. Беспокоило только, что в округу зачастили гитлеровские патрули, но никак этого факта с предложением Чубасова не связывали. Решили, что пойдет Грибанов с двумя разведчиками, а под самой Алферовкой, на всякий случай, оставят наблюдательный пост с ракетницей.

Партизанская база размещалась на Дальних болотах километрах в двадцати от Алферовки. Вышли ночью и шагали не спеша, соблюдая осторожность. Дошагали до грибановского дома, но ничего тревожного не заметили. У поворота с лесной тропы на проселок оставили дозорного, усадив его на высокую ель.

Младшего своего спутника Федю Ингурова, плечистого парня лет двадцати, Грибанов поставил в секрет за сараем, а сам с бородатым Матвеем Клушиным вошел в избу.

Жена Грибанова успела к приходу партизан растопить печь и пригласила гостей к столу. Приняться за еду не успели. Хлопок ракетницы донесся слабо, как будто кто-то за окном легонько ударил в ладоши. Мария даже не обратила бы внимания, если бы мгновенно не изменились мужчины. Еще никто не успел сказать ни слова, а Матвей Клушин уже крутил фитиль керосиновой лампы, пока тот не задохся в узкой щели.

Грибанов подошел к жене, обнял за плечи и тихо сказал:

— Со стола прибери и ложись. Никого ты не ждала, и никого у тебя не было.

Свет догоравших в печи поленьев закрасил бледность ее испуганного лица и тревожно мерцал в остановившихся серых глазах.

Дверь приоткрылась, и Федя Ингуров прошептал с порога:

— Немцы, Герасим Захарыч.

Грибанов оторвался от жены, и, уже оборотясь, напомнил:

— Дверь закрой, ложись.

Сигнал дозорного помешал гитлеровцам захватить партизан врасплох. По их плану сначала перекрывались пути отхода из Алферовки, а уж потом завершалось окружение грибановского дома.

С высокого крыльца Грибанов увидел огни мотоциклетных фар, гладко кативших по шоссе со стороны Дусьево и подпрыгивавших на колдобинах проселка. Ничего, кроме этих фар, разглядеть нельзя было. Темень раннего октябрьского утра была влажной и липкой. Грибанов услышал приглушенный голос Матвея Клушина:

— Похоже, облава.

Они все еще надеялись, что гитлеровцы появились случайно, вне связи с приходом партизан в Алферовку. Никто еще не думал о предательстве Чубасова. Ясно было одно: нужно поскорее выбираться из деревни и, если не удастся прорваться к лесу, отлежаться в укромном месте, пока кончится облава.

Таких укромных мест было немного. Самое близкое — старое бензохранилище МТС, из которого партизаны прорыли ход в овраг, тянувшийся до самого леса.

Шли гуськом: впереди Федя Ингуров, за ним в двух шагах Грибанов. Замыкал Матвей Клушин. Прижимаясь к плетням, топтали скользкую ботву, месили грязь, и, как ни старались держать тишину, слышно их было далеко.

От разрушенных мастерских МТС до бензохранилища оставалось метров двести полем. Но пробежать успели не больше двадцати. Взлетевшая ракета накрыла их куполом холодного зеленоватого света. Разом плюхнулись в грязь и поползли обратно к руинам мастерских. Длинная очередь из ручного пулемета как бы подтвердила, что замысел их разгадан и путь к бензохранилищу отрезан.

А вслед за очередью прогремел в самые уши усиленный мегафоном голос немецкого переводчика:

— Господин Грибанов! Вы окружены! Сдавайтесь! Мы сохраним вам жизнь!

Это был смертный приговор не только ему.

Вдовин рассказывал, что Грибанова часто беспокоила мысль о семье. Немцы еще не знали, чтопартизанским отрядом руководит учитель из Алферовки. Но долго ли так продолжится? В конце-то концов узнают. Что будет с Марией, с дочкой? Грибанов знал, что Мария не оставит больную мать. А партизанская база была еще слишком бедной и неустойчивой, чтобы держать на ней женщину с ребенком, да еще с больной старухой в придачу. Приходилось отгонять мрачные мысли и надеяться, что семья благополучно перезимует в деревне, а весной обстановка изменится к лучшему.

Голос из темноты, назвавший имя Грибанова, рассеял все надежды. Их предали.

Ночной мрак медленно разбавлялся водичкой близкого рассвета. Грибанов уже видел не только силуэты своих товарищей, но и обращенные к нему ожидающие лица.

Можно лишь догадываться, какими мыслями обменивались в эти минуты обреченные партизаны и какой план действий показался им самым верным. По рассказам нескольких женщин, притаившихся в своих избах и видевших из разных окошек обрывки короткого боя, не трудно было восстановить и понять ход событий.

Партизаны больше не пытались прорваться к оврагу. Они правильно решили, что немцы особенно тщательно перерезали кратчайший путь к лесу. Когда немецкий переводчик во второй раз обратился к «господину Грибанову», Федя Ингуров ответил автоматной очередью. Неизвестно, сам ли он вызвался или оставили его для прикрытия, но Федя не покинул своего поста, пока его не подстрелили с тыла.

Грибанов и Клушин бросились в другой конец деревни, туда, где их меньше всего могли ждать гитлеровцы. Хотел ли Грибанов подальше уйти от своего дома или рассчитывал перемахнуть дорогу на Дусьево и добраться до заросшего Заячьего озера, можно было только гадать.

Клушин заметил автоматчика, подстерегавшего их в кювете, и накрыл его гранатой. Грибанов уже перебежал шоссе, когда его ярко осветил подоспевший мотоцикл. Видно, немцам было приказано захватить партизан живыми — стреляли они низом, по ногам. Грибанов упал. Клушин бросил одну за другой две гранаты и, подхватив командира, попытался оттащить его к ближайшему стожку. Но и его остановила немецкая пуля.

10

Мать Марии Грибановой ненамного пережила свою дочь. Она умерла в 1944 году, уже после освобождения Алферовки от оккупации, но стать свидетелем на суде против Чубасова не успела.

Последние два года Екатерина Николаевна страдала тяжелейшими приступами страха. Каждый приступ заканчивался длительной потерей сознания. Страх поражал ее внезапно. Приютившая ее Варвара Шулякова приметила, что приступы возникают не сами по себе. Вызывали их то громкие голоса, то резкий стук в дверь, то запах паленого. Шулякова не раз бывала свидетельницей приступов и подробно, в который раз переживая прошлое, описала Колесникову, как они обрушивались на несчастную женщину.

Екатерина Николаевна вдруг замирала, словно прислушиваясь к чему-то, лицо ее искажалось, глаза упирались в орбиты, а руками она подгребала к себе подушку, одеяло, как будто укрывала живое. «Это она Аленку прятала, внучку», — объясняла Шулякова.

Что всегда удивляло окружающих, Екатерина Николаевна во время приступов не издавала ни криков, ни стона. Может быть, поэтому, задохнувшись от сдержанного вопля, она впадала в глубокий обморок.

Не только Шуляковой, но и многим в деревне рассказывала Екатерина Николаевна все, что слышала в тот день. Лежала она тогда за тонкой перегородкой, прижимала к себе спавшую внучку и видеть ничего не видела, но слышала каждый шаг, каждое слово.

Слышала она, как под ударами прикладов раскрылась дверь и пол затрясся от топота солдатских сапог. Слышала, как закричала Мария и смолкла. Слышала, как стонал Герасим Грибанов. И еще слышала голос Лаврушки Чубасова, все убеждавшего кого-то: «Он! Он и есть командир! Это точно!» Голос Чубасова она не могла спутать с другим. По-русски говорил еще переводчик. И еще Грибанов. Но произносил он только одно слово, то тихо, то громче, то с криком: «Гады!»

Переводчик задавал ему вопросы о партизанской базе, о числе партизан, о планах партизанских, а он твердил свое: «Гады!»

Екатерина Николаевна слышала, как в чьих-то руках громыхнул ухват и как ворошили рогаткой раскаленные угли в печи. Потом избу заполнил запах паленого, И снова услышала Екатерина Николаевна голос Чубасова, вздрагивающий и просительный: «Дозвольте мне».

Грибанов кричал диким голосом, пока не захрипел.

Екатерина Николаевна боялась, как бы не проснулась внучка. Лаврушка Чубасов знал, что в избе должны еще находиться теща и дочка Грибанова. Знал он, что старуха разбита ревматизмом, с постели не встает и никуда уйти не могла. Почему же он не сказал об этом гитлеровцам? Екатерина Николаевна думала, что он от волнения забыл про нее. И пуще всего она боялась напомнить о себе. С головой закрыла внучку, затаилась и не проронила ни звука.

Екатерина Николаевна ничего не видела. Она не видела, как Чубасов выжигал глаза Грибанову. Она только слышала его голос: «Дозвольте мне».

А как вешали партизан и Марию, видели многие. К этому времени уже рассвело. Несколько случайных прохожих задержались и смотрели. Другие подглядывали в окна. Все видели, как Чубасов суетился, доставал веревки, лестницу. Командовал худой, бледный офицер. Он стоял в стороне, курил и время от времени выкрикивал какие-то слова по-своему.

Первой повесили Марию Грибанову. Она не отводила глаз от мужа и говорила тихо, почти про себя, слов разобрать нельзя было. Потом повесили тяжело раненного Матвея Клушина и мертвого Федю Ингурова. Последним поволокли Грибанова. Простреленные ноги не держали его. Рубаха на нем тлела. Глаз и бровей не было. Все думали, что он мертвый. Но когда подняли его и стали накидывать петлю, он вскинул голову и как на многолюдном митинге крикнул: «Врете, гады! Придет Красная...» И не досказал. Чубасов, не дожидаясь команды, выдернул табуретку.

О казни партизан Варвара Шулякова рассказывала не первый раз. Она сидела на веранде даевского дома и говорила не сбиваясь, то понижая голос до шепота, то всплескивая руками и округляя глаза. Виселицы, фашисты, Чубасов — запечатлелись в ее памяти на всю жизнь. Ей давно не приходилось вспоминать историю, известную всей Алферовке, и когда Елизавета Глебовна попросила прийти, чтобы пересказать все их постояльцу, она бросила дела и теперь старалась передать виденное как можно убедительней.

С ночи моросил, не переставая, бесшумный, застенчивый дождик. Каждый листик в саду был отмыт до блеска. Оттуда, через открытую дверь, тянуло отсыревшей землей и допьяна напоенной зеленью. Даев стоял у застекленной рамы, что-то разглядывал сквозь синий ромбик дачного стекла. Елизавета Глебовна вытирала уголком передника то один глаз, то другой.

— Так и сказал, — повторила Шулякова, — «Врете, гады!» А у самого все лицо спалено, ну все кругом спалено.

Колесников немало прочел книг и видел кинофильмов о злодеяниях гитлеровцев. Фактов чудовищной жестокости было так много, цифры загубленных были так велики, что осмыслить и прочувствовать каждое преступление фашистов не смог бы ни один человек на свете. Забывались прочитанные книги и виденные фильмы. Восстанавливалось душевное равновесие. А если приходилось от случая к случаю вспоминать о бесчеловечности фашизма, то можно было пользоваться готовыми формулами житейского и юридического обвинения.

По сравнению с Освенцимом или Майданеком трагедия в Алферовке казалась заурядным эпизодом, будничным штришком из быта оккупантов. Только сейчас, слушая Варвару Шулякову, глядя на скорбное лицо Елизаветы Глебовны, Колесников всем существом своим понял, что ни забыть, ни простить того, что произошло в годы войны, люди не могут.

Почему он никогда раньше не слышал имени Грибанова? Как меняются времена! В Древней Руси непреклонный патриот стал бы национальным героем. Из века в век переходил бы эпос о его подвиге. Теперь каждая деревушка имеет своих героев. Если всем им ставить памятники в Москве, не осталось бы места для домов. Но разве потускнел от этого ореол героизма? Разве не остался Грибанов и для нынешних и для будущих алферовцев олицетворением всего лучшего, чем может гордиться человек? Из всех героев он здесь самый близкий, самый понятный. Кто же осудит их за ненависть к его палачам? Как могли они иначе отнестись к расправе над Чубасовым?

Варвара Шулякова уже говорила с Елизаветой Глебовной о другом, сегодняшнем, но Колесников ее прервал. Он вспомнил, что эта старушка видела, как Чубасов застрелил гитлеровца в день бегства оккупантов из Алферовки. Этот эпизод все еще оставался неясным. Что вдруг толкнуло предателя на рискованный шаг? Ждал ли он своего часа, чтобы искупить вину, или пожалел родную деревню и спас ее от огня?

Варвара Шулякова долго не могла понять, о чем он допытывается, потом вдруг рассердилась, замахала руками.

— Господь с тобой! Со злости он, со злости в того немца пальнул.

— Так и я думал, что со злости. Значит, не любил он фашистов?

— А с чего бы ему их любить? Ежели кто тебя в прорубь пихнет, небось невзлюбишь того.

— Не понимаю, Варвара Тихоновна, кто его в прорубь толкал?

— Так оно вышло, что в прорубь. Он им кто был? Первейший друг-помощник, под сапог стелился. А как до того дошло, чтобы шкуру спасать, они же его в морду — пошел вон, русский швайн, свинья по-ихнему.

— Вы, пожалуйста, подробнее расскажите, как все это было. Сами видели или рассказал кто?

— А чего мне других слушать? Сама видела, как тебя вижу. После того как Герасима с Марией повесили, Лаврушка совсем было умотал, то ли в Лихово, то ли куда подальше собрался. Знал, что партизаны ему жить не дозволят. А немцы по-другому решили. Вернули его в Алферовку, а с ним цельную команду на постой определили. И у меня двое стояли, и у Кирьяновых, и с Лаврушкой трое. Один вроде начальника у них был, длинный такой, всех баб, как курей, ощупывал. Они за Дусьевским мостом приглядывали, а заодно и за Лаврушкой, охраняли, в общем. Весело жили, шнапса у них всякого хоть залейся. Лаврушка чем уж только им не угождал. Сам по деревне водил, все показывал, где у кого какое добро зарыто. Так и жили они душа в душу. А как пришло им время бежать, тут и пошло навыворот.

Варвара Шулякова улыбнулась, предупреждая слушателей, что сейчас речь пойдет о веселом.

— Было это в последний день, утром было, Уж мы и пушки наши слышали, вот-вот, ждали, конец мученьям. Уж кто-то из лесу вышел, осмелел народ. Тут и подъезжает к Чубасовой избе грузовик ихний, своих забирать приехал. Этот, который главный, первый Лаврушкин дружок, выскочил и орет по-своему: «Шнель! Шнель!» Шевелись, значит, поворачивайся. Стали фрицы чемоданы да узлы за борт закидывать. И Лаврушка с ними свой чемодан тянет, туда же закидывает. А как сели все, и Лаврушка за ними. Уже ногу перекинул. А этот, который ему первый друг, раз сапогом в морду, Лаврушка и отвалился. Говорят, плакал от обиды, я не видала, а как на дороге в пылище сидел и кулаком грозился, видала.

— Хотел вместе с ними удрать?

— А то нет! Обещали ему, не кручинься, мол, с нами до Берлина поедешь. Вот и доехал.

— А как тот немец подвернулся, которого он...

— А то уже к вечеру было. Лаврушка, как с земли поднялся, ровно одурел. Ко мне во двор забег, на колени пал, прощенья просит. «Я, говорит, тетя Варя», а я ему сроду тетей не была, «Я, тетя Варя, вам куль муки принесу, у меня мука от злодеев припрятана, и овес, говорит, есть, я все детишкам отдам». Блекочет так наскоро, не разобрать, видно только, что испугался шибко. А наши ну совсем близко, под боком. Тут-то с дороги Лиховской и поехала последняя ихняя машина. В ней-то и солдат всего ничего, два или три. Как раз у продмага стали. Один соскочил, а в руках посудина. Подбег к магазину и давай бензином по стенкам. Такой им приказ был: «Беги и жги, ничего посля себя не оставляй». И сжег бы. Ветер, помню, сильный, сушь, беспременно сжег бы всю деревню. Тут Лавруха свою злость и доказал. Выбег из избы. Гляжу — ружьем трясет. Лег у забора, щекой приложился и стрельнул. Фриц так головой в свою посудину и ткнулся. А тот, что в машине, услыхал — стреляют, такого хода дал, в минуту не стало. Подбег Лаврушка к убитому, за ноги подхватил, тащит, людям показывает, вот, мол, я какой! «Смерть, — кричит, — немецким оккупантам!»

— А потом?

— Потом наши подоспели. А Лавруха тю-тю! С того дня до нынешнего года и не видала его. Слыхала — судили его. К нам один приезжал, про него спрашивал и про то, как немца убил. И со мной, вот как ты, разговор вел.

11

— Знаете, Петр Савельевич, у меня сложилось впечатление, что алферовцы прошли основательную юридическую подготовку, — сказал Колесников.

Они завтракали, ели редиску с тяжелой желтой сметаной и благожелательно смотрели друг на друга. За последние дни разговаривать им стало легче. Колесников говорил не задумываясь, все что приходило в голову.

— Кто ее нынче не проходил? Неграмотных нет.

— Я не о грамоте говорю. Они как будто специально натасканы — что говорить следователю, о чем молчать, что подписывать, от чего отказываться.

Даев посмеялся тихо, как смеются наедине с собой.

— И кто же, по-вашему, их натаскал?

— Думаю, кроме вас, больше некому.

— Богатая у вас фантазия, Михаил Петрович, далеко она вас заведёт. Если на то пошло, то я сам у них кой-чему научился, и по юридической части в том числе.

— Но не может быть, чтобы они с вами не советовались.

— О чем?

— Как вести себя на следствии.

— И вы думаете, если бы я им посоветовал дружно показывать на виновного, они бы послушались?.. Невысокого вы мнения об алферовских мужичках. Елизавета Глебовна!

Старушка встала на пороге, сияя белейшим платочком, покрывавшим седую голову.

— Сметанки подбавить? — спросила она.

— Вы нам, Елизавета Глебовна, признайтесь, известно вам, кто убил Лаврушку Чубасова? — сказал Даев.

— А ну вас, Петр Савельич, скажете тоже!

— Нет, нет, не уходите. Я серьезно спрашиваю. Вот Михаил Петрович утверждает, что это я вас уговорил не выдавать виновного.

Елизавета Глебовна недоверчиво смотрела на мужчин.

— Что знаю, то знаю, а чего не видела, того не видела,

— Ну, а если бы видели? Как бы вы поступили? Рассказали бы Михаилу Петровичу всю правду или раньше ко мне побежали бы советоваться?

— Молод он, Михал Петрович, ему всей правды не схватить. У молодых своя колокольня, свои звонари.

— А если без присказок, положа руку на сердце, вспомните, что я об этом деле говорил, какие советы давал?

— Не дело говорили. От большого ума плели невесть что, и переговаривать тошно. — Елизавета Глебовна поджала губы и вышла.

Колесников смотрел на смеющегося Даева и не решался спросить, что он «плел от большого ума». О том, что Даев как-то замешан в этой истории, подумалось неожиданно, и туманные иносказания Елизаветы Глебовны не рассеяли сомнений.

Даев не мог не узнать сразу же о приезде своего бывшего подсудимого. Сударев и другие, обговаривавшие с ним колхозные дела, не могли не обсуждать обстановку, сложившуюся в Алферовке. Даев не отмалчивался, не в его характере. Он что-то «плел». Потом произошло убийство, и колхозники закрыли пути следствию. Какую позицию занимал Даев? Были какие-то расхождения, споры. Когда? До происшествия или после?

Даев легко читал мысли своего собеседника.

— Вас гложут сомнения, Михаил Петрович. А все ведь очень просто. Я рассуждал как юрист и старался убедить алферовцев в своей юридической непогрешимости. Я учел вновь открывшиеся обстоятельства и написал заявление, в котором требовал возобновить дело Чубасова. А пока мое письмо ходило, здесь его дело закрыли навсегда.

— Но вы догадывались, что назревает убийство?

— Нет. Такого не допускал. Привык, знаете, думать, что в жизни все разыгрывается по писаным правилам. Даже когда сам нарушаешь их походя, от других ждешь жития святых.

— Тем не менее эти правила нужно охранять.

— Обязательно! Только при этом нельзя забывать, что жизнь полна исключений и не каждое из них подлежит осуждению.

— Где же критерий?

— Под руками. Деяние, совершенное на благо обществу, — добро, дело во вред — зло.

Колесников не сдержал раздраженного жеста и чуть не опрокинул стакан. Его раздражало непробиваемое спокойствие Даева.

— Как бы вы поступили на моем месте? — спросил он напрямик.

— Прошло время, когда я знал ответы на все вопросы. Да и трудно мне представить себя на вашем месте... Думаю, что я прислушался бы к голосу народа.

— Причем тут народ? Убийца один, о нем и речь.

— Вера Засулич стреляла в генерала Трепова тоже ни с кем не советуясь. Вершила, так сказать, самосуд. А за ней стояла совесть всей прогрессивной России. Даже присяжные заседатели того времени и те сказали: «Невиновна!»

— Но и Вера Засулич не уклонилась от суда. В этом вся суть. Мы не можем предрешить приговор суда по делу об убийстве, но состояться он должен.

— Меня в этом убеждать не нужно. Вы убедите алферовцев. Кстати, если бы вы были народным заседателем на этом суде, вы бы проголосовали за осуждение убийцы Чубасова?

Колесников одним глотком допил остывший чай и вышел.

12

Тропинка, срезавшая путь через сгоревший конец деревни, вилась меж заросших фундаментов и одичавших садов. Каждый день Колесников ходил по ней, направляясь в свой служебный кабинет, и день ото дня шагал все медленней, растягивая удовольствие от прогулки. Перекличка птиц в кустах, шуршанье всякой мелочи в траве, кладбищенский покой — все притормаживало бег мыслей. Думалось лениво, без тревоги.

— Товарищ прокурор!

От неожиданности Колесников вздрогнул. Голос прозвучал из кустов, у самого уха. Отступив от тропки в тень, стоял Тимоха Зубаркин. Выглядел он трезвее обычного: всегда слюнявые губы подобрал, глаза сухие, без дури. По всему было видно, что он к этой встрече готовился и специально поджидал следователя в глухом месте.

— Подите сюда, товарищ прокурор, — позвал он ржавым шепотом.

— Что вам?

— Разговор есть.

— Вам известно, где моя комната для разговоров.

— Мне по секрету нужно... Здесь и скамеечка поставлена.

Колесников шагнул за Тимохой. На маленькой полянке, под старой березой действительно была пристроена трухлявая доска, заменявшая и стол и скамью. Подле нее валялись пустые консервные банки, засаленная бумага, битые бутылки. Это было укромное место для выпивки. Колесников сел и, не скрывая раздражения, сказал:

— Только покороче, меня дела ждут.

Зубаркин огляделся, прислушался, убедился, что вблизи никого нет, и заговорил чуть погромче.

— Я по тому самому делу, товарищ прокурор.

— Я не прокурор, а следователь и прошу говорить яснее.

По лицу Зубаркина Колесников понял — пьяница пришел, чтобы сказать правду. Наверно, впервые Колесников поймал себя на том, что не хочет слышать от Зубаркина правды, что боится этой правды, хотя именно за ней приехал в Алферовку. Это странно было сознавать, но ничего изменить он уже не мог. Заставить себя радоваться неожиданному успеху было так же невозможно, как и вернуть беспристрастное, трезво-служебное отношение к этому проклятому делу.

Раздражение следователя можно было понять по-разному. Зубаркин понял по-своему: следователь сердится за ложь на первом допросе.

— Я того... Хочу, чтоб все по закону.

— Яснее! Ничего не понимаю.

— Про того, кто убил, скажу.

— Давно пора, — спокойно сказал Колесников.

Зубаркин сгорбился, вытянул шею.

— Алешка Кожарин Лавруху убил.

Колесников молчал. Тимоха говорил правду, а что делать теперь с этой правдой, никто подсказать не мог.

— С чего вдруг Кожарин? Чем ему Чубасов насолил?

— А ничем. Со злости. Взял и убил. Он кого хошь убьет.

— Как это, кого хошь? Вы уж если обвиняете человека, то выражайтесь яснее. Он что, побил кого до этого?

— Как же не побил? Ефима Паленого до полусмерти забил. Ребята тут раз гуляли, поразбрасывал кого куда. Его вся деревня боится.

— Что ж на него управы нет? Почему в милицию не жаловались?

— Пожалуйся на него, у него дружков полная деревня.

— Вы какую-то ерунду говорите. То его вся деревня боится, то вся деревня в дружках ходит.

— А потому и ходит, что боится.

— Ничего не понимаю. Вы сами видели, как Кожарин убил Чубасова?

— Сам видел, рядом сидели.

— Расскажите, как было.

— Сидели мы с Лаврухой тихо-мирно, выпивали. — Зубаркин показал рукой на доске: — Вот так я, тут Лавруха. Я ему говорю: пойдем, говорю, до дому. А он в тот день веселый был. «Пущай, говорит, смотрят, чего нам бояться, на свои пьем». Стал людей зазывать. Мириться хотел. Тут, значит, Алешка идет. Лавруха справляется: «Кто такой?» Электрик, говорю, приезжий. Лавруха ему: «Иди, кореш, выпьем». И понес ему стакан, полный стакан доверху. А тот ка-ак замахнет. Так со всего маху и двинул.

Зубаркин смотрел на Колесникова, словно удивляясь его спокойствию.

— А потом? — спросил Колесников.

— Чего «потом»?

— Куда он пошел?

— Увели его.

— Кто?

— Они.

— Кто «они»?

Зубаркин пошлепал губами, поморгал.

— Не могу сказать.

Колесников положил на колени портфель, сверху пристроил папку, достал чистый бланк протокола и автоматическое перо.

— Давайте теперь запишем по порядку.

Зубаркин протянул трясущуюся руку, как бы удерживая перо следователя.

— Только я, товарищ прокурор, интересуюсь. Положим, я рассказал всю правду, как было... Не может это так обернуться, что мне во вред пойдет?

— Не понимаю, почему это может пойти вам во вред.

— Очень даже просто. Я к закону всей душой. А есть которые против закону. Они того душегуба сухим из воды вывели.

Зубаркин замолк и тревожно уставился на следователя. Он ожидал горячей поддержки и каких-то веских успокоительных слов. Колесников поморщился.

— До чего же вы, Зубаркин, привыкли все затемнять. «Они», «которые». Решились говорить, так говорите все, что знаете.

— Я в том смысле, — заспешил Зубаркин, — чтобы не прослышал кто о нашем разговоре. Убьют они меня.

— Кто вас убьет?

— Те самые. Убьют. Как Лавруху прикончили, так и меня. Опять слова никто не скажет. Очень просто.

— Глупости вы говорите, никто вас не тронет.

— Как же не тронут, вы свое дело сделаете, уедете, а я останусь.

— Вы что ж хотите, чтобы я вас с собой забрал?

— Я насчет того, чтобы этот наш разговор в секрете остался.

— У нас, гражданин Зубаркин, будет не разговор. Разговоры мы с вами уже вели. Будет допрос. Я буду спрашивать, вы будете отвечать правду. Потом подпишитесь.

— А куда она пойдет, эта бумага?

— В дело пойдет, в суд.

— И читать ее будут?

Колесникову захотелось рассмеяться в лицо Зубаркину.

— Что вы прикидываетесь дурачком? Для чего вы собираетесь давать показания? Чтобы суд мог наказать преступника. Так?

— Это верно, только...

— Вы хотите помочь закону и правильно делаете, за это вам спасибо скажут. Что вам еще нужно?

— Мне это спасибо боком выйдет.

— Как вам не стыдно? Взрослый человек! Кто вас будет убивать? Что вы, в лесу живете?

— Кабы в лесу...

— Может быть, к вам на всю жизнь охрану приставить?

— Я так думаю, мое дело сказать, а вы берите его по закону, как положено.

— По закону положено иметь доказательства, свидетельские показания.

Зубаркин убрал голову в плечи, губа его отвисла. Он не отрываясь смотрел на бланк протокола и молчал.

— Выходит, никак нельзя, чтобы в секрете осталось?

Теперь уже Колесников перегнулся к нему и с проникновенной искренностью стал объяснять:

— Ну посудите сами. Если против преступника других улик нет. Если ваши показания единственные, как же их спрячешь? Вы будете главным свидетелем обвинения. И на очной ставке будете убийцу уличать. И на суде. А как же иначе?

Зубаркин замолчал надолго. Колесников ждал. Теперь он был уверен, что никаких показаний не получит, и раздражение против Тимохи стало остывать. Он с любопытством наблюдал, как борются в душе свидетеля разноречивые чувства.

— Давайте начнем, — деловито предложил он. — Мне сидеть некогда.

Зубаркин испуганно вскочил.

— На это я несогласный.

— Как это вы не согласны?! Вы зачем позвали меня?

— Ничего я не видал.

— Опять врете?

— Может, Алешка, а может, кто другой.

— Будете вы давать показания?

— Не видал.

— Это я уже слышал.

Оглядываясь на следователя, боясь, что тот его задержит, Зубаркин скрылся в кустах. Колесников замедленными движениями убрал в портфель папку и оставшийся чистым бланк протокола.

13

Почему Кожарин? Этот вопрос возник давно. Тогда же появилось и сомнение: не подкинута ли эта версия, чтобы еще больше запутать следствие? Ведь никаких мотивов для расправы над Чубасовым у Кожарина не было.

Перед Колесниковым лежали листы бумаги, разрисованные кружочками и стрелками. В кружочках были вписаны имена и фамилии. Пониже, в скобках, степень родства. Еще несколько дней назад Колесников верил, что это очень важно — уточнить родственные связи между покойными партизанами и нынешними жителями ближайших к Алферовке деревень.

Другая графическая схема отражала местожительство и связи партизан, оставшихся в живых. Могло ведь оказаться, что мстителем стал кто-нибудь из них. Составление этих схем заняло много времени и, как всякая работа, помогало освобождаться от чувства растерянности.

Ни в одном кружочке имя Кожарина не значилось. Совсем новый для Алферовки человек, он не был связан ни родственными, ни приятельскими узами с бывшими партизанами. У любого местного старожила было больше побудительных мотивов поднять руку на Чубасова, чем у этого молодого, недавно демобилизованного морячка.

Кожариным интересовался и Лукин. В деле среди многих других был допрос лесника Ивана Покорнова, жившего в шестнадцати километрах от Алферовки. Он показал, что в день убийства Кожарин приехал к нему на рыбалку рано утром и уехал поздно вечером. То же подтвердила и жена Покорнова. Алиби было установлено, и версия отпала.

Зубаркин не врал. Он трус, ничтожество, но клеветать на Кожарина не стал бы. Только страх перед односельчанами мешает ему выступить открыто.

Но почему Кожарин? И кто такой Кожарин? Колесников не стал скрывать своей заинтересованности этим человеком. Он расспрашивал разных людей, уточнял подробности, делал записи.

Сударев ответил решительно, глядя в упор:

— Нам Клавдию Шулякову всем колхозом на руках бы носить. Шутка ли — какого парня приворожила! Вы соображаете, что значит для колхоза такой мужик? Я б его на четыре комбайна не сменял. Алешка Кожарин — редкого мастерства человек. У него в каждой руке больше ума, чем у иного в голове. На любую работу готов. Характер? Дай бог каждому такой характер.

При этом лицо Сударева было не просто строгим. Такая настороженность звучала в его голосе, как будто встал он за родного сына, которому угрожает опасность.

Николай Гаврилович Тузов высказался более пространно:

— Алешка-то? Строгий мужик. С ним только свяжись. Как кто поперек его совести, так у него волосы дыбом, глаза — шилом, раз-раз по мордам, и весь разговор.

— Хулиган?

— Да как его назовешь?.. Хулиганом не назвать. Вот вам, к примеру, случай. Проживает на том краю Паленый Ефим, дурной такой мужичонка, на людях неприметный, а дома, как выпьет, удержу нет — бьет жену чем попадя. Баба у него тоже умом обносилась, сама в синяках, как в пятаках, а чтоб кому пожаловаться — ни боже мой. Известно, жена на мужа не доказчица. Так оно и шло, пока Алешка не приехал. Вот так же сидели у Сеньки Шуляка, вечеряли, а их изба с Ефимовой — через тын. Слышим — завела Ефимова баба свою музыку. Голосок у нее заячий, далеко слышно. Алешка как петух — шею вытянул, уши навострил. «Кто это?» — спрашивает. А за столом все привычные, смеются, конечно, растолковывают, кто в шутку, кто всерьез: «Муж жену учит». А у Алешки скулы свело. Глазищами каждого меряет и обратно спрашивает: «Как же это можно?!» Начали ему поговорки приводить: жена не горшок — не расшибешь; не суди мужа с женой, им бог судья. А Ефимова баба, как на грех, еще тоньше завела. Встал Алешка и тихо так всей честной компании выдал: «Сволочи вы!» Выбег из избы и к Ефиму. Бил он недолго, но, видать, памятно. А на прощанье упредил: «Еще раз жену ударишь — убью!» С той поры все! Ефим Алешку задами обходит, а баба его вопить бросила, про синяки забыла.

— А за то, что людей сволочил, не обиделись?

— Брань в боку не болит!

Говорили о Кожарине охотно, с оттенком восхищения, как о местной достопримечательности. Но стоило связать его имя с Чубасовым, замолкали.

Приходилось встречаться с Кожариным и в правлении, и на улице. Морячок при встрече глаз не отводил и в лице не менялся. Только раз ощутил на себе Колесников его долгий, испытующий взгляд, как будто хотел человек что-то спросить, но передумал.

Старый план работы со всеми дополнениями потерял смысл. Если бы не показания Зубаркина, подтолкнувшие Колесникова на негласный поединок с Кожариным, он бы, возможно, уехал. Теперь этого нельзя было сделать — мешали чувства долга и профессионального самолюбия. Сложился новый план, еще смутный, но почему-то внушавший уверенность.

Колесников продолжал расспрашивать о Кожарине, расширяя круг привлекаемых лиц. С удовлетворением он замечал на многих лицах появившееся беспокойство. Сударев нервничал и смотрел на следователя с неприязнью. Колесников съездил к леснику Покорнову, ничего у него не добился, но, вернувшись, как бы проговорился, будто дело идет на лад и следствие скоро будет закончено.

14

Просидев несколько часов кряду не поднимаясь, Колесников почувствовал тяжкий груз онемевшего тела и полную пустоту в голове. Хотелось поскорее выбраться на воздух, ходить, дышать, ни о чем не думая. Он уже прибрал бумаги в портфель, когда в дверь гулко постучали кулаком и, не дожидаясь приглашения, в комнату вошел длинный, курчавый, краснорожий парень. Опережая его, в комнату хлынул запах бензина.

Широко улыбаясь, парень вместо повестки протянул грузную ладонь, на которой все бугры были желтыми и твердыми, а между ними, как ручейки в долинах, вились черные линии шоферской жизни.

— Шуляков, Семен.

Колесников узнал мотоциклиста, которого видел с девушкой в день приезда.

— Садитесь. С чем пришли?

Шуляков сел, свободно раскинув ноги в кирзовых сапогах. Голенища сапог были спущены не из щегольства — в них явно не влезали крутые желваки икр. Доставая из кармана заляпанную жирными пятнами пачку папирос, Шуляков пояснил.

— Пришел, поскольку я и есть тот самый, кого ищете.

Он, должно быть, ждал, что следователь страшно обрадуется этому признанию, и с некоторым удивлением смотрел на спокойное лицо Колесникова.

Фамилия Шулякова была хорошо знакома. В плане расследования у Лукина сын Варвары Шуляковой когда-то стоял на первом месте. Известно было, что он публично грозил убить Чубасова и даже ставил перед ним ультиматум: «Если к вечеру не уберешься, вот этим голову раскрою». И для наглядности вертел, как тросточкой, длинным тяжелым ломом.

Но уже на первых шагах следствия Шуляков отпал. Его алиби было установлено точно. В день убийства его машина находилась за двести километров от Алферовки, и десятки людей удостоверили, что он никуда от машины не отлучался.

По лицу Шулякова Колесников видел, что он врет, но с какой целью, понять не мог.

— Что же вы замолчали? — спросил он.

— А чего еще надо? — удивился Шуляков. — Я ж говорю, что Лаврушку Чубасова кокнул я.

Шуляков при слове «я» приложил растопыренные пальцы к груди, а «кокнул» сопроводил рубящим жестом. Он подался вперед, как бы отдаваясь в руки правосудия: «Вот я весь, берите».

— А почему вы столько времени молчали, а тут вдруг решили признаться?

Шуляков приготовился к другим вопросам и, прежде чем ответить, долго помаргивал рыжими ресницами.

— Совесть замучила, товарищ следователь. Сна лишился, лежу как дурной, все думаю... И кусок в рот не идет...

Он был так мало похож на человека, потерявшего сон и аппетит, что Колесников еле сдержал улыбку.

— Ну, рассказывайте.

Шуляков стал злиться. Он развязно закурил, издали бросил в пепельницу спичку и выдул облачко дыма под зеленый абажур.

— Чего там рассказывать? Берите бумагу, чтобы все по форме.

Колесников достал лист бумаги, положил перед Шуляковым и подал ему перо.

— Пишите, кого убили, когда, где, а я подожду.

— Нехай по-вашему, — согласился Шуляков. Он крепко зажал перо толстыми пальцами, приладился к бумаге и задумался.

— Так и писать?

— Так и пишите: «Я, Шуляков Семен...» Шуляков под диктовку записал эти три слова и опять задумался.

— Меня один верный человек заверил, что за это самое большее, как условно, не дадут, — сказал он вдруг и вопросительно посмотрел на следователя.

— Никакой верный человек не мог сказать вам такую глупость. Кроме судей, никто не может решить, что за это самое полагается.

— Думаете — соврал?

— Ничего не думаю, вижу только, что эта идея очень уж вам понравилась.

— Тоже, конечно, рисковое дело, — рассудительно заметил Шуляков, — Для шофера и условно — не сахар. Завтра пьяный под колеса нырнет, мне это условно припомнят. Так?

Простодушие этого парня не имело границ. Колесников уткнулся в бумаги, чтобы не выдать веселого настроения.

— Припомнят, — подтвердил он.

— То-то и оно, — назидательно заключил Шуляков и решительно придвинул перо к бумаге.

Писал он крупными буквами, проверяя каждое слово губами, и утруждал себя недолго. Минут через пять, старательно расписавшись, он подал заявление Колесникову. Начиналось оно с ругани по адресу Чубасова.

«Поскольку Лавруха Чубасов гад нашей родины, изменник, предатель и мазурик...»

Происшествие было описано в двух строках:

«Ударил я этого гада и выпустил из него дух, чтобы не поганил нашу советскую землю».

Колесников с легким чувством читал этот документ. После однообразной, изнурительной игры в вопросы и ответы, которой он занимался весь день, появление этого рыжего заявителя как будто нарочно было кем-то подстроено, чтобы отвлечь его от невеселых мыслей. Но на этом представление не кончилось.

Дверь снова распахнулась, и в комнату вбежала запыхавшаяся девушка. И ее узнал Колесников. Она сидела на мотоцикле позади Шулякова. Остановившись у порога, она большими испуганными глазами оглядела мужчин, стараясь понять, далеко ли зашел разговор. Повернувшись к Колесникову, она заговорила умоляющим голосом:

— Ой, простите за ради бога! Вы его не слушайте. Он дурной, наговорит почем зря. Не слушайте его!

Шуляков грозно насупил красные надбровья и одной рукой, как граблями, ухватил девушку за плечо.

— Давай, Алена, давай, делай правый поворот.

Отмахиваясь от него, Алена еще громче закричала:

— Не верьте! Все врет!

Шуляков притянул Алену к себе, легонько приподнял, другой рукой подхватил под коленки и бережно понес к двери. Осторожно, как игрушку, он опустил Алену на крыльцо, притянул дверь и, накинув крючок, вернулся к столу.

Аленины кулачки барабанили по двери. Крючок подскакивал, но держался. Шуляков, морщась от скрытого удовольствия, виновато развел руками.

— Жена. Сами понимаете — боится, что посадите.

— И посажу!— сказал Колесников. Не поспевая за мыслью следователя, Шуляков помолчал. Потом спохватившись, одобрительно сказал:

— Как положено. Закон.

— Посажу за то, что вы этот самый закон вводите в заблуждение. За лжесвидетельство посажу. Я за серьезным делом приехал, а вы мне тут балаган устраиваете.

— Это вы про нее?

— Да не про нее, а про вас. Что вы тут написали? «Гад, гад». Как вы могли быть у продмага, если в это время грузили доски в Заболотье? Как вы могли в Алферовку попасть? На самолете? Убили и обратно полетели?

— А ежели, — Шуляков хитро прищурился, — я тем свидетелям в Заболотье три пол-литры поставил? Тогда как?

— Плохо придумали. Все проверено.

— Как хотите. — Шуляков обиделся. — Только я жаловаться буду.

— На кого?

— На вас. За халтуру. Невинных людей тягаете, всей деревне беспокойство, а когда сам в руки даюсь — брезгуете.

— Вы мне лучше скажите, что побудило вас прийти ко мне с этим разговором? Только про совесть не врите, не поверю.

Шуляков, собиравшийся уже уходить, снова сел.

— Я так рассуждаю. Раз по закону нужно судить, деваться некуда. Я и пришел — берите. Чего вам еще?

Колесников молчал. Внезапно пришла мысль, подсказавшая любопытный эксперимент.

— Будете брать? — вставая, спросил Шуляков.

— Не буду.

— Как знаете. Только я жаловаться пойду.

— Садитесь.

Довольный, что его угроза подействовала, Шуляков уселся с хозяйским видом.

— Ваша Алена по-девичьи — Грибанова?

— А причем тут она?

— Это ее родителей Чубасов вешал?

Шуляков сразу же ухватился за подсказку.

— Точно! За них я и рассчитался. Это вы ловко сообразили!

— Вот так похоже на правду. С этого и нужно было начинать, — сказал Колесников, придвигая к себе чистый бланк протокола. — Рассказывайте. Подробно. Как задумали убить, как подкупали свидетелей, все рассказывайте, а я буду записывать.

— Пишите... Значит, дело было так. — Шуляков повернул лампу, чтобы свет не бил в глаза, и уставился в зеленое стекло. — Приехал, значит, этот гад, а я про него еще когда слышал... пацаном был. Приехал, гуляет с Тимохой, а народ прямо воет. И Алена не в себе: родителей вспоминает, на улицу не выходит, боится с тем гадом встретиться. Можно такое терпеть?

— Продолжайте.

— Ладно. Терплю, значит, день, другой терплю. Переживать особо некогда, все в разъездах, но нет-нет вспомню. И до того злость берет, тут бы его и пришиб. Я его по-честному предупреждал. Уезжай, говорю, к такой-то матери, а не то убью. Это и люди слышали, свидетели есть. Раз предупредил, другой, а он, гад, жаловаться пошел. К участковому. Ладно. Приходит этот самый участковый, просит того гада не трогать, поскольку он грозился в область нажаловаться. А я ему так и сказал: «Не уедет — убью, а там пусть жалуется». Можете спросить, участковый — свидетель. Спросите?

— Спрошу.

— Ладно. Потом еду я, вроде в Заболотье.

— Что значит «вроде»?

— Договорился с другим шофером, чтоб он меня в Середкине подменил.

— Где это Середкино?

— Сороковой километр.

— Продолжайте.

— Так и вышло. Подменил он и заместо меня в Заболотье поехал. Вроде бы я. Соображаете?

— А вас что, в Заболотье никто в лицо не знает?

— Есть, которые знают, так им по пол-литра.

— Дальше.

— Вернулся я, значит, в Алферовку. Иду к продмагу. А они с Тимохой сидят, водку жрут... Ладно. Подхожу и даю ему ломом по кумполу.

Шуляков замолчал и перевел глаза на следователя.

— Где вы лом взяли?

— Мой лом с машины.

— Что ж вы его от самого Середкина тащили?

— Зачем? Я, когда из Алферовки выезжал, у продмага его припрятал.

— Много было людей у продмага, когда вы Чубасова ударили?

— Никого не было.

— Как же это так, чтобы днем никого не было, ни у остановки, ни у магазина?

— Ну, может, был кто один, так он в мою сторону и не смотрел.

— Есть показания по крайней мере двадцати человек, которые не отрицают, что были в этот час у продмага.

— Верьте им больше! Никого не было.

— Ну хорошо. Ударили вы его, потом что делали?

— А чего потом? Пошел обратно в Середкино, машину свою поджидать.

— Пешком пошли?

— Зачем? На попутной.

— В Середкине вас кто-нибудь видел, пока вы машину ждали?

— Никто не видел. Чего я буду людям на глаза соваться?

— Какой шофер вас подменил?

— Этого не скажу. Чего парня подводить? Еще права отнимут.

Колесников записывал с самым серьезным видом. Он не настаивал на вопросах, которые ставили Шулякова в тупик. Он даже помогал ему. Шуляков, не сомневаясь, что следователь ему верит, врал все развязней.

Заполнив десяток страниц, Колесников подал их Шулякову.

— Прочтите и подпишитесь в низу каждой страницы и в конце.

Шуляков читал внимательно. Румянец на его лице стал гуще. Губы, шевелившиеся, когда он перечитывал неразборчивые места, пересохли. Убедительность написанного испугала его. Он и не предполагал, что получится так гладко и неопровержимо. Дочитав до конца, он мотнул головой и расписался.

— Теперь чего? — спросил он дрогнувшим голосом. — Отсюда отправлять будете, или можно с женой попрощаться?

— Идите, я вас вызову.

Шуляков натянул на макушку кепку и не прощаясь вышел.

15

Как и ожидал Колесников, весть о том, что Семен Шуляков взял на себя убийство Чубасова, а следователь поверил ему, стала главным событием дня в Алферовке. Колесников ловил устремленные на него насмешливые взгляды и улыбки разной степени откровенности. Повеселевший Сударев даже шутливо поздравил его:

— Дожали все же! Нашли прохиндея, Михал Петрович! Кто б подумал? Сенька Шуляков из Заболотья ломом достал! Ловко вы его. У нас тут столько этих следователей-прокуроров носом землю рыли, а вы раз-раз — и в дамки.

Смотрел он при этом не только насмешливо, но и удивленно: «Вот не думал не гадал, что ты таким дураком окажешься!»

Колесников скромно ухмылялся, до конца разыгрывая дурацкую роль.

Он ждал. Он делал вид, что проверяет показания Шулякова. Он снова вызывал свидетелей, допытывался, не видал ли кто из них в день убийства колхозного шофера. Он изъял лом с шуляковской машины и отправил его экспертам. Избегая встреч с Даевым, он дни напролет проводил в своем кабинете или в разъездах по району. Он ждал. Он был уверен, что осечки быть не может. Но иногда уверенность расползалась, как гнилая ткань, и его охватывало сомнение. В такие минуты ему снова хотелось все бросить, сесть в автобус и уехать.

Раньше, какое бы мелкое дело ни приходилось расследовать, Колесников вызывал к себе людей, нимало не беспокоясь об их самочувствии. У него даже не возникало мысли, что у них могут быть свои дела, что он отнимает у них дорогое время. Он держал свидетеля на допросе, пока считал это нужным. Ради пустяковой справки он отвлекал специалистов, никому не давая отчета, и все были уверены, что от этой справки зависит торжество правосудия.

Теперь у него появилось пренеприятное чувство человека, мешающего своими бесполезными действиями другим людям, занятым гораздо более важными делами. По разговорам в правлении, свидетелем которых он иногда оказывался, нетрудно было догадаться, что колхоз переживаеттяжелое время. Сударев ходил злой, почерневший. Каждый человек в колхозе был на счету.

Как ни старался Колесников уверить себя, что артельные невзгоды не имеют к нему никакого отношения, он стеснялся теперь лишний раз вызвать свидетеля и держать его за своим столом, зная, что тот более нужен в поле или на ферме.

В этот вечер он допоздна сидел над своими бумагами, только чтобы оттянуть время. Он ждал стука в дверь, ждал посетителя самого важного и нужного.

В дверь постучали. В комнату вошел широко улыбающийся, весь распахнутый Лукин. Он издали протянул руку и заговорил, как со старым знакомым.

— Еду мимо, вижу огонь в окошке, решил проведать. Не помешал?

Он добавил, что едет из Дусьева, где сгорел сарай с запчастями для машин, устал как лошадь и захотел отдохнуть. Колесников верил, что все так и было, но еще подумал, что заехал Лукин не только ради отдыха.

Поговорили о погоде, о колхозных делах, а черные, бровастые глаза Лукина все время спрашивали о другом. Он как будто уже догадался, что следователь зашел в тупик и ждал повода, чтобы заговорить о главном.

Колесников убрал в сторону бумаги, откинулся в тень абажура и спросил:

— Интересуетесь алферовским глухарем?

— А есть что новое?

— Есть. Выяснилось, например, что начальник уголовного розыска вывел убийцу из-под удара и сделал все, чтобы ясное дело сделать глухим.

Лукин посмеялся и, все еще смеясь, сказал:

— Не богато.

Колесников иногда представлял себе, как с ним будет разговаривать областное начальство, когда он вернется из командировки. Он подбирал все правильные слова, которыми его будут отчитывать за плохую работу в Алферовке. Он сам ставил себя на место начальника и железными аргументами доказывал беспомощность незадачливого следователя. Теперь представился случай разыграть этот мысленный диалог с участником, как никто другой пригодным для этой цели. Роль воображаемого начальника Колесников и на сей раз взял себе.

— Я серьезно говорю. Если бы вы с самого начала взялись за свидетелей, до того как они успели сговориться...

— А вы уверены, что они сговорились?

— Как будто вы не уверены. Вы дали им для этого достаточно времени.

— В том-то и все дело, Михаил Петрович, что никто ни с кем не сговаривался.

— Ерунду говорите.

— Чистая правда! Не сговаривались они. Вернее, в душе сговорились, без слов. Какой тут сговор нужен, когда у всех одно желание?

— И у вас в том числе?

Лукин улыбался. Его самодовольный вид действовал на нервы.

— Не понимаю, чему вы радуетесь, — сказал Колесников.

Лукин потер рукой лицо, смывая легкомысленное выражение, и придвинулся к столу.

— Дошел до меня слушок насчет Шулякова.

— И что?

— Не в цвет, Михаил Петрович, пустой номер.

— Алиби?

— Алиби. И вообще...

— У вас в материалах дознания алиби расставлены как красные светофоры, во всех направлениях.

— У Шулякова свой расчет.

— Какой?

— Отвести удар от Кожарина, за дружка испугался. Но ни один суд его виновным не признает. Для вас приятного мало будет.

— Послушайте, Лукин, вы ведь не зря приехали. Что у вас на уме? Хотели убедиться в моей глупости или собираетесь помочь?

— О Шулякове я с полной ответственностью. Вся деревня смеется. Неудобно — областная прокуратура. И еще. Жена Семена Шулякова, Алена Грибанова, сильно переживает. Пока этот дурень будет под следствием, ей больше всех достанется. Она и в детстве натерпелась... Ни к чему это.

— От женских слез никуда не денешься.

— Так-то оно так... Смысла не вижу.

— Это даже хорошо, что не видите.

— Не доверяете?

— А как я могу вам доверять, когда вы всей душой на стороне преступника?

— Но Шуляков не преступник.

— А Кожарин?

— Тоже доказать нужно.

Лукин походил по комнате.

— Понять можно так, — сказал он, — что Алферовка вас ничему не научила.

— Я сюда не на курсы приехал.

— Жаль.

Лукин сказал это серьезно. На его лице даже появилось выражение сочувствия. Это было странно и оскорбительно. Но Колесников почему-то не обиделся.

Лукин взглянул на часы и протянул руку.

— Счастливо оставаться. Извините, если что не так сказал, говорил по совести.

— Посидите, — вырвалось у Колесникова. — У меня к вам еще несколько вопросов.

— Пожалуйста, — с готовностью откликнулся Лукин и занял свое место за столом.

Вопросов у Колесникова не было. Ему захотелось побыть в обществе Лукина и откровенно рассказать все, что думается.

— Дайте папиросу.

Лукин протянул пачку, и Колесников неумело затянулся, морщась от горького дыма.

— Надеюсь, вы не думаете, что я считаю убийцу Чубасова злодеем и жажду возмездия.

— Так плохо о вас не думал, — сказал Лукин.

— Понимаете вы, что значит служебный долг? И я выполню его... как бы тяжело мне это ни было.

— А тяжело?

— Тяжело, что хорошие люди не хотят меня понять.

— А потому и не понимают, что разговор у вас идет на разных языках. Они про Фому, вы — про Ерему. Они вам: «Чубасов гад!» А вы им: «Закон нужно уважать!» Они твердят: «Предателю прощенья нет!» А вы их убеждаете: «Закон есть закон!» Да у алферовцев отвращение против всякого беззакония — в крови, в совести. Разве они защищают принцип самоуправства? Они и воровать-то никому не позволят, не то что убить.

— А что они защищают?

— Свою моральную оценку этого конкретного случая. Дело-то исключительное, такие, как Чубасов, табунами не ходят.

— Так ведь не о моральной оценке идет речь. Разве я не разделяю их ненависти к Чубасову? Даже их симпатии к Кожарину мне понятны. Но из этого не следует, что я должен восторгаться их порочной позицией по отношению к закону. Пусть хоть всей деревней отстаивают свои взгляды на суде, но пусть не лгут.

— Это они сгоряча в первый день на эту позицию встали, а сворачивать потом считали — поздно. Тут такое переплетение: и страх за Кожарина, и все еще раскаленная ненависть к военным преступникам, и чувство коллективной солидарности, что ли...

Лукин повертел пальцами, показывая, как все переплелось.

Едва он успел уехать, как явился еще один нежданный посетитель. С трудом передвигая больные ноги в стоптанных валенках, с каким-то свертком под мышкой вошел старик Куряпов. Он неторопливо уселся, достал кисет с махоркой и в ответ на вопросительный взгляд следователя сказал:

— Пиши, пиши, мне не к спеху. Норму свою сполнишь, тогда и покалякаем.

— Не поздновато ли калякать, Андрей Степанович? Может быть, в другой раз?

— В другой никак нельзя, поскольку я убивец и есть.

Колесников даже не удивился. Он молча смотрел на Куряпова.

— Лаврушка-то — моя работа, — продолжал старик.

— Вы что, больны?

— Живот малость крутит... Поясница ишо, с утра хребтину не разогнуть.

— Вам к врачу нужно.

— Ходил. Так вить...

— Ладно, Андрей Степанович, иди проспись.

— В тюрьме отосплюсь, — Куряпов приподнял сверток, увязанный в чистый платок. — Я и бельишко припас, и табачок...

Готовность пострадать за другого, готовность продуманная и выношенная преобразила лицо старика, На него нельзя было сердиться, и высмеять было трудно.

— А чтоб муху убить, у вас силенок хватит?

— Про муху не скажу. А на Лаврушку хватило. Я вить Деникина бил? Бил. Гитлера бил? Бил. Ты на мои ноги не гляди — отпрыгали. Зато...

Куряпов огляделся, увидел у печки кочергу.

— Подай кочергу. Подай, подай, мне за ей кланяться несподручно.

Колесников подал старику кочергу. Куряпов зажал костлявыми пальцами короткий, загнутый конец и распрямил его, Потом так же легко загнул другой конец и бросил кочергу в угол.

— Вот так, сынок, я и Лавруху разок тюкнул, он и готов.

— Чем же вы его тюкнули?

— Шкворень подвернулся, я и приложил. Ты давай бумагу составляй, по форме.

— Поздно сегодня, Андрей Степанович. Норму свою я уже выполнил и перерабатывать не хочу.

— Как же мне-то? — растерялся Куряпов.

— Иди домой... А узелок держи наготове, как время придет, я кликну.

Куряпов смотрел с недоверием.

— Крутишь, Петрович.

— Ничего не кручу. Я выслушал, а писать или не писать — мое дело.

Колесников подошел к Куряпову и, поддерживая его под руку, повел к дверям.

16

Колесников уже перестал надеяться, что его психологический опыт принесет успех. Похоже было, что колхозники разгадали наивную хитрость следователя и остерегли Кожарина от опрометчивого шага. И все-таки он пришел. Расчет оказался верным: не мог такой человек таиться, когда узнал, что над неповинным Шуляковым нависла угроза суда.

Кожарин решительными шагами пересек комнату, остановился у стола и посмотрел на следователя, как смотрят на человека, который все равно ничего не поймет, сколько ему ни толкуй.

Колесников пригласил его сесть, разрешил курить. Кожарин продолжал стоять и сказал заготовленную фразу:

— Хватит вам людей дергать.

— Я вас не понимаю.

— Чубасова убил я.

Молчание, наступившее после этих слов, придавило одного Колесникова. Кожарин не испытывал никакой неловкости. Смотрел он по-прежнему прямо в глаза следователю.

Колесников усмехнулся.

— Такие заявления я уже слышал. Больно много убийц развелось в Алферовке.

— Не много, а я один.

— Наговорить на себя всякий может.

— Как хотите.

— Расскажите, послушаю.

— Шел мимо продмага. Слышу кто-то меня окликает. Вижу — этот прет прямо на меня со стаканом. Ну... я и убил.

— Слишком у вас просто получается. Вас угощают водкой, а вы убиваете. В порядке благодарности, что ли?

— Считайте как хотите.

— Может быть, вы не собирались убивать, а просто так, ударили в гневе, не помня себя?

Губы Кожарина покривились.

— Так, думаете, мне перед судом легче будет? Бил, не помня себя... Нет, врать не стану. Все помню: как шел, как ударил.

— Кто может подтвердить то, что вы говорите?

— Не знаю.

— Послушайте, Кожарин. Какая у меня гарантия, что вы на суде не возьмете своих слов обратно?

— Врать не приучен.

— От ваших признаний, пока они не подкреплены вещественными доказательствами и показаниями свидетелей, никакой пользы нет. Пока нет доказательств, нет и обвинительного акта. Вам это понятно?

— Что ж вы хотите, чтобы я людей подвел?

— А разве у вас есть сообщники?

— Это как считать... Я ведь после того, как кончил с этим, думал, скрутят меня, поведут. Стою и жду. А тут подходит один, ведет к себе, рубаху с меня долой — и в огонь. Другой к Покорнову везет. И все накачивают: «Молчи! Никто не видал и не слыхал»... Как их считать: сообщники?

— Да, их можно обвинить в укрывательстве преступления. Есть такая статья.

— Вот видите, и вы говорите, что есть. Как же я их?

Кожарин развел руками, призывая Колесникова согласиться, что нельзя требовать от него такой несправедливости.

— Оставим пока ваших друзей в покое. Объясните, почему именно вы расправились с Чубасовым, а не кто-нибудь другой? Ведь есть в Алферовке люди, у которых было больше оснований его ненавидеть.

Кожарин задумался, пожал плечами.

— Так уж вышло.

— Не может быть, чтобы у вас не было своей, личной причины.

— Да поймите, товарищ следователь, что не мог я, не мог! Нельзя было больше терпеть. — Кожарин потряс кулаками, и в глазах его отразилось страдание.

Колесников вышел из-за стола.

— Садитесь на мое место и пишите. Все пишите. И почему не могли терпеть — напишите. Вы пришли сами, сознаетесь по своей воле, да еще в такой момент, когда следствие пошло по неправильному пути. Все это суд учтет в вашу пользу.

Кожарин уселся поудобнее. Писал он медленно, обдумывая каждое слово. Чтобы меньше отвлекать его своим присутствием, Колесников взял газету и плюхнулся на диван. Глаза его, не видя текста, заскользили по типографским строчкам.

Теперь, когда следственная задача была почти решена, вместо удовлетворения пришла растерянность. Случись это неделю назад, он был бы полон радости. Сейчас он чувствовал себя виноватым, как будто обманул хороших, доверявших ему людей. Он делал только то, что сделал бы на его месте любой следователь. Никто не может упрекнуть его в нарушении следовательской этики. Откуда же это недовольство собой? Почему опять возникло желание немедля уехать отсюда, не встречаясь больше с Сударевым и Даевым?

Перо Кожарина двигалось все быстрее. Он увлекся и забыл о следователе. Его затвердевшее лицо стало бледнее обычного. У кромки светлого ежика волос блестели капельки пота.

Опустив газету, Колесников с теплым чувством смотрел на склоненную голову колхозного электрика. Он был уверен, что суд ограничится условным осуждением, и ему хотелось, чтобы в этом не сомневались ни Кожарин, и ни один человек в Алферовке.

Кожарин поставил точку, старательно расписался, не перечитывая, передал исписанные листки Колесникову и, облегченно вздохнув, откинулся на спинку стула.

Это был странный документ. Кожарин обстоятельно перечислил преступления Чубасова, описал обстановку, которая сложилась в Алферовке с его приездом. Он горячо доказывал, что такие, как Чубасов, не должны пользоваться правами честных людей и что он, Кожарин, не имел другой возможности исправить вопиющую несправедливость. Происшествие было изложено протокольным языком: точно назывался час, указывалось место. О свидетелях и поездке к Покорнову — ни слова.

— Этого недостаточно, — сказал Колесников. — Точно так же мог бы написать любой, кто был в это время у продмага.

— Больше сказать нечего.

— С кем вы поехали к Покорнову?

— Не скажу.

— Может быть, теперь, когда вы сознались, кто-нибудь из свидетелей вспомнит, что видел вас у скамейки?

— А вы их спросите.

— Придется вам встретиться с некоторыми свидетелями на очных ставках.

Кожарин пожал плечами. Колесников задумчиво перелистывал страницы показаний.

В дверях появился Сударев. Он на мгновенье запнулся, прощупал глазами собеседников, потом перешел на крик.

— Я те, черта, по всей деревне ищу! Мотор встал. Где электрик? Нет электрика. Электрик лясы точит. — Уже войдя в комнату и доставая папиросу, обратился к Колесникову: — Вы меня, Михал Петрович, извиняйте, может, он вам по службе нужен, но и нам без электрика труба.

Кожарин насмешливо посматривал на Сударева.

— Не паникуй, дядя Ваня. Похоже, что мотор не на ферме, а у тебя отказал. Садись, покури.

— Некогда раскуривать, — сказал Сударев и снова повернулся к Колесникову. — И чего с ним толковать? Его в ту пору в деревне не было.

— Есть о чем, Иван Лукич. Вот, признался Кожарин, что Чубасова на тот свет отправил.

Сударев забыл о спичке, горевшей в руке, и, только почувствовав ожог, плюнул на нее и на пальцы.

— Ну не совестно тебе людей морочить? — спросил он, выкатив глаза на Кожарина. — Не верьте ему, Михал Петрович, ни слова. Шутку над вами играет. — Пошарив по столу глазами, спросил: — Как разговор вели, под бумажку или так?

— Как полагается, — сказал Колесников, приподнимая исписанные листы.

— Очки втирают, Михал Петрович. И Шуляк, и этот, оба-два договорились комедию ломать.

— А ведь это нехорошо, Иван Лукич. Не много ли шутников для одной деревни?

— Чего хуже! Болтают, как малые дети: сегодня одно, завтра другое.

Кожарин любовался Сударевым как человек, непричастный к разговору.

— Хотите — верьте, хотите — нет, — продолжал Сударев,— все, как один, скажут: глупость все это, не было его.

— Теперь это трудно будет говорить. Кто в глаза Кожарину скажет, что он лжет? С чего бы ему врать? Он понял, что суд нужен и неизбежен. Поймут и другие. И вы поймете.

Сударев, словно вдруг обессилев, опустился на стул.

— Не за что его судить, — сказал он устало.

— Может быть, и не за что. Но без суда этого не решить.

Уставясь в половицы, Сударев глубоко затягивался и мотал головой, будто вел трудную беседу с самим собой.

— Как же теперь с ним? — спросил он, ткнув сиротливо торчавшим большим пальцем в сторону Кожарина.

— Может идти.

Кожарин встал и выжидательно посмотрел на Колесникова.

— А этой... расписки не возьмете?

— Не нужно, вы и так никуда не сбежите. А понадобитесь, вызову.

— Правильно! — обрадовался Сударев. — Чего бумагу переводить. Пошли, пошли.

Подталкивая Кожарина в спину, Сударев выпроводил его на крыльцо.

17

С признанием Кожарина все изменилось. Как и предполагал Колесников, Кожарина слишком уважали в Алферовке, чтобы выставить его лжецом в глазах следователя. Пришлось прибегнуть только к одной очной ставке.

Нюшка Савельева, которой Кожарин сам задавал вопросы, сам напомнил, как поздоровался с ней у продмага в роковой час, расплакалась и сквозь слезы проронила: «Ну видела, видела...»

Заговорили другие свидетели. Нет, они не изменили своей позиции, не отказывались от старых показаний. С прежней яростью они обвиняли Чубасова и еще более горячо защищали его убийцу, но теперь уже не безвестного и неведомого, а своего, близкого им человека.

— Алешке виднее, Михал Петрович, — сказал на последнем допросе старик Куряпов. — Правильно рассудил: чего ему бояться? Нечего ему бояться! Коли уж и ты ему плечо подставил...

— Как это я плечо подставил? — оборвал его Колесников.

— А нет? Кто до глуби докопался и Лаврушку Чубасова проклял? Не ты? И к Алешке ты со всем уважением, — за решетку не бросил, за руку здоровкаешься. Признал, выходит, что правильно он той рукой распорядился.

— Никогда я этого не признавал.

— Словами не признал, так вить не кажное слово по всей деревне бренчит.

Мнение Куряпова разделяла, видимо, вся Алферовка. Свидетели разговаривали без опаски, доверительно, и оформить материал законченного дела не представляло труда.

Пришел срок прощаться и с даевской дачей. Ужинали молча. Елизавета Глебовна ни разу не присела за стол. Даев, как всегда, был по-хозяйски внимателен и дружелюбен. Может быть, в другое время Колесников уклонился бы от неизбежного разговора или выждал бы приглашения Даева. Но в этот вечер желание высказаться томило как голод.

— Петр Савельич, не найдется у вас минутки для меня?

Свет электрической лампочки дробился на золотой оправе очков, и, когда Даев поднимал голову, над стеклами вспыхивали искрящиеся звездочки.

— Закончили?

— В основном.

— Ну что ж, поздравляю. Поработали вы добросовестно. Как профессионал говорю.

— Петр Савельевич! Вы убеждены, что в этом случае можно было поступиться законом?

Даев покатал плоским пальцем дробинку из хлебного мякиша, сначала быстро, потом медленней, пока палец не застыл на месте.

— Чудак вы все-таки, Колесников. Переступать закон никогда не следует. Никогда! Но применять его всегда нужно с умом и сердцем. Я ведь тоже думал, как вы: Кожарину нужно идти с повинной, — элементарная юридическая логика. Алферовцы из бесед со мной сделали только один вывод: если свидетелей не будет — суда не будет. Дело даже не в том, что они боялись тяжелого наказания для Кожарина. В этом я их просветил. Они считали недопустимым, оскорбительным для мертвых и живых самый факт нахождения Кожарина на скамье подсудимых. Для них обвинять Кожарина — значит защищать Чубасова. И тут логика бессильна.

— Но объективно это означало оправдание самосуда.

— Вот видите, что получается, если мыслить общими категориями. В Америке расисты линчуют негра — самосуд. Уголовники «убирают» сообщника — самосуд. Кожарин карает предателя — самосуд. Юридические признаки те же. А по правде жизни?

Не дождавшись ответа Колесникова, Даев продолжал:

— Когда я вам советовал вдуматься в это дело, я вовсе не ожидал, что вы перейдете на позиции деда Куряпова и закроете дело. Я надеялся, что вы глубже заглянете в души людей и найдете справедливую формулу обвинения. Только и всего. И я вижу, что не ошибся.

— Но я неизменно руководствовался законом.

— Не только! Помните, что сказано в общих началах о назначении наказания? Руководствоваться еще и социалистическим правосознанием. Зря, что ли, записано это правосознание? В нем все: ваша способность мыслить и чувствовать, ваш жизненный опыт, ваша идейная убежденность, ваше уменье отличить одно от другого. Елизавета Глебовна как-то сказала, что вам всей правды не схватить. Она не ставила под сомнение ваше знание законов. Она имела в виду это самое правосознание, о котором сроду не слыхала. Какой закон сам по себе может обеспечить справедливость? Никакой! Всегда конечный результат зависит от людей, которые исполняют закон, от их мудрости и нравственной чистоты. Разве не бывает и сейчас, что глупый и злой судья, пользуясь отличным законом, выносит неправедный приговор?

— Бывает.

— Никакой законодатель не дает готовых рецептов на все случаи жизни. Он не напишет: за такое-то преступление — такое-то наказание. Обязательно: «от — до». И правильно! Кто за вас решит? Сами решайте, спрашивайте свою совесть и давайте «от — до».

— Мера наказания — одно, а полная безнаказанность — другое, — возразил Колесников. — Безнаказанность развращает общество. Пусть выговор, пусть условное наказание, но общество должно знать, что преступник изобличен и волею суда по таким-то и таким-то мотивам, пусть даже к общественному порицанию, но приговорен. Вы уверены, что безнаказанность Кожарина не подтолкнула бы в будущем кого-нибудь из алферовских мальчишек на другое преступление? Если милиция, прокуратура оказались бессильными в одном случае, почему бы не попытаться уйти от них и в другом?

— Я уверен в одном: каждый алферовский мальчишка запомнит на всю жизнь, что нет отвратительней преступления, чем измена родине. Они запомнят, что предателю пощады нет. Вот главный нравственный вывод, который сделает каждый из этого дела.

— Вас можно понять и так: пока алферовцы лгали, они поступали правильно, а теперь, когда я убедил их говорить правду, они совершают ошибку.

— Чувствуется, что вы диалектику учили не по Гегелю. И не по Ленину тоже. Подзубривали к зачету... Не обижайтесь. Вы завоевали доверие алферовцев. Они убедились, что вы не враг Кожарина. Они поняли, что правильней будет защищать Кожарина на суде, перед всем миром, чем прикрывать его ложью. В этом ваша заслуга. Но согласитесь, что и вы кой-чему у них научились.

— Чему именно?

— Поясню. Если бы вы остались таким, каким приехали, следствие выглядело бы совсем иначе. Почему вы ни разу не вызвали Кожарина и не прижали его на допросе?

Колесников не спешил с ответом, Даев ждал.

— Я был уверен, что он придет сам, а за ним придут свидетели.

— А кроме того, — подхватил Даев, — вы боялись, что, если вызовете его, он упираться не будет, во всем признается и станет обычным изобличенным преступником.

Даев говорил, глядя прямо в глаза, и с такой твердостью в голосе, как будто читал мысли своего собеседника. А мысли были давние, когда-то мелькнувшие и затихшие. И признаваться в них сейчас не хотелось.

— Просто я считал такой путь более верным.

— Не нужно, — поморщился Даев. — Сами себя обманываете. Вы сознательно пошли на маневр — заставили Кожарина явиться с повинной, чтобы дать ему лишний шанс на смягчение.

— А если даже так, разве я вступал в противоречие с законом?

— Конечно, нет. И если бы вы сами его вызвали, даже если бы арестовали его по подозрению в убийстве — тоже противоречия не было бы. А нравственная подкладка разная. Мало того. Руководствуясь только законом, вы могли бы посадить на скамью подсудимых если не всю Алферовку, то добрую ее половину за лжесвидетельство, за укрывательство, за недонесение. Пойдете вы на это?

— Нет.

— А почему? Ведь закон-то требует. А правосознание не разрешает. Вы поняли, что алферовцами движут не низменные чувства, а благородная ненависть к предателям и сострадание к человеку, попавшему в беду. Согласны с этим?

— Это совсем другой вопрос.

— Почему же другой? Во всех случаях нужно исходить из ленинского положения, что закон — это политика. А политика требует гибкости... Пойдемте ко мне, я вам кое-что покажу.

Они прошли в кабинет. Даев достал толстую папку и стал перебирать бумаги.

— Петр Савельевич! Помните, вы говорили, что и вам приходилось подписывать неправильные приговоры? Ведь происходило это оттого, что к закону относились без должного уважения.

— Без мысли и чести! — оборвал его Даев. — А уважения хватало. До дрожи в коленках уважал. Беззаконие выражалось не в том, что решали наперекор закону. Всегда можно было опереться на какой-нибудь указ. А вот думать о революционной целесообразности того, что делаем, — отучился. Это верно... Выл такой указ в сорок седьмом году «Об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного имущества». Тоже закон. По этому закону за мешок картошки, украденный колхозником, или за моток пряжи, унесенный с фабрики работницей, давали по восемь и по десять лет. Вот до чего уважали закон!

Даев держал в руках стопку мелко исписанных листков и, подняв очки на лоб, прищурясь, что-то перечитывал.

— Возьмите, — сказал он, протягивая Колесникову рукопись, — это я набросал давно, когда ждал суда над Кожариным и собирался выступать общественным защитником. Прочтите и верните.

18

Первые страницы своей речи Даев написал залпом, без помарок и с минимумом знаков препинаний. Потом шли густо зачеркнутые абзацы и строчки, написанные на полях позднее, другими чернилами. В нескольких местах были оставлены пробелы для будущих вставок. И лишь заключительная часть снова выглядела как написанная без отрыва пера от бумаги.

«Товарищи судьи! На первый взгляд может показаться, что нет дела более ясного, чем то, которое представлено на ваше разбирательство. Совершено тяжкое преступление. Убит человек. Убийца не отрицает своей вины. Он не раскаивается и не просит снисхождения. Все другие доказательства, которые проходят по следственному производству, не оставляют сомнений в виновности подсудимого.

Если бы на вашем месте, товарищи судьи, находилась хитроумная кибернетическая машина и в нее были бы введены данные, добытые следствием, она мгновенно вынесла бы категорическое карающее решение. К счастью, судьба моего подзащитного вверена не автоматическому устройству, бесстрастно взвешивающему факты, а живым советским людям, обладающим не только разумом, но и сердцем.

Я говорю «к счастью», потому что ясность этого дела только кажущаяся. По сути своей оно редкостное, не имеющее прецедентов в судебной практике.

Я не буду отрицать или оспаривать основные положения обвинительного заключения. Обстоятельства убийства обрисованы с достаточной полнотой и точностью. Четвертого мая в шестнадцать часов тридцать минут Алексей Кожарин подошел к дому, который возводился около продовольственного магазина в Алферовке, и ударом гаечного ключа убил гражданина Чубасова.

Первый и кардинальный вопрос, который встал перед органами дознания и который стоит сегодня перед судом: каковы мотивы этого убийства?

Известно, что Кожарин был трезв. Никаких сомнений в его вменяемости не возникает ни у обвинения, ни у защиты. Что же им двигало? Никаких контактов между Кожариным и Чубасовым до этой роковой минуты не было. Следовательно, между ними и не могло возникнуть ни личной вражды, ни односторонней ненависти.

Органы дознания и государственное обвинение не могли оставить этот вопрос без ответа и сформулировали его коротко: «месть».

Для такого ответа как будто имеются достаточные основания. Я не буду повторять того, что вам уже известно о Чубасове. За малым исключением, все коренное население Алферовки могло испытывать мстительные чувства к этому чудовищу, воплотившему в себе три типа злодеев, издревле презираемых народом: предателя, провокатора, палача.

Но, приписывая месть Кожарину, обвинение создает только видимость ответа на главный вопрос. Ведь именно Кожарин совершенно свободен от всяких связей с погибшими партизанами и с другими алферовцами, пострадавшими от Чубасова. Есть логика чувств, определяющая поведение человека. Никаких предпосылок для мести у Кожарина не было. Поэтому я отвергаю этот мотив преступления, выдвинутый обвинением».

На этом обрывалось гладкое вступление. К следующему листку были подколоты: чье-то письмо и служебная бумага с напечатанным на машинке текстом. Дальше опять почерк Даева.

«Чтобы понять психологические побуждения, заставившие Алексея Кожарина поднять руку на Чубасова, нужно знать о нем больше, чем знаем мы из анкетных данных, перечисленных в преамбуле обвинительного заключения. Без тщательного исследования всех деталей биографии этого молодого человека, сидящего на скамье подсудимых, мы не сможем прийти к объективной истине.

Алексей Кожарин принадлежит к тому поколению советских людей, чье детство было искалечено войной. Вся его семья погибла в пламени, охватившем Белоруссию. Шестилетний мальчик попал в детский дом. Здесь ему повезло. Руководителем детского дома оказался человек редкого педагогического таланта. Один из сподвижников Макаренко, всю жизнь посвятивший обездоленным детям, он оказал решающее, с моей точки зрения, влияние на дальнейшую судьбу Кожарина. Я позволю себе процитировать его письмо, которое попрошу приобщить к делу».

Письмо было из далекого сибирского города. Красный карандаш отчеркнул то, что Даев считал важным.

«Алешу Кожарина я помню хорошо. Не запомнить его нельзя было хотя бы в силу необычности тех душевных качеств, которые проявились уже в раннем детстве. Этот мальчик всегда был яркой индивидуальностью. Он не столько блистал своими способностями в учебе, сколько поражал воспитателей цельностью своей натуры и какой-то, простите за старомодное сравнение, рыцарской чистотой своих побуждений.

Как у иных детей рано дает о себе знать музыкальный талант, так у Алеши рано проявилась способность остро чувствовать чужую боль и мгновенно откликаться на зов о помощи. Хотя он всегда был удивительно бескорыстным и благожелательным в отношениях с другими детьми, я не могу назвать его добрым. У него, иногда, бурно прорывалась агрессивность. Защищая малышей от обидчиков, он был безжалостным. Однажды он ввязался в драку с уличными мальчишками, которые развлекались тем, что мучили голубей. Алеша больно побил двоих (потом их родители приходили ко мне жаловаться) и вернулся в детский дом со спасенным голубем и распухшим носом.

Помню Алешу подростком, потом юношей. С годами его непримиримость ко всякой несправедливости, всякому мучительству не ослабла. Она даже стала более глубокой и осознанной. Это отразилось и на круге его чтения. Его героями стали люди, отдавшие жизнь за революцию. Он разыскивал книги о Парижской коммуне, о декабристах, о Дзержинском, о Чапаеве.

Запомнился мне его доклад на литературном кружке об Юлиусе Фучике. Даже нас, учителей, поразила сила чувства, звучавшая в его речи, — чувства преклонения перед мужеством Фучика и ненависти к фашистам. Алеша мне очень напоминал моих друзей, комсомольцев двадцатых годов с их глубокой верой в каждое слово революционной пропаганды. Его совсем не коснулся тот дешевый скептицизм, с которым мне приходится сталкиваться в среде молодежи.

Я, разумеется, не мог предсказать, как сложится жизнь Алеши Кожарина, но знал, что будет ему нелегко. В одном я был твердо уверен, что он никогда, ни при каких условиях не совершит дурного, бесчестного поступка».

Сбоку, на полях, Даев приписал: «Хочу оговориться. Запрашивая автора письма его мнение о Кожарине, я не сообщил ему ни о происшествии в Алферовке, ни о готовящемся процессе. Таким образом, перед нами не защитительная характеристика, продиктованная чувством жалости, а объективный документ, отражающий подлинные мысли старого умного педагога».

Еще одна страничка, написанная без помарок.

«Что же стало с Кожариным позднее, когда он вышел из-под опеки воспитателей? Может быть, будничная, трудовая жизнь погасила в нем способность откликаться на чужую боль и чужой зов о помощи? Может быть, на смену революционной романтике пришла трезвая расчетливость и столь обычное стремление получше устроиться в жизни?

Позвольте мне обратиться к другому документу, к характеристике, полученной от командования подводной лодки, на которой служил Кожарин до своего приезда в Алферовку. В этом случае я счел нужным объяснить причину моего запроса, дабы военные товарищи имели полное представление о судьбе их бывшего матроса».

В характеристике тоже было отчеркнуто несколько абзацев.

«За время службы на флоте Алексей Никифорович Кожарин проявил себя как дисциплинированный, волевой и политически зрелый матрос. Он освоил две специальности на «отлично» и упорно повышал свою техническую квалификацию, а также общеобразовательный и культурный уровень.

Как комсорг подразделения, Кожарин хорошо справлялся со своими обязанностями и пользовался авторитетом у комсомольцев. В сложных условиях учебного похода Кожарин проявил отвагу и мужество. Когда с борта волной был смыт матрос Шуляков, Кожарин, не потеряв ни секунды, бросился в штормовое море и спас товарища. Этот факт отмечен в приказе командования. Кожарин неоднократно получал поощрения и ставился в пример личному составу.

К отрицательным чертам в характере Кожарина следует отнести некоторую резкость в обращении с отдельными товарищами и склонность к фантазерству, оторванному от реальной действительности. Так, им был подан рапорт командованию, в котором он предлагал создать постоянные интернациональные бригады добровольцев для помощи бывшим колониям в их борьбе против империализма. При этом Кожарин просил записать его первым в такую бригаду. После получения рапорта с Кожариным была проведена соответствующая работа по разъяснению ему внешней политики нашего правительства».

Характеристики, видно, вдохновили Даева. Дальше шли страницы, заполненные торопливо, с недописанными словами и сокращениями.

«В чем процессуальное значение двух оглашенных мной документов? Я уверен, товарищи судьи, что вы согласитесь со мной, если я расценю их как исчерпывающий материал для воссоздания нравственного облика подсудимого. От малыша, спасающего голубя ценой разбитого носа, до мужчины, рискующего жизнью ради спасения товарища, от увлечения Чапаевым и Фучиком до готовности защитить своей грудью далекие народы — таковы те прямые линии развития, которые определили биографию Кожарина.

Теперь нам будет легче понять, что, собственно, произошло в Алферовке четвертого мая.

Вы знаете, что, отслужив свой срок на флоте, Кожарин собирался поступить в радиотехнический институт. Основательно подготовленный, с отличными рекомендациями командования, он мог рассчитывать на успешное преодоление вступительных экзаменов. Но случилось непредвиденное. По приглашению своего друга, обязанного ему жизнью, Семена Шулякова, Кожарин едет в Алферовку, чтобы отдохнуть перед экзаменами.

Здесь происходят решающие изменения в его судьбе. Кожарин полюбил сестру своего друга и не остался без взаимности. Он послал в институт заявление с просьбой передать его бумаги на заочное отделение.

Кожарин остался в Алферовке. Остался не только потому, что его удерживала здесь молодая жена. Она готова была поехать с ним куда угодно. Но в колхозе нашлось дело, которое Кожарин считал для себя обязательным. Алферовка давно была в зоне электрификации. Только по нерадивости тянулась бесконечная бюрократическая канитель и окончание работ откладывалось с одного года на следующий. Кожарин не мог остаться равнодушным. Благодаря его напору и энергии Алферовка в ту же осень получила электрический ток. Неудивительно, что по сей день, включая свет, колхозники с благодарностью поминают своего электрика.

Год спустя у Кожарина родился сын. Казалось, жизнь вошла в спокойную колею. Ничто не предвещало трагедии. Но таким людям, как Кожарин, и на роду написано не иметь спокойной колеи.

Тридцатого апреля нынешнего года в Алферовку приехал Чубасов.

Хочу отметить, что никто из алферовцев не собирался гоняться за Чубасовым, чтобы отомстить. Кровная месть не в русском характере. Он сам напомнил о себе, напомнил нагло, вызывающе. Сам он заставил людей наново пережить кошмар прошлого.

Его приезд ошеломил многих. В сознании алферовцев не совмещались могила партизан и благоденствующий палач.

Кожарин не мог остаться сторонним наблюдателем. Ему рассказали о событиях сорок второго года. Рассказали о роли Чубасова в этих событиях. Зная характер Кожарина, мы поймем, как должна была отозваться на все услышанное его душа. Но он еще далек от какого бы то ни было решения. Он переживает боль своих односельчан, но еще не знает, что делать.

Чубасов не решается выйти на улицу. Он пьет, запершись с Зубаркиным. Он набирается храбрости. И лишь 1 Мая, в светлый, праздничный день, он появляется на виду у всех — пьяный, веселый, хвастающийся шальными деньгами. Вслед ему несутся проклятия, но он чувствует себя в безопасности. Он полноправный гражданин. Он никого не боится.

В тот же день 1 мая состоялось другое, малозначительное, на первый взгляд, событие. У братской могилы партизан собрались на торжественную линейку пионеры, ученики школы имени Грибанова. Ребята стояли у могильного холма и слушали воспоминания ветеранов о подвиге алферовских героев. Очевидцы рассказывали им о мученической смерти партизан. Пионеров призывали быть достойными памяти своих отцов, и они присягали на верность родине. Алексей Кожарин тоже присутствовал на этой линейке. Он ведет в школе технический кружок, и ребята в нем души не чают. Он стоял и смотрел на лица своих маленьких друзей, и наверно, впервые в своей жизни испытывал такое гнетущее чувство стыда.

На открытых детских лицах читалось то, что скрывали взрослые: душевное смятение. Тут же, на кладбище, пионеры окружили Сударева и Кожарина. Перебивая друг друга, они спрашивали: верно ли, что приехавший Чубасов — тот самый, изменник?

Что могли ответить им два взрослых человека? Не знаю, как вы, товарищи судьи, а мне бы не хотелось оказаться на их месте.

Кожарин хорошо понимал, какую моральную травму наносит молодежи приезд Чубасова. Благополучие этого выродка расшатывало представление о справедливости, о победе правды над кривдой, о соответствии высоких слов действительному порядку вещей. Своим присутствием Чубасов растлевал души. Примириться с этим Кожарин не мог.

Тогда же, на кладбище, он высказал предположение, которое запомнили многие: «Чубасов приехал незаконно, — сказал он. — Вот узнают районные власти, и его вышлют обратно на Север».

Это не было отговоркой. Нам известно, что Кожарин действительно предпринял попытку выдворить Чубасова законным путем. Но к этому я еще вернусь. Проследим за событиями, последовавшими за пионерской линейкой.

Утром 2 мая Кожарин зашел к Шулякову. Он не застал своего друга, но увидел его плачущую жену, Естественно, что никто в Алферовке не переносил приезд Чубасова так болезненно, как дочь погибшего партизанского вожака Алена Грибанова. Для нее это было величайшим потрясением в жизни.

Когда Алексей Кожарин увидел плачущую Алену, когда он узнал, что ей страшно выйти на праздничную деревенскую улицу, сила возмущения, вызревавшая в его душе, стала неодолимой.

Мы не знаем, когда, в какой час и день сложилось у Кожарина решение уничтожить Чубасова. Да и сам он этого не знает. Но если и был такой момент, то наступил он после разговора с измученной Аленой.

С этой минуты Кожарин уже ни о чем другом думать не может. Никакие соображения личного характера не могли поколебать его уверенности, что Чубасов в Алферовке — это вызов чести и совести, и что он, Кожарин, обязан восстановить справедливость.

Казалось бы, уже 2 мая он был готов убрать Чубасова. Но он медлит. Он еще надеется. На что? Он сам поверил в ту мысль, которую высказал пионерам. А может быть, действительно удастся с помощью властей выгнать Чубасова из Алферовки, выгнать с позором, на радость и ребятам и взрослым. Больше того. Он надеялся, что суд, узнав правду, пересмотрит свое старое решение и приговорит Чубасова к заслуженной им смертной казни.

Утром 3 мая Кожарин едет в Лихово к районному прокурору. Сбивчиво, но горячо он доказывает, что нельзя допускать дальнейшего пребывания Чубасова в Алферовке. Но как трудно бывает передать свои чувства другому человеку. Прокурор сначала высмеивает его, потом аргументированно доказывает, что нет никаких оснований применять к Чубасову меры административной высылки. Чубасов восстановлен в правах и ограничений на правожительство не имеет. Прокурор ссылался на Конституцию и существующее законоположение. Он не пожелал вдуматься в те новые обстоятельства, о которых говорил Кожарин и которые обязывали его возбудить против Чубасова новое уголовное преследование.

Если бы прокурор вник в ту противоестественную обстановку, которая сложилась в Алферовке, все могло быть иначе. Если бы Чубасова вызвали в Лихово и допросили в связи с теми фактами, которые не фигурировали на процессе 1945 года, не было бы и этого суда, не сидел бы Алексей Кожарин на скамье подсудимых.

Но этого не случилось, Кожарин уехал ни с чем. Точнее, он уехал, окончательно убежденный, что есть только одно-единственное средство избавиться от Чубасова.

Показания свидетелей помогли нам восстановить то состояние, в котором он пребывал 3-го и 4 мая. Он ходил сам не свой, мрачный, озлобленный. Думаю, что он злился на самого себя.

Чубасов гулял весь вечер 3 мая и полдня 4-го. У Кожарина было сколько угодно времени, чтобы уничтожить палача. Но он медлит. Он загружает себя работой в мастерских, чтобы не сталкиваться с Чубасовым лицом к лицу. Я уверен, что где-то в подсознании жила у него надежда: а вдруг предатель почует смерть и сбежит.

Четвертого мая, проснувшись после обеда, Чубасов с Зубаркиным снова вывалились на улицу. Они облюбовали самое людное место, у продовольственного магазина. Они задевают прохожих. Чубасов полагает, что к нему привыкли. Он надеется, что у него появятся собутыльники и помимо надоевшего Зубаркина. Увидев проходившего мимо Кожарина, он окликает его: «Эй, кореш!»

Это была та искра, которая взорвала накопившийся в душе Кожарина заряд ярости. Палач назвал его «корешом». Провокатор протягивает ему стакан водки. Изменник считает себя ровней ему, Кожарину.

И даже в это мгновение Кожарин колеблется. Он делает вид, что не слышит чубасовского окрика. Он торопится в мастерскую. Не дляубийства бегал он за гаечным ключом. Но Чубасов не унимается. Он поднимается со скамьи и преграждает Кожарину дорогу. Пьяная морда предателя придвигается вплотную. Он скалит зубы и тычет своим стаканом в лицо Кожарину. Что было дальше, вам известно.

Только восстановив все эти детали, мы найдем с вами, товарищи судьи, ответ на кардинальный вопрос, о котором я говорил вначале. Имеем ли дело с актом личной мести? Нет! Может быть, Кожарин повинен в самосуде? И это обвинение я категорически отвергаю. Самочинная расправа всегда отвратительна, потому что в основе ее лежат низменные страсти и, прежде всего, трусливая жестокость. Не случайно мастера классического самосуда в Соединенных Штатах Америки вершат суды Линча скопом, под покровом ночи, спрятавшись в балахоны куклуксклановцев.

Чубасов заставил Кожарина ответить ударом на удар. Чубасов иными средствами продолжал пытку сорок второго года. Он глумился над чувствами и убеждениями советского патриота. Он не отступал, а нападал. И Кожарин вынужден был обороняться.

Я знаю, товарищи судьи, что юридические признаки вынужденной самообороны — иные. Законодатель не предусмотрел возможность физического отпора моральному нападению. Но разве можно было предусмотреть ту редкую ситуацию, которая сложилась в Алферовке?

Именно вынужденная оборона заставила Кожарина замахнуться гаечным ключом. Это была оборона от торжествующей подлости, от нравственной пытки, которая бывает куда болезненней пытки физической.

Замахнувшись на Чубасова, Кожарин знал, на что идет. Он знал, что вот сейчас переломится его жизнь — он станет преступником в глазах закона, рухнет семейное благополучие, развеется мечта о высшем образовании. Но иначе он поступить не мог.

Закон предусматривает случаи превышения пределов необходимой обороны. Было ли превышение и в этом случае? Не знаю. Ведь ударил Кожарин Чубасова только один-единственный раз. Он не мог знать, убит ли этим ударом Чубасов или только оглушен. Значит, и речи об умышленном убийстве не может быть. Просто удар оказался роковым. Рассудите сами — легко ли было обороняющемуся рассчитать силу своего отпора.

Товарищи судьи! Я считаю своим долгом сказать несколько слов и о других обстоятельствах, которые способствовали возникновению этого дела. Многие повинны в том, что Кожарину пришлось оборонять Алферовку от Чубасова. И больше других повинен в этом я. Потому что, будучи председателем трибунала, судившего Чубасова в сорок пятом году, я не отнесся с должным вниманием к анализу его преступных деяний и не отправил его на виселицу.

Вот из-за таких ошибок, больших и малых, сложились те особые, местные обстоятельства, которые привели к алферовской трагедии. Не учитывать эти обстоятельства нельзя. Разрешите мне привести высказывание Владимира Ильича Ленина, имеющее прямое отношение к этому делу. Местная власть, органами которой являются суды, «обязана, — писал Ленин, — с одной стороны, абсолютно соблюдать единые, установленные для всей федерации законы, а с другой стороны, обязана при определении меры наказания учитывать все местные обстоятельства, имеющая при этом право сказать, что хотя закон несомненно был нарушен в таком-то случае, но такие-то близко известные местным людям обстоятельства, выяснившиеся на местном суде, заставляют суд признать необходимым смягчить наказание по отношению к таким-то лицам или даже признать таких-то лиц по суду оправданными».

Вдумайтесь в эти слова, товарищи судьи! «Хотя закон несомненно был нарушен... но такие-то близко известные местным людям обстоятельства... заставляют суд... даже признать таких-то лиц по суду оправданными»... Ведь именно эти «близко известные местным людям обстоятельства» и заставили алферовцев оправдать Кожарина на суде своей совести. Теперь они ждут, что и народный суд оправдает его на основании советского закона.

Я заканчиваю. Пройдет немного времени, и вы удалитесь в совещательную комнату. Я хочу напомнить вам слова мудрого русского юриста, сказанные им в начале века: решение суда должно основываться на том, что представляется логически неизбежным и нравственно обязательным. Для советского человека не может быть нравственно обязательным осуждение убийцы Чубасова».

19

Колесников занял свое место в купейном вагоне, бросил толстый портфель в изголовье, снял пиджак, оттянул вбок и вниз галстук, глянул в окно, ничего нового не увидел и прилег на жесткую полку. Вскоре поезд тронулся. Старенький вагон, когда-то совершавший далекие путешествия, а теперь доживавший свой век на коротких межрайонных линиях, качался, поскрипывал, бренчал какой-то незакрепленной жестянкой. Пассажиры, бродившие из конца в конец коридора, ступали осторожно, по-моряцки переставляя ноги.

Прошло всего десять дней, после того как Колесников в таком же вагоне ехал в Лиховский район, и ему казалось, что он в том же купе, а кругом — те же пассажиры. Всю последнюю ночь у Даева он разменял на длинные, бессонные минуты, которые отсчитывал вслед за ходиками. Он был уверен, что вместе с первым рывком паровоза начнут обрываться связи с Алферовкой, постепенно под раскачку вагона наплывет сонливость, затуманятся образы людей, с которыми он распрощался навсегда, придет желанный покой. Так бывало после каждой командировки.

На этот раз ничего не рвалось и не затуманивалось. От алферовского дела его голова устала до боли в каждой клетке, как устает натруженная спина. Но если спину можно разогнуть и растереть, то с головой ничего нельзя было поделать. В ней по инерции продолжалась работа: снова и снова проходили недавние встречи и разговоры, на старые вопросы придумывались новые ответы. Как будто крутилось чертово колесо, в центре которого засела Алферовка, а все, что Колесников пытался подбросить со стороны, тут же отлетало на задворки сознания.

Колесникову никогда еще не приходилось возвращаться из командировки в таком состоянии душевного разброда. Недовольство собой бывало и раньше. В его лице машина законности не раз совершала холостой пробег, словно бы только для того, чтобы самой себе доказать непрерывность и неотвратимость своего хода. Пустые хлопоты, время, потерянное на ложных следах, неожиданные тупики, заставляющие менять направление поиска, — ко всему этому равно не привыкать и ученому и следователю по уголовным делам.

На этот раз он мог бы поздравить себя с успехом: преступление раскрыто, преступник предстанет перед судом. А удовлетворения не было. И ясности в мыслях не было.

Оттого что Колесников принуждал себя думать о другом, а подспудные мысли лезли сами по себе, воспоминания всплывали вразнобой, без всякой последовательности. В этой мешанине был свой порядок. Так перелистываешь уже читанную книгу — все знаешь, а ищешь чего-то нового. То перекинешь десятка два страниц — и вдруг прилипнешь к случайным строчкам, обнаружив в них ускользнувший смысл. То листаешь назад, возвращаясь к главе, сулящей уже пережитое волнение. А там, глядишь, уже выстроились, ожили в памяти до мельчайших подробностей все знакомые образы и события.

Сударев стоит у партизанской могилы, прямой, застывший, как памятник. Потом была там же пионерская линейка. Нет, линейка была раньше. Это уже из даевской речи. Зря подозревал Даева в том, что сговаривал мужиков. Интересный старик. Сидит, наверно, сейчас в своем дырявом кресле и читает все, что не успел прочесть в молодости. Сам себя судит...

Как неожиданно повернулся последний разговор с Кожариным... И зачем он вообще пошел к нему? Следователь идет прощаться с изобличенным преступником! Нелепость. А не пойти не мог.

Было очень поздно, когда он, прочитав речь Даева, вышел на хоженую-перехоженую дорожку и очутился подле дома Кожарина. Он бы не зашел, если бы не светилось окно. Он пошаркал ногами в темных сенях и нащупал обитую мешковиной дверь. Не раз проверив прочность здешних притолок своим лбом, он уже привык, входя в избу, низко склонять голову и выше, чем нужно, поднимать ногу, перешагивая порог. Выглядел он при этом робеющим и неловким.

Клавдия Кожарина, только что крикнувшая ему «заходите», собиралась спать. Отступив в затененный угол и натягивая на голые плечи кофточку, она изумленно смотрела на следователя. Кожарин сидел за чертежной доской. Белый клюв рейсфедера застыл в его пальцах. Он поднял голову и не сразу сообразил, как встретить нежданного гостя.

— Добрый вечер! — сказал Колесников. — Не помешал?

— Заходите, заходите, — тусклым голосом повторяла Клавдия.

Она засуетилась, испуганными движениями стала прибирать разбросанные вещички.

— Гостям всегда рады, — выдавил из себя Кожарин, а на помрачневшем лице, в немигающих глазах под сбежавшимися бровями, проступил злой укор: «Какого черта ты приперся сюда?»

Только сейчас Колесников понял, что его приход не мог не внести тревоги в этот дом. Трудно было придумать бо́льшую бестактность. Особенно стыдно было перед молодой женщиной, все еще что-то искавшей и прибиравшей в комнате только для того, чтобы скрыть взволнованное лицо. Колесников поспешил улыбнуться и объяснить свой визит.

— Я утром уезжаю. Совсем. Думал напоследок потолковать по душам, да не сообразил, что час не тот. Вы уж извините, пожалуйста.

Клавдию его слова не успокоили, она как будто и не услышала их. Руки ее по-прежнему беспокойно метались, не находя покоя. Зато Кожарин сразу все понял. Он шумно отодвинул чертежную доску и, поднимаясь навстречу, заговорил с неподдельным радушием.

— А что за час? Обыкновенный час. До сна далеко. Прошу за стол. Садитесь, сейчас чайку сгоношим.

— Спасибо, я чаевничать не буду. Хозяйке спать пора, да и разговор у меня необязательный.

Кожарин повернулся к жене, призывая ее уговаривать гостя, но она, ни слова не сказав, вышла из комнаты.

— Право, неловко, Алексей Никифорович. Может быть, мы с вами во двор выйдем? Погода теплая.

— Можно и во двор, — согласился Кожарин, натягивая бушлат.

На крыльце постояли, привыкая к темноте. Все было одинаково черно: и земля и небо. Все контуры и краски живого мира потонули во мраке безлунной, по-летнему теплой и тихой ночи.

Огни фонарей у автобусной остановки и фары далеких машин на шоссе, казалось, светили только для себя, не рассеивая окружающей темноты.

Ничего не различая, кроме кожаринской спины, Колесников прошел по утоптанной дорожке, встряхнул лицом мохнатую ветку и тут же наткнулся на стол. Кожарин щелкнул зажигалкой и поводил над скамьей.

— Здесь и мы никому не помеха, и нам посвободней.

Он достал папиросу и закурил.

— Я, кажется, напугал вашу жену.

— Было малость. Такая у вас профессия — людей пугать.

— Глупо получилось. Вы за меня извинитесь.

— Чего там. После пустого страха радости больше.

— Вас, наверно, удивило, что я пришел вроде как проститься.

— Признаться — не ожидал.

— Захотелось поговорить.

— Бывает.

— Хочу вам сказать... Я рад, что наконец алферовцы поняли: нельзя с правосудием в прятки играть. Когда уголовники скрываются, это понятно. А вы...

Папироса в руке Кожарина стала затягиваться пеплом. Вместе с ней затухал и разговор. Но чувства неловкости не было. Оба они как будто отдыхали после борьбы.

— Мужества вам не занимать, могли бы сразу прямо в глаза закону посмотреть.

— Это верно, слабость проявил, дал себя увести.

— Испугались?

Кожарин помедлил с ответом, вспоминая прошлое.

— Страха не было. Растерялся. Опомниться не дали.

— Могли бы на другой день опомниться.

— Поздно было, не хотел людей подводить.

Снова помолчали.

— Не могу понять, — сказал Колесников, — откуда у вас эта ярость?

— С тормозов срываюсь. У меня для сволочья слов не хватает, на кулаки перехожу.

— Кулак в споре не аргумент. Разве что у дикарей...

— Ошибаетесь. А чем во все времена добивались правды? Всегда — либо революцией, либо войной.

— Путаница у вас в голове, Алексей. Разные вещи путаете: одно дело — право народа, другое — право личности.

— Когда видишь какую подлость, тут не до права.

— Представьте себе, что каждый плюнет на право и станет по-своему определять, где подлость, а где нет. Что получится? Хаос! У кого кулаки тяжелее, тот и командовать станет.

— Так оно и бывает.

— Среди уголовников. А право ограждает всех — и слабых и сильных. Иначе люди давно истребили бы друг друга.

— А они и сейчас истребляют. Вы радио слушаете?

— Опять вы о другом говорите.

Мысли Кожарина совершали скачки, которые трудно было предвидеть. Не считаясь с логикой, он отстаивал свою стихийную нетерпимость ко всему, что считал несправедливым.

— Я вот чему удивляюсь: до чего же эта жизнь коряво устроена!

— Вы о какой жизни говорите?

— О всей, что на земле. — Кожарин усмехнулся и продолжал другим тоном, как будто вспомнил что-то веселое. — Как-то еще до флота я с одним старичком схлестнулся. То ли он из попов был, то ли из баптистов, одним словом, вздумал меня к религии перетягивать. «Посмотри, говорит, сын мой, как все кругом мудро и дивно устроено. Неужто сама по себе могла такая красота наладиться, если бы не творец всего сущего, не господь бог?» Выдал я тогда тому попику сполна. Да, говорю, весьма все мудро устроено. Чтобы с голоду не помереть, одна живая тварь другую грызет, птица птицу рвет, зверь зверя гложет, — по всей земле стон идет. А как, говорю, дивно землетрясения устроены! Или наводнения, когда одной волной тысячи смывает — и старых, и малых, и правых, и виноватых. А как, говорю, ловко болезни придумал творец всего сущего. Видали, спрашиваю, как детишки от болезней мучаются, на всю жизнь калеками остаются? Счастье, говорю, для вашего бога, что нет его вовсе. А был бы, так его за такое мудрое устройство я бы за ноги повесил, головой к земле, чтоб глядел и любовался на свою красоту. А то он все на небо зыркает.

Закончил Кожарин озлобленно, — не оставалось сомнений, что свой приговор богу он обязательно привел бы в исполнение. Теперь рассмеялся Колесников. Кожарин поерзал на скамейке, усаживаясь поудобнее.

— Переделывать нужно все к чертовой матери.

— Что именно?

— Все! С капитализмом человечество кончит, за природу возьмется.

— И с землетрясениями, думаете, справится?

— А думаете, нет? В науку не верите. Придет время, проковыряют дырки в нашем шарике, лишнюю энергию в дело пустят, и конец землетрясениям.

— А то, что живой живого — с этим как? — шутливо спросил Колесников.

— Придумают, — серьезно ответил Кожарин. — Об этом и в газетах пишут: химия кормить будет. Всякую ядовитую гадину выведут, а остальные пусть пасутся. Десяток планет для начала освоим, всем места хватит. Чистая будет жизнь.

Кожарин замолчал, словно вглядываясь в будущую жизнь.

— Ежели хотите знать, — заговорил он опять, — труднее всего с людьми будет. В смысле переделки. Такие фрукты среди них попадаются... Да и каждый — в чем хорош, в чем плох. Тоже мать-природа сослепу намудрила.

На невидимом крыльце хлопнула дверь. Оттуда донесся голос Клавдии:

— Леша!

— Здесь я, Клаша, здесь. Ложись.

— Шли бы в избу.

— Сама прогнала, теперь нам и здесь светло. Спи давай.

Как ни ласкова была ночь, а по спине уже пробежали первые волны озноба. Колесников сидел не шевелясь. Он боялся спугнуть доверительную откровенность Кожарина. За сумятицей в мыслях открывалась вся душа этого парня.

— Не озябли? — спросил Кожарин.

— Нет, хорошо, — ответил Колесников, проверяя на сгиб онемевшие ступни.

— Я о чем хотел сказать. Вы не замечали? Чем подлей человек, тем живучей. У него от рождения и нахрап, и хитрость, и жестокость. Он тех, кто подобрее, помягче, локтями растолкает, кого опрокинет, на кого наступит, вперед продерется, еще и в начальство вылезет. Бывает?

— Чего не бывает...

— А почему такая несправедливость?

— Рано или поздно несправедливость исправляют.

— Фашистские звери чуть всю Европу не подмяли.

— Чуть. В этом «чуть» вся суть. В истории никогда не было, чтобы реакция побеждала навсегда. Обязательно ее сметали, а народы, которые борются за правое дело, шли дальше. Значит, сила-то за ними. Превосходство подлецов, хоть одиночек, хоть целых правительств, всегда временное.

— Об этом спору нет. Только уж больно издержки велики, — пока сметешь...

— Тут уж ничего не поделаешь.

— Почему «не поделаешь»? Наука поможет. А пока без силы нельзя. Их словом не проймешь.

— Вы о ком?

— А хотя бы о тех же империалистах. Вы смотри-те, что делают!

— Об этом вы и докладную писали?

— Семен натрепался?

— Нет.

— Я не докладную, а рапо́рт подавал. Нельзя терпеть, чтобы эти сволочи деревни жгли, детишек убивали. Вы про напалм слыхали?

— Приходилось.

Молчали долго. Слушали, как перебрехиваются собаки. За спиной послышались шаги. Должно быть, Клавдия стояла рядом и только ждала паузы, чтобы потревожить их. Она остановилась, не доходя.

— Леша.

— И чего тебе не спится?

— Подойди на минутку.

Кожарин встал и отошел. Сначала они о чем-то шептались, потом Кожарин громко сказал:

— Подойди и выскажись.

Клавдия опять быстро-быстро заговорила вполголоса, Кожарин подошел и, смущаясь, сказал:

— Здесь моя благоверная грехи замаливает.

— Какие грехи? — удивился Колесников.

— Стыдно стало, что не по-хозяйски приняла. Раздобыла маленькую, просит зайти в избу.

Колесников вскочил и шагнул в темноту.

— Где она?

— Подойди, Клаша, не видать тебя, — сказал Кожарин.

По шагам Колесников догадался, что Клавдия рядом.

— Спасибо за приглашение, — сказал он. — Это я должен прощения просить, что пришел незваным. А на вас у меня никакой обиды нет.

— А нет, так пойдемте.

— Никак не могу. И так засиделся. Мне на первый автобус нужно поспеть. С удовольствием посидел бы, но никак не могу.

Кожарин поддержал Колесникова.

— Это верно, поздно. Другой раз приедете, будете гостем. Спасибо за разговор.

— И я очень рад. До свидания, Клавдия.

Он ощутил тепло протянутой руки, нашел ее в темноте и крепко пожал.

— Счастливо вам доехать, — сказала Клавдия.

Лицо ее вдруг осветилось, как будто ночь сменилась утром и все озарили лучи солнца. Клавдия улыбалась и повторяла: «Приехали. Приехали».

— Приехали, гражданин, приехали!

Колесников открыл глаза, увидел проводницу, трясшую его за плечо. Поезд замедлял ход. Пассажиры уже толпились в коридоре.

С трудом расцепив склеившиеся пальцы, Колесников сел и тупым взглядом разбуженного человека уставился в свой портфель. Он никак не мог сообразить, когда успел заснуть и что из прошлого уже видел во сне. Хотя это не имело никакого значения, было обидно. Если бы его не растрясла проводница, может быть, он вспомнил бы что-то еще, самое важное, без чего будет очень трудно написать обвинительное заключение по происшествию в Алферовке.

Ланской М. Рест Б. Незримый фронт

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
В эти дни телеграф работал с двойной нагрузкой. Был конец апреля и, как всегда перед праздниками, в Ленинград заранее шли тысячи поздравлений — родным, друзьям, знакомым.

Разносчица телеграмм Зина Ломова с утра бегала по лестницам многоэтажных домов.

В семь часов вечера Зина вошла во двор старого дома на набережной Мойки. Она свернула в подъезд налево, перешагнула через три ступеньки и остановилась на площадке первого этажа. Сюда выходили две двери. На одной висела эмалированная табличка: «Дворник», на второй — номерок: «35».

Зина перечитала адрес на телеграфном бланке: «…КВАРТИРА ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ БОНДАРЕВОЙ ЕКАТЕРИНЕ ПЕТРОВНЕ» и нажала кнопку звонка. Звонок задребезжал, но никто не откликнулся. Она снова позвонила.

Только сейчас Зина заметила, что дверь, у которой она стоит, не заперта и даже не захлопнута. Зина легонько потянула на себя дверную ручку. В расширившуюся щель она просунула голову, а пальцем снова нажала кнопку. Звонок теперь трещал над самым ухом. В темной передней никого не было. Звонок смолк. Зина прислушалась — в квартире ни шороха.

— Гражданка Бондарева! — крикнула Зина.

Ее голос потонул в глухой тишине. Зина вздрогнула и отшатнулась: ей вдруг стало страшно, и она выбежала во двор.

Во дворе было по-весеннему шумно. Расчертив мелом асфальт тротуара, из «класса» в «класс» перескакивали звонкоголосые девочки. В маленьком скверике, разбитом посреди двора, малыш во-флотском бушлатике шлепал по непросохшим лужам и шипел, изображая пароход. Кругленькая девчушка упруго, как мячик, подпрыгивала над быстро мелькавшей веревкой.

Зина улыбнулась своим страхам и пошла в контору домохозяйства.

Управхоз проделал все с самого начала. Он нажал кнопку звонка и, приоткрыв дверь, прокричал: «Екатерина Петровна!» Потом он строго откашлялся и побежал вызывать милицию.

Вскоре пришли двое в милицейской форме. У одного на погонах были лейтенантские звездочки, у второго — сержантские полоски. Лейтенант вошел в квартиру. Вышел он обратно не позже, чем через минуту, но лицо его изменилось, как после утомительной и бессонной ночи. Приказав сержанту никого на площадку не пускать, он увел управхоза и Зину в домовую контору.

2
— Убийство!

Это короткое и страшное слово, принятое дежурным по городу, уже через несколько секунд перелетело из первого этажа в третий, в четвертый, прозвучало в разных комнатах огромного здания на Дворцовой площади и заставило многих работников милицейского аппарата отложить в сторону текущие дела.

Поднялся из-за стола начальник Управления с генеральскими погонами на кителе.

Торопливо застегнул белый халат судебно-медицинский эксперт.

Накинул на шею ремешок фотоаппарата сотрудник научно-технического отдела.

Полковник милиции Василий Лукич Зубов выслушал по телефону донесение и вызвал гараж:

— Машину на площадь!

Как команды перед боем, передавались краткие распоряжения по телефонам отдела уголовного розыска:

— Автобус к подъезду!

— Глеб, едешь со мной!

— Филиппов, на выход!

Ни одного лишнего слова. Ни одной потерянной минуты. Произошло чрезвычайное происшествие: в городе появился убийца.

Оперативные работники, спускавшиеся по широкой лестнице Управления милиции, еще не знали кто убит и при каких обстоятельствах совершено тягчайшее преступление. Ясно было только основное условие задачи, к решению которой призывал их служебный и партийный долг — преступника нужно в кратчайший срок найти, обезвредить и наказать. Где бы он ни был, куда бы не скрылся, как бы не замел свои следы — он должен быть найден и схвачен как враг советского общества.

От здания милиции на Дворцовой площади одна за другой отъезжали машины.

3
После того как лейтенант побывал в квартире Бондаревой не прошло и десяти минут. Ни управхоз, ни Зина Ломова не успели еще ни с кем поделиться своими переживаниями, но жильцы дома уже догадывались о случившемся. Группы встревоженных людей толпились у подъездов, обменивались тут же возникавшими слухами и старались не слышать милиционеров, уговаривавших их разойтись.

Лейтенант подбежал к первому из въехавших во двор автомобилей. Приоткрыв дверцу, он вполголоса доложил обстановку полковнику, сидевшему рядом с водителем.

Полковник Зубов повернулся к сотрудникам, приехавшим вместе с ним.

— Соколов, со мной, — ровным, тихим голосом приказал он. — Управхоза и девушку с телеграфа допросит Сурин. Филиппов, поговорите с жильцами.

Зубов вышел из машины и направился к подъезду, охраняемому сержантом. На лестничной площадке полковника догнали капитан Соколов — сухощавый молодой человек в бобриковой куртке и русских сапогах, эксперт научно-технического отдела майор Прохоров и еще один сотрудник, державший на поводке красивую, сильную овчарку.

— Ведите! — приказал Зубов проводнику служебной собаки, распахивая дверь.


Из передней они попали в комнату, служившую, видимо, и столовой и кухней. Кроме дубового буфета и круглого обеденного стола, здесь стояла еще газовая плита, а над водопроводной раковиной висела полочка с кухонной посудой.

Неподалеку от стола, на полу, лежала женщина. Голова ее была прикрыта стеганным ватным одеялом. Откинутая в сторону правая рука застыла в судорожном жесте.

Овчарка медленно, словно раздумывая, ходила по квартире и принюхивалась к вещам. Из кухни-столовой она прошла во вторую комнату, где стояли кровать, зеркальный шкаф и большой сундук. Здесь на всем был отпечаток поспешного грабительского поиска. На ковре, устилавшем пол, на стульях и креслах валялись смятые, скомканные, чужой рукой брошенные платья, блузки, пиджаки… Меховая шапка, застрявшая на ребре сундука, помешала захлопнуться его крышке.

Будто догадавшись, наконец, чего от нее хотят, ищейка сосредоточилась, натянула поводок и пошла по невидимому следу. Из передней она вышла на площадку и потянула проводника во двор. Соколов последовал за ними.

В квартире Бондаревой не был еще сдвинут с места ни один стул, не тронут ни один предмет. В таком неизменном виде запечатлевает обстановку на месте происшествия самый точный и беспристрастный «глаз» — объектив фотоаппарата. Сколько бы времени ни велось затем следствие, какие бы нарушения обстановки не произошли в дальнейшем, фотоснимки, сделанные сегодня в доме на Мойке, останутся объективными и важными документами.

Майор Прохоров, уже сделавший несколько обзорных снимков, фотографировал теперь крупным планом наиболее выразительные детали. Судебно-медицинский эксперт — молодая женщина с черными пытливыми глазами — натянула на тонкие пальцы хирургические перчатки и склонилась над убитой.


Как только полковник Зубов переступил порог квартиры № 35, выражение его лица резко изменилось. Исчезло внешнее спокойствие, и в глубоких морщинах, обозначившихся на лбу, отразилась напряженная работа мысли.

Зубов не раз убеждался, как велико значение первого осмотра места происшествия. Самые обыкновенные вещи — немые свидетели преступления, могут дать ценнейшие показания. Нужно только уметь разгадывать их язык.

Шаг за шагом Зубов обходил комнаты, всматриваясь в окружавшие его предметы.

Вот обеденный стол. Он уставлен чайной посудой. В центре его раскрытая коробка с кондитерским тортом и сахарница. В одной из чашек осталось немного чая. Чашка необычная — большая, украшенная тонким китайским орнаментом. Золотой вязью тянется на ней надпись: «Дорогой мамочке в день шестидесятилетия». Три других, меньших по размеру и одинаковых чашечек, расставлены по окружности стола против трех отодвинутых стульев. Две из них полны до краев, третья чуть отпита. Около каждой чашки стоит десертная тарелка. Две из них пусты. На двух других лежат ломтики торта. Ломтик возле китайской чашки наполовину съеден; от второго ломтика откушен лишь самый краешек…

Правый глаз Зубова надолго прищурился. Крошечный осколок снаряда, разорвавшегося на улицах блокадного Ленинграда, ранил Зубова в тот момент, когда он выносил женщин из разрушенного дома. Осколок перебил какую-то мышцу над глазом. С тех пор полковник только привычным усилием воли поддерживал правое веко в нормальном положении. Когда же он задумывался и ослаблял контроль за своим лицом, веко опускалось и глаз казался прищуренным.

Зубов присел на корточки и со всех сторон осмотрел массивную шестигранную тумбу, на которой держался стол. Одну из полированных граней он изучил даже с помощью большой круглой лупы. Потом он сел на стул и несколько раз качнул закинутой на колено ногой. Только после этого полковник ладонью помог расправиться прищуренному глазу. Лицо его прояснилось.

— Василий Лукич, — донесся голос Прохорова из соседней комнаты. — Нашел, Василий Лукич.

Эксперта полковник увидел склонившимся над металлической пластинкой, прикрывавшей замок сундука. Под косым светом электрического фонаря на ней можно было разглядеть туманную сетку разбегавшихся линий. Эксперт опылил пластинку алюминиевым порошком. Отчетливо проступил серебристый отпечаток пальца — тот единственный и неповторимый узор кожи, которым природа отмечает каждого отдельного человека.

— Скопируйте и продолжайте поиск, — приказал полковник.

Вернулся Соколов. Отряхивая измазанный глиной рукав своей куртки, он объяснил:

— Пришлось перелезать через забор во двор соседнего дома. С той стороны кусты со свежими надломами, а на куче старого снега отпечатки двух мужских ботинок. Собака привела к этому месту и дальше не пошла — асфальт дальше, людно. Ткнулась туда-сюда и отказалась.

Зубов позвал эксперта.

— Владимир Сергеевич, прошу, снимите слепок со следов на снегу. Особое внимание обратите на носки. Соколов, проводите Владимира Сергеевича.

4
Люди, которых опрашивали Сурин и Филиппов, очень охотно отвечали на вопросы оперативных работников. Они рассказывали все, что знали о погибшей Бондаревой. Но знали они очень мало.

По справке из домовой книги Сурину уже стало известно, что Екатерине Петровне было шестьдесят три года, что служила она регистратором в поликлинике и в доме на Мойке жила около трех лет.

Соседи отмечали ее замкнутый, нелюдимый характер. Ни с кем из жильцов она не вступала в дружеские отношения и ничего о себе никому не сообщала. Вспоминали, что Екатерина Петровна остерегалась впускать в квартиру посторонних. Даже контролеры Ленэнерго и газовой сети попадали к ней после долгих и тщательных расспросов.

Гости к ней ходили редко. Кой-кому запомнился только красивый, высокого роста моряк, который иногда появлялся в доме с большими чемоданами. Судя по всему, моряк был сыном Бондаревой. Это подтверждалось и телеграммой, которую принесла Зина Ломова. Приобщив телеграмму к первым документам начатого следствия, Сурин прочел в ней:

«Борт т/х «Ладога». Поздравляю мамочку с наступающим праздником. Желаю здоровья, бодрости, счастья. Обнимаю. Целую. Олег».

Наиболее ценные показания дала женщина из 14-й квартиры. Она видела Бондареву вчера около десяти часов вечера. Екатерина Петровна несла большой желтый портфель и сетку с пакетом, завернутым в газету. По раскрасневшемуся и распаренному лицу старушки соседка догадалась, что Бондарева возвращается из бани и поздравила ее «с легким паром». Екатерина Петровна поблагодарила и поднялась на площадку лестницы.

С тех пор никто ее не видел.

Показание, полученное в 14-й квартире, давало отправную точку для ответа на важный вопрос: «Когда было совершено преступление?» От дежурного по поликлинике Сурин узнал по телефону, что сегодня утром Бондарева на работу не вышла. Следовательно, убита она была ночью после десяти часов.

«Видел ли кто-нибудь ночью во дворе подозрительных людей?» — вопрос этот задавался многим, но все отвечали отрицательно.

Филиппову удалось найти вахтера, дежурившего в конструкторском бюро, расположенном по соседству. Вахтер припомнил, что в двенадцатом часу ночи по набережной, мимо дома, проходили двое подозрительных молодых людей.

— Один — высокий в черном пальто и другой — среднего роста с большим портфелем в руках. Подозрительными они показались потому, что сначала шли, как все ходят, а когда приметили меня, то прикинулись пьяными и стали покачиваться. Отошли подальше — снова зашагали нормально.

От разных свидетелей Сурин слышал имя дворника Шкериной.

— Вы у Шкериной спросите. Она у Екатерины Петровны доверием пользовалась.

— Соседкой ей была Тоня Шкерина…

— Дрова Бондаревой носила Шкерина, квартиру убирать помогала…

Шкерину назвал и управхоз:

— Может Тоня кого видела. Она вчера дежурным дворником была. Последний раз дежурила, — добавил он.

— Почему последний?

— В отставку подала, — хмуро пошутил управхоз. — Уезжает.

— Где она сейчас?

— А кто ее знает?! Сегодня выходная, наверно, по магазинам ходит.

— Какие сейчас магазины! Продуктовые, и то уже закрываются.

— Значит, скоро придет.

Но Шкерина не пришла.

5
Первый этап следствия подходил к концу. Судебно-медицинский эксперт уже подписал свое заключение. Бондаревой нанесено несколько ударов твердым тяжелым предметом. Более полную картину смерти даст вскрытие.

Прохоров изготовил гипсовые слепки отпечатавшихся на снегу подошв и закончил осмотр квартиры. Ему удалось найти отпечатки пальцев и на фарфоровой вазе, стоявшей в глубине буфета. Захватив вазу с собой, он уехал в Управление.

Соколов завернул в отдельную пачку найденные в ящике зеркального шкафа письма и альбом с фотографиями.

Первым доложил о своих беседах с жильцами Филиппов. В блокноте полковника появилась новая запись: «Двое с портфелем». Жирная черта подчеркивала последнее слово.

Когда Сурин начал докладывать о Шкериной, все насторожились.

Подражая полковнику, его сотрудники старались ничем не выражать своих чувств и оставаться невозмутимо спокойными при любых обстоятельствах. Поэтому темпераментный, быстрый на выводы, смелый на догадки, Сурин рассказывал сейчас о Шкериной с беспристрастием исследователя, объективно излагающего результаты своих наблюдений.

— Шкерина — ближайшая соседка Бондаревой. Ее квартира рядом, тут же на площадке. Шкерина — единственная из жильцов дома, имевшая доступ к покойной. Работает она дворником второй год и вдруг, дней десять назад, подала заявление об увольнении. Вчера, в ночь убийства, было ее последнее дежурство. Вчера же днем к ней приходил какой-то неизвестный парень. Сегодня с утра Шкерина исчезла. Нет ее до сих пор.

Сурин замолчал. Он не хотел делать никаких выводов, потому что был убежден в их очевидности.

Молчал и полковник. У него уже сложилась определенная версия преступления, исключавшая вывод, подсказанный Суриным.

Зубов знал, как вредно может отразиться на ходе расследования ошибка, допущенная в самом начале. Но нельзя было не считаться с фактами, грозно обступившими дворника Шкерину. Чего не бывает? Возможно, что к утру убийцы будут изобличены.

— Куда Шкерина собиралась уезжать из Ленинграда? — спросил Зубов.

— Не поинтересовался.

— Зря.

— Одному из дворников известно, что у Шкериной в Ленинграде, где-то на Свечном переулке, живет тетка.

— Тетку надо найти.

Сурин встал.

— Разрешите ехать, товарищ полковник?

— Куда?

— Место рождения Шкериной я выписал из домовой книги: Порховский район. Вероятно, тетка ее землячка. По этому признаку и буду искать. Свечной переулок не такой уж большой.

— Что ж, — согласился Зубов, — берите машину и поезжайте с Филипповым. Если найдете Шкерину, везите ее в Управление.

— Похоже, что в цвет, Василий Лукич, — заметил Соколов, когда Сурин и Филиппов ушли. Этим словечком «в цвет» оперативные работники обозначали удачный выход на след преступника.

— Ночью все кошки в цвет, — отозвался полковник. — Заканчивайте, Виктор Леонидович.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
Предположение Сурина подтвердилось. В Свечном переулке уроженцев Порховского района оказалось не так уж много, и вскоре тетка Шкериной отыскалась.

— Как же, есть такая, — сказал управхоз. — Щербачева Анастасия Ивановна, на «Красном треугольнике» работает. Мужа в войну потеряла, живет с сыновьями и дочкой. Племянница? Это, которая дворником где-то работает? Бывает, заходит. Анастасия Ивановна еще хотела ее в нашем доме пристроить, да места не нашлось…

В маленькой квартире было тепло и сытно пахло пирогами. Анастасия Ивановна — пожилая женщина с веселыми, подвижными глазками на морщинистом лице — встретила работников милиции сердитым вопросом:

— Чего это вы на ночь глядя по гостям ходите?

Сурин извинился и объяснил, что им по неотложному делу нужен дворник Шкерина из дома на Мойке.

— Ну раз по дворницким делам, тогда разговор другой. Антонида у меня. Заходите, раздевайтесь.

Из-за двери, выходившей в коридор, донесся дружный молодой смех. Анастасия Ивановна улыбнулась. Сурин сказал, что раздеваться они не будут — недосуг.

В комнате, уставленной горшочками с цветами, за столом сидели две девушки и юноша лет шестнадцати. Они щелкали кедровые орешки и переговаривались о чем-то веселом.

— Антонида, тебя спрашивают, — сказала Анастасия Ивановна.

Девушка, сидевшая спиной к двери, обернулась и удивленно посмотрела на двух мужчин. В ее глазах еще не остыли искорки смеха, а с верхней, пухлой губы свисал кусочек ореховой скорлупы. Узнав, что это за ней пришли из милиции, Шкерина вскочила со стула.

— По какому делу? — спросила она, переводя глаза с Сурина на Филиппова.

— Узнаете на Дворцовой площади.

Шкерина побледнела и оглянулась на тетку. Анастасия Ивановна прикрикнула на нее:

— Чего? Чего испугалась? Где дворники, там и милиция. Раз зовут, значит нужно! Долго вы ее держать будете? — строго спросила она у Сурина. — Ей ведь в дорогу собираться.

— Там видно будет… — неопределенно протянул Сурин. — Одевайтесь, Шкерина!

2
В машине Сурин молчал. Он был недоволен собой и сам не знал почему. Все факты против дворника, собранные на Мойке, оставались неопровергнутыми и в то же время они как-то сразу потеряли свою силу. Еще недавно ему казались необходимыми энергичные следственные мероприятия — обыск в квартире тетки, арест Шкериной, розыск парня, бывшего вчера у нее в гостях. И хотя ничего нового по существу не произошло, ненужность этих чрезвычайных мероприятий стала сама собой очевидной. Сурин вспомнил лицо Анастасии Ивановны, взгляд обернувшейся Шкериной, девушку и юношу, разгрызавших орехи молодыми зубами, и поморщился.

Полковник Зубов был у себя и Шкерину провели к нему. Сюда же зашел и Соколов.

Зубов начал издалека: расспросил о тетке, поинтересовался, где Тоня училась, где работала…

Шкерина вначале отвечала робко, а потом разговорилась и стала даже улыбаться, наклоняя голову и пряча ровные белые зубы.

— Давно вы знаете Бондареву Екатерину Петровну? — как бы невзначай спросил Зубов.

— Второй год. Как дворником стала работать.

— Бывали у нее?

— А как же! По хозяйству ей помогала, дрова носила…

— Вы, кажется, решили уволиться?..

— Уже… С сегодняшнего дня. В деревню уезжаю.

— Надоело дворничать?

— Не то чтоб надоело, а ни к чему это мне. Я ведь курсы прошла, на сложной молотилке работала, а позапрошлый год с председателем колхоза поссорилась и уехала. А сейчас у нас и председатель другой, и машины новые пришли…

Девушка опять доверчиво улыбнулась.

— Это вы правильно решили… — кивнул головой Зубов. — Теперь вот что мне расскажите. Постарайтесь припомнить всех, кто к Екатерине Петровне Бондаревой в гости ходил. Не торопитесь, подумайте.

Шкерина думала недолго.

— Не любит Екатерина Петровна гостей. С лета, как Олег Константинович приезжал, никого больше и не было.

— Олег Константинович — это сын?

— Сын. Один он у нее. Больше ни детей, ни родных не осталось.

— А откуда приезжал Олег Константинович?

— Так он же моряк, капитаном на пароходе. Все по дальним странам ездит. Раза два в год к семье приезжает.

— А где его семья?

— Здесь, в Ленинграде. Жена его, Галина Яковлевна, где-то на Измайловском живет. Я раз за посылочкой ездила к невестке, Екатерина Петровна просила.

— А невестка бывала у Бондаревой?

— Ни разу не видала. Чего-то промеж них разладилось. Не любит ее Екатерина Петровна.

— А почему, не знаете?

— Так, думаю, из-за сына… Говорила мне как-то Екатерина Петровна, что невестка, мол, уважение ей не оказывает и сына против матери настраивает. А так больше разговоров не было.

— Может, кто раньше приходил к Бондаревой?

— Еще вспомнила, прошлым летом, ближе к осени, матрос один приезжал от Олега Константиновича. Он из порта дрова привозил. — Шкерина снова улыбнулась и добавила: — Веселый такой дяденька.

— Фамилии его не помните?

— Не знаю. Так его видала, а по имени не помню.

— Какой он из себя — высокий, низкий?

— Так повыше меня будет, не то чтоб полный, но крепкий такой.

— Еще кого можете припомнить?

— Больше никого не было.

— Когда вы в последний раз видели Екатерину Петровну?

— Вчера не видела… Во вторник видела… Она на службу шла, а я во дворе подметала.

— Ничего не говорила?

— «Здравствуй, Тоня», — сказала, а так больше ничего не говорила.

— До какого часа вы вчера дежурили?

Шкерина потупила глаза и ее певучий голос потускнел.

— До двенадцати.

— От десяти до двенадцати где вы находились?

— Известно где, — у ворот. Домой может забегала. Где же еще?

— Вот я и хочу знать, где еще? Если бы вы были у ворот или даже дома, вы бы не могли не заметить прихода Екатерины Петровны. Верно?

— Да… Но Екатерина Петровна раньше приходит — в седьмом…

— А вчера пришла в десятом. А потом к ней еще люди приходили…

— Какие люди?

— Те, что убили ее, ограбили и вещи унесли.

— Кого убили?

— Бондареву, Екатерину Петровну.

Шкерина уставилась на Зубова неподвижными зрачками.

— Убили? — переспросила она. — Екатерину Петровну?

— Да, убили. А вы дежурили и никого не заметили. Или, может, заметили?

— Не видела я, — прошептала Шкерина. — Никого не видела.

— Как же так, Тоня? Не могли ведь люди мимо тебя проходить, чтоб ты их не видела. Тем более, на одной площадке с Бондаревой жила. А если прошли, значит тебя в доме не было. Так?

Шкерина заплакала.

— Виновата я… Судите, как хотите.

— Расскажи все как было, тогда рассудим.

— Ушла я с дежурства, никому не сказавши… Девяти еще не было. К тете пошла. К ней парень из нашего колхоза приезжал. Он на МТС бригадиром. И меня в свою бригаду звал. То все письма писал, а тут взял и приехал. Спозаранку он ко мне заходил, а вечером я туда пошла.

— Жених, что ли?

— Не знаю, может и женихом будет…

— Что же ты не могла отложить свидания на другой день?

— Так он вчера уехал, просил проводить.

— Проводила?

— Проводила.

— Когда поезд уходил?

— Ночью, в полдвенадцатого.

— А с вокзала куда пошла?

— Опять же к тетке. И ночевала у нее.

— И кто там тебя, кроме тети,видел?

— Меня? Да все видели, — и Андрей, и Дуняша, и Вася…

— Это кто такие?

— Двоюродные мои братья и сестра. Еще сосед ихний с нами сидел, в первом часу ушел.

Зубов усмехнулся.

— С колхозом все это правильно у тебя вышло, а вот с дежурства уходить не следовало. Непорядок. Верно?

— Верно… Виновата.

Зубов повернулся к Сурину.

— Возьмите машину и отвезите Шкерину к ее тете.

3
Шел третий час ночи, когда полковник встал из-за стола и, расхаживая по кабинету, стал подводить итоги первого дня расследования.

— Основные обстоятельства преступления прояснились. Бондарева убита после десяти часов вечера. В десять ее видела свидетельница, допрошенная Суриным. А спать она лечь не успела, потому что постель ее не только не смята, но и не приготовлена ко сну.

Мотивы убийства — грабеж. Что именно похищено, выяснится, как только найдутся родственники Бондаревой.

Какие еще обстоятельства нам известны? Совершено преступление людьми, которых Бондарева лично знала и которым настолько доверяла, что впустила их в квартиру, несмотря, на поздний час. Это подтверждается и тем, что замки в полной сохранности, а хозяйская связка ключей осталась в замочной скважине.

Я полагаю, что участников преступления — трое. Какие у меня основания для этого? Обеденный стол в первой комнате. Вокруг него незадолго до убийства сидели четыре человека. Было мирное чаепитие… с некоторыми странностями.

Пила чай только Бондарева из своей большой хозяйской чашки, подаренной ей сыном. Двое гостей даже не прикоснулись к своим чашкам — чашки полны до краев и ни одного следа рук мы на них не нашли. Судя по всему, эти двое очень нервничали и торопились. Им наверно казалось, что если они начнут пить чай, то будут сидеть до бесконечности. Отказались они и от торта, предложенного хозяйкой. Им было не до еды и они, вероятно, отговорились: «Спасибо, мы сладкого не едим».

Совсем иначе вел себя третий гость. Он не отказался от торта и даже попробовал его. Сделал он и два — три глотка из чашки. Почему? А потому, что третьим гостем была женщина. Ей было неудобно повторить за мужчинами: «Я сладкого не ем». Она предпочла, хотя бы для вида, разделить компанию с хозяйкой. Она проглотила кусочек торта и дала нам дополнительное подтверждение нашей версии. На обратной стороне чайной ложечки остался чуть видный след губной помады.

Женщина, судя по ее поведению, чувствовала себя спокойнее, чем мужчины. Полагаю, что в преступлении она участвует не впервые. Если бы остались отпечатки ее пальцев, я уверен, что мы нашли бы эту женщину в нашей картотеке.

Сидела вся эта компания недолго. Бондарева не успела даже допить свою чашку. Ей пришлось встать, чтобы проводить гостей, и в этот момент ей нанесли первый удар.

…Зубов молча походил по кабинету. Три его сотрудника смотрели на него, как смотрят студенты на профессора, просто и увлекательно объясняющего какое-нибудь загадочное явление. Под руководством Зубова каждое расследование сложного дела превращалось в наглядный и глубокий урок криминалистики.

— Могу дать вам еще некоторые дополнительные данные, — продолжал полковник. — Один из мужчин — высокого роста. В день происшествия он был обут в ботинки с подковками на носках. Когда нервничает, подрагивает ногой. Из чего я это заключаю?

Обеденный стол Бондаревой держится на толстой тумбе. На одной из граней тумбы я нашел несколько свежих царапин. Расположены они кучно, пересекая друг друга. К нашему приходу они не успели даже запылиться. Такие следы мог оставить человек, сидевший за столом и постукивавший по тумбе носком ботинка. Обычным носком таких острых царапин не сделать. Значит, ботинок был подбит металлическими подковками.

Когда я сел на стул и попробовал дотянуться носком своего сапога до этих следов, у меня ничего не вышло. Царапины оказались гораздо ниже. Значит, ноги человека, сидевшего в тот вечер на этом стуле, длиннее моих. Думаю, что рост его около ста восьмидесяти сантиметров.

На слепках, снятых со следов во дворе, подковки не обнаружены. Значит, эти следы оставлены вторым мужчиной. Он ростом пониже. Размер его обуви сороковой.

Вот, пока все. Теперь набросаем план расследования и поедем спать. Старшим группы назначаю Соколова. Расширять состав группы будем по мере надобности. Записывайте, Виктор Леонидович.

Завтра же вызвать радиограммой сына Бондаревой. В пароходстве узнать адрес невестки и с ее помощью уточнить, какие вещи похищены. Главное направление нашей работы — родные, друзья и знакомые Бондаревой. Чем быстрее мы их проверим, тем скорее выйдем на след убийц. В этом мероприятии вам могут помочь те фотографии и письма, которые нашел Соколов.

Со Шкериной все ясно. Матроса, привозившего дрова, хорошо бы найти. Если находится в дальнем плаваньи, пусть плавает. Особо отмечаю двух мужчин, замеченных вахтером на набережной. Они несли большой портфель. Портфель в руках Бондаревой видела свидетельница. Этого портфеля мы в квартире не нашли.

Что я буду требовать от вас? Быстроты, вдумчивости, инициативы. За нашей работой будет следить весь отдел. Все вы — коммунисты. Больше добавлять ничего не буду. Ко мне вопросы есть? А если нет, то — по домам!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
Соколов успел еще с вечера позвонить жене и сообщить ей, что задержится, вероятно, надолго. Поэтому являться в четвертом часу и будить домочадцев не имело смысла. Он решил заночевать в Управлении.

Только совсем молодые жены оперативных работников, да и то на первых порах замужества, тяжело переживают необычный уклад выпавшей на их долю семейной жизни. Редко выкраиваются дни, когда глава семьи может, «как все люди», закончить свою работу в урочный час и провести вечер в кругу семьи. Значительно чаще «день» затягивается до позднего вечера, а иной раз прихватывает и следующее утро. Личную жизнь работников уголовного розыска определяют законы фронтовой необходимости. Кто может знать, когда и на каком участке произойдет вражеская вылазка и обнаружится преступление? Какие формы примет борьба с преступником? Сколько времени она займет?

Постепенно жены привыкают к своему положению солдаток мирного времени. Они поглубже прячут чувство постоянной тревоги. Не рассчитывая больше, что удастся регулярно ходить с мужем в театры и кино, они обзаводятся телевизорами. А на служебных столах оперативных работников, под толстыми стеклами пристраиваются фотокарточки женщин и детей, как постоянное напоминание о любимых людях, которых видишь реже, чем хотелось бы.

Особенно трудной бывает пора, когда приходится расследовать тяжкое преступление. Начинается боевая страда, не знающая ни отдыха, ни срока.

В такую полосу вступила группа капитана Соколова.


К ночи большие печи, отапливающие старинное здание, остывали и в кабинете стало свежо. Соколов бросил на диван шапку, натянул повыше теплую куртку и вскоре убедился, что заснуть не удастся. Он встал, закурил и вернулся к столу.

В свертке, привезенном им с места происшествия, находился семейный альбом в бархатном переплете с медными застежками, пачка писем и телеграмм. Соколов отложил в сторону письма и стал рассматривать фотографии.

Нагишом сфотографирован грудной ребенок. Лежа на животике, он протянул к аппарату пухлую ручонку…

Подросток на лыжах.

Юноша в форме курсанта мореходного училища. Он стоит, вытянув руки по швам, и рядом с ним молодая черноволосая женщина.

И опять эти же юноша и женщина.

По фотографиям можно было проследить, как взрослеет сын и стареет мать. Вот на плечо моряка в белоснежном кителе склонилась голова уже поседевшей матери.

Между последними листами альбома была, как-то небрежно, брошена фотография того же моряка, обнявшего за плечи девушку с гладко зачесанными на прямой пробор волосами и большими неласковыми глазами. На обороте карточки была надпись:

«Мамочке счастливые Олег и Галя».

В самом конце альбома нашлась еще одна, сильно выцветшая фотография группы ребят — три мальчика и две девочки, лет пяти — шести. В центре группы сама Бондарева — молодая, улыбающаяся.

Письма были от сына. В них упоминались далекие моря и порты, подробно описывались корабельные будни и отражалась нежная любовь к матери.

Соколов отложил только два письма. В одном он подчеркнул строки:

«Мамочка, мне очень больно, что ты не ладишь с Галей. Ты напрасно считаешь ее злым человеком и думаешь, что она тебя не любит. Она очень хорошая. Просто у нее гордый и независимый характер. Не забывай, что она, как и ты, перенесла блокаду, хоронила близких. Можно понять и простить ей некоторую жесткость и колючесть в отношениях с людьми. Вы обе мне дороги и я прошу тебя — не сердись на нее».

Во втором письме была упомянута фамилия какого-то Скоробогатко, «который придет и все сделает».

Отчеркнув эти строки, Соколов вернулся к фотографиям. Теперь он листал страницы альбома в обратном порядке. Однообразно мелькали знакомые уже лица. Потом они начали сливаться. Соколов уронил голову на сжатые кулаки и заснул.

2
Разбудил Соколова телефон. Было уже ясное солнечное утро. Соколов зажмурился, потянулся, разминая онемевшее тело, и взял трубку. Из какого-то научно-исследовательского института звонил Сурин.

— Выспался, Виктор? Я договорился со здешним начальством: жену Бондарева, Галину Яковлевну Гурову, могут сейчас отпустить. Беседовать с ней будешь ты?

— Да, вези ко мне.

— Добро. Я подброшу ее на площадь и поеду в поликлинику.

Соколов проделал десяток вольных движений, умылся и проглотил в столовой порцию сосисок.

В кабинет вошла молодая женщина. Нерешительно шагнув к столу и протянув пропуск, она спросила:

— Это вы меня вызывали?

Соколов узнал ее по фотографии из альбома Бондаревой.

— Да, садитесь, Галина Яковлевна.

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. За шесть лет работы в уголовном розыске Виктор Леонидович перевидал в своем кабинете многих и разных людей. Ему казалось, что он уже знаком со всеми оттенками чувств, отражающихся на лице человека. Тревога, страх, растерянность, надежда и отчаяние, искренность и ложь, — каждое из этих душевных состояний по-своему отражалось в глазах, в изломе бровей, в уголках губ, в стиснутых пальцах рук… И на горьком опыте Соколов знал, как легко следователю ошибиться, принять одно за другое, пойти по неверному пути.

На лице женщины, сидевшей перед ним строго выпрямившись и несколько вызывающе подняв голову, он не прочел ничего, кроме сердитого недоумения. Руки ее были спокойны. Зеленоватые большие глаза смотрели прямо и требовательно.

— Вы не догадываетесь, по какому поводу мы вас пригласили сюда? — спросил Соколов.

Галина Гурова пожала плечами:

— Я надеюсь, вы мне объясните.

— Вы давно замужем за Олегом Бондаревым?

— Пятый год.

— Каких родственников мужа вы знаете?

— У него, кроме матери, никого нет.

— А мать его вы хорошо знаете?

— Странный вопрос.

— Меня интересует, какие у вас отношения с Екатериной Петровной.

Гурова уже не скрывала своего раздражения.

— Я считаю, что взаимоотношения свекрови и невестки находятся вне компетенции милиции.

— Бывают исключения. Я прошу вас ответить на заданный вопрос.

— Отношения были неважные.

Соколов поднял глаза на свидетельницу.

— Почему «были»?

— Потому что потом изменились. Но я не понимаю, какое это может иметь значение для вас.

— Большое. Вы часто бывали у своей свекрови?

— Нет.

— Когда были в последний раз?

— На прошлой неделе.

— А до этого?

— Давно… не помню.

— Значит, до последнего визита, то есть до прошлой недели ваши отношения с Екатериной Петровной были натянутыми, а во время последнего свидания они изменились к лучшему. Я вас правильно понял?

— Да.

— Теперь, я прошу вас рассказать мне, что побудило вас навестить свекровь после долгого перерыва и в чем выразилось ваше примирение.

Гурова возмущенно развела руками.

— В конце концов это становится смешным. Я все-таки хочу знать, чем вызван такой интерес к моей личной жизни?

— Я вам скажу, но несколько позже. А пока прошу поверить мне, что вопросы, которые я задаю, имеют для нас большое значение.

— Хорошо. Была я у свекрови в среду на прошлой неделе, потому что был день ее рождения. Хотя мы друг друга не любили, но я пришла поздравить ее, чтобы сделать приятное мужу. Характер у Екатерины Петровны крутой. Она ревнует Олега ко мне и я подозревала, что она мечтает о нашем разводе. Отсюда и осложнившиеся отношения… А в этот вечер мы душевно поговорили, она была очень доброй и мы полностью примирились. Вот и все.

— А как ваш муж относился к матери?

— Он ее обожает. Для нее он готов на все. Они всегда жили вместе и только после женитьбы я настояла, и мы разъехались. Но Олег и по сей день большую часть своих личных вещей хранит у нее, чтобы она попрежнему чувствовала себя хозяйкой. Меня это не задевает…

— Не знаете ли вы, кто из близких знакомых бывал у Екатерины Петровны?

— По-моему, близких знакомых у нее вообще нет.

— Может быть, вам известен матрос, который по поручению Олега Константиновича привозил ей летом дрова?

— Не матрос — боцман. Он служил у мужа. Олег писал, что Скоробогатко то ли перевелся, то ли переводится на другой корабль.

— Его фамилия Скоробогатко?

— Да, Владимир Никифорович Скоробогатко. Он иногда, по поручению Олега, заходил к свекрови.

— Других лиц вы припомнить не можете?

— Нет.

— Теперь, Галина Яковлевна, — отодвинул Соколов протокол допроса, — я должен сообщить вам горестную весть. Позавчера ночью Екатерина Петровна была убита в своей квартире.

Тонкие руки женщины стиснули пожелтевшие, вздрогнувшие щеки.

Соколов продолжал говорить нарочито ровным голосом, хотя и не был уверен, что Гурова его слышит.

— Мы послали радиограмму вашему мужу. Он, вероятно, на днях прилетит.

Гурова смотрела в одну точку и покачивала головой.

— Успокойтесь, Галина Яковлевна. Вам нужно набраться мужества. Вы должны помочь и нам. Я вас прошу поехать со мной на Мойку и подсказать, какие именно вещи похищены убийцами.

Несколько раз пришлось Соколову повторить эти слова, прежде чем Гурова его поняла и встала со стула.

3
Квартира 35 не отапливалась уже несколько дней и в маленькой передней было холоднее, чем на улице.

У порога Гурова испуганно остановилась. Соколов вошел первым, включил свет и громко крикнул:

— Входите, пожалуйста, Галина Яковлевна!

Гурова вошла и смотрела на все, как будто впервые попала в эту комнату. Густая пыль запустения уже лежала на каждом предмете.

Соколов открыл шкаф, поднял крышку сундука и стал медленно перебирать платья, белье… Постепенно удалось ему узнать у Гуровой, что отсутствует габардиновый плащ мужа и его же серый неношеный костюм… Увидев целлофановый конверт, она вспомнила, что нет нейлоновых чулок, недавно привезенных мужем. О других вещах она ничего не знала.

— Не было ли у Екатерины Петровны наличных денег или ценностей? — спросил Соколов.

Галина Яковлевна впервые замялась.

— О деньгах ничего не знаю… Были облигации трехпроцентного займа…

— Где они лежали?

— В вазе, — Гурова повернулась к буфету. — Здесь стояла фарфоровая ваза. В ней лежали облигации. Вазы этой не вижу.

Соколов вспомнил вазу, увезенную Прохоровым для исследования, и спросил:

— Покажите, на каком именно месте она стояла?

Гурова сняла с верхней полки несколько бокалов и указала на угол:

— Вот здесь.

— Облигации вы сами видели?

— Да.

— Когда? При каких обстоятельствах?

Гурова неожиданно смутилась.

— На той неделе… Я помогала ставить на стол посуду к чаю… и увидела в вазе пачку облигаций.

Непонятное смущение невестки Бондаревой удивило Соколова. Чувство доверия к ней, появившееся с первых слов допроса, не мирилось с ощущением, что она недоговаривает и что-то скрывает.

— Хорошо, Галина Яковлевна, — сказал Соколов. — Пока нам от вас больше ничего не нужно. Но возможно, что мы вас опять побеспокоим.

— Пожалуйста…

Она могла уже уйти, но не уходила.

— Скажите… Екатерину Петровну уже похоронили?

— Нет еще. О дне похорон вы можете узнать в поликлинике, где она работала. Справьтесь по телефону.

— Да. Конечно. Я позвоню.

Не оглядываясь, Гурова выбежала из квартиры.

Соколов постоял у окна, глядя на удалявшуюся женщину, и подошел к буфету. Он осмотрел бокалы, которые только что передвигала Галина Яковлевна. Один из них хорошо сохранил отпечатки ее пальцев. Соколов завернул бокал в мягкую бумагу и сунул его в карман.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
Глеб Сурин долго не мог простить себе нерешительности, проявленной в тот памятный час, когда в райкоме партии решалась его послевоенная судьба. Если бы он выдержал тогда атаку инструктора и твердо заявил бы, что в милицию работать не пойдет, все было бы иначе.

В боевой характеристике старшего сержанта Сурина были отмечены проверенные во многих сражениях качества отличного разведчика, бесстрашие, выносливость, уменье ориентироваться в самой сложной обстановке. Таким он был на войне. Быть другим он тогда не мог и не хотел.

Но почему сейчас, после войны, когда миллионы солдат получили возможность вернуться к мирной работе, ему — Глебу Сурину нужно оставаться разведчиком? Почему именно он должен снова ходить с пистолетом за поясом?

Прошло несколько лет. В глубине души Сурин не только давно примирился со своей беспокойной службой, но даже гордился ею. Порой он испытывал чувство превосходства над своими соседями и знакомыми, занятыми обычным спокойным трудом. Это было чувство бойца, живущего на переднем крае фронта и грудью своей прикрывающего тыл. Старые риторические вопросы «зачем?» и «почему?» возникали у него только в минуты больших огорчений, которые приносила иногда служба в уголовном розыске.

В годы войны Сурин всегда знал, кто его враг и где он находится. Враг был человеком другого мира. Он сидел за проволочными заграждениями, прятался в «лисьих норах», укрывался под накатами дзотов. Ни с кем его невозможно было спутать.

Сейчас лейтенант милиции Сурин воевал на незримом фронте, где все обстояло иначе. Враги здесь были одиночками, вкрапленными в миллионную массу его, Сурина, друзей, соратников, единомышленников. Внешне они ничем не отличались от обыкновенных людей. Враг мог сидеть рядом в трамвае. Он мог пройти мимо и остаться незамеченным.

Военному разведчику пришлось переучиваться. Это было нелегко. Боясь упустить преступника, Глеб преувеличивал значение случайных косвенных улик, шел на риск лобовых атак, отстаивал самые крутые следственные мероприятия. И когда улики рассыпались, подозреваемый оказывался невиновным, а следствие заходило в тупик, Сурин впадал в уныние, становился раздражительным и вспыльчивым.

Вчера Сурин был уверен, что убийство на Мойке будет раскрыто через несколько часов. Сегодня от этой уверенности не осталось и следа. Стало ясно, что предстоит затяжная, кропотливая работа. Расспрашивать людей, сличать документы, копаться в домовых книгах, — нет, не по характеру Глеба было это занятие.

2
В поликлинике, где работала Бондарева, все уже знали о трагической гибели их сотрудницы. Люди в белых халатах со скорбными лицами рассказывали Сурину о том, какой отличной, добросовестной и дисциплинированной работницей была покойная Екатерина Петровна. Несмотря на свои шестьдесят три года, она училась на вечерних курсах медицинских сестер и сдавала экзамены не хуже молодых.

Но никто из сослуживцев Бондаревой ни разу не был у нее на квартире и не знал круга ее знакомых.

— Не приходил ли к ней кто на службу?

— Нет, никто не приходил.

— Может быть она с кем-нибудь разговаривала по телефону?

— Нет…

Одна из сотрудниц, работавшая в регистратуре, вспомнила, что на прошлой неделе Екатерину Петровну вызывал к телефону мужской голос.

— О чем они говорили, я не знаю, но думаю, что о дровах. Екатерина Петровна сказала: «мне сырых не нужно», и потом еще добавила: «привезите такие же, как в прошлом году». Похоже, что это был шофер, привозивший ей дрова.

— А кто он? Откуда он звонил?

— Не знаю.

— По фамилии она его не называла?

— Нет.

Только скудность сведений, полученных в поликлинике, заставляла Сурина расспрашивать о каком-то шофере. Никаких подозрений этот телефонный разговор вызвать не мог.

3
Вспомнить о шофере Глебу пришлось в тот же день. Вернувшись в Управление, он застал там Соколова и Филиппова. Они беседовали с плотным, смуглолицым моряком торгового флота. Это был боцман Скоробогатко. На диване лежал раскрытый и, видимо, только что осмотренный чемодан.

Соколов держал листок бумаги, на котором четким мужским почерком было написано несколько строк.

— Эту записку вам передал сын Бондаревой?

— Так точно.

— Почему же вы не вручили ее Екатерине Петровне?

Боцман не отвечал.

— Или вы вручили ей письмо, а потом забрали обратно?.. Чтобы не оставлять следов?

— Каких следов?

— А как же записка снова оказалась у вас?

— Замотался я. Давно в городе не был, всяких дел накопилось много. А к ней зайдешь, скоро не выберешься. В прошлом году дрова ей привозил, замучился. Думал зайти перед уходом в рейс. Сегодня зайду и отдам.

— А по телефону вы ей на службу звонили? — спросил Сурин.

— Нет, я и телефона ее не знаю.

— А откуда вы дрова в прошлом году привозили?

— Из порта, как всегда.

— А шофера помните?

— Помню, шофер портовый.

— Как его фамилия?

— По фамилии не знаю, а зовут Сергеем. Его в гараже все знают.

Соколов перелистывал страницы толстой тетради в клеенчатой обложке.

— Это ваш дневник?

— Мой.

— Вот тут у вас день за днем записаны. Двадцать пятого вы в театре были, двадцать шестого — в Русском музее, а двадцать седьмого пропущено. И двадцать восьмого всего одна строчка: «Пора отдавать концы. Сегодня оформляюсь». Что вы делали двадцать седьмого апреля?

— Целый день в пароходстве прокрутился.

— А вечером?

— Встретил приятеля. Посидели в ресторане, выпили. Потом поехали в один дом, в картишки перебросились.

— Какой это дом?

— Номера не знаю, первый раз там был. Где-то за Нарвскими воротами.

— А кто этот ваш приятель?

— Солодов, судовой механик, вчера в море ушел.

— И долго вы в картишки перебрасывались?

— В третьем часу разошлись.

— Много вас там игроков было?

— Четверо.

— А кто хозяин квартиры?

— Мастер с судоремонтного. Фамилии не знаю. Зовут Матвеем Степановичем, а фамилию запамятовал.

— Так вот, Владимир Никифорович, нужно найти тот дом, где вы провели вечер двадцать седьмого апреля. И людей, которые вас там видели, нужно найти. Сейчас поедете с товарищем Филипповым и найдете…

— На кой мне чорт туда ехать? — рассердился боцман. — С корабля сняли, от дела отрываете, а мне ведь завтра в рейс уходить, работы по горло.

— Ничего не попишешь. Найдите дом, квартиру, где живет этот Матвей Степанович и поедете на корабль.

— Да я не помню, в каком доме был. Там все дома одинаковые.

— Придется поискать. Не найдете, плохо будет, — в рейс завтра не уйдете.

Боцман только фыркнул от негодования и встал со стула.

— А чемодан?

— Пока оставьте здесь.

Филиппов и Скоробогатко вышли из кабинета.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
Шофер грузовой машины, привозивший Бондаревой дрова прошлым летом и за несколько дней до происшествия звонивший ей по телефону, по мнению Сурина, не представлял для следствия никакого интереса. Только последовательный и методичный Соколов, одинаково серьезно относившийся ко всем возникавшим версиям, мог так упрямо твердить:

— Нужно найти и побеседовать.

Сурина гораздо больше интересовала Галина Гурова. Протокол ее допроса не мог отразить тех искренних интонации и секунд драматического безмолвия, которые внушили Соколову полное доверие к невестке Бондаревой. В протоколе остались только факты, и они заставили Глеба насторожиться.

Все более раздражаемый иронической улыбкой Соколова, он говорил, подражая полковнику Зубову — ставил вопросы и сам на них отвечал.

— В том, что она старуху не любила, Гурова призналась? Призналась. А раз сама говорит, что не любила, значит ненавидела. Да оно и понятно! Хотела старуха развести ее с сыном? Хотела. Человека, который хочет отнять любимого мужа, можно и возненавидеть. Дальше. Несколько месяцев она к свекрови и глаз не казала, а тут за пять дней до убийства пришла. День рождения? Допустим. Но почему именно в этот день она пошла на примирение? Случайность? Не верю. Примирилась она для того, чтобы сделать естественным другой визит, который она наметила на следующую неделю. Откуда она узнала, что в вазе лежат облигации? Сам ведь говоришь, что правды она не сказала. Смутилась. Ко всем вопросам подготовилась, а этот не учла.

Откинувшись на спинку стула, Соколов с интересом смотрел на Сурина. Было забавно видеть, как одни и те же факты по-разному группируются в разных головах и находят разные логические обоснования. Но образ Галины Гуровой, сложившийся у Глеба, так не походил на живое лицо, стоявшее перед глазами Соколова, что улыбка его под конец стала совсем широкой и ее пришлось прикрыть рукой.

— Чего ты смеешься? — Сурин остановился перед Соколовым и выкатил на него обозленные серые глаза. — Чем искать этого шофера, дай мне сегодня поработать с Гуровой. Я уверен, что тянуть нужно эту нитку.

— Не дам, Глеб, — твердо сказал Соколов. — Она никуда не уйдет, а шофера найти нужно. Вечером доложим Зубову и решим, как быть дальше.

Сурин рубанул воздух кулаком и вышел.

2
Спустя час после этого разговора, в блокноте Сурина был уже записан адрес водителя грузовой машины Сергея Дмитриевича Челнокова. В гараже ему сообщили, что сегодня Челноков выходной. Глеб поинтересовался путевыми листами и отметил, что в четверг 27 апреля машина Челнокова вышла на работу в 5.30 утра и вернулась в 23.40. Последним рейсом машина шла с лесного склада, что расположен на правом берегу Невы. Выехала она со склада в 19.15 и в пути пробыла четыре с половиной часа!

На квартире Челнокова дверь Сурину открыла полная говорливая женщина. Она назвала себя соседкой Сергея Дмитриевича и, узнав, что Глеб его «старый приятель», сообщила, что Челнокова дома нет, но скоро придет. Словно обрадовавшись неожиданному собеседнику, она пригласила Сурина зайти и посидеть в большой, светлой кухне.

На всех конфорках газовой плиты бурчали кастрюли и шипели сковородки. С удивительной быстротой женщина приподнимала крышки, что-то помешивала, взбивала, рубила. Она походила на музыкального эксцентрика, справляющегося в одиночку с целым шумовым оркестром. При этом она разговаривала, не умолкая ни на одну минуту. Сурину оставалось только изредка подавать короткие реплики, чтобы направить поток ее слов в нужное русло.

Минут через десять Глеб узнал биографию и семейное положение всех жильцов квартиры. О самом Челнокове соседка отозвалась самым похвальным образом, пожурила его за то, что слишком долго выбирает невесту, описала трудности холостой жизни и в качестве примера привела факт: два дня назад она сама видела, как он в ванной стирал свою рубаху. Чем была запачкана рубаха, она не знает, но вода в ванне была ржавой. После наводящего вопроса она точно припомнила, что случилось это два дня назад, в четверг, в первом часу ночи.

У Глеба словно ветром выдуло из головы невестку Бондаревой. Его охватило предчувствие нежданной удачи.

Вскоре щелкнул замок, хлопнула дверь и выглянувшая в коридор соседка объявила Сурину:

— Вот ваш дружок явился.

Челноков — высокий, чуть сутуловатый — озадаченно смотрел на незнакомого человека в демисезонном пальто с широкими плечами.

— Здравствуй, Сергей, — сказал Сурин, — зайдем, поговорить нужно.

Челноков, недоумевая, открыл дверь в свою комнату, прошел вперед и потом пропустил Сурина. Глеб показал свое милицейское удостоверение. Челноков вытащил из кармана смятую пачку «Звездочки» и долго не мог зацепить толстыми пальцами тонкий мундштук папиросы. Закурив, он придвинул поближе пепельницу и простуженным голосом сказал:

— Садитесь. По какому делу?

Сурин опытным глазом оглядел комнату и ее хозяина, стараясь угадать, есть ли у Челнокова оружие и будет ли он сопротивляться. Комната была чистая, уютная. Мебель расставлена аккуратно и удобно. Челноков — узколицый, с рыжеватыми ресницами и бровями — смотрел угрюмо.

— В четверг на машине работал?

— Работал.

— Почему поздно в гараж приехал?

Челноков смял папироску и старательно погасил в пепельнице каждую искру отдельно.

— У переезда долго стоял. Потом два ската менял. Раньше не обернулся.

— Плохо обернулся, Сергей Дмитриевич. — Сурин встал, подошел к маленькой вешалке, прибитой у двери, и приподнял рукав висевшего на ней рабочего пиджака. У самого края расплылось неровное, темное пятно. — Кровь?

— Кровь, — согласился Челноков.

— Откуда?

— Из носа.

— В четверг шла кровь?

— В четверг.

— Одевайся, Сергей Дмитриевич, поедем.

— Куда?

— На Дворцовую. И пиджачок захватим.

Челноков посидел, подумал, потом встал и обеими руками натянул кепку.

3
В коридоре четвертого этажа Сурин оставил Челнокова на скамье, а сам, стараясь быть сдержанным, прошел к Соколову.

— Привез, мой генерал, — начал он с шутливой официальностью и не удержавшись, подскочил к Соколову, хлопнул его по спине и воскликнул: — Молодец, Виктор! Правильно меня нацелил. В цвет!

Соколов пригладил редкие волосы, скрывавшие молодую лысину, и обрадованно переспросил:

— Верно?

— Точно! В самое яблочко попали!

Сурин рассказал все, что слышал и видел в квартире Челнокова. Соколов еще больше повеселел:

— Давай его сюда.

Заполнив первую страницу протокола общими сведениями, Соколов спросил тоном сочувствия в голосе:

— И часто у вас кровь идет носом?

— Не часто, но бывает.

— К врачу вы ходили по этому поводу?

— Не ходил.

— Что ж вы так небрежно к своему здоровью относитесь? Где же это у вас случилось?

— В машине… Сидел за баранкой, думал пот, — рукавом вытер, вижу кровь. Чистыми концами зажал, голову поднял и остановилось.

— Только рукав пиджака запачкали или еще что?

— Может еще что, — не помню.

Сурин, сидевший напротив Челнокова, подался вперед и, уставив на шофера холодные глаза, нанес подготовленный удар:

— А рубаху почему замывал?

Розовые пятна расплылись по скулам Челнокова.

— Попало и на рубаху.

— Кто с вами еще в машине был?

— Никого.

— А вы припомните.

— И припоминать нечего, — один ехал.

Началась та утомительная стадия допроса, когда следователь старается подвести преступника к признанию еще не названного преступления, а допрашиваемый упрямо настаивает на ложных показаниях, ожидая пока перед ним раскроют все карты.

Соколов круто сменил тему вопросов.

— Скажите, Челноков, вы Бондареву Екатерину Петровну знаете?

Челноков от неожиданности широко раскрыл глаза.

— Знаю… Дрова ей возил.

— Когда вы ее видели в последний раз?

— Прошлым летом.

— А в этом году?

— В этом не видел. По телефону насчет дров разговаривал, а видеть не видел.

— О чем же вы по телефону разговаривали?

— Она хотела, чтобы я на этой неделе дрова привез, а я ей сказал, что сухих сейчас нет. Обещал привезти к концу месяца.

— А в четверг вы зачем к ней заезжали?

Челноков еще больше удивился.

— В четверг? К ней? Да я же говорю, что и в глаза ее не видел.

— Зачем говорите неправду? — вмешался Сурин. — Говорите все как было, вам же лучше будет.

Шофер посмотрел на Сурина, потом на Соколова, вытащил из кармана папиросу и как-то небрежно отрезал:

— Ошибаетесь вы, товарищи начальники.

Открылась дверь и в комнату вошел майор Прохоров. Он что-то шепнул Соколову и положил перед ним несколько листков бумаги.

— Выйдите, Челноков, в коридор, — сказал Соколов, — посидите там.

Шофер вышел и Соколов вполголоса прочел заключение Научно-технического отдела. Следы на фарфоровой вазе принадлежали двум разным лицам. Один из следов совпадал со следом, оставленным на замке сундука, другой… — Соколов перечитал эти строки дважды, — другой был идентичен следу, оставленному на бокале рукой Галины Гуровой.

Майор ушел, оставив Соколова и Сурина в глубоком молчании. Зазвонил телефон. Соколов выслушал какое-то донесение, положил трубку и скучным голосом сказал:

— Сегодня на похоронах Бондаревой Гурова, подойдя к гробу, воскликнула: «мамочка, прости меня!» и упала в обморок.

Сурин вскочил:

— Я поеду, Виктор.

— Куда?

— Привезу невестку.

— Не нужно.

Сурин сел и положил руки на стол.

— Слушаюсь, товарищ старший.

— Ты не горячись, Глеб, — своим возмутительно спокойным голосом посоветовал Соколов. — Давайте разберемся. Эти отпечатки еще ничего не доказывают.

— Какие тебе еще нужны доказательства? Она призналась, что видела в этой вазе облигации? Призналась. Умолчала о том, что брала вазу руками? Умолчала.

— А мы ее об этом и не спрашивали. Может быть, она и сама сказала бы, что трогала вазу.

— А для чего? Ваза стояла в углу, никому не мешала. Зачем она ее брала? Почему рядом с ее пальцами оказались пальцы грабителя? Я еще по протоколу заметил, что она замешана, а ты ее выгораживаешь.

— Полегче на поворотах. Думай о чем говоришь.

— Думаю! Я настаиваю: нужно арестовать Гурову и предъявить ей обвинение. А так только время теряем, даем преступникам возможность замести следы.

— А Челноков?

— Ну и что? Зубов сказал, что там действовало трое, — одна женщина и двое мужчин. Женщина — это она.

— Значит, по твоему, Гурова вошла туда с Челноковым?

— Да. Раз Челноков возил дрова старухе, мог он возить и невестке. Гурова знает боцмана. Боцман знает Челнокова. Так оно и вяжется.

— Значит третьим был…

— Боцман.

Соколов долго молчал. Он аккуратно сложил в папку все бумажки, подравнял их края и встал.

— Пойдем к полковнику.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1
Ранним утром 28 апреля инспектор Отдела регулирования уличного движения старший лейтенант Жуков, объезжая свой участок на правом берегу Невы, резко затормозил мотоцикл на повороте к Пискаревскому проспекту. Его внимание привлекли жарко сверкнувшие на солнце кусочки стекла. Они валялись на снегу у обочины и опытный глаз Жукова безошибочно узнал в них осколки автомобильной фары.

Глубокий след колес, круто свернувших с проезжей части, и свеже-ободранная кора на стволе толстой липы свидетельствовали о недавней аварии.

Осколки были мелкие, шрам на стволе — глубокий. Значит, удар был сильным. Видимо, машина шла на большой скорости.

Жуков внимательно пригляделся к сугробу, образовавшемуся за зиму около дерева, и нашел то, что искал, — тонкие чешуйки зеленой краски, отвалившейся от помятого крыла. Жуков собрал в бумажку осколки стекла и крупицы краски. Потом он измерил ширину колеи и расстояние от земли до шрама на дереве. Теперь ему было ясно, что беда приключилась с грузовой машиной марки ГАЗ-51.

Чем была вызвана авария? Превышением скорости? Наездом? Неисправностью рулевого управления? Кому принадлежит машина? Кто сидел за ее рулем? Какие последствия аварии? Ответы на эти вопросы требовала безопасность городского движения.

Ни в отделения милиции, ни в ОРУД никаких сообщений об авариях на этом участке не поступало. Должно быть, шофер побитой машины добрался до гаража и никому о происшествии не сообщил.

Проверка ближайших автохозяйств также ни к чему не привела. Пришлось организовать поиски по всему городу. И только к концу второго дня по путевым листам удалось установить гараж, в который поздней ночью 27 апреля вернулась машина с правого берега Невы. Нашлась и машина. Все сомнения отпали после первого же осмотра. Нетрудно было доказать, что стекло правой фары вставлено совсем недавно, а крыло тщательно выправлено и закрашено зеленой краской.

Диспетчер гаража недовольно заметил:

— От вас ведь уже приходили.

— Кто приходил?

— Из милиции, не знаю, кто, в штатской одежде. Тоже машину осматривал и справлялся о Челнокове.

Значит, не просто авария, если уголовный розыск заинтересовался, — решил Жуков. Он вторично, еще внимательней осмотрел машину. В кабине, на спице штурвала и на резиновом коврике Жуков обнаружил маленькие пятнышки засохшей крови.

Водитель машины Челноков оказался выходным и Жуков поехал к нему на квартиру. Говорливая женщина, отворившая ему дверь, сообщила, что Сергея дома нет, что к нему приходил какой-то мужчина, который сначала назвался приятелем, а потом оказалось, что Сергей его вовсе и не знает. Они о чем-то поговорили в комнате, потом вышли и Сергей был очень расстроен и даже не посмотрел в ее сторону.

Жуков отправился докладывать начальству.

2
Филиппов доехал с боцманом до Нарвской площади. Оттуда они пошли пешком. Вид у боцмана был удрученный и Филиппов проникся к нему сочувствием.

— Вспоминай, — посоветовал он, — по какой стороне шли?

— Вроде как по этой.

— Может какие приметы запомнил, — магазин, аптеку, парикмахерскую, — подсказывал Филиппов.

— Парикмахерская вроде как была, — неуверенно припоминал Скоробогатко. — Помню: дома кругом были одинаковые и сворачивали мы направо, потом опять направо… Поднимались так должно быть до четвертого этажа… Еще на дверях почтовый ящик голубой висел, а на нем наклейка, из газеты вырезана «Водный транспорт».

— Наклейка, — обрадовался Филиппов, — это хорошо! Все-таки примета.

— Да, наклейку точно помню. Я еще Фомичу сказал: «Морская душа, говорю, живет».

Они дошли до кварталов однотипных домов, построенных в двадцатые годы, когда началось преображение старой — булыжной и хибарочной Нарвской заставы.

Боцман остановился и стал оглядываться.

— Где-то здесь, но, пожалуй, подальше.

Прошли несколько домов.

— Будем осматривать, а то мимо пройдем, — сказал Филиппов.

Они переходили из подъезда в подъезд, поднимались и опускались по лестницам, но голубого ящика с газетной наклейкой «Водного транспорта» не было ни на одной двери.

Филиппов заходил в конторы домоуправлений, справлялся у дворников, надеясь на счастливый случай. Всем он задавал один и тот же вопрос:

— Не проживает ли у вас такой Матвей Степанович? Фамилию забыл…

В одном доме нашлись даже два Матвея Степановича — сталевар Кировского завода и студент какого-то института. По настоянию Филиппова зашли к обоим, извинились и ушли.

Домов было много. С каждым подъемом лестницы становились все круче и длиннее. Стемнело. Пошел дождь. Боцман вдруг остановился и, сердито сплюнув, заявил:

— Дальше не пойду. Не помню. Весь город все равно не обойдем. Делайте, что хотите.

Филиппов впервые повысил голос:

— Не дури! Слышишь? Нужно найти! Понятно? Для тебя нужно и для нас. Тебе ведь в рейс уходить. Удостоверимся, что ты в четверг весь вечер был на людях и пойдешь на все четыре стороны.

— А если мы не найдем?

— Значит завтра не уедешь.

— Да что случилось-то? Знать бы хоть из-за чего вся заваруха.

Филиппов словно выпалил в упор:

— Бондареву убили. В четверг ночью. Понятно?

Боцман втянул голову в плечи. Его сильное, крупное лицо стало жалким.

Они пошли молча.

Вот и последний желто-белый дом. Дальше потянулись монументальные корпуса новых послевоенных кварталов. Вышли из последнего подъезда. Скоробогатко стоял, понурив голову. Он долго закуривал, — папиросы мокли под дождем и гасли.

— А ты твердо помнишь, что шли вы по этой стороне? — спросил Филиппов.

— Не помню… Вроде, по этой, а может и по той…

— Ну, если «может», то пошли на ту сторону.

Они перешли на противоположный угол и начали все сначала.

3
Полковник Зубов рассматривал фотографические отпечатки пальцев и слушал Соколова, потом Сурина, потом опять Соколова. За два дня утвержденный им план расследования претерпел немало изменений. В нем отразилась напряженная работа оперативной группы — ее подвижность и быстрота действий. Папка дела об убийстве на Мойке уже распухла от десятков протоколов, актов и заключений. Круг лиц, представлявших тот или иной интерес для следствия, казалось, был очерчен с достаточной четкостью. Появились улики, позволявшие конкретизировать версию и успешно закончить предварительное следствие.

Логическая схема, сложившаяся у Сурина, имела свое основание. Во-первых, она точно совпадала с картиной последнего чаепития, восстановленной самим Зубовым в день осмотра места происшествия. Три человека, знакомые Бондаревой, — двое мужчин и одна женщина — были названы по именам. Во-вторых, с каждым из этой группы были связаны уличающие их обстоятельства.

И при всем том Зубов видел все слабости этой схемы. Он перелистал дневник боцмана и вновь прочел запись от 26 апреля. Нет, не мог человек накануне злодейского предумышленного убийства написать такие хорошие слова о Русском музее… Боцман мот выпить лишнее, мог провести ночь за картами, но убить старуху, копаться в тряпках, — нет, не мог!

Не могла советская женщина, ничем не запятнанная, только из ненависти к свекрови организовать шайку, заранее продумать, подготовить и совершить убийство. Пусть еще не написан курс психологии человека, сформировавшегося в социалистическом обществе. Полковник Зубов изучил его на практике, всматриваясь и вдумываясь в сердца многих тысяч людей, прошедших перед его столом.

Кто же остается? Шофер? Но если отпадает его связь с боцманом и невесткой, как же он попал за обеденный стол Екатерины Петровны Бондаревой?

Зубов поднял голову и спросил Сурина:

— Челноков в коридоре?

— Так точно.

— Его обувь сравнивали со слепками НТО?

— Нет, товарищ полковник.

— Пусть скинет сапог, покажет Прохорову, а потом занесите ко мне.

Сурин вышел.

Полковник взглянул на часы и спросил Соколова:

— В котором часу Гуровакончает работу?

— В шесть.

Зубов снова углубился в чтение какого-то протокола.

Вернулся Сурин с большим скороходовоким ботинком в руках.

— Со следом на снегу ничего общего не имеет. Этот на два номера больше. Но ботиночек заслуживает внимания, товарищ полковник.

Зубов взял ботинок и повернул его подошвой кверху. На каблуке и носке он увидел стертые до блеска металлические подковки.

— Отдайте, — сказал ой, возвращая ботинок, — пусть обуется и введите ко мне.

Ничто так не льстило самолюбию полковника, как подтверждение правильности его далеких прогнозов. По едва заметным царапинам на тумбе обеденного стола он два дня назад нарисовал внешний облик одного из преступников. Сейчас этот, созданный его воображением длинноногий человек с подковками на ботинках стал реальностью.

Сурин открыл дверь и пропустил вперед Челнокова. Зубов указал шоферу на кресло у стола и приступил к допросу.

Челноков отвечал теми же словами, которые уже слышали Соколов и Сурин. Он видимо не ожидал, что попадет в кабинет начальника с полковничьими погонами и сидел еще более подавленный и оробевший.

— Вы Галину Яковлевну Гурову давно знаете? — спросил Зубов.

— Кого?

— Гурову — невестку Екатерины Петровны Бондаревой.

— Такой не знаю.

— Дрова ей не возили?

— Нет, не знаю такой.

— Можете вы назвать кого-нибудь, кто видел, как у вас пошла кровь из носа?

— Никто не видел.

— А как вы скаты меняли, тоже никто не видал?

— Нет.

— Плохо, Сергей Дмитрич! Лучше уж сразу правду говорить. Все равно мы ее узнаем.

Челноков смотрел в сторону, мял в руках кепку и молчал.

Полковник написал несколько строк на листке бумаги и передал Соколову:

«Поезжайте к институту, встретьте Гурову и пригласите сюда. Ко мне проведите так, чтобы она не встретилась с Челноковым».

Соколов вышел.

— С боцманом Скоробогатко вы давно знакомы? — возобновил допрос Зубов.

— Это который Скоробогатко?

— Ну что вы прикидываетесь? Тот самый Скоробогатко, с которым вы дрова на Мойку возили.

— А-а, помню. С прошлого года не видел.

— А может вспомните. В четверг с ним не встречались?

Челноков удивленно захлопал рыжими ресницами, будто совсем перестал понимать смысл допроса.

— С прошлого года в глаза не видел, — упрямо повторил он.

Зубов черкнул еще одну записку и передал Сурину:

«Отведите его в какую-нибудь комнату и побудьте с ним».

Полковник остался один. Он вернулся к мыслям, которые занимали его до появления ботинка с подковами. На чем он остановился тогда?.. Если Гурова и боцман отпадают, то странным и необъяснимым становится участие шофера в чаепитии у Бондаревой. Как он мог попасть туда в качестве гостя, да еще в ночное время? С кем он пришел? Какие еще могли быть у него общие знакомые с убитой?

Сурин прав: другой троицы, в состав которой входил бы Челноков, быть не может. И почему собственно исключается участие невестки и боцмана? Психология? Но предвзятые рассуждения о психологии также уязвимы, как и любая умозрительная схема. Еще у Достоевского сказано, что психология — палка о двух концах… Кому, как не ему, Зубову, знать, что в психике людей, даже выросших в условиях социализма, бывают самые чудовищные отклонения от нормы. Разве не приходилось ему видеть в этом же кабинете людей с извращенными инстинктами, людей отравленных гнуснейшими пережитками прошлого?.. Редко? Да, не часто, но бывали…

Вернулся Соколов.

— Разрешите ввести?

— Давай.

Зубов вернулся к столу и разгладил ладонью прищуренное веко.

Галина Яковлевна Гурова была именно такой, какой представлял ее себе полковник по рассказу Соколова. Держалась прямо, лицо — замкнутое. В больших глазах еще незабытая боль.

— Мы хотели уточнить у вас, Галина Яковлевна, некоторые обстоятельства, связанные с пропавшей фарфоровой вазой.

Зубов помедлил. Гурова покраснела, но, не отводя глаз, ждала вопроса.

— Вы говорили, что видели в ней облигации трехпроцентного займа.

— Да.

— Как я себе представляю, ваза стояла в глубине буфета. Что же вас заставило заглянуть в нее?

— Я помогала накрывать стол к чаю. Хотела взять эту вазочку, чтобы положить в нее печенье, но увидела в ней облигации и поставила обратно.

— Вы ее взяли и поставили обратно?

— Да.

— Кто-нибудь еще был в тот вечер у Екатерины Петровны?

— Никого не было, кроме меня.

— Скажите, откуда вам обычно привозили дрова?

Галина Яковлевна искренно удивилась.

— А зачем мне дрова? У нас ведь центральное отопление.

Зубов посмотрел на Соколова, но тот успел нагнуться и подтягивал голенище сапог.

Затянувшуюся паузу прервал телефонный звонок. Зубов взял трубку. Молодой голос звучал по-военному четко.

— Товарищ полковник, докладывает старший лейтенант Жуков из Оруда. У вас находится шофер Челноков Сергей Дмитриевич. Мы его тоже разыскиваем.

— А вам он зачем?

— У него, товарищ полковник, произошла авария…

— Какая? Где?

— В ночь на двадцать восьмое апреля, на Пискаревском проспекте.

— Точнее! Часы?

— От двадцати одного до двадцати трех часов. Авария незначительная, была разбита фара и помято крыло. Но в кабине мы обнаружили кровь, и нам нужно узнать обстоятельства.

Зубов мрачно молчал.

— Вы меня слышите, товарищ полковник?

— Слышу, не кричите. Завтра он к вам придет.

Полковник бросил трубку и протянул руку к Гуровой.

— Дайте ваш пропуск… Прошу извинить за беспокойство. Обращаясь к Соколову, он добавил: — Проводи гражданку Гурову и скажи Сурину, пусть зайдет ко мне с Челноковым.

Шофер снова занял свое место у стола. Его пришибленное лицо вызывало у Зубова еле сдерживаемое раздражение.

— Ну, Сергей Дмитриевич! Все уже известно, — и про аварию, и про фару. Хватит играть в молчанку, рассказывайте.

Челноков несколько раз ощупал свою кепку и заговорил:

— Было такое, товарищ начальник. Вторую смену работал, перед этим всю ночь не спал, отказывался, а диспетчер говорит: «Нужно ехать, перевозка срочная». Поехал, а на обратном рейсе уснул. Очнулся, когда в дерево уперся и нос о баранку разбил. Потом заехал к дружку, быстро все починил, думал сойдет, а вы раскопали…

— Почему же вы сразу не рассказали?

— Боялся — талон отнимут. Стыдно. В гараже я отличным шофером считаюсь. Как с армии пришел, ни одной аварии не было… и бензин экономил…

Челноков замолчал. Все сидели с вытянутыми лицами. Никто сначала не заметил, как вошел Филиппов. Соколов махнул ему рукой, и он уселся в углу.

— Талон, талон! — передразнил шофера Зубов. — Эх ты! Правду, друг, нужно всегда говорить и не путать людей. Иди домой. Завтра зайдешь в Оруд к старшему лейтенанту Жукову, пусть вашего диспетчера взгреет.

— Есть, товарищ полковник.

Челноков неуклюже повернулся и ушел, так и не поняв, какое отношение имели к его аварии старуха Бондарева и ее невестка.

В кабинете никто не прерывал тяжелого молчания.

— Что у тебя? — устало спросил Зубов у Филиппова.

Филиппов вскочил и, просияв, радостно отрапортовал:

— Все в порядке, товарищ полковник!

— Яснее!

— Нашли квартиру, товарищ полковник. И людей нашли. Все подтвердили: как в девять часов вечера сели за стол, так до трех утра и просидели.

Зубов мотнул головой и усмехнувшись повторил:

— Все в порядке…

— Будете с боцманом беседовать, товарищ полковник? — спросил Филиппов.

— Крепко он мне нужен. Верни чемодан — пусть отправляется на свой теплоход. Скажи, что записку Бондарева мы оставили у себя.

— Есть, товарищ полковник.

— Счастливого плавания пожелай, — бросил ему вдогонку Зубов.


Сурин сидел, низко опустив голову. Соколов старался сохранить выражение полной невозмутимости. Взглянув на них, полковник неожиданно рассмеялся:

— Как там оказано у Александра Сергеевича Пушкина? «И осталась баба у разбитого корыта…» Так, что ли? Ладно. Слушайте приказ. Первое — голов не вешать! Второе — считать, что все идет, как должно идти. А то, что честные люди так быстро доказали свою невиновность, честь им и хвала. Плохо, когда ошибка затягивается и уводит в сторону. Но полезный вывод из этого урока сделать нужно. Какой? Убийцы Бондаревой не принадлежат к числу знакомых последнего периода жизни старухи. Связь эта либо очень давняя, либо боковая, не бросающаяся в глаза. Поэтому нам нужно идти и вглубь и вширь. Так?

— Так, — отозвался Соколов.

— Бондарева прожила в Ленинграде всю свою жизнь. Встречалась она с сотнями разных людей. Нужно проверить все старые места ее служб. Побывать в домах, где она жила. Основная версия остается в силе. Убийц ищите среди людей, так или иначе связанных со старухой.

— И человека с подковками искать? — спросил Соколов.

— Подкусываешь?

Соколов смутился:

— Что вы, Василий Лукич!

— Ладно уж! Смейся над стариком. Ищите и с подковками, и без подковок. Там видно будет. Завтра подброшу вам в помощь еще двух работников.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
Потянулись дни кропотливой, черновой работы. В блокнотах Сурина и Филиппова появились десятки фамилий и адресов. Они опрашивали управхозов и дворников старых домов, где много лет назад проживала Бондарева. Они беседовали со старушками, помнившими Екатерину Петровну девочкой. Вся жизнь Бондаревой восстанавливалась шаг за шагом, год за годом во всем многообразии случайных встреч, знакомств, столкновений. С такой тщательностью поколения литературоведов восстанавливают биографии великих писателей.

На столе Соколова уже громоздились четыре тома дела об убийстве на Мойке. Но от этого само дело отнюдь не стало яснее. Иногда эта груда бумаг казалась Виктору Леонидовичу огромным клубком спутанных, оборванных ниток.

Дни и ночи проводил Соколов в кабинете, сопоставляя имена, даты, факты, стараясь связать воедино события давних лет с происшествием 27 апреля. Но короткие, тонкие нити, даже связанные узлом в одном конце, рвались в другом.

Майским утром прилетел Олег Бондарев. Позвонил он в Управление с аэродрома и уже через час появился в кабинете Соколова. Он действительно был красив, производил впечатление сильного человека. Даже излишняя полнота казалась нормальной при его высоком росте и широких плечах.

Бондарев не скрывал чувства глубокой скорби, мучившей его все последние дни. Когда он задумывался, губы его вздрагивали, как у ребенка, собирающегося плакать.

— Расскажите, как это случилось, — попросил он.

Соколов коротко рассказал ему обстоятельства убийства. Бондарев долго молчал, потом, словно вспомнив, где он находится, спросил:

— Чем я могу вам помочь?

— Я попрошу вас припомнить, не было ли у вашей матери врагов, или просто людей, с которыми она находилась в остром конфликте.

Бондарев решительно качнул головой.

— Нет. Никогда.

— Тогда припомните, по возможности, всех знакомых, с которыми ваша мать поддерживала добрые отношения.

— В последние годы она ни с кем не встречалась. Она работала, училась… Вся ее жизнь сосредоточилась на мне.

— Но есть ведь люди, с которыми она была в более или менее близких отношениях.

— Есть, конечно.

Бондарев перечислил фамилии, уже знакомые Соколову.

Порывшись в папке, Соколов положил перед Бондаревым опись вещей, оставшихся в квартире.

— Пожалуйста, посмотрите повнимательнее этот список. Нам нужно узнать, что именно похищено. Это иногда помогает выйти на след преступников.

Бондарев стал перелистывать опись и губы его снова начали вздрагивать, как у ребенка.

Кроме плаща и костюма, уже названных Гуровой, он отметил отсутствие двух отрезов и золотых серег.

— Серьги? — переспросил Соколов.

— Да, золотые, с крупными рубинами.

— Вы не знаете, где они хранились?

— В такой маленькой зеленой коробочке. Но где она лежала, не знаю… Старинная вещь, подарок деда…

Бондарев отбросил опись и отошел к окну.

Соколов долго не нарушал тишины.

— Я вам больше не нужен? — спросил Бондарев.

— Еще один вопрос. К нам попала ваша записка, адресованная матери. Нас интересуют следующие строки: «Питомцу своему скажи, что матросов дальнего плаванья готовят специальные училища и что неучам на корабле делать нечего». О каком это питомце идет речь?

Бондарев взял записку и перечитал ее.

— Это ответ на вопрос матери. Она как-то писала мне, что один из ее питомцев бросил школу и просит устроить его матросом и обязательно на корабль, совершающий заграничные рейсы. Я рассердился…

— А кто эти «питомцы»?

— Это ребята… В году тридцать шестом или тридцать седьмом мама вела домашнюю группу малышей-дошкольников: гуляла с ними, учила немецкому языку. Потом они выросли и некоторые маму навещали. Она их и называла «питомцами». А о ком идет речь в письме, я не знаю — имени там не было.

— Вы кого-нибудь из них видели в последние годы?

— Я их и раньше не видел. В те годы я в мореходке учился.

— И фамилий не знаете?

— Нет.

— Вы долго пробудете в Ленинграде?

— Дня три. В пути меня задержала погода. Если бы не погода, успел бы на похороны.

— Возможно, вы нам еще понадобитесь, придется вас потревожить…

— Пожалуйста, вызывайте.

Как только за Бондаревым закрылась дверь, Соколов достал пожелтевшую фотографию детской группы. Теперь он по-новому всматривался в лица изображенных на ней мальчиков и девочек.

За этим занятием и застал его Сурин. После неудачи со Шкериной и шофером Глеб осунулся, почернел и стал будто еще меньше ростом. Все эти дни он ездил из конца в конец города, копался в домовых книгах, уточнял адреса и фамилии, разыскивал людей по едва уловимым приметам и часами беседовал с ними, выявляя все новые и новые имена, связанные с именем Бондаревой.

Увидев на столе у Соколова фотографию детей, он протянул к ней руку.

— За ней-то я и приехал.

— Тебе-то она зачем?

— На Васильевском острове я нашел старуху. В тридцатых годах она была у Бондаревой чем-то вроде домработницы. Она вспомнила, что Екатерина Петровна в те времена занималась воспитанием чужих детей. Была у нее целая группа ребятишек, с которыми цацкалась с утра до вечера. У меня сразу всплыла эта фотография. Я подсчитал, если тогда они были малыми детишками, то сейчас им лет по двадцать. Стоит поинтересоваться. Может быть, кто-нибудь из них у Бондаревой бывал.

Соколов не утаил своего восхищения.

— Золотая у тебя голова, Глеб. Движок в ней работает как часы. Там бы еще тормоза завести, тебе бы цены не было.

Сурин хотел было вспылить, но Соколов, поняв, что его друг принял похвалу за издевку, поспешил предупредить вспышку.

— Я не шучу. Верно, ты молодец. Только что я пришел к тому же с другого края.

И он рассказал о разговоре с Бондаревым и о смысле непонятных строк в записке, найденной у боцмана Скоробогатко.

— А что ты надумал делать с фотографией? — спросил он в заключение.

— Повезу моей старухе, пусть посмотрит, может быть хоть одно имя вспомнит. А там уж я всех найду.

— На! Бери этот детский сад и работай.

2
Старушка с Васильевского острова не отличалась крепкой памятью. Она долго, с умилением рассматривала старый снимок, даже прослезилась, но ни одной фамилии вспомнить не смогла. Только маленькую девочку с кукольными локонами она назвала по имени.

— Ниночкой звали. Они от нас через два дома жили. На Малом проспекте. Я ее раз к маменьке отводила. И после, когда она в школу ходила, встречать доводилось.

— Когда в последний раз вы ее видели?

— Да не так, чтобы давно… Перед самой войной видела.

— А после войны никого из них не встречали?

— Где уж там. Всех война разбросала. Я и Екатерину Петровну разок только в трамвае видела. Да и выхожу редко, ноги старые…

Больше ничего Сурин от нее не добился. Он обошел несколько ближайших домов на Малом проспекте и проверил по домовым книгам всех женщин, прописанных под именем Нина. Таких нашлось немало, но ни одна из них не подходила по возрасту.

Как искать девочку с локонами, лет пятнадцать назад жившую на Васильевском острове и выехавшую не известно куда? Глеб сидел в скверике на Малом проспекте и в десятый раз задавал себе этот вопрос.

Мимо него пробежали две школьницы. Из-под косичек у них выбивались красные огоньки пионерских галстуков. Сурин встал. Как эта мысль не пришла ему в голову раньше? Нина училась в школе. Нужно узнать, какая школа обслуживает этот микрорайон, и там наверно найдутся какие-нибудь следы.

Старенькая заведующая канцелярией помогла установить фамилии четырех Нин, учившихся в сороковом году в первых классах этой школы.

Четыре справки из адресного стола, четыре поездки по городу, и вот, наконец, Сурин сидит у Нины Антроповой, которая звонко хохочет, глядя на тусклую фотографию.

— Неужели это я? Мама, ты посмотри, какая смешная! Локоны одни чего стоят! А юбка! Посмотри, какая юбка!

Между маленькой, пухленькой девочкой, исподлобья глядевшей с фотографии, и худенькой бойкой девушкой, перегнавшей ростом свою маму, действительно, было очень мало общего. И только мать Нины так же умиленно смотрела на девочку с локонами, как и на свою взрослую дочь.

Нина Антропова окончила техникум и работала на машиностроительном заводе. Никого из своих друзей по дошкольной группе она ни разу не видела и даже не помнила их имен. Зато Антропова-старшая назвала фамилию одного из мальчиков.

— Вот этот вихрастый — Леша Петряков. Я отца его, Никиту Ивановича, недавно видела. Он в каком-то институте преподает. А Леша кончает педагогический. Кстати, и снимок этот сам Никита Иванович делал, — он страшно увлекался фотографией. Я думаю, вы у него узнаете фамилии других детей.

В этот день Сурин познакомился и с Лешей Петряковым, и со студенткой консерватории Лялей Андреевой, и с механиком кожевенного завода Сергеем Балашовым. Он увидел, как далеко разными дорогами ушли в большую жизнь ребята со старой фотографии. Оставалось выяснить судьбу еще одного мальчика с тонким лицом и задумчивыми глазами. Его фамилию вспомнил отец Балашова.

— Он в те годы у нас бывал. И мать его заходила. Звали его Владик Кастальский. Живут они сейчас где-то на улице Гоголя.

3
К вечеру горячность, с которой Сурин начал поиск бывших воспитанников Бондаревой, несколько поостыла. Сказалась сильная физическая усталость. Весь день он провел на ногах. Бутерброды, перехваченные всухомятку между двумя автобусами, не утолили голода. Но главное, он уже чувствовал, что и эта версия заходит в тупик. Прошедшие перед ним юноши и девушки исключали самую мысль об их причастии к убийству. И только привычка, приобретенная в уголовном розыске, — привычка доводить каждое, на вид даже пустяковое, дело до конца, не откладывая на завтра, — заставила Сурина поздним вечером подняться на пятый этаж большого серого дома.


— Да, я мать Владислава Кастальского. Что вам будет угодно?

Сурин представился.

Большая комната была уставлена низкой карликовой мебелью. У коротконогих столиков теснились креслица, пуфики, мягкие скамеечки. Женщина закурила длинную папиросу и опустилась на изогнутый диванчик.

— Я вас слушаю.

В полумраке коридора эта высокая, полная женщина показалась Сурину молодой и красивой. Но сейчас, чем дольше он смотрел на нее, тем она становилась старей и уродливей. Лицо ее было чем-то раскрашено во все оттенки здорового цвета. Тонкие кукольные брови были нарисованы чуть ли не по середине лба. Стойкий запах духов, пудры, помады окружал женщину невидимым облаком.

— Я хотел бы побеседовать с вашим сыном.

— Это довольно трудно сделать. Владислава нет в Ленинграде.

— А где он?

— Уехал на Кольский полуостров с геологической экспедицией.

— Давно?

— Двадцать шестого апреля.

— Двадцать шестого?

— Да.

— Ваш сын по образованию геолог?

— Нет, это его отец устроил в экспедицию. У мальчика еще не определились интересы.

— Он что, окончил десятилетку?

— Почти… Видите ли, у Владислава слабые легкие, и ему пришлось уйти из девятого класса.

— Чем же он занимался эти годы?

— Что значит «чем»? В Ленинграде, слава богу, есть чем заняться молодому, красивому человеку. У него много знакомых.

— Все это довольно неопределенно.

— Более определенно я вам ничего сказать не могу. Я не считаю себя вправе вторгаться в личную жизнь сына. Каждая мать должна обладать известным тактом.

Сурин задавал вопросы, сам понимая их никчемность. Кастальский уехал из города накануне происшествия. Старая фотография не представляла больше никакого интереса для расследования убийства на Мойке. И в то же время внутреннее побуждение разведчика заставляло его все внимательнее вслушиваться в ответы этой размалеванной барыньки.

— Простите, а вы работаете?

— Вы хотите спросить, приходится ли мне зарабатывать на жизнь. Мой бывший муж — отец Владислава — имеет достаточно средств, чтобы я могла целиком посвятить себя воспитанию мальчика.

— Можно посмотреть фотографию вашего сына?

Плавным движением руки она показала на японскую полочку, висевшую над диваном.

— Можете полюбоваться. Справа — мой сын.

На Сурина смотрели лица двух хорошо откормленных парней. Они были разные и в то же время очень похожи, как бывают похожи люди, одетые в униформу. Одинаковые полоски усов. Одинаковые удлиненные и скошенные виски. Одинаковые копны волос, горбами нависшие над затылками. И что особенно их роднило — нагловатый, самовлюбленный взгляд.

— А кто слева?

— Приятель сына — Жорж.

— Как его фамилия?

— Не знаю. Просто — Жорж.

— Чем он занимается?

— Не интересовалась, — зевнула Кастальская, — артист, кажется. Чудесно рассказывает анекдоты и великолепно танцует. Вы долго еще будете меня допрашивать?

— Сейчас уйду… Значит, ваш сын до этой поездки в экспедицию нигде не работал?

— Как раз перед поездкой он работал. Отец его устроил на киностудию каким-то ассистентом. Но Владе там не понравилось, и он уехал.

— Вы твердо помните, что он уехал двадцать шестого?

— Ах, боже мой, вы задаете странные вопросы. В этот день уехала вся экспедиция.

— Извините за беспокойство.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
Был один из самых тяжелых дней затянувшегося следствия. Соколов сидел в кабинете полковника Зубова и все чаще, каким-то виноватым жестом приглаживал редкие волосы. Он только что закончил свой неутешительный доклад и ждал грозы. Признаки ее уже появились на горизонте. Полковник стал подчеркнуто вежливым и внимательным. А это никогда не сулило добра.

— Так вы утверждаете, уважаемый Виктор Леонидович, что версия «знакомые» себя исчерпала?

Соколов ничего подобного не утверждал, но словечко «уважаемый» так его ушибло, что он счел за благо промолчать.

— Опрошено сто двадцать восемь человек, — продолжал Зубов. — Проверены все адреса. Вскрыты все связи. Проанализированы все обстоятельства. И вся работа впустую. Я вас правильно понял, товарищ капитан?

— Никак нет, товарищ полковник. Вы меня неправильно поняли.

— Как так неправильно! — загремел Зубов. — Приносите мне кучу бумаг, докладываете о выполнении плана расследования, а вместо мыслей я слышу какое-то бульканье. Да я же по вашему лицу вижу, что вы не верите больше в основную версию. Какого же чорта вы юлите?! «Нет, товарищ полковник», «неправильно, товарищ полковник»… А все почему? Потому что привыкли больше ногами работать, чем головой. Голова, мол, у начальства есть, пусть оно и думает. А мы лучше сбегаем…

Зубов вышел из-за стола, подошел к несгораемому шкафу, проглотил какой-то порошок и, расстегнув пуговицу кителя, помассировал ладонью грудь. Словно тончайшая игла медленно проходила через глубины сердца.

Соколов молчал. Его бледные, втянутые щеки порозовели, а уши стали совсем красными. Зубов смотрел на него со спины подобревшими глазами. Он любил Соколова за скромность и выдержку.

— Давай рассуждать. Предположим, тебе указали квартиру и твердо сказали: «Преступник там, ищи!» Ты ищешь и приходишь ни с чем. Какой вывод нужно делать из этого факта? Одно из двух — либо тебе указали не ту квартиру, либо ты плохо искал. Верно?

— Так точно…

— Брось ты это «так точно»! Говори, верно или нет.

— Верно.

— Третьего быть не может. Испариться преступник не мог. Ду́хи до сих пор убийствами не занимались. Преступник весь из плоти и крови. Каждый его шаг оставляет след на земле. В этом его извечная слабость и наша сила. Он не может от нас уйти. Хоть под землю проваливайся, все равно достанем… К чему это я? А к тому, что нужно больше верить выводам своего рассудка. Если ты твердо убежден, что преступник в квартире спрятался, не уходи оттуда пока не найдешь. Понял?

— Понял.

— Вернемся теперь к нашей версии. Ты считаешь, что она полностью отработана и ничего не дала. Значит, одно из двух — либо версия была ошибочной, либо… ну, договаривай!

— Плохо ее отрабатывали.

— Вот именно. Плохо. Плохо допрашивали, плохо думали. Вот конкретный пример. Фотоснимок детской группы. Ухватились за него правильно? Правильно. Сразу потянули нитку с двух концов. Потянули и оборвали… Когда геологическая экспедиция выехала из Ленинграда?

— Двадцать шестого?

— Проверили?

— Проверили.

— А этот «питомец» тоже с ней уехал?

— Да… мать утверждает.

— А экспедицию ты запрашивал? Есть у тебя документ, подтверждающий показания матери?

— Нет.

— То-то же. Немедленно запроси. Допускаю, что Кастальский действительно уехал накануне происшествия. Значит ли это, что «питомцы» нас больше не интересуют? Не значит. Когда мы ищем знакомых, подозреваемых в преступлении, вовсе не следует ограничиваться прямыми знакомыми. Нельзя упускать из вида и знакомых второго колена. Знакомые знакомых могут оказаться не менее интересными.

— Точно.

— Вот тебе пример. Сурин узнал, что близкий друг уехавшего Кастальского некий лоботряс Жорж. Допускаешь ли такой вариант: к Бондаревой заходил не один Кастальский, а вдвоем с Жоржем. Мог этот Жорж влезть в доверие к старухе и потом придти в гости уже без Кастальского — с другими своими приятелями под любым благовидным предлогом?

— Мог.

— А нашел ты этого Жоржа? Проверил ты его?

— Нет.

— Найди и проверь.

В дверь кабинета постучался и вошел Филиппов. Его лицо лучше всяких слов говорило, что случилось нечто из ряда вон выходящее.

— Разрешите доложить, товарищ полковник. Только что по телефону позвонила женщина и спросила Соколова. Спрашиваю: «Кто говорит?» «Неважно». — отвечает, — «я хочу вам помочь раскрыть убийство на Мойке. Вы не там ищите, где нужно. Старуху убил вахтер, который в ту ночь дежурил в конструкторском бюро. Вещи он сейчас где-то припрятал, но я их сама у него видела». И повесила трубку.

Правый глаз Зубова спрятался под опущенным веком.

— Голос молодой? Приметы есть?

— Чистый голос, звонкий. Только звук «г» произносит ближе к «х», «хде-то»…

Анонимные письма и звонки редко помогали следственной работе. Большей частью они оказывались трусливой попыткой свести личные счеты, скомпрометировать честного человека. Но в данном случае, звонок неизвестной женщины имел особый интерес и вызывал много вопросов. Кто эта женщина? Почему она оказалась в курсе следственной работы? Откуда она узнала фамилию Соколова?

— Мы этого вахтера допрашивали? — повернулся к Соколову полковник.

— Дважды. В первый день, когда он сообщил, что заметил двоих на набережной, и недавно был повторный допрос.

— Вызывали его повесткой?

— Так точно.

Зубов снова обратился к Филиппову.

— Вы запомнили все, что она говорила?

— Записал слово в слово, — протянул Филиппов листок бумаги.

Зубов долго вчитывался в короткую запись телефонного разговора. Вдруг губы его изогнулись в улыбке и он весело посмотрел на своих сотрудников.

— Ну как, понятно?

У Соколова тоже повеселели глаза. Филиппов старательно морщил лоб, но не мог догадаться, чем обрадовала Зубова телефонная анонимка, казалось бы зачеркивающая всю проделанную работу.

— Вижу, что не понимаешь, — сказал Зубов. — Ладно, потом объясню. Сейчас некогда. Поедешь сейчас к этому вахтеру.

— С обыском?

— Никакого обыска. Задача у тебя одна — установить личность женщины, звонившей по телефону. Ищи среди людей, которые могли видеть у вахтера нашу повестку. Фамилию Соколова эта женщина взяла оттуда.

2
Филиппов уехал. Полковник, придвинув к себе толщенную папку — четвертый том дела, стал быстро перелистывать следственные материалы.

— Теперь, Виктор Леонидович, все силы направляй в одну точку — на версию «питомец». Все остальное сворачивай. Больше терять времени нельзя.

Рука Зубова потянулась к трубке затрезвонившего телефона.

— Пропустите, — оказал он, кого-то выслушав, и веселое выражение, которое Соколов только что видел на лице полковника, сразу улетучилось. Движения его пальцев, опять начавших перелистывать протоколы допросов, стали замедленными, бесцельными, как будто продолжались они только по инерции.

Когда в кабинет робко, почти крадучись вошла Галина Яковлевна Гурова, Соколов с трудом ее узнал. Из-под черного шелкового платка, накинутого на голову, свисали неубранные волосы. Ее лицо выражало отчаяние и мольбу.

Она опустилась в кресло, хотела что-то сказать, но закусила губы и молча достала из сумочки маленькую зеленую коробочку. Дрожащими пальцами, ломая ногти, она отколупнула крышку и, положив коробочку перед Зубовым, прошептала:

— Спасите меня.

Перед полковником лежали большие золотые серьги с крупными рубинами — серьги, похищенные у Екатерины Петровны Бондаревой.

Снова зазвонил телефон. Голос, доносившийся с другого конца провода, звучал громко и четко. Соколов, сидевший неподалеку, ясно слышал, каждое слово.

— Полковник Зубов?.. Говорит Бондарев. Моя жена находится у вас?

— Да.

— Очень хорошо. Я хотел доложить вам, что сейчас еду на аэродром и возвращаюсь к себе на корабль. В Ленинграде мне делать больше нечего… У вас будут ко мне вопросы?

— Они могут возникнуть.

— К сожалению, ждать я не могу. Ищите убийцу. Вы его найдете… Прощайте…

Где-то далеко щелкнул рычаг и послышались короткие, нудные гудки.

3
В автобусе, шедшем на Выборгскую сторону, Филиппов вытащил из полевой сумки учебник алгебры.

Ему, младшему лейтенанту Юрию Филиппову, приходилось в эти дни куда труднее, чем Соколову и Сурину. Помимо всего другого, он учился еще в школе для взрослых и приближались переходные экзамены в десятый класс.

В школу Филиппов поступил два года назад, как только началась его служба в милиции. Полковник Зубов побеседовал тогда с новым сотрудником и, между прочим, осведомился об его образовании.

— Семилетка, — признался Юра. — Дальше — война. Отец на фронт пошел, а я на завод…

— Тяжело вам будет работать с семью классами, — предупредил Филиппова полковник. — Советую продолжать учебу.

Филиппова приняли в восьмой класс. Общеобразовательная школа помещалась тут же, в нижнем этаже здания Управления. Заниматься было нелегко: оперативная работа не поддавалась согласованию со школьным расписанием. Хотя посещать школу можно было вечером или утром — в зависимости от выполняемого задания, но к урокам частенько приходилось готовиться в автобусе или трамвае.

«Решение системы уравнений, — раскрыл он книгу на заложенной странице, — сводится к решению одного уравнения при помощи исключения неизвестных…»

Сосредоточиться не удавалось. Мысли возвращались к нескольким фразам, торопливо брошенным женщиной по телефону. Полковник, видимо, считает эту женщину причастной к преступлению. Искать ее, сказал Зубов, следует среди людей, близких к вахтеру. Значит, замешан и вахтер. Но вахтера полковник решительно отметает. Какой же смысл женщине, замешанной в убийстве, наводить милицию на свой след?

Юра снова взялся за учебник. «Решение уравнений…» стал он снова вчитываться в алгебраическое правило. И снова отвлекся. Поиски любых неизвестных величин, — подумал он, — в математике куда проще, чем в жизни; ни в какие формулы жизнь не укладывается…


Автобус рывком отошел от остановки, все пассажиры подались вперед и Филиппов понял, что успел задремать. Он поглядел сквозь темное стекло на улицу и убедился, что спал не больше двух минут.

Даже среди оперативных работников, физически закаленных и крепких, Филиппов отличался своим богатырским здоровьем. За глаза его называли «цельнометаллический Юра». Но последняя неделя непрерывной беготни, напряженной работы мысли и случайного сна отразилась даже на его «цельнометаллическом» организме. Хотелось вытянуть ноги, расслабить руки и уснуть без оглядки на время.

Филиппов передернул плечами и встал. Поощрять слабость он не разрешал себе даже в мечтах.


Квартиру № 4 в маленьком домике на Лесном проспекте Юра нашел без труда, но достучаться никак не мог.

— Ну, чего вы стучите? — спросил его появившийся дворник. — Нет их никого.

— Куда же они все подевались? Час-то поздний.

— Известно куда. Старики к сыну пошли на свадьбу, а Наталка с фабрики еще не вернулась. Она со второй смены так рано не приходит.

Пришлось переключиться на более обстоятельный разговор с дворником.

Кульковы жили в этом доме с незапамятных времен и дворник рассказывал о них так же подробно, как и о самом себе.

— Прокофий Ильич и Пелагея Саввишна с одного завода, там и поженились. Оба на пенсию вышли. Недавно только Прокофий со скуки пошел в вахтеры. Детей у них было четверо. Два сына с фронта не вернулись. Третий, Сережка — большой инженер, на своей машине к старикам приезжает, часто родителей подарками одаривает. Самая младшая, Наталка, на парфюмерной фабрике склянки-банки в коробки укладывает. Вот и вся их семья. Гости? А у кого ж их не бывает? Ходят, конечно. Все больше молодежь. Наталка она завлекательная и одевается чисто, и характером веселая, — парни это любят. Девушки?.. И девушки ходят.

Ночь была холодная. С Карельского перешейка врывался сырой буйный ветер и продувал Лесной проспект, как огромную вентиляционную трубу. Дворник ушел погреться. Филиппов поднял воротник и укрылся в подворотне.

В половине первого он издали услышал стук каблучков по асфальту. Во двор вошла девушка, Филиппов ее окликнул:

— Наталья Прокофьевна?

Девушка остановилась, стараясь разглядеть в темноте лицо мужчины.

— Кто вы такой? — не без испуга спросила она.

Юра подошел поближе и широко улыбнулся. Он считал это единственным способом успокоить Наташу.

— Вы меня не бойтесь. Я из милиции. Мне нужно к вам зайти.

— Папы нет дома.

— Я знаю. А он мне и не нужен. Я хочу поговорить с вами.

Наташа еще раз взглянула на улыбающееся лицо Филиппова и пошла вперед.

Первой вещью, которую заметил Филиппов, как только он вошел в уютную комнату Наташи, был прозрачный целлофановый конверт из-под чулок. На нем зелеными латинскими буквами было написано: «Нейлон». В нижнем углу конверта золотом были обозначены фирма и далекий заморский город. Точно такой-же конверт Филиппов видел на квартире убитой Бондаревой.

Наташа уже успела переодеться в легкое, затейливо скроенное платьице. Заметив в руках Филиппова целлофановый конверт, она потянула его к себе.

— Не дам, — шутливо сказал Филиппов. — Сначала расскажите, где вы купили эти чулки?

— Так вам и скажу. — Наташа кокетливо надула губки и сильнее потянула конверт.

— Тогда я буду не спрашивать, а допрашивать. — Добродушие исчезло в голосе Филиппова. — Мне нужно знать, откуда у вас эти чулки.

Наташа растерялась и стала похожа на школьницу, не выучившую урок.

— Мне их подарили, — неуверенно произнесла ока.

— Кто?

— Не знаю.

— Как это понять?

— Так и понимайте. Сегодня утром заглянула в почтовый ящик и вместо газеты вытащила вот это, — показала Наташа на конверт.

— А где чулки?

— На мне.

— Кто же это мог положить?

— Не знаю… Кто-нибудь из парней…

— А почему бы ему не передать вам в руки?

— Не знаю.

Филиппов разглаживал ладонью хрустящий лист целлофана и внимательно рассматривал Наташу. Как ни казалось нелепым и надуманным ее объяснение, уверенность в том, что девушка говорит правду, все больше укреплялось. Больше того, эта находка в почтовом ящике вызывала у него, какую-то очень важную, но все время ускользавшую мысль.

И вдруг все стало ясно. Он понял полковника Зубова. Эти нейлоновые чулки лишний раз подтвердили прозорливость его начальника.

Женщина позвонила по телефону с одной целью — сбить следствие с правильного пути. Преступники почувствовали, что милиция вышла на их след и предприняли свои меры. Расчет у них был примитивным. Милиция ринется на Лесной проспект, найдет чулки, похищенные на Мойке, и всю энергию направит на разоблачение ни в чем не повинного вахтера. Пока все прояснится, уйдет время и верная ниточка, которую уголовный розыск уже держал в своих руках, будет утеряна.

Теперь понятно, почему так оживился Зубов. Таинственный телефонный звонок был для него сигналом, что оперативная группа находится у цели. Найти эту женщину — значит схватить участницу убийства.

Филиппов почувствовал себя бодрым и свежим, как будто он проспал целую ночь и только что принял душ. А вдруг ему повезет и он сегодня же первым представит в Управление изобличенного преступника.

Наташа с изумлением увидела, что этот странный работник милиции снова стал веселым, улыбающимся, таким же приятным, каким был вначале.

— Вот что, Наталочка-полтавочка, я хотел бы, чтобы вы меня познакомили со своими подругами.

— Со всеми?

— Вы расскажите о всех, а я выберу одну.

— Жениться хотите?

Филиппов рассмеялся.

— Там видно будет. Вы мне скажите, как зовут девушку, которая говорит «вдрух», «хород», — вместо «ге» у нее получается «хе».

Наташа всплеснула руками.

— Ой верно! Только сейчас заметила, что она так говорит.

— Кто?

— Марго.

— Кто она?

Наташа почувствовала уже знакомый холодок в голосе Филиппова и заторопилась.

— Это подруга была у меня. Не подруга собственно, а так…

— Как ее фамилия? Где живет? Где работает?

— Фамилии не знаю. Она где-то здесь на Выборгской живет, у родственников. Я у ней ни разу не была. И где работает не знаю.

— У вас она часто бывала?

— Не так часто, но заходила.

— Когда она в последний раз была?

— Дня три назад. Мы поссорились в тот день и больше она не заходила.

— Почему поссорились?

Наташа замялась.

— Так, ничего особенного.

— Наташа!!

— Она мне предложила, чтобы я… одеколон с фабрики вынесла. А она продаст — у нее парикмахер знакомый. Я стала ее стыдить, ну и… поругались.

— Где вы с ней познакомились?

— На танцах. В Мраморном зале.

— Часто она там бывает.

— Всегда.

— Знаете что, Наташа? Мне пришла в голову замечательная идея. Поедем сейчас танцевать. Там ведь до трех эта шарманка работает?

Наташа замахала руками.

— Да что вы! Ведь я прямо с фабрики.

— И я от станка. Мы не надолго. Сейчас вызову машину и слетаем. Два тура пройдемся и обратно.

Филиппов вскочил, сбегал в переднюю за пальто, и Наташа не успела опомниться, как они уже были на улице.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1
Несколько раз за время расследования убийства на Мойке то у Соколова, то у Сурина и Филиппова возникало чувство уверенности в близком успехе. Но только теперь это чувство проявилось у всех троих. С каждым часом оно становилось прочнее.

Вначале, когда Сурин узнал о неожиданном приходе Гуровой и о появлении серег с рубинами, он вскочил и перебил Соколова.

— Я же говорил, что ее давно следовало посадить!

Соколов переждал вспышку возмущения и спросил:

— Можно продолжать, Глеб Максимович? Так вот, положила она серьги и говорит: «Спасите меня!». Зубов успокаивает ее и просит рассказать, что случилось. Начала она со свекрови. В тот вечер, когда произошло ее примирение с Бондаревой, старушка так растрогалась, что подарила ей эти серьги. «Я их получила от своего отца и мечтала передать своей дочери. Но дочери у меня нет. Ты — моя дочь. Возьми и помни, что у тебя есть мать».

— А почему Гурова раньше молчала?

— С тобой хорошо горчицу есть — ты прямо изо рта хватаешь. Потерпи, все узнаешь. Этот же вопрос задал ей Зубов. Почему, спрашивает, вы не упомянули о серьгах, когда осматривали с Соколовым вещи на квартире? Она отвечает, что разговор тогда шел только о похищенных вещах, а серьги похищены не были. Она и решила, что воспоминание об этом подарке — ее глубоко личное дело, не имеющее для следствия никакого интереса.

— А почему она мямлила, когда речь шла о вазе с ее отпечатками?

— И это объяснила. Коробочка с серьгами лежала в вазе вместе с облигациями. Бондарева велела ей достать вазу и вынуть оттуда коробочку. Потом она поставила вазу на место. Старушка примерила ей серьги и подарила.

— Значит, про печенье она придумала?

— Придумала.

— А чего же она вчера прибежала?

— Вот здесь-то вся трагедия и начинается. Все эти дни муж ее ходил расстроенный. Вчера она пришла со службы, и он встретил ее бледный от ярости. В ее туалете Бондарев нашел эти серьги, держит их в руках и спрашивает: «Откуда?!» Она ему все рассказала. А он не поверил. Можешь себе представить, что там разыгралось?! Кончилось это тем, что муж приказал жене немедленно отнести серьги в милицию, а сам взял чемодан и уехал на аэродром.

— Значит, муж не поверил, а Зубов поверил?

— Да, мы поверили. И не в том дело, что поверили. Просто мы больше знаем, чем ее муж. Зубов ей так и сказал: «Доказать вашу невиновность мы можем только одним путем — найти настоящих убийц. Обещаю вам, что мы их найдем в ближайшие дни. Постарайтесь успокоиться. Мы вернем вам вашего мужа». Отдал ей серьги и на своей машине отправил домой.

— Так и сказал: «в ближайшие дни найдем»?

Соколов понял недоумение Сурина. Им еще никогда не приходилось слышать, чтобы Зубов давал посторонним лицам такие обещания.

— Так и сказал.

— А где их искать, он заодно не сказал?

— Где? Тебе это лучше известно, чем кому бы то ни было. С сегодняшнего дня разрабатываем допобедного конца только одну версию: «Владислав Кастальский и его друзья».

Соколов сообщил об анонимном звонке и о последних распоряжениях Зубова.

— Филиппов ищет эту женщину. Он недавно звонил: ее имя и приметы ему уже известны. Ты запроси экспедицию о дне приезда Кастальского и, если нужно, выедешь на место. Я займусь Жоржем.

2
В осветительном цехе киностудии, где работал Кастальский до отъезда в экспедицию, многие хорошо помнили Владика. Разные люди отвечали Соколову примерно одно и то же:

— Был работничек, не знали, как избавиться. Лодырь. Прогульщик.

Со смехом вспоминали его пиджаки, усики, блатные словечки.

Известен был здесь и Жорж.

— Дружок его? Жора? У проходной его видел, — вспомнил бригадир осветителей. — Два сапога пара…

— Фамилии его не знаете?

— А на кой мне чорт его фамилия?

— Он артист?

Стоявшие кругом рабочие рассмеялись.

— На ножницах играет. Парикмахер он. На Невском работает. Я у него раз был. За десять минут двенадцать рублей с меня стриганул. Я ему говорю, все мои волосы того не стоят, а он уже кричит: «следующий!»


В Управлении Соколов застал Сурина. Ни слова не говоря, Глеб протянул ему служебную телеграмму.

«На ваш запрос сообщаю. Владислав Кастальский прибыл место работы третьего мая, опозданием на четыре дня».

— Зубов, как в воду смотрел, — сказал Соколов.

— Точно! Значит, этот Владик был в Ленинграде в день происшествия и потом еще три дня. Уехал он в ночь на первое.

— Мать соврала?

— Может соврала, а может ее сынок надул и кочевал в другом месте. Собственно, сейчас это уже значения не имеет. Я думаю, сегодня же мне нужно выехать на Кольский полуостров.

— Собирайся в дорогу. Доложу только Василию Лукичу.

У полковника Соколов задержался недолго.

— Отставить поездку, — сказал он Сурину. — Дадим команду местным органам за ним присмотреть. А ты займись выяснением всей биографии Кастальского со дня его рождения.

3
Филиппов успел поспать целых пять часов и явился свежим и румяным, как всегда. Он один умел весело докладывать даже о неудачах.

— Сгинула! Исчезла, утопая в сияньи голубого дня.

— В стихах будешь докладывать Зубову, — оборвал его Соколов, — а нам расскажи прозой.

— Могу и прозой. Зовут ее Марго. Полная блондинка среднего роста, у левого уха родинка. Танцует. Живет где-то на Выборгской. Была приятельницей дочки вахтера — Наташи. Заходила к ним. Была и в тот день, когда принесли повестку с вызовом Кулькова в Управление. Уговаривала Наташу красть на фабрике одеколон. Есть у нее знакомый парикмахер. Имя неизвестно. Есть и другой друг, партнер по танцам. — Филиппов обернулся к Сурину. — Как приятеля Кастальского зовут?

— Жорж.

— И друг этой Марго тоже Жорж. Приметы сходятся. Полагаю, что это один и тот же фрукт.

Все помолчали, словно взвешивая ценность этого открытия. Соколов потер от удовольствия руки и тепло взглянул на своих соратников.

— Вот, когда сошлось, братцы! Вся троица налицо — двое мужчин и одна женщина. Все, как на картине. Найти Марго и вся шайка в руках.

— А Жорж? — спросил Филиппов.

— Работает в парикмахерской на Невском. Сегодня будет стричь и брить в вечернюю смену.

— Значит, он и есть партнер по танцам. Это для него Марго одеколон доставала…

— Для него, — согласился Соколов. — Давайте восстановим ход событий. Глеб побывал у Кастальской. Это стало известно Жоржу, и он дрогнул. Посоветовался с Марго. Она вспомнила повестку, которую видела у отца Наташи, и подумала, что Кульков под подозрением. Решили пойти на рискованный вариант телефонного доноса. В повестке было указано: «явиться к Соколову». В бюро пропусков Марго узнала мой телефон и позвонила, чтобы направить нас на ложный след и увести подальше от квартиры Кастальского. Для пущей убедительности она подбрасывает Наташе похищенные чулки. После этого ей уже опасно оставаться вблизи семьи Кульковых и она, конечно, исчезает. На Выборгской стороне ты ее, Юрий, не ищи. Вероятней всего она переехала в другой район города, к кому-нибудь из своих друзей.

Соколов взял чистый лист бумаги и встряхнул свое вечное перо.

— Такова ситуация. Теперь нужно точненько и аккуратно разработать план заключительных операций.


Нелегкое дело найти и схватить преступника. Но еще труднее бывает уличить его, доказать его вину. Никакой прокурор не дал бы санкции на арест и никакой судья не взялся бы судить Владислава Кастальского и его приятелей на основании тех улик, которыми располагала оперативная группа.

По существу пока никаких улик не было. Опоздание Кастальского — это еще не преступление. Звонок некой женщины? Доказать, что звонила именно Марго просто невозможно. Подкинутые чулки? Кто возьмется доказывать, что они похищены в доме на Мойке и подброшены участниками убийства?

У разведчиков милиции была только твердая убежденность в виновности этой группы. Но на весах правосудия для эмоций и логических построений отведено очень мало места. Нужны факты, нужны убедительные, неопровержимые улики. На поиске таких улик сосредоточилась теперь вся энергия оперативных работников.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1
До войны Виктор Леонидович Соколов был безусым юношей. Бриться он начал на фронте. В мешочек полученного им фронтового подарка чьи-то заботливые руки уложили простенький станочек безопасной бритвы. Солдатская бритва продолжала служить ему и после войны. Каждое утро Соколов привычно намыливал щеки и в три минуты сбривал чуть выросшую за сутки бороду.

В этот день он, впервые изменив долголетней привычке, повременил с бритьем до вечера и пришел в парикмахерскую на Невском проспекте.

Ждать пришлось долго. Соколов уже дважды пропустил очередь. Он ждал «своего» мастера. Наконец освободилось третье кресло справа, и Соколов вошел в ярко освещенный зал. Длинноногий парикмахер в белом халате окинул его оценивающим взглядом и, чуть наклонившись, полуутвердительно спросил:

— Будем бриться?

— И стричься, — добавил Соколов.

Так вот он Жорж! Теперь Соколов имел возможность сколько угодно всматриваться в его лицо. Никаких подозрений не мог вызвать у Жоржа такой интерес к его личности. Что еще остается делать человеку, облаченному в простыню и сидящему у зеркала, как не разглядывать своего мастера.

Жирное, самодовольное лицо. Наглость и трусость в маленьких сдвинутых к носу глазах. Неторопливые движения мягких, надушенных рук. Эти руки видела старушка в доме на Мойке… Какое орудие убийства держали они тогда?..

Ни один мускул не дрожит на лице Соколова. Обычный клиент у обычного мастера.

Жорж начал обрабатывать затылок клиента и наклонил его голову. Теперь Соколов видел только выстроившиеся на мраморной доске пузырьки с одеколоном и вежеталем. Прямо перед его глазами чернела надпись на флаконе:

«Цена освежения: Идеал на лицо — 1 р. Идеал на голову — 2 р.»

Было в этой надписи что-то от самого Жоржа, от его усиков и наглых глаз.

— Головку помоем?

— Обязательно.

Жорж стал заметно внимательней. Он, видимо, не ожидал ничего путного от клиента в гимнастерке с потертыми рукавами. Неожиданно появилась надежда заработать на дополнительных операциях. Клиент денег не жалел.

— Будете, извиняюсь, приезжие?

— Ленинградец.

— Не горячо?

Жорж щедро поливал редкие волосы Соколова теплой водой и развлекал клиента старыми анекдотами.

— В промкомбинате, извиняюсь, работаете?

Соколов утвердительно мотнул головой. Пальцы Жоржа стали еще мягче. Они ласкали щеки и подбородок Соколова, разглаживая воображаемые морщины. Они порхали, размахивая крылышками белейших салфеток. Чуть поджатые и оттопыренные мизинцы выражали беспредельное уважение к клиенту.

— Головку будем сушить?

— Пожалуй.

Поднимаясь с кресла, Соколов поощрительно сказал:

— Хорошо работаете.

Жорж по-холуйски поклонился и доверительно сообщил:

— Кто хоть раз у меня побывает — к другому не пойдет. Будьте здоровы. Заходите.

— Обязательно.

2
Соколов стал постоянным клиентом. Он приходил обычно по вечерам, перед закрытием парикмахерской и Жорж встречал его, как старого знакомого:

— Прошу, Виктор Леонидович.

Не задавая лишних вопросов, он по заведенному порядку подстригал, брил, «освежал» и сообщал вчерашние новости.

Только кассирша парикмахерской с неприязнью встречала нового клиента. Она знала его скверную манеру подолгу копаться в карманах, расплачиваться чуть ли не пятаками и по нескольку раз пересчитывать сдачу. Расплатившись, он еще долго закуривал и одевался так медленно, как будто у него болели все кости.

Каждый вечер в парикмахерскую к Жоржу приходили его друзья. Здесь в вестибюле они встречались, болтали, называли друг друга по имени, обменивались телефонами. Пересчитывая медяки у окошечка кассы, Соколов вслушивался в каждое слово, запоминал лица, записывал клички и телефоны. Он высматривал блондинку с родинкой у левого уха. Но Марго не появлялась. Он ждал упоминания о Кастальском и дождался.

Разговор происходил за его спиной. Какая-то женщина говорила свистящим раздраженным шепотом:

— Эти письма начинают меня злить. Зачем он упоминает о старухе? Напиши ему — пусть будет осторожнее.

Несколько монет выпали из рук Соколова и раскатились в разные стороны. Искать их было нелегко. Пришлось отодвигать стулья и заглядывать во все углы.

Разговаривал Жорж с маленькой костлявой шатенкой. Парикмахера не было слышно. Зато девица шипела достаточно внятно.

— О его матери все забыли. Никто больше не приходил и никуда ее не вызывали. Пусть не психует.

Соколов уже стоял к ним лицом. Гардеробщик подавал ему куртку. Шатенка протянула Жоржу тонкую лапку. На синеватой, куриной коже, пониже большого пальца проступали буквы старой татуировки: «Герта Г».

— Завтра в «Люксе».

Жорж кивнул головой.

Соколов вышел раньше и затерялся в толпе прохожих.

Через несколько минут появилась Герта. Ее головка в модной дырявой шляпке, похожей на кухонный дуршлаг, по-воробьиному дернулась вправо, потом влево. Не увидев ничего подозрительного, она быстрыми шагами пошла к Адмиралтейству.

Соколов шел следом и решал новую задачу. Откуда взялась эта красотка? Какова ее роль? Неужели Филиппов напутал со своей Марго?

На шумном, многолюдном проспекте следить за Гертой Г. было легко. Труднее стало, когда она свернула на улицу Герцена. Пришлось перейти на другую сторону. Герта оглянулась и остановилась у витрины магазина. Она подождала, пока прохожие, шедшие сзади, прошли вперед и вбежала в подъезд междугородной телефонной станции.

Нужно было решиться на риск. Соколов поглубже натянул кепку на глаза и тоже пошел на станцию.

Шатенка стояла у стола заказов. Много дал бы Соколов, чтобы услышать, с кем и о чем она будет говорить. Придется потерпеть. Сама расскажет.

Соколов забрался в дальний угол, нашел свободное место и, вытащив из кармана газету, прикрыл ею лицо. Герта уселась неподалеку. Еще несколько мужчин и женщин ожидали своей очереди.

Время от времени из репродуктора вырывался голос телефонистки:

— Новосибирск, третья кабина.

— Кишинев не отвечает.

— Алма-Ата, двенадцатая кабина.

Прошло минут двадцать и репродуктор возвестил:

— Рига, два сорок два, шестая кабина.

Герта вскочила и плотно захлопнула за собой толстую дверь.

Рига? Это что-то новое. Латвийских адресов в материалах следствия еще не было.

Разговор длился пять минут. Герта расплатилась и вышла на улицу. Она больше не оглядывалась. Соколов благополучно дошел с ней до углового дома на Максимилиановском, постоял в подъезде, пока на площадке третьего этажа стихли ее шаги, записал адрес и отправился в Управление.

3
Ресторан был полон. Только что умолкла музыка и на минуту большой зал стал похож на обыкновенную толкучку. Танцевавшие пары медленно протискивались к своим столикам.

Два человека, остановившиеся у входа, с некоторой растерянностью оглядывали занятые стулья.

Юрий Филиппов нашел, наконец, глазами коротенькую плотную фигурку метрдотеля и напомнил о себе выразительным взглядом. Метрдотель засеменил быстрыми ножками меж столиков, делая вид, что разыскивает свободные места. Так он оказался около углового стола, за которым сидел Жорж со своей костлявой шатенкой.

Метрдотель наклонился и с фамильярностью доброго знакомого прошептал:

— Подсажу к вам молодую пару. Солидные гости. С утра заказали столик, но я совсем упустил из виду.

Ссориться с метрдотелем не полагалось. Жорж великодушно кивнул головой.

— Пусть садятся.

Филиппов горячо поблагодарил Жоржа за любезность и отодвинул стул перед своей дамой.

В стройной сероглазой девушке, небрежно перекинувшей через плечо чернобурую лису, сам Филиппов едва узнавал сотрудницу отдела — Веру Сергеевну, ежедневно приходившую на службу в строгом кителе с погонами младшего лейтенанта.

Жорж, развалившийся с пресыщенным видом ресторанного завсегдатая, подтянулся и заулыбался. Девушка ему понравилась.

Новые гости, видимо, действительно были важными персонами. Опередив занятых официантов, метрдотель поставил перед ними большой графин водки, бутылку вина и закуску. Жорж принял это как вызов и потребовал еще бутылку коньяка.

— А я привык к чистенькой, — говорил Филиппов, отодвигая рюмку и наливая водку в большой фужер. — Ну что же, за вынужденное, но приятное знакомство!

Жорж с восхищением смотрел на соседа. Не поморщившись вытянуть двести с лишним граммов водки и ленивым жестом отломить корочку хлеба, — это нужно уметь! Чтобы оказаться на высоте, Жорж одну за другой опрокинул две рюмки коньяка.

Вера Сергеевна пригубила бокал вина. Герта маленькими глотками пила коньяк.

За столом было весело. Филиппов успел рассказать смешной анекдот и покорить Герту тонким комплиментом. Вера Сергеевна мило смеялась и заинтересованно поглядывала на Жоржа.

Спотыкающимся языком Жорж спросил:

— Вы, извиняюсь, не приезжие?

— Угадали. Геологи. Только что из экспедиции. Приехали с отчетом, а заодно — спустить немного завалявшихся денег.

— Хо! И у нас друг геолог. Вы, извиняюсь, не с Кольского полуострова?

— Точно!

— Может быть, вы его встречали?

— Кого?

— Нашего друга…

В зале погасли люстры. Из разных углов потянулись цветные лучи прожекторов. Зазвучал медленный вальс.

— Позвольте пригласить вашу даму, — обратился Филиппов к Жоржу по всем правилам танцевального этикета.

— Пожа! — обрадовался Жорж. — А я ангажирую на заходик Веру Сергеевну.

С маленькой эстрады донесся вкрадчивый, усиленный репродуктором голос певца.

Есть город, который я вижу во сне,
О, если б вы знали, как дорог
У Черного моря явившийся мне
Цветущий в акациях город…
Филиппову не раз доводилось вступать в схватки с громилами. Он выбивал у них из рук ножи и валил их с ног приемами самбо. Но обнимать преступника ему еще не приходилось. Никто в огромном зале, да и сам Юрий не подозревал, что костлявая, цепкая рука, лежавшая на его плече, раздробила голову старой женщине в доме на Мойке.

Юру смущало другое. Его партнерша танцевала совершенно непристойно. Время от времени она в такт музыке судорожно взбрыкивала и передергивалась всей спиной, изображая приступ сладострастия. Это обезьянье «па», завезенное из каких-то заморских кабаков, привлекало внимание окружающих и вызывало недвусмысленные смешки. Юрий готов был позорно бежать с поля боя, но собрался с духом и сказал:

— Вы чудесно танцуете.

— Стиль «вампир» — остров Мартиника.

— Весело проводите время?

— Хо! Взасос. Компашка подобралась — шик-модерн!

Герта снова передернулась.

— У геологов много валюты? — спросила она и, многозначительно посмотрев на Юрия, объяснила: — Денег, я имею в виду.

— Зарабатываем.

— Можем помочь развлечься.

— Буду очень благодарен. Я первый раз в Ленинграде… Вы только здесь бываете?

— Хо! «Астория», «Европа», — не вылазим. Владьку провожали — сварганили банкетулю на шестнадцать персон.

У Че-ерного моря-я…
Певец умолк и раскланялся. Все захлопали. Повторения требовал и Филиппов — медленный вальс оборвался слишком рано. Скрипачи снова подняли смычки.

Вера Сергеевна танцевала с Жоржем в стороне. Парикмахер, нетвердо державшийся на ногах, смотрел на нее покрасневшими глазами и уговаривал бросить геологию, Кольский полуостров и довериться ему — Жоржу. Вера Сергеевна загадочно улыбалась и с наивностью провинциалки расспрашивала его о Ленинграде, о вечеринках и выпивках.

К столу все вернулись еще более оживленные и сблизившиеся. Филиппов снова наполнил свой фужер водкой, помог Жоржу налить коньяку в провозгласил новый тост:

— За скорую встречу!

Жорж грузно покачивался на стуле и по очереди разглядывал своих соседей, будто видел их в первый раз. Филиппов, должно быть тоже охмелевший, отвернулся и что-то нашептывал на ухо Вере Сергеевне. Жорж повернулся к Герте, долго смотрел на нее и, наконец, узнав, погрозил ей пальцем.

— Главное — молчок! — громким шопотом напомнил он. — В случае чего — я тебя не знаю, ты меня не знаешь.

Филиппов подозвал метрдотеля и попросил счет. Жорж встрепенулся.

— Хо! Ты куда?

— Нам пора.

— А как же — встреча?

— Все будет в порядке. Телефон Герты Михайловны у меня записан. Встретимся обязательно в ближайшие дни.

Метрдотель подал счет. Водка в счете не значилась. За кипяченую воду в графине ресторан денег не брал.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1
На следующий день Соколов завершил свой очередной визит к Жоржу неожиданным приглашением.

— Ты сейчас домой, Жора? — спросил он у парикмахера, убиравшего инструменты.

— Да, кончил.

— Могу подвезти. Меня приятель на своей машине ждет. Если хочешь — прокатимся, погода отличная.

Жора не мог упустить случая «шикануть» на чужой машине. Он заторопился.

— Спасибо, Виктор Леонидович. Одну минутку.

Серая «Победа» полковника стояла у тротуара. Жестянку со служебным номером Соколов на всякий случай сменил на другую — с литерами «ЛЕ»: частная машина.

— Блеск! — сказал Жорж, откидываясь на спинку сиденья.

Соколов сел рядом и спросил:

— Тебе куда?

— На Садовую.

— Если не возражаешь, сделаем круг по набережной.

— Пожа! О чем говорить?!

Машина рванулась прямо по Невскому. Минут через пять она круто свернула под арку и остановилась у Главного штаба.

— Слезай, приехали, — каким-то необычным тоном сказал Соколов.

Парикмахер глянул в боковое стекло и увидел черную вывеску на гранитном цоколе: «Управление милиции».

2
Наступила заключительная стадия расследования. Жорж, он же Георгий Скуляков, и Герта Гонтарь были арестованы в один и тот же час. На Кольский полуостров еще накануне вылетел Сурин. При обыске на квартире Скулякова были изъяты черное пальто и туфли с металлическими подковами на носках. На квартире Кастальского нашлись туфли, след которых полностью совпал со следами, оставленными на снегу в доме на Мойке. Во всех трех квартирах были найдены фотографии и письма, устанавливавшие тесную связь между членами шайки.


Озноб, охвативший Жоржа, как только он вступил на асфальт Дворцовой площади, усиливался с каждой минутой. Теперь Жорж сидел в кабинете Соколова и никак не мог совладать с дрожавшими ногами. Он с ужасом смотрел на своего постоянного клиента. Только что побритое Жориными руками лицо было таким же благодушно-спокойным, как и час назад. Но сейчас это спокойствие вызывало у Жоржа лютый, нестерпимый страх.

Соколов аккуратно и неторопливо разбирал какие-то бумаги, доставал из стола чистые бланки протокола, проверял, есть ли чернила в баллончике вечного пера.

Жорж не выдержал молчания. Заискивающе улыбаясь, он спросил:

— Что это значит, товарищ начальник? Тут какое-то недоразумение.

Соколов посмотрел на него с усмешкой.

— Брось, Жора. Ни к чему это. Давай, рассказывай.

— О чем вы говорите, товарищ начальник?

— Ну что ты в первом классе сидишь? Без наводящих вопросов не можешь? Рассказывай, как убивали старуху на Мойке.

— Какую старуху? Я ничего не знаю.

— И Кастальского не знаешь? И Герту Гонтарь не знаешь?

Соколов подвинул Жоржу несколько фотографий. Это были групповые снимки с нежными надписями на обороте.

— Это ошибка, это старые снимки. Я давно этих людей не видел.

Соколов позвонил по телефону:

— Юра, зайди.

Когда Жорж увидел статного «геолога», с которым лишь вчера сидел в ресторане, челюсть его отвисла и он стал сползать со стула.

Соколов подал ему воду и обратился к Филиппову.

— Этот гражданин утверждает, что он давным-давно не видел девушки по имени Герта Гонтарь. Что вы можете сказать по этому поводу?

Юрий сочувственно кивнул Жоржу.

— А как же он может говорить иначе? Ведь они еще вчера условились: «Главное — молчок! Ты меня не знаешь, я тебя не знаю». Верно, Жорж?

Парикмахер уже оправился.

— Это была случайная встреча.

— А «молчок» о чем?

— Не помню, был пьян.

— Ладно, — сказал Соколов, — не хочешь говорить, я сам тебе расскажу. Пришли вы на Мойку втроем: ты, Кастальский и Герта. Пришли в гости попрощаться перед отъездом Владика. Принесли торт. Сели пить чай. Ты сидел рядом с Бондаревой. Слева от тебя Герта. Дальше Кастальский. Ты отказался и от чая, и от торта. У Кастальского тоже пропал аппетит. Герта пила и ела. Потом стали прощаться. Бондарева пошла вперед открывать дверь. Ты набросился на нее сзади.

— Я не бил! Не я! Клянусь! Они валят на меня.

— Рассказывай.

Постепенно все, что оставалось неясным, прояснилось.

Их было четверо. Долго думали, как раздобыть деньги, чтобы «с шиком» проводить Кастальского. Квартиру на Мойке подсказал Владик. Он уверял, что одинокая Бондарева завалена ценными вещами, которые привозит ей сын. Решили идти втроем. Подругу Кастальского Маргариту Шелудяк оставили дома. Условились, что убивать будет Владик. Для этой цели он захватил из дому молоток и сунул его за пояс. Когда Бондарева пошла к дверям, у Кастальского рука не поднялась. Тогда Герта выхватила у него молоток. Старушка успела обернуться и воскликнула: «Детки, что вы делаете?» Но Герта уже наносила удар за ударом.

Сначала искали только деньги. Нашли облигации и немного наличных. Решили набить вещами портфель, а все, что можно, надеть на себя.

Выходили порознь. Кастальский, хорошо изучивший расположение дворов, перелез через забор. Герта ушла к себе на Максимилиановский. Жорж свернул к Невскому. На углу он встретился с Кастальским и вдвоем они направились к Герте. Когда проходили по набережной, заметили вахтера и притворились пьяными: почему-то решили, что на пьяных меньше обратят внимания.

На квартире у Герты Кастальский выбросил молоток в форточку. Окно выходит в тупичок между двумя капитальными стенами. Утром Герта уехала в Москву продавать похищенные вещи. Только гарнитуры шелкового белья и несколько пар чулок осталось у Марго. Она обещала продать их в Риге, где жил ее дядя.

Кастальского провожали шумно, убежденные, что все следы заметены и никаких улик против них не найти. Когда узнали от матери Кастальского, что Владиком интересуется милиция, пошли на авантюру с телефонным звонком и подбросили чулки на квартиру вахтера. На другой же день Марго уехала в Ригу.

3
Жоржа увели в камеру и его место у стола заняла костлявая девица с крысиной мордой. Перед Соколовым уже лежала справка: Герта Гонтарь… две судимости за кражи; жила без прописки в разных городах; связана с уголовным элементом…

Она сидела, закинув ногу за ногу, и аккуратно подносила папиросу к пепельнице. Молчанье Соколова ее не смущало.

— Известно вам, почему вас арестовали?

— Понятия не имею.

— Расскажите, зачем вы двадцать восьмого апреля уезжали в Москву и какие вещи находились в вашем чемодане и портфеле.

— Я никуда не уезжала и никаких вещей у меня нет.

— Вот копии квитанций из камеры хранения багажа. Познакомьтесь.

— Да, вспомнила. Я ездила в Москву к знакомым и отвозила им вещи.

— Фамилии знакомых?

— Не помню.

— А Георгия Скулякова — парикмахера Жоржа тоже не помните?

— Первый раз слышу.

— И Владислава Кастальского не помните.

— Никогда не слыхала.

— Может быть вы объясните, как попали к ним ваши фотографии с вашими надписями.

— Мало ли кому я даю свои фото, всех не упомнишь.

— С кем вы бывали в ресторанах в последнее время?

— Кто приглашал, с тем и бывала. А фамилии меня не интересуют.

— Решили запираться?

— А мне сознаваться не в чем.

— Значит все правильно!

— Что правильно?

— Правильны показания ваших сообщников. Убивали вы. Они только помогали.

Гонтарь оскалила зубы и ухватилась за край стола.

— Врете! Никто ничего обо мне сказать не мог. Не поймаете.

В комнату вошел Филиппов и подал Соколову какой-то пакетик, завернутый в бумагу.

Герта не отводила глаз от своего вчерашнего партнера по танцам.

Соколов развернул пакет и поверх фотографий, протоколов, квитанций положил старый, успевший покрыться красноватой чешуей ржавчины, молоток.

Гонтарь долго смотрела на него, не мигая, не шевелясь, как будто оглушенная этим орудием убийства.

Соколов повысил голос:

— Будете говорить?

Гонтарь смяла папиросу и, бросив на пол окурок, хрипло проговорила:

— Пишите.

4
В Ригу Филиппов приехал утром. Из привокзального пикета он позвонил по телефону, полученному от Соколова.

Знакомый женский голос с привычной игривостью ответил вопросом на вопрос:

— А кто говорит? — («Ховорит», — прозвучало в телефонной трубке.)

— Вы меня не знаете. Я привез вам привет от Жоржа.

— Когда вы его видели?

— Вчера. У него неприятности. Мне очень нужно с вами встретиться.

— Когда?

— Чем скорее, тем лучше. Я должен передать вам кое что, очень для вас важное.

— Я сейчас выйду. Встречайте меня на бульваре Райниса, под часами. А как я вас узнаю?

— Не беспокойтесь, я сам к вам подойду.

— Выхожу.


Вот она идет, блондинка с родинкой у левого уха, — таинственная Марго, которую Филиппов безуспешно искал по танцевальным залам, на улицах и в ресторанах Ленинграда.

Она издали заметила пристальный взгляд Филиппова, улыбнулась и спросила:

— Куда мы пойдем?

— Ведите меня туда, где меньше людей.

— Почему я вас не знаю?

— В Ленинград я недавно вернулся…

Они перешли площадь, свернули на пустынную, сырую аллею парка и отыскали одинокую, никем не занятую скамью.

Марго тотчас же придвинулась поближе к Филиппову и нетерпеливо подергала его за рукав.

— Рассказывайте скорее, не томите меня. Что там случилось?

— Вчера арестовали Герту.

— Что-о? Не может быть! За что?

— За старуху.

Побледневшая Марго отодвинулась и прошептала:

— Не может быть. Какой кошмар! Откуда вы знаете?

— От Жоржа. Об в панике. Нужно принимать срочные меры.

— Ну конечно! Нужно что-то делать. Какой кошмар! Я уверена, что они у Герты ничего не добьются, но кто знает… Нужно предупредить Владика.

— Уже. Предупрежден.

— А что Жорж говорил обо мне?

— Он оказал, что у вас были кой-какие вещички. Вы их еще не продали?

— Нет, я все боялась.

— От них нужно избавиться.

— Как? Что мне делать?

— Я их у вас заберу.

— Пожалуйста! Я вам буду так благодарна! Когда вы уезжаете?

— Сегодня.

— Пойдемте, я вам сейчас же вынесу.

— Погодите. На улице передавать неудобно. Я возьму машину и подожду вас на углу. Вы с вещами сядете ко мне и все будет в порядке.

— Это вы чудно придумали.

Филиппов остановил такси, Марго назвала адрес и они поехали.

Ждать на углу пришлось недолго. Минут через десять Марго выскользнула из подъезда с пакетиком подмышкой. Филиппов открыл перед ней дверцу. Она села с ним рядом и облегченно вздохнула.

— Возьмите.

Не глядя на нее, Филиппов сказал шоферу:

— В управление милиции.

Машина тронулась. Марго переспросила:

— Что вы оказали?

— Это не вам. Сидите спокойно, гражданка Шелудяк.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1
«Уважаемые товарищи! Посылаю документ, который поможет Вам избежать ошибки. Это последнее письмо моей матери. Оно было в пути, когда я вылетел по вашему вызову в Ленинград, и ждало меня на корабле, когда я вернулся. И после своей смерти моя мать позаботилась обо мне. Ее письмо доставило мне много радости и спасло мою семью. Я очень прошу Вас сохранить его и вернуть мне, как только это будет возможно.

Олег Бондарев».
К этой записке, написанной на служебном бланке капитана теплохода, было приложено большое письмо на восьми страницах. Екатерина Петровна Бондарева подробно описывала день своего рождения, примирение с невесткой и вручение ей золотых серег. Показания Галины Гуровой подтверждались во всех деталях. В конце письма стояла дата. Оно было написано 26 апреля, накануне убийства.

Полковник Зубов передал оба письма Соколову и сказал:

— Отошлешь обратно. Сообщи, что следствие закончено и убийцы сознались. — Зубов помолчал и спросил: — Где Кастальская?

— У меня в кабинете.

— Пусть побудет. А сейчас приведи ко мне этого…

Соколов отправился в камеру, где с утра находился Владислав Кастальский, доставленный Суриным из Заполярья.

2
Следствие было закончено. Оставались формальности. Зубова уже ждали другие дела. Но, как это часто с ним бывало, и на этот раз успешное расследование убийства на Мойке не принесло ему полного удовлетворения. Зубова продолжали тревожить вопросы, казалось бы не имевшие прямого отношения к науке о раскрытии преступлений — криминалистике.

Еще несколько лет назад, готовясь к экзаменам в Университете марксизма-ленинизма, Зубов выписал в особую книжечку, которую всегда держал в столе, две цитаты из работы Ленина «Государство и революция».

«…избавленные от капиталистического рабства, от бесчисленных ужасов, дикостей, нелепостей, гнусностей капиталистической эксплуатации, люди постепенно  п р и в ы к н у т  к соблюдению элементарных, веками известных, тысячелетиями повторявшихся во всех прописях, правил общежития, к соблюдению их без насилия, без принуждения, без подчинения, б е з  о с о б о г о  а п п а р а т а  для принуждения, который называется государством».

И вторую:

«Мы не утописты и нисколько не отрицаем возможности и неизбежности эксцессов  о т д е л ь н ы х  л и ц, а равно необходимости подавлять  т а к и е  эксцессы».

С этими цитатами у Зубова было связано много долгих раздумий.

Четверть века прошло с того дня, когда партия послала Зубова на борьбу с преступностью. Со своей необычной позиции он лучше других видел те изменения в сознании людей, которые предвещал Ленин. На его глазах вымирало поколение профессиональных преступников, рожденное капиталистическим строем. Он видел, как исчезают многие виды преступлений, неотделимые от «дикостей, нелепостей, гнусностей капиталистической эксплуатации». Втайне он мечтал дожить до той поры, когда работники уголовного розыска, вместо приемов личного сыска и рукопашного боя, будут изучать только психологию и педагогику.

Но живучие пережитки старого все еще дают себя знать. Корыстолюбие, тунеядство, алкоголизм продолжают толкать людей на преступления. Не обходится без жертв и та ожесточенная борьба, которую ведет советский народ с растленной идеологией империализма. Яд трупного разложения проникает из-за океана через кордоны нового мира и поражает слабых.

«Мы не утописты»… Ленин писал эти строки, заглядывая далеко вперед, характеризуя будущее коммунистическое общество. Долго еще будет бороться человечество с «эксцессами отдельных лиц». Но разве это снимает с работников «особого аппарата принуждения», со всех членов нашего общества ответственность за преступления, которые можно и должно было предупредить?

Снова и снова приходил Зубов к одной и той же мысли: сколько преступлений можно было бы предупредить правильным, зорким и умным воспитанием молодежи, — воспитанием в семье, в комсомоле, на производстве…

3
Соколов открыл дверь и пропустил вперед Владислава Кастальского. Зубов показал рукой на кресло.

— Садитесь.

Как ни старался Кастальский сохранить выражение полного спокойствия, его выдавали глаза, избегавшие прямого взгляда, намертво сжатые челюсти и непокорные руки. Франтоватый шарфик, холеная полоска усов и зализанные к затылку волосы выглядели на нем, как на манекене.

— Я вас допрашивать не буду, — сказал Зубов. — О том, как вы убивали вашу бывшую воспитательницу, Екатерину Петровну Бондареву, вы расскажете товарищу Соколову.

Судорожно глотая слюну, Кастальский проговорил:

— О чем вы говорите? Я никого не убивал.

— Лжете! Ваши сообщники арестованы и во всем сознались. Отпечатки ваших пальцев найдены на взломанном сундуке. Запирательство ничем вам не поможет. Ваши искренние показания нужны только для того, чтобы уточнить вину каждого из вашей шайки.

Кастальский окостенел от страха и не мог выдавить из себя ни слова.

— Я хочу поговорить с вами о другом, — продолжал Зубов. — Вы жили вдвоем с матерью?

Кастальский кивнул головой.

— Отца своего вы совсем не знаете?

— Знаю. Он ушел от нас, когда мне было пять лет, но я с ним встречался.

— Что это были за встречи? Где? О чем вы разговаривали?

— В разных местах встречались… Я к нему заходил иногда.

— Просили деньги?

— Да.

— Он давал.

— Да.

— И этим ваше общение с ним исчерпывалось?

— Он всегда был очень занят… спешил.

— А когда вы бросили учиться в школе, он вам тоже ничего не сказал?

— Не помню.

— А мать?

— Что?

— Ваша мать следила за вашей учебой, интересовалась вашими успехами?

— Я ей ничего не говорил.

— Вы состояли в школьной пионерской организации?

— Немного.

— Почему немного?

— Не помню уже.

— Мать знала, что вы с седьмого класса начали курить и ходить по ресторанам?

— Знала… Она считала меня взрослым.

— А говорила она когда-нибудь вам, что взрослые люди обязаны трудиться.

— Об этом мы с ней не разговаривали.

— А о чем же вы с ней говорили:

— Как о чем? Обо всем, — о кинокартинах, о знакомых…

— Задумывались вы когда-нибудь о своем будущем? Как вы думали жить на свете? На какие средства? На подачки отца?

— Нет, я собирался поступить на работу.

— Куда? На киностудию?

— Нет, это случайно. Мне там не понравилось.

— А в геологической экспедиции вам понравилось?

— Нет, это тоже не по мне.

— А что же вам по душе?

— Не знаю… Я еще не определился.

— Это в двадцать лет! В ваши годы люди горы ворочают, всенародную славу завоевывают, а вы не определились… Вы читали что-нибудь, книги, газеты?

— Странно, — читал, конечно…

— Что?

— Разное… Не помню сейчас, но читал.

— Ни черта вы не читали. Жили, как клоп за обоями. Потому вы так легко и определились в убийцы… Вы хотите увидеться с матерью?

Кастальский молчал. Зубов кивнул Соколову.

Спустя минуту, на пороге кабинета появилась высокая раскрашенная женщина. Только одно мгновенье она стояла, гордо выпрямившись, как театральная королева. Она увидела Кастальского и с истерическим воплем бросилась к нему.

— Владя! Сынок! Этого не может быть.

— Элеонора Викентьевна, — громко и сурово сказал Зубов, — прошу вас сесть и держать себя в руках. Иначе мне придется прервать свидание.

Облившись слезами, она сразу стала жалкой старой женщиной. Голова ее тряслась. Промокший кружевной платок размазал по лицу краски и оно стало страшным.

— Ваш сын участвовал в убийстве Екатерины Петровны Бондаревой. Его будут судить. Может быть вы пожелаете что-нибудь сказать ему?

Кастальская потянулась к сыну и умоляющим голосом повторяла все тоже:

— Этого не может быть. Владя, скажи! Сынок мой!

Кастальский молчал.

Женщина закрыла лицо руками и уронила голову на стол.

По знаку Зубова Соколов вывел Кастальского из кабинета.

Прошло несколько длинных минут. Зубов подписывал бумаги. Элеонора Викентьевна всхлипывала.

— Я хочу задать вам несколько вопросов, — сказал Зубов. — Вы последние десять лет нигде не работали. Это так?

— Я очень больна.

— Возможно. Но у вас оставалось достаточно времени, чтобы воспитывать своего сына?

— Боже мой! Я посвятила ему всю свою жизнь. Я для него никогда ничего не жалела.

— Знаю. Вы его вкусно кормили, красиво одевали, учили, как сидеть за столом и подавать пальто дамам. Что вы еще для него сделали? Покупали игрушки, когда он был маленьким, и снабжали деньгами, когда он стал большим?

Кастальская качала головой из стороны в сторону и бормотала:

— Боже мой! Боже мой!

— Вы не можете вспомнить. Я вам помогу. Он был в третьем классе и однажды прибежал домой радостный, сияющий. Он доложил вам, что его приняли в пионеры. Как вы его встретили? Что вы ему сказали? «Тебе, Владик, красный галстук не к лицу. Сними». Вы забыли, а в школе этот факт помнят до сих пор.

Два года спустя, к вам пришли школьники-старшеклассники. Они хотели предупредить вас, что ваш сын растет лодырем и хулиганом. Вы не захотели с ними разговаривать и выгнали их.

К вам приходила классная воспитательница. Вы приняли ее в коридоре и жестоко обидели. Не помните?.. Вы никогда не интересовались, с кем дружит ваш сын, кто его приятели, как они учатся. Вас интересовало только, как они одеты.

Напомню вам еще одни эпизод. Его не забыли ваши соседи. Это было два года назад. Сын потребовал у вас денег на очередную попойку. На этот раз вы почему-то отказали ему. И он поднял на вас руку. Он хотел вас ударить. Как вы отнеслись к этому? Вы застыдились перед посторонними людьми, обратили все в шутку и сунули ему двадцать пять рублей.

…Зубов встал, отошел к окну, хотел привычным жестом расстегнуть пуговицу кителя, но опустил руку. Он должен был высказать все, что накипело в больном сердце.

— И самое тяжкое ваше преступление в том, что вы не только не приучили сына к труду, но помогали ему уклоняться от труда, воспитали в нем отвращение к труду. Этим вы нарушили основной закон нашей жизни. Вы родили человека, а вырастили преступника.

Круглые сироты, потерявшие отцов и матерей, более счастливы, чем дети таких родителей, как вы и ваш бывший муж. И мне очень жаль, что я не могу посадить вас на скамью подсудимых рядом с вашим сыном… Вы свободны, можете идти.

Зубов не смотрел вслед уходившей женщине. Когда за ней захлопнулась дверь, он снял трубку телефона и позвонил домой.

— Что слышно, старая?

Жена уловила усталость в его голосе и заговорила с напускной строгостью:

— Ну чего звонишь, молодой? Обещал ведь сегодня пораньше приехать.

— Сейчас еду. Что там Екатерина Ивановна поделывает?

— Тебя дожидается.

— Подсади-ка ее к телефону.

Послышалась какая-то возня: двухлетнюю внучку полковника пристраивали к аппарату. Зубов так ясно представил себе, как маленькую пухленькую ручонку приучают держать тяжелую трубку, что весь сморщился от сдержанного смеха.

Слышно стало, как Екатерина Ивановна сосредоточенно сопит в микрофон, а два женских голоса шопотом подсказывают: «Скажи: деда, приезжай».

— Здравствуй, Катюша! — окликнул Зубов.

Сопенье на мгновенье затихло и возобновилось с новой силой.

— Не хочешь разговаривать? Обиделась? Скажи бабе, что дед выехал.

Зубов положил и вновь поднял трубку. Он вызвал гараж.

— Машину на площадь!

Имант Ластовский У НЕЗРИМОЙ ГРАНИЦЫ

Записки инспектора уголовного розыска


Даже когда я еще не умел читать, меня неудержимо влекли книги. Может быть, потому, что я часто видел, как мать, перелистывая страницы, глубоко вздыхала или мягко улыбалась, словно разговаривая с кем-то невидимым. А едва научившись складывать из букв слова, я и сам попал в плен к книгам. Это, по-моему, самый лучший плен, в каком только может оказаться человек.

Как живых, полюбил я Тома Сойера и Гекльберри Финна, совершал удивительные путешествия с Робинзоном Крузо и детьми капитана Гранта, не спал ночей, переживая гибель Павлика Морозова и Олега Кошевого, а самыми близкими моими друзьями стали Павка Корчагин и бесстрашный Овод.

Те дни давно прошли. Но испытанные тогда чувства живы и сегодня — ведь первые представления о том, что хорошо и что плохо, о добре и зле возникают у нас еще в раннем детстве. С этим духовным багажом мы идем в первый класс, его, пополненный и обогащенный, сохраняем на всю жизнь.

Я возвращаюсь в детство,
Где, на мою беду,
Мне никуда не деться
От сторожа в саду;
Где «неуды» по физике,
А то — по астрономии…
Где синяки нанизаны
На физиономии…
И в молодость я тоже
Когда-нибудь вернусь —
Когда к тебе я с дрожью
Случайно прикоснусь.
Вернусь опять — нечаянной
Любовью первой, хрупкой…
Вернусь в твое молчание
В телефонной трубке;
Письмом нераспечатанным
Вернусь я — без ответа…
И на бумаге вмятиной —
Вернусь я строчкой этой.
Что-то подобное возвращению к своей молодости испытываю я каждый раз, когда мне теперь, в милицейской работе, случается беседовать с молодежью. Те мои слушатели, которые ожидают рассказа о захватывающих приключениях, поначалу испытывают разочарование, так как чаще всего я начинаю разговор с другого. С мыслью о ценностях — ценностях истинных и мнимых. Обычно, развивая эту тему, перечисляют машины, мотоциклы, телевизоры — все то, что мы называем житейскими благами.Затрагивают и культурные ценности человечества: литературу, искусство, музыку. Но как же быть с нравственной стороной нашей жизни — честью, совестью, любовью? С той любовью, какую показал Шекспир в «Ромео и Джульетте», или любовью к Родине, о которой рассказано в повести Бориса Васильева «А зори здесь тихие». Как же быть с ценностью совершенно неповторимой и стоящей превыше всего — с человеческой личностью?

Иногда мне возражают, что еще более неповторима человеческая жизнь. Это так. И все-таки личность я ставлю выше, потому что ей нередко свойственны такие высокие моральные принципы, какие нельзя купить даже за столь дорогую цену, как жизнь.

Личность и жизнь… Сколько тысяч известных и неизвестных героев выбрали смерть, когда выжить можно было только за счет предательства! Еще и сегодня мог ли быть среди нас Имант Судмалис, генерал Карбышев, Зоя Космодемьянская, Рихард Зорге… Но они погибли, потому что выжить — означало бы предать.

Есть на шкале моральных ценностей и еще одна, имя которой — мир. Если люди не сохранят мир, то все прочие ценности могут оказаться никому не нужными.

У читателя может возникнуть обоснованный вопрос: что же общего у этих размышлений с уголовным розыском? Попытаюсь на вопрос ответить вопросом же: а что, люди прежде всего ищут в книге? Думаю, они ищут обоснование жизненной позиции человека, взявшегося за перо. Это одно объяснение. Есть и другое — с проблемой нравственных ценностей мы, сотрудники уголовного розыска, сталкиваемся в своей работе ежедневно. На скамье подсудимых обычно оказываются люди, сделавшие главными в своей жизни материальные интересы. Считая духовные критерии никчемными, они так и не попытались открыть мир этих ценностей для себя. Скорее всего именно здесь нужно искать решение проблемы: почему люди совершают преступления, почему человек вообще становится преступником? Им ведь не рождаются. Преступником становятся. Почему же? Этот вопрос волнует писателей и юристов, социологов и педагогов и многих, многих других. Проблема эта не столько юридическая, сколько социальная, и поэтому борьба с преступностью — задача не только милиции и прокуратуры. Это обязанность каждого.

Мне кажется, большинство людей думает именно так.

Однажды после беседы со старшеклассниками я попросил слушателей написать их мнение о людях, сознательно ставших на путь преступлений. Ответы были разными. Но в основном отношение молодежи к преступности было категорически осуждающим. Во многих записках высказывалась мысль, что меру наказания преступникам следовало бы усилить. Пришлось объяснить, что чрезмерная строгость никогда не приводила к избавлению общества от нарушений закона. История знает немало примеров, когда за незначительные проступки предусматривалась жесточайшая кара, однако это не удерживало от преступлений. В старину, когда на городской площади казнили карманников, их собратья по профессии шныряли в толпе, опустошая карманы стоявших в ожидании кровавого зрелища зевак. Об этом я рассказал в тот раз ребятам.

Одну из записок я сохранил по сей день. Четким школьным почерком в ней написано: «Мне хочется сравнить преступника с безводным колодцем. Человек рыл колодец в надежде добраться до воды, но долгожданная влага так и не появилась. Вместо нее пришло разочарование: большой труд оказался напрасным. Не так ли и с преступниками? Ведь родители надеялись, что их ребенок вырастет порядочным человеком, а он принес лишь горе, и не только отцу с матерью».

Вот почему я начинаю свои записки с рассуждений о нравственных ценностях. О таких непреходящих категориях, как достоинство, честь и совесть, как общественная польза совершаемых поступков — обо всех тех духовных качествах, без которых слово «человек» становится пустым звуком.

Я очень хочу, чтобы написанное мною усилило в читателе внутреннюю потребность глубже вглядеться в жизнь. И не только всмотреться, но и не пройти мимо, не остаться равнодушным, если он встретит на своем пути что-то идущее вразрез с благородными понятиями, о которых мы только что говорили.

А для лучшего взаимопонимания с читателем я решился включить в эти записки и некоторые свои стихи — те, что перекликаются с затронутыми здесь темами.

Как листьям осени, нам нет покоя,
Как листья осенью, уходят люди…
Ты будь сегодня самим собою, —
Быть может, завтра уж поздно будет.
За окном моросит унылый дождик. Я открываю страницу дневника, с которой началась моя милицейская жизнь.

Помню как сейчас: 26 августа 1963 года настроение было особенно торжественным. Мне исполнилось девятнадцать лет. В таком возрасте жизнь всегда обещает очень многое. Отныне для меня начинался новый ее этап. Я подошел к какой-то незримой, но реальной и важной границе. В тот день я был зачислен в ряды милиции. И я понимал, что с сегодняшнего дня мое существование будет наполнено риском, множеством трудностей, обостренным желанием приносить людям пользу.

На следующий день я впервые надел тогда еще синюю с красным форму, получил служебный пистолет, стрелять из которого и по сей день мне доводилось разве что в тире. Старшие товарищи начали знакомить с работой. И я вдруг понял, что теперь каждое мое слово чаще всего будет восприниматься как сказанное не только от моего имени, но и от имени всех тех, кто доверил мне охрану незримой границы между добром и злом. И пусть не было еще по-настоящему ясно, чем именно мне придется заниматься, но я знал — предстоит борьба.

Моя милицейская служба началась в небольшом латвийском городе Тукумсе. Сначала я вместе с более опытными товарищами патрулировал на улицах. С первого взгляда это может показаться неинтересным делом. Но для меня именно то время стало подлинной милицейской академией.

Одним из первых искусств, какими пришлось овладевать, было умение находить общий язык с людьми самых разных возрастов, взглядов и занятий. Помню пожилого человека. Пропустив лишний стаканчик, он поскандалил дома, ударил жену. Меня послали охладить его пыл. Но как это сделать? По возрасту и жизненному опыту он годился мне в дедушки. Понюхал, наверное, пороху в окопах, побывал в разных передрягах. И вот я, сам не знаю как, нашел нужные слова, и угомонить старика все-таки удалось.

С тех пор не раз приходилось попадать в такие ситуации. Не могу сказать, что всегда это было легко. Но куда сложнее было общаться с парнями моего возраста и совсем еще юными — с подростками. Меня всегда волновало: зачем они ломают свою жизнь? Видимо, под влиянием таких встреч вскоре стали возникать и сомнения — ту ли я выбрал себе профессию? Впрочем, пока я терзался в раздумьях, служба шла своим чередом и на работе у меня приключались всякие недоразумения.

…Я работал тогда помощником дежурного по райотделу. С утра, как принято, задержанные в административном порядке люди, в большинстве своем это хулиганы и пьяницы, начали уборку помещения милиции. Я распределил работу и перестал обращать на них особое внимание. Все нормально — носят воду, моют, вытирают… Однако, когда пришло время сдавать смену, я столкнулся с неприятной неожиданностью: один из арестованных сбежал. Исчез, и все тут. Разговор в кабинете начальника был предельно кратким — найти немедленно!

В документах я обнаружил его возможные адреса. Остановил случайную машину. Заехал на один хутор, на другой. Такой-то? Да вы же сами его арестовали! А в глазах говорящего — явная ирония: давай, мол, ищи, лови ветра в поле, тебе за это деньги платят… Едем дальше — на хутор, где живет подруга сбежавшего. Отворяет. Захожу, спрашиваю о беглеце. Ответ тот же: он у вас, арестован. А на вешалке висит его пиджак, тот самый, что был на беглеце утром. Хозяйка охотно показывает все закоулки дома. И становится ясно, что здесь его нет. Где же искать?

Взгляд падает на окно. Оно приоткрыто. Не по сезону, потому что на дворе поздняя осень. Не через него ли скрылся разыскиваемый? За стеклом видно поле, вдоль и поперек изрытое мелиораторами. Стоят их машины, у машин снуют люди. И я, подчиняясь интуиции, пошел к ним. Здороваюсь. Глядят неласково — какой черт тебя принес? Ищу такого-то, говорю я, не видели случайно? Нет, не видели. Но у меня уже возникли смутные подозрения. Поблизости стояла закрытая грузовая машина, в которой размещалась мастерская-летучка, и за ее окошком — почудилось мне — словно бы промелькнула тень. На двери фургона висел замок. Я поинтересовался, кто хозяин, попросил отпереть. Но вот беда: ключ, оказывается, у инженера, а он как раз уехал в Тукумс… Поблизости вижу лом. Жаль замка, конечно, но придется сорвать. Хозяевам тоже жаль замка. «Ладно уж, — нехотя произносит один из них, — попробую отомкнуть своими ключами — может, какой и подойдет…» А я уже чувствую, что подойдет обязательно. Дверь распахнулась. Я поднялся по ступенькам, огляделся. Ни души. А как же тень в окошке? В мистику я не верю, стал приглядываться повнимательнее. У верстака куча всякого тряпья. Не там ли он? Так и есть — тряпье зашевелилось, и сбежавшему не оставалось ничего другого, как покинуть свое укрытие.

Сказав несколько недобрых слов мелиораторам, я усадил, задержанного в машину, и мы пустились в обратный путь. С начала инцидента не прошло и двух часов, когда я доложил начальнику, что сбежавший задержан.

Лет через пять судьба перебросила меня в Мадонский район Латвии — теперь уже инспектором уголовного розыска. Эта самая трудная и самая интересная из всех работ, какие есть в милиции. Я должен был раскрывать преступления, находить виновных, старавшихся по понятным причинам держаться от нас подальше.



Хотя, откровенно говоря, дебют мой получился не особенно блестящим.

В городе было совершено несколько крупных краж. Преступник ухитрился не оставить никаких следов. Почерк свидетельствовал, что все кражи — «работа» одного и того же «гастролера». Наконец, квартирному вору не повезло: дома оказался семилетний мальчуган. От него мы узнали приметы разыскиваемого. А это уже немало.

День проходил беспокойно. Всем не терпелось поскорее схватить вора. Не провалился же он сквозь землю! Я в глубине души надеялся, что задержать преступника удастся именно мне. И предчувствие не обмануло.

Случилось это так. В столовой за столик рядом со мной присел незнакомец. Я обратил внимание на то, что очки как бы мешали ему видеть, и он глядел поверх стекол. Трудно объяснить, каким образом, но сильные подозрения одновременно возникли у нас обоих. Мой сосед неожиданно встал и торопливо пошел к выходу. Я догнал его и, представившись, попросил предъявить документы. Внезапно успокоившись, он протянул несколько удостоверений: любуйся, мол, на здоровье, коли больше делать нечего. Пока я просматривал его бумажки, незнакомец попросил разрешения зайти в буфет за сигаретами. Я — о наивность! — не стал возражать. И мой сотрапезник испарился — как оказалось, воспользовавшись кухонным выходом. Документы оказались фальшивыми. Поэт Петерис Юрциньш — тогда он был начальником Мадонского районного отдела милиции — рассердился со всей силой своего поэтического темперамента.

Однако в критический момент та же фортуна улыбнулась мне вторично. Под вечер я снова встретил своего беглеца — на этот раз на шоссе, где он поджидал попутную машину, чтобы исчезнуть в неизвестном направлении.

Не может ли после таких злоключений развиться в человеке недоверчивость, становящаяся порой профессиональной болезнью некоторых работников милиции? Наверное, это было бы естественно. Все же и сегодня моим правилом остается — доверять людям.

Помнится, вскоре после только что описанного случая у меня возникла похожая ситуация. Мы задержали парня, обвинявшегося в краже японского магнитофона. Хотя в моем распоряжении были уже все данные, свидетельствующие о том, что это его работа, сам магнитофон еще не был изъят. Парень не запирался и рассказал, что похищенное спрятано у него дома. Поехали к нему на квартиру. Недалеко от дома задержанный попросил остановиться и стал умолять, чтобы я позволил ему сходить домой одному; у него тяжелобольная мать. Конечно, естественным было бы не раздумывать долго: вины своей парень не отрицает, магнитофон принесет, и какая разница — следовать за ним или разрешить ему идти в одиночку. Но ведь только всего несколькими днями раньше я получил горький урок! А кто может поручиться, что мой подопечный не врет и что он на самом деле вернется? И все же я рискнул. Честно говоря, минуты эти были нелегкими: если бы он не вернулся, я скорее всего больше не смог бы работать в милиции. Но он вернулся…

В Мадонском районе мне довелось впервые столкнуться и с более серьезными случаями, и с людьми, умевшими профессионально скрываться от правосудия. Для борьбы с ними требовалось больше знаний, чем те, которыми я обладал. Пришлось поступить на вечерний юридический факультет, одновременно продолжая работать в уголовном розыске.

…Стояла осень, небо затянули серые тучи, слышались голоса отлетающих птиц. В эти дни мы получили неприятное сообщение: школьники обнаружили в лесу труп. Прибыв на место, мы поняли даже без заключения судебно-медицинского эксперта, что произошло убийство. Покрытый бурыми пятнами нож валялся в двух шагах. Это был первый случай, когда мне пришлось участвовать в расследовании убийства. Меня все время терзала мысль — почему, по какому праву один человек отнял у другого жизнь? Впоследствии виновный пытался объяснить, что крепко выпили, повздорили из-за какой-то мелочи…

Жители ближайших хуторов опознали в убитом колхозного тракториста. Вскоре выяснилось, что он был в плохих отношениях со своим соседом. А сосед, как оказалось, вот уже несколько дней не появлялся дома. Наступила ночь. Меня вместе с опытным сослуживцем оставили в засаде в доме подозреваемого. Ночь прошла без происшествий. Но ранним утром в дверь трижды тихо постучали. Я осторожно отвел задвижку. На пороге стоял человек. Я скомандовал: «Руки вверх! Не двигаться!» И тут я узнал в пришедшем нашего сотрудника. Да, перестарался. Он сообщил, что разыскиваемого уже задержали в другом месте. А я совсем забыл о нашем условном сигнале.

Но пришло время расстаться и с Мадоной. Порой мне казалось, что в этом городе я прожил долгие десятилетия. А на самом деле я проработал там всего два года. Скольким жителям города я благодарен за то, что чувствовал себя там как дома! С особой теплотой вспоминаю своих стареньких соседей, с первых же дней ставших мне близкими благодаря их сердечности и бескорыстию. И фамилия у них была подходящая: Лабсвири, по-латышски — добрые люди.

В 1970 году началась моя служба в Риге. Чтобы побыстрее освоиться в столице, я проработал несколько лет в Рижском районе в должности, связанной с предупреждением правонарушений несовершеннолетних. По сравнению с Мадоной нагрузка возросла во много раз. И, что скрывать, здешние ребята сразу же дали мне почувствовать, что столица отличается от провинции не только количеством культурных учреждений, но и образом жизни подростков.

Позже, уже в Московском районе Риги, я еще раз убедился на собственном опыте в том, что все, и положительные и отрицательные стороны урбанизации накладывают на горожан свой отпечаток. А в уголовном розыске это особенно чувствуется: ведь наша работа чаще всего связана с вмешательством в очень сложные переплетения человеческих отношений.

Через семь лет после моего переезда в Ригу в работе с подростками произошли изменения: вместо бывших детских комнат милиции были созданы инспекции по делам несовершеннолетних. В такой инспекции я и стал работать, и поэтому в моих размышлениях подростки заняли совершенно особое место.

ПРАВДА И ПОЛУПРАВДА

Правда, полуправда, ложь… Как отличить ложь от правды? По оттенкам голоса? Потупленному взгляду? Дрожащим рукам? За рубежом следователи призывают на помощь детектор лжи. Мы же больше полагаемся на самих себя.

В кабинете следователя сидят двое: следователь и допрашиваемый. И нередко допрашиваемый совсем не заинтересован в том, чтобы сказать правду. В то же время задача следователя состоит в том, чтобы в любом случае установить истину. И порой он вступает в единоборство. С допрашиваемым. С самим собой. Со своими сомнениями…

Не прожить мне ни дня без сомнений,
Их внезапных и острых атак.
Не уйти, как от собственной тени,
От бессонных «А может, не так?».
Я бы встретил их крепким ударом,
Чтоб сомнения скрылись во мрак,
Только слышу: «А может, не так?» —
И удары расходую даром.
В этой схватке, сплеча и вслепую,
Мне ничей не поможет кулак.
Только сам сделать выбор смогу я
Между «Так!» и «А может, не так?».
…Жителей хутора Ренцены обокрали, когда их не было дома. Воры влезли в окно, набили вещами хозяйские сумки и чемоданы, забрали деньги и ценности. Служебная собака только жалобно скулила: сильный дождь смыл все следы. Оставалось искать какие-то другие зацепки, искать и возможных свидетелей.

Воры, как и все преступники вообще, стараются обойтись без свидетелей. Ну а если все же?.. Следственная практика показывает, что именно очевидцы способны лучше всего подтвердить или, наоборот, опровергнуть любые предположения и сомнения. Конечно, не меньшее значение имеют и вещественные доказательства — ведь не зря их называют безмолвными свидетелями. Они были в самом центре событии, «видели» и «слышали» все. Надо только уметь расшифровать их язык.

Так было и на этот раз. Мы опросили жителей окрестных хуторов, людей, работавших неподалеку от Ренценов. Но безуспешно, никто никого не видел и ничего не слышал. Соседка, живущая на ближайшем хуторе Зиемели, вечером проходила мимо Ренценов в магазин, но ничего конкретного не могла сказать.

Однако всего через день эта женщина сидела в милиции и писала заявление о краже из ее дома точно таким же способом.

Мы поспешили на место происшествия. Молчаливым упреком глянуло на нас окно с вынутым стеклом. Конечно, после Ренценов нам следовало более внимательно прочесать окрестности и подольше держать их под наблюдением. Судя по всему, преступники тогда затаились и пережидали где-то поблизости.

Теперь мы тщательно осмотрели второй хутор. Отпечатков пальцев или следов обуви воры опять не оставили. Значит, они не были новичками. Пока мы уверены лишь в одном: обе кражи совершены одними и теми же людьми.

Старший нашей оперативной группы распределил обязанности, мы усилили наблюдение за окрестностями. Как знать, может быть, воры, ободренные безнаказанностью, запланировали еще и другие кражи? Снова переговорили с людьми, но с тем же самым результатом: никто ничего не видел и не знает. Просто удивительно: невидимками сделались преступники, что ли?

Однако во время очередного такого разговора нам показалось, что потерпевшая вроде бы хочет сообщить что-то еще. Хочет, но не решается, начинает — и умолкает на полуслове. Заметив это, мы не успокоились до тех пор, пока она наконец не призналась, что в день, когда обокрали Ренцены, видела двух человек с чемоданами и сумкой в руках. Встретились они ей на лесной дороге. Завидев женщину, незнакомцы тут же свернули в чащу. Нет, не здешние, здешних она бы узнала… Почему не сказала раньше? Не хотела оказаться в роли свидетельницы, побоялась мести преступников.

Так и получается. Если бы не обокрали ее дом, она никогда и не рассказала бы правды. И жила бы себе со спокойной совестью: она сама ведь никого не трогает, а до других ей дела нет… Мы пытались втолковать потерпевшей, что если бы она рассказала все в самом начале расследования, то вторая кража и не произошла бы.

Теперь нам стали известны приметы разыскиваемых. Один из них лет сорока, высокий, худощавый, с рыжеватыми волосами. Второй помоложе, лет тридцати, среднего роста, широкоплечий, загорелый. Для уголовного розыска такие приметы — целое богатство!

В милиции созвали оперативное совещание, обсудили возможные «кандидатуры». Наиболее правдоподобной показалась версия, по которой обе кражи были делом рук нашего «знакомого», ранее уже судимого. Приметы старшего из незнакомцев весьма напоминали его облик. К тому же и в прошлый раз его судили именно за квартирные кражи. Мы быстро выяснили, что месяц назад он освободился из колонии и поселился в соседнем районе. Что касается его компаньона, то о нем, кроме внешних примет, у нас пока еще не было никаких сведений.

Мы созвонились с коллегами, и они пообещали помочь нам людьми: было решено ночью нанести визит «старому знакомому».

Вечером опергруппа прибыла в соседний район, где нас уже ждали товарищи. В полночь, выключив огни, мы углубились в лес. Оставили машины на полянке, недалеко от хутора Силмалы, который и был целью нашей поездки, и неслышно подошли к темной массе строений. Вел нас местный участковый инспектор, хорошо знавший расположение зданий, дверей, окон — всех возможных путей бегства. Сначала все было спокойно. И вдруг внезапно залилась лаем собака. В ночной тишине ее голос так ударил по нервам, что я мысленно чертыхнулся. Однако поднятая псом тревога запоздала — наши люди уже перекрыли пути отступления, а мы с участковым громко стучали в дверь. Никто не откликался. Зато мы услышали, как тихо отворилось окно со стороны сада и из дома выскочили люди. Вспыхнули фонарики, прозвучал окрик: «Стой! Не двигаться!»

Оба беглеца пришли в себя далеко не сразу. В доме мы нашли почти все похищенные вещи. Закончилась еще одна розыскная операция. Но не оставляла мысль о том, что она могла бы закончиться куда быстрее, если бы соседи — та же соседка — с самого начала поняли, что борьба с преступниками — это не только наше дело…


В милицию или прокуратуру люди редко приходят для собственного удовольствия. Чаще всего наши клиенты — это потерпевшие. Казалось бы, они должны вызывать только сочувствие. Но так бывает далеко не всегда. К сожалению, в нашей практике нередки случаи, когда человек вроде бы пострадал, но после проверки оказывалось, что на него никто не нападал, никто не похищал его добра. Просто-напросто потерпевший по своей Доброй воле вступил в сомнительную сделку с преступником и стал жертвой собственной доверчивости или алчности.

…Слушаю горестный рассказ молодого человека. Янис приехал в Ригу из Мадонского района сдавать вступительные экзамены в институт. После консультации зашел пообедать в кафе «Торнис». Вскоре к его столику подсели два молодых человека. Не обращая на него никакого внимания, они стали прикидывать, как побыстрее продать два импортных джинсовых костюма. Один из парней поинтересовался, «фирменные» ли это вещи. Конечно, фирма, да еще какая: «Леви Страус»! Тот, кто продавал, только что получил из Канады посылку от тетки, но у него самого джинсы есть, а вот с наличными туговато. Так что отдал бы комплект за сотню, хотя настоящая цена ему не меньше двухсот. Приятель сказал, что, пожалуй, знает покупателя — надо захватить товар и ехать к нему. Порешив так, они заторопились к выходу. Но у дверей их догнал Янис. Он был готов купить оба костюма — один для себя, другой — товарищу.

Продавцы наскоро обсудили новую ситуацию и поинтересовались, с собой ли у клиента деньги. Затем направились за джинсами. У какого-то дома племянник канадской тетки с приятелем остановились, взяли деньги и велели обождать: сейчас вынесут — им только подняться на второй этаж.

Долго ждал Янис свою заветную «фирму», пока наконец не понял, что никаких джинсов он так и не увидит и что парни его просто-напросто надули. Позже следствие установило, что в этом доме молодые люди никогда не жили и, получив деньги, поспешили улизнуть через другой выход. На их совести были уже десятки простаков, обманутых таким способом.

Сейчас виновные отбывают наказание за мошенничество. Казалось бы, и дело с концом. Но в подобных случаях думаешь: преступление могло бы и не произойти… Могло бы не произойти, если бы в самом потерпевшем не возобладало желание разжиться вещами с зарубежной фирменной маркой, приобрести кажущиеся блага, обходя законный порядок стороной. Поэтому в делах такого рода судебные и следственные органы напоминают потерпевшим об их собственной не совсем благовидной роли.

В практике следственной работы порой встречаешься с такими случаями, которые в первое мгновение кажутся неправдоподобными, абсурдными. Мне приходилось читать циничные угрожающие письма, адресованные самому себе; принимать заявления о никогда не совершавшихся преступлениях, каждая деталь которых была неплохо продумана. Только при тщательной проверке удавалось установить истину. Причины? Они бывают самыми разными. Иногда это желание избежать ответственности за собственную халатность или даже за сознательные злоупотребления. Наиболее распространенные из них — инсценировка ограбления магазина, предпринятая, чтобы скрыть недостачу, иногда — мотивы личные. Вот один из таких случаев, с которым пришлось столкнуться, когда я работал в Рижском районе.

…Из взволнованного рассказа потерпевшей мы поняли, что минувшей ночью ее жестоко избили и ограбили. Как это произошло? После ночной смены она на такси ехала из Риги домой, за город. Когда дорога свернула в лес, таксист неожиданно остановил машину, избил пассажирку, отнял у нее кошелек и вытолкнул из салона. В тот день у нее была получка, в кошельке находилось около восьмидесяти рублей. Номер машины потерпевшая не заметила — была очень взволнованна, да и водитель поспешно уехал. Зато она прекрасно описала внешность грабителя и была уверена, что узнает его в любое время.

Было возбуждено уголовное дело. Сотрудники уголовного розыска, воспользовавшись полученными у потерпевшей приметами, без труда нашли шофера. Нашлись и свидетели, видевшие, как женщина той ночью садилась в такси, за рулем которого находился задержанный нами водитель. Следственный отдел юридически закреплял все доказательства — проводил допросы, очные ставки, опознания. Одновременно мы искали новых свидетелей, еще раз провели осмотр места происшествия, получили характеристики на участников дела с мест их работы…

Но вот незадача: отзыв о таксисте был, без преувеличения, идеальным, да и коллеги говорили о нем одно только хорошее. Зато на месте работы потерпевшей мы узнали, что два месяца назад она была уволена за прогулы, и с тех пор ее там не видели. Это была первая неувязка, но отнюдь не последняя.

Шофер рассказал, что действительно вез эту пассажирку. Женщина со ссадинами на лице была заметно пьяна. Она пожаловалась, что на вокзале к ней пристали какие-то хулиганы. В лесу, когда, по ее словам, до дома оставалось немного, женщина попросила остановить машину. Сказала, что муж будет злиться из-за ее позднего возвращения, а так она ему скажет, что пришлось добираться пешком.

Однако «потерпевшая» — теперь это слово уже смело можно взять в кавычки — категорически настаивала на своих показаниях: ее избил и ограбил шофер. Она перечисляла даже, какого достоинства купюры были в отнятом у нее кошельке. Шофер же стоял на своем и даже предположил, что его бывшая пассажирка нездорова и заговаривается.

Нет, больной она не была. Лишь после того, как мы показали ей справку с покинутой ею два месяца назад работы, где она, следовательно, никак не могла получить вчера какие-то деньги, нашей клиентке и на самом деле сделалось дурно: отныне она из потерпевшей превращалась в обвиняемую.

Следствие установило, что эта гражданка после увольнения вот уже третий месяц нигде не работала, вступала в случайные связи, жила за счет мимолетных знакомых, а порой, если удавалось, и сама попросту облегчала их кошельки. В ту ночь, после очередной выпивки, она поехала к своему жениху, но по дороге сообразила, что ссадины на ее лице могут показаться будущему мужу подозрительными, и инсценировала не существовавшее в действительности ограбление. Женщина объяснила, что не хотела доводить дело до суда; выдумка с ограблением понадобилась ей для жениха — поверит, простит и позднее возвращение, и кровоподтеки. А тут милиция взяла да и приняла ее заявление всерьез, возбудила дело, предприняла расследование…

Чем закончилось это дело? Его направили в суд, и «потерпевшая» была осуждена к лишению свободы. Чем не «волшебное» превращение?

КОГДА КОНЧАЕТСЯ СКАЗКА

Кто из нас не попадал в детстве в волшебный мир сказок? Кто не путешествовал в своем воображении по далеким чудесным странам, не мечтал о прекрасных принцессах, не представлял себя могучим смельчаком? Кто не сочувствовал несправедливо обиженным? Но для каждого наставало однажды время проститься со сказками, потому что начиналась Большая жизнь, наполненная реальными делами. И тем не менее все мы, без исключения, вошли в эту Большую жизнь через чудесную страну детства.

Вряд ли кто-нибудь станет оспаривать, что первейшая обязанность родителей — заботиться о том, чтобы дети научились светлому восприятию мира и людей, чтобы такой взгляд стал для них естественным и необходимым. Чтобы ребенок с первых лет не мог мириться со злом и несправедливостью, с духовной бедностью и душевной инертностью. Не является ли это азбучной истиной для отцов и матерей? Молодой человек, усвоивший такие взгляды, войдет в жизнь, обладая активной жизненной позицией и прочными нравственными критериями. Напротив, люди без светлого мироощущения часто попадают в такие сложные переплеты, что порой оказываются не в состоянии найти единственно правильный путь и, однажды заблудившись, так и блуждают всю жизнь, не нужные ни себе, ни другим.

Детство… Никогда не забыть мне впечатления, возникшего в Саласпилсском мемориале, созданном на месте бывшего лагеря смерти, когда я стоял там, где находился некогда детский барак. На гранитной плите лежали конфеты, яблоки, цветы, положенные незнакомыми людьми в память погибших детей. В тот миг я снова ощутил, что нет в мире большего зла, чем то, что причинено детям.

Конечно, у каждого из нас бывали в детстве свои горести. Потерял варежку, получил в школе двойку… Почти каждому довелось «переболеть» первой безответной любовью, слышать несправедливые упреки, а то и сталкиваться с куда более серьезным злом. Может быть, даже и неплохо, что первые «экзамены на выносливость» мы сдали, еще не успев переступить порог Большой жизни. Однако это не может оправдать ситуаций, когда дети страдают из-за сознательного невнимания или легкомыслия родителей. В нашей стране над детством не нависает угроза неизбежных трагедий. Недаром Конституция вменяет родителям в обязанность заботиться о воспитании детей, добиваться, чтобы они уже с малолетства научились уважать труд и общество, формировались активными строителями новой жизни.

В том, что молодежь порой попадает в спецшколу или колонию для несовершеннолетних, больше всего бывают виноваты родители, не сумевшие подготовить своих детей к настоящей, полезной жизни. Однако значительная доля вины ложится и на учителей, не заметивших отклонений в поведении учеников и не исправивших ошибки родителей. И конечно же, не меньшую ответственность несут и те окружающие, кто с безразличием наблюдает за «жестокими играми» подростков, уповая на то, что и без них найдется кому вмешаться. Какое громадное зло может быть вызвано равнодушием!

Школа… В моем представлении она — словно мост из страны детства в Большую жизнь. И конечно же, по идее, мост этот должен быть очень прочным, ибо строится он на протяжении десяти или одиннадцати лет[14]. Именно поэтому я в своих раздумьях уделяю школе столько внимания. На ней лежит огромная ответственность: подготовить человека к труду, помочь отыскать свое призвание и осуществить пусть даже самые дерзновенные мечты, помочь вырасти Человеком с большой буквы и остаться им всю жизнь.

Сказанное отнюдь не означает, что родители могут переложить все неурядицы, возникающие с детьми, на плечи школы. Давно уже доказано, что основы мировоззрения любого человека закладываются в семье еще задолго до школы. Прежде чем переступать ее порог, каждый уже сотни раз слышал слова «хорошо» и «плохо», «можно» и «нельзя». Но все же практика показывает, что порой и в школе надо начинать с тех же самых азбучных истин. Почему? Наверное, потому, что не во всех семьях понятия эти закладываются достаточно глубоко. И еще, может быть, потому, что в школьные годы каждый человек проходит через свой критический возраст, когда энергия кипит и рвется наружу, и нужно суметь очень конкретно направить эту силу в полезное и интересное русло. А также и потому, что именно в школьные годы приходит миг, когда сказка кончается… Всегда ли школа оказывается на высоте положения? Теперь, когда такую популярность в учебных заведениях получило правовое воспитание, мы, юристы, принимаем активное участие в сложном воспитательном процессе. Поэтому хочу остановиться на некоторых сторонах правового воспитания.

Начну с примеров. Как-то прочел статью о «культурной панораме» одной школы. В заголовке слова эти были взяты в кавычки, хотя употреблялись в прямом значении. Статья рассказывала об увлекательных, но вовсе не обязательных мероприятиях по воспитанию ребят в рижской 28-й средней школе. Автор писал о художниках, писателях, журналистах, юристах, приходивших в гости к ребятам, и добавлял, что каждая встреча выливалась в разговор о жизни — независимо от того, представитель какой профессии выступал в школе. Обычно приходится слышать жалобы — с обязательных мероприятий школьники убегают. А в 28-й школе такие встречи ни для кого не являются обязательными. На них идут те, кто действительно хочет узнать что-то новое и интересное. Кто-то уходит. Зато между оставшимися нет никого, кто зевал бы от скуки. Без сомнения, это удача, что школе удалось создать заинтересованную аудиторию: у гостей такие встречи не вызывают ощущения горечи. Но жаль, что какая-то часть все-таки уходит. Куда? На поиски более интересных занятий? Для невинных прогулок? Покататься на мопеде? А может быть, и угнать чужой мотоцикл, кто знает…

Конечно, «обязательные» мероприятия наименее ценны в воспитательном отношении. Иногда во время ежегодных дней поэзии в Риге мне приходилось видеть зубоскалящих подростков, совершенно безразличных к поэзии. Порой и автору этих строк приходилось выступать в аудиториях, где на скамьях сидели ученики с третьих по одиннадцатые классы, — уровни знаний и интересов у них были, конечно, настолько различными, что даже при всем желании увлечь их было невозможно.

Вспоминаю встречу в 35-й рижской школе. Один из преподавателей позвонил мне и попросил побеседовать с учениками старших классов о семейном праве. Устроительница мероприятия торжественно подвела меня к залу, где находилось около пятидесяти слушателей. На ее лице было написано удовлетворение: пришли, не подвели! Но уже в следующий миг удовольствие исчезло, потому что не успели мы еще войти в зал, как раздались крики «ура!», свист и аплодисменты, словно бы в зале собирались встретиться по меньшей мере с ансамблем АББА. Когда шум улегся, мы начали разговор. И вовсе не о семейном праве. А о том, что с такой вот демонстрации неуважения и начинается у молодежи скольжение вниз, нередко заканчивающееся преступлением. Говорили мы об ответственности несовершеннолетних, и прежде всего о моральной ответственности, сопутствующей всем нам на каждом шагу.

Продолжение разговора состоялось в кабинете директора школы. Я искренне посоветовал учителям прежде всего научить школьников элементарным нормам поведения, а уж потом приглашать к ним гостей. Может быть, с моей стороны это было и не очень вежливо, но встречаться с подобной аудиторией еще раз у меня не было ни малейшего желания. Должен, правда, оговориться: это единственный случай за уже достаточно долгие годы моей юридической работы.

Я глубоко убежден, что задача правового воспитания заключается в том, чтобы дать молодым людям самые элементарные знания прав и обязанностей граждан, а не стремиться к тому, чтобы каждый выпускник средней школы становился чуть ли не профессиональным юристом. Жизнь доказала, что порой даже глубокое знание правовых норм не гарантирует их обязательного соблюдения. Куда более важно не преподавать статьи и параграфы, а научить юношу или девушку уважению. Уважению к обществу, к принятым нормам общежития, к человеку.

Можно и нельзя… В школе эти противоположные понятия сталкиваются от первого до последнего звонка. Нельзя подсказывать, нельзя списывать, нельзя шуметь на уроках. Но не получается ли так, что это назойливое «нельзя» вызывает противоположные желания, протест против запрета как такового? Потому что каждый запрет является определенным нарушением свободы. Нельзя употреблять алкогольные напитки… А взрослым можно?! Несправедливо? Несправедливо! И начинается стихийная борьба с несправедливостью, потому что вечное «нельзя» начинает уже мерещиться на каждом шагу.

Приведу выдержки из школьных писем, опубликованных в республиканской газете «Падомью Яунатне».

«…В нашей школе часть ребят ждет на вечерах только одного — танцев. И не потому, что неинтересно. Но когда в голове хмель и выкурена пачка сигарет, куда легче передвигать ногами в монотонном ритме, воображая себя в полутемном зале какой-нибудь всемирной знаменитостью, чем петь, плясать или отвечать на вопросы викторин!»

«Ха! Вчера мы с ребятами поддали как следует, надо бы сегодня повторить!»

К сожалению, такие или подобные разговоры между школьниками приходилось слышать не однажды… Не тот ли это случай, когда комитет комсомола должен наконец сыграть свою роль в жизни школы?..

Первое письмо пришло из города Лимбажи, второе — из одной рижском школы. И наверное, мало найдется таких школ, в которых не существовало бы этой проблемы.

Именно так начался закончившийся убийством вечер, на котором праздновали восемнадцатилетие некоего Александра. К виновнику торжества пришли в гости ребята, бывшие одноклассники. Пустые водочные бутылки то и дело заменялись полными. Александр чувствовал себя прекрасно: гостей много, и каждый пришел с «посудой». Уважают, значит!

Но вот наступил момент, когда все оказалось выпитым. Магазины уже закрылись, а на ресторан не хватало денег — в карманах, словно в насмешку, бренчали одни медяки.

Тогда из-за стола поднялся друг юбиляра Андрей и вместе с другим гостем, Сергеем, направился к выходу.

— Мы ненадолго. У меня дома найдется рубль-другой, а там что-нибудь придумаем.

Андрей только что возвратился из колонии. В таких ли компаниях приходилось ему бывать?! Тут — что, тут пустяки!

В подъезде он предупредил Сергея:

— Слушай и мотай на ус! Деньги мы сейчас сделаем, ты только не выкидывай фокусов. Если потом проболтаешься, пеняй на себя. Остановим первого же прохожего. Ты заходи со спины, и если понадобится — бей. Хотя, думаю, что бить не придется: мне всегда отдают сразу, без разговоров.

Они выглянули на улицу. Вдалеке шагал одинокий прохожий.

— Пошли, — скомандовал Андрей.

Приятели вышли на улицу. Как и было условлено, Сергей зашел прохожему за спину, Андрей же преградил путь.

Прохожий оказался глубоким стариком.

— Деньги! Быстро! — прошипел Андрей ему в лицо.

Мгновение царила тишина. Затем до старика дошел смысл сказанного, и он попятился было, но натолкнулся на Сергея.

— Нет у меня никаких денег… Пустите, мне восемьдесят лет… — едва слышно пробормотал он.

— Деньги давай, старый хрыч! — в неудержимой злобе повторил Андрей. Оглядевшись, он увидел валявшийся поблизости кирпич, одним прыжком подскочил к нему и уже в следующее мгновение старик упал. Андрей ударил его кирпичом по голове еще и еще раз.

Вокруг стояла тишина. Лежавший не подавал признаков жизни. За углом дома в темноте угадывались очертания гаражей.

— Бери за руку, да поживей! — выдавил Андрей и сам ухватил старика за рукав.

Они быстро затащили жертву за гараж. Оба уже поняли, что убили человека. Это, однако, не помешало им обшарить карманы старика и найти кошелек. В нем оказалось три рубля…

Я читал протоколы допросов этих ребят. Свое первое показание Андрей написал собственноручно. В нем есть такие слова: «Если бы старик не валял дурака и отдал деньги сразу, ничего бы не случилось». Никакого сожаления, лишь невиданное безразличие и цинизм. Лишил человека жизни — и вовсе не чувствует себя убийцей. Считает себя вправе и дальше жить среди людей, ходить по той же земле…

Когда я читал протоколы, мне и на этот раз не давало покоя вечное «почему?». Почему началось падение этих юношей? Неужели зло действительно было заложено в них с колыбели? Да нет, ведь рождаемся мы все одинаковыми. Но все-таки где и когда все началось? С выпивок еще в школьные годы? С бродяжничества после брошенного восьмого класса? С копеек, отобранных у малышей в сумерках? Найти ответ, мне кажется, нетрудно. Он — в духовной бедности Андрея и Сергея. Никто из них ни разу не побывал хоть в одном рижском театре, хотя оба жили в этом городе уже лет десять. Зато в доме всегда царил хмельной угар. Книг не было, зато поллитровок хватало с избытком. Они и определили путь парней.


…Свету я встретил на улице, когда часы показывали уже полночь. Мы с дружинниками возвращались с дежурства и заметили в подворотне съежившуюся девочку. По виду ей можно было дать лет шесть-семь. Что делала она в столь поздний час на улице, одна? Ни в одном окне поблизости света не было видно. Мы остановились и заговорили с девочкой. Сначала Света не отвечала на наши вопросы, потом осмелела и рассказала, что живет тут, в этом доме, но сейчас к маме пришел дядя, и надо здесь дождаться, пока дядя уйдет.

Ничего другого нам не оставалось — пришлось без приглашения побеспокоить мать Светы. Она долго не отворяла нам, а когда впустила наконец Свету, то попыталась захлопнуть дверь перед нашим носом. Затем состоялся разговор о том, что слишком уж дорогой ценой приходится платить за ее ночные развлечения и что поэтому может возникнуть вопрос о лишении ее материнских прав. В дальнейшем эту квартиру контролировал участковый инспектор, чаще обычного заглядывала и классная руководительница Светы. Теперь девочка уже окончила среднюю школу, работает, готовится поступать в институт. Она никогда не заговаривает о той нашей полуночной встрече. Но и о своей матери тоже не упоминает.


Сигне убежала из дома; когда ей было пятнадцать лет. Она не бродяжничала, не просиживала в кафе иресторанах. Попросила приюта у сестры своей матери. У тети была дочь одних с Сигне лет, много книг, телевизор. В ее доме никогда не звучали грубости, никого не обижали. И тетка, увидев на плечах и спине Сигне синяки, решила не отправлять ее больше домой. В школу сообщили новый адрес девочки. Мать не очень переживала уход дочери, одной заботой меньше. В алкогольном угаре она уже растеряла все материнские чувства.


Разговор с Дайной состоялся в Алсвикском профессионально-техническом специальном училище. У меня было с собой написанное ее матерью письмо, в котором говорилось, что дочка совершенно забыла дом, ни слова не пишет, отказывается от встреч. Чем заслужила мать такую жестокость? Слово за словом, и мы приблизились к разгадке. Я узнал о событиях, происходивших с Дайной до того, как она очутилась в спецшколе.

Отца она вообще не помнила: он оставил семью, когда девочка была еще совсем маленькой. Вскоре мать вышла замуж за другого, но отчим с самого начала решил, что и дочь вырастет такой же, каким был отец. Эти слова Дайне приходилось слышать изо дня в день. Что же Удивительного в том, что для нее стало невыносимым оставаться под одной крышей с человеком, так недвусмысленно выражавшим свою неприязнь? Она начала уходить из дома, встретила подруг, пытавшихся подсластить свою горечь вином и компанией мальчиков… И вот Алсвики. О чем же станет она писать матери? О том, почему оказалась здесь? Слишком горькими получились бы письма…

Можно было бы привести еще десятки таких же примеров и случаев, которые встречались в моей работе. Но главное можно увидеть уже в этих небольших эпизодах: к чему приводит несоблюдение родителями основной обязанности — вывести детей в Большую жизнь, вывести в момент важного жизненного перелома, когда кончается детство и начинается критический возраст. Именно в это время проявляются и первые признаки таланта, и первые отрицательные привычки — вино, поиски ложной романтики в вечерние часы, первые шаги через незримую границу между «можно» и «нельзя». А ведь то, с каким напутствием родители отпускают своих питомцев в самостоятельную жизнь, остается в памяти на долгие годы.

«НЕ ЖУЙ, СЫНОК, КОГДА ПЕСНЮ ПОЮТ!»

Однажды мы с сослуживцем пришли в школу. Повод для визита был неприятным: здесь стали исчезать деньги, собранные ребятами на завтраки, на театр и кино, для подписки на газеты. Шли мы с тяжелым сердцем. Что заставило какого-то, пока еще неведомого нам человека позариться на чужое?

В кабинете директора обстановка прояснилась: кражи происходили в двух классах — седьмом и восьмом. Мы побеседовали с классными руководительницами. У них уже возникли свои подозрения. Слишком странно вели себя два мальчика. Не так, как все. Да к тому же и необщительны были, сторонились всех.

Может статься, конечно, что эти подростки и окажутся виновными. Но, беседуя с учителями, я думал совсем о другом: разве трудно, обладая профессиональными знаниями, подобрать ключ к мальчишескому «загадочному» миру? Им только по четырнадцать, и если уже сейчас обособить этих ребят в коллективе, то их замкнутость может стать действительно опасным явлением. Разумеется, нельзя формировать весь класс по одному стандарту. Есть люди, которым часто хочется быть подальше от суеты, побыть одним, пожить в мире книг и мыслей. Заставлять таких подростков находиться всегда в коллективе было бы и бестактно, и педагогически неправильно. Поэтому и работать учителем может далеко не всякий человек, а только такой, для которого эта работа — продиктованная сердцем необходимость.

Меня стали одолевать сомнения: а постарались ли педагоги этой школы по-настоящему найти общий язык с «подозрительными» мальчиками? В этом возрасте вряд ли было необходимым вмешательство следователя. Да я вовсе и не следователь, скорее уж исследователь. Но разве и каждый учитель не должен быть им? Каждый день, каждый миг? Не должен ли в своей сущности быть исследователем каждый человек?

Так или иначе, мы оказались здесь, и учителя рассчитывали на нашу помощь. Что ж, в их положении оно и понятно…

Сперва мы поговорили с другими ребятами. Обо всем на свете. И только между прочим — о кражах. О кражах они знали. Негодовали и старались выяснить: неужели нам ничего не известно об имеющихся в школе подозрениях?

Потом настал черед и тех двоих. Разговор предстоял серьезный. В результате его должен был произойти перелом в жизни самих ребят. Вести его надо было спокойно, не спеша. Важно было, чтобы «странные» мальчики задумались о том, что дальше так жить нельзя. Придут ли они к такому заключению?

Я говорю с одним из них, его зовут Айгаром.

— Наверное, ребята уже рассказали, чем мы здесь интересуемся?

— Говорят, какими-то деньгами…

— Верно. Но если неохота тебе начинать с денежных дел, давай поговорим о других вещай. У тебя есть друзья в классе?

— Разве это важно?

— Важно.

— Такого, чтобы был настоящим другом, нет.

— Ты давно учишься в этой школе?

— С первого класса.

— И ни с кем не подружился?

— Подружился. Только не в нашем классе. Я остался на второй год.

— Почему? Много прогуливал?

— Болел…

В таком духе мы говорили долго. И я вовсе не жалел, что начали не с пропавших денег. Я узнал о пареньке многое. Все более понятной становилась обстановка, в которой он жил. Родители Айгара — инвалиды, они просто физически не смогли проследить за всеми делами сына. В школе они не были ни разу. А новая классная руководительница тоже еще не успела зайти к нему домой, хотя минула уже половина учебного года.

Потом мы познакомились с Илгонисом. Одет он был в модный джинсовый костюм, волосы носил до плеч и во время беседы демонстративно жевал резинку: мол, из милиции вы там или нет, а я что захочу, то и буду делать!

Я сперва убедил его, что жевать во время разговора не следует: речь пойдет о делах серьезных. Медленно, шаг за шагом продвигались мы к истине. Отвечал он уклончиво, неохотно, но вопросы наши становились все конкретнее, уходить от них делалось все труднее. И наступил момент, когда один из ребят сел за стол и написал, как с начала учебного года они обкрадывали своих одноклассников… Илгонис еще пытался упираться. Продолжал надеяться. И мы его понимали — ведь признаться было стыдно, унизительно. Он еще не верил, что правда всегда выходит наружу. Хотел продолжать игру. Но мы уже все знали. И я рассказал ему, как это происходило. Эпизод за эпизодом. Тут и он понял, что игра проиграна. Нервы сдали, Илгонис начал истерически смеяться, а в глазах появился страх: что теперь будет? Испуг его был понятен. А вдруг милиционеры арестуют его тут же, в школе, и увезут прямо в колонию? На долгие годы. В далекие, чужие края, где рядом не будет ни одного близкого человека. Как тут не испугаться!

Вместе с классной руководительницей мы поехали к родителям Айгара. Мальчишке больше всего хотелось, чтобы все происходящее оказалось дурным сном, который вот-вот кончится. Самым тяжким из всех наказаний казался ему разговор с родителями. Хоть бы обошлось без этого… Но нельзя было. Нас подбадривала мысль: если уж Айгар так переживает случившееся, то вряд ли захочет еще раз попасть в подобное положение. В школе мы уже договорились, что ограничимся обсуждением случившегося на классном собрании.

Из огромной комнаты, в которой жили родители Айгара, мы отправились к Илгонису. И попали в квартиру, напоминавшую салон современной мебели. На полках роскошной импортной секции здесь не стояло ни одной книги — все было заполнено дорогими сервизами. Хозяйка показалась нам встревоженной: ее явно беспокоила наша обувь, может статься, недостаточно чистая, а на полу лежал громадный ковер. Однако постепенно она успокоилась (ковер мы обошли стороной) и знаком отослала сына в другую комнату.

Сын крал деньги? Грязная клевета! Чего-чего, а уж денег у него всегда хватает. Она будет жаловаться прокурору на оговор! Они ни в чем, абсолютно ни в чем не нуждаются. И сами зарабатывают, и родственники не забывают…

Лишь после того, как мы дали ей прочитать объяснение сына, у матери пропала охота грозить нам прокурором, руки задрожали, и она недоуменно пробормотала:

— Зачем?..

А я думал: было бы в этой квартире побольше человеческого тепла, стояла бы на полке хоть одна прочитанная книга, одна-единственная — во мне нашлось бы больше сочувствия к этой недоумевающей матери. И я невольно вспомнил одну из миниатюр нашего поэта Иманта Зиедониса, в которой он призывает ребенка не быть духовно глухим и незрячим. Пожалуй, эти слова надо бы заучить наизусть многим матерям и отцам. Тогда они поняли бы, почему стали для своих детей чужими. Не знаю, что сказала бы мать Илгониса, если бы я достал из сумки не Уголовный кодекс, а томик «Эпифаний» и прочитал:


«Не жуй, сынок, когда песню поют! Сынок, никогда не жуй, когда песню поют, сыночек! Там, в песне, маленькая душа просит, может быть, она голодна сейчас. Не жуй, сынок, когда поют.

Не пей, сынок, когда песню поют. В ней иволга поет, не евшая поет, не пившая. Просит дождя, росу выпрашивает с листьев.

Сынок, мы народ едоков, но положи ложку на блюдце, когда песню поют, сыночек мой.

Не гляди, сынок, как тот дядя жует, не учись у него. Он все свои песни сжевал, он песню не отличит от салата.

Одна дверь для ложки и для песни. Замрет ли ложка около рта, когда начнут песню петь?

Сынок, отведи ложку в сторонку, пропусти сперва песню, сыночек мой…»


Что сказала бы эта мать и другие, ей подобные? Может быть, вслух ничего, только подумала: наверняка спятил! Может быть, написала бы все-таки жалобу прокурору. А может, заподозрила бы, пусть и нехотя, что есть на свете нечто, более нужное душе ребенка, чем карманные деньги? Что есть великое множество вещей, о которых мы, старшие, должны вовремя рассказать растущим детям. О войне, например. Поколение, начинающее самостоятельную жизнь сейчас, узнает об ужасах войны только из кинофильмов и книг. Но всегда ли молодежь помнит, что за наше настоящее заплачено миллионами человеческих жизней? В разговорах с юношами о правовых и нравственных проблемах я всегда останавливаюсь и на этой стороне вопроса: мы не смеем забывать погибших, боровшихся за будущее, за нас, за наше сегодня.

Как призрак белый, грустный и немой,
Береза мне качает головой.
Кто здесь упал так много лет назад,
Из рук не выпуская автомат?
Мне кажется, что он очнулся вновь,
Береза эта — плоть его и кровь,
И вспоминает он последний бой
С немою болью,
                             горечью немой…
Можно ли забывать, если война так или иначе, прямо или косвенно, коснулась каждого из нас — и тех, кто жил в те дни, и даже тех, кого еще и на свете не было? Каждого.

Рассказывала мама мне подробно,
Какой ты сильный, ласковый и добрый,
И я бросался к каждому прохожему
В шинели серой — на тебя похожему…
Заволокло и закрутило мглою
И ту дорогу, где тебя встречал я.
И ту березу, с кем делил печаль я,
Но все равно —
                         я встречи жду с тобою.
И вновь твои шаги как будто слышу я,
И выбегаю снова на дорогу —
Позволь твою винтовку неостывшую.
Твою шинель промокшую
                                            потрогать!
Но, конечно, это не единственная наша забота, когда речь идет о воспитании молодых, о помощи им в нахождении своего места в жизни.

Известно, что не всех детей дом и семья наделяют благоприятными для развития данными. Действительно, часть ребят бедностью своих знаний, серостью, безразличием способна доставить учителям немало горьких минут. И рядом с ними дети с блестящими знаниями, нередко способные состязаться в эрудиции с учителями. Конечно, интересней и перспективней работать именно с такими. Однако какие пути изберут тем временем оставшиеся без учительского внимания отстающие и неинтересные? Они и так уже чувствуют себя обойденными, правильно, хотя бы в подсознании, оценивая свой уровень. Да и как может быть иначе: в их дневниках преобладают не очень убедительные тройки, скорее всего плоды учительского милосердия. А тут еще интеллектуалы нередко обособляются от отстающих — с ними действительно бывает скучно, слишком разные уровни: интеллектуалы подсчитывают, за какое время космические корабли достигнут Марса, отстающие в отчаянии ищут на карте Кубу где-то между Китаем и Парагваем…

Так складываются отношения у ребят. Но учителя не должны отворачиваться от своих «неинтересных» питомцев. Ведь и в них наверняка живет какая-то искорка, пока еще невидимая. Ее-то и надо превратить в пламя. Отступиться от этих учеников — значит передать их другим «воспитателям», которые поведут ребят совсем не туда. Недаром практика инспекции по делам несовершеннолетних показывает, что чаще других именно эти подростки, лишенные достаточного внимания родителей, товарищей и учителей, становятся правонарушителями и попадают на скамью подсудимых.

Путь выбора полой сложностей. Как отыскать свое место в жизни? Как не остаться в стороне, не оказаться ненужным, незаметным? Чем выделиться? Силой и ловкостью? Импортными джинсами? Как проводить свободные вечера? В кафе? На дискотеке? Или просто шататься по Бродвею? Каких выбирать друзей? А что, если на пути подростка в эту пору как раз и встретятся такие парни, которые успели уже побывать в колониях? Если вовремя не заметить происходящих в подростке перемен, своевременно не помочь ему — выбор совершится, но вовсе не тот, на который надеемся мы, взрослые.

В разговоре с ребятами, попадающими в инспекцию по делам несовершеннолетних, мы всегда пытаемся определить духовные горизонты наших подопечных. В таких случаях не обходится без вопроса о любимой книге. Увы, рядом с уличным «геройством», как, правило, идет глухое невежество. Он не может припомнить, когда в последний раз держал в руках книгу. И тут снова следует сказать о роли взрослых. Энергичной мамаше Илгониса, уверявшей, что ей не жалко денег на сына, на самом деле все же оказалось их жалко: истратив тысячи рублей на импортную мебель да еще столько же на хрусталь, столовое серебро и фарфор, она не приобрела ни одной книги для сына. И сын, духовный бедняк, с помощью собственной матери стал — не побоимся этого слова — мелким воришкой.

Так что: «Не жуй, сынок, когда песню поют!»

ИСКУССТВО ДОБРА И СПРАВЕДЛИВОСТИ

Нам, взрослым, тоже приходилось сотни раз останавливаться на перекрестках жизни, чтобы выбрать правильный путь. Мне не в один день стало ясно, что жизнь свою я посвящу охране советской законности, — мечтал я и о далеких морях и небывалых перелетах… Но самой романтичной для меня всегда казалась профессия следователя. Работника милиции я не представлял себе иначе как человека, атлетически сложенного, постоянно готового к схватке. Оказалось, что я сильно преувеличивал. За минувшие годы мне пришлось поработать с десятками следователей, и добрая половина из них были женщины. Мог ли я представить в юности, что, кроме отменного физического развития, бесстрашия и заряженного пистолета, существует целый арсенал других, намного более действенных средств? И прежде всего — человечность, умение понять, ощутить, почувствовать. Еще юристы Древнего Рима учили, что юстиция — это искусство добра и справедливости. Искусство это немыслимо без наличия у милицейских работников высоких этических принципов.

Этика являлась одним из древнейших направлений философии. Объектом ее изучения была мораль. Словом «этика» мы обозначаем сегодня систему нравственных норм, регламентирующих поступки людей. Нормы эти обязательны для каждого человека, независимо от его должности, профессии, образования и заслуг. Такое же свойство присуще и нормам закона — ему тоже подчинены все люди в равной степени.

Мы знаем, что уже длительное время разрабатываются проблемы профессиональной этики. О включении такого курса в подготовку юристов ратовал еще в свое время известный правовед А. Ф. Кони. Он утверждал, что любому служителю правосудия в момент сомнений могло бы оказать немалую помощь знание судебной этики. А сомнения, как известно, сопровождают на каждом шагу и розыскного работника, и следователя, и судью, поскольку именно сомнения лучше всего помогают выяснению истины.

Может возникнуть вопрос: в чем же суть профессиональной этики, если существуют общечеловеческие этические нормы, обязательные для всех нас? Суть в том, что наряду с этим у отдельных профессий есть свои специфические особенности, выходящие за рамки общих норм. Так, например, мы знаем, что лгать нельзя. Что ложь должна быть осуждена. И в то же время нам известно немало исключений, когда ложь оправдана. Можно привести пример хотя бы из врачебной практики. Больной, чье выздоровление уже невозможно, спрашивает врача о своем состоянии. Истина в этом случае была бы слишком жестокой: положение безнадежно… Нетрудно понять, что врачебная этика не позволяет такого ответа. Утешительные слова врача обладают целительной силой, и медицина знает сотни примеров, когда благодаря им выздоравливали и безнадежно больные.

Разумеется, это не исключает и других возможностей. Например, некоторые родители не скрывают, что своего ребенка они усыновили или удочерили. Если тот видит в новых родителях действительно добрых, хороших людей, он будет любить и уважать их, как если бы они были настоящими.

Работникам милиции тоже приходится на каждом шагу встречаться с обстоятельствами, которые необходимо тщательно взвешивать на весах Фемиды. Возьмем такой пример. В ходе следствия возникает необходимость контролировать переписку подследственного. В практике это бывает нередко: письма сообщников преступника могут помочь напасть на их след или отыскать похищенные и спрятанные ценности, и так далее. Чтобы не позволить самовольного вторжения в личную жизнь, такая проверка переписки может производиться только с санкции прокурора или по судебному решению. Так что юридически тут вроде бы все ясно. А этически? Допустим, в письме содержатся сведения, которые не относятся к следствию — хотя бы сведения глубоко интимного характера. Здесь закон полагается на порядочность следователя, и мне не приходилось слышать, чтобы на этой почве возникали какие-либо недоразумения и конфликты. Но могут возникнуть ситуации и посложнее. Например, обвиняемому пишут, что умер его брат. По обычным нормам, тут сомнения быть не может: следователь должен сообщить печальную весть своему «подопечному». Ну а если никакого брата у подследственного на самом деле нет, и известие это является лишь зашифрованным предупреждением о том, что попался еще кто-то из соучастников, и теперь надо быть особенно осторожным? Исключить такую возможность нельзя, и следователю приходится не сразу поступить в соответствии с этическим принципом, а сперва удостовериться в том, соответствует ли известие истине.

Каждый допрос — потерпевшего, свидетеля, обвиняемого — является своеобразным диалогом. И вовсе не одни только показания обвиняемого требуют особого внимания: вызвать сомнения могут и показания потерпевшего и свидетеля. Обвиняемый может давать ложные показания сознательно. Но так же могут поступать по самым разным мотивам и свидетели и потерпевшие. Хотя бы по ошибке. И в таких диалогах следователь сам должен почувствовать, насколько искренен допрашиваемый и какая степень откровенности допустима со стороны самого следователя, чтобы не пострадало установление объективной истины.

Произошла кража… На улице пристали хулиганы… На скамейке спит пьяный, бросив рядом пустую бутылку… В каждом таком случае люди обращаются к милиционеру или звонят по телефону 02. Что ожидает работника милиции на месте вызова, предсказать нельзя. Может быть, прозвучит предательский выстрел, может быть, в руке «мирного» пьяницы сверкнет нож. Поэтому работник этот должен обладать и физической силой, и юридической и этической зрелостью. От наличия этих качеств зависит очень многое: безошибочность решений и действий в сложных ситуациях и одновременно способность по-человечески подойти к любому происшествию. В принципе это можно сказать о представителях любой профессии, однако при охране незримой границы непредвиденные и острые коллизии возникают намного чаще.

ДИАЛОГ

Любая книга — это диалог писателя и читателя. Если книга вызывает волнение и интерес, приносит читателю что-то для него новое, то можно считать, что разговор был полезным. Конечно, так бывает не всегда. Случаются и встречи с книгами, без которых вполне можно было обойтись, — слишком уж незначительным оказывается результат. Но нам в Латвии трудно пожаловаться: у нас немало писателей, чьи произведения неизменно вызывают острый интерес. Среди них и книги бывшего работника фронтовой разведки, ныне доктора филологических наук Ингриды Соколовой.

Мне довелось беседовать с Ингридой Николаевной на близкие нам обоим темы, которые она постоянно затрагивает в своей прозе и публицистике. Мне кажется, что разговор наш заинтересует и читателя, поэтому хочу вернуться к этому диалогу. Вот его запись — несколько, правда, сокращенная.

И. Ластовский. Разговор хочется начать с такого вопроса: каким вам представлялось наше поколение в те суровые годы войны, когда вам самой и многим вашим боевым товарищам не было и двадцати? Не возникает ли у вас иногда мысли, что сегодня не все молодые люди оправдывают громадные жертвы минувшей войны, что какая-то, пусть малая часть молодого поколения забыла о погибших героях? Чтобы мой вопрос не показался несколько странным, скажу, что инспекция по делам несовершеннолетних, в которой я работаю, занимается именно такой категорией несовершеннолетних, то есть подростками, склонными к нарушению нравственных и правовых норм.

И. Соколова. В годы войны меня особенно поражало одно: суровая действительность фронтовых будней и… возвышенная мечтательность наших бойцов. Фронтовики представляли себе мирное будущее только в самых радужных красках. Молодежь послевоенного периода виделась нам иной, во всех отношениях лучшей, чем мы сами. Наша мечта осуществилась, но, к сожалению, не полностью. В этом вина и моего поколения. Оно было лишено многого. Вот почему мы сегодня стараемся, чтобы наши дети не терпели нужды ни в чем, и даем им материальные блага без чувства меры, стремимся предельно облегчить их жизнь и зачастую считаем их детьми и в тридцать лет. Иные из них легко привыкают ко всему готовому, привыкают только брать, становятся ярко выраженными потребителями. Мне кажется, что часть молодежи утратила романтичное отношение к жизни, не знает, что такое — удовлетворение от достигнутого собственными силами, она стала слишком… рациональной, что ли. Из такого теста, вероятно, и ваши подопечные.

Конечно, есть и другая молодежь. Она строит БАМ, честно трудится на производстве, заботится о природе, воспитывает детей… Ради них, этих веселых, трудолюбивых девчат и ребят, мы и шли на смерть.

И. Ластовский. Очень приятно, что в вашей оценке подавляющей части современной молодежи преобладают добрые слова. Ведь не так уж редко люди старшего возраста бывают убеждены, что вся наша молодежь хуже, чем были в свое время они, что тогда пороков у молодых людей было гораздо меньше…

Конечно, нельзя сказать, что сегодня все проблемы воспитания уже решены, что в наши дни больше не встречаются правонарушения несовершеннолетних. Безусловно, встречаются. Но заглянем в официальную статистику буржуазной Латвии — и увидим, что почти каждый шестой осужденный по уголовным делам являлся несовершеннолетним, и общее число осужденных несовершеннолетних в 1937 году достигало более чем двух тысяч. Сегодня число правонарушений, совершенных несовершеннолетними, резко снизилось. И в этом заслуга не только работников органов внутренних дел. С каждым годом возрастает роль и авторитет общественных организаций, занимающихся профилактической работой среди ребят, не достигших совершеннолетия.

Теперь в наших школах много говорят о правовом воспитании учащихся. Не считаете ли вы, что правовые знания в принципе поднимают лишь уровень общего развития, культуры подростка, но уважение к человеку, к обществу, а следовательно, и к закону может дать только глубокое нравственное воспитание?

И. Соколова. Несомненно. Я глубоко убеждена, что в процессе воспитания молодых людей мы в первую очередь должны обратить внимание на морально-этические вопросы. Хотя бы потому, что они неотделимы от социальных.

Сейчас в восьмых классах введен новый предмет — основы Советского государства и права. В Риге состоялась конференция по правовому просвещению и воспитанию трудящихся. Все это радует. Только, по-моему, недостаточно теоретически определить, что такое преступление и какое наказание грозит по такой-то статье. Нужно исследовать истоки зла, проанализировать весь путь, приведший человека к нарушению закона, понять, наконец, как предотвратить преступление. Поможет ли в этом изучение нового предмета, не знаю. Мне кажется, важнее, чтобы процесс воспитания — единый в школе и дома — был направлен на то, чтобы смолоду будить в человеке добрые чувства: правдивость, честность, мужество, неприятие зла и несправедливости.

И. Ластовский. Мне по роду моей деятельности часто приходилось встречаться с такими случаями, когда уже неизбежно вмешательство милиции, а за ним порой лишение родительских прав и даже привлечение к уголовной ответственности. Такие вещи происходят по большей части в семьях, в которых отсутствуют элементарные условия для развития детей. Такие семьи мы называем неблагополучными. Один из родителей, а то и оба пьянствуют и дебоширят или находятся в местах, лишения свободы.

Наверное, я долго не забуду разговора с Вячеславом из воспитательно-трудовой колонии для несовершеннолетних.

В комнату ввели черненького щупленького паренька в потертой куртке. Было ему шестнадцать лет, и в колонии предстояло провести два года. Спрашиваю: за что? Он удивительно спокойно рассказывает о страшных вещах. 9 марта 1977 года на хуторе пили с братом матери, в прошлом пять раз судимым. Как всегда в таких случаях, водки не хватило, пошли искать еще денег. Навстречу им попался сосед. Попросили у него денег, но сосед не дал. Дядя обиделся, ударил соседа ножом, и он тут же умер. После этого Вячеслав помог убийце положить труп на сайки, довезти до дома убитого, втащить через окно в комнату и положить на кровать. Затем они облили все бензином и подожгли.

— А деньги взяли? — спрашиваю.

— А как же. Рублей десять нашли. На выпивку хватило…

Отец Вячеслава умер. Мать пьет, старший брат отбывает наказание…

И. Соколова. Но не менее тревожны и семьи, только с виду благополучные. В них порой кроются притворство, ложь, эгоизм. Из таких внешне благополучных семей тоже нередко выходят несовершеннолетние преступники. Однажды я прочла очерк. В нем говорилось о сыне заместителя директора одного из ведущих институтов республики, которому любящие родители позволяли буквально все на свете. Чувствуя такую вседозволенность и поддержку, парень совершил несколько преступлений и сел на скамью подсудимых. Но и тогда родители, чтобы помочь сыну, выгородить его, поместили молодца в психиатрическую лечебницу, стремясь доказать его невменяемость. Однако он оказался вполне нормальным. Тогда мать, невзирая на данную сыном подписку о невыезде, попыталась увезти его в Симферополь. Поездка не состоялась: за новое преступление он был арестован и предан суду, который приговорил его к длительному сроку лишения свободы.

И. Ластовский. Проблемы воспитания в семье бывают и другого рода. В беседах с несовершеннолетними правонарушителями часто выясняется, что нарушения они совершали в пьяном состоянии. Увлечение подростков выпивкой становится острой проблемой. Особенно волнует то, что зачастую ребята пьют не на улице, а дома, в кругу своих же родителей.

И. Соколова. Верно. Не так уж редко увлечение алкоголем начинается в семье. Взять хотя бы дни рождения детей. Как часто они служат лишь поводом для того, чтобы родители устроили вечеринку, на которую собираются вовсе не дети, а взрослые дяди и тети, и пьют они отнюдь не соки и лимонад. Да и детям наливают не безалкогольные напитки: от капельки вина ничего, мол, не станется. Или такой пример. Реклама алкоголя у нас запрещена законом. Но можно ли найти художественный фильм без сцены выпивки? Причем сцены эти смакуются, даются с излишними подробностями. И еще. Укоренилась дурная привычка ходить в гости обязательно с бутылкой. Кто придумал подобное? А ведь так заведено и среди студентов, и даже среди школьников. Антиалкогольная пропаганда должна быть умной, убедительной и своевременной.

И. Ластовский. А как вы считаете, кому все-таки принадлежит главное слово в воспитательном деле — родителям или школе? Ведь задача школы не только в том, чтобы дать молодежи образование.

И. Соколова. Разумеется. Нередко за воспитательные промахи родители винят школу, а школа — родителей. Я, однако, склонна думать, что в учебные заведения поступает все более трудный «материал».

Может, я буду выглядеть старомодной, но считаю, что основы основ морали закладываются в семье, и именно поэтому мать должна больше заниматься детьми. Правильно воспитанный гражданин — самый большой вклад женщин в укрепление общества.

А сегодня детям не хватает родительского тепла. Общение «отцов и детей» происходит в считанные часы, вечером. Не часы даже, а минуты. Мать, наработавшаяся за день, спешит приготовить ужин, прибраться, постирать. Отец, увлекшись хоккеем, ничего не слышит и не видит. Где же мальчику обрести такие свойства, как твердость духа, стойкость, рыцарство, а девочке — мягкость, нежность, талант хранительницы домашнего очага?

И. Ластовский. А как вы оцениваете вклад наших писателей в формирование личности и патриотических чувств молодежи?

И. Соколова. От книг, адресованных молодежи, я жду многого: раскрытия психологических процессов, показа характеров во всей их сложности. Легче всего изобразить плохое — оно ведь броско. Но положительный пример отнюдь не отошел в прошлое. Разве мало у нас людей с золотыми руками и золотым сердцем? Пусть и на страницах книг их будет побольше. Тогда и у вас станет меньше забот…

ПО ЗАКОНУ И СОВЕСТИ

Когда мне доводится беседовать с подростками на правовые темы, я всегда стараюсь в первую очередь разобрать именно нравственные аспекты тех проблем, о которых идет речь. Некоторые из этих бесед я приведу здесь, потому что встречи с молодежной аудиторией являются неотъемлемой частью моей работы в милиции.

БЕСЕДА ПЕРВАЯ: ПРЕЖДЕ ВСЕГО — ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ
…Женщине было за шестьдесят. В милицию ее привела беда. Она рассказывала, с трудом подбирая слова: «Вчера вечером возвращалась домой. Улица тихая, безлюдная… И там они напали. Сбили с ног. Отобрали сумочку, сорвали часы. В сумочке паспорт, пенсионная книжка и пенсия, шестьдесят два рубля. Часы, правда, старые. Я просила — оставьте хоть документы. Забрали все. Как же мне теперь получить свою пенсию?»

В уголовном розыске ко многому привыкли. И все же, слушая пожилую женщину, хмурились — у кого поднялась рука? Случай из редких.

Женщина как могла обрисовала нападавших. Их было четверо. Молодые. Длинноволосые. В куртках, расклешенных брюках. На руках какие-то широкие кожаные ремешки.

Этого хватило специалистам, чтобы оперативная группа в районе ограбления могла начать розыск не установленных пока грабителей. И потребовалось совсем немного времени, чтобы вся четверка оказалась в милиции.

Даже не спрашивая, можно было с уверенностью сказать, что возраст их колеблется между шестнадцатью и девятнадцатью годами: еще не успели доучиться и устроиться на работу. Самое подходящее время, чтобы шататься по улицам в поисках доступных и в то же время подлых и низких приключений.

В кабинете один из них, шестнадцатилетний Айвар. На столе изъятые у него часы разных марок, деньги, удостоверения… Айвар отводит глаза: вину отрицать трудно.

— Как вы решились пойти на преступление?

— Я не думал, что это преступление. Просто так…

— За это можно получить до шести лет.

— Я не знал.

— Не знал, что причинять зло — преступно? Преступно нападать на человека, бить его, присваивать его вещи? Если бы такое случилось с твоей матерью, разве ты не подумал, что преступника надо во что бы то ни стало разыскать и судить?

— Подумал бы, только…

— Только ограбили ведь не твою мать — это ты хочешь сказать?

— Да… Нет…

— Вы думали, что все обойдется. Куда, мол, ей жаловаться, да и не написано же на вас, что вы грабители. Так рассчитывали и дальше нападать на прохожих.

Вячеславу уже девятнадцать. Но объяснения его очень похожи на первые: не знали, не думали, больше не будем…

Стоит задуматься над ответами задержанных: я, мол, не знал законов, не знал, что это преступление. Конечно, можно поверить, что люди, ранее не встречавшиеся с законом, его не знают. Те, кто уже побывал на скамье подсудимых, отвечают цинично, но, по крайней море, откровенно: не рассчитывали так скоро попасться…

Что же, значит, виновато недостаточное правовое воспитание граждан? Да так ли? Здесь ли берут начало конфликты некоторых граждан с законом? Здесь ли причина даже простого неумения вести себя в обществе? Думается, дело не в правовой осведомленности.

Речь ведь идет в первую очередь о морали, о человеческой нравственности. Человек должен жить, видя перед глазами не закон, а прекрасное. Такой человек не столкнется с законом, не вступит в противоречия с ним. И ему все равно, какая статья как и за что карает. Если подобные сведения понадобятся писателю для детективного сюжета, он заглянет в Уголовный кодекс, а так — на что они ему?

Кстати, мне довелось убедиться: знание закона не дает гарантии его соблюдения. Во время обыска мы нашли тетрадь, в которую неровным почерком были выписаны статьи Уголовного кодекса. Владелец тетради, в прошлом судимый, совершил новое преступление, прекрасно зная закон.

Мне думается, что в будущем — может быть, достаточно отдаленном — закон непременно перерастет в нормы этики. И именно поэтому мы должны повседневно заботиться об этическом и эстетическом воспитании человека, особенно молодого. Человек, который ценит свой труд, уважает общество, принимает активное участие в сложнейших процессах его развития, не предстанет перед следователем как нарушитель закона.

БЕСЕДА ВТОРАЯ: ОТКУДА БЕРУТСЯ «ГАСТРОЛЕРЫ»
В уголовном розыске день порой начинается с тревожного звонка, а порой — с присланного по почте заявления на клочке бумаги. Одно из таких заявлений стоит того, чтобы о нем поговорить здесь.

Гражданка заявила о пропаже из квартиры денег и других ценностей. Никаких следов постороннего человека она дома не обнаружила. Двери, замки — все было в полном порядке. Пригласив потерпевшую в отдел, мы узнали, что в ночь перед пропажей у нее гостил родственник. Разумеется, мы не могли исключить его из числа проверяемых. Женщина задумалась: ей не хотелось причинять лишние волнения близкому человеку.

Беседа с родственником не внесла никакой ясности. Он утверждал, что о пропаже денег и вещей ровно ничего не знает. Не стану скрывать: я сомневался в искренности собеседника. Ведь никаких других версий не было. Так и хотелось сказать: «Сознаться все-таки придется». Но я сдержался.

А дело оставалось нераскрытым. И может быть, нам пришлось бы долго заниматься этой историей, если бы не письмо, полученное из следственного изолятора соседней республики: коллеги переслали нам протокол явки с повинной одного гражданина, который заявил, что, находясь в Риге, совершил квартирную кражу, чье описание отвечало данным нашей истории. Выехав туда, следователь уточнил подробности, так что сомнений не осталось: кражу совершил именно этот гражданин.

Тут можно было бы сказать о том, как важно пойти по дороге сомнений и поисков истины, удерживаясь от искушения встать на самый вроде бы легкий путь к завершению дела. Трудно было бы искупить ошибку, если бы мы стали с подозреваемым родственником потерпевшей обращаться как с виновным.

Но я хочу обратить внимание на другое: как это проезжий гастролер нашел себе приют в Риге? Объяснив случайным спутникам, что находится в командировке, он попросил разрешения пожить у них. Ему оказали гостеприимство. Это, конечно, делает честь хозяевам, но жаль, что они не сочли нужным поинтересоваться документами «инженера», техническая эрудиция которого не шла дальше отмычек. Ну как тут не сказать, что порой наша доверчивость переходит опасные границы!

Еще подобный пример. На Рижском вокзале к гражданке подошел коротко остриженный молодой человек и без долгих церемоний начал изъясняться в любви. Не стану спорить: любовь с первого взгляда бывает. Тем не менее подобные знакомства иногда кончаются печально. Так случилось и на этот раз. Молодой человек, только что освободившийся из мест лишения свободы, решил поправить свои денежные дела. Вскоре после скоропалительного знакомства он совершил кражу из квартиры родственников «невесты» — похитил полторы тысячи рублей и скрылся. И пришлось девушке спешить не в загс, а в милицию. Правда, работники уголовного розыска быстро настигли незадачливого кавалера и изолировали его от общества. Как ни отрицал он свою вину, но пришлось ему отвечать перед судом. А в суде было сказано и о том, что одним из условий, способствовавших краже, явилось легкомыслие потерпевшей.

Хочется сказать еще и вот о чем. Кто же эти люди, с которыми приходится иметь дело органам общественного порядка? На каком этапе формирования личности проявились у них тенденции, чуждые нашему обществу? Не случайно почти каждый из них еще до совершеннолетия вступал в конфликт с нормами поведения в обществе. И приходится возвратиться к разговору о том трудном возрасте, когда контакты подростка с окружающим миром из-за стремления поскорее проникнуть во все «тайны» жизни становятся неразборчивыми и не находится никого, кто мог бы остановить его умным и чутким словом. Не надо забывать к тому же, что на учете в инспекциях по делам несовершеннолетних состоит относительно небольшое количество ребят, совершивших какие-то правонарушения. Большая же часть «неблагополучных» подростков находится под контролем коллективов учебных заведений и мест работы, и их товарищи могут гораздо оперативнее милиции заметить тревожные признаки в поведении подростка и пресечь их. Не пытаясь уменьшить долю ответственности милиции, хочу напомнить, что именно воспитатели учебных заведений, руководители рабочих коллективов и представители общественности должны проявлять неослабное внимание к несовершеннолетним подросткам и особенно к неблагополучным семьям. Это будет самой лучшей гарантией эффективного снижения числа правонарушений.

БЕСЕДА ТРЕТЬЯ: НА ПОРОГЕ САМОСТОЯТЕЛЬНОСТИ
Дверь кабинета приоткрыла пожилая женщина и взволнованно попросила разрешения войти. Она оказалась дворником в одном из новых жилых массивов Риги. А в уголовный розыск ее привела история, на первый взгляд не имевшая к милиции никакого отношения: подростки с ее двора убили кошку.

Нас этот визит, однако, не удивил. Доводы женщины были совершенно верны: ведь нельзя оставлять безнаказанным столь жестокий поступок. Мы не считаем, что все принимавшие участие в этой истории со временем станут преступниками. Но доказано, что почти все осужденные за тяжкие преступления против личности в детстве отличались жестоким отношением к животным.

Материал этот нами был направлен в комиссию по делам несовершеннолетних при Московском райисполкоме Риги. Хочется думать, что урок, полученный подростками на комиссии, запомнится им надолго.

Не секрет, что в инспекциях по делам несовершеннолетних или в кабинетах следователей нам приходится время от времени встречаться с несовершеннолетними правонарушителями. И я думаю, что в таких случаях самое важное — моральный аспект проблемы: снова и снова исследовать, откуда берутся эти молодые люди, как вырабатывается их отношение к окружающей жизни. Почему некоторым родителям как будто все равно, по какому пути пойдут их дети? Ведь когда несовершеннолетние оказываются на скамье подсудимых, немало укоров приходится адресовать родителям.

В одном из микрорайонов Московского района Риги работники милиции обратили внимание на подростков, допоздна шатавшихся по улицам и даже совершавших мелкие кражи. Их задержали, изъяли краденые вещи. Выяснилось, что ребята эти были из двух семей. Когда решили поговорить с их родителями, то старшие упорно защищали своих детей, отрицали их вину, вообще не видели в происходящем ничего серьезного. Ощущая такую поддержку родителей, сыновья не только не взялись за ум, но, наоборот, стали совершать новые кражи. Снова беседовали с родителями. И снова обида: слишком, мол, много внимания уделяют их детям, они ничем не хуже других… И вот пришлось привлечь обоих дружков к уголовной ответственности. Так они очутились в воспитательно-трудовой колонии для несовершеннолетних. Нетрудно понять: в этом случае огромная воспитательная роль семьи была сведена на нет, и в том, что подростки были лишены свободы, — главная вина их родителей.

В Риге однажды была задержана группа несовершеннолетних, совершившая несколько краж в школах. В процессе следствия выяснилось, что родители позволяли детям приходить домой поздно ночью. Появлявшиеся дома чужие вещи не вызывали у старших ни вопросов, ни беспокойства. Увы, такая же картина наблюдается в большинстве случаев, когда преступления совершены молодежью: родители лишь разводят руками — а что мы можем, они же нас не слушают?! Поразительная беспомощность, право же.

Дети не слушаются. Но только ли их вина в этом? Не расплата ли это за родительское нежелание и неумение принимать более непосредственное и глубокое участие в формировании личности своих детей, а то и просто за лень? Предоставленные самим себе, дети в переходном возрасте истолковывают самостоятельность каждый по-своему, и одни будут заниматься каким-то интересующим их делом, а другие окажутся на улице.

Встречаются порой и такие семьи, где ввоспитании нуждаются сами родители. Эффективное влияние на таких людей могут оказать коллективы, администрация, общественные организации по месту их работы.

В одном из районов нашей республики проживают супруги Юрий и Евгения. Живут преспокойно. А их сын Анатолий уже в четырнадцать лет сменил адрес — оказался в специальном профтехучилище. Родители за два года даже не навестили сына.

В чем же провинился их сын? Стал употреблять спиртное, грубить учителям, а потом и вообще перестал посещать школу. Откуда такие наклонности? Ответить нетрудно: родители сами показывали не лучший пример. Достаточно сказать, что их не раз увольняли с работы за прогулы.

Бывают и более печальные случаи. В Талсинском районе, например. Пока увлеченная устройством собственной личной жизни мать меняла «женихов» и праздновала «свадьбы», двое ее сыновей с компанией дружков устраивали гулянки, завершавшиеся грабежами. Чем это кончилось, догадаться нетрудно: коллегией по уголовным делам Верховного суда республики братья Зигмарс и Эдмунд были осуждены на длительные сроки лишения свободы, понесли ответ по делу и другие соучастники. И, честное слово, жаль было, что на скамье подсудимых не сидели и родители молодых преступников.

Да разве только родители виноваты? Все окружающие проявили равнодушие. Нет, я, конечно, не за то, чтобы, заметив какое-то неблагополучие, все стали активно вмешиваться в жизнь молодежи. Дело это сложное, и вместо пользы может принести немало вреда. Но должно быть главное, основное, без чего все педагогические и воспитательные приемы не окажут никакого воздействия: теплое и доверительное человеческое участие, желание и умение проявить его.

Ведь есть люди и организации, которым под силу не только проявить такое участие, но и заметить неблагополучие еще в самом начале и сделать все нужное, чтобы не дать ему развиться. Это и комиссии по делам несовершеннолетних при горрайисполкомах, и комиссии по работе с подростками и неблагополучными семьями при сельских и поселковых исполнительных комитетах, и работники органов народного образования, комитетов комсомола, профтехучилищ, средних специальных учебных заведений, отделов внутренних дел, культуры, представители женских советов, добровольных народных дружин, оперативных комсомольских отрядов…

Хочется, чтобы такое внимание и участие стало повседневным. Чтобы вовремя замечали приближение несчастья и помогали тому, кому оно грозит исковеркать жизнь, помогали вернуться на прямую дорогу.

Несчастье не кричит и не стучит —
За дверью притаится и молчит,
Глаза таращит сумрачно оно —
С недавних пор или давным-давно?
Оно придет, когда его не ждем;
Придет, не уступая нам ни в чем, —
И птицы замерзают на снегу,
И люди застывают на бегу…
Как обойти несчастье стороной?
Пересидеть за каменной стеной?
Напрасно все: его всесильна власть.
Одно спасенье:
                           духом не упасть.

Я ОБЯЗАТЕЛЬНО ДОЖДУСЬ ТЕБЯ…

Дело это у нас проходило над названием «Дело Графа». С того времени минуло несколько лет. Возвращаться к нему хотя бы в мыслях не было ни времени, ни повода, так что этот случай и участвовавших в нем людей я как бы предал забвению. Это неизбежный процесс: память предназначена хранить лишь самые яркие события, а все прочее попадает в ее архивы. Правда, в случае надобности мы можем туда обратиться, и воспоминания оживут.

Думаю, что я никогда не стал бы рыться в этом архиве ради «Дела Графа», однако порой наши действия определяются неожиданными обстоятельствами. Так случилось и на этот раз. Однажды в мой кабинет вошли два молодых человека, и я сразу же узнал их: это были Лига и Харис.

Посещению я искренне обрадовался. Когда Харис был осужден, я остался в твердой уверенности, что на скамье подсудимых он находится в последний раз в своей жизни. Нет, он вовсе fie давал подобных обещаний, однако, чувствуя его отношение ко всему происшедшему, я верил, что в его жизни это была последняя ошибка. Потерянные годы — слишком дорогая плата за сомнительные удовольствия, в которых нет ни смысла, ни надобности.

Вместе мы рассматривали и свадебные фотографии Лиги и Хариса. Счастливые лица, наряды, цветы, фата… Разговаривали о том, что они сейчас делают, где живут, какие планы строят на будущее. А после их ухода «Дело Графа» воскресло в моей памяти, из прошлого возникли знакомые лица из маленького районного городка, где я начинал работать инспектором уголовного розыска…


Легкий ветерок раскачал вершины берез, спустился по сучьям и ускользнул за озеро. Харис и Лига сидели на берегу, а мысли их были далеко — путешествовали по дороге фантазии. В мыслях оба они находились в окружении родных и друзей, Лига была в длинном свадебном платье, на которое ниспадали складки фаты. И казалось — сегодня им принесли все цветы мира, и только им двоим предназначены все наилучшие слова…

— Лига, ты о чем думаешь?

— О том же… Так будет, так обязательно будет!

В глазах влюбленных светилась радость. Волосы Лиги переплелись с мягкой летней травой. Ветерок все еще нашептывал что-то березам, а Харис с Лигой ничего не видели, не слышали…


Перед отходом поезда на Ригу в зал ожидания вошел инспектор уголовного розыска Целмс. Он был в штатском, и у занятых своими делами людей не вызвал ни малейшего интереса. Усевшись неподалеку от кассы, он углубился в какой-то журнал. Никому и в голову не пришло бы, что сейчас журнал занимал Целмса меньше всего. С места, где он устроился, помещение хорошо просматривалось, и инспектор мог незаметно оглядывать каждого входящего. Милиции еще не были известны точные приметы разыскиваемого преступника, однако опыт свидетельствовал: что-то — интуиция, быть может? — порой даже в таком случае помогает узнать преступника по каким-то, вроде бы и совершенно не бросающимся в глаза особенностям его поведения. Преступника постоянно преследует страх. Недаром говорят: от самого себя не убежишь. Каждый встречный кажется переодетым сыщиком, который может остановить, задержать, увести… Так что в любой миг надо быть готовым бежать. Бежать, бежать, бежать — чтобы в конце концов все же попасться. Потому что далеко ли можно убежать?..

Целмс терпеливо дождался ухода поезда. До следующего оставалось несколько часов, на станции никого не было, сидеть сейчас здесь значило терять зря время, а в отделе милиции его ждали и другие дела. Инспектор закрыл журнал и поднялся.

Прежде чем уйти, он все же предупредил дежурного по станции, что милиция разыскивает преступника. И на всякий случай оставил телефон, по которому можно было позвонить.

Дежурный выслушал инспектора с большим вниманием. Поинтересовался приметами и разочаровался, узнав, что приметы пока еще неизвестны. Целмс даже забеспокоился, не перестарался ли он, информируя дежурного: похоже, железнодорожник только и ждал удобного случая, чтобы пустить в дело свой никому пока не ведомый сыскной талант. Если он начнет теперь подозревать каждого пассажира, худа будет больше, чем добра.

Предчувствия не обманули Целмса. Вскоре после того, как он пришел в отдел милиции, станционный Мегрэ позвонил и взволнованно сообщил, что на вокзале только что появился подозрительный человек с объемистым чемоданом. Человек поинтересовался, когда отправляется ближайший поезд. На вопрос дежурного — в каком направлении поезд нужен, странный пассажир ответил, что это безразлично. Тогда дежурный потребовал предъявить документы. Незнакомец бросил чемодан и пустился наутек. Настичь его дежурный не сумел — тот как сквозь землю провалился.

Это были уже не шутки.

Целмс вместе с сослуживцами сел в машину и поспешил на станцию. Дежурный поджидал их с нетерпением. Вместе они обошли окрестности, проехали по улицам. Но исчезнувшего так и не нашли.

Пришлось обратиться к чемодану. В нем обнаружили новый костюм, меховой воротник от пальто, несколько платьев, парик, пару туфель и документы — прописанный в Вильнюсе паспорт и военный билет. Документы оказались подделанными.

Но самым важным были приметы преступника, сообщенные дежурным по станции. Преступника — потому что честный человек в такой обстановке вряд ли бросил бы свои вещи и кинулся бежать.


Оперативное совещание в уголовном розыске районного отдела милиции началось с обсуждения действий по раскрытию краж в магазинах. Все кражи были совершены с небольшими промежутками времени между ними и в малом радиусе. Это заставляло предположить, что кражи — дело рук одного или нескольких прибывших «гастролеров»: до начала этих событий подобных преступлений в городе не совершалось. Не исключалось, однако, что к кражам причастны и местные жители, так как чувствовалось, что воры неплохо ориентируются в районе. Предстояло проверить всех ранее судившихся за подобные дела.

Но самым интересным оказался брошенный на вокзале чемодан. Найденные в нем вещи оказались похищенными из комиссионного магазина. Не хватало только хрустальных ваз, тоже украденных. По словам дежурного, другого багажа, кроме чемодана, у незнакомца с собой не было. Значит, в городе у него действительно были свои люди.

Что можно было сделать сейчас? Усилить контроль за транспортом, систематически наблюдать за рынком, не выпускать из поля зрения гостиницу, ресторан, буфет, связаться с товарищами из соседнего района — на случай, если бы разыскиваемый человек появился у них. Послать срочный запрос в Вильнюс. Хотя документы были фальшивыми, но вильнюсская прописка могла оказаться и не случайной.

Оставшись после совещания один, начальник уголовного розыска капитан милиции Ругайс снова принялся продумывать ход расследования. Что-то они не заметили, не предусмотрели; где-то совершили ошибку. Иначе «гастролер» уже сидел бы здесь, в кабинете, и давал показания. Конечно, на след они нападут, да, собственно, уже и напали: чемодан с вещами — реальная улика… Остался, можно сказать, пустячок: найти хозяина этого чемодана. Что же, приметы его есть, сегодня же их разошлют по всем районам…

В следственной и розыскной работе немало парадоксов. И один из них заключается в том, что нельзя чрезмерно спешить! Иначе обвинишь невиновного. Но нельзя и медлить. Найти и предать суду преступника нужно как можно скорее. Медлительность тут могут воспринять как неспособность государства оградить людей от преступлений.

Капитан Ругайс понимал, что магазинных воров надо найти побыстрее. Потому что вряд ли они остановятся на уже содеянном. От них можно ожидать еще не одной неприятности…


Харис и Лига готовились к свадьбе, до которой оставалось уже всего две недели. Дни пролетали словно на невидимых крыльях, потому что вдруг оказалось, что надо сделать еще невероятно много — достать, заказать, договориться, пригласить… Мать Лиги просила дочь еще подумать и, может быть, отложить свадьбу на какое-то время: ее беспокоили разговоры о том, что Харис стал слишком часто наведываться в ресторан. В маленьком городке ничто не остается не замеченным, поэтому матери Лиги было известно и то, что и дочь ее в последнее время все чаще видели в той же компании. Лигу, до сих пор испытывавшую к ресторанам лишь отвращение! Но уговоры не подействовали. Надо полагать, мать приложила бы куда больше усилий, знай она, что до приезда в этот город Харис успел провести два года в местах лишения свободы. Однако Лига об этом решила промолчать. Девушка была уверена, что в той беде роль сыграло скорее стечение обстоятельств: Харису тогда не исполнилось еще и восемнадцати, и киоск он взломал скорее из любопытства: хватит ли смелости? Смелости хватило; однако вскоре после того пришла повестка с вызовом к следователю. Затем последовал суд и те два года, о которых Харису хотелось бы не вспоминать больше никогда.

Родители его жили в Риге. Отец был известным в республике художником, мать работала модельером в ателье. Намерению сына обзавестись семьей они противиться не стали, скорее наоборот: Лига сразу понравилась им, она выглядела спокойной и рассудительной и, как они полагали, могла в лучшую сторону повлиять на Хариса, ни спокойствием, ни рассудительностью не отличавшегося. По секрету мать сообщила сыну, что свадебным подарком с их стороны будет цветной телевизор. Обняв ее, он сказал в ответ:

— Не слишком ли дорого, мам? Телевизор мы уж как-нибудь купим и сами. Я бы лучше хотел что-нибудь из отцовских полотен…

При следующей встрече мать шепнула, что телевизор они все-таки подарят, но и картину тоже. Мама, милая мама…

Шли последние дни июля.


Кражи в магазинах все еще оставались нераскрытыми, хотя со времени последней из них прошло уже две недели. После того как незнакомец со станции скрылся, прекратились и кражи, и это заставляло предполагать, что он-то и был главным действующим лицом во всех этих преступлениях. Главным — или единственным? Ответить на это было трудно, пока личность исчезнувшего оставалась неустановленной.

Магазинное дело Ругайс держал в центре внимания. Обдумав все возможности розыска, он решил испробовать еще одно направление: проверить почтовые операции, особо интересуясь перепиской с Вильнюсом. Не могло ли случиться, что если у вора есть сообщники в городе, то краденое они пересылают ему по почте? Выглядела такая версия не очень убедительно, но все-таки имела право на существование. А уж если возникает версия, то она в любом случае должна быть проверена — таков неписаный закон работников следствия и розыска.

Такая проверка потребует много времени и труда, гарантировать успех она не могла.

Однако результаты уже первых дней проверки заставили задуматься: за два последних месяца в Вильнюс было отправлено целых семь посылок — много для маленького города. Все они были на имя некоего Праниса Ланкутиса. Адресовались они на Вильнюсский главпочтамт до востребования, что свидетельствовало о стремлении адресата принимать некоторые меры предосторожности. А отправителем посылок оказалась проживавшая на Парковой улице женщина по имени Хелга Раме. Участковый инспектор быстро собрал все необходимые сведения о ней: тридцати лет, незамужняя, работает официанткой в ресторане, любит хорошо одеться, дома у нее часто собираются веселые компании. Однако до сих пор Раме не была замечена ни в каких нарушениях закона.

Но это было еще не все. При проверке операций по денежным переводам удалось установить, что из Вильнюса, от того же самого Ланкутиса, Раме получила несколько денежных переводов общей суммой на полторы тысячи рублей. Переводы тоже высылались до востребования. Если предположить, что таким способом проводились расчеты за краденое, то выходило, что загадочный Пранис Ланкутис недурно зарабатывал, рассчитываясь с сообщниками: общая стоимость украденного значительно превышала полторы тысячи.

Было решено незамедлительно допросить Раме о ее связях с Вильнюсом. Однако оказалось, что официантка, взяв отпуск, уехала в Ригу — погостить у друзей.

К счастью, ее местопребывание в Риге удалось установить быстро.


Харис проснулся поздно. Вчера они с Лигой приехали к его родителям, проводившим лето на даче в Вецаки. Ужин затянулся, разговоры о предстоящей свадьбе (столько проблем!) перемежались осмотром картин. Дача показалась Лиге похожей на настоящий музей. Винтовая лестница вела на второй этаж, где помещалась мастерская художника. Все стены мастерской от пола до потолка были увешаны полотнами, среди которых Лиге больше всего пришлись по сердцу пейзажи и марины. На одном из полотен бескрайняя ледяная, заснеженная равнина сливалась вдалеке с мглистым небом, и казалось, что вот-вот на горизонте возникнет собачья упряжка и фигурки путешественников — настолько ярким было впечатление. На другой стене внимание девушки привлек портрет Рериха. Великий мастер задумчиво глядел с полотна, а позади, словно в почетном карауле, застыли окутанные фиолетовой дымкой горы. Но больше всего было все же своих, здешних пейзажей: мост через Гаую, красные черепичные крыши города Талей, подножие горы Гайзиньш в пору, когда цветет черемуха…



Харис вспомнил, что на пляже их ждут Хелга с Эдвином. Идти очень не хотелось, однако ничего другого придумать было нельзя: Граф обещал исчезнуть сразу после того, как будет выполнено его последнее поручение, исчезнуть — и больше не напоминать о себе. А это было очень важно: буквально через день-другой, уже в субботу, они с Лигой станут мужем и женой. А Харис не желал допускать и мысли, что у Лиги по его вине смогут возникнуть какие-то неприятности. Ах, если бы все это оказалось лишь кошмарным бредом, если бы не существовало никакого Графа!..

Но это, к сожалению, не было бредом.

…Когда из воспитательно-трудовой колонии для несовершеннолетних Хариса перевели в исправительное учреждение для взрослых, вечером к нему подошли несколько местных «аристократов». Один сразу же потребовал поменяться с ним одеждой — отдать что получше и получить взамен похуже, другой заявил, что новичок вместо него с утра будет убирать помещение. Оказалось, что и койка его была уже занята, так что спать ему придется у двери, поближе к параше. Когда Харис попытался возразить, он получил такой удар под ложечку, что потемнело в глазах. Однако, падая, он успел заметить, как и его обидчик отлетел в угол: кто-то нанес ему неожиданный удар. Этот «кто-то» и был Граф.

Вскоре Харис убедился, что Граф пользовался авторитетом. Он имел уже третью судимость за кражи. Был из Вильнюса, но перед последним арестом жил в Риге и довольно бойко изъяснялся по-латышски. То, что он заступился за Хариса, сыграло свою роль; юношу оставили в покое. Однако чем дальше, тем лучше понимал он, что Граф поступил так не просто из сочувствия, но с намерением впоследствии, после освобождения, использовать Хариса на воле.

Поэтому, отбыв наказание, Харис уехал из Риги и поселился в отдаленном уголке Латвии. Тут он устроился на работу, решив забыть прошлое; здесь встретился с Лигой. Жизнь потекла спокойно.

Но однажды на улице его остановил Эдвин — парень, отбывавший срок вместе с Харисом. Эдвин передал привет от Графа и напомнил, что шеф не любит, когда начинают валять дурака. По словам Эдвина, Граф советовал Харису почитать на досуге кое-какие книжки, хотя бы «Записки Серого Волка» Ахто Леви и «Калину красную» Шукшина, для того, чтобы понять, какая судьба может постигнуть и его самого, и Лигу. Записки Ахто Леви Харис читал, и расправа бандитов с Сирьи не исчезала из его памяти; «Калина красная» ему не попадалась, но достаточно было и фильма: картину он видел.

Почему он не пошел тогда в милицию и не рассказал обо всем сам? Боялся? Другого объяснения Харис найти не мог.

Они с Эдвином стали работать на одном комбинате, где тот был шофером грузовика, так что никого не удивляло, если их часто видели вместе. Эдвин заблаговременно подыскал объекты для взлома — остальное было, как говорится, делом техники. Некоторое время работа шла как по маслу, однако две недели назад приехал сам Граф, чтобы лично участвовать в ограблении комиссионного магазина: там были товары, представлявшие для него особый интерес, — он коллекционировал хрусталь. Взлом прошел гладко, но, когда Граф уже собрался в обратный путь, к нему неожиданно привязался дежурный по станции. Потребовал документы. Пришлось бросить чемодан с вещами и дать тягу. Харис был свидетелем происшедшего: в тот момент он стоял снаружи, и уложенные в сумку хрустальные вазы еще находились у него в руках. Лишившись чемодана, вазы Граф потом все-таки увез с собой. Из города ему удалось выбраться незамеченным.

Но Хариса чем дальше, тем больше беспокоила мысль о том, что брошенный чемодан наведет милицию на след, а документы Графа, хотя и липовые, все же смогут указать правильный путь…


В Вильнюс направили инспекторов Целмса и Эглитиса. На месте им дали в помощь участкового инспектора. Пранис Ланкутис, по кличке Граф, был, как оказалось, хорошо знаком литовской милиции.

Все трое стали поджидать Ланкутиса в засаде. Прошел день, минула ночь — Граф не появлялся. Почуял опасность? Правда, соседи утверждали, что он часто и надолго исчезает из дома: по его словам, на его беспокойной работе приходилось то и дело выезжать в командировки. Решили ждать дальше.

На следующий день Ланкутис тоже не показался. Но когда наступила полночь, в двери осторожно повернулся ключ. В комнате стояла темнота. Вошедший включил свет — и тут же услышал приказание: «Не двигаться!» Инстинкт самосохранения сработал, рука сама собой скользнула в карман, однако в следующее мгновение оказавшийся на полу Граф понял, что сопротивление бесполезно. Из его кармана Целмс извлек заряженный пистолет. Для верности на Графа надели наручники. Тогда он решил изобразить возмущение:

— На каком основании врываетесь в чужую квартиру? Без прокурора я с вами и разговаривать не стану, не теряйте времени понапрасну.

— Об этом мы позаботились. Ознакомьтесь с санкцией прокурора на ваш арест и с постановлением об обыске квартиры.

При обыске обнаружили украденные из комиссионного магазина хрустальные вазы. Собственно, их даже не пришлось искать: они красовались на полках секции, словно в витрине. Хотя с точки зрения реализации хрусталь был не самым удобным товаром, страсть коллекционера на этот раз одержала верх над деловыми соображениями.

Тем не менее Ланкутис решил не сдаваться так просто. На допросе он отрицал все. О кражах ему ничего не известно, выдвинутые против него обвинения просто смехотворны, а следователю лучше было бы заняться писанием фантастических рассказиков. Вещи? Ну и что же? Просто-напросто его знакомая Раме попросила его продать кое-что из ее имущества; в этом нет ничего преступного. Почему убежал от дежурного по станции? Тот выглядел немного не в себе, а от таких лучше держаться подальше. Документы. Нашел на улице и не успел сдать в стол находок. Пистолет? Он и сам удивлен, потому что купил его за пол-литра у какого-то забулдыги, полагая, что это импортная зажигалка…


Вечером, когда пляж опустел, компания отправилась в Ригу. Обосновались в кафе «Кристина». Магнитофон проигрывал «Странный вечер» Раймонда Паулса. Харис с Лигой танцевали. Эдвин такого времяпрепровождения не признавал, и они с Хелгой пили кофе с бальзамом. Эдвин, ухмыльнувшись, громко сказал Хелге:

— А здорово эти втюрились друг в друга! Прямо Ромео и Офелия!

Хелга промолчала. Объяснять Эдвину, что у Ромео с Офелией нет ничего общего, кроме разве их автора, вряд ли стоило: до утра он все равно забыл бы. Не хотелось Хелге продолжать этот разговор еще и потому, что Харис и Лига выглядели счастливыми и было завидно и грустно. Скоро их свадьба. И для них начнется другая жизнь…

После кафе все четверо направились на улицу Аусекля, где жили родители Хариса. Сейчас они продолжали отдыхать на даче, так что квартира была пуста. Можно было продолжить вечеринку.

Но продолжить ее так, как им хотелось бы, не удалось. Не успели они войти, как в дверь позвонили, и работники милиции пригласили всех следовать за ними.

Так внезапно закончилось лето.


Следствие приближалось к концу. Ланкутис все еще запирался.

Для следователя признание — не главное доказательство вины, зато для виновного оно всегда является смягчающим вину обстоятельством.

Ругайс по-прежнему интересовался ходом следствия, хотя уголовный розыск свою работу уже выполнил: нашел виновных и передал их следственному отделу. Эдвин свою вину признал и глубоко раскаивался. Правда, раскаивался он и тогда, когда попал на скамью подсудимых впервые. Причиной всех несчастий, происходивших с ним, он считал постоянное отсутствие денег. Денег ему было нужно столько, чтобы всегда можно было себе позволить все, чего душа пожелает. А душа его желала, например, каждый вечер проводить в ресторане. Тут и зарплаты министра не хватило бы.

Хелга тяжело переживала отсутствие удобств, к которым она привыкла дома. Но все же ухитрялась прихорашиваться перед каждым допросом: как знать, может быть, и пригодится… Однако косметика не помогала, и каждая беседа со следователем кончалась слезами, так что по щекам Хелги стекали черные струйки.

Харис замкнулся в себе. И причиной тому было крушение столь уже, казалось, близкой другой жизни. Чувствовалось, что он все понял и продумал. Он не отрицал всего, как Ланкутис, не давал, подобно Эдвину, обещаний стать в дальнейшем образцом поведения. И Хариса и самого Ругайса волновал вопрос: простит ли Лига? Она простила ему былую ошибку, но нельзя же отпускать грехи до бесконечности. И сколько можно ошибаться? Похоже было, что без Лиги Харис пропадет. И Ругайс решил поговорить с нею. Не уговаривать, а просто поговорить о том, что на этот раз послужило причиной падения Хариса.

Разговор этот все изменил. В день свидания Лига пришла к Харису и сказала ему то, что в тот миг было для него нужнее всего:

— Все будет хорошо, слышишь? Я буду тебя ждать. Приезжать в гости. Я все знаю. Я обязательно дождусь тебя, слышишь?

Когда начался суд, в зале были и Целмс с Ругайсом. Как ни странно, в зале суда изменилось и их отношение к Графу: он тоже отказался от позы человека, которому все позволено. Граф говорил о своем детстве, прошедшем без матери, о послевоенном голоде и бродяжничестве, от которого он не смог отвыкнуть и впоследствии. Может быть, конечно, это была всего лишь новая поза, поза страдальца, обиженного жизнью, и таким способом Граф хотел пробудить сочувствие в судьях?

Не без того, наверное. Однако была в его словах и правда…

АНОНИМНОЕ ПИСЬМО

Вряд ли найдется другая профессия, столь богатая неожиданностями, как уголовный розыск. Собственно, неожиданным является любое преступление. Иначе мы ведь его и не допустили бы. Опередили. Но предвидеть преступный замысел, зреющий в тайниках чужой души, можно далеко не всегда. А подчас и вообще обходится без замысла. Возникает непредвиденная конфликтная ситуация, человек не справляется с нею, и преступление становится ее печальным итогом. Чаще так случается с молодыми людьми, о которых в этих очерках сказано уже немало. И не только с ними.

Но неожиданными бывают не только преступления, а порой и ключи к их раскрытию. И, однако, даже самые, казалось бы, непонятные преступления не остаются нераскрытыми и безнаказанными. Молодежь не всегда понимает это. Человек, колеблющийся у незримой границы, успокаивает себя: это других ловят, а не меня, меня не поймают, не догадаются. Потом, если раскрытие не приходит сразу, он смелеет. Но ведь не зря говорят, что сколько веревочке ни виться, а кончику быть… И какие бы хитроумные ходы ни применял преступник, конец будет один.

Чтобы проиллюстрировать это, хочу рассказать здесь об одном деле; хотя оно и не связано с молодежью, являющейся, так сказать, главным героем этих очерков, но на его примере можно, мне кажется, достаточно хорошо убедиться в изначальной безнадежности пути, на который вступает преступник независимо от его возраста и всех прочих обстоятельств.

Пусть простят меня участники следственно-розыскной группы за некоторые отступления от действительности, вызванные этическими соображениями. Документальный рассказ об этих событиях можно найти в судебных архивах и в комнате-музее службы криминалистики Министерства внутренних дел Латвийской ССР.


…В начале шестидесятых годов Хорсты купили домик на окраине Риги. Детей у них не было, и Паулина долго переживала это свое несчастье. Но жили они мирно, пока через два года после покупки дома, как раз накануне серебряной свадьбы, Екаб Хорст не собрал вдруг свои вещи и не ушел к другой женщине.

Только тогда Паулина вспомнила, что много лет назад ее муж встречался с какой-то Юстиной. Как далеко зашли их отношения и почему они в свое время расстались, Паулина никогда не спрашивала, хотя ей и приходилось слышать, что у Юстины есть сын, теперь уже взрослый, и что отцом его вроде является Екаб.

Паулина и раньше была сдержанной, а теперь совсем отгородилась от соседей. К себе никого не приглашала и сама ни к кому не ходила. Она не хотела ни сочувствия, ни советов, ни помощи. Никогда не умела делить с кем бы то ни было ни радость, ни горе.

Через три месяца к ней неожиданно пришла Юстина. Визит ее разбередил затянувшуюся было рану. Юстина оказалась женщиной неопределенного возраста; ей можно было дать порой сорок, а порой и все шестьдесят — в зависимости от ее настроения, от того, насколько тщательно она следила за собой.

Сознавая, что посещение ее было достаточно неприятным для обеих, Юстина держалась скованно, и разговор получился непродолжительным. Паулина не предложила нежданной гостье ни раздеться, ни присесть. Лицо хозяйки оставалось неподвижным, хотя внутри все вскипело, когда она услышала певучие интонации гостьи:

— Не держите на меня зла. Никогда не хотела обездолить вас, сына вырастила в одиночку, и Екаба к нам не заманивала. Но теперь, на старости лет, он сам решил, что обеспечены вы достаточно, у вас дом, пенсия, и мы хоть сейчас можем пожить друг для друга — сколько еще придется…

Она говорила торопливо, часто переводя дыхание. Каменное молчание Паулины тяготило ее.

— И теперь мы с ним решили оформить наши отношения. Хоть напоследок. На вещи, на сбережения он претендовать не собирается. Лишь бы вы дали ему развод…

Не удержавшись, она заплакала, и лишь тогда услышала ровный, невыразительный голос Паулины:

— Скажите Екабу, что я согласна на развод. Насильно я его никогда не держала. И не собираюсь.

Откуда было знать Юстине, каких сил стоили Паулине эти спокойные слова. Но бывшая жена Екаба не утратила способности держать себя в руках. Даже муж и тот никогда не знал всего, что творилось в ее душе, и в минуты ссор нередко именовал ее статуей.


Развели быстро. Правда, Паулина ожидала, что Екаб придет на суд один: прежде чем расстаться навеки, ей хотелось посидеть вдвоем с ним в каком-нибудь кафе в Старой Риге, немногими словами вспомнить былое. Но Екаб ни на секунду не расставался с Юстиной, словно боясь остаться с Паулиной наедине; наверное, боялся ее глаз, внимательных и усталых, боялся сожаления, какое могло бы шевельнуться в его душе: нелегко ведь отрубить и отбросить почти три десятка лет, прожитых вместе…

Только вернувшись из суда домой, Паулина поняла, что осталась на всю жизнь одна, — осталась одинокой, никому не нужной.

До боли остро ощутила она тишину пустых комнат, и домик на окраине Риги, о котором она столько лет мечтала, ради которого вместе с Екабом работала не покладая рук, внезапно показался ей враждебным, связавшим ее по рукам и ногам, повисшим на шее, словно гиря.

После этого Паулина еще больше замкнулась. Каждое утро она выходила из дому, чтобы принести из сарая дрова и сходить в магазин; там она здоровалась с соседями и продавцами кивком головы, не разжимая губ. По привычке она не пропускала служб в костеле. Но всегда прямым путем возвращалась домой и больше уже на улицу не выглядывала. К вечеру Паулина наглухо закрывала ставни — не столько из страха, сколько для того, чтобы оградить себя от случайных взглядов. Старательно, на замок и цепочку, запирала дверь и уже не впускала больше никого.

Но даже самый замкнутый человек не может вечно быть совершенно один, а для старой женщины это особенно мучительно. И постепенно Паулина принялась искать друга. Ей хотелось, чтобы и в ее пустых комнатах зазвучал человеческий голос, чтобы был на свете кто-то, кто мог бы понять ее, в случае болезни побыть рядом, вызвать врача, — человек, от которого не надо было бы таиться.

И мало-помалу такие отношения начали у нее складываться с соседкой, Эммой Круминьш. К тому же они не были совершенно чужими друг другу: Эмма приходилась Паулине дальней родственницей. Однако прежде не было никакой надобности вспоминать об этом. Но вот однажды утром Эмма заметила, что Паулина не появилась во дворе в урочный час, хотя раньше по ней можно было хоть будильник проверять. Она зашла к Паулине и узнала, что ту скрутил ревматизм. Эмма сразу же затопила плиту, заварила малиновый чай, сбегала в магазин за свежими булочками…

Дальше — больше, и вскоре она стала необходимой Паулине.

Шли годы, и обе женщины стали совсем неразлучными. И вот в один прекрасный день Паулина попросила Эмму пригласить нотариуса и, несмотря на все возражения соседки, составила завещание, по которому все имущество после ее смерти должна была наследовать эта милая, одинокая женщина. На протесты Эммы Паулина ответила кратко:

— Не спорь. Больше у меня никого нет, а с собой старики ничего не берут.

В тот вечер Эмма засиделась у Паулины допоздна. Вместе разглядывали старые фотографии, вспоминали прожитые годы. Словно расставаясь навсегда.

Рассматривая пожелтевший от времени снимок, на котором были изображены две молодые женщины, Паулина заметно взволновалась.

— Мои двоюродные сестры, близнецы. — Она глубоко вздохнула, помолчала и лишь затем тихо продолжала: — Страшная судьба. Всю жизнь старались вылезти из нужды, работали без выходных и праздников, одна была портнихой, другая — шляпочницей… А пять лет назад их убили. Обеих.

— Какой ужас! — прошептала Эмма.

— Да. Хоть жили они порознь, а смерть приняли одинаковую. За что? Ведь и мухи на своем веку не обидели!

— Кто же их?..

Паулина пожала плечами.

— До сих пор не нашли. У них почти ничего и не пропало. А в комнатах все было перевернуто — словно что-то искали. Нашли, не нашли — не знаю.

На следующий день, заметив, что ставни домика Паулины еще не открыты, дворничиха отворила их сама и постучала в окно. Обождала минуту-другую, но в доме по-прежнему царила тишина. Тогда, поднявшись на крыльцо, она позвонила; изнутри донеслось тонкое дребезжание. Однако никто не спешил отворить дверь. Дворничиха подергала ручку, постучала в дверь, но безрезультатно.

«Видно, поздно легла вчера», — подумала она и снова подошла к окну. Когда она всмотрелась повнимательнее, ей показалось, что Паулина лежит в постели как-то странно. Дворничиху внезапно охватил страх. Она бросилась к Эмме. Потом позвонила из автомата в милицию.

Через несколько минут подъехал участковый милиционер. Он распорядился взломать дверь. Шофер милицейской машины немного повозился с замком, и дверь распахнулась. Участковый вошел первым и увидел в постели Паулину, залитую кровью.

Быстро выйдя на крыльцо, он попросил обеих перепуганных женщин не входить в дом и вызвал оперативную группу.

Через полчаса Эмма, заливаясь слезами, уже рассказывала, что была самым близким, единственным другом Паулины, только вчера провела у нее весь вечер, рассматривая фотографии, а кроме того, что только вчера Паулина составила завещание, в котором сделала ее своей наследницей.

В оперативную группу входили инспектор уголовного розыска Целмс, следователь прокуратуры Эвартс, судебно-медицинский эксперт Вилсоне и эксперт-криминалист Смилга.

Поговорив с Эммой, Эвартс попросил ее посидеть на скамейке возле дома и никуда не отлучаться.

— Господи! — едва слышно пробормотала женщина. — Неужели вы подозреваете меня!

— Нет, я вас ни в чем не подозреваю. Но вы самый важный свидетель, а нам нужна каждая мелочь. Вот посидите спокойно и попытайтесь припомнить все как можно подробнее, — успокоил следователь.

— Но меня уже два раза допрашивали…

Тем временем Смилга сделал необходимые фотографии, и вся группа перешла в комнаты. Там царили чистота и порядок, говорившие о педантичной аккуратности старой хозяйки. А в постели лежала убитая женщина.

На первый взгляд все было ясно: женщину убили топором, который валялся сейчас подле печки. Рядом лежала мокрая тряпка, которой убийца, видимо, вытирал руки или обувь, прежде чем выйти из дому.

Судмедэксперт Вилсоне подошла к Целмсу и Эвартсу.

— Заключение экспертизы получите сегодня же, но и так видно, что смерть насильственная. Признаки борьбы отсутствуют. Видимо, потерпевшую убили, когда она спала.


Эмма Круминьш сидела в кабинете следователя, и ее все больше охватывал невыразимый страх. Глядя на нее, Эвартс точно в книге читал все ее переживания. Она вряд ли умела таить свои чувства. Только уж слишком она перепугалась… Обдумывая план ведения допроса, следователь никак не мог отрешиться от мысли о завещании: как-никак, а убили Паулину именно после того, как она его составила.

— В общем и целом, ваши отношения с покойной мне понятны, — сказал он, как бы стараясь подытожить все то, о чем они говорили уже не один раз. — Вы — соседки, обе — одинокие женщины, Хорст часто болела, и ваше присутствие было ей необходимо. К тому же вы еще и приходитесь ей родственницей. Наверное, она хоть иногда делилась с вами своими мыслями, переживаниями, воспоминаниями. Так вот, постарайтесь вспомнить: не боялась ли она кого-нибудь? Записывать я пока ничего не буду, так что не опасайтесь доставить кому-то лишнюю неприятность. Если у вас появятся вопросы ко мне — спрашивайте: может быть, вдвоем нам будет легче понять, кому понадобилось, чтобы эта старая женщина умерла.

Эти слова приободрили Эмму. Она взглянула в глаза молодого человека, словно стремясь прочитать его мысли.

— Я ведь все уже рассказала вашим. Они записали.

— Я читал. Но хотелось бы услышать все еще более подробно.

— Врагов у Паулины не было. И никто никогда ей не угрожал. Она и с людьми-то не встречалась… Правда, ушел от нее муж; но с тех пор он тут не появлялся, не писал даже. Было время — Паулина узнала, что они с Юстиной теснятся в маленькой комнатенке, и предложила ему часть дома. Но Екаб отказался. А я совсем не хотела, чтобы она завещала все мне, я как сердцем чуяла, отговаривала ее. Но характер у нее был упрямый… Вчера вечером, когда мы рассматривали старые фотографии, она мне показала и еще кое-что. Шкатулку. Там были ее документы, а кроме них — деньги, четыре тысячи рублей, золотая цепочка с крестиком, браслет и еще два золотых колечка. О браслете она сказала, что это очень дорогая вещь: с бриллиантами…

— Вы не спросили, откуда у нее такие ценности?

— Спрашивала. Она сказала, что это фамильные драгоценности.

— Где хранилась шкатулка? Как выглядела?

— Такая старинная. Резная, черного цвета.

— Где же она хранилась?

— Где была раньше — не знаю. Но вчера вечером Паулина попросила, чтобы я взяла ее к себе. Она у меня сейчас…

И Эмма заплакала, опустив голову.

Эвартс задумчиво покачал головой. Да, интересно получается… Значит, Паулина все же боялась чего-то определенного, если отдала шкатулку на хранение? Или Эмма сама взяла ее — после убийства?

Он записал показания, дал свидетельнице расписаться. Надо бы, конечно, изъять эту шкатулку с драгоценностями в интересах следствия. Только как это сделать, чтобы совсем не вогнать в панику уже и так донельзя перепуганную женщину? Ведь если именно за шкатулкой охотился преступник, он может и еще раз наведаться. А о том, что драгоценности находятся теперь у Эммы, нетрудно догадаться человеку, который знал образ жизни Паулины и не нашел ничего в ее доме.

Так Эвартс и сказал Эмме, и она сразу же согласилась передать шкатулку.

Когда шкатулка находилась уже в сейфе Эвартса, он позвонил в уголовный розыск Целмсу. Услышав в трубке знакомый голос, спросил:

— Что нового? Ах есть кое-что? Заходи, буду рад.

Целмс появился у следователя минут через двадцать. Они были давними друзьями, вместе кончали юридический факультет и обычно понимали друг друга без лишних слов.

— Что же за новости у тебя?

— Нашли еще одного свидетеля. Он ночью, часа в два, видел свет, пробивавшийся сквозь щели в ставнях дома Паулины.

— Интересно. Она вечерами, как все утверждают, никого не впускала. Для кого же было исключение?

— А во сколько ушла Круминьш?

— Эмма? Намного раньше. Правда, у нее свой ключ. И она не помнит, закрывала ли за ней дверь хозяйка, или она, уходя, заперла снаружи сама.

— Утром дверь была заперта. Это уж точно не хозяйка…

— Ее ключей мы не нашли. Значит, преступник запер за собой.

— Почему все-таки она так заспешила с завещанием? А что ты сам думаешь об этой Эмме Круминьш? Не могло быть так, что она ушла, а потом опять пришла? Шкатулка соблазнила… Что ты об этом думаешь?

Эвартс пожал плечами. Эмма производила впечатление человека искреннего, но отбрасывать версию о ее участии в убийстве было бы преждевременно. Разве не мог у нее оказаться соучастник, которого она и впустила к Паулине Хорст? Шкатулка ведь все же оказалась у нее. Была она перенесена до убийства или после?

— Может быть, задержать ее? — спросил Целмс. — До выяснения всех обстоятельств?

— По какому праву? Только потому, что мы бродим в потемках? Доказательств-то нет… Давай лучше еще поработаем в направлении Екаба Хорста, бывшего мужа. Он-то о шкатулке знал, это ясно. И его Паулина, пожалуй, впустила бы в дом даже среди ночи.

Проверка алиби бывшего мужа Паулины Хорст показала, что он, работавший ночным сторожем в одном из институтов Риги, в ночь убийства находился на дежурстве. Смерть Паулины он перенес тяжело, даже слег. На допросе Екаб сказал, что большая часть вины в случившемся лежит на нем: останься он с Паулиной, ничего такого не могло бы произойти.

Правда, алиби его было не совсем прочным. Ночью он вполне мог отлучиться из института на несколько часов — не было ни одного свидетеля, кто подтвердил бы, что Хорст и на самом деле всю ночь безотлучно провел на посту. Но не было и никаких поводов утверждать, что ночью он куда-то уходил.

Эвартс спросил его: откуда взялись у Паулины драгоценности и почему он при разводе не претендовал хотя бы на какую-то их часть? Хорст ответил, что вещи эти принадлежали лично Паулине, они не были нажиты совместно и претендовать на них он не мог. Оказалось, что раньше драгоценностей было больше, кое-что пришлось продать, чтобы купить домик. Поэтому Екаб считал, что не имеет права даже на половину дома.

Следствие зашло в тупик: людей, которых можно подозревать в убийстве, двое, но доказательств их вины не было. Что делать? Искать новые доказательства? Где? Или искать третьего?

И тут на имя прокурора пришло анонимное письмо.

Письмо было составлено из вырезанных с печатного текста и наклеенных на бумагу слов. Оно гласило:


«Товарищ прокурор! Хочу обратить ваше внимание на серьезные упущения следствия по делу об убийстве Паулины Хорст. У меня имеютсядостоверные данные того, что убийство совершил ее бывший муж, отлучившись с дежурства в институте. Надеюсь, что вы примете это к сведению и преступник не останется безнаказанным».


Часть наклеенных слов вырезана целиком, часть составлена из отдельных букв. Письмо было на русском языке.

Прокурор Калныньш вызвал к себе Эвартса и Целмса, ознакомил их с письмом и спросил:

— Может, передадим дело следователю по особо важным делам? Даже посторонние стали упрекать…

— Как знать, не исключено, что мы начали выходить на преступника и он решил отвести от себя подозрения заблаговременно? — предположил Целмс.

— Да и материалов мы уже собрали немало, — поддержал его Эвартс.

— Ну, какие там материалы? — не согласился прокурор. — Ничем не подкрепленные версии. Либо Хорст, либо Эмма Круминын, так?

— Не совсем. Мы тут проанализировали дела прошлых лет по убийствам, в частности дела об убийстве двоюродных сестер Паулины. И обнаружили интересные совпадения.

— Да, — подтвердил Целмс. — За последние годы это третье убийство, совершенное таким образом, после тех двух. Все потерпевшие — одинокие женщины преклонного возраста, все родственницы, во всех квартирах что-то искали. А что касается письма, то автор его, похоже, заинтересован в усилении нашего внимания к Екабу Хорсту.

— К сожалению, серьезных доводов у вас нет. Но все же лучше, чем ничего, — смягчился прокурор. — Письмо придется подвергнуть лингвистической экспертизе: стиль, акцент, направление мыслей, построение фразы. И каждое утро докладывайте мне о ходе следствия.

Эвартс и Целмс вышли от прокурора.

— Ты попроси ребят проверить письмо на отпечатки пальцев, а я пойду на переговоры к корифеям филологического факультета, — сказал другу Целмс.

Криминалистическая экспертиза обнаружила на анонимном письме отпечатки пальцев, годные для идентификации. Лингвистическая выдвинула предположение, что в тексте чувствуется латышская конструкция фразы; стилистика же письма свидетельствует о возможных юридических познаниях автора. Судя по шрифту и некоторым другим признакам, слова и буквы были вырезаны из журнала «Человек и закон».

Сообщив эти сведения прокурору, Целмс и Эвартс получили задание дополнительно проверить все родственные и иные связи потерпевшей, алиби тех людей, кого она могла знать, сведения об их прошлом, в первую очередь о судимостях, а также о профессии и образе жизни.

Изучив вновь полученные сведения, Целмс и Эвартс больше всего заинтересовались неким Гринбергом. В годы буржуазной Латвии он служил в полиции, во время оккупации сотрудничал с нацистами. В Ригу вернулся, отбыв около десяти лет в местах лишения свободы, и теперь работал столяром в домоуправлении. Характеристика с места его работы была весьма положительной: не пьет, усерден, добросовестен…

Однако показалось любопытным, что, женившись две недели назад на женщине — иностранной подданной, Гринберг готовился теперь выехать за границу. Для этого он снял со сберкнижки десять тысяч рублей. Сумма более чем солидная для простого сторожа домоуправления. Пусть даже непьющего.

Гринберга необходимо было проверить в срочном порядке.

Встреча со следователем и инспектором уголовного розыска его явно не обрадовала. От приглашения сесть в машину он попытался отговориться срочной работой, пообещав заехать через час.

— Наша работа тоже не ждет, — отверг его предложение Эвартс.

В машине он внимательно наблюдал за пассажиром, зная по опыту, что кое-кто из задержанных любит в такой ситуации симулировать припадки и приступы, рассчитывая попасть в больницу. Оттуда убежать не так уж трудно.

Но Гринберг сидел неподвижно. Лицо его словно осунулось. Он молчал, только губы шевелились, словно бы повторял про себя слова предстоящих показаний.

Для Эвартса и Целмса этот допрос был тоже очень важен. Если им не удастся ничего выяснить у Гринберга, дело придется передать в прокуратуру республики. Поэтому они заранее решили начать сразу интенсивный допрос, добиваясь четкого ответа на каждый вопрос. Допрос записывался на магнитофон и одновременно протоколировался.

Вопросы как бы наступали на Гринберга.

Фамилия. Имя. Отчество. Год и место рождения. Национальность. Образование — высшее юридическое, в 1939 году окончил факультет правоведения в Рижском университете. Беспартийный. Служил в полиции. Судим в 1946 году. Лишен свободы на пятнадцать лет. Работает столяром. Женат. Брак зарегистрирован в апреле этого года…

— Кто еще из ваших родственников проживает в Латвии?

— Не знаю. Родители умерли, пока я отбывал наказание, а более дальние родственники мною не очень-то интересовались. Вернувшись, я тоже не пошел к ним на поклон. Да и биография моя могла им помешать…

— Следствием установлено, что вы являетесь родственником убитых Паулины Хорст и ее двоюродных сестер. Хорст знала о вашем возвращении и опасалась встречи с вами. Объясните: чем это могло быть вызвано?

— Родственники мы дальние… Хорст оставалась мне должна. Когда я вернулся в Ригу, то попытался получить с нее долг. Но она со мной и разговаривать не стала. Недавно вот узнал, что она убита. А вы не скажете, не осталось ли после нее завещания? Может быть, она хоть в нем оставила мне что-нибудь в возмещение долга?

— Каков был размер долга?

— Трудно сказать, трудно… Это были семейные драгоценности, а на них цены поднимаются. Тысяч десять, наверное, стоят, не меньше.

— Отпечатки пальцев на анонимном письме, полученном прокуратурой, идентичны вашим, снятым еще при прошлой судимости. Это подтверждено заключением экспертизы. Что заставило вас написать это письмо?

Гринберг угрюмо молчал.

— Почему вы пытались направить следствие по ложному пути? Молчание еще больше осложнит ваше положение, вы, как бывший юрист, должны это понимать.

— А где сказано, что это ложный путь? Вы уверены? А я вот уверен в обратном. Потому и написал письмо. Мало ему было того, что он Паулину бросил, так он еще и убил! А меня подозревать нелепо. Через считанные дни мы с женой уедем, и не будет мне никакого дела ни до убийства ни до драгоценностей. Она, наверное, давно уже продала их… Конечно, для вас важно найти преступника, только я тут при чем? Разве я за свои грехи не расплатился полностью? Неужели чуть что — снова будете вешать на меня всех собак? Нельзя же так…

— Когда вы были в последний раз дома у Хорст и у ее двоюродных сестер?

— У Хорст? Да лет десять назад, когда освободился. Потом они переехали, разыскивать их я не стал. А у сестер ее вообще ни разу не был. Даже адреса их и то не знал.

— Значит, по поводу убийств ничего пояснить не можете?

— Абсолютно…


Магнитофонную запись этого допроса прослушали в кабинете прокурора. Калныньш неудовлетворенно покачивал головой.

— Ну что? Надеетесь разобраться сами? Или все же передадим дело? — спросил он. — Ведь против Гринберга, кроме этой самой анонимки, у вас ничего нет.

— Сами разберемся, — уверенно сказал Эвартс. — Дайте только санкцию на обыск. Надо осмотреть не только его дом, но и мастерскую.

Осматривали тщательно. И все же обыск квартиры Гринберга ничего не дал. Правда, у него нашли журналы «Человек и закон» — комплекты за несколько лет. Но экземпляров, из которых были вырезаны слова для анонимного письма, среди них не оказалось. Пропали? Или не были доставлены?

Гринберг пожал плечами. Куда девались недостающие журналы, он не помнил.

Обыскали мастерскую. Журналов не нашли и там. Зато обнаружили флакончик с клеем. А в печке — кучу пепла от сгоревшей бумаги.

— Что-то вы отапливались не по сезону, — сказал Целмс, осторожно вынимая пепел.

Гринберг промолчал.


Вскоре экспертиза установила, что в печке сгорели именно те номера журнала «Человек и закон», из которых вырезали слова для анонимного письма. И наклеены они были именно тем клеем, который изъяли при обыске в мастерской.

Авторство анонимного письма было установлено неопровержимо.

Однако отправить анонимное письмо — еще не значит убить. И хотя внутренняя уверенность в том, что Гринберг виновен, теперь была и у Эвартса и у Целмса, направить ее в суд было нельзя. Нужны доказательства.

И они нашлись. В печке сгорели, чтобы затем восстать из пепла, не только журналы, но и кожаные перчатки, которые были на Гринберге в ту ночь. Перчатки сгорели не до конца. На них удалось различить следы крови.

Допросы подозреваемого превратились в настоящий поединок.

Однако последним ударом, которого Гринберг не смог уже перенести, оказались не перчатки. И вообще не какое-либо из доказательств.

Он не выдержал, когда Эвартс сообщил ему, что той самой шкатулки с драгоценностями, ради которой Гринберг совершил вот уже третье убийство, в ту ночь в доме Паулины Хорст не было. Что за считанные часы до визита родственника старая женщина, словно движимая предчувствием, отдала ее на хранение Эмме Круминьш. И значит, он, Гринберг, снова, в который уже раз, убил не ту жертву…

На глазах следователя представительный мужчина интеллигентного облика превратился в старика с потухшими глазами и болезненно скривившимся лицом.

После этого он перестал отрицать…

ТРИ ВСТРЕЧИ

Милицейская повседневность заполнена вовсе не одними только уголовными происшествиями. Куда больше конфликтных ситуаций. Тут и несчастные случаи, и горькие разочарования, и многое другое. Все это, казалось бы, не входит в компетенцию милиции. Однако со своими бедами люди чаще всего обращаются именно к нам. И только в редких случаях работники милиции отклоняют такие обращения. Но и тогда человеку объясняют, почему милиция не вправе вмешаться в его дело, и советуют говорить с теми, кто действительно может в этом случае помочь.

За время службы мне пришлось выслушивать сотни посетителей, выезжать на места бесчисленных происшествий. Из этого множества три случая сохранились в памяти ярче всех остальных.

ДВА АПЕЛЬСИНА
Ночное дежурство проходило сравнительно спокойно. Вызовы кончились, часы показывали уже за полночь. Можно было и отдохнуть. Я стал читать книгу, но тут дверь открылась и в комнату вошла пожилая женщина. По облику посетительницы сразу можно было сказать, что пришла она не с добрыми вестями.

Назвав себя, женщина принялась рыться в сумочке в поисках документа. Однако я сказал ей, что предъявлять паспорт нет необходимости: я знал ее по афишам камерных концертов. Женщина была бледна, и руки ее дрожали так, что поданную мною воду она почти всю расплескала. Немного придя в себя, она заговорила; при этом меня не оставляло впечатление, что меня она вовсе и не замечает и говорит сама с собой:

— Он убит, несомненно, убит… Бандиты убили, а милиция сидит и почитывает книжки. Негодяи…

После этого ей стало настолько плохо, что пришлось вызвать «Скорую помощь». Лишь когда посетительница заговорила снова, я смог наконец понять, что исчез ее сын. Ночь, а его все нет, хотя всегда он приходит домой вовремя. Значит, случилась беда. Никакой другой причины она не могла найти.

У женщины оказалась с собой фотография сына, парня лет двадцати, кудрявого, с бородой. Борода, по словам матери, была рыжеватой; при ходьбе юноша заметно прихрамывал.

Женщину отвезли домой, объявили розыск пропавшего. Я сел в патрульную машину; объездили все закоулки, но безрезультатно. А утром женщина позвонила, чтобы отозвать свое заявление: сын только что вернулся домой. Наверное, ей было неудобно за напрасное, как она сказала, беспокойство, и положила трубку не сразу. Я не удержался, и то, что она рассказывала, записал для памяти.


«— Все-таки пойдешь? — спросила мать, и в голосе ее слышалась горечь.

— Надо пойти. Отец, как-никак. И пятьдесят лет исполняется только однажды.

— Разве тебя там ждут? У него другая семья. Все будут для тебя чужими…

— Я к отцу иду, а не к чужим, как ты не понимаешь? Да все будет хорошо, не волнуйся. Куплю подарок, ребятишкам — что-нибудь сладкое… Оттуда позвоню, чтобы не беспокоилась».

Больше мать не возражала. Хоть беспокойство и не оставляло ее, запретить сыну пойти к отцу на день рождения она не могла. Может быть, она и не волновалась бы так, если не огорчавшая ее мысль, что сын шел непрошеным.

Ритварс ушел. Глядя в окно, мать смахнула слезы и еще долго не отходила от окна.

…Несчастья преследовали Ритварса с самого детства. Сперва полиомиелит, после которого он остался хромым. Вскоре после этого у мальчика начались эпилептические припадки и невыносимые головные боли. Отец в то время работал в газете, и болезни сына мешали его творчеству. Он начал пить, оставил семью, потом женился вторично и с тех пор сюда заглядывал лишь изредка. Но Ритварс всегда радовался его приходу. Для него отец оставался родным и близким. Подрастая, мальчик даже в разговоре стал пользоваться теми же выражениями, что и отец.

Вскоре отец перестал приходить совсем: новая семья возражала. И все же, когда Ритварс получал паспорт, выбрал его фамилию.

…Ритварс бегал по этажам универмага. Везде были очереди; он завернул в писчебумажный отдел и купил красивый комплект авторучек. Чем не подарок для журналиста? На первом этаже, в гастрономе, в продаже были апельсины. Для ребятишек ничего лучшего не придумаешь. Он простоял почти час, но, когда перед ним оставались каких-нибудь два человека, продавщица объявила, что апельсины кончились. Люди разбрелись, а Ритварс все стоял как пригвожденный. Ноги не хотели повиноваться, и сама собой вырвалась просьба:

— Ну, может, еще найдется — хоть парочка…

Продавщица, наверное, поняла по его глазам, что это случай особый, и пожертвовала двумя апельсинами из отложенных для себя. Ритварс не знал, как и благодарить; два ароматных апельсина сейчас казались ему самым ценным сокровищем в мире.

Снег падал большими хлопьями, сучья деревьев, убранные белым, стыли в торжественном покое. Гудели трамвайные рельсы. На Югле Ритварс пересел в автобус; вскоре за мостом показались первые дома поселка. Был сумеречный час, когда день еще не кончился, но уже чувствуется приближение вечера. Пока Ритварс шел по Видземской аллее, в окнах понемногу зажигались огни. И чем ближе подходил он к отцовскому дому, тем труднее становилось ему идти. Почему? Может быть, причиной было то, что еще издали он заметил входивших в калитку людей. В руках они несли цветы. А он о цветах забыл… Вот подкатила «Волга», из нее вышли элегантная женщина и мужчина. А может, повернуться и уехать домой?

Уже совсем стемнело, а Ритварс все еще не мог собраться с духом и войти в калитку. Наконец он все-таки решился и, хромая, пересек небольшой дворик. Когда он нажал на кнопку звонка, ему показалось, что по пальцам пробежал ток. Внутри раздались тихие, мелодичные звуки. Приблизились шаги. Хоть бы это оказался отец!

Но на Ритварса глянула женщина в нарядном платье.

— Ты к отцу? Не обижайся, но приезжай лучше в другой раз. Сегодня у нас гости. Ладно?

Дверь затворилась, когда Ритварс еще не успел вымолвить ни слова. Ему захотелось сесть и посидеть тут, на крылечке, но ноги сами несли прочь. Все же он повернул обратно и положил на крыльцо коробочку с авторучками и апельсины.

Незаметно для себя дошел он до Видземского шоссе. Мимо проносились машины, но он не пытался остановить ни одну. Не стал и ждать автобуса. Спешить было некуда.

Домой он явился только к утру. Беззвучно отпер дверь и как был, не раздеваясь, упал на кровать. Не оставалось сил даже, чтобы заплакать. Все рухнуло, все казалось потерявшим всякий смысл.

Вошла мать. Она почувствовала, что спрашивать ни о чем не надо. Перед тем как обратиться в милицию, она звонила в тот дом, и отец ответил, что Ритварс не появлялся, и положил трубку. А она все ждала и ждала…

РАСПЛАТА
Эту встречу я вспоминаю особенно часто. Может быть, потому, что положение Регины было настолько безнадежным — даже не стоило искать слов утешения. В моем кабинете рыдала женщина, я же мог сказать лишь одно: помочь ей не сумеет никто…

В почтовом ящике было письмо. Предчувствие подсказало Регине, что сегодня в конверте окажется долгожданное известие о сыне, от которого она отказалась два года назад, а теперь пыталась отыскать любой ценой. Однако куда бы она ни ездила, куда бы ни писала, ответы неизменно носили неопределенный характер. Почему никто не хотел понять, что в тот раз она сделала ошибку? И что ошибка эта научила ее многому…

Тогда — два года назад — все запуталось в такой клубок, все обрушилось на нее так неожиданно, что события происходили вроде бы сами по себе, без ее участия, и Регина потом вспоминала их словно сквозь туман, как нереальный кошмар.

Юриса призвали в армию. Оттуда он написал, что не верит Регине и что отец ребенка наверняка не он, а кто-нибудь другой. На ее письма он перестал отвечать. Между тем пришло время родить. Отец с матерью были категорически против: такого позора они не потерпят, не желают, чтобы потом на них показывали пальцем. А потому — после родов пусть дочь ищет себе другое пристанище, и чем дальше отсюда, тем лучше. Регина мучилась в нерешительности, в ней пробуждался материнский инстинкт, ей хотелось наперекор всему видеть своего ребенка, заботиться о нем и оберегать от всего того, что обрушилось сейчас на ее плечи. Воспитать его счастливым! А там родители и сами поймут, насколько были несправедливы. И она простит их. Вот Юриса — никогда. Пусть ребенок думает, что его отец умер…

И в то же время она все чаще ловила себя на том, что начинает ненавидеть еще не родившегося ребенка. Из-за него бросил ее Юрис, из-за него должна она искать пристанище у чужих людей, из-за него пройдет мимо молодость. И еще тяжелее делалось оттого, что она знала: о ней никто не позаботится. Других женщин навещали счастливые отцы, просили хоть в окно показать новорожденных, а к ней не придет никто, она никому не нужна, все о ней позабыли. А ведь в свое время они с Юрисом обещали друг другу, что никогда не расстанутся, — и вот какая судьба ее постигла… Ночами она тихо плакала, иногда до самого утра. И в бессонные ночи ее все чаще стала посещать мысль отказаться от ребенка.

Когда сын родился, Регина была словно в лихорадке. Казалось, болело все тело, не оставалось местечка, где не колола бы невыносимая боль. Такую боль способно причинить только предательство самых близких людей. Ее не радовали слова медсестры, что родился у нее настоящий богатырь. Все потеряло какую-либо ценность. Регина не могла даже посмотреть на сына без того, чтобы ненависть в ней не вспыхнула еще сильнее. Она умом понимала, что ребенок ни в чем не виноват, но ничего не могла с собой поделать.

Не прошло это чувство и когда она подписала документы об отказе от своего ребенка. Слова врача, уговаривавшего ее не спешить, подумать как следует, не возымели никакого воздействия. Выписавшись из больницы, Регина, ни с кем не прощаясь, уехала в отдаленный район республики. Все предали ее, и у нее не осталось ни одного близкого человека.

И вот прошло два года. Сначала Регина жила в общежитии, но недавно получила однокомнатную квартиру. Первое время она старалась не думать о сыне. Да и что думать, если все равно жить с ребенком в общежитии было бы нельзя. Но теперь ее с каждым днем все более одолевало желание увидеть сына. Как он выглядит? Научился ли уже ходить? Говорить? Похож ли на нее? Как его назвали? Как живет он без близких? Кто заменил ему мать?

Все больше терзала ее мысль о том, что необходимо что-то предпринять. Но что именно? Поехать в больницу? Это казалось самым правильным, но Регине трудно было представить, как посмотрит она в глаза врачу, — так усердно уговаривавшему ее не бросать сына. И Регина решила прежде всего написать туда. В письме она объяснила, что перед родами ее оставил отец ребенка, отвернулись родители и положение казалось настолько безысходным, что она просто не представляла, куда денется с сыном… Письмо получилось длинным и, как ей казалось, убедительным, и Регина стала думать, что все устроится.

Потянулись дни ожидания. Минула неделя. Регина сказала себе: если еще через день-другой ответа не будет, она поедет к сыну сама. Но письмо пришло. На конверте был штамп больницы, и Регина поняла, что в нем заключается ответ.

С волнением начала она читать. Пробежала одним духом. Перечитала еще раз: может быть, она чего-то не поняла? Может быть, ошиблась?

Но ошибки не было. Главный врач писал: «Ваше письмо рассмотрено. Вынуждены ответить, что ваш ребенок усыновлен, и в соответствии с законом дальнейшие сведения о нем и его местонахождении не подлежат оглашению».

Это было все. И Регина поняла, что в несчастье ей не поможет никто. Потому что два года назад она по доброй воле написала, что от ребенка отказывается и интересоваться его судьбой никогда не будет.

И все же она пошла в милицию. Там ей объяснили то же самое: сведения оглашению не подлежат. Она ходила к адвокату, писала в редакции газет, но ответ знала уже заранее: своего сына она не увидит больше никогда.


Наверное, читателей волнует тот же вопрос, что не давал покоя и мне: как могли оказаться столь жестокими родители Регины в момент, когда дочери их было бесконечно тяжело? И как после такого предательства мог жить Юрис? Но они об этом не рассуждали. Смогли — и все. Такие люди.

В этом еще нет уголовно наказуемого деяния. Но граница близка. Совсем близка, потому что моральное преступление эти люди уже совершили.

ТОЛЬКО ПЯТЬ МИНУТ
Мотоцикл уже набрал скорость, когда я увидел на обочине человека с поднятой рукой. Проезжавшие машины не останавливались, мне же спешить было некуда, и я притормозил. Увидев перед собой милиционера, молодой человек растерялся. Я спросил, далеко ли ему ехать. Парень назвал Лиекнский сельсовет — там, по его словам, находился хутор Мелнземес. Я прикинул: километров, пожалуй, сорок, но что поделаешь. Сам вроде бы напросился — хотя сейчас про себя и пожалел об этом. Однако я всегда знал, что буду поступать именно так и не смогу проехать мимо человека. Потому, может быть, что в дни моего детства, когда автобусы ходили куда реже, мы с мамой часто добирались до Тукумса на попутных, и те шоферы, что не останавливались, казались мне людьми бессердечными. Зато те, кто подбирал нас, были, по моему разумению, лучшими людьми на свете.

Ночью прошел сильный дождь, дорога на Лиекну была проселочной. Но как сказать парню, что гнать мотоцикл по такой грязи просто глупо? Полдня потом будешь мыть и все равно не отмоешь.

— Что, срочное дело? — спросил я, в глубине души надеясь, что молодой человек поразмыслит и решит отложить поездку.

— Иначе никак не получается. Я только что разыскал адрес своего отца. Никогда его не видал. А послезавтра ухожу в армию, и до того мне надо обязательно с ним увидеться. Да вы езжайте, остановлю кого-нибудь. — И он без особой надежды глянул на дорогу.

Было воскресенье, и машин проезжало немного. А если и ехали, то главным образом частники, которые успели уже разучиться понимать пешеходов.

— Садись в коляску, — сказал я. — Мне все равно в ту сторону.

Не скрывая радости, юноша мигом вскочил в коляску мотоцикла. Я включил мотор, и вскоре мы свернули с шоссе. Пошла ухабистая дорога, в выбоинах стояла вода. Я ехал не спеша. Мотор однозвучно гудел, и вдруг мой пассажир заговорил:

— Просто не знаю, как и благодарить вас. Я эту поездку представлял себе много лет. Не знал где, но надеялся, даже уверен был, что отца разыщу. Живого или мертвого. Я бы и на край света поехал, только бы встретиться. О своих родителях мало что знаю. Вырос в детдоме. Там мне сказали, что мать погибла в аварии. А про отца никто ничего не знал. Как-то я прослышал, что после аварии он остался инвалидом, но разыскать его все не удавалось. А тут попал в мои руки его адрес: прочитал в «Сельской жизни» заметку об одном леснике, а фамилия у него моя, и имя совпадает с моим отчеством… Показал журнал товарищам, они сравнили его снимок со мной и решили, что сходство большое. Писать ему я не стал, еду без предупреждения: а вдруг просто совпадение, и заставлю человека зря волноваться…

Он умолк и молчал уже до самого конца дороги. Я время от времени поглядывал на спидометр; скорость я держал около семидесяти, успев уже приноровиться к дорожным ловушкам. И чем меньше оставалось до встречи, тем больше мой пассажир уходил в себя. Наверное, размышлял о том, что скажет человеку, который, может быть, его отец. Пока только — может быть. И мне, откровенно говоря, казалось, что вероятность эта достаточно мала. Неужели, будь этот человек отцом, он сам не разыскал бы сына?

У дороги показался столбик с указателем: «Лиекнский сельсовет». Навстречу шла женщина. Притормозив, я спросил ее, как добраться до нужного хутора. Оказалось, что это совсем близко — первый же поворот направо. Правда, выполнить это оказалось не так-то легко: начался совершенно раскисший проселок. При малейшей невнимательности можно было основательно застрять в грязи, а то и съехать в кювет, откуда без трактора не вылезешь.

Впрочем, пока что обходилось без приключений, а впереди уже виднелись какие-то строения. Раздумывая, к какому из них править, я заметил поблизости вышедшего на дорогу человека.

Когда он нерешительно подошел к нам, я спросил, какой из видневшихся хуторов носит название «Мелнземес».

— Да вот этот самый. Только сейчас там никого нет. Жена поехала на рынок, а я тут вожусь со скотиной…

Теперь вылез из коляски и мой спутник. Поздоровался со встречным и поинтересовался, живет ли на хуторе еще кто-нибудь.

— Да нет, мы одни остались. Молодежь переселилась в город.

— Значит, вы и есть лесник Витолс?

Лес окружал нас, и я подумал, что и на самом деле отыскать для лесника лучшее жилье было бы трудно.

— Да уж так получается. А вы что — ко мне, что ли?

— Да… То есть нет… Может быть, просто совпадение получилось. Понимаете, я тоже Витолс. Юрис Витолс. И в паспорте у меня записано отчество — Карлович. А вы — Карл Витолс. Я о вас ничего не знаю, только то, что мать моя погибла в аварии. Вырос я в детдоме. Прочитал о вас в журнале — и вот решил приехать…

Мне почудилось, что по лицу лесника промелькнула тень воспоминаний. В глазах вроде бы сверкнула радость, глубокое волнение: казалось, он не выдержит, бросится, обнимет сына. Но ни тот, ни другой не сдвинулись с места.

— Ты Юрис? Кто бы мог подумать! Прямо богатырь! А был таким маленьким, что нам и попрощаться толком не удалось.

Наконец-то лесник шагнул вперед. Шаг, другой… Капюшон его дождевика соскользнул на плечи, и я заметил, что они действительно очень похожи друг на друга. Только годы разнили их.

— Когда мама погибла, ты еще и ходить не умел. Я остался один, мотался туда-сюда, так что в детдоме тебе было лучше. Я думал, ты о нас и слышать не хочешь, вот и не стал напоминать о себе… Да что это я все про себя? Тебе-то как жилось? Что теперь делаешь?

Слова отца звучали как попытка оправдаться. Я слушал и не мог понять: почему он не пригласит сына в дом — посидеть, поговорить по душам? Неужели встреча эта так и завершится тут, на дороге, хотя отцовский дом — вот он, рядом? Они стояли друг против друга, самые близкие люди на свете — и одновременно такие чужие. Их разделяли два шага, всего лишь два шага, но я уже понял, что в этих двух шагах — пропасть. Нелепо, но это было так.

— Вот, окончил школу. Хотел поступить в медицинский, но не прошел по конкурсу. Через день-другой ухожу в армию.

Я хорошо видел: сын все еще ожидал, что вот-вот исчезнет неизвестно как возникший холодок, они прильнут друг к другу, заговорят о годах, проведенных врозь, и никто не будет оправдываться в чем-то, что уже позади. Но сам он не решался сделать первый шаг к сближению. Однажды от него уже отказались. И наверное, он боялся, что отвернутся и на этот раз.

— Да что же мы стоим? Может, зайдете в дом, если не спешите? — Кажется, до лесника наконец дошло, что становится просто неприличным расспрашивать сына, стоя посреди дороги, если рукой подать — свой дом.

Но он опоздал. Первая вспышка радости уже миновала. Вовсе не о такой встрече мечтал сын.

— Спасибо, здесь тоже неплохо. Да и дорогу так развезло, что выбраться со двора будет трудно. Ладно, будьте здоровы, отец. Из армии напишу.

— Когда ты теперь приедешь?

— Разве что после службы. Раньше не получится.

— В Риге живут твои брат с сестрой. Может, заедешь к ним?

Теперь я сообразил, почему во мне все росла неприязнь к леснику: слишком уж часто употреблял он слово «может». Может, заедете, может, зайдешь к брату — тебе как бы дают понять, что можешь, конечно, и зайти, но нужды особой в этом нет. Может… На этот раз слово, порой излучающее надежду, дышало прохладой.

— Если захотят написать мне, встретиться — дайте им мой адрес, обязательно отвечу. А теперь нам пора, — протянул руку Юрис.

И всё? Я невольно глянул на часы: вся встреча продолжалась только пять минут. Да пригласи же сына к себе, проси, делай что хочешь — только не позволяй ему уйти вот так! Мне хотелось крикнуть это человеку в брезентовом дождевике. Теперь в своем длиннополом одеянии он показался мне похожим на отшельника, которому удаленность от мира мешает чувствовать и поступать как люди.

Юрис уже сидел в коляске. По лицу отца снова мелькнула тень. Как знать, может быть, тень боли, вызванной тем, что свидание состоялось так неожиданно и он не успел подготовиться, собраться с чувствами. Но не исключено, то была и тень удовлетворения тем, что разговор остался уже позади.

Я включил мотор, доехал до ответвлявшейся к хутору дороги, там развернулся и тронулся в обратный путь. Отец Юриса стоял у дороги. Юрис помахал ему, но мне показалось, что лесник этого не заметил. Он снова нахлобучил капюшон на голову. Дождь понемногу усиливался. Через несколько секунд я оглянулся. Витолс все еще стоял на месте.

За всю дорогу Юрис не вымолвил ни слова. Бросив на него взгляд, я увидел, как он сидит, плотно закрыв глаза, словно уснув. Но выдавало напряженное выражение лица — на нем читались и горечь разочарования, и затаенная надежда, что все лучшее еще впереди, потому что своего отца он все-гаки нашел.

У станции мы обменялись адресами, такое желание возникло у нас одновременно. Отчего? Наверное, нелегкая поездка уже сблизила нас. Потом он писал мне письма, полные впечатлений от армейской службы. Служил он в Москве, увидел и узнал много нового.

Об отце он упомянул лишь однажды. Тот подал признак жизни — прислал пять рублей на сигареты. Но разве ради пятерки парень искал отца столько лет? Юрис в письме спрашивал, не лучше ли отправить деньги обратно. Но что я мог тут посоветовать? Это была его и только его боль.

Не знаю, сыграли ли в том какую-то роль наше знакомство и письма, но за годы службы Юрис все больше стал склоняться к мысли связать свою жизнь с милицией. Я порой делился с ним своими раздумьями о нашей работе, своими сомнениями… Теперь Юрис давно уже окончил Рижскую школу милиции и работает в одном из районов инспектором уголовного розыска.

НЕСКОЛЬКО СЛОВ В ЗАКЛЮЧЕНИЕ
У нас нередко спрашивают; не разочаровались ли мы в своей профессии? Мне, во всяком случае, приходилось слышать такой вопрос достаточно часто. Что скрывать; бывали и минуты разочарования. И когда вместо человечности я сталкивался с формальным, лишенным чувства подходом к какой-то проблеме, и когда месяцами не удавалось выкроить минутку, чтобы заполнить еще одну страничку дневника, записать стихотворение, которое никогда больше не вернется, когда на столе накапливалось слишком много непрочитанных книг. Но все меняется. И рано или поздно приходил день, когда книги все же прочитывались, а в дневнике рядом с записями появлялось и новое стихотворение. Сейчас я твердо знаю, что другой работы не хочу. И верю, что годы эти прошли не зря, если я сумел помочь кому-то вовремя остановиться перед незримой границей.

Примечания

1

Тех, кто заинтересуется этим, отсылаю к книге «Из загранкомандировки не возвратился», Киев, «Молодь», 1987. – Авт.

(обратно)

2

«Из загранкомандировки не возвратился»

(обратно)

3

Человек без определенных занятий (англ.)

(обратно)

4

неразбавленное виски (англ.)

(обратно)

5

Маслины (жаргон) — патроны.

(обратно)

6

Рыжики — золото (жаргон)

(обратно)

7

Лопотина (сиб.) — верхняя одежда.

(обратно)

8

Сутунок — расколотое пополам бревно.

(обратно)

9

Играть Шопена (жарг.) — хоронить.

(обратно)

10

Гейм (жарг.) — убийство.

(обратно)

11

Марэска (жарг.) — подружка.

(обратно)

12

Халха — старое название северной части Монголии.

(обратно)

13

ББ — отдел по борьбе с бандитизмом.

(обратно)

14

В латышских средних школах обучение длится 11 лет.

(обратно)

Оглавление

  • Эдуард Дроздов «Черный Ворон» Записки о сотруднике уголовного розыска
  •   ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ: ВЫБОР
  •   Дело первое: «ЗАПОМНИ ЭТО НА ВСЮ ЖИЗНЬ, ГРИГОРИЙ!»
  •   Дело второе: КОМАНДИРОВКА ДЛИНОЮ В ГОД
  •   Дело третье: ТАЙНА СОБАЧЬЕЙ КОНУРЫ
  •   Дело четвертое: НОЧНЫЕ ГОСТИ
  •   Дело пятое: СОВЕСТЬ ЗАГОВОРИЛА
  •   Дело шестое: ЖАДНОСТЬ
  •   Дело седьмое: УБИЙСТВО НА СТАНЦИИ ЛЬГОВ
  •   Дело восьмое: «ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНИК»
  •   Дело девятое: ДВОЙНОЕ
  •   Дело десятое: ПОСЛЕДНЕЕ
  • Дубинская С. Цветков Л. Следы неизвестного
  •   ПЕРВЫЙ БАРЬЕР
  •     РЕКОМЕНДАЦИЯ
  •     НА ПОСТУ
  •     ПЕРВЫЙ БАРЬЕР
  •   КРУГОМ ЛЮДИ
  •     ДОПРОС
  •     ПИРАТЫ
  •     ИСПОВЕДЬ
  •     ВЗРЫВ
  •   РАССКАЗЫ О СЛЕДОВАТЕЛЯХ
  •     СЕМЬДЕСЯТ ДВА ЧАСА
  •     НЕХАРАКТЕРНОЕ ДЕЛО
  •     «ЗАЩИЩАЙТЕСЬ, НИКАНДРОВ!»
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     СЕМЕЙНЫЕ НЕУРЯДИЦЫ
  •     ПРОДЛЕНИЕ
  • Даши Егодуров На обочине Повесть
  • Колмаков В. Загородний Н. Раскрытие тайны
  •   ПОД КЛИЧКОЙ «БУЙВОЛ»
  •     1. Следы на песке
  •     2. Улики говорят
  •     3. Тайное становится явным
  •   В ПОИСКАХ ИСТИНЫ
  •     1
  •     2
  •     3
  •   СЛЕДОВАТЕЛЬ ПОЛУЧАЕТ ЗАДАНИЕ
  •     1. Клавдя требует…
  •     2. Следователь получает задание
  •     3. В то же утро
  •     4. Две версии
  •     5. Коробка из-под сигарет «Памир»
  •     6. «Мы тоже берем без обертки…»
  •     7. Еще одно совпадение почерка
  •     8. На месте преступления
  •   ХИЩНИКИ
  •     1. В маленьком городке
  •     2. Под огнем фейерверка
  •     3. Колесо завертелось
  •     4. Анонимное письмо
  •     5. Особняк в саду
  •     6. Узел распутывается
  •     7. Автор анонимного письма
  •   КОРОЛЕВА ЧЕРНОГО РЫНКА
  •     1. На «пятачке»
  •     2. Новые знакомые
  •     3. Дорофея рассказывает…
  •     4. Когда поступили «Двенадцать стульев»
  •     5. «Книга — почтой»
  •     6. В Конечном переулке
  •     7. Королева объявляет мат…
  •   СИНИЙ КОНВЕРТ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   ЗОЛОТОЕ ДНО
  •     1. Остап и почти Бендер
  •     2. Артель «Новое старье»
  •     3. Сундуки раскрываются…
  •     4. На рыбалке
  •     5. Новоселье
  •   МЕЛКИЙ СЛУЧАЙ
  •     1
  •     2
  •     3
  •   В ЛЕСУ
  •   БУКЕТ ЦВЕТОВ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  • Игорь Заседа Тайна дела № 963
  •   I. ГОНКА ПО ГОРИЗОНТАЛИ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •   II. ГОНКА ПО ВЕРТИКАЛИ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •   ІІІ. СХВАТКА
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  • Кежоян А. ЕЩЕ ОДНА ВЕРСИЯ
  • Кирий Иван Дело Ирины Гай
  •   Владимир Леонтьевич Киселев ВОРЫ В ДОМЕ
  •   Глава первая, которая могла бы служить прологом к этой занимательней книге
  •   Глава вторая, в которой коня нашли за километр от таинственного всадника
  •   Глава третья, в которой герои сражаются в присутствии дам своего сердца
  •   Глава четвертая, в которой за окнами раздается леденящий душу крик
  •   Глава пятая, в которой хирург решает жениться в компенсацию за причиненный ущерб
  •   Глава шестая, о том, почему старший сержант Кинько включил сигнал тревоги
  •   Глава седьмая, из которой можно узнать, сколько ног у насекомых
  •   Глава восьмая, в которой пристально рассматриваются судьбы истории
  •   Глава девятая, в которой заходящее солнце бросает свои прощальные лучи
  •   Глава десятая, которая называется «Что они думали», как, впрочем, следовало бы назвать всю эту книгу
  •   Глава одиннадцатая, из которой следует, что человек в афганском халате вовсе не утонул, а был убит
  •   Глава двенадцатая, в которой Шарипову построили сапоги
  •   Глава тринадцатая, о таракане, мученике науки
  •   Глава четырнадцатая, из которой становится известно, какие же слова были пропущены в письме
  •   Глава пятнадцатая, содержащая биографические сведения
  •   Глава шестнадцатая, которая называется «Ход конем»
  •   Глава семнадцатая, в которой сообщается о том, почему устояла Англия
  •   Глава восемнадцатая, в которой убедительно доказывается, что наполовину пустая бутылка ликера опаснее стартового пистолета
  •   Глава девятнадцатая, о том, как любовь ученого зарождалась на кухне
  •   Глава двадцатая, повествующая об ангелах в белых свитерах и с членистыми крыльями
  •   Глава двадцать первая, из которой становится известно, как бы хотел умереть майор Ведин
  •   Глава двадцать вторая, в которой рассказывается о том, что говорилось в не дошедшей до нас книге «Ахбар ал-Багдад» на основе сочинения «Мурудж аз-Захаб ва маадин ал-джавахир», принадлежащей перу несравненного Абу-л-Хасана Али ибн ал-Хусейна ал-Масуди
  •   Глава двадцать третья, о том, как и за что был арестован майор Шарипов
  •   Глава двадцать четвертая, о главном принципе, который необходимо знать каждому человеку, — главном принципе устройства автоматического оружия
  •   Глава двадцать пятая, о любви и науке и о науке любви
  •   Глава двадцать шестая, о том, как скачет птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя от сего гибельных последствий
  •   Глава двадцать седьмая, в которой генерал Коваль лежит на диване, прикрыв стул журналом «Огонек»
  •   Глава двадцать восьмая, из которой читатель узнает, сколько листов было в деле старшего сержанта Кинько
  •   Главадвадцать девятая, в которой Ольга отвергает историческую науку
  •   Глава тридцатая, в которой снова появляется загадочный граф Глуховский
  •   Глава тридцать первая, в которой Владимир Неслюдов тоже конструирует и изготовляет оружие
  •   Глава тридцать вторая, в которой генерал Коваль ведет допрос без протокола
  •   Глава тридцать третья, служащая вдохновенным гимном ослам
  •   Глава тридцать четвертая, такая же, как и во всех остальных шпионских романах
  •   Глава тридцать пятая, которая заканчивается чтением шестой главы корана
  •   Глава тридцать шестая, которая называется «А в это время…»
  •   Глава тридцать седьмая, о монете, украшенной изображением безбородого царя вправо
  •   Глава тридцать восьмая, в которой Шарипов остается бесстрастным
  •   Глава тридцать девятая, в которой мулло Махмуд встречается с лордом Расселом
  •   Глава сороковая, в которой не происходит ничего такого, что влияло бы на ход повествования
  •   Глава сорок первая, в которой заведующая райздравотделом Ашурова разоблачает тулло Махмуда
  •   Глава сорок вторая, в которой говорится о перипатетиках и траурном марше
  •   Глава сорок третья, в которой Владимир Неслюдов спасает свои зубы
  •   Глава сорок четвертая, в которой не происходит ничего такого, что меняло бы ход повествования
  •   Глава сорок пятая, в которой друзья едят форель и справляют поминки по Ведину
  •   Глава сорок шестая, в которой автор разоблачает убийцу человека в афганском халате
  •   Глава сорок седьмая, о поисках места, где нет небес над головой
  •   Глава сорок восьмая, которая называется «Если увидишь гадину…»
  •   Глава сорок девятая, которая называется «И снится страшный сон Татьяне…»
  •   Глава пятидесятая, которая могла бы служить эпилогом к этой книге
  • Константин Андреевич Кислов Путь на Олений ложок
  •   1. Капитан милиции сдает экзамен
  •   2. Труп под черемухой
  •   3. Добровольные сыщики
  •   4. Гильза от «вальтера»
  •   5. А что скажут эксперты?
  •   6. На поиски белокурой девочки
  •   7. Цель достигнута
  •   8. Архивариус Керженеков
  •   9. Чужой след ведет на пасеку
  •   10. «Лед тронулся!»
  •   11. Заключение криминалистов
  •   12. Письмо Керженековой
  •   13. Кто преступник?
  •   14. Знакомство с Тагильцевым
  •   15. Еще одно преступление
  •   16. Таинственные знаки
  •   17. «Благочестивый колумбиец»
  •   18. Допрос Онучина
  •   19. Мальчишки продолжают действовать
  •   20. Старший лейтенант Котельников торопится
  •   21. Кто такой Лукашка?
  •   22. Профессор Данилин вспоминает прошлое
  •   23. Неожиданное сообщение Онучиной
  •   24. Тайна одного клада
  •   25. Ошибка Котельникова. Шатеркин получает новое задание
  •   26. Удивительное совпадение
  •   27. Мирная профессия
  •   28. Зачем тебе столько золота?
  •   29. Искатели клада
  •   30. Первое разочарование Вепринцева
  •   31. Смертельная опасность
  •   32. Путь под землей
  •   33. Тагильцев открывает тайну Илюше
  •   34. Илья принимает решение
  •   35. На звериной тропе
  •   36. Шатеркин идет по следу
  •   37. У подножия счастья
  •   38. Дорога в ночь
  •   39. Просчет «колумбийца»
  • Семен Клебанов Настроение на завтра 
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  • Семен Клебанов Спроси себя
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ
  • Лев Кожевников Смерть прокурора. Улыбка Афродиты Cмерть прокурора
  •   Часть 1 Cмерть прокурора
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •   Часть 2 Да здравствует прокурор!
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  • Козлов Игорь Рапорт лейтенанта Климова
  • Юрий Козлов Кайнокъ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Хроника 1942 года
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Хроника 1942 года
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Хроника 1942 года
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Хроника 1942 года
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  •   Глава тридцатая
  •   Глава тридцать первая
  •   Глава тридцать вторая
  •   Глава тридцать третья
  •   Глава тридцать четвертая
  •   Глава тридцать пятая
  •   Из бумаг Сахарова
  •   Глава тридцать шестая
  •   Глава тридцать седьмая
  •   Глава тридцать восьмая
  •   Хроника 1942 года
  •   Глава тридцать девятая
  •   Глава сороковая
  •   Глава сорок первая
  •   Глава сорок вторая
  •   Глава сорок третья
  •   Глава сорок четвертая
  •   Глава сорок пятая
  •   Глава сорок шестая
  •   Глава сорок седьмая
  •   Глава сорок восьмая (Вместо эпилога)
  • Козловский Феликс Михайлович Убийство в сквере
  • Кондратов Эдуард Покушение на зеркало
  • Лев Константинов Срочная командировка
  •   ОФИЦИАНТКА
  •   ПРЕСТУПНИК?
  •   ЖУРНАЛИСТ
  •   СЛЕДОВАТЕЛЬ
  •   ПРЕСТУПНИК?
  •   СТАРУХА
  •   КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА
  •   ОФИЦИАНТКА
  •   КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА
  •   СЛЕДОВАТЕЛЬ И ЖУРНАЛИСТ
  •   ЭКСПЕРТ
  •   СТАРУХА
  •   РЕДАКТОР
  •   ОФИЦИАНТКА
  •   ПРЕСТУПНИК
  •   ЖУРНАЛИСТ
  • Ланской М. Трудный поиск. Глухое дело
  •   ТРУДНЫЙ ПОИСК
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     22
  •     23
  •     24
  •     25
  •     26
  •     27
  •     28
  •     29
  •   ГЛУХОЕ ДЕЛО
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  • Ланской М. Рест Б. Незримый фронт
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  • Имант Ластовский У НЕЗРИМОЙ ГРАНИЦЫ
  •   ПРАВДА И ПОЛУПРАВДА
  •   КОГДА КОНЧАЕТСЯ СКАЗКА
  •   «НЕ ЖУЙ, СЫНОК, КОГДА ПЕСНЮ ПОЮТ!»
  •   ИСКУССТВО ДОБРА И СПРАВЕДЛИВОСТИ
  •   ДИАЛОГ
  •   ПО ЗАКОНУ И СОВЕСТИ
  •   Я ОБЯЗАТЕЛЬНО ДОЖДУСЬ ТЕБЯ…
  •   АНОНИМНОЕ ПИСЬМО
  •   ТРИ ВСТРЕЧИ
  • *** Примечания ***